home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Однажды была земля. (1976. «Прощание с Матерой» В. Распутина)

Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Все зримое опять покроют воды,

И божий лик изобразится в них!

Ф. Тютчев. 1830

Тема распутинской книги возникла намного раньше сюжета.

«Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник». – «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача». – «Человек сказал Днепру: “Я стеной тебя запру…”». Тургеневский Базаров, И. В. Мичурин, детский стишок Маршака…

Бурное строительство гидроэлектростанций началось в пятидесятые. Тогда же мастера слова и экрана начали изображать и воспевать. «Поэма о море» А. Довженко, «Память земли» В. Фоменко…

Первое перекрытие Ангары наблюдал А. Твардовский и оставил его восторженное описание в двенадцатой главе поэмы «За далью – даль». О драмах и трагедиях эпохи автор рассказывает в других главах. Сражение же человека с рекой по-маршаковски инфантильно и беспроблемно: по-военному поставлена задача, собирается на берег, как на праздник, множество народа, два дня самосвалы сыплют в воду бетонные кубы – и встают над побежденной Ангарой дымная заря и большое солнце. «…Эти воды, / Подобно волжским и иным, / Уже не дар, а дань природы – / Войдут в назначенный режим; / Подтянут к центрам захолустья, / Дадут запев Сибири всей. / А там еще и Братск, и Устье, / А там и братец Енисей, / А там…»

Поэтическое многоточие призвано подчеркнуть сияющие перспективы происходящего.

Через четверть века Распутин берется рассказать, что и как было там, глядя уже не вперед а назад, – и не сверху вниз, с бетонной плотины на уходящие под воду острова и деревушки, а в обратном направлении, с предназначенной к затоплению территории на то, что остается после и вместо нее.

Вначале был очерк «Вниз и вверх по течению. История одной поездки» (1972). Молодой, но уже известный писатель Виктор (победитель) плывет на пароходе к родителям в места детства, и вдруг вспоминает, что деревни, где он родился, больше не существует. О ее затоплении коротко рассказано на нескольких страницах: разобранные избы, брошенные на произвол судьбы печи, яростный азарт разрушения, овладевающий людьми, беспрестанные разговоры о деньгах, пожары, льющиеся рекой водка и слезы. Отпуск в новом поселке, притулившемся у края воды, завершается быстро и неудачно. Писатель быстро уезжает обратно, как будто бежит от чужой, непонятной новой жизни, собираясь тем не менее когда-нибудь со спокойной душой снова вернуться.

«Прощание с Матерой» появилось через четыре года. Из четырех очерковых страниц возник мир, из полуоформленных эмоций – концепция, из проходного (в общем) текста – книга итога.

В самом начале века Чехов сочинил странную комедию. «Комплекс сада» (Ж. Баню) стал фантомной болью новой эпохи: «Читать “Вишневый сад”, зная, каким будет XX век. Тут-то и появляется трагедия». Продуктивной оказалась и найденная в пьесе структура: центральный образ – хронотоп, постепенно превращающийся в символ, рубежная, роковая дата – и хоровод персонажей, спорящих друг с другом, но неотвратимо втягивающихся в воронку уходящего времени, беспомощных перед ним, кем бы, победителями или побежденными, они ни чувствовали себя в отдельные моменты.

Распутин повторяет (или самостоятельно находит) аналогичную схему: ключевой доминантный образ (остров и деревня с одним и тем же названием), обозначенный срок («Но теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода»), поступки, споры и разговоры, которые проявляют характеры и снимают покровы.

Автора «Прощания с Матерой» не стоит читать как некого советского Златовратского, бытописателя несуществующих крестьянских золотых сердец, скорбящего об утрате устоев, воспевающего лад деревенской жизни.

Г. Владимов, сам бывший критик, писатель вдумчивый и резкий, разрушитель иллюзий и штампов, партизан «старого доброго реализма, говоря по-научному – изображения жизни в формах самой жизни», в письме к приятелю-критику (1989) сокрушенно объявил: «…Вся эта “деревенщина” – исключая, может быть, Матрену, шукшинских “чудиков” и можаевского Живого – существовала лишь в головах изобретателей, в чертежах и эскизах, натурные же образцы – не работали, и в конце концов это выявил, сам того не хотя, Распутин со своими святыми старухами. Мы-то с тобой знаем, что пуще всего они мечтают перебраться в квартиры с газом и унитазом, но, согласно Распутину, они так свою “почву” любят, что даже полы моют перед затоплением Матеры. Это и не самим придумано, а заимствовано частью из “Поэмы о море” Довженко, а частью из “Гибели эскадры” Корнейчука, где боцман приказывает драить палубу перед затоплением родного линкора. Я немножко плавал и немножко знаю военных морячков, они бы этого боцмана взяли за шкирку и выкинули за борт. Правда, тогда бы не было великой драматургии».

«Мы-то с тобой знаем» – уязвимый аргумент в разговоре о художественной прозе. Мы-то знаем, что кто-то мечтал «перебраться», а кто-то до последнего держался за свои двадцать пять соток, десяток кур и полуразвалившийся дом.

В этом горячем и остроумном пассаже как-то смешались старики и моряки, Распутин и Корнейчук (ужели «Гибель эскадры» великая драматургия?). А последняя оговорка практически снимает объявленные претензии.

«Прощание…» (в отличие от более ранних «Денег для Марии» и «Последнего срока»), не исчерпывается логикой «доброго старого реализма». Для адекватного прочтения книга требует совсем иного ключа.

Распутин, если угодно, – не советский Златовратский, а сибирский Маркес, превращающий свой мир в миф (русский перевод «Ста лет одиночества» появился, кстати, в семидесятом).

Имя деревни и острова, «носящих одно название» (Матера в квадрате), конечно, идет от фольклорного «Мать сыра земля». «Мать земля – это прежде всего черное, рождающее лоно земли-кормилицы, матери пахаря, как об этом говорит постоянный ее эпитет “мать земля сырая”: “Мать сыра-земля, хлебородница”. Но ей же принадлежит и растительный покров, наброшенный на ее лоно. Он сообщает ее рождающей глубине одеяние софийной красоты. И, наконец, она же является хранительницей нравственного закона – прежде всего закона родовой жизни» (Г. Федотов. «Стихи духовные»).

«Царский листвень» в этой системе мышления – мировое дерево, один из ключевых образов разных мифологий. «Матеру, и остров, и деревню, нельзя было представить без этой лиственницы на поскотине. Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, “царским лиственем”, и крепится остров к речному дну, к одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матера. Не в столь еще давние времена по большим теплым праздникам, в пасху и Троицу, задабривали его угощением, которое горкой складывали у корня и которое потом собаки же, конечно, и подбирали, но считалось: надо, не то листвень может обидеться. Подати эти при новой жизни постепенно прекратились, но почтение и страх к наглавному, державному дереву у старых людей по-прежнему оставались» (гл. 18).

