home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



3

Николенька Оконешников не помнил своей матушки, которая умерла, когда ему было всего лишь годик с небольшим, и поэтому все детство он прожил с отцом и няньками, которые менялись в доме, как за окном времена года, — равномерно и без задержек. Кроме нянек, иных он и по имени не помнил, у него были домашние учителя, среди них даже два немца, но и они держались лишь год-другой, не больше. Почему так происходило, знал лишь отец Николеньки, Иван Константинович Оконешников, но он об этом никому не докладывался, и вообще человек был немногословный и замкнутый, жил подчеркнуто одиноко и строго. Владел Иван Константинович большим оптово-розничным магазином в Самаре, где всегда были мануфактурные, бакалейные, галантерейные, колониальные, парфюмерные и другие товары, а также полный выбор приданого. Весь этот перечень Николенька запомнил с самого раннего детства, как только научился читать и осилил все слова, нарисованные на огромной вывеске отцовского магазина.

Иван Константинович в сыне души не чаял. Неулыбчивый, с неизменно строгим прищуром темных глаз, всегда в наглухо застегнутом сюртуке и оттого похожий издали на темный столб, он разительно менялся, когда видел сына: начинал улыбаться, пританцовывал либо приседал на корточки и, раскинув руки, ловил в объятия с восторгом и визгом бегущего навстречу Николеньку. Вечером отец неизменно приходил в спальню к сыну, чтобы поцеловать его на ночь, и тот, пользуясь всегдашним расположением, подолгу не отпускал его и заставлял рассказывать сказки.

В один из таких вечеров Николенька, которому было тогда уже лет пять, неожиданно спросил:

— Папенька, а вот люди, если они умирают, они же назад приходят? Ну, побудут мертвыми, а потом живыми приходят…

— Нет, сынок, не приходят. Кто умер — это навсегда, навечно.

— И мама наша не придет?

— И мама не придет. — Голос у Ивана Константиновича разом охрип, в горле глухо булькнуло, и он отвернулся.

А ночью Николенька заболел. Метался в жару, бредил и все звал маму, умоляя, чтобы она пришла и посидела рядышком на кроватке. И тянул в пустое пространство прозрачную влажную ладошку. Так продолжалось почти неделю. Все это время в доме Оконешникова дежурили, сменяя друг друга, лучшие доктора Самары. Общими усилиями им удалось переломить ход болезни, и Николенька, всем докторам на удивление, очень быстро поправился, стал по-прежнему бойким и резвым. Даже более бойким и резвым, чем до болезни. Целыми днями слышен был в доме веселый топоток его крепких ножек и звонкий, всегда веселый голос. Но после болезни появилась у Николеньки одна особенность: посреди безоглядного бега он мог иногда резко и неожиданно остановиться, замолчать и замереть неподвижно, сосредоточенно глядя в потолок, словно пытаясь найти утерянное. Постояв так, будто одинокий суслик в степи, он столь же неожиданно, как и прерывал, возобновлял свой бег, и его голос, звонкий до того, что резало уши, снова раздавался во всем большом двухэтажном доме, доставая до самых дальних уголков.

Эта неожиданная перемена в настроении сохранялась у него и во все годы учебы в гимназии, где он показывал блестящие успехи и думал уже о поступлении в столичный университет. Иван Константинович устремления сына полностью поддерживал, во всем ему благоволил, а недовольство выражал только по одному поводу: сын чрезмерно, как считал отец, увлекался любительскими спектаклями в гимназии, где за ним уже прочно закрепилась слава героя-любовника. Даже Гамлета умудрился сыграть Николенька, повергнув в слезы не только молоденьких барышень, пришедших на гимназический спектакль, но и серьезных дам из высшего городского общества, которые не отнимали от глаз надушенных платочков, сострадая несчастному принцу.

В доме у Ивана Константиновича Оконешникова имелась большая библиотека, и специально для нее были выделены две большие и светлые комнаты. Николенька с детства любил пропадать здесь, читая все подряд: начиная от старых подшивок «Нивы» и заканчивая серьезными книгами в толстых переплетах и с золотым тиснением. И вот одна из таких книг, толстенный фолиант с репродукциями немецких художников, срочно понадобилась Николеньке, потому как в гимназии собирались ставить «Разбойников» Шиллера и требовались эскизы для костюмов. Он приставил легонькую лестницу, ухватился за корешок книги, стоявшей на самом верху книжного шкафа, потянул на себя, шкаф неожиданно качнулся, Николенька едва не свалился с лестницы, но успел выдернуть фолиант и, не удержав его, выронил из рук. Фолиант шлепнулся на пол, взметнув над собой густую пыль, распахнулся, откинув на сторону тяжелую обложку, и из него выскользнул узкий и длинный конверт безо всякой на нем надписи. Он был не заклеен, и Николенька, любопытствуя, вынул из него сложенный в несколько раз лист бумаги, слегка пожелтевшей от времени.

