home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Оставшуюся половину ночи Анна провела почти без сна. Смотрела широко раскрытыми глазами в непроницаемую темноту сторожки и видела разъяренное лицо отца, слышала его крик, думала с тоской, что теперь дорога в родительский дом заперта для нее накрепко. Ни приехать в родную Успенку, ни погостить, ни с матерью обняться, ни с братьями поздороваться. Горько. Но даже и сейчас она не жалела, что бросом все бросила и ушла с Данилой в полную неизвестность. Никого дороже для нее не было. Никого и ничего. Только он, Данила. Как свет в окошке. Она даже вздохнуть боялась, чтобы не разбудить его. А сам Данила, уложив голову на теплую и мягкую руку жены, чуть слышно посвистывал раненым носом, и снился ему дивный сон.

Будто бы он в лодке плывет, по неизвестной ему речке, на которой никогда не бывал, а по берегу, по белому, словно просеянному, песку бежит Анна. Бьется у нее в коленях платье, изорванное в лоскуты, тянет она к нему руки, кричит что-то, но Данила никак не может расслышать. Гребет изо всех сил лопашными веслами, пытается повернуть лодку, чтобы причалить к песчаному берегу, а ничего не получается — тащит его стремительное течение, да так быстро, что от лодки расходится крутая волна. Анна бежит, не отстает, кричит по-прежнему, а он различить ни единого слова не может. И вдруг она ударилась о песок, перевернулась через голову и с разбегу — в воду. Только брызги во все стороны. Крутыми саженками, как мужик, пересекла стремнину, ухватилась за борт и перевалилась в лодку. Подняла голову, и Данила обомлел: косматая, седая старуха улыбалась ему, расшаперивая беззубый рот, тянула зеленые костлявые руки и пыталась ухватить его за колени. «Волхитка!» [12] — Данила выдернул весло из уключины, с размаху шарахнул им старуху по голове, она сникла и прилегла на днище лодки. Данила перевернул ее ногой и обомлел еще раз: Анна лежала перед ним, закинув на излом в кровь разбитую голову. А на берегу, возникнув неизвестно откуда, стоял Артемий Семеныч и хохотал без удержу, уперев руки в бока.

Данила взметнулся и заорал. От крика Анна тоже вскинулась на постели, схватила его за плечи, прижала к себе:

— Ты чего, родной?! Чего случилось?!

Данила помотал головой, сбрасывая остатки сна, со всхлипом втянул в себя воздух и выругался:

— Гадость приснилась!

— Ты расскажи…

Он еще помотал головой и, не желая пересказывать Анне дурной, страшный сон, пробормотал:

— Да я его и не помню толком, одно слово — гадость. Погоди, воды попью.

Холодная вода из деревянной кадушки окончательно прогнала сон. Данила передернул плечами и сел на лавку возле стола, пытаясь понять и уяснить для себя — что за видение ему приблазнилось, какой в нем скрыт смысл? Но никакого объяснения в голову ему не приходило, а задумываться над непонятным Данила не любил. Ему нравилось, когда все было просто и ясно. Как на охоте: вот — ты, а вот — зверь. Кто кого перехитрит… А сон пугал как раз непонятностью, скрытым смыслом, и Данила решил его забыть. Ну, приснилось и приснилось… Он вскочил с лавки, будто его подкинули, в один скачок допрыгнул до кровати и подмял под себя мягкую и теплую Анну. Она только и успела вымолвить:

— Вставать уж надо, Даня… Мне…

И — не договорила, задышала жарко и часто.

А после, будто и не было бессонной ночи, вспорхнула, умылась, причесалась наскоро, накинула на себя теплую шаль и побежала на свою службу, на которую определил ее строгий Екимыч — Анна трудилась на общей кухне, где хозяйничал повар Николай Васильевич Миловидов. Из-за фамилии, а еще за необычный нрав все называли его Коля-милый.

