home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава пятая

Первый снег выпал, когда на дворе еще стоял октябрь. Снег пошел во второй половине дня, легкий, как белые пушинки одуванчиков, разбрасываемые откуда-то с высоты — с самого неба. Пушинкам потребовалось много времени, чтобы добраться до земли, — так высоко и на большом расстоянии друг от друга они плыли в воздухе. Но в падающем снеге было спокойное упорство, и перед вечером мягкое покрывало уже лежало там, где хоть немного возвышалась земля. А прямо перед тем, как пала тьма, небо прояснилось и температура резко понизилась; холодный ветер загулял по прибрежным городкам, так что свежий снег закрутило, словно его взметала огромная метла. Утром он лежал уже там, где его оставил ветер, — длинными, дугообразными складками на поле или смешанными с опавшей листвой кольцами у подножия деревьев. Снега было немного, но земля промерзла, и ветви обнажились. Небо стало светло-серым, светящимся, обещая потепление, и ожидался новый снегопад.

— Как ты обходишься с Кэтрин, когда идет снег? — спросила Тайлера сестра.

— Ну, она остается со мной дома, или Конни за ней присматривает. Конни мне очень помогает.

— Я тут разговаривала с мамой, — сказала Белл, — она считает, что твой дом вызывает депрессию. Знаешь, второй год после смерти гораздо хуже, чем первый. Тебе необходимо подыскать себе жену. Мама меня просто в психушку загонит. Богом клянусь, Тайлер, если ты не позвонишь этой Сьюзен Брэдфорд, я сама ей позвоню.

— Ладно, — сказал Тайлер, иначе скрестив ноги, — я был очень занят. — Потом осторожно продолжал: — Белл, я вот все думаю. Мне очень хочется найти возможность, чтобы девочки были вместе. Если бы я нанял бебиситтера на полный день, Джинни могла бы жить здесь, с нами.

— Тайлер, — возразила ему Белл, — ты что, забыл? У тебя же нет денег. И, откровенно говоря, у меня тоже. Кроме того, если ты сейчас заберешь у мамы малышку, ты лишишь ее единственного стимула к жизни.

— Ох, Белл, я не думаю, что это так на самом деле.

— Да? Можешь радоваться, что она считает твой фермерский дом депрессивным, иначе она тотчас же переехала бы к тебе вместе с малышкой. Позвони Сьюзен Брэдфорд. Поезжай сам в Холлиуэлл и пригласи ее поужинать с тобой. Сделай это, и мама будет просто счастлива, если такое в принципе возможно. Попытайся жениться на женщине, которая ей нравится, которая хорошо к ней отнесется, поможет о ней заботиться, когда она совсем состарится. Я вряд ли смогу справиться с этой задачей — говорю тебе прямо сейчас и совершенно откровенно.

— Ну, Белл, давай будем внимательны к другим. Давай подумаем о другом человеке прежде всего.

Тишина. Он подумал — сестра, видимо, отошла от телефона.

— Белл?

— Я тебя слышала. А ты знаешь, почему папа вешал нам на уши эту лапшу про другого человека прежде всего? Про то, что надо всегда быть внимательными к другим?

— Потому что он был добрый и…

— Да потому, что он боялся. Он боялся иметь собственное мнение. Единственное мнение, игравшее роль в нашем доме, было мнение нашей матери. И то, что папа имел в виду, было: «Всегда прежде всего думай о Маргарет Кэски, ибо если не будешь — да поможет тебе Бог!»

— Белл, ради…

— Это правда. И, Тайлер, я очень сочувствую тебе из-за того, что тебе пришлось пережить, но, извини меня, ты последний дурак. Если ты должен прежде всего думать о другом человеке, тогда тебе незачем беспокоиться о том, что чувствуешь ты сам. Или — что думаешь.

Тайлер повернулся в кресле и стал смотреть в окно: гаичка опустилась на бортик птичьей купальни и разок тряхнула крылышком.

— Что ты имеешь в виду — второй год гораздо хуже?

— Потому что первый пролетает расплывающимися пятнами. А потом начинаешь вспоминать всякие вещи. Позвони ты этой Сьюзен Брэдфорд, Тайлер, посмотри, что она за создание, прежде чем мать нас всех с ума сведет.

— Да, — ответил Тайлер. — Привет Тому и детям.

Он повесил трубку и откинулся на спинку кресла. По правде говоря, у Тайлера было меньше денег, чем знала Белл или кто бы то ни было другой. У него были долги. Его нежелание заниматься денежными вопросами, возможно, оказалось сильнее, чем у большинства людей, однако — если понимать, каковы его корни, — в этом ничего необычного нет. Очень многие, особенно те, у кого предки вышли из старых пуританских семей и прожили много-много лет в Новой Англии, сохранили отношение к деньгам, окутывавшее их, то есть деньги, покрывалом какой-то нездоровой секретности. Чем меньше тратишь — тем лучше. Чем меньше говоришь о них — еще того лучше. Немного похоже на отношение к еде: она для того, чтобы тебя поддерживать, но не для того, чтобы — после определенного количества — ею наслаждаться. Это уже обжорство.

Во всяком случае, печальный факт заключался в том, что невоздержанность Лорэн оставила Тайлера в долгах. Ее поездки за покупками истощали их небольшие сбережения с невероятной быстротой, да потом еще были счета от врачей, не покрытые страховкой. Но главное — магазины дамской одежды за пределами Холлиуэлла, разрешавшие ей, очевидно как жене священника, покупать одежду в кредит. Именно их счета нанесли бюджету Тайлера Кэски сокрушительный удар. Отец Лорэн периодически присылал дочери деньги, и она порой ими и расплачивалась. Но когда она умерла, Тайлер обнаружил платья, спрятанные на чердаке, туфли, браслеты и сумочки, зачастую с не сорванными еще ярлыками. Он не мог даже подумать о том, чтобы отвезти их обратно, — не мог вообще вынести мысли о них. Однако счета из магазинов все приходили. Он взял ссуду в банке, но при его теперешней небольшой зарплате ему понадобится по меньшей мере год, чтобы расплатиться. Он надеялся, что сейчас, когда формируется новый бюджет, Совет назначит ему зарплату повыше, но не слышал, чтобы шли какие-то разговоры на этот счет, а сам он был, конечно, не из тех, кто способен попросить о повышении. В то же время он полагал, что может спросить, нельзя ли больше платить Конни, чтобы обе девочки могли жить вместе с ним.

«Сердце мое будет неспокойным, пока не успокоится в Тебе».[54] Тайлер встал и растер ладонью жгучую боль под ключицей. «Ты что, устраиваешь вечер жалости к себе? — обычно спрашивала его мать, когда он, еще маленьким мальчишкой, расстраивался по какому-нибудь поводу. — Куда подевалось твое чувство собственного достоинства? Никто не любит слабеньких».