Еще на острове живет неведомое и невидимое существо. «А когда настала ночь и уснула Матера, из-под берега на мельничной протоке выскочил маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя непохожий зверек – хозяин острова. Если в избах есть домовые, то на острове должен быть и хозяин. Никто никогда его не видел, не встречал, а он здесь знал всех и знал все, что происходило из конца в конец и из края в край на этой отдельной, водой окруженной и из воды поднявшейся земле. На то он был и Хозяин, чтобы все видеть, все знать и ничему не мешать. Только так еще и можно было остаться Хозяином – чтобы никто его не встречал, никто о его существовании не подозревал» (гл. 6).

У древних римлян существовал гений места. Хозяин – Зверь места. Его сравнение с домовым подчеркивает идею общей жизни, общей судьбы деревни и острова. Для нескольких поколений вся Матера была домом-миром с радостью покосов, свадеб и гулянок, трагедиями внезапных исчезновений, смертей, докатывающихся сюда отголосков социальных катаклизмов.

Так же, как мифологию, Распутин заботливо обустраивает историю Матеры. Ей «триста с лишним лет». Здесь останавливались заложившие Иркутский острог бородатые казаки, снующие туда и сюда торговые люди, плывущие не по своей воле арестанты. Деревня «знала пожары, голод, разбой». Новые времена последовательно отражаются здесь двухдневным боем колчаковцев с партизанами, превращением церквушки в склад, наконец, самолетом на старой поскотине, на котором «в город ли, в район народ приучился летать по воздуху» (гл. 1).

Предание в далекой от столиц деревне («Третья старуха, Сима… говорила, что два раза, до войны и в войну, видела Москву, к чему в деревне по извечной привычке не очень-то доверять тому, чего нельзя проверить, относились со смешком. Как это Сима, какая-то непутевая старуха, могла видеть Москву, если никто из них ее не видел? Ну и что, если рядом жила? – в Москву, поди, всех подряд не пускают») плавно перетекает в историю. Резкие границы между эпохами на распутинском острове размывает вода. Крест на бывшей церкви в конце концов сбили, но старухи по-прежнему шлют ему поклоны, в красных углах их изб висят иконы, и на кладбище они слышат напутствия ушедших родителей.

Матера – это и мир мифа, царского лиственя и Хозяина, противопоставленный цивилизации самолета и электростанции, и малая родина в противопоставлении новому поселку за рекой, и деревня в ее противопоставлении городу, и историческая Русь-Россия с петровских до советских времен, для которой характерна непрерывность существования.

«Вот так худо-бедно жила деревня, держась своего места на яру у левого берега, встречая и провожая годы, как воду, по которой сносились с другими поселениями и возле которой извечно кормились. И как нет, казалось, конца и края бегущей воде, нет веку и деревне: уходили на погост одни, нарождались другие, заваливались старые постройки, рубились новые. Так и жила деревня, перемогая любые времена и напасти, триста с лишним годов, за кои на верхнем мысу намыло, поди, с полверсты земли, пока не грянул однажды слух, что дальше деревне не жить, не бывать. Ниже по Ангаре строят плотину для электростанции, вода по реке и речкам поднимется и разольется, затопит многие земли и в том числе в первую очередь, конечно, Матеру».

После первой экспозиционной главы, где на трех страницах уместилось триста лет Матеры, тип повествования резко меняется. Распутин пишет по-толстовски – сосредоточенно и подробно, большими периодами, складывающимися в сцены-главы, каждая из которых представляет цельный эпизод, неуклонно приближающий к уже намеченному финалу, последнему сроку (беседа в доме Дарьи, гл. 2; схватка на кладбище, гл. 3; новая беседа, гл. 4; приезд Павла, гл. 5; первое появление Хозяина, гл. 6; прощание с уезжающей в город Настасьей, гл. 7; первый пожар, гл. 8, и т. д.). Повествователь никуда не торопится и лишь в считанных случаях обнаруживает себя («В этой истории есть еще неизвестно откуда взявшееся имечко – Богодул…», гл. 1). Как правило, он почти растворяется в персонажах: прямая речь органично и незаметно переходит в несобственно-прямую и возвращается обратно.

«– Без самовара все равно не чай. Только что не всухомятку. Никакого скусу. Водопой, да и только.

И усмехнулась Дарья, вспомнив, что в совхозе делают квартиры по-городскому, что и она вынуждена будет жить в тех же условиях, что и Настасья. И зря она пугает Настасью – неизвестно еще, удастся ли ей самой кипятить самовар. Нет, самовар она не отменит. Будет ставить его хоть в кровати, а все остальное – не сказать. И не в строку, потеряв о чем говорили, заявила с неожиданно взявшейся обидой:

– Доведись до меня, взяла бы и никуды не тронулась. Пушай топят, ежли так надо» (гл. 2).

В «Прощании…» Распутин демонстрирует стремительно утрачиваемое в семидесятые годы умение писать пластичную, наглядную, зримую прозу («как будто своими глазами видишь») и в то же время внимательно выслушивать персонажей, воспроизводить разноголосицу реальности. Тем, кто упрекает такую манеру в старомодности, противопоставляя персонажу (который «умер») – автора (который, по другим теориям, вроде бы тоже умер), бытовой детали – цитату, созданному миру – слова на бумаге или экране компьютера, серьезности и авторской ответственности – универсальный иронический дискурс, – приходится напомнить басню о лисе и винограде. С иронией, символом и цитатой автор «Матеры», как мы увидим, вполне в ладу. А вот легко ли современный автор (хотя бы с целью совершенно экспериментальной, стилизаторской) сочинит страницу «старой прозы», чтобы захотелось, как юному Горькому при чтении Толстого заглянуть на оборот, или как булгаковскому коту (из «Записок покойника», а не «Мастера и Маргариты») поцарапать эту страницу лапой, пытаясь понять, как из черных значков на бумаге возникают лица и голоса?!

Медленно и обстоятельно развертываясь в очередную сцену-картину, ритмически почти каждая глава заканчивается резким обрывом, точкой, короткой фразой-титром, восстанавливающей сюжетный пунктир и напоминающей о неизбежном финале. «Но вот теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода» (гл. 1). – «Помянешь, ох помянешь Матеру…» (гл. 5). – «Остров собирался жить долго» (гл. 6). – «Но он (Хозяин. – И. С.) видел и дальше…» (гл. 8). – «А впереди, если смотреть на оставшиеся дни, становилось все просторней и свободней. Впереди уже погуливал в пустоте ветер» (гл. 10). – «И тихо, без единого огонька и звука, как оставленная всеми без исключения, лежала, чуть маяча последними избенками, горестная Матера» (гл. 18). – «Один выстоявший, непокорный “царский листвень” продолжал властвовать надо всем вокруг. Но вокруг него было пусто» (гл. 19).

