на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



2

Тихий шорох теплого летнего дождя оживил в памяти порывы холодного ливня, нагрянувшего на голую кладбищенскую рощу воскресным днем в начале зимы, напомнил и о том, что уже смеркалось, когда я шел мимо этого места, и как я после жалел, что не сел на автобус, идущий прямиком на Аусвадлагата, Едва я закрыл дверь дома Бьярдни Магнуссона, как в прихожей появилась его жена, фру Камилла Йоуханнсдоухтир, по обыкновению энергичная и решительная. Аромат сигар ее мужа тотчас смешался с порцией промозглого воздуха, которую я впустил за собой.

— А, это вы, Паудль.

Я поздоровался, снял мокрую шляпу и стащил галоши.

— У вас гости, — сообщила фру Камилла.

Я не ждал никаких гостей и поэтому терялся в догадках, кто бы это мог быть, кому я понадобился в воскресный вечер.

— Пожилая дама, — продолжала она доверительным тоном, будто речь шла о чем-то важном, и внимательно, испытующе смотрела на меня. — Она непременно хотела дождаться вас, я звонила в журнал, но там никто не отвечал. Тогда я сказала ей, что я понятия не имею, когда вы вернетесь домой, и вообще, мы с мужем намерены пройтись, если погода разгуляется, а наши девочки собираются в гости к родственникам, но она все равно осталась.

— Кто бы это мог быть? — пробормотал я, вешая пальто и шляпу на специально отведенный мне крючок в прихожей. — Вы говорите, пожилая дама?

Фру Камилла перестала испытывать меня.

— Да… пожилая дама, — ответила она, делая вид, будто уходит к мужу, в свою комнату. — Она уже целый час, если не больше, сидит наверху. У вас было не заперто, и я проводила ее туда.


Эту пожилую даму, уже глубокую старуху, я не встречал с тех пор, как съехал с квартиры в доме № 19 по улице Сваубнисгата, поблагодарив за доброе ко мне отношение. В полумраке моего жилища старуха походила на темную тень. Она ссутулясь сидела на диване, сложив руки на коленях, и не двигалась. Будто дремала. Я зажег свет и поздоровался. Она вздрогнула, испуганно оглядела все разом: меня, стол, лампу и окно, словно не понимая, где находится, потом подала мне руку, но еще какое-то время не могла вымолвить ни слова. Руки у нее тряслись, да и все тело дрожало, выдавая болезнь, которая от волнений всякий раз обострялась.

— Ох, — вздыхала она, понемногу приходя в себя. — Ужас до чего стыдно этак вот врываться в чужой дом.

В дорогу она принарядилась, надела, как в большой праздник, поношенный национальный костюм, насквозь промокший под ливнем, может быть, и не под одним. В комнате было тепло, и черная шаль на ее плечах, с виду влажная, отливала коричневатой зеленью.

— Не думала, что сюда так далеко, — сказала она. — Притомилась.

— Не снять ли вам шаль? — предложил я.

— Пожалуй.

Разгладив, она свернула шаль, положила рядом с собой на диван и, явно стараясь унять дрожь, сцепила руки на коленях. Она совсем одряхлела — кожа увяла и даже как-то посерела, щеки ввалились, мышцы стали дряблыми и обвисли, рот кривился в еще более жалкой гримасе, шея стала тонкой, как ниточка. Я не помнил, чтобы ее руки были узловатыми, когда она накрывала для меня убогий кухонный стол в доме 19 по улице Сваубнисгата, делала бутерброды, наливала кофе, подвигала сахарницу и молочник.

— Никогда к нам и не заглянешь.

Я промямлил что-то невразумительное: дескать, занят, да и забывчив стал, а потом спросил, куда они сами перебрались весной. На улицу Лёйгавегюр?

— Ну да, а осенью съехали. Теперь живем в полуподвале на Бароунсстигюр. Там чуть получше.

— И всю дорогу шли пешком?

— Тащилась наудачу, — сказала она, потеплев. — Мне словно кто шепнул, когда мы расставались на Сваубнисгата, что нужно постараться разузнать номер твоего дома и хорошенько запомнить его. Но кто знал, вдруг ты тоже переехал? — Она посмотрела на мокрую шаль. — Тогда бы я пришла завтра утром в редакцию твоего журнала. Моя Мадда покупает мне его.