«Бонхёффер, — подумал Тайлер, начав ходить взад-вперед по кабинету, — одобрил бы ее слова». Бонхёффер испытывал отвращение к тем заключенным, кто «готов был напустить полные штаны, услышав сирену воздушной тревоги, к тем, кто стонал и падал в обморок при малейшем испытании выносливости. Здесь есть семнадцатилетние, которые находятся в гораздо более опасных во время бомбардировок местах, и они великолепно ведут себя, тогда как другие мечутся туда-сюда и хнычут, — писал Бонхёффер своему другу Бетге. — Меня от этого и в самом деле тошнит».

Тайлер растер плечо. Если Бонхёффер смог провести целый год в тюремной камере, дождавшись лишь того, что его нагим вывели в лес, дабы там повесить, то он, Тайлер Кэски, разумеется, сможет расплатиться с долгами, сможет заботиться о дочерях и выполнять свою работу. Он вернулся к столу и увидел слова, записанные им для новой проповеди: «Господь на твоей стороне, если… — Он взял карандаш и наклонился над столом, чтобы закончить фразу: —…каждый проходящий день ты проживаешь свою жизнь так честно, как только можешь». Тайлер долго смотрел на написанное, затем выпрямился и вышел из кабинета в коридор.

Возможно, его дом и не был немецкой тюремной камерой, но тишина, царившая здесь, лишила Тайлера присутствия духа, и ему подумалось, что не может быть на свете ничего более пустого, чем пустой дом осенью. Снаружи ветви дуба шевелились от ветра, в трещинах их коры застыл снег. В отдалении ему были видны коричневые прогалины на поле, он слышал, как проехала по дороге машина. «У Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день».[55] Комнаты фермерского дома выглядели словно исполосованные шрамами, словно здесь кто-то яростно размахивал мечом, несмотря на то что мебель стояла спокойной и нетронутой на своих местах: обеденный стол, стулья с их прямыми, в горизонтальных перекладинах спинками, диван в гостиной, лампа в углу. В этой комнате он как-то сказал жене, что ему нравится фамилия Кьеркегора, означающая «церковный двор». Лорэн округлила глаза — от этого они стали еще больше — и сказала: «Это так похоже на тебя, Тайлер! Его фамилия означает „погост“, то есть кладбище». Вспомнив об этом, он нахмурился. Они даже повздорили из-за этого. А что такое церковный двор, в конце концов? Погост, да, но что плохого, если предпочитаешь ему звучание слов «церковный двор»? Зачем ей понадобилось настаивать на слове «кладбище»? И что она хотела сказать своим: «Это так похоже на тебя»? Ощущение было такое, будто тебя ущипнули. Крохотные щипки, совершенно неожиданно, в его семейной жизни. «Преподобный Не-поднимай-волну» — назвала она его однажды. Он не мог вспомнить почему.

Хлопнула кухонная дверь.

— Обожемой! — сказала Конни, когда Тайлер вышел в прихожую. — Ветер захлопнул дверь, как раз когда я вошла. Ветер на улице крепчает.

— Ну, Конни Хэтч, — произнес Тайлер, — ужасно рад вас видеть.


В классной комнате, на верхнем этаже Эннетской академии, Чарли Остин вел урок латыни и вглядывался в лица своих учеников. Тоби Данлоп не выполнил домашнее задание и теперь, после того как Чарли вынудил его признаться в этом, сидел, низко наклонив к парте голову. Другие ученики сидели развалившись на своих местах, лишь немногие поднимали глаза на Чарли. Однако его молчание вызывало у них неловкость, и они перестали шуршать бумагами, листать тетради, девочки бросили подтягивать гольфы. Они переводили одну из од Горация. «Можно ли меру иль стыд в чувстве знать горестном при утрате такой? Скорбный напев в меня, Мельпомена, вдохни…»[56] — и оттого, что ученики проявляли так мало интереса, Чарли хотелось подойти к окну и кулаком разбить стекло. Он часто испытывал симпатию к этим детям, к их юному невежеству, к их вежливому, почтительному желанию сделать ему приятное. Ему порой хотелось — насколько он вообще был способен чего-то хотеть — передать им красоту этого языка, поэзии давних веков, которая могла бы как-то ответить их зарождающимся запросам.

То, что в этот ветреный осенний день ребята оказались не способны слушать, что он им говорил, то, что фактически не только Тоби Данлоп не потрудился закончить домашнее задание, вызвало в памяти Чарли сцены насилия: взрыв — полевой склад боеприпасов взлетает на воздух, свистят осколки стекла…

— Урок окончен, все свободны, — произносит Чарли и получает крохотную толику удовольствия от воцарившегося в классе тихого изумления при его словах. — Я говорю серьезно. Убирайтесь отсюда. Я не могу учить вас, если вы не выполняете свою часть работы. Так что уходите. Расходитесь по домам, сидите в своих машинах, отправляйтесь куда угодно. А мой урок окончен.

Он собрал свои книги и вышел.

В библиотеке он подошел к большому словарю и нашел там «нервный срыв»: «…любое ограничивающее дееспособность расстройство психики, требующее лечения». Чарли долго смотрел на эту статью, взяв словарь с собой на диванчик в эркере. Миссис Уайт с улыбкой смотрела на него из-за своей конторки.

«Требующее лечения» — это все упрощало. Он знал коллегу — ветерана войны в госпитале Тогаса, который перенес шок, так они там засунули ему в рот кусок резины, включили ток, парень обгадил все вокруг, а теперь просто сидит целый день в инвалидном кресле. Чарли давно перестал его навещать. Нет, никакого лечения не будет.

Чарли принялся размышлять над другими словами. «Расстройство психики». Да весь мир страдает расстройством психики. Самыми опасными показались ему слова «ограничивающее дееспособность». Он представил себе инвалидное кресло, себя, сидящего в нем с упавшей на грудь головой. Здорово, просто проклятье какое-то, до чего страшно. Он пролистал страницы словаря, нашел «ограничивать дееспособность»: синонимы — «лишить возможности, обессилить, искалечить, вывести из строя»; или (2) «ограничить в правах, дисквалифицировать, сделать нетрудоспособным». Итак, расстройство психики, которое выводит его из строя. Что означает, подумал Чарли, закрывая словарь, что просто надо дальше жить как живется. Он кивнул миссис Уайт на прощанье.

Солнце в это время года заходило очень быстро. Оно на минутку задерживалось на горизонте, а потом огромным камнем проваливалось куда-то вниз. Чарли сел в машину и поехал домой. При виде светящихся окон дома он чуть было не разрыдался: он понял, что, если когда-нибудь он уйдет отсюда, этот образ, представший сейчас перед ним, — маленький серый дом с белыми ставнями, с кустами можжевельника по бокам, с голубой елью у крыльца, — этот образ никогда не перестанет его преследовать.

— Дорис! — крикнул он, войдя в дверь. — Дорис!

Старший сын смотрел телевизор. Чарли прошагал мимо — на лестницу, поднялся в спальню. В спальне стояла Дорис.

— Ты думаешь, я не знаю? — сказала она.