Развернул…

И не знал он, что именно с этого момента судьба его резко переломилась, хрустнула, будто тонкий росток под тяжелым сапогом. У Николеньки задрожали руки, подсеклись колени, и он как стоял, опустившись с лесенки, так и сел на пол, быстро разбирая нервный, словно специально рваный почерк:


«Милостивый государь Иван Константинович!

Ради всех святых, ради милосердия, умоляю Вас дочитать это письмо до конца, письмо матери, потерявшей своего сына и обезумевшей от горя. В одночасье Вы лишили меня всего, что составляло смысл моей жизни, — Вы разлучили меня с сыном. Еще и еще раз хочу заявить Вам, Иван Константинович, я перед Вами, перед своим супругом, чиста и невиновна. Я всегда была верна Вам и остаюсь таковой до сего дня. Вы поверили наветам злых людей — Бог Вам судья, но я продолжаю умолять лишь об одном — разрешите мне видеться с сыном, хотя бы изредка, не лишайте меня этой последней возможности, ведь я теперь вижу Николеньку только во сне, и мне не хочется просыпаться. Это слишком жестокая кара, которую Вы избрали для меня.

Я умоляю Вас, я стою перед Вами на коленях. Сжальтесь!»


Сидящим на полу с листом пожелтевшей бумаги в руке и застал его Иван Константинович. Ни слова не говоря, он взял из рук сына письмо, поднял с паркета конверт и быстрыми, точными движениями изорвал все это в мелкие кусочки, ссыпал их себе под ноги и враз осевшим голосом хрипло и жестко выговорил:

— Забудь…

— Почему, почему — забудь?! — закричал Николенька, запрокидывая голову и глядя снизу вверх на отца. — Значит, она жива?! Жива?! Да?!

Иван Константинович молчал.

— Почему ты не отвечаешь?! Ты можешь мне сказать правду?!

— Встань. — Иван Константинович повернулся и пошел из библиотеки; на пороге, уже приоткрыв дверь, оглянулся и добавил: — Знать тебе правду совершенно не нужно.

— Как не нужно?! — снова закричал Николенька. — Ты не посмеешь уйти, пока мне не скажешь!

— Я все сказал. — Иван Константинович тихо закрыл за собой дверь, и слышно было, как дальше, по коридору, простучали его размеренные и твердые шаги.

Но Николенька на этом не успокоился. Проведя остаток дня в необычайном волнении, вечером он пришел в кабинет к отцу и снова потребовал ответа, но добиться так ничего и не смог. Тогда он в отчаянии закричал:

— Ты черствый и бездушный человек, ты даже не подумал, как я страдал без матери, с самого детства страдал! А она, выходит, жива и тоже где-то страдает без меня. А ты молчал, молчал все эти годы, словно кирпич, и воспитывал меня с помощью каких-то чужих нянек, которые для меня все на одно лицо, и ни одну из них я не помню! Где моя мать?! Если в тебе осталась хоть капелька живого чувства — ответь!

— Не отвечу.

— Тогда… тогда ты не отец мне! Я ухожу! Ухожу из этого дома!

Иван Константинович побледнел, стиснул длинные сухие пальцы и жалобным голосом медленно выговорил:

— Одумайся, мальчик мой, я всю жизнь положил на тебя…

— А зачем, зачем ты это делал, если лишил меня самого близкого человека — матери, какой бы она ни была? Я ненавижу тебя!

Дрогнувшими губами, почти не размыкая их, Иван Константинович прошептал:

— Уходи…

И в тот же вечер, почти без денег, налегке, с небольшим и почти пустым саквояжиком, Николенька покинул отцовский дом, так и не узнав тайны тех обстоятельств, которые разлучили его с матерью.

Узнал он об этом через несколько лет, когда удалось ему разыскать в Твери, где жили когда-то его родители, молодые Оконешниковы, после свадьбы, их бывшую горничную. На пороге маленького домика, почти невидного среди буйно цветущих яблонь, его встретила дородная пожилая женщина и, увидев, всплеснула руками:

— Господи, как же вы, барин, на свою матушку похожи!

В чистенькой горнице, украшенной самоткаными ковриками и вышитыми салфетками, Николенька пил чай с вареньем из крыжовника, пробовал смородинную наливку, но даже не ощущал вкуса, потому что боялся пропустить хотя бы одно слово из рассказа Анастасии Степановны, как звали бывшую горничную, нынешнюю хозяйку маленького и аккуратного домика.

