home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



3

Поворот руля — это разрыв со старым веком и начало нового века. Это тема стихотворения «Век» 1922 г. (у Бройда ему посвящена целая глава — см. 103–119).

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей.

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней.

Тварь, покуда жизнь хватает,

Донести хребет должна,

И невидимым играет

Позвоночником волна.

Словно нежный хрящ ребенка

Век младенческой земли.

Снова в жертву, как ягненка,

Темя жизни принесли.

Чтобы вырвать мир из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать.

Это век волну колышет,

Человеческой тоской,

И в траве гадюка дышит

Мерой века золотой.

И еще набухнут почки,

Брызнет зеленью побег,

Но разбит твой позвоночник,

Мой прекрасный жалкий век!

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь, когда-то гибкий,

На следы своих же лап.

[Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

И горящей рыбой мещет

В берег теплый хрящ морей.

И с высокой сетки птичьей,

От лазурных влажных глыб

Льется, льется безразличье

На смертельный твой ушиб.]

Общий смысл стихотворения интерпретирован у Бройда вполне убедительно. Старому веку, как зверю, перебит хребет, он умирает. Должен начаться новый век («Век младенческий земли»), «новый мир», «новые дни». Но гибель старого века, пока новый век еще в колыбели, обрекает на гибель и этот новорожденный век («в жертву, как ягненка»), Чтобы спасти его, нужно восстановить связь веков: «своею кровью склеить двух столетий позвонки» (Бройд понимает «два столетия» как возраст века — от Петра Великого, 116; но можно понимать и проще, как «старый век» и «новый век»); «узловатых дней колена нужно флейтою связать»; нужно понять душу умирающего века («заглянуть в [его] зрачки»). Этого не может сделать захребетник старого века, умирающий («трепещущий») вместе с ним, — это может сделать только поэт («флейтою связать»), (Ср. позднейшее: «кто веку поднимал болезненные веки…» — у Бройда не упомянуто.) Такой пересказ немного отличается от бройдовского: у Бройда нет такого четкого различения старого века и нового века, ему кажется, что век с перебитым хребтом и век с приносимым в жертву теменем — один и тот же; но это разница непринципиальная.

К этой интерпретации хотелось бы сделать два дополнения — о волне и о гадюке.

Волна упоминается в стихотворении дважды: «и невидимым играет позвоночником волна» и «это век волну колышет человеческой тоской». Бройд считает (108–109), что волна — это вода — жизнь — история, а «играет позвоночником» — означает «губит» (ср.: «Дети играют в бабки позвонками умерших животных» в «Нашедшем подкову».) Думается, что это натяжка. Более естественных интерпретаций для строфы II можно предложить две, применительно к двум редакциям стихотворения.

1. Если рассматривать стихотворение в объеме 4 строф, как оно было напечатано при жизни автора и как его разбирает Бройд, то достаточно самого простого понимания: волна — это волнообразное движение гибкой спины живого животного. «Век волну колышет» — значит «век живет»; «волна играет позвоночником» — значит то же, что и «позвоночник играет волной», волнообразным движением, — это всего лишь затемняющая метатеза в сжатом сравнении (как у Маяковского «на рублях колес землища двигалась» вместо «на колесах рублей»).

2. Если же рассматривать стихотворение с дополнительной строфой V, написанной, отброшенной, при жизни не печатавшейся, а в 1936 г. приписанной на авторском экземпляре, — то понимание напрашивается более сложное. А Именно, в стихотворение входит традиционная для поэзии тема «равнодушной природы» (в печатном тексте она осталась лишь рудиментом: «и еще набухнут почки» и т. д.). В истории человечества происходит катастрофа, а земля, небо и море к этому безразличны — почему? Потому, что природа привыкла, что всякое обновление окупается кровью, хлещущей «из земных вещей»: так море, колыбель жизни, вынашивает в себе теплый хрящ жизни и отдает его суше, теплокровные животные — это горящие рыбы, зарождение новой жизни — это отрицание старой. (Если такое понимание не натяжка, то это первый проблеск дарвинистической тематики позднего Мандельштама, тоже связанной с мыслями об исторических катаклизмах.) Если так, то бройдовская ассоциация «волна — вода — жизнь» оправданна, однако «позвонки умерших животных» тут ни при чем, «играет позвоночником волна» не значит «губит», а значит, наоборот, «вынашивает молодую, еще невидимую жизнь», которая становится нежным хрящом земли и тут-то безвременно приносится в жертву.

Второе упоминание о волне, в строфе III, отличается от первого словами «человеческой тоской»: это только в природе жизнь века (его волнообразная гибкость или его водное происхождение) течет естественно, в истории она покупается страданиями — прежде всего поэта, связывателя истории. Эта тема проходит в стихотворении 4 раза и у Бройда прослежена недостаточно: 1) «Кто своею кровью склеит двух столетий позвонки» — принесет себя в жертву веку; 2) «Узловатых дней колена нужно флейтою связать» — здесь представляется несомненной ассоциация с «Флейтой-позвоночником» Маяковского и ее темой «моя физическая мука становится песней»; 3) «Это век волну колышет человеческой тоской» — век живет, потому что поэт страдает; 4) «И в траве гадюка дышит мерой века золотой» — человек оказывается мерой века, а гадюка — мерой человека, кладущей предел его жизни.