Губы ее были совершенно бесцветны, и он почувствовал, что его словно облили ведром холодной воды: он едва устоял на ногах. Дорис резко откинула одеяло и простыню и показала пальцем:

— Ты полагаешь, я тебя не слышу? Думаешь, я не знаю, что ты не спишь и что ты делаешь по ночам, лежа прямо тут, рядом со мной? Сначала я думала — ну ладно, это с ним случилось во сне, никто ничего со своими снами поделать не может. Но потом я стала проверять каждое утро, и каждое утро — новое пятно, и я стала стараться не заснуть, лежала без сна, притворяясь, что сплю, и могла тебя слышать. Я прошлой ночью тебя слышала, Чарли, и сегодня рано утром. Ты что, извращенец, Боже упаси? Неужели, Чарли?

— Дорис, пожалуйста, потише.

— Я прекрасно понимаю, что ты вовсе не обо мне думаешь, когда делаешь это. О ком ты думаешь?

— Дорис. — Он все еще стоял в дверях, в пальто и с портфелем в руке.

Она сделала шаг в его сторону:

— Я не могу отхлестать тебя по щекам — дети внизу. Но я хотела бы хлестать тебя до тех пор, пока ты не свалишься с ног.

Она пошла за ним, когда он попытался двинуться прочь, и толкнула его изо всех сил.

— Господи, Дорис, — пробормотал он, согнувшись и присев, — пожалуйста, прекрати!


Тайлер не занимался обращением неверующих — это не входило в его обязанности, и то, что Конни много лет не посещала церковь, не являлось одним из тех вопросов, которые он мог бы ей задать. Он очень удивился, когда как-то утром Конни спросила его: «Почему Христос велел нам любить наших врагов?» Она только что отрезала два толстых ломтя кофейного кекса, который стоял в противне на столе между ними. Облизала нож и подняла глаза на Тайлера.

Морозный узор, похожий на крохотные снежинки, нарисовался по всему оконному стеклу, дул ветер, так что даже при вставленной зимней раме в кухонное окно задувал зябкий сквозняк. Конни положила нож и пониже натянула манжеты шерстяного свитера.

— Потому что нам очень легко любить своих друзей.

Конни откусила большой кусок кекса и прижала кончик пальца к коричневому сахарному песку, оставшемуся на тарелке.

— А мне — нет, — возразила она. — Мне было трудно любить своих друзей. А теперь их у меня не так уж много.

Тайлер внимательно смотрел на нее.

— Я им завидовала, — объяснила она, слизывая сахарный песок с пальца. — У них есть дети, есть свои дома, и у некоторых даже есть свекровь, которую можно вытерпеть.

Тайлер кивнул.

— Когда я была совсем девчонкой, — продолжала Конни, — я знала одну очень толстую женщину. Однажды она призналась мне: «У меня внутри живет тоненькая, красивая девушка». — Конни откусила еще кусок кекса. — А потом эта женщина умерла, — добавила она, вытирая крошки с пальцев.

Тайлер тихонько поставил на стол свою чашку с кофе.

— А у вас внутри живет мать?

— Точно, — ответила Конни. — Точно, как у той толстой женщины. А потом я умру. — Конни покачала головой. — Я столько мечтала о тех детях, мистер Кэски! Мне практически мерещилось, что они настоящие, реальные. Джейн и Джерри. Это их имена. Хорошие детки. Послушные.

— Мне всегда нравилось имя Джейн, — сказал Тайлер.

— Ага. — Конни вытерла нос бумажным платком. — Я жила в мире грез.

Священник взглянул в окно.

— Думаю, с людьми это часто случается.

— Иногда я никак не разберу, что правда, а что нет. Что мы сделали, а чего не сделали. Ум — странная штука, верно?

— Да.

— Похоже, нам приходится придумывать всякое, чтобы как-то продолжать жить. Притворяться, что мы сделали то или не сделали это.

Он снова посмотрел на нее, на ее мокрые глаза, а она улыбнулась ему и вроде бы даже подмигнула.

— А какие мечты помогают вам жить? — спросила Конни.

Тайлер отодвинул свою тарелку с кофейным кексом, откашлялся:

— О, я иногда сейчас мечтаю о том, чтобы поехать на юг, помогать там священникам в работе с неграми. Они организуют сидячие демонстрации против расовой дискриминации в дешевых магазинах, куда не пускают негров.

— Я знаю, я видела снимки. Но иногда этих людей избивают. Иногда священников даже отправляют в тюрьму. И вы бы все равно хотели это делать? Обожемой! По мне, так лучше умереть, чем в тюрьму сесть.

— Ну, я же не сумасшедший, чтобы в тюрьму стремиться, — признал Тайлер. — Но это очень хорошее дело.

Конни кивнула, глядя на свою чашку с кофе.

— Ну, я уж точно стала бы о вас скучать, — сказала она.

«…от избытка сердца говорят уста».[57]

— Да, — сказал Тайлер. — Но думаю, вам нет нужды беспокоиться. Я же никуда не еду. У меня некому заботиться о детях, и, кроме того… — Он высоко поднял брови. — По правде говоря, Конни, я по уши в долгах. Так что я отсюда никуда не двинусь довольно долгое время, и, если церковь прибавит мне немного долларов, я смогу дать вам работу на полную ставку. Если у вас не пропал к этому интерес.

— Ох, вот уж нет.

Драя пол в ванной комнате, Конни вдруг ощутила, что с глаз у нее будто бы сорвали липкий пластырь. Все кругом обрело новую яркость, каждая отдельная, дочиста протертая плитка являла ей свою особую прелесть. Попозже днем она щеткой на короткой ручке обмела все плинтусы в верхнем коридоре. Лампа над лестничной площадкой роняла дружелюбный свет, вызывая теплое чувство даже к изношенной ковровой дорожке, укрывавшей ступени; обои в тонкую голубую полоску, казалось, обрели уютный цвет сливочного масла. И все же ей было как-то странно не по себе. Потому что вместе с чувством легкости Конни ощущала, как в доме священника у нее изнутри наверх сочится что-то темное, будто тепло его дружбы было как бы солнцем над заснеженным полем, где то, что лежало глубоко в почве, под снегом, оказалось затронуто. Давние страхи, еще времен ее детства, разочарования долгих лет замужества, недавние волнения и растерянность — все это было плотно упаковано у нее внутри, и, меняя простыни на кровати Кэтрин, Конни подумала, как жаль, что она не может выполоть, словно сорняки, эти глубоко засевшие ростки тьмы. Она думала о том, что священник говорил ей про того парня — Бонхёффера, как тот считал, что способность забывать — это дар. Бросив на кровать подушку, она кивнула. Выпрямила подушку. Слегка ее взбила.

Тем временем Тайлер работал у себя за письменным столом и радовался, что слышит ее шаги на лестнице, шуршание щетки о плинтусы, негромкое постукивание ведра о пол, пока он составлял список тем, которые следовало включить в Просительную молитву:

Обо всех, кого затронула забастовка сталелитейщиков.

О неграх на юге, которых ежедневно преследует ненависть и которые находят в себе мужество пытаться обрести личное достоинство.