— Сама-то я из деревни, — рассказывала Анастасия Степановна, глядя на Николеньку тихими и ласковыми глазами, — и наняла меня в горничные матушка ваша, без всяких рекомендаций взяла, понравилась я ей чем-то, уж не знаю — чем; ну, стала служить, угодить во всем старалась. Матушка ваша с родителем, Иваном Константинычем, дружно жили — прямо душа радовалась, на них глядя. Скоро и вы, барин, родились, да такой хорошенький, такой кудрявый, что барыня, бывало, уложит вас в кроватку и сидит рядом, любуется да улыбается. Часами могла сидеть. А после надумала портрет с вас рисовать. Художника нашли, он вас и нарисовал — так похоже, прямо как живой вы на той картине. В сохранности теперь картина, али как?

Николенька помнил этот портрет, висевший у отца в кабинете. Сохранился ли он сейчас — не ведал и на вопрос Анастасии Степановны кивнул утвердительно.

— Ну вот, жили… Вам уж больше годика было, когда беда эта случилась. На Троицу гости собрались, все больше купеческого звания, Ивана Константиныча товарищи. С женами пришли, с ребятишками. Столы прямо во дворе, на травке накрыли, день, как сейчас помню, ласковый был, солнечный, с утра еще дождик брызнул — прямо благодать, а не день выдался. Вот… А один из купцов, Важенин Аристарх Нестерович, с племянником со своим пришел — Андреем. Красавец, Андрей-то, кудрявый, волосы — ленок будто, глаза синие, сам стройный, как сосенка. На него многие барышни поглядывали, а он, будто никого не видит, уставился на матушку вашу и ровно закаменел — не пьет, не ест, никого не слышит. Как не в себе сделался. С этого дня и началось — он, сердешный, словно с ума съехал. Как в окно ни выглянешь, он все перед домом прохаживается, дожидается, значит, когда барыня по какому-нибудь делу на улицу выйдет. Она с ним по-хорошему поговорить хотела, а он твердит: нет мне жизни без вас, все равно моей будете… Ну, сами понимаете, такое дело без огласки долго не живет. Сплетни разные зашуршали, до Ивана Константиныча дошли, а тот сгоряча, да не разобравшись, на барыню налетел, корить ее стал; даже при мне, бывало, не стеснялся на крик исходить. Она плачет, просит его: ты мой муж, огради меня, а он в ответ — черными словами ее… И месяц так длится, и два, и три. Уже не сплетни, а насмешки пошли, а тут еще кто-то сболтнул, что ее, якобы, видели с Андреем в номерах гостиничных. Иван Константиныч совсем голову потерял и в один вечер с вещичками на улицу ее, бедную, выставил. Как она убивалась, голубушка, как она его умоляла — ничего не помогло! Будто врага на войне добивал. После уж известно стало, что Аристарх Нестерович услал Андрея от греха подальше еще за неделю до этого, куда-то далеко услал, приказчиком. Поздно, надо сказать, услал, раньше бы надо — оно, глядишь, может, и по-другому бы вышло. А так вышло — хуже некуда. К вам, барин, няньку наняли, а видеться матушке вашей с вами строго-настрого запретили. Сама она приютилась у одной доброй вдовы и на хлеб шитьем зарабатывала. Все письма Ивану Константинычу писала, просила, чтобы он с вами видеться разрешил. А Иван Константиныч в ответ — как кремень. Письма-то я передавала: принесу и на стол положу ему тишком, он однажды меня и застал. Разругал в пух и прах и уволил. Так вот мы с барыней и оказались обе у вдовы на проживании. С утра до вечера над шитьем глаза ломали, лишь бы на пропитанье средства иметь. А матушка ваша все об вас хлопочет — в суд стучится, к губернатору, да все напрасно. С год, однако, мы так мыкались… — Анастасия Степановна вздохнула, поморгала повлажневшими глазами и призналась: — Вот рассказываю, а сама будто наново горе переживаю. Вот уж горе, так горе… Бог судья вашему родителю, Ивану Константинычу, а все ж таки каменный он человек, без сердца. Надо же было придумать! Вечером, мы уж спать ложились, стучат: полиция. Мы перепугались насмерть. Они входят, и давай все переворачивать вверх дном. И в корзинке, где у нас тюрючки с нитками лежали, на самом дне, узелок нашли тряпичный, а в нем — деньги и бумаги разные. А дальше — как камнем по голове — будто все это у Аристарха Нестеровича Важенина украдено, а мы как раз у его жены накануне были, шитье ей относили. Кричим в два голоса, что не виноваты, да кто слушать станет? Отвезли нас в участок — и за решетку. Дальше — суд, а на суде и свидетели нашлись против нас, будто видели, как мы из важенинского дома выходили и узелок в корзинку перепрятывали. И вдруг на суде барыня мне шепчет: ты, говорит, Настя, от всего отказывайся, а моя жизнь так и так пропала… И взяла всю вину на себя. Призналась, будто это она украла. И присудили: меня — отпустить, а ей, мученице несчастной, — высылка в Сибирь… Вот и сказ весь, барин, прости, что он такой горемычный…