Бытовой сюжет в повести по мере развертывания очевидно трансформируется в идеологический и символический. «Прощание…» – книга об острове, времени и реке, земле, воде, огне и воздухе. В деревушке на Ангаре ненавязчиво завязываются узлы мировых проблем и конфликтов. Герои постепенно становятся участниками большого «сократического» диалога о последних вопросах бытия.

Распутин начинает с очевидного: несовместимости привычного существования старожилов на острове и жизни «на материке» (хотя туда-обратно уже летает самолет). Никто из старух не видел Москвы, потому с трудом верится, что туда пускают всех подряд. Побывавшая у дочери Дарья повествует о своих впечатлениях в манере издевательски-отчужденной». Я у дочери в городе-то гостевала – дивля: тут тебе, с места не сходя, и Ангара, и лес, и уборна – баня, хошь год на улицу не показывайся. Крант, так же от как у самовара, повернешь – вода бежит, в одном кранту холодная, в другом горячая. И в плиту дрова не подбрасывать, тоже с крантом – нажмешь, жар идет… Я с непривычки да с невидали уж и поохала возле крантов этих – оне надо мной смеются, что мне чудно. А ишо чудней, что баня и уборна, как у нехристей, в одном закутке, возле кухоньки. Это уж тоже не дело. Сядешь, как приспичит, и дрожишь, мучишься, чтоб за столом не услыхали. И баня… какая там баня, смехота одна, ребятенка грудного споласкивать. А оне ишо че-то булькаются, мокрые вылазят. Ох и будешь ты, Настасья, как барыня, полеживать, все на дому, все есть, руки подымать не надо. И ишо этот… телехон заимей. Он тебе: дрынь-дрынь, а ты ему: ле-ле, поговорела, и опять на боковую» (гл. 2).

С такой интонацией простодушного удивления и превосходства сто лет назад странница Феклуша у Островского рассказывала о нехристях, людях с песьими головами, живущих в Турции.

Когда же другая старуха, Настасья, уезжает со своим Егором в специально построенный для переселенцев городок, а потом возвращается обратно, ее рассказ приобретает иной характер. Греть самовар на улице и таскать его в «фатеру на четвертоим поднебесьи» оказывается тяжело. «Лесенка не дай бог крутая. А у Аксиньи-то третье поднебесье – хошь и немного, а пониже. Там на кажный заулок по четыре дверки выходит, а у ей крайняя по левую руку, ежли наверх ползти. Дак мы до меня-то не дотащились, серце у меня совсем выпрыгивало, к ей с моим самоваром заехали. С ней там ишо одна старуха живет, та сильно худая, по ровному полу едва ходит. Ну, как мы засели – самовар-то опростали. Знам, что не подогреть будет – ну и давай, ну и давай».

Но смех вдруг оборачивается слезами. «Как домовой сделался. А сам плачет, плачет… – рассказывает Настасья о муже. – Он под послед совсем заговариваться стал. А сам без улишного воздуха извесь уже прозрачный сделался, белый, весь потончел. И дале боле, дале боле. На глазах погасал» (гл. 21).

Ушибленный непривычной жизнью, старик умирает, а Настасья бежит к товаркам на Матеру, в родную избу, к которой уже подступает вода.

В сущности, здесь идет речь о конфликте цивилизаций, хотя люди, принадлежащие к ним и говорят на одном языке. Несовместимость двух культур, двух образов жизни странна, смешна – и смертельна.

С собой старики берут «оказину – сундук, не приспособленный для дорог, изготовленный в старину на веки-вечные стоять на одном месте», и тот самый самовар, который с улицы придется таскать на четвертое поднебесье. «Самовар-то с собой берешь? – спросила Сима, показывая на вычищенный, празднично сияющий у порога самовар. – А как? – закивала Настасья. – Не задавит. Я его Егору не дала везти, на руках понесу. А заворачивать из дому нельзя, в лодке заверну. – Пошто нельзя?.. – Чтоб видел, куда ворочаться. Примета такая. – Нам тепери ни одна примета не подойдет, – отказала Дарья. – Мы для них люди негодные. А от догадался бы, правда что, кто самовар хошь одной в гроб положить. Как мы там без самовара останемся? – Там-то он нашто тебе? – Чай пить, нашто ишо?» (гл. 7).

Самовар – центр деревенской избы. «Из веку почитали в доме трех хозяев – самого, кто главный в семье, русскую печь и самовар. К ним подлаживались, их уважали, без них, как правило, не раскрывали белого дня, с их наказа и почина делались все остальные дела» (гл. 10). Дарья надеется, что самовар пригодится и на том свете. Но в городском быту он оказывается утомительной игрушкой.

Уже переехавший в новый дом с электроплитой и пока бездействующей ванной сын Дарьи, кажется, правильно предполагает: «Им легче, Соне и сейчас ничего больше не надо, он приспособится, но Павел хорошо понимал, что матери здесь не привыкнуть. Ни в какую. Для нее это чужой рай. Привезут ее – забьется в закуток и не вылезет, пока окончательно не засохнет. Ей эти перемены не по силам… Для нее этот новый поселок был не ближе и не родней, чем какая-нибудь Америка, где люди, говорят, чтобы не маять ноги, ходят на головах» (гл. 9).

Америка для сельских жителей Сибири шестидесятых-семидесятых годов прошлого века оказывается так же далека и нереальна, как столетием раньше для обывателей поволжского городка Калинова упавшая с неба Литва в «Грозе» Островского.

Распутина и других авторов «деревенской (онтологической) прозы» часто упрекали в идеализации патриархальной сельской жизни, в ее противопоставлении испорченному городу. В «Прощании…» это – подставная проблема. Удел человеческий не зависит от того, на чернозем или на асфальт занесла тебя жизнь.

Были ли остров «своим раем» или к жизни на нем просто привыкли, как привыкает кулик к своему болоту, муж – к нелюбимой жене, каторжник – к тачке? Уходя от восприятия персонажа, повествователь трезв и объективен. Картины бегущей на перекате воды, догорающей зари, летнего дождя, сияющего солнца сменяются видами старости, упадка, запустения. Но распутинские персонажи могли бы, наверное, повторить формулу молдавского «деревенщика» (И. Друцэ): «Большего у них не было, а меньшего они не хотели».