О семье недавно скончавшегося Джорджа Маршалла, лауреата Нобелевской премии мира.[58]

Тайлер постучал карандашом о столешницу. Берта Бэбкок сказала, выходя на прошлой неделе из церкви: «Мне хотелось бы, чтобы вы помолились о Бобе Хоупе,[59] который ослеп на один глаз». — «Конечно», — ответил тогда Тайлер. Но теперь ему не хотелось включать в эту молитву Боба Хоупа, и он положил карандаш на стол.

Зазвонил телефон.

— Докладываю, Тайлер, — сказала Ора Кендалл. — В Женском обществе взаимопомощи, этом сборище ведьм, происходит борьба, нечто вроде революции на Кубе.

— Подумать только! — отозвался Тайлер.

— Ирма Рэнд полагает, что было бы мило, если бы перед нашей церковью ставился какой-нибудь щит для объявлений, вроде рекламного. А я думаю, это будет похоже на кинотеатр. А вы как считаете?

— Ну, Ора, я думаю, это должен решать не я.

— Составьте же собственное мнение, ради всего святого! Это ведь ваша церковь.

— По правде говоря, Ора, церковь принадлежит Богу.

— Ну ладно. Тогда не удивляйтесь, если в один прекрасный день увидите там плакат: «ВОЙДИТЕ, И ВАША ВЕРА ВОЗВЫСИТСЯ!» Кстати говоря, Дорис Остин все еще на вас злится из-за органа.

Повесив трубку, Тайлер добавил Боба Хоупа в список, а затем, услышав, что звонит маленький гонг, вышел на кухню к ланчу. Ему хотелось сказать Конни, что всеобщую забастовку сталелитейщиков, разумеется, невозможно утихомирить, когда даже небольшая церковная община одного маленького городка не может уладить спор о щите объявлений. Ему хотелось сказать Конни, что Дорис Остин мечтает о новом органе так же сильно, как Конни мечтала о детях. Что комитет Женского общества взаимопомощи судачит о его дочери Кэтрин. Ему хотелось рассказать Конни обо всем. Но священнику следует соблюдать осторожность. И Тайлер спросил:

— Вы собираетесь навестить свою сестру в День благодарения?[60] — Он взял с тарелки сэндвич, запеченный с сыром.

Конни помотала головой и рассказала ему, то и дело откусывая от своего сэндвича, что во время войны ее сестра переехала выше на север — жить у дяди Арделла на его картофельной ферме.

— А у него там работали пленные немцы, и Бекки от одного из них забеременела. Она стащила у дяди деньги и поехала следом за немцем в Германию, уже после войны. А там оказалось, что он женат. — Конни поставила оба локтя на стол и посмотрела на Тайлера. — Ужас, просто ужас, что получилось. Адриан о Бекки даже слышать не желает — думаю, из-за этого немца.

— А что с ребенком?

— Она его потеряла. — Конни отпила большой глоток томатного супа из кружки и добавила: — То есть сделала так, чтобы его потерять, вернее говоря. Пошла к кому-то, кто такие вещи делает. А потом из нее кровь лила и лила, так что она чуть не померла. Но не померла. Она все еще там, на севере. Живет в комнате над баром.

Тайлер разгладил салфетку на коленях. Конни пристально смотрела на него, чуть наклонившись к нему над столом.

— А вы что же, не видите? — спросила она.

— Чего не вижу?

— Что я родом из семьи грешников.

— Ох, Конни, мы же все родом оттуда! — ответил священник.


На площадке для игр Мэри Ингерсолл хотела убедиться, что никто из детей не ест снег, но думала она о дне своей свадьбы три года тому назад. Зимняя свадьба в Нью-Гэмпшире, свечи в церкви, и у нее — муфта из пушистого белого меха, в которой она прятала руки по пути на праздничный прием. Она никогда еще не чувствовала себя такой хорошенькой, думала она, оглядывая площадку, и, видимо, никогда уже не почувствует.

В ботиках, в коричневом шерстяном пальто, с головой, повязанной шарфом, Мэри чувствовала себя матроной. Именно это слово пришло ей в голову, и это ей не понравилось. Она никак не могла взять в толк почему, но ей казалось, будто длинная дорога ее жизни, лежавшая впереди, — эта длинная, с незамкнутым концом дорога, где должны были произойти всяческие замечательные вещи (ведь она молода и не умрет еще целую вечность!), вдруг повернула вспять, и столь многое оказалось уже решено. Восхитительный вопрос: «За кого я выйду замуж?» — уже получил ответ. Восхитительное стремление: «Я стану учительницей!» — уже осуществилось. У нее пока нет своих детей, пока еще нет, но порой, вот как сегодня утром, она вдруг ощущала мимолетную судорогу от чувства какой-то непоправимой утраты, и, даже когда директор мистер Уотербери весело махнул ей рукой в знак приветствия, а она помахала ему в ответ, ей где-то в потаенной глубине ее существа все равно хотелось уткнуться лицом в чьи-то взрослые колени.

А Кэтрин Кэски очень неудачно упала. Несколько мальчиков бегали по площадке, и один из них на нее натолкнулся — совершенно случайно, но Кэтрин такая маленькая, он сбил ее с ног. Она упала и ударилась головой о железную стойку качелей. Мэри увидела это и подбежала к Кэтрин.

— Кейти, как ты, все в порядке? — спросила она, поднимая на руки легонькую девочку, чьи слезы на этот раз были вполне искренними и лились неудержимо. — Дай-ка я посмотрю твою головку, солнышко, — продолжала Мэри, ласково отводя у нее со лба волосы, но радуясь, что девочка плачет: в случаях удара головой слезы — хороший знак. — Думаю, у тебя все в порядке, — утешила девочку Мэри, — но давай глянем, нет ли там шишки. — И, осторожно поставив ее на землю, пощупала ушибленное место. — Это было очень страшно, правда?

Кэтрин кивнула, все еще тихо плача. Впереди смутно маячило голубое пятно куртки — Марта Уотсон распевала таким громким голосом, будто ей одной принадлежала вся площадка:

Медвежонок, медвежонок, повернись,

Лапой плюшевой скорей земли коснись!

Кэтрин шагнула поближе к учительнице.

И Мэри Ингерсолл испытала такую полноту чувств, что это дало ей острое ощущение облегчения: нет, она вовсе не матрона, она вовсе не идет по дороге, заканчивающейся тупиком. Вот это — ее работа, ее дело заботиться об этом ребенке, и она умеет это хорошо делать. Прежнее упрямство Кэтрин делало сегодняшнюю победу особенно значимой, и то, что почувствовала Мэри, было — любовь.

— Ну-ка, высморкай носик, — сказала она, доставая из кармана бумажный платок, и Кэтрин высморкалась. — А вот и шишка, — сказала Мэри, щупая темя Кэтрин. — Сколько пальцев я подняла? — (Девочка подняла три собственных пальца.) — Молодец, — похвалила Мэри официальным, учительским тоном. — Очень страшно, когда тебя вот так сбивают с ног. — И она снова попыталась обнять девочку.

Но тут Кэтрин вдруг вспомнилось, как папа сказал: «Мне тоже показалось, что она не такой уж подарок». Она стояла напрягшись и больше уже не плакала.

