на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



VI.1. Проблема стратификации языка в работах Бахтина 30-х гг

В Кустанае и в первые годы после него Бахтин постоянно работал, хотя не имел никакой возможности обнародовать свои идеи. Его сочинения тех лет в основном посвящены литературе, но в них автор часто обращается к вопросам, пограничным между лингвистикой и литературоведением, а иногда заходит в сферу лингвистики. И в этом аспекте их стоит рассмотреть. Эти работы интересны и как промежуточный этап между МФЯ и поздними сочинениями Бахтина, и как единственная в работах Бахтина и его круга попытка специально рассмотреть вопрос стратификации языка.

Центральное место среди опубликованных к настоящему времени трудов Бахтина этого периода занимает большой по обьему и относительно законченный текст «Слово в романе», писавшийся в Кустанае в 1934–1935 гг. Для нашей проблематики он представляет наибольший интерес. Отдельные замечания, касающиеся лингвистики, можно найти и в более поздних работах «Из предыстории романного слова» (1940) и «Эпос и роман» (1941). Частично эти труды печатались в последние годы жизни ученого, а наиболее полно пока что данный цикл представлен в книге «Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет», подготовленной к печати автором и вышедшей через несколько месяцев после его смерти. Далее цитаты будут приводиться по этому изданию с указанием лишь номеров страниц.

Цикл работ 30-х гг. обнаруживает несомненную связь с МФЯ и другими работами волошиновского цикла. При различии проблематики мы видим сходство стиля, те же ключевые слова (кругозор, преломление, идеология в специфическом значении, слово как синоним высказывания и др.). Время от времени затрагиваются и общие темы: несобственно-прямая речь, «слово в жизни и слово в поэзии» (впрочем, речь больше идет о слове в прозе). Вновь видим полемику с «абстрактным объективизмом», хотя сам этот термин не упоминает ся (и никогда он не встретится в работах, не связанных с именем Волошинова). На этот раз, правда, полемика идет почти без упоминания конкретных имен: о Соссюре сказано один раз, других фамилий нет совсем (вообще в «Слове в романе» мало сносок, что естественно обьяснить скудостью доступной литературы в Кустанае). Много общего, хотя, как будет показано ниже, есть и некоторые концептуальные различия. Сходство текстов не может, конечно, служить доказательством их принадлежности одному автору (как и различия не свидетельствуют и об их несовпадении). Ясно лишь, что Бахтин, оставшись один, продолжал исходить из своей концепции (вероятно, разработанной вместе с друзьями) и развивать ее дальше.

В «Слове в романе» имя Соссюра упомянуто единственный раз в самом начале: Бахтин критически отзывается о понимании стиля «в духе Соссюра», когда стиль трактуется «как индивидуализация общего языка (в смысле системы общих языковых норм)» (77). То есть по-прежнему чисто лингвистический подход к стилю и другим пограничным проблемам (за что круг Бахтина постоянно критиковал В. В. Виноградова) признается неправомерным. Тут же отвергается и «последовательный индивидуализм в понимании языка и стиля»: «такое понимание менее всего благоприятствует пересмотру основных стилистических категорий в нужном направлении» (80). В другом месте вновь дается оценка работ Л. Шпитцера и других представителей «немецкой романо-германской филологии». Эта оценка по-прежнему двойственна: они, особенно Шпитцер, «очень близко подошли к проблеме художественного изображения чужой речи», но у них «самая постановка вопроса передачи чужой речи не получила должной широты и принципиальности» (150). Так что общие оценки современной лингвистики (точнее, к тому времени уже лингвистики недавнего прошлого, хотя Шпитцер еще работал) остались теми же, что в МФЯ.