Кухня — огромная изба, срубленная из толстых бревен — стояла отдельно от всех иных построек, и в ее широких окнах уже теплился желтоватый свет. Значит, Коля-милый на своем месте, ждет помощниц. Анна толкнула забухшую от влаги дверь, перешагнула через порог, скинула шаль и огляделась. Коля-милый, как обычно, сидел на своем законном месте, за маленьким столиком в углу, и раскладывал пасьянс. Колода карт была у него старая и разлохмаченная по краям, но Коля-милый ее не менял: считал, что чем старее карты, тем они крепче привязываются к хозяину и никогда его не подводят, выпадают так, как ему угодно. Каждое утро, приходя на кухню раньше всех, он начинал с пасьянса, и, если он у него сходился, Коля-милый встречал новый день в добром расположении духа и почти не кричал на своих помощниц — двух толстых и неповоротливых бабенок, до того похожих друг на друга, что их принимали за сестер, хотя они были совершенно чужими. У них даже имена были схожие — Анисья и Апросинья. К Анне отношение у Коли-милого с первого же дня проявилось особенное, можно сказать, отеческое. Он не уставал ее хвалить за проворность и понятливость, да и то сказать — старалась Анна на совесть, летала по кухне, проворная на ногу, как птичка, и любое дело в руках у нее горело.

— Здравствуй, Аннушка, здравствуй, моя хорошая! — приветливо отозвался Коля-милый, собрал со столика карты в колоду и сунул их в ящичек, спросил: — А коровы наши толстомясые еще спать изволят?

Будто услышав этот вопрос, явились Анисья и Апросинья, тяжело перевалились через порог, отпыхались и принялись затоплять печи. Коля-милый поднялся из-за столика, потянулся в свое удовольствие, так что хруст пошел, и весело гаркнул:

— Навались, красавицы! Раздайся грязь — дерьмо плывет!

И закипела работа.

Чугуны, ухваты, сковородники, ножи, терки, поварешки — все пришло в движение, загремело и застучало. Сама кухня наполнилась жаром и запахами, один другого соблазнительней для живота. Плиты докрасна раскалились. На них варилось, жарилось, парилось, пыхтело и булькало. Анисья, Апросинья и Анна очумело метались по кухне, лица у них стали красными, как после бани, а Коля-милый только покрикивал:

— Живей крутись! На одной ножке!

Сам он, натянув на лысеющую седую голову белую тряпицу с четырьмя узелками на концах, двигался неспешно и степенно, но руки у него мелькали так, что в глазах рябило. Коля-милый никогда ничего не взвешивал, не мерил — все строгал и сыпал на глазок, и никогда у него не было осечки, всегда — тика в тику. «Много будешь думать — варево испортишь, — говорил он и, подумав, всегда добавлял: — Кантарь [13] для повара — все равно, что костыль для безногого: хромать хромает, а бежать не может».

Мудреный он был человек, Николай Васильевич Миловидов, иногда такое мог сказать, что Анисья и Апросинья только хлопали глазами и в ум никак не могли взять: о чем толкует?

Вдоль глухой стены стоял в кухне длинный дощатый стол, за который усаживались в один момент два десятка мужиков — горластые, прожорливые, успевшие с утра поработать и промяться. Только успевай подтаскивать — все сметают подчистую, еще и припрашивают, когда не хватит. Ели луканинские работники плотно, основательно, будто важную и нужную работу исполняли — день-то впереди длинный, до ужина еще далеко. Кормили их за хозяйский счет два раза в день, а вечером, кто пожелает, пили чай, приходя на кухню, но уже со своими коврижками. Для хозяев Коля-милый готовил отдельно и самолично относил приготовленные блюда в дом, никому столь важное дело не доверяя.

Работники наелись, ушли, оставив после себя кисловатый запах сена, навоза и конской упряжи. Анна быстренько убрала со стола посуду, перемыла ее и присела, переводя дух, на лавку. Рядом тяжело плюхнулись Анисья и Апросинья. Присел за своим столиком и Коля-милый, стащил с головы белую тряпицу и долго утирал толстое, широкое лицо с крупным мясистым носом и маленькими, почти заплывшими поросячьими глазками. Утерся, сунул тряпицу в ящичек, где лежали у него карты, и скомандовал:

— Ставь самовар, Аннушка, пора и нам о собственном чреве позаботиться.

Анна выставила на маленький столик самовар, сахарницу, чашки, нарезала большими ломтями свежий хлеб, и все принялись чаевничать. Коля-милый пришлепывал толстыми губами от удовольствия, жмурился, но вдруг пристукнул донышком чашки о столешницу и строгим голосом спросил у Анисьи и Апросиньи:

— А вы знаете, курицы, какая именитая дата сегодня на календаре?

Те переглянулись, ничего не понимая, в один голос повинились:

— Не ведаем, батюшка.

— Не ве-е-даем, — передразнил их Коля-милый, — а должны ведать, знать и чествовать! Два года сегодня, как я вашу глухомань своим приездом осчастливил. Все оставил, сюда прибыл. Шутка ли! Николай Миловидов! По всей Москве гремел! Меня в любом приличном заведении знали, даже в самом Купеческом клубе. Да-с! В Купеческом клубе!