— Кейти?

Девочка отвернулась.

— Кэтрин?

Миссис Ингерсолл коснулась тоненького плеча девочки и была поражена, когда та снова резко отвернулась от нее. Это сильно задело чувства учительницы. А когда Кэтрин, убегая, обернулась и показала ей язык, она ощутила, как в ней волной поднимается гнев.

— Кэтрин Кэски, это грубо! — зло крикнула она.

Но Кэтрин бежала, больше не оборачиваясь.


Тайлер ехал домой молча, Кэтрин сидела рядом с ним. У него в ушах все еще звучал голос Мэри Ингерсолл, высокий и резкий, словно острые осколки стекла. Он все еще рисовал себе ее в разговоре с ним — в коридоре школы, перед дверью кабинета медсестры, вспоминал ее лицо, словно запертое, лишенное малейшего признака тепла.

— Но с Кэтрин все нормально?

— Я сомневаюсь, что у нее может быть сотрясение. А вот все ли с Кэтрин нормально? Я вам и раньше говорила, что с Кэтрин не все нормально. Существуют общепринятые правила социального поведения, — произнесла молодая женщина, поднимая на Тайлера холодный взгляд. — И показывать людям язык не является одним из этих правил.

— Кэтрин перед вами извинилась?

— Нет.

— Будьте добры, подождите буквально минуту.

Он отвел дочь в конец коридора и яростно зашептал ей на ухо:

— Если ты немедленно не извинишься перед миссис Ингерсолл, я отшлепаю тебя по попке, когда мы вернемся домой.

Дочь пристально посмотрела на него, чуть приоткрыв рот. Они вернулись к миссис Ингерсолл. Глядя в пол, Кэтрин произнесла еле слышное:

— Я извиняюсь.

Когда Тайлер вел дочь через парковку к машине, он представлял себе, как скажет Мэри Ингерсолл, что, между прочим, нет никакого смысла ей ходить в церковь только в Рождество и на Пасху. Смысл хождения в церковь заключается в том, чтобы узнать христианские правила поведения — любовь и понимание. Смысл хождения в церковь в том, чтобы принять в свое сердце страдания маленькой девочки, недавно потерявшей мать. Он подозревал, что Мэри Ингерсолл уже мчится поскорее поболтать с Рондой Скиллингс о происшедшем. От этого его затошнило.

Сквозь голые ветви деревьев казалось, что горизонт источает бледную, водянистую желтизну, которая разливается по серому небу. Дорогу перебежала белка.

— Зачем ты показала миссис Ингерсолл язык?

Девочка не шелохнулась и ничего не ответила.

— Отвечай мне.

Кэтрин что-то еле слышно прошептала.

— Что такое?

— Я не знаю.

Тоненький голосок. Дочь на него не смотрит. Сидит, ее красные сапожки торчат с сиденья, уставилась на собственные коленки.

— Кэтрин, тебя что, тошнит?

Она отрицательно помотала головой.

— Ты хочешь спать?

Она опять помотала головой.

Тайлер протянул руку и положил ладонь на худенькое колено. Кэтрин отвернулась к окну.

— Китти-Кэт, — произнес он. Но больше он ничего не говорил.

Когда он свернул на подъездную дорожку, то увидел, что в окне гостиной горит свет. На кухне тоже горел свет. Войдя следом за дочерью в дом, он заметил, что она намочила в штаны.

— Иди наверх, Тыквочка, — сказал он. — Тебе понадобится принять ванну.

Конни подняла голову — она полировала обеденный стол. В комнате пахло лимоном. Тайлер стоял недвижимо, чтобы его взгляд мог напрямую встретиться со взглядом Конни. Потом прошел мимо нее, расстегивая пальто и вспоминая строку из Евангелия от Матфея: «…я был в темнице, и ты посетил меня».[61]


…Всю ночь шел снег, временами медленно, временами быстро. Снегопад не утихал до самой зари, и к утру все было белым-бело: белые снежные поля сверкали под солнцем так ярко, что приходилось отводить глаза, иначе можно было бы заболеть снежной слепотой. Вечнозеленые деревья стояли с отягощенными снегом, низко склонившимися ветвями, а окольные дороги стали совсем узкими, всего на ширину снегоочистителя. Машина миссис Карлсон медленно вкатилась на подъездную дорожку.

Кэтрин оттолкнула фаянсовую плошку с «Альфа-бутс» и слезла со стула.

— На улице сегодня просто замечательно, — сказал ей отец, отворяя для нее дверь.

Он не успел наклониться и задернуть молнию на ее куртке, и зимний холод обдал Кэтрин спереди, а свежий снег заставил ее зажмуриться и повернуться спиной: ей показалось, что она стала волчком, и это ее напугало.

Она протянула руку за рукой отца, но нащупала вместо нее пластмассовую ручку футляра для ланча, а голос папы, высоко над нею, произнес:

— Это напоминает мне те дни, когда я сам был мальчишкой и мог весь день напролет строить снежные крепости. — Папа, наверно, говорил это миссис Карлсон.

Папа был мальчишкой? И строил снежные крепости? Все это относилось к другому миру, за пределами ее собственного, который включал в свою маленькую орбиту запах машины миссис Карлсон, куда Кэтрин очень скоро должна будет залезть, шершавый песок на полу у заднего сиденья, веснушчатое загорелое лицо карлсоновского сынка, который как раз сейчас глядел на нее в окно машины, а у него между ресницами всегда налипало что-то похожее на корочки.

Папа не стал спускаться с крыльца. Она осталась стоять рядом с ним, холод пробрался сквозь ее платье и сквозь дырку на коленке в колготках.

— Кэтрин, ты?..

Папа спрашивал, собирается ли она хорошо себя вести в школе, и это сразу же напомнило ей поразительную вещь, какую он сказал ей в коридоре вчера. Он произнес слово «попка». Он обещал нашлепать ее по попке! Смущение, такое глубокое, что равного ему Кэтрин не знала за всю свою коротенькую жизнь, окрасило румянцем ее щеки, когда она стояла на крыльце.

Она кивнула.

Вместе с папой она сошла с крыльца и забралась в машину.


Тайлер пошел к себе в кабинет — прочесть утреннюю молитву. Была пятница, и скоро должна была явиться Конни. Он читал уинквортовский перевод трактата «Теология Германика»:[62] «Коль скоро человек воистину помыслит себя всецело коварным, злобным и недостойным, он ввергает себя в такую пучину уничижения, что ему представляется истинно резонным, чтобы все твари небесные и все твари земные восстали против него». Тайлер взглянул на часы. У Конни, видимо, неприятности с машиной из-за снега. «И посему он не станет и не отважится даже пожелать утешения и избавления от мук». Но это же совсем не в духе Конни — не позвонить ему. Он поднял трубку и услышал длинный гудок. «И того, кто уже в сии свои земные дни входит во врата ада, никто не сможет его утешить».

Когда попозже Тайлер позвонил Конни, никто не ответил.

Она так и не появилась.