Подтверждается и существенная для МФЯ формулировка, связанная с отрицанием объективности существования языка: «Язык для живущего в нем сознания – это не абстрактная система нормативных форм, а конкретное разноречивое мнение о мире» (106). См. также: «Язык—это не нейтральная среда, которая легко и свободно переходит в интенциональную собственность говорящего, – он населен и перенаселен чужими интенциями» (107). Показательна и такая критика современной Бахтину лингвистики: «Слово может восприниматься сплошь объектно (в сущности, как вещь). Таково оно в большинстве лингвистических дисциплин. В таком объектном слове и смысл овеществлен: к нему не может быть диалогического подхода, имманентного всякому глубокому и актуальному пониманию. Поэтому понимание здесь абстрактно: оно полностью отвлекается от живой идеологической значимости слова – от его истинности или лжи, значительности или ничтожности, красоты или безобразия. Познание такого объектного, вещного слова лишено всякого диалогического проникновения в познаваемый смысл» (164). Это – просто пересказ концепции МФЯ, направленной против «абстрактного объективизма». Критически оценивается и ориентация «фи-лософско-лингвистической мысли» на «фонетических прежде всего моментах» слова (87). Для 30-х гг. XX в. точнее было бы говорить о фонологических моментах.

Однако уже эта последняя цитата, если привести ее полностью, указывает если не на изменение позиции по сравнению с МФЯ, то хотя бы на смещение акцентов. «Эта исключительная „установка на единство“ в настоящем и прошлом жизни языков сосредоточивала внимание философско-лингвистической мысли на наиболее устойчивых, твердых, малоизменчивых и односмысленных элементах слова – фонетических прежде всего моментах, – наиболее далеких от изменчивых социально-смысловых сфер слова» (87–88). Об «установке на единство» будет сказано ниже. А пока отмечу, что существование у слова, то есть высказывания (в одном месте (89) эти два понятия прямо приравниваются), «наиболее устойчивых, твердых, малоизменчивых и односмысленных элементов» вполне признается. В более поздней работе «Эпос и роман» вводится отсутствующее в «Слове и романе», как и в МФЯ, разграничение «языка» и «языкового состава»: «В условиях этого внешнего и внутреннего взаимоосвещения языков каждый данный язык, даже при условии абсолютной неизменности его языкового состава (фонетики, словаря, морфологии и т. д.), как бы рождается заново, становится качественно другим для творящего на нем сознания» (456).

Таким образом, постепенно намечается отход от максимализма МФЯ, от полного отрицания реальности языка в смысле Соссюра и признания лишь прагматической пригодности «абстрактно-объективистского» подхода. Его место занимает несколько иная точка зрения, в соответствии с которой язык в данном смысле существует и является наиболее простой и доступной для исследователя частью многообразного «слова». Тем самым все, что делают Соссюр и его последователи, не ошибочно, а лишь недостаточно, надо идти дальше. Такая точка зрения перекликается с идеями К. Бюлера, А. Гар-динера, В. И. Абаева и др. В более поздних работах Бахтина она будет сформулирована окончательно, хотя разграничение «языка» и «языкового состава» там не закрепится.

Отмечу также, что термин Соссюра parole переведен в «Слове в романе» как «индивидуальная речь» (77), а не как «высказывание», хотя последний термин активно используется по-прежнему в смысле, близком к МФЯ. За время, прошедшее между написанием МФЯ и «Слова в романе», появилось в 1933 г. первое русское издание Сос-сюра. Оказало ли здесь на ученого использование терминов в этом переводе? Впрочем, неизвестно, дошло ли это издание до Кустаная, ссылок на него нет. Колебания в переводе соссюровских терминов будут у Бахтина и в 50-е гг.

В тексте 1934–1935 гг. один раз дается нечто вроде определения языка: «Эта прозаическая двуголосость предобразована в самом языке… в языке как социальном феномене, исторически становящемся, социально-расслоенном и раздираемом в этом становлении» (139). Здесь важно подчеркнуть два момента. Во-первых, Бахтин считает необходимым учитывать «историческое становление» языка (строго синхронный подход, по меньшей мере, недостаточен). Во-вторых, на первый план вновь выдвинута социальность языка. Подход к языку (не в смысле Соссюра, а в более широком смысле) как к социальному явлению столь же принципиален для данного цикла работ, как и для волошиновского цикла. Поэтому представляется недостаточным подход Шпитцера и других фосслерианцев, что подтверждено и в докладе «Из предыстории романного слова» (409). Поэтому же рассмотрение стратификации языка у Бахтина не доходит до уровня индивидуальных различий, больше всего интересовавших К. Фосслера и его школу.

Проблема стратификации языка, лишь вскользь затронутая в волошиновском цикле, единственный раз в работах Бахтина и его круга специально рассмотрена в «Слове в романе». Прежде чем перейти к этому вопросу, кратко надо сказать о том, как он решался в лингвистике к 30-м гг. XX в.