Коля-милый помолчал, пошлепал губами и, горделиво вскинув голову, закатил глаза в потолок, словно увидел там живописные картины своей прошлой жизни.

Про Москву и про Купеческий клуб он не врал. Служил Николай Васильевич Миловидов в этом клубе, известном не только по Москве, но и по всей России. Со всех концов империи бывают там богатые, деловые люди. Народ серьезный, всякие виды и чудеса видавший, и удивить такой народ знатным кушаньем, чтобы довольными остались, — это тебе не селянку в паршивом кабаке замутить. Тут особый подход требуется, чтобы запела душа и развернулась, как гармонь, чтобы возликовала она и взлетела — вот тогда и кушанье явится. Такое, что самого искушенного и донельзя избалованного в еде человека за уши от тарелки не оттащить.

Николай Васильевич такие кушанья варить и стряпать умел. И в Москве о нем действительно знали.

Но был у него наравне с поварским талантом крупный изъян: время от времени шибко он запивал — с душой, с чувством, отдаваясь пагубной страсти всем своим существом, как и на кухне, когда варил, парил и стряпал.

Последний московский запой окончился для Николая Васильевича Миловидова очень плачевно. Полностью приготовив обед — закуски и горячие блюда уже в зал унесли — Николай Васильевич ни с того ни с сего, словно его бешеная муха укусила, набухал немеряно во все сладкие блюда горчицы и перца. Да не просто так набухал — сверху насыпал-наляпал, а с изяществом: упрятал острую приправу внутри кушаний столь старательно, что на виду ни одной перчинки не осталось. Берет мамзеля розочку воздушную кремовую, надкусывает — и глаза у нее застывают от ужаса, а в раскрытом ротике огонь пылает…

Зачем и по какой причине Николай Васильевич такую штуку проделал — он и сам, горемыка, не знал, а потому и другим объяснить не мог. На следующий день его вышибли со службы без всякого расчета. В чем был, в том и остался. Когда протрезвел, сунулся по другим заведениям на службу наниматься, а ему — отлуп. Большой город Москва, но слухи здесь проносятся скорее, чем в маленькой деревне. Не берут Николая Васильевича Миловидова в приличные заведения, и — баста! А в кабаки, где труба пониже и дым пожиже и где его приняли бы с удовольствием, он сам не желал идти: гордыня ноги крепче веревки связывала. Дожился — до края. У того же Купеческого клуба стоял и милостыню на прокорм просил. Здесь его Захар Евграфович и увидел случайно, из жалости сыпнул мелочи в ладонь, спросил из любопытства: какая нужда выкинула ради Христа подаяние собирать? Николай Васильевич, до слез тронутый чужим вниманием, поведал ему без утайки свою горькую историю. Захар Евграфович велел ему на следующий день явиться в гостиницу. Николай Васильевич явился. На предложение ехать в далекий и неведомый Белоярск согласился без раздумий и даже поклялся, перекрестясь, что ни одной капли зеленого вина, от которого все несчастья в жизни случаются, больше в рот никогда не возьмет.

Но дорога от Москвы до Белоярска долгая, ухабистая, и клятвенное обещание, пока ехали, неведомым образом растряслось. Забылось. Три-четыре месяца, а то и полгода Николай Васильевич находился в полной трезвости, как светлое стеклышко, но вдруг, без всякой видимой причины, слетал с катушек и, вздымая над головой недопитый мерзавчик, громовым голосом вопрошал Анисью и Апросинью:

— Что есть еда для человека? Отвечайте, курицы мокрые, когда вас спрашивают!

— Не ведаем, батюшка, — невнятно бормотали бабенки, пугаясь громового голоса Коли-милого, который на милого, пребывая в затяжном угаре, совсем не походил — грозен! Того и гляди, оплеухи начнет развешивать.

— Что есть еда для человека? — снова вопрошал Коля-милый, и снова, не дождавшись ответа, объяснял: — Еда для человека есть высшее наслаждение. Кто умеет испытывать это наслаждение, тот является высшим человеком! А кто жрет, как свинья из корыта, лишь бы требуху набить, тот и в жизни своей является той же самой свиньей, с одной лишь разницей: не хрюкает, а умеет говорить. Понимаете меня, курицы?!

Анисья и Апросинья ничего из таких витиеватых речей не понимали, но кивали послушно и терпеливо ждали, когда у Коли-милого иссякнут силы. Обычно это происходило так: он осекался на полуслове, закрывал глаза и медленно начинал оседать, пока не достигал задним местом лавки. Достигнув, откидывался к стене и мгновенно засыпал, продолжая вздымать над собой в полусогнутой руке недопитый мерзавчик.