Они долго сидели молча, и Николенька долго не поднимал низко опущенной головы. Наконец спросил:

— А куда ее сослали?

— Бог его знает, — в Сибирь… А она, сказывают, большая. Не узнавала я, барин, до того напугана была после суда, что заболела. Как же вы на матушку-то похожи, наверно, и душа добрая, как у ее… А батюшке вашему Бог судья… Он как отсюда уезжал в Самару, вскорости после суда на улице встретил меня, увидел и засмеялся, да так как-то засмеялся, что я сразу и поняла: он все подстроил, больше-то некому… Он живой еще, батюшка-то ваш?

— Живой.

— И вы, значит, с ним вместе проживаете? Тоже по торговле пошли?

— Раздельно мы теперь. Он в Самаре, а я в Москве, на учебе. Студент, одним словом.

— Дай бог, дай бог…

Анастасия Степановна, добрая и бесхитростная женщина, провожая своего необычного гостя, даже и представить себе не могла, что в уютном ее домике побывал молодой, но уже матерый вор, который по всем полицейским розыскным бумагам проходил под кличкой Артист. Он вояжировал в основном по губернским городам, и всякая совершенная им дерзкая кража вызывала искреннее изумление не только у полицейских, но и в уголовном мире, с которым Артист принципиально не вступал ни в какие отношения, предпочитая всегда действовать в одиночку. Приезжал в губернский город, всякий раз под разной личиной: то представлялся антрепренером, то коммивояжером, то корреспондентом столичной газеты; устраивался в гостинице и вел себя так, как и положено вести себя человеку его профессии. Всегда был в обхождении ровен, умел нравиться людям, и через месяц-другой его уже с удовольствием принимали в богатых домах, из которых потом бесследно и безвозвратно исчезали деньги и драгоценности. Его никак не могли поймать. Он был неуловим, словно степной ветер.

В Твери, наконец-то узнав правду о своей матушке, Николенька-Артист, которого теперь уже по возрасту можно было называть Николаем Ивановичем, долго не задержался. После визита к Анастасии Степановне он пробыл в городе всего три дня, а на четвертый день тихая Тверь вздрогнула от неожиданной новости: обворовали купца Аристарха Нестеровича Важенина — подчистую обчистили. И как-то уж совсем обидно, можно сказать, насмешничая, провернули столь рисковое дельце. Сначала получил Аристарх Нестерович красивую, золотом тисненную открытку, где его извещали, что 22 мая сего года у него истекает срок договора со страховой компанией «Саламандра», и поэтому великодушно просили принять представителя этой компании 20 мая для того, чтобы он оформил новый договор, а заодно проверил состояние дома, надворных построек, драгоценных вещей и иного, застрахованного ранее «Саламандрой» имущества. В назначенный час на высоком крыльце просторного важенинского дома появился молодой человек в котелке и с портфелем, вежливый и предупредительный. Обстоятельно и толково пересказал Аристарху Нестеровичу условия договора, проверил состояние дома и надворных построек, мимоходом выразив простодушный восторг, что все находится в идеальном виде, чем вызвал снисходительную усмешку Аристарха Нестеровича. Затем хозяин провел его в отдельную комнатку, где на широком столе, на бархатной зеленой скатерти, выложены были драгоценности и столовое серебро. И только они начали с молодым человеком сверять все это сверкающее богатство по описи, как раздался истошный крик: «Горим!»

Из сеней и впрямь клубами валил густой и горький дым. Аристарх Нестерович сломя голову кинулся в сени. Пока он там вместе с кухаркой и домашними тушил кем-то подожженные тряпки, смоченные в керосине, страховой агент оставался в комнатке, а когда Аристарх Нестерович, победив негаданный пожар, вернулся — в комнатке уже никого не было. Как не было и драгоценностей вместе со столовым серебром и бархатной зеленой скатертью, в которую, надо полагать, все богатство и было на скорую руку завернуто. Створки окна настежь распахнуты, и в комнатку, перебивая запах дыма, тянуло сладким настоем цветущих в саду яблонь.