И вот здесь Бройд останавливается на самом пороге очень интересной интерпретации: приводит весь нужный материал, но не говорит о нем нужного слова. Он пишет: «Образ змеи в траве как предвестницы трагедии имеет многочисленные прецеденты: см.: Овидий, „Метаморфозы“, X, 8–10, „Печальнее кончилась свадьба, чем началась: когда гуляла невеста по траве со спутницами, она упала мертвою, змеиным зубом уязвленная в ступню“; X, 23–24, „Пришел я сюда ради моей жены, в тело которой змея из-под ступни впустила свой яд и этим срезала цвет ее юности“ (и еще два места из „Буколик“)» (113). В «Метаморфозах» здесь речь идет об Орфее и Эвридике: гадюка низводит на тот свет не человека вообще («меру века», меру всех вещей), а именно Орфея, именно поэта. Можно добавить, что у Орфея в тех же «Метаморфозах» была и еще одна встреча со змеей: в XI, 56–60 говорится, что когда голову растерзанного Орфея море (волна!) принесло на Лесбос, то на прибрежном песке ее хотела ужалить змея, но Феб обратил ее в камень.

Здесь важным представляется то, что Орфей в античной традиции — не просто поэт, а поэт-цивилизатор, учивший человечество человечности: в «Поэтике» Горация, 391–407, говорится: «Священнослужитель и толкователь богов, Орфей отвратил диких людей от грызни и кровавой пищи…» и т. д., а за ним и остальные певцы стали «отделять общее добро от частного, священное от мирского, препятствовать своевольному блуду, утверждать права брака, писать законы на скрижалях: вот откуда пришел почет и слава к пророкам-поэтам и их песням» (от Горация эта тема переходит к Буало, но в более сжатом виде). Это — не что иное, как та программа гуманистических заветов, с которой, по Мандельштаму, поэт обращается к революционному государству. Думается, что тут нет натяжки: «Поэтика» Горация — не менее популярное сочинение, чем «Метаморфозы» Овидия, и Мандельштам мог их читать в переводах все того же Фета. Поэт-Орфей: поэт-тайнохранитель, поэт-цивилизатор, поэт-жертва — это наполнение образа Орфея важно для понимания слов о нем у Мандельштама.

У мандельштамовского Орфея есть еще один двойник. Цивилизаторское дело Орфея — вносить в людской хаос мысль, порядок и ясность — кратко сводится к одному акту: найти слово, назвать вещи своими именами. У Мандельштама это повторяющийся мотив: «Не забывай меня… // Но дай мне имя, дай мне имя, // Мне будет легче с ним, пойми меня», — говорит ему будущее; «Трижды блажен, кто введет в песнь имя», — сказано в «Нашедшем подкову» (1923). Бройд собирает все такие реплики, но подчеркивает в них не «упорядочивающее», а «увековечивающее», горациевское (и державинское — с параллелью «Памятника» и грифельной «Реки времен…») значение имени (163–164), что, конечно, не исключает одно другого. Но Бройд останавливается там, где остается только назвать подсказываемый образ: это Адам, первый и главный именователь и упорядочиватель, праотец акмеистов: «Просторен мир и многозвучен, // И многоцветней радуг он, // И вот Адаму он поручен, // Изобретателю имен» (программные стихи С. Городецкого).

Так новое представление о деле поэта у Мандельштама оказывается естественно продолжающим прежнее, акмеистическое представление.

Здесь хотелось бы привести в виде параллели еще одно стихотворение, где тоже сближены образы Адама-именователя и Орфея-цивилизатора: оно написано в 1919 г., автор его был близок с Мандельштамом и общался с ним именно в это время. Это стихотворение Б. Лившица, первое в книге «Патмос»: «Глубокой ночи мудрою усладой, // Как нектаром не каждый утолен, // Но только тот, кому уже не надо // Ни ярости, ни собственных имен. // О тяжкий искус! Эта ширь степная, // Все пять морей и тридцать две реки // Идут ко мне, величьем заклиная, // И требуют у лиры: нареки! // Но разве можно тетивы тугие // На чуждый слуху перестроить лад, // И разве ночью также есть Россия, // А не пространств необозримых плат? // Как возложу я имя на поляны, // Где мутным светом все напоено, // И, совершая подвиг безымянный, // Лежит в земле певучее зерно?.. // И в забытьи, почти не разумея, // К какому устремляюсь рубежу, // Из царства мрака, по следам Орфея, // Я русскую Камену вывожу». Мы видим, что здесь и акт наименования, и изведение русской культуры из царства смерти, и участь России, и ночь, а вместо образа ночного солнца — образ прорастающего зерна.

О ночи же и ночном солнце речь сейчас будет.


предыдущая глава | Избранные статьи | cледующая глава