VII
– Безумцы, сумасшедшие, одержимые! Даю вам слово, профессор, их еще сошлют на Чертов остров, и они там поубивают друг друга.
– Дай-то бог, Глейхен! – сказал Вольфганг из своего угла.
Была уже поздняя ночь.
– Чешскому президенту они, должно быть, всыпали яд в вино, а может быть, они его усыпили хлороформом! Скандал за скандалом! Вот увидите, профессор, завтра из Праги по телеграфу раздастся крик о помощи, как в свое время из Вены. Бьюсь об заклад! На что хотите! Ложь, обман, коварство, низость куда ни глянь!
– Пейте, Глейхен! – сказал Вольфганг и гром ко рассмеялся, когда тот в отчаянии воздел руки к небу.
Глейхен, всегда спокойный и превосходно владевшей собою, сегодня был в бешенстве. Он ходил большими шагами по мастерской и говорил громко, отчетливо, точно перед многолюдным собранием. Он скандировал каждый слог, каждую букву, в каждом его слове чувствовалась искренняя, глубокая убежденность.
Его серые непроницаемые глаза, в которых обычно только тлел огонек, запылали, когда он продолжал:
– Подлецы! Что они сделали с немецким народом! Они раскололи его на национал-социалистов и беспартийных, которые хотят отмежеваться от этого позора! Раскололи по религиям и расам! Вместо того, чтобы развивать положительные черты в народе, они потворствуют всем дурным – ложному национализму, фетишу мундира, тщеславию, страсти к орденам, патологической потребности во внешнем блеске, милитаристскому честолюбию!
Глейхен остановился и в отчаянии тряхнул седой головой.
– Мы тоже катимся в пропасть, профессор, – закричал он, – и никто никогда не узнает, как безмерна наша боль, наша печаль! Никто! Никогда! И тем не менее, – продолжал Глейхен, помолчав, – этот король всех мошенников, у которого нашлась одна-единственная оригинальная мысль – вновь ввести телесное наказание, – мог сделать с нашим народом все что угодно. Он мог сделать его самым просвещенным, самым добрым, великодушным и творческим народом, которому никто в мире не отказал бы в уважении! И тогда этому человеку воздвигли бы памятник в небесах! А теперь этому подлецу воздвигнут памятник в преисподней! Трагично, трагично, невообразимо трагично!
Глейхен устало опустился на стул и стал ерошить волосы.
Мастерская скульптора была жарко натоплена, но вокруг старого крестьянского дома в этот вечер бушевала метель. И когда ветер сотрясал оконные рамы, в комнату врывался ледяной воздух, и лампа качалась под потолком. Вольфганг забился в темный угол, и, полулежа в низеньком потертом кресле, курил свою «Виргинию». Рядом с ним возвышалась фигура в человеческий рост, в полумраке казавшаяся почти белой, – «Юноша, разрывающий цепи».
Жюри мюнхенской выставки отклонило эту работу под каким-то смехотворным предлогом. Не удивительно, что у Вольфганга было далеко не радостное настроение. Вкусы в стране теперь определялись бездарностями и тупицами.
Новый порыв ветра с такой силой потряс окна, что в комнату сквозь щели пробилась снежная пыль. Вольфганг вышел из своего угла, перешел в полосу света и поставил на стол новую бутылку вина.
– Напьемся допьяна, друг мой! – воскликнул он. – Только пьяным и можно еще жить в этой стране!
– Да, да, напьемся, профессор, – согласился Глейхен и опорожнил до дна свой бокал. – Ничего другого эти подлецы не оставили нам. – Немного погодя он продолжал: – Я. кажется, еще не говорил вам, что гестапо вчера конфисковало мою пишущую машинку.
Вольфганг испуганно взглянул на него и, потрясенный, воскликнул:
– Что вы говорите, Глейхен!
Глейхен успокоительно рассмеялся.
– Не бойтесь, профессор. Столько ума, сколько у гестапо, найдется еще и у меня.
Но Вольфганг долго не мог успокоиться.
– Будьте осторожны, Глейхен, – просил он. – Вы не знаете всего коварства гестапо. Самый ничтожный промах – и голова с плеч! Тогда и с «неизвестным солдатом» будет покончено.
– Это-то я знаю! – засмеялся Глейхен и задумчиво добавил: – Представляете вы себе, сколько сейчас в стране людей, ведущих подпольную борьбу? Нет, не представляете? Сотни и сотни. А что знает об этом мир? Ничего. Что знает мир о десятках тысяч людей, которые гибнут в тюрьмах? Ничего. Разве что изредка в газете промелькнет коротенькая заметка, что тот или другой застрелен при попытке к бегству. Больше нам ничего не сообщают. Но мы, профессор, знаем! Этот застреленный – один из неподкупных, один из непримиримых.
– Не будем терять надежды, Глейхен, – ответил Вольфганг и достал из шкафа еще одну бутылку. – Нам еще рано впадать в уныние. Выпьем за лучшее будущее!
– За лучшее будущее!
Оба молчали, прислушиваясь к порывам ветра. Время от времени на чердаке раздавался треск, или где-то в саду откалывался сук и глухо ударялся о землю.
Глейхен сидел, мрачно глядя в пространство. Иногда он отпивал глоток вина и снова смотрел в пол. Наконец, он заговорил:
– Одно только мне неясно, профессор. Почему демократические страны не порвали всякие сношения с этим королем мошенников сразу после того, как он ввел войска в Рейнскую область? Почему? Их протеста было бы достаточно! Им-то ведь были известны скандальные подробности поджога рейхстага, о которых ничего не знал немецкий народ, о которых не знает и поныне! Они знали, что в Германии власть захватили преступники. Почему они не предостерегли немецкий народ? Почему позволили ему слепо ринуться навстречу гибели? Теперь они денно и нощно говорят о гуманности и человечности. В глубине души они ведь были убеждены, что этот король мошенников ввергнет Германию в пропасть! Или они хотели уничтожения Германии? Выходит, что так! Вот чего я не понимаю, профессор!
Вольфганг не отвечал. Он уснул. Занималось утро. Глейхен еще долго говорил, хотя и не получал ответа.
– Передавать по радио трогательные рождественские стишки и народные песни – и до смерти избивать дубинками социалистов. Эта банда подлецов верна себе во всем. Позор и стыд, стыд и позор! – ворчал он, но голос его становился все тише и тише.
– С каждым днем мы все глубже погружаемся в болото лжи и разложения, – уже шепотом пробормотал он. – Я вижу день гибели! – Наконец, он совсем смолк.
Они оба заснули, лампы в мастерской продолжали гореть, вокруг дома бушевала метель.