В субботний вечер, когда дети были уложены, а за окном во тьме падал снег, Тайлер вместе с матерью сидел в гостиной. Маргарет Кэски не произносила ни слова. Наклонив узкие плечи, она поставила чашку с чаем, который приготовил для нее Тайлер, на блюдце, стоявшее на кофейном столике перед диваном. Потом достала носовой платок и приложила к губам.

— Мама, — спросил ее наконец Тайлер, — ты как, нормально себя чувствуешь?

— Мне кажется, — медленно ответила она, — я в жизни своей не слышала ничего более смехотворного.

— Почему же это смехотворно?

Старая женщина глядела мимо него на угол потолка, словно завороженная увиденной там удивительной паутиной, которую никто, кроме нее, не замечал. Она запрокинула голову и долго изучала потолок, прежде чем опустила взор на сына.

— Ты поражаешь меня, Тайлер. Нам свойственно думать, что мы знаем человека, но мы его не знаем. Думаю, на самом деле мы его не знаем.

Острая боль под ключицей пронзила Тайлера.

— Ну скажи мне, почему же эта идея смехотворна? — ласково спросил он, растирая боль большим пальцем.

— Ох, клянусь всеми звездами на небе, Тайлер! У этой женщины образование двенадцатилетней девчонки. У нее нет своих детей. Она замужем за человеком, который пьет. Могу себе представить, что за жизнь у нее дома! Она же странная, Тайлер. Откуда она родом, кстати говоря? Из какой семьи? И ты собираешься доверить ей своих детей?

Теперь наступил черед Тайлера молчать. Разочарование заполняло все его существо, словно какое-то вяжущее средство.

— Ты что, уже высказал ей эту идею?

Тайлер кивнул.

— Вот тебе мое слово, Тайлер: тебе придется сообщить ей, что ничего такого никогда не случится.

— Я думаю, что девочкам необходимо быть вместе.

— И они будут вместе, как только ты найдешь себе подходящую жену.

Слово «подходящую» было похоже на небольшой булыжник, брошенный в него через всю комнату: он откинулся к спинке качалки. Сердце у него колотилось.

— Тебе пришлось много всего перенести, — продолжала мать, — но хребет человека приспосабливается к тяжести ноши, которую он несет, становится тверже, и мне хотелось бы видеть в тебе большую твердость характера.

— Как это — я не проявляю твердости характера? — спросил Тайлер.

— Ты похудел. Ты же большого роста, а крупным мужчинам необходимо иметь мясо на костях, иначе они выглядят больными. А ты все время усталый. И совершенно очевидно, что, кроме тех случаев, когда я приезжаю сюда в конце недели, ты плохо заботишься о себе, ты даже спишь у себя в кабинете, да простит тебя небо! — Голос матери дрожал, и она резко и неприязненно кивнула на дверь кабинета. — Ты живешь вовсе не как цивилизованный человек, Тайлер. Это ужасно. Да и Кэтрин, — добавила она, — теперь такая постоянно хмурая и неприятная.

— У нее же мать умерла.

— Тайлер, ты стал вульгарен. Мне известно, что мать девочки отошла в мир иной. И это ужасно. Это — ужасно. Но так случается, когда на то воля Господа. Я же только пытаюсь указать тебе на то, что ты в эти дни едва можешь выдержать жизнь с одним ребенком в доме, а говоришь мне, что хочешь жить с двумя. Разве ты не испытываешь благодарности за то, что Джинни счастлива? А она счастлива. Я очень хорошо о ней забочусь.

— Я знаю это, мама.

— На самом деле я вовсе не уверена, Тайлер, знаешь ли ты об этом. Ты говоришь, Конни сможет смотреть за ними двумя в течение дня, но ты же представления не имеешь, никакой мужчина не имеет представления, какого труда, двадцатичетырехчасового труда в сутки, требует маленький ребенок. — Старая женщина снова приложила к губам платок, и Тайлер увидел, что рука у нее сильно дрожит. Она добавила: — Ты меня совершенно шокировал, Тайлер.

— Да, я вижу. Но я никак не хотел тебя шокировать. — Однако ему было очень трудно произнести эти слова. Во рту у него пересохло. — Давай оставим этот разговор хотя бы сейчас, — предложил он.

— Я пытаюсь помочь, — проговорила мать. — Я пытаюсь внести свой маленький вклад.

— Да, — сказал Тайлер. — И я благодарен. Все мы тебе благодарны.


«А ты ищешь великого? Не ищи».[63]

Тайлер спал очень мало и стоял теперь перед своими прихожанами, ощущая, что веки его словно выстланы песком. Его проповедь — преобразованная неоконченная проповедь «Об опасностях личного тщеславия» — называлась теперь «Есть ли смысл в современной эпохе?». Пауль Тиллих, говорил Тайлер, покашливая, утверждал, что беспокойство есть феномен современного человека. И почему бы этому не быть именно так, раз современная культура допускает, чтобы мы поклонялись самим себе? Почему же нам не страдать от беспокойства? Эпоха торжества естественных наук и наук социальных позволила нам поверить, что великая тайна — кто мы такие? — может быть объяснена, вместо того чтобы отметить эти открытия как новый пример непостижимости Господа. Как же нам не испытывать беспокойства, когда нам твердят, что любовь есть всего лишь механизм самообслуживания природы? Когда нас убеждают, что все беды мира заключены в подавленных воспоминаниях детства? Но сын царя Давида, Соломон, самый мудрый и самый богатый из царей древних времен, человек, никогда не слышавший ни о Хрущеве, ни об атомной или ядерной бомбе, ничего не знавший о Галилее (который до самого конца сохранил свою веру), не ведавший ни физики, ни биологии, ни психологии, — этот человек, когда писал свои книги Екклесиаста, задавал те же самые вопросы, что мы задаем сегодня. И заключил, что, без способности видеть жизнь как дар из десницы Господа, все есть суета и томление духа.

Тайлер, зная, что его мать сидит на задней скамье, ближе к правой стене, старался в ту сторону не смотреть. Бросив взгляд налево, он заметил новую посетительницу — женщину, сидевшую в последнем ряду, в тот момент трогавшую раскрытой ладонью свой затылок.

Тайлер расправил плечи и продолжал читать. Когда предсказатель сообщил Ральфу Уолдо Эмерсону,[64] что существующему миру приходит конец, Эмерсон ответил: «Очень хорошо, мы обойдемся без него». Берта Бэбкок, будь благословенна ее старая учительская душа, издала какой-то звук, похожий на негромкий гудок автомобиля, который Тайлер принял за смешок, но, подняв глаза, он увидел перед собой только ничего не выражающие неулыбчивые лица. Он продолжал читать. И сам услышал, что его голос стал громче. Когда он снова поднял взгляд от текста, челюсть его свело, точно ее оплели проволокой, а когда он заметил, что Чарли Остин следит за ним с холодным презрением, а Ронда Скиллингс прищурилась вверх, на окно, он сделал довольно длинную паузу, прежде чем произнес:

— Христиане сейчас борются с непереносимой сентиментальностью. Способность любить представляется простой возможностью. Но кто среди нас может оспорить, что, тогда как мы должны были бы любить друг друга, мы этого не делаем?