Голос старухи звучал немного смущенно, но уважительно, когда она назвала журнал моим. Еще весной сорокового года я с удивлением услыхал через стену, что в ее семье обо мне говорят как о Студиозусе из «Светоча» и приписывают мне лавры автора текстов для популярных песенок, в том числе и стишка про Маггу и Маунги, считавшегося в этом убогом доме достойным образцом поэзии. Ветер утих, струйки воды на оконном стекле поредели, а старуха все сидела, чуть раскачиваясь, молча глядя на свои ладони.

— Как здоровье? — спросил я.

— Ох… — вздохнула она. — Даже говорить не хочется.

Доктор по-прежнему прописывает ей разные дорогие лекарства. Мадда ее вышла замуж, поселилась в соседнем доме и помогает, когда одолевают недуги. А вот у Руны несчастье: на днях упала и сломала ногу, мать троих детей, лежит сейчас в постели в Сандгерди и не может добраться сюда, в Рейкьявик…

Она вновь умолкла. Дрожь и подергивание лица свидетельствовали о том, что у старухи тревожно бьется сердце.

— Так вот, из-за этого перелома Руна не сможет добраться до Рейкьявика и быть в среду на похоронах, — сказала она. — Все одно к одному.

Я вспомнил ее шестидесятипятилетнего старика, обветренного и кривоногого. Должно быть, этот ворчун навек простился с земными заботами и уже никогда не будет мести улицы, возиться с мусорными баками, требовать бережливости и еще раз бережливости, креститься по утрам, нюхать табак и сетовать на трудные времена.

— На чьих похоронах? — спросил я.

Старуха подняла глаза. Как, я не знаю? Не знаю, что ее Хьялли уже нет?

Хьялли? Вильхьяульмюр? Я долго перекладывал какую-то мелочь на столе — чернильницу, разрезной нож, карандаши, — прежде чем собрался с духом и спросил, отчего он умер.

— Разве ты не читал в газетах?

Я покачал головой.

Старуха, все еще борясь с дрожью, съежилась на диване и вздохнула.

— Да ведь это он… утонул в порту.

Я вспомнил маленькую заметку в один столбец, которую на днях прочел в газете и тут же забыл. Текст был примерно такой: вчера в конце дня в порту утонул молодой рабочий. Встречая своего знакомого с траулера, он упал в воду между судном и причалом, и достали его лишь через час. А еще там говорилось, вроде как для объяснения, что человек этот был не в себе, иными словами просто-напросто пьян.

— Мне ведь снилось… — Старуха вдруг перестала раскачиваться и полезла в карман юбки за платком, но не стала им пользоваться, а только скомкала в ладони. — Снилось, что мой Хьялли долго не проживет. Но… я думала, что уже так много потеряла в жизни и хоть он-то у меня останется. Ведь старшие девочки, Сольвейг и Гвюдлёйг, умерли от гриппа, такие способные… — Ее тень на стене опять поползла вниз. — В полуподвале мне никогда не снятся хорошие сны, — сказала она. — Детишки, бедные, остались без отца.

Я катал по столу карандаши.

— Детишки? Кроме того мальчика?

— В сентябре родилась дочка. Думали к рождеству крестить.

Когда я жил в каморке на Сваубнисгата, 19, то иногда по ночам, проклиная все и вся, натягивал на голову одеяло, но уснуть не мог, слыша за стеной разговоры молодых супругов, ссоры, жалобы, рыдания или поцелуи, вздохи и любовные ласки.

Жена Вильхьяульмюра была на редкость спокойная, тихая, и вдобавок ограниченная. Например, частенько, когда Вильхьяульмюр уходил на случайные заработки или просто болтался где-то с пьяницами, она запиралась в мансарде и держала сына подле себя, не пуская его даже к бабушке на кухню, хотя он клянчил и просился туда. «Нет-нет-нет, ни шагу туда, будешь при мне».

Старуха вспомнила бога:

— Бог располагает… Господь высоко, а видит далеко. Как знать, может, для моего Хьялли и лучше, что бог так рано призвал его.

В последнее время я не раз видел Вильхьяульмюра в районе Хабнарстрайти, причем чаще пьяным, нежели трезвым. Все в этом тощем человеке говорило о нескладной судьбе. Экономический бум и сверхурочная работа ему, как и многим другим вырвавшимся из-под железной пяты кризиса, пошли вовсе не на пользу и только приблизили трагический конец.

