Глава четырнадцатая
Кабан так и пер на ея величество – на матку, на осударыню.
Харя у него – в пене бешеной, клыки – как ножики, глазки маленькие, желтым гноем заплывшие. Его лишь вчера под Лугой егеря поймали и вот привезли императрицу потешить. Анна Иоанновна, в красной кофте, стояла нерушимо, как ландскнехт. Приклад мушкета вдавила в жирное плечо. С писком разлетелись по кустам фрейлины. Хру-хру-хру... и! и! и! – кричал кабан, наступая стремительно. Анна Иоанновна не ушла – выстояла. И кабана того наповал убила.
– Тащите на кухни! – велела потом, и тут стали подходить придворные, поздравляли ее; а Данила Шумахер побежал в Академию наук, чтобы успеть к завтрему напечатать в «Ведомостях» о том, что «ея величество изрядно изволили тешиться, из собственных ручек кабана дикого застрелив со всем благополучием...»
Дворцы, Зимний и Летний, трещали. Из окон их, словно с бастионов, вылетали пули и стрелы, разя все живое. Иногда для потехи стреляли в народ. Правда, не пулями – чай, душеньки-то христианские (убивать их жалко). Палили в толпу ракетами, и было много обожженных, порохом изувеченных, и были разные калеки... От этих ракет потешных уже два раза горела Академия наук. Со дня на день ждать было можно, что Академию совсем спалят...
Анна Иоанновна велела Остерману издать указ:
– Чтоб никто не смел под моей резиденцией охоту иметь! Зайцев чтоб на сотню верст округ никто не бил. А куропаток – на двести верст не трогать. Моя охота – царская: кажинная птичка мне на забаву порхает. И убью ее всласть!
Но никак не могла приучить к охоте свою племянницу.
– А ты чего зверье не убиваешь? – спрашивала.
– Жалко, тетенька... – отвечала Анна Леопольдовна.
– Эва! С чего жалеть-то? Полные леса дичи разной...
Грызла ее тоска. И подозрительность. Озиралась. От тоски этой шутовство лечило. Приживалок забавных немало уже скопилось. Анна Федоровна Юшкова (лейб-стригунья) при дворе матерным речам научилась, чем очень потешала царицу. В говоруньях были две княжны – Щербатова да Вяземская, они без конца языками трещали. Судомойка Маргарита Монахина была весела и сказки разные сказывала. Драгунские женки – Михайловна и Руднева – здорово пятки чесать умели. Дарьюшка-безручка – любимица Анны Иоанновны: девица эта без рук родилась, все умела зубами делать, и за то ее жаловали. А в покоях царицы летали ученые скворцы, прыгали мартышки... И пели за стеной фрейлины голосами осипшими!
Князь Никита Федорович Волконский попал ко двору Анны Иоанновны не из милости, а из мести. Супруга у него была – Аграфена, которую на старости лет в тюрьму заточили: жена с разумом великим, книги философские читала, и очень не любила она царевен Ивановных! Никиту Федоровича, в отместку за жену, ко двору вызвали и велели ему за левреткой царицы ухаживать. Бантик ей повязывать, гребешком расчесывать!
Стоял Волконский в стороне и горевал: умерла недавно жена, а письма, какие были при ней, ко двору забрали. Письма были любовные, он их писал Аграфене, когда молод был. И письма те при дворе открыто читали (в потеху!) и смеялись над словами нежными. По молодости страстной называл князь жену свою «лапушкой», да «перстенечком сердца мово», да «ягодкой сладкой»... Вот хохоту-то было! Смеялись все, а он... Плакал он тогда, юность вспоминая.
Вдруг его по ногам кто-то – хлесть!
– Ай, – вскрикнул старик от боли.
Это маленький граф Петр Бирен подкрался да хлыстом лошадиным боярина по ногам.
– Сиятельнейший граф, – склонился вельможа перед мальчиком. – А вот я вашему тятеньке пожалуюсь... Побаловались и будет.
Снова взлетел хлыст – по ногам Левенвольде. Но обергофмаршал Рейнгольд молод был – подскочил ловко, и хлыст мимо пролетел.
– Я тебе все уши оборву! – пригрозил он мальчику.
И тогда хлыст опять обжег кривые ноги князя Волконского; побежал старик жаловаться самому графу Бирену:
– Высокородный граф, обнадежьте меня в своей милости. Сынок ваш старшенький (экий шустряк!) шалит больно. Да немолод играть я с ним. Внушите ему, что князь я... Знатный!
Бирен посмотрел на Волконского сверху вниз.
– Не князь, а – грязь, – сказал по-русски.
– Помилуйте... Три сына в чины гвардии вышли, зятья мои, Бестужевы-Рюмины, при дворах иноземных послами живут. Разве я шут?
Прошел граф в «анти-камору», где его сын резвился, отнял у него хлыст. Помахивая хлыстом, расчистил себе дорогу среди придворных до дверей покоев императрицы.
– Анхен, – сказал он, – русские князья опять задирают нос сверх меры. А это оскорбляет меня и мою дружбу с тобою.
– Да что же мне? – вознегодовала Анна. – Драться с ними, что ли, идти?.. Разбирайся сам как знаешь!
Бирен в гневе щелкнул хлыстом:
– Где Лакоста? Эй, звать сюда «короля самоедского»... – И шуту велел: – Тащи сюда Волконского и сам предстань здесь.
Через весь зал, обтерхивая колени, к Анне полз князь Никита Волконский, хватал в руки подол царицыной робы:
– Матушка... кормилица моя! За собачкой уж я пригляжу... Но защити! В работы каторжные сошли, в железа меня закуй, но токмо не бесчесть ты меня, старого и вдового...
Анна Иоанновна повернула к нему лицо – величаво.
– А кто главной язвой был на Москве? – спросила. – Кто меня публично дурою обзывал?.. Твоя женка, змея подколодная!
Лакоста потянул Волконского за штаны – лопнул пояс.
Никита Федорович, на полу лежа, отбрыкивался:
– Пусссти, пессс! Матушка, сжалься... Гляди, что делают!
– Рви! – крикнул Бирен, и штаны с вельможи слетели.
Старый князь вскочил – треснул Лакосту по уху.
Сцепились тут они. В драке жесточайшей.
Кулаки... зубы... ногти – все пошло в ход.
– Ай да князь! – ликовал Бирен, наслаждаясь.
– Ну и распотешил же меня... – радовалась царица.
И кровь на лице князя мешалась со слезами ярости ненасытной. Лупил он «короля самоедского» – владельца острова Соммерс (безлюдного). Сам же – владелец вотчинок и деревенек (мужиками населенных). А когда разняли их, то стоял Волконский без штанов и не чуял уже сраму...
Бирен выгнал Лакосту с князем за двери:
– Ну вот, Анхен! А ты на Митаве пожалела глупого Авессалома. Любой князь будет шутом... Таковы все русские!