Встреча с «чужим раем» для Дарьи и других старух в любом случае оказывается страшнее. Но главная проблема повести – не встреча, а прощание.

Появляющиеся с материка на острове чужие, как и положено чужим, провожают Матеру в небытие весело, беззаботно или по-деловому равнодушно.

Исполняя указание, начинает зачистку территории санитарная бригада, не обращая особого внимания на то, что территория – материнское кладбище: «Да отцепись ты, бабка!.. Мне приказали, я делаю. Нужны мне ваши покойники» (гл. 3). «Официальное лицо из отдела затопления» товарищ Жук применяет привычную демагогию: «Товарищи! Тут с вашей стороны непонимание. Есть специальное постановление, – знал Жук силу таких слов, как “решение, постановление, установка”, хоть и произнесенных ласково, – есть специальное постановление о санитарной очистке всего ложа водохранилища. А также кладбищ… Прежде чем пускать воду, следует навести в зоне затопления порядок, подготовить территорию…»

Матера для «человеков со стороны» – зона, территория.

Позднее на остров нагрянет буйная веселая орда на уборку урожая. «Матере хватило одного дня, чтоб до смерти перепугаться; мало кто без особой нужды высовывал нос за ограду, а уж контору, где обосновалась орда, старались обходить за версту. И когда постучали к Дарье два парня, она готова была пасть на колени: пожалейте, не губите христианскую душу. Но парни попросили луку, даже совали за него деньги и ушли; Дарья после, запомнив, выделяла их из всего войска… Худо ли, хорошо ли, но приезжие все-таки копошились, что-то делали, и хлеб потихоньку убирался. Хорошо работать они не могли; не свое собирают – не им и страдать» (гл. 16).

Последними из «чужих людей» на острове появляется бригада «пожогщиков». Они спокойно и старательно делают свое странное дело (не строят, а жгут, уничтожают), но, в общем, не чужды сострадания («Мужик, кашлянув, сказал: “Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра все… переезжайте. Ты меня слышишь?”»), и только непокорный листвень вызывает у них веселую злость.

Распутин, однако, не упрощает задачу, не проводит резкую границу между Матерой и материком, деревней и городом, своими и чужими. Первый пожар в деревне устраивают не пришлые поджигатели, а свой беспутный Петруха, человек без корней, перекати-поле. Потом он становится пожарным передовиком, незаменимым помощником властей, выполняющим любые задания. «А пьяница… че ж пьяница… Че бы вы делали без этих пьяниц?..» (гл. 22).

«Нашли над чем плакать! И плачут и плачут… – урезонивает односельчан вдова с говорящей фамилией Стригунова. – Да она вся назьмом провоняла, Матера ваша! Дыхнуть нечем. Какую радость вы тут нашли?! Кругом давно новая жисть настала, а вы все тут, как жуки навозные, за старую хватаетесь, все каку-то сладость в ей роете. Сами себя только обманываете. Давно пора сковырнуть вашу Матеру и по Ангаре отправить» (гл. 13).

Отношение к Матере-родине разводит и членов одной семьи, одного рода. Бабка Дарья, сын и внук Пинигины покидают уходящий под воду остров с разными чувствами. Оказывается, чем моложе, тем проще.

Внук Андрей, разделяя общие вздохи («Жалко… Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла»), всем лозунгам поверил до конца. «Мне охота, где молодые, как я сам, где все по-другому… по-новому. ГЭС отгрохают, она тыщу лет стоять будет… Люди вон из какой дали едут, чтобы участвовать, а я тут рядом и – мимо. Как-то неудобно даже, будто прячусь, Потом, может, всю жизнь буду жалеть. Сильно, значит, нужна эта ГЭС… пишут о ней столько. Такое внимание… Чем я хуже других? <…> Много ли толку от этой Матеры? И ГЭС строят… наверно, подумали что к чему, а не с бухты-барахты. Значит, сейчас, вот сейчас, а не вчера, не позавчера, это сильно надо. Вот я и хочу туда, где самое нужное. Вы почему-то о себе только думаете, да и то, однако, памятью больше думаете, памяти у вас много накопилось, а там думают обо всех сразу» (гл. 12).

Больше всего старуху удивляет, что внук навсегда уходит с острова, даже не оглянувшись. «Она помнила хорошо, со вчера, как приехал, и по сегодня, как уезжать, Андрей не выходил никуда дальше своего двора. Не прошелся по Матере, не погоревал тайком, что больше никогда ее не увидит, не подвинул душу… ну есть же все-таки к чему ее в последний раз на этой земле, где он родился, подвинуть, а взял в руки чемоданчик, спустился ближней дорогой к берегу и завел мотор» (гл. 15).

Тип сознания этого распутинского героя, весьма распространенный в шестидесятые-семидесятые годы (к его формированию, как мы видели, приложил руку и перо даже Твардовский), складывается из нескольких простых посылок: там знают; я должен; дело великое; даль светла, завтра будет лучше, чем вчера.

Пятидесятилетний Павел, колхозный бригадир – фигура более сложная. В его жизни была война, о которой он не любит вспоминать. Он человек партийный, но никак не пользуется своим положением, это обнаружится лишь в последней главе в угрозе Воронцова: «А ты… ты, Павел Миронович, куда смотрел? Как позволил? Ты же коммунист… А мать, столетнюю старуху, не можешь к порядку призвать!» (гл. 22). Как когда-то говорил о себе Василий Шукшин, этот Пинигин в спорах о судьбе Матеры оказывается одной ногой в лодке, а другой – на берегу.

Он понимает страхи матери, видит нелепость многих решений тех, кто «там знает» («…Как понять, как признать то, что сотворили с поселком? Зачем потребовали от людей, кому жить тут, напрасных трудов? Сколько, выгадывая на один день, потеряли наперед – и почему бы это не подсчитать заранее?»), не может даже представить себя в рядах пожогщиков, потому что верит в коллективную память («И двадцать, и тридцать, и пятьдесят лет спустя люди будут вспоминать: “А-а, Павел Пинигин, который Матеру спалил…” Такой памяти он не заслужил» (гл. 9).

В то же время он пытается понять и сына, с его стремлением к другой жизни, и радость жены, для которой, в отличие от матери, поселковый «рай» оказывается своим. «Павел удивился, глядя на Соню, на жену свою: она как вошла в дом – в квартиру теперь надо говорить, не в дом – как вошла, ахнула, увидав сверкающую игрушку – электроплиту, цветочки-лепесточки на стенах, которые и белить оказывается не надо, шкафчики, вделаннные внутрь, да еще ванную с кафелем, а в ней сидяк, пока, правда, без воды, бездействующий, да еще зелененькую и веселенькую, с одной стороны полностью застекленную веранду – будто тут всегда и была».