В дальнейшем выяснилось, что никто никакой открытки из «Саламандры» не посылал, а агент этой компании в Твери как раз в мае заболел чахоткой и не вставал с постели. В полиции, расследуя это необычное дело, только покачивали головами и восклицали:

— Ну, артист!

Артист, то есть Николенька, Николай Иванович Оконешников, был между тем уже далеко от Твери, на Урале, в славном городе Екатеринбурге.

Там он снял в гостинице плохонький номер с дрянными отставшими обоями и рукомойником в углу, заперся изнутри на ключ и впервые в своей жизни безоглядно запил. Лежал в одном нижнем белье на мятой постели, курил длинную асмоловскую папиросу, стряхивая пепел на пол, и плакал, не вытирая слез, от жалости, перебирая все мучения и несчастья, какие выпали на долю его матери. Теперь, когда он об этом узнал, он стал любить ее еще больше и тосковал по ней даже сильнее, чем в детстве. Сплетаясь, тоска и жалость давили тяжелым единым чувством, и Николай Иванович ничего не мог с ним поделать. Но через неделю взял себя в руки, сходил в баню, напарился, напился брусничного сока, а наутро следующего дня вышел на городскую набережную Исети и выглядел таким щеголем: лаковые ботинки, накрахмаленная манишка, тросточка и котелок, — что проходящие мимо барышни, потеряв скромность, оглядывались. На этот раз в портмоне у него лежала визитка на имя коммивояжера московской парфюмерной фабрики «Северная флора», которая производила мыло, духи и о-де-колон, одни названия которого уже ласкали слух: «Цветущая сирень», «Золотая лилия» и «Артистический». Последний — с портретами артистов. Еще через несколько дней Николай Иванович получил по почте заранее заказанные образцы нежно пахнущего товара и приступил к знакомству с владельцами модных местных магазинов. Переговоры у него шли удачно, и, будь он настоящим коммивояжером — оказалась бы «Северная флора» с хорошим барышом. Но Николай Иванович думал об ином — он пока приглядывался, надеясь сорвать здесь хороший куш и уже после этого, имея надежный денежный запас, отправляться в Сибирь. Он решил там искать мать. Какими способами, как и где искать — он еще не придумал, надеясь, что верное решение придет само, когда он окажется в Сибири.

Но судьбе угодно было, что решение это пришло значительно раньше, и пришло оно здесь, в Екатеринбурге, причем совершенно неожиданно.

Владелец большущего галантерейного магазина, купец Иннокентий Кофтунов, с которым они сразу нашли общий язык и даже понравились друг другу, вторую встречу назначил не в магазине, а у себя дома. Но делового разговора не получилось. Едва только они к нему приступили, как в доме поднялась суета и послышались радостные крики. Оказалось, что в гости приехал двоюродный брат Кофтунова, служивший по тюремному ведомству в самой столице.

— Кофтунов Дмитрий Алексеевич, — отрекомендовался он Николаю Ивановичу, когда закончились поцелуи и объятия с родственниками. Был он высок, широкоплеч, носил пышные рыжие усы, а над ними нависал тяжелый, мясистый нос, имевший красно-сизую окраску, которая красноречиво свидетельствовала о том, что сей господин не прочь хорошо выпить и закусить.

Николай Иванович засобирался уходить, но его оставили обедать, а во время обеда на радостях было немало выпито, еще больше сказано радостных слов по поводу встречи, и хозяин, придя в полное благодушное настроение, предложил перекинуться в карты.

— По маленькой, по маленькой, — приговаривал Иннокентий Кофтунов, проводя гостей в отдельную залу, где стоял круглый столик, покрытый добротным сукном, на котором очень удобно было писать мелом. Еще во время обеда выяснилось, что следует Дмитрий Алексеевич в Томскую губернию с ревизией по пересыльным тюрьмам, и едет туда уже третий раз подряд за последние два года, и что поездки эти ему надоели изрядно. А уже за картами он по-родственному признался брату, что это не просто так, а интриги завистников. На что Иннокентий резонно ему советовал — узнать, кто они такие, да и самих отправить в Томскую губернию нюхать прелые онучи у каторжников.

Но скоро разговор иссяк и сошел на нет — игра становилась все азартнее. Ставки, по мере того как подавалось шампанское, прыгали вверх. Первым остепенился и вышел из игры Иннокентий, но Дмитрий Алексеевич его не поддержал, заявив, что хочет отыграться, и потребовал еще шампанского. Теперь они за столиком оставались вдвоем с Николаем Ивановичем, и игра шла уже столь по-крупному, что Иннокентий только вздыхал.