Традиционно наука о языке с античных времен исходила из представления о греческом, латинском или русском языках как о единой системе с единой фонетикой, грамматикой и лексикой (может быть, с вариантами, именовавшимися диалектами). На этом допущении по сей день основано большинство грамматик и словарей конкретных языков. В то же время неоднородность того, что обычно называют языком, издавна ощущалась. Понятие диалекта существовало еще в античности. Также очень давно были выработаны представления о различии «правильного» и «неправильного» языка. В Новое время появились концепции стандартного (литературного) языка, противопоставленного иным разновидностям языка: диалектам, просторечию. Также многовековую традицию имело понятие стиля, которое, однако, было очень многообразным. Если ограничиться только концепциями, связанными с лингвистикой, то в первой половине XX в. можно особо отметить два подхода, Один из них, свойственный школе Фосслера, исходил из индивидуального понимания стиля; изучались языковые особенности отдельных людей, прежде всего писателей. Другой подход (имевший ряд разновидностей) был свойствен разным направлениям структурализма: он нашел отражение в Пражском кружке, у Г. О. Винокура, отразился он и у В. В. Виноградова, в целом не принадлежавшего к структурализму; см. также более позднюю американскую концепцию «переключения кодов». Эти концепции обьединял функциональный подход: в системе языка разграничивались элементы, используемые (как правило, одними и теми же людьми) в различных ситуациях в зависимости от потребностей говорящего (деловой, научный, поэтический стиль и др.). Об этих концепциях будет еще говориться в связи с «Проблемой речевых жанров».

В целом к 30-м гг. XX в. наука уже выработала многообразные подходы к изучению различного рода подсистем общей «надсистемы» языка; иногда в лингвистике эти подсистемы обьединяются в едином понятии «подьязыка».[718] Однако все они исходили либо из «абстрактного объективизма», либо из «индивидуалистического субьективизма» и тем самым не могли удовлетворить Бахтина. В «Слове в романе» предпринимается попытка построить иную концепцию того, что в современной лингвистике иногда называют стратификацией языка.

Эта концепция была полемична, прежде всего, по отношению к наиболее влиятельной тогда в советском языкознании концепции литературного языка, хотя и принимала некоторые ее положения. Эта концепция в 30-е гг. активно разрабатывалась постоянным оппонентом Бахтина В. В. Виноградовым, найдя развернутое выражение в появившейся как раз тогда известной книге[719] (книга была написана и сдана в издательство до ареста автора и вышла, когда он находился в ссылке). Имя Виноградова упомянуто в данной работе, но по другому поводу. Однако скрытая полемика с Виноградовым здесь, как и в ряде других случаев у Бахтина, вполне вероятна.

Концепция Виноградова учитывала неоднородность языка, например русского, но сводила ее, в первую очередь, к противопоставлению национального литературного языка разным нелитературным образованиям: просторечию, территориальным и социальным диалектам. Последние многообразны, но литературный язык более или менее един. Однако Бахтин подчеркивал, что и литературный язык «разноязычен»: объектом его изучения становится «внутренняя рас-слоенность единого национального языка на социальные диалекты, групповые манеры, жанровые языки, профессиональные жаргоны, языки поколений и возрастов, языки направлений, языки авторитетов, языки кружков и мимолетных мод, языки социально-политических дней и даже часов» (76). Далее все эти разновидности языка рассматриваются более подробно.

Бахтин указывает на неизученность данной расслоенности: «Философия языка, лингвистика и стилистика… знают, в сущности, только два полюса языковой жизни, между которыми располагаются все доступные им языковые и стилистические явления, – систему единого языка и говорящего на нем индивида» (83). Эта формулировка несколько огрубляла существующую в лингвистике ситуацию, но в целом верно отмечено стремление самых разных лингвистических направлений рассматривать либо индивидуальные языки, либо общий язык, либо то и другое при игнорировании промежуточных образований.