Сам Павел с трудом отрывает корни от Матеры, мучится, как ни странно, облегченностью новой жизни («…Дом не твой и хозяином-барином себя в нем не поведешь, зато и являешься на готовенькое: дрова не рубить, печку не топить…»), но все-таки смиряется и находит силы начать все сначала. «Ничего, привыкнет и к этому…» (гл. (9). – «Хватит, хватит… никаких сил уже не осталось. Теперь не придется изводиться Матерой, сравнивать одно с другим, ездить туда-сюда, баламутить, натягивая без конца душу, теперь, и взыскивая с новой жизни, здесь, в этом поселке, придется устраиваться прочно, врастать в нее своими уцелевшими корнями» (гл. 22).

Главным патриотом и философом Матеры оказывается, как обычно у Распутина, старуха Дарья.

«Распутинские старухи» – такое же культурно-историческое понятие, как «шукшинские чудики» или (если заглянуть в XIX век) «тургеневские девушки» и «лесковские праведники».

Хозяин – зверь-хранитель острова, царский листвень – его мировое дерево, Дарья – матерь и память Матеры. Этот образ – не просто характер, но – точка зрения, предельный, обобщенный взгляд на мир, приближающийся к авторскому, но не сливающийся с ним.

Дарья – «самая старая из старух», даже не помнящая даты своего рождения: «Лет своих в точности никто из них не знал, потому что точность эта осталась при крещении в церковных записях, которые куда-то увезли – концов не сыскать» (гл. 2). Она уже стоит на переломе, на краю, на границе между миром живых и той беспрерывной чередой безымянных предков, который уходит в глубину, под землю. «Мне бы поране собраться, я давно уж нетутошняя… я тамошняя, того свету. И давно навроде не по-своему, по-чужому живу, ниче не пойму: куды, зачем? А живу. Нонче свет пополам переломился: евон чо деется! И по нам переломился, по старикам… ни туды мы, ни сюды. Не приведи Господь!» (гл. 4).

И она чувствует себя виноватой и ответственной перед теми, кто ушел раньше. «Седни думаю: а ить с меня спросют. Спросют, как допустила такое хальство, куды смотрела? На тебя, скажут, понадеялись, а ты? А мне и ответ держать нечем. Я ж тут была, на мне лежало доглядывать. И что водой зальет, навроде тоже как я виноватая. И что наособицу лягу. Лучше бы мне не дожить до этого – господи, как бы хорошо было! Не-ет, надо же, на меня пало. На меня. За какие грехи?! – Дарья глянула на образ, но не перекрестилась, задержала руку. – Все вместе: тятька, мамка, братовья, парень – однуе меня увезут в другую землю». (Через четверть века Распутин напишет рассказ, где продолжит сюжет и перевернет последнюю формулу. Состарившаяся в построенном при электростанции городке одинокая дочь похоронит так и не прописанную в ее квартире мать, двойника-ровесницу Дарьи, не на кладбище, а на лесной поляне: «Какая разница – где?! В ту же землю…»).

Распутин воссоздает феноменологию сознания, которое сталкивается с неведомым, небывалым, невероятным.

«Два чувства дивно близки нам – / В них обретает сердце пищу: / Любовь к родному пепелищу, / Любовь к отеческим гробам. / Животворящая святыня! / Земля была б без них мертва, / Как… пустыня / И как алтарь без божества» (1830, стихотворение не закончено).

«И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть, / И равнодушная природа / Красою вечною сиять» (1829).

«Природа знать не знает о былом, / Ей чужды наши призрачные годы, / И перед ней мы смутно сознаем / Себя самих лишь грезою природы. / Поочередно всех своих детей, / Свершающих свой подвиг бесполезный, / Она равно приветствует своей / Всепоглощающей и миротворной бездной» (1871).

Просветленно-печальные формулы Пушкина и безнадежный скепсис Тютчева настояны на опыте тысячелетий. Уход поколений, появление младой жизни были привычны, как восход и заход солнца. Но на родное пепелище, к отеческим гробам всегда можно было вернуться. Краса равнодушной природы на фоне призрачных человеческих лет представлялась неизменной и вечной. «Земля, вода – останутся, а нас не будет». Всемирный потоп или Апокалипсис были делом не человеческих рук, а Божьего промысла, и относились к абсолютному прошлому или неведомому будущему. Причем даже после них новый жизненный цикл начинался на той же земле.

Люди Матеры становятся свидетелями рукотворного апокалипсиса на Ангаре. Они продолжают жить, но мир, в котором они выросли, который казался вечным, уходит навсегда, и уже никогда, во веки веков, нельзя будет увидеть родное пепелище и постоять перед отеческими могилами.

Гибель острова – дыра в бытии. «И удивительно, что Павел представлял себе это просто и ясно, как не один раз пережитое, – и лодку на огромной, высоко поднятой воде, и себя в лодке, пытающегося по далеким берегам определить место Матеры, пристально вглядывающегося в темную замершую массу воды – не подастся ли оттуда, из сонной глубины, какой-то знак, не блеснет ли где огонек. Нет ни знака, ни огонька. Поперек воды, если править с берега на берег, еще можно сказать: тут – потому что где-то в каком-то месте ее пересечешь, а повдоль – нет, повдоль даже приблизительно не угадать, где же, на какой линии она, христовенькая, стояла, обетовала, куда она залегла… Все – поминай как звали» (гл. 22).

«Ситуация Матеры», если вдуматься, более парадоксальна и фантастична, чем сюжет «Соляриса» (С. Лем напишет знаменитый роман в шестьдесят первом, А. Тарковский поставит фильм по нему в семьдесят втором).

Там продвинутое «прогрессорское» сознание сталкивалось с Неведомым в космосе, но герой, как блудный сын, мог вернуться домой к знакомому с детства озеру и преклонить голову к ногам отца у порога родного дома. Здесь возвращаться некуда. Неведомое, как у Кафки, притворившись рутиной, ворвалось в привычную жизнь, изменив прежний мир навсегда.

Может быть, не случайно лейтмотивом шестнадцатой главы становится одно словечко, вызывающее космические ассоциации. На очередном пожаре (горит мельница; «сколько она, христовенькая, хлебушка нам перемолола!») какой-то незнакомый мужик с участием произносит: «Послужила, выходит, службу. – И протянул: – По-е-хала!»

