home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Пробуждение офицеров

Над морем завис прозрачный летательный аппарат, чуть колеблясь и меняя очертания, – мне еле видны его элероны. Он то легко проседает к самой воде, то с трудом набирает высоту. Если бы я знал китайский, то смог бы понять его иероглиф, весь проницаемый низким осенним солнцем. Может быть, какие-то смыслы мне тоже стали бы доступны, как все его устройство: полиэтиленовые перепонки можно свернуть в скатку, скатку засунуть в рюкзак, и – связка дюралевых поперечин легче бамбукового пучка, – все помещается в багажник машины.

Но что-то случилось – и летательное устройство рассыпалось в птичью стаю.


Так же по прошествии многих лет Угин и Стахов видятся мне связкой жестких нерушимых элементов. И, различая тонкие конструкции моста, ну не крыла же, – это слишком высокопарно, узнаю жгуты, связавшие Вовку и Ваську.

Они, съехавшиеся из небольших городишек, снимали выгородку у попивающей Васькиной тетки, в самом чумовом районе города – в Глебовраге, где не было улиц, а дома просто имели хаотичные номера. И к номеру 7 примыкал 129, а потом костенел 42. Я это не придумываю, так как видел своими глазами, когда на втором курсе, лютой солнечной зимой, был приписан агитатором к тамошней школе, где тоже был, конечно, избирательный участок. Мне довольно сложно объяснить теперь просвещенному читателю, что это такое. Как степная бесписьменная культура, эта лабуда не подлежит восстановлению. Но интересно другое.

Это будет вставная этнографическая новелла о собаках. И отчасти об их владельцах.

Итак,


СОБАКИ

Я честным молодым дураком зимой сятого года разносил повестки по домам, прилегающим, как торговые джонки, к дредноуту четырехэтажной восьмилетней школы. Я спешил на морозе, я перепрыгивал желтые линзы замерзшей мочи и темно-коричневые холмики людских и песьих фекалий. Наверное, это были выборы в самый наиверховный совет, и, заодно, в наисправедливейший суд, – разницы между ними никто тогда не видел, кроме узкоспециальных теоретиков. За забором, а каждый домик или дом были окружены забором, обитало по собаке. Ее размер и порода, – точнее, эволюционное расстояние от первоначального “первотолчка” зависело напрямую от вида домостроения. Если это была не покосившаяся халупа, а мало-мальски пристойный “самострой”, то и собака была не очень большим и абсолютно беспородным микстом, – как правило, мощная грудная клетка килем волочилась по земле, так как лапы осемененной мамаши были вдвое короче отцовских, а хвост и уши были от того кобеля, поглумившемуся над сучкой в самую последнюю очередь.

Иногда на поиски счастливых выборщиков мне приходилось заходить и в самое домовладение. Почтовые ящики были далеко не у всех. Может быть, и поголовная грамотность отступала от этого района, как волна…

В бодрых кирпичных пятистенках были даже телевизоры и радиолы, а цепные собаки-отцы тех уродцев – привязаны накрепко к будкам, и они замолкали после двух-трех обязательных рабочих тявков.

Маленькие покосившиеся хибары-халупы, подпертые с самого рискованного бока орясинами, охранялись визгливыми остервенело похотливыми шавками небольшого верткого размера. Их классовая ненависть ко мне, молодому прикинутому студиозусу, была непомерной. Моя торопливость их просто бесила.

Сквозь жирный сегмент битого окна, заставленного бутылками и плошками, выглядывала харя омерзительного андрогина и через форточку посылала на меня боевую эскадрилью кривых х…ев.

– Бабушка, у вас нет почтового ящика, возьмите, пожалуйста, повестку на выборы.

– Это я тебя сейчас выпорю и заодно в…бу, – орало лицо, как Гудвин великий и ужасный, могущий воплотиться в кошмар.

Под звон посуды и дикий грохот я удалялся. Покажите мне идиота, хотящего быть вы…банным при яром свете зимнего солнца на жестком засранном снегу? Даже фашисты не принуждали пленных партизан к такому…

Но вот в дома среднего сорта, так же люто пронумерованные, меня пускали. Там обитали вполне опрятные разнополые насельники. Они мечтали о почтовом ящике, но что-то мешало им его приколотить к своему забору. Смышленые высоколобые коротколапые собачки виляли втройне закрученными хвостами, радуясь каким никаким новостям в виде меня. Умноликие, они с аппетитом смотрели на белую бумажку-повестку, передаваемую хозяевам из рук в руки. Редко в таких домах мне случалось наблюдать кильдим. Что это такое? А не скажу, сами догадайтесь.