В последний раз в нынешнем году загулял Коля-милый накануне Троицы, а на саму Троицу Захар Евграфович уже пригласил гостей на праздничный обед. Что делать? И тут кто-то вспомнил, что Коля-милый боится до полного ужаса Мишки и Машки. Если он по случаю оказывался во дворе, а зверей в это время выводили из клетки, Коля-милый улепетывал с невиданным проворством на кухню, запирался там на все запоры и не открывал дверь до тех пор, пока сам Екимыч не сообщал ему, что медведи заперты в клетке и можно выходить на свободу. Захар Евграфович долго не раздумывал: велел срочно сделать еще одну клетку, поставить ее рядом с медвежьей и посадить туда Колю-милого. Что и было за полдня исполнено. Просидев ночь рядом с медведями, Коля-милый вышел наутро из клетки трезвым и молчаливым. Мотня его штанов была подозрительно темной, будто он водой облился.

— В следующий раз, — грозился Захар Евграфович, — я тебя прямо к медведям запру!

До сегодняшнего дня такой надобности не возникало.

А обед на Троицу Коля-милый приготовил столь высшего разряда, что гости Захара Евграфовича вспоминали его и восхищались еще долго.

— Никак скучаете по Москве-то, батюшка? — льстивым голосом спросила Анисья.

— Бывает, — важно ответил Коля-милый, — бывает, что явится тоска по прежней жизни, вспомнишь золотые денечки… Да-с! Я ведь по всякому ремеслу гораздый, я из всякой беды найду лазейку и вылезу. Вот вспомнилось… До Купеческого клуба еще было… Служил я в хорошем ресторане, у господина Грудина. И случилась у нас незадача — проквасили мы пудов пять свежайшей стерляди да осетрины еще, не вспомню сколько. В то лето жара стояла неимоверная, ледники у нас все потаяли, ну и проквасили. Не в кашу, конечно, а так — крепкий запашок имелся. Куда девать? Выбрасывать — убыток, деньги-то за рыбу выплачены, назад не возвернешь. На столы подавать — заведению урон. Гости почтенные, не приведи бог, унюхают, могут и тарелку обратно подать — в рожу. Бывало, бывало… Так вот, стерлядь с осетриной киснет, хозяин, господин Грудин, за голову хватается, а меня возьми да осени… Бегом к распорядителю, он у нас двадцать лет на ресторанном деле был, все прошел. Слушай, говорю, мой замысел. Он выслушал и давай меня целовать, кричит: «Шельма ты, Колька! Большая шельма! Выгорит дело — я от хозяина награду для тебя исхлопочу! Ах, шельма!» С тем и убежал. А перед вечером собирает он всех девок, прости Господи, шаншонеток то есть, и делает им внушение, то есть объявление. Вы, говорит, мамзели, все при нашем заведении обретаетесь и выгоду свою имеете… Так уж, будьте ласковы, помогите… И помогли они нам! Садится такая шаншонетка с приличным господином за стол и требует стерлядей либо осетрины. Приносят. Она два-три раза вилочкой ковырнула и дальше по меню просит, чего ей желается. Больше к стерлядям не притрагивается. А рыбка-то уже в счет выставлена! Так мы все пять пуд стерлядей и осетрину, не помню сколько, и пристроили. Скормить не скормили, а денежку выручили. Хозяин, господин Грудин, хорошо тогда меня отблагодарил…

— А они, шаншонетки-то, гулящие али как? — полюбопытствовала туповатая Апросинья.

Коля-милый захохотал и захлебнулся чаем.

В это время открылась дверь, и на пороге встал Екимыч. Обшарил маленькими, цепкими глазками всю кухню, до последнего уголка, непорядков не обнаружил, но все равно выговорил:

— Ты погляди на них! Чаи гоняют! Делать вам больше нечего!

— Да только сели! — откашлявшись, сердито громыхнул в ответ Коля-милый, который всякий раз старался показать Екимычу, что здесь, на кухне, он сам себе хозяин и подсказчики ему не требуются. — Нам тоже пить-есть требуется, не святым же духом!

— Да ты не ори! — осек его Екимыч, но сам голос сбавил и почти дружелюбно договорил: — Большой обед требуется на вечер готовить. Нарочный прискакал — «Основа» подходит…


предыдущая глава | Лихие гости | cледующая глава