«Слово это – “поехала” – не выходило потом у Дарьи из головы и стало главным, все объясняющим, ко всему, что происходило вокруг, приложимым. Визжал поросенок в мешке, которого тащили за спиной на катер, и Дарья смотрела вслед: поехал. Гнали к Ангаре совхозный скот, чтоб переправлять на тот, на дальний, где поселок, берег, но не в поселок, а на выпасы у реки… Поехали. Несло горький черный дым с Подмоги, который набирался в жилье и доводил до кашля, и она думала: поехала Подмога, поехала. Сдала Клавка Стригунова в совхоз бычка городским на мясо – поехал, христовенький… Тянули к берегу зароды – пое-ехали!»

Еще раз старуха вспомнит все объясняющее слово при прощании с избой. «Стояла, стояла, христовенькая, лет, поди полтараста, а теперь все, теперь поедет» (гл. 20).

Для поколений, переживших советские шестидесятые, это словечко было памятным и символическим. «Поехали!» – прокричал 12 апреля 1961 года сквозь шум ракетных двигателей Юрий Гагарин. «Он сказал: “Поехали!”, он взмахнул рукой, словно вдоль по Питерской, Питерской, пронесся над землей».

Дорога в космос – электричество – плотина – исчезающая Матера…

Два «поехали» оказываются на разных концах одной эпохи и как-то отражаются друг в друге. Не стала ли судьба этой земли ценой космического прорыва?

Дарья острее всех осознает не просто голый эмпирический, но универсальный, уникальный смысл происходящего и пытается как-то освоить его, включить в привычную картину мира.

«– Думаешь люди не понимают, что не надо Матеру топить? Понимают оне. А все ж таки топют.

– Значит, нельзя по-другому. Необходимость такая.

Дарья выпрямилась от печки, в которую она собралась накладывать на утро дрова, и повернулась к Андрею:

– А нельзя, дак вы возьмите и срежьте Матеру – ежли вы все можете, ежли вы всяких машин понаделали… Срежьте ее и отведите, где земля стоит. Поставьте рядышком. Господь, когды землю спускал, он ни одной сажени никому лишней не дал. А вам она лишняя стала. Отведите, и пущай будет. Вам сгодится и внукам вашим послужит. Оне вам спасибо скажут.

– Нету, бабушка, таких машин. Таких не придумали.

– Думали, дак придумали бы» (гл. 14).

Это не просто спор неграмотной деревенской старухи и «продвинутого» внука. Начиная с насмешек над «телехоном», распутинская героиня добирается до вопросов, над которыми ломали голову лучшие умы столетия – о цене прогресса, роли техники, уделе человеческом в качественно изменившемся мире. Она несет на себе не только тяжесть прожитых лет, но и тяжесть мысли: «Никого уж не остается, чтоб меня понимал» (гл. 15). «Дарья и Хайдеггер» – вполне перспективная тема для ученой работы.

Человек пока сравнялся с Господом, уничтожающим а не создающим. Матеру можно затопить, но нельзя перенести на другое место, чтобы она и дальше стояла под солнцем «против неба на земле». И некому спасти кладбище, родные кресты и фотокарточки: его разоряют по приказу чужих людей еще до того, как люди покинут деревню. И опять-таки невозможно перенести даже не деревню и остров, а хотя бы отеческие гробы: все делается в спешке, второпях, без оглядки на сантименты. «В чем дело, граждане затопляемые? <…> Мы санитарная бригада, ведем очистку территории. По распоряжению санэпидстанции».

Дарье приходит в голову естественная для христианского сознания аналогия. Эту идею ей словно подсказывают на кладбище голоса отца и матери (военные морячки, по приказу боцмана драящие палубу, здесь, кажется, ни при чем). Деревня и изба уходят навсегда. Значит, нужно проститься с родными стенами, как прощаются с родными людьми: прибрать, оплакать, сотворить молитву, последней посмотреть в лицо.

«Не обмыв, не обрядив во все лучшее, что только есть у него, покойника в гроб не кладут – так принято. А как можно отдать на смерть родную избу, из которой выносили на смерть отца и мать, деда и бабку, в которой она сама прожила всю, без малого, жизнь, отказав ей в том обряженье? Нет, другие как хотят. А она не без понятия. Она проводит ее как следует». – «– Не мешай. И завтри, слышишь, и завтри придешь поджигать – чтоб в избу не заходил. Оттуль поджигай. Избу чтоб не поганил. Запомнил?» (гл. 20).

Распутин нагружает свою героиню не только мудростью и знанием, но и безответными вечными вопросами. В разговорах-пересудах она перебирает разные варианты «места человека во вселенной», в этом не ограниченном горизонтом острова мироздании.

Зажившиеся старухи порой кажутся Дарье лишь препятствием и мостом для будущей «младой жизни», которой придет свой черед. «Тебе господь жить дал, чтоб дело сделала, ребят оставила – и в землю… чтоб земля не убывала. Там тепери от тебя польза. А ты все тут хорохоришься, людям поперек. Отстряпалась и уходи, не мешай. Дай другим свое дело спроворить, не отымай у их время. У их его тоже в обрез» (гл. 10).

Однако в другом эпизоде она оглядывается назад и этот простой ответ снова превращается в вопрос. «А Дарья все спрашивала себя, все тщилась отвечать и не могла ответить. Да и кто, какой ум ответит? Человек приходит в мир и, пожив, устав от жизни, как теперь она, Дарья, а когда и не устав, неминуемо уходит обратно. Вон сколько их было, прежде чем дошло до нее, и сколько будет после нее! Она находится сейчас на самом сгибе: одна половина есть и будет, другая была, но вот-вот продернется вниз, а на сгиб встанет новое кольцо. Где же их больше – впереди или позади? И кто знает правду о человеке: зачем он живет? Ради жизни самой, ради детей, чтобы и дети оставили детей, и дети детей оставили детей, или ради чего еще? Вечным ли будет это движение? И если ради детей, ради движения, ради этого беспрерывного продергивания – зачем тогда приходить на эти могилы? …Вы, мертвые, скажите: узнали, нет вы всю правду там, за этой чертой? Для чего вы были? Здесь мы боимся ее знать, да и некогда. Что это было – то, что зовут жизнью, кому это надо? Надо это для чего-то или нет? И наши дети, родившись от нас, устав потом и задумавшись, станут спрашивать, для чего их рожали?» И кажется, героиня слышит подсказку оттуда, куда она обращает свои вопросы: «Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни» (гл. 18).

Но, не потеряв интереса к жизни вокруг, Дарья замечает, что ее вопросы обязательны не для всех. Причем речь не идет о людях-механизмах, вроде Воронцова или Жука. Приезжает на последнюю уборку в Матеру вместе с невесткой хохотушка Мила. И старуха, сначала преисполненная недоверия («Что ни скажи – ей смешно, а того, где она, хорошо ли тут мыть зубы, не понимает. Потому она поначалу не понравилась Дарье»), видит ее старательную работу, примиряется и пытается примерить ее жизнь на себя: «А Дарья думала: может, это и хорошо, может, так и надо, чтоб не знать ни тревог, ни печалей. Есть они – ха-ха, и нет – ха-ха! К таким и горе придет – не поймут, что горе, отсмеются от него, как от непоглянувшегося ухажера; никакая напасть не пристанет близко к сердцу, все в леготочку, вся жизнь – потеха. И верно – чем плохо. Где бы такому научиться? (гл. 18).