Но дело вовсе не в этом слове, а в одной распрекрасной собачке, случайно встреченной мною. Вот ее прелестные черты. Это мой самый любимый собачий тип. Порода – ровно посередине между пылкой шавкой и крупным крепким кобелем. Стать – в лодку-гулянку. Голова – в прибрежный бардачок, где можно схоронить до лета подвесной мотор “ветерок”. Тройной, в смысле закрута, хвост. Вообще красавица и чистое загляденье.

Но главная ее прелесть состояла в том, что это была собачка не простая, а, – как мне хочется сказать теперь, чтобы подчеркнуть и выпятить всю ее прелесть перед никогда не видавшим такого дива читателем, – расписная. В 1904 году ее не стыдно было бы прихватить с собой на футуристический фуршет, где Гончарова и Ларионов фрустрировали буржуазию робким черепно-лицевым боди-артом.

Чапа, в отличие от знаменитых предшественников, была расписана вся. Словно рецидивистка-карманница или дембельский альбом.

Вот с этой собачкой прекрасной и оказалась связана эта сложная история, поначалу не очень красивая, но потом прекрасная – в силу своей абсолютной конструктивной завершенности, и в силу последнего – самодостаточная.

Эта собачка, словно скважина, позволила мне понять все устройство чужой скрытной жизни. Во-первых, собачка отчаянно походила на тетку-хозяйку. Даже грим, наложенный толстыми мазками на собачье чело, искусно повторял выщипанные брови тетки, глупо насурьмленные. Гример, видно очень ее любил. На меня смотрели два одинаково размалеванных лика – одно на уровне моего плеча, другое с самого пола, доказывая небольшое миметическое отличие человека и его собаки.

Тетка светилась благодушием и очень радовалась моему приходу. По руке счастливой выборщицы, телеграфной лентой убегали в халат печатные сизые буквы “не забуд…”, “у” ерзало на печеной яблочной кожуре ее кожи из рукава фланелевого халата туда-сюда.

То ли она намолчалась, то ли уже начала выпивать и полюбила всех людей вообще. Из сеней она радостно провела меня в комнаты: это слишком громко сказано о душных приплюснутых помещениях с круглой гофрированной печкой в смежной стене. Обои в серый серебряный цветок по румяно-дерьмовым полоскам ранят мне сердце до сих пор. В дальней светелке – большущая, застеленная гарусным голубым покровом двуспальная постель.

Тетка подбирала какие-то раскиданные тряпицы и сетовала, что не прибиралась еще сегодня, но не прибиралась она на самом деле уже с месяц. Наверное, она принимала меня за чиновника, посланца «сверху».

С чашкой чая в руке посланец спросил тетку по-канцелярски:

– А что, еще кто-то в домовладении прописан? Повестка только на одного… – я строго взглянул на вторую персону на полу.

– Вот, Чапа, выбирать пойдем! – сказала радостно тетка sapiens-собачке.

Собачка неотрывно смотрела на тетку. При слове «пойдем» она присела на все лапы и радостно забила по полу хвостом.

– Да я с тобой все боты стопчу. Тьфу! То есть, фу! Фу, тебе говорят. Дома сиди! Сидеть, паскуда! Кому говорю.

И, перейдя в обидчивый регистр, добавила:

– Нет, никто тут не прописан, племянник из Дурасовки с другом за так живет, в унирьсьтете учатся. С дружком.

И прибавила, словно жалуясь:

– Это они, охламоны, так Чапу-то размалевали. Правда, моя детонька? Правда, Чапонька, моя девонька-красавица? – девонька издала скулящий звук.

– С дружком, – еще раз прибавила тетка.

– Напишу вот на них в унирьсьтет, – совсем строго сказала она.


На гвоздях, вбитых в косяки светелки, висела понурая мужская одежда. Почему-то мне подумалось, что штаны и рубашки имеют немалый вес.

Собачка, вытащила из-под аэродрома кровати резиновую куклу, обряженную матросиком с нарисованной черной эспаньолкой. Остановилась в двух шагах от тетки. С игривым рычанием вцепилась в кукольный живот и немилосердно завозила пупса по полу.

– Тьфу, Чапа, не трожь! Фу! Брось! Тьфу! Тебе тьфу говорят, не трожь чужое! Тварь! Вот тварь какая!

Тетка заплевалась на разыгравшуюся тварь.

– А когда нам воду-то проведут? А? Когда? На весь овраг – две колонки. Вон, сам за водой и ходи! Обоссыссся пока найдешшшь!

Она посмотрела на меня. Звук «с» засел в моем ухе.

– А то всем тупиком на выборы и не пойдем. Ох, ссспросят с тебя потом! Ссспроссят!!! В прошлом хотели не пойти, так насилу упросили.