Он сошел с кафедры и сказал: «Помолимся». Почти уже склонив голову для молитвы, он понял, что новая посетительница — это женщина из холлиуэллской аптеки.


— Кэтрин, — сказала Элисон Чейз в комнате, где она занималась с дошкольной группой воскресной школы, — сейчас твой черед завязать глаза.

Держа в руке шарф, она подошла к Кэтрин. Кэтрин сделала шаг назад.

— Ну-ка, прекрати это немедленно! — велела миссис Чейз.

Ужасно, но в это утро Элисон овладела какая-то малюсенькая жестокость. Когда священник привел Кэтрин к ней в группу, посадив на бедро извивавшуюся Джинни (которую он должен был сразу же отнести в другое помещение, напротив, через коридор, где дочка Остинов занималась с малышней), он сказал: «Элисон, привет. Слушайте, еще раз спасибо за яблоки. — И добавил, обернувшись: — Они были просто объеденье!» Эти его слова довели Элисон до бешенства. Он мог ее поблагодарить, но зачем же было лгать?!

Кэтрин Кэски, возможно, и не была из любимых ребятишек Элисон, но воспитательница раньше чувствовала к девочке что-то вроде жалости. А сегодня она к ней ничего подобного не чувствовала. Сегодня она чувствовала, что не любит эту девчонку, которая — стоит ей увидеть, что Элисон на нее смотрит, — всегда от нее отворачивается.

— Кэтрин, посмотри на этот плакат, который вся группа только что прочла, — сказала Элисон.

Накануне Элисон трудилась над ним весь вечер напролет. «ЛЮБИТЬ ГОСПОДА ЗНАЧИТ ЗНАТЬ ЕГО ЗАПОВЕДИ. Я ПРИСОЕДИНЯЮСЬ». Упражнение включало не только чтение плаката, но и обход с каждым из детей вокруг него поочередно, с завязанными глазами, чтобы они заучили текст наизусть и узнали, что такое вера и покорность.

— А это про что? — спросила Марта Уотсон, указывая на новую картину на стене.

— На этой картине, — объяснила миссис Чейз, — изображены христиане, ожидающие, чтобы их бросили львам. Тогда, очень давно, если вы были христианами, римляне хотели вас убить. — (Дети в комнате притихли.) — Они загоняли вас в клетку, и приходил стражник, и он задавал каждому вопрос: «Ты христианин?» И люди молились, чтобы у них хватило мужества не отречься от нашего Господа. Когда мужественный человек отвечал стражнику: «Да. Я христианин, я верю в Иисуса Христа!» — его или ее — потому что они там делали это даже со старыми женщинами — бросали на арену, большую, как футбольное поле, и их съедали львы. А зрители это приветствовали криками.

Некоторые ребятишки сели на маленькие стулья, кто-то из мальчишек изобразил рычание льва. Марта Уотсон сказала:

— Прекрати, Тимми.

— Подойди ко мне, Кэтрин, — сказала миссис Чейз, направляясь к девочке и протягивая к ней шарф.

Кэтрин замахала руками и расплакалась.


Разумеется, никто не знал, чего стоило Тайлеру прочесть проповедь. Они же не были священниками, откуда им было знать? Много воскресений подряд он чувствовал себя больным, какое-то особое измождение ощущалось в каждой косточке его тела. В другие дни он чувствовал маниакальное возбуждение и жар, словно термостат у него внутри включил на полную мощность какую-то печь. Тогда он совершал долгие прогулки быстрым шагом или в летние месяцы проезжал много миль на велосипеде. Но часто, особенно в эти, теперешние дни, он чувствовал себя разбитым. Так он чувствовал себя и сейчас, шагая через нижнюю парковку, тогда как его мать пошла забрать девочек из воскресной школы. Все его члены, казалось, были заполнены мокрым песком, и он решил не ходить сегодня на «кофейный час» с прихожанами.

У его машины стояла женщина из аптеки. На ней было синее пальто, и она улыбалась ему с самообладанием, которое он нашел примечательным. Тайлер протянул ей руку.

— Полагаю, мы с вами уже встречались, — произнес он.

Лицо у нее было гораздо проще, чем он его помнил, вполне ординарное и приятное. А глаза оказались тоже меньше, чем он помнил.

— Я Сьюзен Брэдфорд, — сказала она. — Ой, надеюсь, вы не сочтете меня слишком развязной, но мы с вами оба знакомы с Сарой Эпплби, как мне представляется.

— Да, вы правы, и — нет, не сочту.

— Надеюсь, ваша малышка чувствует себя хорошо? — спросила женщина. — У нее были боли в животике, но ведь это случилось уже много недель тому назад.

— О, с ней все прекрасно. У нее все в порядке. — Взгляд священника на миг задержался на лице женщины, потом медленно обвел парковку, горизонт, деревья, голубое небо над ними и в дальнем конце парковки — Чарли Остина в машине, читающего газету. Тайлер вновь обратил усталые глаза на Сьюзен Брэдфорд. — Что бы вы сказали, если бы я предложил вам вернуться с нами домой и принять участие в нашем воскресном обеде?

Она поехала следом за ними в своей машине, а Маргарет Кэски, обернувшись к заднему сиденью, говорила девочкам:

— Вы должны очень-очень хорошо себя вести. У нас к обеду будет гостья. Кэтрин, ты меня слышишь?

— Мама…

— Тайлер, — его мать говорила твердо, сурово глядя на него, — я рада, что вычистила весь твой дом сегодня утром. А я так плохо спала. И я рада, что у нас на обед запеченная свинина.


В зеркало заднего вида он заметил, что Сьюзен Брэдфорд включила сигнал поворота, следуя за ним на Степпинг-Стоун-роуд: сверхосторожный водитель — включить сигнал поворота, когда ни одной машины на дороге не видно. Он и сам всегда делал так же — включал сигнал поворота, хотя на дороге не было видно ни одной машины. Лорэн терпеть этого не могла.

«Ох, да поезжай же ты, ради всего святого», — говорила она. «Здесь тебе не Массачусетс», — обычно отвечал он.

Мир вокруг, с этим бледным полуденным светом, льющимся сквозь почти полностью обнажившиеся деревья, был, казалось, полон невидимых течений, потоков сведений, которые он не мог уловить. Он снова взглянул в окно заднего вида. Кэтрин уставилась на свои ладони, потом посмотрела в окно, и глаза ее, даже сквозь завесу волос, светились глубокой, напряженной задумчивостью.

— Как ты там, на заднем сиденье, Китти-Кэт, нормально?

Она кивнула, по-прежнему глядя в окно.


Пока его жена и дочь накрывали на стол, Чарли рассматривал узор обоев над панелями. Бледно-голубой узор на белом фоне. У него было такое ощущение, будто он никогда его раньше не видел. Лозы это или не лозы? Труба, увитая лозами? Он откашлялся.

— Я тебя уже второй раз спрашиваю, — сказала Дорис. — Ты что, простудился?