Проигрался Дмитрий Алексеевич в прах. С горя осушил одним махом бутылку шампанского и уснул прямо за столиком, уложив голову на раскиданные карты.

Иннокентий развел руками и, вздохнув, высказал сожаление:

— Азартный он у нас, без меры. Экую прорву деньжищ продул. Да что делать… Прошу за долгом завтра прибыть, часикам к двенадцати. У меня здесь такой суммы в наличности не имеется, а с него что возьмешь — казенный человек.

Николай Иванович откланялся и ушел.

А в двенадцать часов следующего дня, явившись бодрым и свеженьким, как пупырчатый огурчик, он сразу начал с извинений:

— Прошу покорно прощения, наугощался я вчера в излишек; если что сказал несуразное — не обессудьте…

Когда же Иннокентий вынес ему деньги, Николай Иванович замахал руками:

— Да помилуй бог, любезнейший, какие долги, какие деньги! Такие милые люди! У меня вот только просьба к Дмитрию Алексеевичу…

— Полностью к вашим услугам, — вытянулся Дмитрий Алексеевич, веря и не веря, что карточный долг ему прощают.

Просьба оказалась следующей: узнать, где может быть сосланная по приговору суда в Твери некая госпожа Оконешникова, купеческого звания, вероисповедания православного. И хотя срок ее ссылки давно уже закончился, возможно ли отыскать какие-то следы — куда выбыла, если умерла — где похоронена…

— Приму все меры, — радостно заверил Дмитрий Алексеевич.

И слово свое сдержал. Спустя несколько недель, через Иннокентия дал известие: госпожа Оконешникова была выпущена после отбытия положенного срока на вольное поселение и проживает в настоящее время в уездном городе Каинске Томской губернии.

Николай Иванович не удержался и обнял Иннокентия, как родного.

Теперь оставалась самая малость — сорвать куш и прямиком следовать в Каинск.

Но не получилось.

В сторону Томской губернии пришлось Николаю Ивановичу следовать в тюремном вагоне, потому как судьба, до сих пор благосклонная к нему в опасном его ремесле, в славном городе Екатеринбурге не только отвернулась, но еще и сотворила злую насмешку.

В гостиничном коридоре он столкнулся нос к носу с Кузьмой Петровичем Зайцевым, лесоторговцем из Ярославля, которого в свое время ловко облапошил, всучив фальшивые векселя якобы от Ярославской железной дороги. Представлялся он тогда чиновником по железнодорожному ведомству, и Зайцев, испытывая уважение к мундиру, доверился ему полностью. За что и поплатился.

Теперь, встретив его в коридоре гостиницы и сразу узнав, Кузьма Петрович не стал задавать вопросов, даже ругаться не соизволил, а сразу и со всей силы махнул кулачищем, вышиб натертый паркет из-под ног Николая Ивановича, а затем уже навалился сверху и заломил руки. По силе и по мощной рослой фигуре Кузьме Петровичу надо было носить фамилию Медведева, а не Зайцева. Скрутил он Николая Ивановича в один момент и крепко помятого самолично доставил в полицию. Там вникли в суть дела и ахнули: так вот он, Артист, собственной персоной, надо же — до Урала добрался!

Началось следствие, и длилось оно почти целый год. Словно путаную веревочку, разматывала полиция воровскую судьбу Николая Ивановича Оконешникова, по прозвищу Артист.

И размотала. До самого конца.

Суд приговорил его к шести годам каторги.

И вот, следуя на новое местожительство в тюремном вагоне, проезжая совсем рядом с неведомым Каинском, где жила мать, он решился на отчаянный шаг — на побег. Ни одного героя в любительском спектакле в родной гимназии, ни одну выдуманную им роль в воровской жизни не играл Николай Иванович с такой отдачей и с таким пылом, как он изображал сумасшедшего в тюремном вагоне. В какой-то момент ему даже показалось, что он и на самом деле сходит с ума, брызгая слюной, закатывая глаза и пытаясь грызть зубами засаленную решетку. Но в Барабинске, ближайшей станции от Каинска, его не высадили, как он надеялся, а довезли до Ново-Николаевска и определили в отдельном углу переселенческой больницы, где тихо помирали под надзором двух стражников и одного полупьяного фельдшера еще несколько больных бедолаг, снятых с этапа. В больнице Николай Иванович резко переменил поведение: стал тихим, смирным и только раскачивался, сидя на шатком топчане, да бормотал вполголоса монологи принца Гамлета, которые прекрасно помнил еще с гимназических лет. Стражники на него особого внимания не обращали, как и на других доходяг, сидя за столом у открытой двери в камору — палатой ее язык не поворачивался назвать, — целыми днями резались в карты, замусоленные до того, что шлепались они о столешницу, как оладьи. На ночь стражники запирали камору снаружи на здоровенный железный засов и уходили домой. Да и чего их охранять, доходяг, если стены прочные, на окнах толстенные решетки — куда денутся? Но был еще пол, который регулярно окатывали водой из ведра, а после присыпали хлоркой. Вот он и прогнил в дальнем углу. Из расшатанного топчана Николай Иванович вытащил гвоздь и за три ночи расковырял в подгнившей половице лаз, а еще за две ночи вырыл нору в земле — и оказался на воле.