Под эти речи, не испив чаю, я и удалился завершать свою этнографическую экскурсию по Глебоврагу. Мне встретилась только одна колонка, заледенелая по самую макушку.


Номера домов словно кто-то вынимал из мешочка, будто играл в лото, – 66 и рядом 99. Мне почему-то это очень понравилось – в этом была разнузданность и свобода. Другая безмерная свобода, отличающаяся от осознанной необходимости. Никакой тебе ни необходимости, ни тем более осознанности.


Из калитки совершенно голая бабенка, прижимая к груди тряпичную скатку с орущим младенцем, пронеслась через дорогу, как аллегория судьбы, судьбины, – за ней ухал в черных трусах и желтой майке побитый и расцарапанный в кровь мужик с тесаком. Заметив меня, он тут же изменил объект преследования…

Быстрее в своей жизни я больше никогда не бегал.

Я опередил стайку шавок, помчавшихся за мной тоже, словно возмездие.

Но вообще-то вся эта история заключается совсем в другом. И раскрашенная Чапа сослужит еще свою настоящую службу.


Я стал замечать беспородную головастую собаку около торжественного входа в наш факультет.

Поначалу я подумал, что она сбежала из вивария мединститута, находящегося неподалеку. Но, так как собака принужденно кого-то ждала, взглядывая с жадностью на выходящих, то мне стало ясно, что она совсем не из вивария.

Как догадался мой благосклонный, толерантный читатель, она ждала Угина и Стахова. Васю и Вову.


Тут стоит сделать небольшое отступление, чтобы показать, чем вызван мой теперешний интерес к тем прошлым, может быть, даже исчезнувшим с карты будня персонажам. Внимание, уделяемое им, проистекает не из того, что я хочу домыслить их историю, почти не волнующую меня. Нет, она была бы и любая вполне себе хороша. Какой бы я ее ни придумал. Ну, может быть, в большей или меньшей степени остроумна. Но дело не в том, что они, эти поименованные персонажи, насельники моего скупого прошлого, влекут меня какой-то своей двусмысленной щедростью, благожелательностью предложения. Совсем нет. И о последнем, то есть о предложении, еще не приспела пора сказать свое слово.

Дело в другом. В непроясненности их общего плана, оставшегося в моем прошлом. В том летательном иероглифическом аппарате, что я прозрел в стае перестраивающихся уток на фоне свежего утреннего неба.


Во мне есть зона, где они до сих пор находятся, – вполне определенная к сегодняшнему дню, лишенная и тени эротизма. Теперь это все изжито, а тогда и не зачиналось.

Итак, собачка и усатая кукла навели меня на след, и, еще не зная причины, я стал приглядываться.

Они тоже смотрели на меня – точнее, на стеклянную кладку, разделяющую нас.

Общего, кроме университетской специализации, у нас не было ничего.

Мне почему-то кажется, что зажатые и сторонние, но всегда держащиеся вместе, они оттаивали рядом со мной, – когда в читальном зале я садился неподалеку, на один ряд дальше, обычно несколько сбоку. Наверное, это иллюзия, они меня, скорее всего, не замечали, но мне вспоминаются их лица, увиденные мной в боковом ракурсе. Я так больше всего люблю смотреть на других, на лепку лба и линию скулы, что бы читалась щека. Ведь ход ее линии всегда легок и выразителен. В любом лице. Он всем дает равный шанс. Три четверти – самый выгодный ракурс. Вот они и посейчас румяно улыбаются друг другу. Вернее, мне видится Вовкина щека, по которой пронеслась легчайшая волна согласия. К вечеру щетина пробивалась по его белой коже как россыпь мельчайшего мака.

И я внутри себя созерцаю их, улыбающихся, не могущих эту улыбку и легкость ее возникновения перенесть. Это особенная неутоляемая динамика. Жертвенная и компромиссная.

А партикулярная картина всего-навсего такова. Васька – бледный блондин, стриженный в скобку с тощей челкой, ходящий плоским животом вперед, как-то глупо косолапо, и Вовка – опрятный и бедный, сине-выбритый высоколобый красавец, очень способный. По своему социальному анамнезу он очень подходил для тогдашних наук.

Я помню их пару на сдвинутых ближе, чем обычно, конторских стульях, будто меж ними действовало какое-то тесное гравитационное поле, за одним библиотечным столом, под одной зеленой лампой в университетской библиотеке.

Я никогда не слышал резкого звука, чтобы они сдвигали стулья. Расстояние уменьшалось само. Может в нем проявлялась другая смутная мера.