— Он был такой ласковый и внимательный, — продолжала старуха, — так добр и мягок ко мне.

На Сваубнисгата я ни разу не замечал, чтоб Вильхьяульмюр относился к матери с лаской и вниманием. Скорее наоборот: он вел себя довольно бесцеремонно, задиристо и требовательно, а то вдруг совершенно равнодушно. Не припомню, чтобы он хоть раз сказал ей доброе слово или вызвался помочь, например сбегал в ненастную погоду за покупками, ведь из-за болезни пожилая женщина не всегда могла сделать это сама.

Старуха, похоже, прочла мои мысли… Как бы там ни было, принялась возражать.

— Он был такой сдержанный, — говорила она с горечью, как бы споря со мной. Прямо как ее покойный отец.

Затем, пытаясь оправдать погибшего сына, она вернулась к доводам, которые я изо дня в день слышал на Сваубнисгата, 19. В том, что Хьялли начал пить, виноваты только кризис и безработица. Будь у него постоянная работа, лучше под крышей, где-нибудь на приличной фабрике, как у некоторых, он бы не запил. Видит бог, Хьялли по натуре не был гулякой. А как он переживал, что вынужден жить нахлебником, от случая к случаю платить за жилье и пропитание, не радуя своих близких, ничего не покупая в дом, не имея возможности устроиться хотя бы на траулер. Когда же работа наконец появилась, и не только в порту, вино уже успело схватить Хьялли мертвой хваткой и загубить все.

Старуха теребила платок.

— Что говорить, и с отцом он не ладил. Так уж всегда бывает, к чутким да мягким судьба жестока. Хьялли был очень раним, но редко находил у отца понимание и доверие. — Она, мол, никак не забудет, какое у него было выражение лица, когда он вошел в кухню со своими рисунками, разорвал их на куски и швырнул в мусор.

— Со своими рисунками? — переспросил я.

— Да-да, со своими собственными рисунками. — Казалось, старуха готова была всхлипнуть, но удержалась и продолжала: — Не многие знали, как любит Хьялли рисовать, какие замечательные, совсем настоящие картины у него получались, да что там, даже портреты. — Однажды в воскресенье он показал ей рисунок — крошечный домик с садом, и все это цветными карандашами. Она до сих пор помнит этот хорошенький домик, яркие цветы и дрозда на толстой ветке… Хьялли был в тот день как никогда в настроении и сказал, что построит такой дом, когда разбогатеет. Как трогательно, что бедному мальчику хотелось иметь собственный дом. И что же, кризису и безработице суждено было разрушить все надежды? Разве он не мечтал о счастье, только что женившись и ожидая ребенка? А отец, ох… ничего-то он не понимал, только бросался на мальчика да снимал стружку за то, что он не желает работать за гроши, фыркал на рисунки, называл их блажью и хвастовством, а самого Хьялли — бездельником и пьянчужкой. Разве можно так говорить с одаренным мальчиком… и беременной женщиной, что в мансарде, что на людях?.. Незадолго до ужина Хьялли влетел на кухню с рисунками в руках, изорвал их все на кусочки и молча ушел из дома в зимнюю темень и холод, без шапки. Вернулся он уже ночью, пьяный до бесчувствия. С тех пор он никогда больше не брался за карандаши.

Я молчал.

Старуха подняла на меня кроткие горестные глаза.

— Всё… Ссоры уже в прошлом.

Я опустил голову.

— Бог располагает…

Она некоторое время раскачивалась и тряслась, потом опять заговорила о своем Хьялли: каким добрым и способным мальчиком он был, как хорошо учился в школе, книги читал вечерами, а когда они купили прйемник, слушал музыку, тут же запоминал мелодии и подбирал их на губной гармошке. Еще она помнит, как он был рад, когда наловил рыбы на уху, принес домой то ли сайду, то ли камбалу, с причала поймал. Помнит, как ловко он продавал газеты. Зимой, в самые черные ночи ни свет ни заря вскакивал с постели, мерз на улице в плохонькой одежонке, дрожал, коченея от холода. Старуха спросила вполголоса, обращаясь как бы к самой себе, на что он тратил свои монетки — на кино или на сладости, как другие мальчишки. И сама себе ответила: нет, ее Хьялли собирал эйриры в коробочку и хранил до рождества, а потом покупал всем подарки, например сестре Руне — жемчужное ожерелье, Мадде — куклу, отцу — табакерку, а ей… ну да, ей он подарил туфли, они прямо-таки сияли, черные выходные туфли на серой подошве, легкие и мягкие.