А еще Распутин напишет мощную сцену торжества настоящего над вопросами прошлого и будущего, единства – над рознью, памяти личной – над памятью родовой, исторической, социальной. «Но еще сумела, всплеснулась жизнь в Матере – когда начался сенокос… Полдеревни вернулось в Матеру, и Матера ожила, пускай не прежней, не текущей по порядку, но все-таки похожей на нее жизнью, будто для того она и воротилась, чтобы посмотреть и запомнить, как это было».

И вот отогревают уже позабытую кузницу, точат старые косы-литовки, ставят на лугу свежие копны, по-простецки непритязательно озоруют, молодея друг у друга на глазах на целое десятилетие, а вечером поют песни и снова думают о том же, что и Дарья, под мерный шум начавшегося дождя.

«Уж если жили не зная, чем жили, – зачем знать уезжая, оставляя после себя пустое место? Правда не в том, что чувствовать в работе, в песнях, в благостных слезах, когда заходит солнце и выстывает свет, а в душе поднимаются смятение и любовь и жажда еще большей любви, – правда в том, чтобы стояли зароды. Вот для чего они здесь. Но приходили и сомнения: так-то оно так, да не совсем же так. Зароды в конце концов они поставят и увезут, коровы к весне до последней травинки их приберут, всю работу, а вот эти песни после работы, когда уж будто и не они, не люди, будто души их пели, соединившись вместе, – так свято и изначально верили выпеваемым словам и так истово и едино возносили голоса; это сладкое и тревожное обмирание по вечерам перед красотой и жутью подступающей ночи, когда уже и не понимаешь, где ты и что ты, когда чудится исподволь, что ты бесшумно и плавно скользишь над землей, едва пошевеливая крыльями и правя открывшимся тебе благословенным путем, чутко внимая всему, что проплывает внизу; эта возникшая неизвестно откуда глубокая боль, что ты и не знал себя до теперешней минуты, не знал, что ты – не только то, что ты носишь в себе, но и то, не всегда замечаемое, что вокруг тебя и потерять его иной раз пострашнее, чем потерять руку или ногу, – вот это все запомнится надолго и останется в душе незакатным светом и радостью. Быть может, лишь это одно и вечно, лишь оно, передаваемое как дух святой, от человека к человеку, от отцов к детям и от детей к внукам, смущая и оберегая их, направляя и очищая, и вынесет когда-нибудь к чему то, ради чего жили поколения людей» (гл. 13).

В этом по-толстовски пространном периоде все сказано поэтически-неопределенно и в то же время – совершенно ясно. Цепь времен, о которой писал Чехов в «Студенте», замыкается в душе отдельного человека. «Общение между смертными бессмертно», – заметил по сходному поводу Пастернак.

Интересно, что они поют на своем последнем «горьком празднике»? Ни один текст в повести не цитируется.

Между тем назначенные сроки приближаются, Матера неизбежно движется к концу. Бытовой сюжет по мере развертывания все более обрастает символическими смыслами.

В шестой главе в ночной Матере впервые появляется Хозяин. Хранитель острова способен видеть будущее, но не может ничего изменить. Как и Дарья, он может лишь выполнить свой долг – остаться на этой земле до конца. «И хоть предчувствовал Хозяин, что скоро одним разом все изменится настолько, что ему не быть Хозяином, не быть и вовсе ничем, он с этим смирился. Чему быть, тому не миновать. Еще и потому он смирился, что после него здесь не будет никакого хозяина, не над чем станет хозяйничать. Он последний. Но пока остров стоит, Хозяин здесь он».

В этой главе, в зоне живого мифа повествователь впервые позволяет себе шагнуть за грань бытового описания, начинает выстраивать этаж поэтической метафизики, в которой то мелькнут искры предания, то возникнут тени Н. Федорова и А. Платонова. «Спала Матера-деревня. Старухам снились сухие тревожные сны, которые слетали к ним уже не по первой очереди, но старухи о том не знали. Только ночами, отчалив от твердого берега, сносятся живые с мертвыми, – приходят к ним мертвые в плоти и слове и спрашивают правду, чтобы передать ее дальше, тем, кого помнили они. И много что в беспамятстве и освобожденности говорят живые, но, проснувшись, не помнят и ищут последним зряшным видениям случайные отгадки».

Хозяин станет безмолвным и невидимым свидетелем всех переломных событий в уходящей Матере: первого пожара, последнего прощания Дарьи с избой; его голос в первый и последний раз прозвучит в финале.

В зону поэтической символики постепенно перемещается и лиственница. Вначале это бытовая деталь, пейзажная подробность. «Ближе леса и левей от дороги огорожена была с двух сторон поскотина… Там же, как царь-дерево, громоздилась могучая, в три обхвата, вековечная лиственница (листвень – на “он” звали ее старики) с прямо оттопыренными тоже могучими ветками и отсеченной в грозу верхушкой… И все, и пусто на выгоне – остальное оборвал и вытоптал скот» (гл. 4). Сражение с этим «зверем» «чужих людей», превращающих сконцентрированное в деревенских избах солнце в «огнь пожирающий» (гл. 19), приобретает отчетливо символический характер. Пожогщики пытаются справиться с лиственем топором, потом поджечь его бензином, потом срезать бензопилой – но дерево остается неприступным, «непокорным», до последнего ожидая своей судьбы – воды. А покорно гибнет старая и слабая береза, виновная лишь в том, что стояла поблизости и, может быть, сплелась с лиственем корнями под землей.

Главный символический мотив возникает в «Прощании…» на большей глубине, пронизывая и организуя всю структуру повести.

Царь огонь да царица вода. – Где вода, там и беда. От воды всегда жди беды. – Огню не верь и воде не верь. Огонь да вода – супостаты. – Огню да воде Бог волю дал. С огнем, с водой не поспоришь. – С огнем, с водой, с ветром не дружись, а с землей дружись.

Таково отношение к четырем мировым стихиям в русском национальном сознании (вечный В. Даль – «Пословицы русского народа»). Но предупреждая о постоянной опасности огня, воды и ветра (воздуха) для человека, оно, это сознание, исходило из вечного, изначального, божественного дружества, неразрывной связи стихий между собой.