С одной стороны, многие лингвистические направления (достаточно назвать резко отличные друг от друга во многом другом младо-грамматизм и дескриптивизм) считали единственной реальностью тот язык, который использует каждый отдельный человек, тогда как немецкий, английский, русский язык и т. д. – абстракция, реально не существующая, но неизбежная для лингвистики. С другой стороны, была распространена и противоположная точка зрения, согласно которой некоторый языковой коллектив обладает общим языком; индивидуальные различия несущественны и ими можно пренебречь. Такой подход был свойствен, в частности, А. Мейе и Ф. де Соссюру. Последний четко исходил из «системы единого языка», а индивидуальные и частно-групповые отклонения от нее рассматривал как явления речи. Их изучение, к тому времени более всего проводившееся специалистами по диалектологии и лингвистической географии, Соссюр отнес к «внешней лингвистике», оказывавшейся в его классификации на периферии лингвистических дисциплин.

Бахтин стремится выявить исторические корни «категории единого языка» (ср. подобное выявление истоков «абстрактного объективизма» и «индивидуалистического субьективизма» в МФЯ). По его мнению, «категория единого языка – теоретическое выражение исторических процессов языкового обьединения и централизации, выражение центростремительных сил языка» (83). Все исторически многообразные попытки исходить из единого языка, среди которых особо выделены идея «универсальной грамматики» Лейбница и «конкретный идеологизм Гумбольдта», «служат одной и той же задаче централизации и обьединения европейских языков» (84). Действительно, как известно, концепция Гумбольдта служила теоретическим обоснованием необходимости обьединения Германии в единое государство. «Победа одного господствующего языка (диалекта) над другими, вытеснение языков, их порабощение, просвещение истинным словом, приобщение варваров и социальных низов единому языку культуры и правды, канонизация идеологических систем, филология с ее методами изучения и научения мертвым и потому, как все мертвое, фактически единым языкам (и здесь перекличка с идеями МФЯ. – В.А.), индоевропейское языкознание с его установкой от множественности языков к единому праязыку, – все это определило содержание и силу категории единого языка в лингвистическом и стилистическом мышлении» (84–85). Итак, категория единого языка вырабатывалась в разные исторические эпохи от античности до современности в целях нормализации и стандартизации языка.

Единый язык, с одной стороны, не есть нечто произвольно сконструированное лингвистами: «Он реален как сила, преодолевающая… разноречие, ставящая ему определенные границы, обеспечивающая некоторый максимум взаимного понимания и кристаллизующаяся в реальном, хотя и относительном единстве господствующего разговорного (бытового) и литературного языка, „правильного языка“» (84). «Общий единый язык—это система языковых норм» (84).

Не будучи абстракцией в чистом виде, единый язык существует (если отвлечься от единства мертвого языка) только как «сила». «Единый язык не дан, а, в сущности, всегда задан и в каждом моменте языковой жизни противостоит действительному разноречию» (83–84). «Центростремительные силы языковой жизни, воплощенные в „едином языке“, действуют в среде фактического разноречия» (85).

«Разноречие» – ключевой термин данного пункта концепции Бахтина. Под «разноречием» фактически понимается то, что в современной лингвистике чаще всего именуется стратификацией языка. «Язык в каждый данный момент его становления расслоен не только на лингвистические диалекты в точном смысле слова (по формально лингвистическим признакам, в основном – фонетическим), но, что для нас здесь существенно, на социально-идеологические языки: социально-групповые, „профессиональные“, „жанровые“, языки поколений и т. п. Сам литературный язык с этой точки зрения является лишь одним из языков разноречия, и сам он, в свою очередь, также расслоен на языки (жанровые, направленческие и др.). И эта фактическая расслоенность и разноречивость – не только статика языковой жизни, но и динамика ее: расслоение и разноречивость ширятся и углубляются, пока язык жив и развивается; рядом с силами центростремительными идет непрерывная работа центробежных сил языка, рядом со словесно-идеологической централизацией и обьединением непрерывно идут процессы децентрализации и разьединения» (85).

Разноречие всегда имеет социальный характер, но виды «социального разноречия» могут быть разными. Первый тип разноречия связан с различиями жанров. Здесь пока что эта проблема рассмотрена бегло, Бахтин будет подробнее ее рассматривать в 50-е гг. В 30-е гг. его подход еще был довольно традиционным. Во-первых, жанры рассматриваются только внутри литературного языка, во-вторых, в соответствии с традицией, жанры рассматриваются лишь как жанры литературы (не обязательно художественной): «Те или иные моменты языка (лексикологические, семантические, синтаксические и др.) тесно срастаются с интенциональной устремленностью и общей акцентной системой тех или иных жанров: ораторских, публицистических, газетных жанров, журналистских жанров, жанров низкой литературы (бульварного романа, например) и, наконец, различных жанров большой литературы» (101–102). Можно видеть частичное сходство с попытками построения функциональной стилистики у пражцев, хотя последние не сводили функциональные стили к стилям литературы.