Старуха замолчала и, не в силах больше сдерживаться, склонила голову и заплакала. Плакала она очень тихо, отворачиваясь, вытирая глаза платком и болезненно вздрагивая. Я вновь стал перебирать вещицы на столе и говорил какие-то слова, но моя гостья, казалось, не обращала на это никакого внимания. Мало-помалу она успокоилась, слезы прошли, как тихий зимний дождь в ночи, взгляд ее опять застыл на руках, и не надо было уже ни вытирать глаза, ни бороться с болезненными рыданиями.

— О-ох. Бог располагает…

Потом она сказала, что уж и не знает, как быть, ведь она с просьбой ко мне.

Я продолжал двигать по столу вещицы, а тень старухи на стене выросла.

— Ты ведь знал моего Хьялли. Вот мне и хочется, чтобы ты нес гроб на похоронах.

Я спросил, когда это будет, и она объяснила, что прощание в доме назначено, на среду в половине второго, рассказала о пасторе и новом кладбище, что близ бухты Фоссвогюр. Ей трудно примириться с тем, что Хьялли будет покоиться не рядом с сестрами Сольвейг и Гвюдлёйг в углу старого кладбища. К сожалению, там нет места, повторяла она. Нет, нет места. До Фоссвогюра трудно добираться, чтобы ухаживать за могилой, особенно весной.

Она помолчала с отсутствующим видом, глядя на черную шаль, усталая и скорбная, но скоро пришла в себя и, словно еще не закончив дела со мной, опять начала раскачиваться. А детишки Хьялли, детишки-то родные, бедный маленький мальчонка и сестричка его, крестить даже не успели… что они подумают об отце, когда вырастут и поумнеют? Ведь не секрет, многие отзываются о нем дурно и плетут все что не лень. Не многие помнят, как тяжко ему приходилось, каким он был ласковым, сдержанным и чувствительным. Мир, он всегда одинаковый, суровый да жестокий. Потому-то ей и пришло в голову попросить доброго человека написать о Хьялли и напечатать в большом журнале что-нибудь правдивое, тактичное и красивое, чтобы хоть как-то защититься от людской жестокости. Она даже подумала было о посвящении, о маленьком стихотворении памяти усопшего, которое детишки его — храни господь невинных младенцев! — могли бы потом не только прочитать, но выучить наизусть и носить в сердце.

Мне стало жарко, я сразу вспомнил Стейндоура Гвюдбрандссона, услышал его голос и хохот: «Ха-ха-ха! Поздравляю с эпитафией!»

— Он так любил тебя.

— Кто?

— Да Хьялли, уж так любил, так любил.

Старуха катала платок в ладонях и терпеливо ждала, когда я перестану двигать по столу карандаш и ластик, нарушу молчание, отвечу на ее невысказанную просьбу. Потом ее затрясло сильнее, плечи начали опускаться, а тень на стене поползла вниз… Глядя на свою шаль, она шептала, что, кроме меня, ей не к кому пойти, ведь я жил у них на Сваубнисгата, знал Хьялли и понимал его, угощал малыша пасхальными яичками и леденцами. Глядя на свою шаль, изношенную и промокшую, она шептала, что я поэт, и талантливый, ведь под псевдонимом я сочиняю стихи в журнал, Мадда его покупает, много стихов, веселых и серьезных. И если я выполню ее просьбу, сочиню и напечатаю красивое стихотворение в память о Хьялли, которое детишки — храни их господь! — сберегут на всю жизнь, то она постарается когда-нибудь отблагодарить меня…

Погода вдруг переменилась, ветер утих, воздух стал холоднее, за окном заплясали густые хлопья снега, они все сыпали с темного вечернего неба, искрились на свету, кружились в хороводе. Когда шепот старухи умолк, уже не имело никакого значения то, как Стейндоур Гвюдбрандссон произнесет: «Поздравляю с эпитафией!» Еще не ответив ей, я размышлял о жизни человеческой и смотрел на снежинки за окном — они будто служили заупокойную мессу и, опускаясь с небес, накрывали все белым саваном.


предыдущая глава | Избранное | cледующая глава