«Нам четырех стихий приязненно господство…» – воспроизводит эту логику Мандельштам.

«Живут четыре царя: который умрет из них, то все за ним в могилу пойдут», – народная загадка с подразумеваемым ответом «четыре стихии».

Теперь мир изменился настолько, что прежние законы в нем отменяются. Три стихии идут в наступление на четвертую, в конце концов уничтожая ее. Землю Матеры сначала выжигают огнем пожаров, потом ее покрывает вода, и воздух в конце повести сгущается в коварный туман, в котором заплутал идущий на остров катер.

Так уходит на дно, гибнет, исчезает крестьянская Атлантида. Исторический срок ее – триста лет. Петербургский период русской истории – от Петра до предсельсовета Воронцова, от лодок осваивающих Сибирь казаков до строителей электростанции на Ангаре, от вечного солнца до рукотворных пожаров. Распутин никак не выделяет в этом трехсотлетии советский период: с колчаковцами, колхозами, войной. Эти события проносятся над деревней без особого следа. А железной поступи прогресса она не выдержала – и «поехала», поплыла, исчезла навсегда.

Последняя глава – разговор старух в тумане – полностью строится в зоне не бытового, а символического изображения. «– Это че – ночь уж? – озираясь, спросила Катерина. – Дак, однако, не день, – отозвалась Дарья. – Дня для нас, однако, боле не будет. – Где мы есть-то? Живые мы, нет? – Однако что, неживые. – Ну и ладно. Вместе – оно и ладно. Че ишо надо-то? – мальчонку бы только отсель выпихнуть. Мальчонке жить надо… – Я куды-то летала, меня тут не было. Ниче не помню. – Куды летала – там люди есть, нет? – Не видала. Я летала по темени, я на свет не выглядывала. – А ты кто такая будешь-то? С этакого боку кто у меня? – Я-то? Я Настасья. – Это которая с Матеры? – Она. А ты Дарья? – Дарья. – Это рядом-то со мной жила? – Ну. – Я ить тебя, девка, признала. – Дак я тебя поперед признала».

Эти бесплотные голоса раздаются уже из вечной тьмы, из того тумана, куда нет доступа живым. Старухи пугаются этой мысли («Вы че это? Че буровите-то? Рехнулись, че ли?) и снова возвращаются в тот мир. «Че там в окошке видать-то? Глянь кто-нить. – Нет, я боюсь. Гляди сама. Я боюся».

Почти каждую сцену-главу Распутин, как уже говорилось, заканчивает точкой-титром, смысловым курсивом. После «разговоров на том свете» следует последний абзац повести. «Богодул протопал к двери и распахнул ее. В раскрытую дверь, как из разверстой пустоты, понесло туман и послышался недалекий тоскливый вой – то был прощальный голос Хозяина. Тут же его точно смыло, и сильнее запестрило в окне, сильнее засвистел ветер, и откуда-то, будто споднизу, донесся слабый, едва угадывающийся шум мотора».

Финал строится на звуковом контрапункте: прощальный голос Хозяина и слабый шум мотора, как надежда на спасение, на возвращение в мир живых. В девяностые годы Распутин вычеркнул последнее предложение, уничтожил прежнее равновесие. Теперь Матера, как легендарная Атлантида, уходит на дно только под тоскливый вой Хозяина. Дальше – тишина, туман, «темная вода – ни приметы, ни следа».

«Край света, которым пугали темный народ» (гл. 1), наступил – во имя света, который даст будущая ГЭС.

Двадцатый век начинался прощанием с Домом в «Вишневом саде». Через семьдесят лет Распутин замкнет цепь века в кольцо, прощаясь с целым миром. «Звук лопнувшей струны», как и прощальный голос Хозяина, в свое время услышали немногие. Исторический катаклизм обычно до поры до времени принимают за частный случай.

Через десять лет Распутин напишет «Пожар» – прямолинейный, публицистический вариант «Матеры» с эпиграфом: «Горит, горит село родное». Потом он на полтора десятилетия уйдет в общественную деятельность и публицистику, став для одних знаменем, для других – жупелом. (Публицистика для писателя может быть и необходимостью, и формой молчания.)

В последний год века, получая Солженицынскую премию, писатель, возможно, непроизвольно вернется к символике «Прощания с Матерой»: подступающая вода, тающий остров-льдина, до конца остающиеся на ней обитатели-защитники.

«Что мы ищем, чего добиваемся, на что рассчитываем? Мы, кого зовут то консерваторами, то традиционалистами, то моралистами, переводя эти понятия в ряд отжившего и омертвевшего, а книги наши переводя в свидетельство минувших сентиментальных эпох. Мы, кто напоминает, должно быть, кучку упрямцев, сгрудившихся на льдине, невесть как занесенной случайными ветрами в теплые воды… И на стенания этих чудаков, ищущих вчерашний день, никто внимания не обращает. Они умолкнут, как только искрошится под свежим солнцем их убывающая опора, и последние, самые отчаянные слова их превратятся в равнодушный плеск беспрерывно катящихся волн».

И тем не менее в безнадежной ситуации Распутин словно переписывает еще раз финал «Матеры», оставляя шанс побежденным. «Так чего же хотим мы, на что рассчитываем? Мы, кому не быть победителями… Все чаще накрывает нашу льдину, с которой мы жаждем надежного берега, волной, все больше крошится наше утлое суденышко истаивает в бездонной глубине. Солнце слепит до головокружения. До миражей. И тогда представляется нам, что наша льдина – это новый ковчег, в котором собрано в этот раз уже не тварное, а засеянное Творцом незримыми плодами, и что должна же быть где-то гора Арарат, выступающая над потопным разливом. И мы все высматриваем и высматриваем ее в низких горизонтах. Где-то этот берег должен быть. Иначе чего ради нам поручены эти столь бесценные сокровища!»

Демократия – так нас учат – это возможность услышать и учесть голос меньшинства.

В настоящей литературе – это тоже аксиома – победители и побежденные, бывает, меняются местами.

Замечательное «Подземелье» Эмира Кустурицы, режиссера, который считает себя гражданином несуществующей Югославии, завершается сценой прощания. Кусок берега, на котором сидят за праздничным столом ничего не подозревающие люди, отрывается от материка и плывет, как тающая льдина, в неизвестность.

Однажды была земля… Атлантида, Китеж, Русь, Россия, СССР. «Неперспективная» деревня, идущий на снос дачный кооператив, Старый Поселок, Старый Арбат.

В новые времена каждому рано или поздно приходится прощаться со своей Матерой.


Душа болит. (1973. «Характеры» В. Шукшина) | Русский канон. Книги XX века | Пытка памятью. (1978. «Старик» Ю. Трифонова)