Вовка – прямой и ладный, держащий хребтом строгую вертикаль, и Васька – сползающий к нему, в его сторону. Они глядят в одну и ту же проклятую книгу. Я-то к тому времени уже возненавидел свою будущую профессию, и волны электронов в эфире для меня больше не летали, а только зло искрили, задевая о синусы моей черепной коробки. Глядя на Вовку я чувствовал себя предателем гуманизма. Учился я только из-за уже выкинутого коту под хвост времени. И чтобы моя мама не расстраивалась. Да, еще – чтоб в армию не загреметь.

Теперь, вспоминая Вовку и Ваську, я понимаю и незримую конструкцию, объединяющую их. Понимаю с другой силой искренности, каким-то глухим, не метафорическим способом, довербальным. Будто еще не знаю слов. Ибо нынче все зоны моей личности для меня почти определены.

Последний осенний день.

Пригревающее солнце.

Все когда-нибудь умрут.

Сладости больше, чем понять свое прошлое, разгадать логику и силу его воздействия, не существует, так как, физически пройдя, прошлым оно не стало. Ведь не ускользает, не закатывается за горизонт некая язвящая сила, от которой-то и зависит определенность всего моего существования.

Прямая Вовкина спина, и Васька, вторящий ему на полтона мягче.

Я перехватывал горящую Васькину улыбку, горящий плотский взгляд, обволакивающий товарища. И это мне было безразлично. Но тонкого движения Вовкиных уст, донесшегося до меня, как лесной шум из-за косогора того времени, я не позабуду никогда.

И собачка вообще-то ожидала всегда именно его, Вовку. Семенила именно за ним.

Как она прибегала в урочный час к дверям факультета с другого края города? Тайна сия велика есть… Она тащилась за их парой к троллейбусной остановке всегда прибиваясь к Вовке. И если не было давки, то, бывало, и запрыгивала следом за ними, поджав многовитый хвост, поколебавшись и перетаптываясь перед прыжком. Они делали вид, что никакого отношения к псине не имеют. Но она преданно и как-то душевно смотрела на них, подбиваясь к Вовке.

Учеба делалась для меня все проще и проще, так как конец был не за горами, и надо было не делать только уж очень больших глупостей. Знаний никто с нас не спрашивал. Считалось, что все мы постигаем сами. Сами так сами. Что может быть лучше самостоятельности…

Какой-то, запамятовал, но весьма искусственный, насквозь сомнительный спецкурс нам втолковывал новоиспеченный младой доктор, как моряк, хороший сам собою. Сытый красавец, партикулярный успешник, лоснящийся советским ученым лоском чистого номенклатурного выдвиженца. Он распускал перед нами хвост, где, помню, помню, редко взблескивали и гуманитарные перья. В общем, свежевыбритый павлин.

И каково было мое удивление, когда я стал замечать стройного подтянутого Вовку в его лучших выучениках, добровольных ассистентах и лабораторных помощниках.

Чапа теперь сиживала сфинксом, ожидая Вовку, у младопрофессорских “Жигулей”. Какие вопросы она ему задавала?


Васька двигался по рекреациям потемневшим облаком, то есть не ходил, а просто плыл в случайных атмосферических потоках, кружился в разреженностях. Весь его вид говорил о том, что судьба, хорошо ли, плохо ли, но управляемая им, переменилась и стала судьбиной, с которой и делать-то ничего не надо, – она все порешит сама. Он тяжело ступал на полную стопу. В одночасье он стал косолап.

И он, не долго думая, отдал себя в жесткие длани Марсу, то есть написал какое-то заявление на военной кафедре, и машина его будущего закрутилась сама собою.

Какие-то там войска, какие-то там части, некие необжитые местности… Но, впрочем, чем это хуже выгородки у пьющей тетки в левой верхней части с правого конца Глебоврага.

Когда он подзывал Чапу, то подлая тварь отходила, не давалась и тихо, но внятно показывала зубы, словно мстила ему за что-то.

Поговаривали, что Вовка квартирует теперь у младопрофессорской родни. От Васьки он совершено определенно съехал.

И вот на моих глазах понурый Васька закатывался за горизонт. А Вовка восходил. Под него, молодого и перспективного, лепилось место ассистента павлина на кафедре, аспирантура и прочая синекура. Васька будто огибал его успех, будто боялся электрического разряда, могущего вспыхнуть между ними. Плюс и минус.

Над ним тихо зубоскалили, а мне было не смешно.

Сразу стало видно, что светлая скобка прикрывает молодые залысины, что он ссутулился, что он одет в вязаную жилетку и немодные штаны, что вид его глуп, что он брошен, никому в этой жизни не нужен и жалок. Вокруг него образовывалось пустот. Кому нужно чужое несчастье? И заразиться недолго. О них что-то поговаривали, об их неразлучной в прошлом паре. Но ничего такого, ручаюсь.


Как мне жаль | Магический бестиарий | cледующая глава