Второй тип разноречия более важен: в пределах литературного языка «с этим жанровым расслоением переплетается, далее, иногда совпадая с ним, иногда расходясь, профессиональное (в широком смысле) расслоение языка: язык адвоката, врача, коммерсанта, политического деятеля, народного учителя и т. п. Эти языки отличаются, конечно, не только своим словарем: они инвольвируют определенные формы интенциональной направленности, формы конечного осмысления и оценки» (102).

«Но жанровым и профессиональным расслоением общего литературного языка дело далеко не исчерпывается. Хотя литературный язык в своем основном ядре часто социально однороден, как разговорно-письменный язык господствующей социальной группы, – все же и в этом случае в нем всегда налична известная социальная дифференциация, социальная расслоенность, которая в иные эпохи может стать чрезвычайно резкой. Социальное расслоение может там и сям совпадать с жанровым и профессиональным, но по существу оно, конечно, совершенно самостоятельно и своеобразно» (102–103). Возможна и более дробная дифференциация в связи с социально значимыми мировоззрениями: «способны расслоять язык» и «направления (художественные и иные), кружки, журналы, определенные газеты, даже определенные значительные произведения и индивидуальные люди» (103). Влияние «индивидуальных людей», которому придавала главное значение школа Фосслера, допускается лишь в качестве предельного случая.

Далее, имеется возрастная стратификация языка: «В каждый данный исторический момент словесно-идеологической жизни каждое поколение в каждом социальном слое имеет свой язык; более того, каждый возраст, в сущности, имеет свой язык, свой словарь, свою специфическую акцентную систему, которые, в свою очередь, варьируются в зависимости от социального слоя, учебного заведения (язык кадета, гимназиста, реалиста—разные языки) и других рас-слояющих факторов. Все это – социально-типические языки, как бы ни был узок их социальный круг. Возможен, как социальный предел языка, даже семейный жаргон» (103). «Наконец, в каждый данный момент сожительствуют языки разных эпох и периодов социально-идеологической жизни. Существуют даже языки дней» (103–104).

Бахтин подчеркивает, что все перечисленные языки выделяются по разным принципам: функциональному, содержательно-тематическому, социально-диалектологическому и др. «Поэтому языки не исключают друг друга и многообразно пересекаются (украинский язык, язык эпической поэмы, язык раннего символизма, язык студента, язык поколения детей, язык мелкого интеллигента, язык ницшеанца и т. п.)» (104). Ср. в современных исследованиях, например,,[720] разграничение функциональной и нефункциональной стратификации. К нефункциональной стратификации относятся, например, социальные диалекты, языки разных поколений, а также!мужские и женские (кстати, последнее разграничение у Бахтина отсутствует).

Все перечисленные различия выделяются и тогда, когда нет значительных «абстрактно-лингвистических» отличий между разными языками. Однако отличия могут быть и более существенными: «Так, уже между литературным разговорно-бытовым и письменным языком может проходить более или менее резкая грань. Различия между жанрами часто совпадают с диалектологическими (например, высокие – церковнославянские – и низкие – разговорные – жанры XVIII века)» (107). См. также в «Эпосе и романе» о распределении многоязычия между жанрами в Древней Греции (455).