Стоял тихий и непроницаемо темный по ночам август. Путаясь в переулках, натыкаясь на заборы, Николай Иванович кое-как выбрался к Оби, увидел в редеющих потемках силуэт моста и, сориентировавшись, понял, что ему нужно переплавляться на другой берег, а дальше идти — держась линии железной дороги. Он решил добираться до Каинска. Ему удалось размотать цепь на одной из лодок, переплавиться через реку и еще до рассвета пройти верст десять и укрыться в березовом колке, где он и пролежат в высокой траве, время от времени задремывая, весь день. А ночью снова тронулся в путь.

Комара уже не было, ночи еще не стали холодными, в колках полным-полно было переспелой смородины, и Николай Иванович, держась только на ней, никем не обнаруженный, добрался до Барабинска, переночевал на отшибе в каком-то овраге, а рано утром рискнул выбраться на дорогу, чтобы понять — как идти до Каинска. И вот тут его удачный побег, прошедший без сучка и задоринки, рухнул в одночасье, совершенно неожиданно и нелепо.

Едва он только успел перейти дорогу, как послышался невдалеке переливчатый звон колокольчика. Николай Иванович в тот же миг ничком распластался в придорожной канаве и затаился. Звонкий голос колокольчика все ближе, вот уже и звук копыт стал различимым, еще ближе, совсем рядом, и вдруг — сытый, громкий голос:

— Стой! Стой, Ермил, кому говорю, облегчиться надо… Слабенькая у станционных настойка, никуда не годится, в голову не бьет, а только мочу гонит. Поскупились, станционные, черт бы их побрал!

И — шаги к обочине дороги, уверенные, тяжелые, хорошо слышные в утренней тишине. Упругая струя ударила сверху прямо по ногам Николая Ивановича. Он замер, будто умер, надеясь, что пронесет.

Не пронесло.

— Эй, кто тут? А ну вылезай, чего там затаился! Вылезай, доставать не буду — стрельну.

И действительно — послышался сухой щелчок взводимого курка револьвера.

Николай Иванович поднялся и выбрался из канавы.

— Ого, вот это гусь! И костюмчик к лицу. Ермил. Тащи веревку, вяжи его!

Николаю Ивановичу оставалось только пожалеть, что не раздобыл в какой-нибудь деревне гражданского платья, так и шел в арестантском халате и в котах, — боялся он заходить в деревни, а теперь вот… Стоял перед ним крепкий усатый мужик в полицейском мундире, слегка скалился, показывая крупные зубы, и не опускал револьвера со взведенным курком. Тогда Николай Иванович еще не знал, что стоял перед ним помощник каинского пристава господин Гречман, служака рьяный и удачливый. Это надо же такому случиться — ехал после затянувшегося застолья со станционными в Барабинске; остановился, чтобы нужду справить, и беглого арестанта поймал.

Кучер Ермил, здоровенный парень с туповатым лицом, быстро и сноровисто связал руки Николаю Ивановичу и тычками в спину подогнал к коляске.

— Не вздумай спрыгнуть, — предупредил Гречман, усаживаясь рядом и пыхая на него крутым перегаром, — я стрелок добрый, уложу, как зайца.

Домчали до Каинска одним махом. И сразу же, не откладывая в долгий ящик, Гречман приступил к допросу: кто таков, откуда сбежал, куда шел?

Николай Иванович не стал запираться. На вопросы отвечал четко и правдиво, а когда допрос закончился, попросил, чтобы Гречман снял с него крест.

— А это еще зачем? — насторожился тот.

— Снимай, снимай, сам увидишь. Или руки мне развяжи.

— Еще чего!

Поднялся из-за стола, указательным пальцем брезгливо ухватил засаленный шнурок, снял довольно крупный деревянный крест.

— Ломай.

— Зачем? — удивился Гречман.

— Ломай, говорю!