— Я не простудился, — ответил он.

— Если ты простудился, тебе на следующей неделе лучше не ехать в Бостон. Я так и не могу понять, что за встреча там у вас намечается. Кому интересно, что делает Массачусетский совет по словесности? — Дорис поставила на стол тарелку с нарезанным хлебом.

— Господи, помоги, Дорис! Я не простудился, и я не собираюсь снова объяснять тебе, что это за встреча, будь она неладна.

Чарли сел за стол, в центре которого исходило паром блюдо с тушеным мясом. Он никак не мог отдышаться и снова закашлялся. Он знал — это ощущение рыхлости в горле означало, что он вот-вот сорвется, и сорвется страшно. Что разрозненные образы опять зашевелятся у него в голове: малорослые филиппинские солдаты, едящие только что пристреленных лошадей, пылающие джунгли — дым такой черный, когда взрываются склады боеприпасов, весь этот ужас, крутящийся сейчас у него в голове, пока он смотрит на своего старшего сына, а тот взял кусок хлеба и ест его украдкой, низко наклонив голову, и кончик носа-картофелины у него покраснел… Чарли счел это зрелище столь отвратительным, что мог бы отшвырнуть блюдо с мясом на конец стола и изо всех сил шлепнуть сына ладонью по голове. Кажется, его даже затрясло от усилия сдержать себя, и, когда мальчик испуганно взглянул на отца, Чарли охватило отчаяние.

— Этот твой Кэски сегодня выглядел как последний дурак, — сказал он жене. Голос его охрип от отвращения к себе из-за желания наорать на сына. — Посредине этой тошнотной проповеди он вдруг начинает вести себя так, будто всех нас терпеть не может. Ты заметила?

— Он вовсе не мой, — отозвалась Дорис, ставя на стол миску тушеной моркови.

— А я думала, ты любишь преподобного Кэски, мам.

Лиза сегодня чувствовала себя очень хорошенькой. Пропуская к столу младшего брата, она прижалась к спинке стула, ее грудки под белым свитером выглядели как две маленькие воронки.

— Я не люблю преподобного Кэски.

— Не любишь?

Дорис не ответила. Ее губы были поджаты так, что получилась прямая линия.

— Она его не любит? — Лиза взглянула на отца.

Чарли пожал плечами.

— Ну, его дочка так плакала сегодня, — сказала Лиза, складывая бумажные салфетки треугольниками, — не Джинни, эта-то просто чудо. Кейти плюнула в миссис Чейз, и я слышала, как кто-то из мам сказал, что Марта Уотсон так боится Кэтрин Кэски, что не хочет больше ходить в дошкольную группу по воскресеньям.

— Лиза, тебе следует поосторожнее повторять то, что ты там слышишь.

— Да нет, мам, это правда. И Кейти еще разорвала шарф миссис Чейз.

— Ох, как это грустно, — сказала Дорис.

— Грустно, — сказал Чарли. — А я тебе одно скажу: хоть ты лопни, а я не позволю этим деткам ходить повсюду и плевать в людей.

— Чарли, остановись! — Дорис села за стол.

— Я не собираюсь останавливаться. Я тебе говорил с самого начала, когда вы все тут заходились от восторга, — Тайлер Кэски вовсе не тот человек, каким представляется. — Он заметил, что дети смотрят на него как-то растерянно. — Лиза, дай мне твою тарелку.

Чарли чувствовал себя странно запутавшимся: теперь ему хотелось — прямо сейчас, — чтобы Дорис была на его стороне. Зная, что на следующей неделе он встретится с той женщиной, понимая, что Тайлер, видимо, смотрит на Дорис как на домохозяйку, которую подвергают побоям, он сам смотрел на жену, да и на это жалкое мясо, стоящее перед ней, как на что-то достойное жалости и очень трогательное: ему захотелось ее оберечь и защитить.

— Беда Тайлера Кэски, — сказал он, передавая Лизе тарелку с тушеным мясом и тонко нарезанной морковкой, — в том, что ему хотелось быть большой лягушкой в большом болоте, а он смог стать всего-навсего большой лягушкой в маленьком болоте.

— Мне не по душе думать о Вест-Эннете как о маленьком болоте, — возразила Дорис.

— Наш город не маленькое болото. Он недостаточно маленький для этого. Я вот что хочу сказать. Тайлеру нужна конгрегация всего из трех человек, чтобы они сидели там и его обожали. Ах, пойдемте и будем его обожать! И ему наплевать, получишь ты орган, на котором сможешь играть, или нет. — И Чарли добавил: — Он даже о своих детях толком позаботиться не может.

— О господи, Чарли, ты слишком суров.

— Ох, — произнес Чарли, кладя кусок мяса на тарелку и подавая ее жене, — да он просто самый обыкновенный парень, который вообразил себя более великим, чем он есть на самом деле.

То, что Чарли назвал Тайлера обыкновенным парнем, могло попасть в цель, потому что Дорис вовсе не считала священника обыкновенным. Она, казалось, некоторое время размышляла над этим, потом слегка кивнула.

— Ну, вообще-то, это постыдно. Каковы бы ни были обстоятельства, это не такая уж радость, что твой ребенок то и дело визжит и дает волю рукам.

— Там не только Марта Уотсон говорила, что боится Кэтрин. — Лиза отбросила назад волосы.

— Это же глупость, — заметил ее старший брат. — Как можно бояться ребенка, который весом, наверно, не более шести фунтов?

— Очень даже просто, — нахмурилась в его сторону Лиза. — Если ты сама весишь не более шести фунтов, она может здорово напугать. Да уж тебе ли говорить? Всего несколько лет назад ты сам начинал хныкать каждый раз, как только завидишь Тоби Данлопа на площадке для игр.

— Прекратите! — сказала Дорис.

Но обед закончился мирно, по-семейному, и Чарли перестал кашлять.


Тайлер напоминал себе, что он просто пригласил к обеду гостью, однако не мог не думать о том, что они оба проходят пробу на определенные роли. Сьюзен Брэдфорд была одета как раз для предназначенной ей роли: темно-синий свитер с высоким горлом, темно-синяя юбка на обширных бедрах. А еще она надела нитку жемчуга и часики на узком черном ремешке. Сьюзен вежливо предложила Маргарет Кэски помочь на кухне и получила столь же вежливый отказ.

— Надеюсь, вы не против картофельного пюре быстрого приготовления? — спросила Маргарет.

— Нисколько. Я его постоянно ем. И обожаю запеченную свинину с ананасом. Позвольте мне хотя бы помочь накрывать на стол.

Она дала Джинни ложки — отнести в столовую, и, когда Джинни ударила ложками о дубовую ножку стола, Сьюзен рассмеялась, глядя на Тайлера.

Он сказал:

— Кэтрин замечательно рисует.

— Ах, мне очень хотелось бы взглянуть! — (Но Кэтрин помотала головой и отошла подальше.) — Ну, тогда посмотрю твои рисунки в другой раз, — сказала Сьюзен.


Глава четвертая | Пребудь со мной | Глава шестая