Последние примеры Бахтина подводят читателя к явлению, которое в современной лингвистике принято называть диглоссией. При диглоссии один и тот же человек в разных по характеру ситуациях пользуется разными языковыми системами (разными языками или разными подьязыками одного языка), не смешивая их. Отсутствие смешения, конечно, происходит лишь в идеализированной ситуации; на деле обычно происходит определенная интерференция систем, не приводящая к их полному смешению. И далее в «Слове в романе» прямо говорится о диглоссии: «Безграмотный крестьянин… жил в нескольких языковых системах: богу он молился на одном языке (церковнославянском), песни пел на другом, в семейном быту говорил на третьем, а начиная диктовать грамотею прошение в волость, пытался заговорить и на четвертом (официально-грамотном, „бумажном“). Все это – разные языки даже с точки зрения абстрактных социально-диалектологических признаков. Но эти языки не были диалогически соотнесены в языковом состоянии крестьянина; он переходил из одного в другой бездумно, автоматически; каждый был бесспорен на своем месте и место каждого бесспорно» (108). Все перечисленное соответствует диглоссии (языков, разумеется, может быть и больше двух) в чистом виде; ниже, впрочем, автор уточняет, что реальный крестьянин до известной степени умел различать и сопоставлять языки (109). Но для Бахтина было важно различать диглоссию и многоголосие в художественной прозе (см. ниже).

Анализируя данную концепцию, необходимо ответить на два вопроса: до какой степени в соответствии с ней языки могут дифференцироваться и по каким критериям эти языки могут разграничиваться. То и другое можно сопоставить с проблемой разграничения языков и стилей в других лингвистических концепциях.

Бахтин нигде не дает каких-либо строгих определений того, в каких случаях можно говорить об одном языке, а в каких – о двух языках. Впрочем, таких определений не предложили и другие линт висты. Вопросы типа: «Два стиля или две разновидности одного стиля?», «Один или два подьязыка?», «Язык или диалект?» – до сих пор решаются либо на глаз, либо на основе внелингвистических критериев, либо (реже всего) на основе введения числовых коэффициентов и пр. Но подход Бахтина, отраженный в цитировавшихся выше формулировках, предлагает здесь возможность совсем простого решения: любые различия достаточны, чтобы говорить о разных языках. Теоретическая простота здесь, однако, ведет к сложностям на практике; к тому же такое решение, видимо, не соответствует нашей интуиции.

Что же касается критериев, выделяющих разные языки, то Бахтин подчеркивает их неоднородность. С одной стороны, вполне возможны «абстрактно-лингвистические» различия. Они могут быть очень заметными, как это бывает при диглоссии, но могут быть и незначительными, находясь при этом в пределах того, что обычно изучает лингвистика. Несколько раз особо отмечаются два явления: «особый словарь» и «специфические акцентные системы», которые могут различать, например, «язык кадета, гимназиста, реалиста» (учащихся трех основных типов средних учебных заведений в России второй половины XIX в. и начала XXX в.). То есть самых минимальных лексических различий достаточно, чтобы говорить об особых языках, но лишь при условии, что эти различия являются социально значимыми.

Однако такие различия достаточны, но не необходимы для того, чтобы говорить о разных языках. Скажем, социальное расслоение языка «определяется прежде всего различием предметно-смысловых и экспрессивных кругозоров, то есть выражается в типовых различиях осмысления и акцентуирования элементов языка, и может не нарушать абстрактно-языкового диалектологического единства общего литературного языка» (103). Об обоих типах различий в одном ряду говорится и в связи с «языками дней»: «и сегодняшний и вчерашний социально-идеологический и политический день в известном смысле не имеют общего языка; у каждого дня своя социально-идеологическая, смысловая коньюнктура, свой словарь, своя акцентная система, свой лозунг, своя брань и своя похвала» (104).

Таким образом, не отрицая собственно лингвистических характеристик языка, Бахтин на первый план выдвигает то, что лингвистика почти никогда не изучала и что признавалось самым важным для носителя языка в МФЯ и «Слове в романе». Языки могут характеризоваться «словарем», «акцентной системой», иногда и чем-то еще. Однако главное – «предметно-смысловые и экспрессивные кругозоры», «различия осмысления элементов языка», «социально-идеологическая, смысловая коньюнктура», различия «лозунгов, брани и похвалы». То есть речь идет о тех или иных системах идей, выражаемых с помощью языка. Вот еще показательный пример: упомянуты «реакционные языки, обреченные на смерть и на смену» (125). Но лингвистика может констатировать смерть языка или подьязыка, отличать архаизм от неологизма, но «реакционных» или «прогрессивных» языков в ней нет по определению. А для концепции цикла именно выражение идей наиболее значимо: за любыми «абстрактно-лингвистическими» различиями, если они есть, обязательно скрываются различия «кругозоров», тогда как обратное не обязательно.