Дерево сухо хрустнуло в крепких пальцах Гречмана, и оказалось, что внутри него сделаны отверстия, и из этих отверстий высыпались махонькие, ярко взблеснувшие бриллианты. Еще давно один умелец на Макарьевской ярмарке в Нижнем Новгороде сработал Николаю Ивановичу этот тайник, который всегда был на груди владельца. И сработал его столь искусно, что никому из надзирателей, делавших многочисленные обыски, и в голову не пришло поинтересоваться деревянным крестом на засаленном шнурке.

— Можешь забрать себе, а если мою просьбу выполнишь — еще получишь. — Николай Иванович помолчал и тихо добавил: — Я тебя как человека прошу…

И дальше сказал, что в Каинске у него живет мать, которую он никогда не видел, и что просит он Гречмана лишь об одном — дозволить с ней увидеться.

Гречман задумался. Затем аккуратно сгреб бриллианты со стола, завернул их в бумажку, сунул в карман, спросил:

— А где остальные, про которые говоришь?

— В надежном месте. Правда, далековато, но не беда — съездишь, а я скажу, где взять.

— Ладно, ты пока посиди, а вечером еще поговорим.

Николаю Ивановичу развязали руки и отвели в кутузку. До вечера его никто не тревожил, а вечером, уже в сумерках, в камеру заявился Гречман и коротко приказал:

— Выходи, поедем.

Все на той же коляске и с тем же кучером Ермилом по опустевшим к тому времени каинским улицам выехали на окраину города и остановились возле приземистого домика с палисадником. В низком и маленьком оконце горел желтый огонек. Калитка, висящая на покосившемся столбе, была полуоткрыта и словно приглашала войти в гости.

— Вылезай, — скомандовал Гречман, — сроку тебе даю один час.

Николай Иванович вылез из коляски и, медленно переставляя враз одеревеневшие ноги, двинулся к калитке. Душа его замерла в ожидании. Вот сейчас он пошире откроет калитку на покосившемся столбе, сделает всего несколько шагов по махонькой оградке и перешагнет порог приземистого домика, где наконец-то увидит свою мать, поцелует ее руки, которых так не хватало ему в детстве, уткнется лицом в теплое плечо — и жизнь, вся его путаная, наперекосяк пошедшая жизнь, озарится иным, доселе ему невиданным светом.

И свет сверкнул, когда до калитки осталось лишь протянуть руку. Режущий, пронзающий болью, он пыхнул в глазах и сразу померк. Лишь после этого слуха Николая Ивановича достиг звук выстрела. Еще он услышал женский крик и успел позвать: «Мама!»

Дальше — накатило мутное забытье, но и сквозь него, краешком ускользающего сознания, успел он еще ощутить на своих щеках горячие ладони и понять, что это — ладони матери.

И все-таки ему повезло. Пуля прошла навылет и не задела сердце. Добивать же его Гречман не рискнул. Дрогнула рука, когда на звук выстрела выскочила из домика женщина, услышала хриплый выдох: «Мама!» и бросилась на колени перед арестантом, гладя его щеки, повторяя одно только слово: «Николенька!» Как она его узнала, как она его разглядела в темноте — неведомо.

Из соседних домов робко выглядывали соседи. А это уже совсем неладно, это уже никак не вписывалось в план, составленный Гречманом. И тогда они вдвоем с Ермилом оторвали женщину от арестанта, запихнули ее в домик, дверь подперли снаружи подвернувшимся колом, а бесчувственное тело раненого забросили в коляску и погнали в больницу. Николай Иванович к тому времени только хрипел. «Сам подохнет», — надеялся Гречман, сдавая его дежурному фельдшеру.

Но Николай Иванович, на удивление, выкарабкался. Пережил суд, на котором ему добавили два года каторги за побег, пережил половину срока на каторге, а затем сбежал. Добрался до Екатеринбурга, взял содержимое всех своих тайников, обзавелся документами и уже почти вольным человеком отправился обратно по знакомой дороге — в Каинск. И уже там он узнал, что произошло после выстрела поздним августовским вечером. Произошло страшное: мать его в ту же ночь сошла с ума. В первое время сердобольные соседи доглядывали за ней, кормили, старались не выпускать из дома, потому что она все время порывалась куда-то уйти. Но однажды не доглядели, и она исчезла бесследно. Словно дым, растаяла.

Гречман получил, как он и хотел, задумывая свой план, денежную награду за поимку опасного и беглого каторжника, которого пришлось ранить во время жестокой схватки, большущую благодарность из губернского Томска, а по прошествии недолгого времени — и повышение по службе: его назначили полицмейстером в Ново-Николаевск.

Вот туда и поехал с окаменевшим сердцем Николай Иванович, решив во что бы то ни стало сурово отомстить Гречману.


предыдущая глава | Конокрад и гимназистка | cледующая глава