Здесь еще раз вспомним рассуждения о классовости языка, распространенные в конце 20-х—начале 30-х гг. и у марристов, и у противников марризма. В те годы пытались найти классовые различия в современных языках или показать коренное различие русского языка до и после революции. Ради этого одновременно апеллировали к разнице пролетарской и буржуазной идеологии и к лексическим различиям (вспомним рассуждения П. С. Кузнецова об «игралище»). Однако если в области лексики можно было хотя бы указывать на конкретные факты языка, то идеологический анализ дублировал то, что делали вне лингвистики.

Конечно, идеи Бахтина глубже и интереснее, а различие мировоззрений у него не обязательно сводится к классовому, но сходство здесь все-таки имеется. И тут вновь проявилось противоречие, существовавшее и в МФЯ. С одной стороны, Бахтин и ученые его круга вполне справедливо отмечали, что существующая лингвистика узко смотрела на мир, ограничивала себя, не могла ответить на многие важные вопросы. Но, с другой стороны, стремясь к расширению своего подхода, они уходили слишком далеко. «Истинность или ложь, значительность или ничтожность, красота или безобразие» – проблемы важные, но насколько они могут быть проблемами лингвистики? А если могут, то чем их анализ в лингвистике отличается от их анализа в других науках? Как лингвистика может отделить «прогрессивные» языки от «реакционных»? Ни в МФЯ, ни в «Слове в романе» ответ на эти вопросы дан не был. Позже шагом в этом направлении станет разграничение лингвистики и металингвистики, о котором будет говориться ниже.

Но столь широкое понимание языка было нужно Бахтину для решения главной проблемы данного цикла—проблемы многоголосия в художественной прозе, прежде всего в романе. Как указывает сам Бахтин, «лингвистика – необходимая опора стилистического анализа» (228). В частности, важна здесь стратификация языка: «язык романа—система „языков“» (76).

В «Слове в романе» и примыкающих к нему текстах противопоставлены «слово» (высказывание) в прозе и поэзии. Два последних термина понимаются не в самом привычном смысле: скажем, «Евгений Онегин» рассматривается как прозаическое произведение (роман), пусть написанное стихами. Под поэзией имеется в виду то, что чаще называется лирикой. Для нее характерны монологизм и единство языка в указанном выше смысле. Поэтому можно говорить об особом поэтическом языке, или поэтическом стиле. Эта концепция, однако, резко отличалась от концепции поэтического языка и поэтической функции языка у Р. Якобсона, чему посвящена особая статья японского исследователя.[721] Однако нельзя говорить о языке или стиле художественной прозы (тут вероятна скрытая полемичность по отношению к Виноградову, много писавшему как раз об этом стиле). В каждом подлинно прозаическом тексте много языков, точка зрения автора вступает в сложные диалогические отношения с точками зрения персонажей или кого-то еще (господствующего мнения, воображаемого читателя и др.). Здесь развиваются идеи «Проблем творчества Достоевского», но под них подводится и лингвистическая база.

Подробный анализ данной проблематики выходит за рамки рассматриваемой здесь темы. Отмечу лишь, что крайне широкий подход к стратификации языков как раз для этих целей был естественным. Грамматических, фонетических (в графической передаче) и даже лексических особенностей «голосов» романа может не быть, но разница «мировоззрений» и «кругозоров» у разных «голосов» обязательна. Если этой разницы нет, то «голоса», даже принадлежащие разным персонажам, сливаются в один. Сами «абстрактно-лингвистические» особенности речи персонажа или рассказчика—лишь средство для выявления таких различий.

Стараясь найти лингвистические основы для решения литературоведческих задач, Бахтин вполне естественным образом далеко вышел за пределы лингвистики в обычном смысле. Однако при этом он выдвинул содержательную концепцию стратификации языка, в чем-то предвосхитив сформировавшиеся позднее концепции переключения кодов, диглоссии и др., внеся несомненный вклад в проблемы лингвистической стилистики.


ГЛАВА ШЕСТАЯ ПРОБЛЕМЫ ЛИНГВИСТИКИ В РАБОТАХ М. М. БАХТИНА 30-60-х гг | Волошинов, Бахтин и лингвистика | VI.2. Работы Бахтина 40—60-х гг