home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава седьмая

Наступил ноябрь, дни шли за днями, а о Конни не было ни слуху ни духу. Тайлер не видел ее уже три недели. Он звонил Адриану Хэтчу, но каждый раз новости были все те же, то есть никаких. Притихший фермерский дом, как только Кэтрин отправлялась в школу, казался огромным в своем безмолвии, и Тайлер все надеялся, что Конни может неожиданно появиться. Но в доме стояла полная тишина, если не считать звука капель, падавших из крана на кухне, который теперь вдруг потек. Тайлер попытался поменять в нем прокладку, но у него так дрожали руки, что он оставил эту затею. Рука дрожала и когда он составлял список продуктов, которые собирался купить в магазине. Его мать оказалась права: мужчинам невдомек, сколько труда требует забота о ребенке, — иногда Кэтрин отправлялась в детскую школьную группу в той же одежде, что надевала накануне. Вечерами он разогревал себе банку мясной тушенки, а Кэтрин сидела с плошкой отваренных в молоке «Альфа-бутс» на столе перед нею. Он ел тушенку прямо со сковородки, пока дочь наблюдала за ним, болтая ногами.

— Не волнуйся, — сказал он ей как-то вечером. — Миссис Хэтч вернется.

Кэтрин быстрее заболтала ногами, и какая-то тень — беспокойство? — пробежала по ее лицу, что заставило его подойти и опуститься на колени перед ее стулом. Он обнял девочку и прижал к себе, но ощутил в худеньком тельце какое-то неуверенное сопротивление. Он положил ладонь на ее затылок, почувствовав под рукой путаницу волос, и прижал ее голову к своему плечу, но, хотя она позволила ему сделать это, ее неуверенное сопротивление не исчезло.

— Слушай-ка, — произнес он, поднимаясь на ноги, — я было совсем забыл.

Он пошел в кабинет и достал из ящика стола маленькое золотое колечко, которое отдала ему Конни.

— Смотри-ка, — сказал он Кэтрин, которая теперь глядела на него, слегка приоткрыв рот, с выражением слабой надежды. — Ты раньше его видела?

Кэтрин пристально разглядывала кольцо: оно показалось ей самой прекрасной вещью на свете.

— Его нашла миссис Хэтч.

Девочка отвернулась и так сильно заболтала ногами, что ударилась туфельками о низ столешницы.

— Кэтрин?

Она снова обернулась к столу и своей маленькой рукой с такой силой оттолкнула плошку с «Альфа-бутс», что молоко выплеснулось через край.

— Тебе не нравится колечко?

Она плотно зажмурила глаза и замотала головой.

На следующий день позвонила Кэрол Медоуз — узнать, не может ли она как-то помочь.

— Привозите Кэтрин к нам, когда это вам понадобится, — предложила она.

Ее доброта заставила его осознать, что, кроме Кэрол, никто из его прихожан ему не позвонил: Общество взаимопомощи хранило молчание — новую экономку ему так и не предложили, и никто из Церковного совета не обмолвился, что он мог бы получить жалованье повыше. Даже Ора Кендалл ему не звонила, а он не мог найти предлога, чтобы самому позвонить ей. «Надо мною прошла ярость Твоя, устрашения Твои сокрушили меня…»[77]

Пошел дождь, а потом дождь замерз. Пошел снег, и снег стал зернистым и скрипучим, а потом снова полил дождь. Небеса, темные, словно сумерки, изливали водяные потоки. Ветер сдувал с дубов листья, рвал их в клочья о мокрый, слякотный дорожный асфальт, залеплял ими лобовые стекла припаркованных автомобилей, заталкивал их в углы промокших крылечек по всему побережью, от верховьев до устья реки. Ветер задувал, менял направление, тут же менял его снова, расшвыривая потоки дождя в разные стороны. Зонты выворачивались наизнанку, обнажая свои металлические скелеты, некоторые оказывались засунутыми в городские мусорные баки и становились похожими на мертвых летучих мышей с поломанными крыльями. Женщины, согнувшись, мчались с автостоянок в продуктовые магазины, и, пока добегали туда, их пальто успевали промокнуть до нитки.

(Элисон Чейз сидела у себя, в беспорядочно захламленной кухне, и разговаривала по телефону с Ирмой Рэнд, рассказывая ей о своем решении бросить преподавание в дошкольной группе воскресной школы. У нее больше не хватало сил справляться с этим. У нее ни на что больше не хватало сил. «Надо поговорить об этом с Тайлером», — посоветовала ей Ирма. Но Элисон не хотела. Она повесила трубку и отправилась обратно в постель. Спала она долго и так крепко, натянув на голову одеяло, что, когда проснулась, долгие минуты лежала без движения, пытаясь вспомнить, где она находится. «Меньше чем через два месяца дни станут длиннее, — сказала Джейн Уотсон, говоря с Элисон по телефону в то время, как сама гладила рубашки мужа, обрызгивая их новым крахмалом-спреем, разрекламированным по телевидению. — Взбодрись!» Берта Бэбкок в своем доме у самой реки составила список закусок и напитков, необходимых для встречи членов Исторического общества, а затем извлекла из глубин стенного шкафа костюмы первых поселенцев, прибывших на континент в 1620 году. Каждый год, в День благодарения, они с мужем надевали эти костюмы и ездили по школам штата с докладами об истории их праотцев. Дорис Остин собрала факты и цифры, касающиеся церковных органов, и отпечатала все на машинке, чтобы представить Церковному совету. Ронда Скиллингс удобно устроилась у себя в гостиной, в мягком глубоком кресле с подголовником, и читала, делая выписки и пометки, Вильгельма Райха:[78] дети играют не для того, чтобы выживать, а для того, чтобы участвовать и привлекать. Кэтрин Кэски не участвует и не привлекает. Ронда записывала и читала, потом снова записывала.)


Через несколько дней дождь ослабел, но небо оставалось таким же серым, а температура пошла вверх, так что лед и снег растаяли, вода грязными потоками неслась по сточным канавам, а мчавшиеся машины оставляли россыпь грязных брызг на ветровых стеклах и на пальто прохожих. Крыши протекали, а в некоторых местах вода просачивалась с водосточных желобов крыш, оставляя на обоях новые пятна поверх старых. Потом вдруг ударил мороз и остался надолго, так что озера замерзли напрочь, а вдоль берегов реки образовалась ледяная кромка.

Жители Вест-Эннета ко всему этому привыкли: Земля обращалась вокруг Солнца вместе со своими сезонами, и если погодные стихии затрудняли жизнь — ну что ж, чему быть, того не миновать, вот и все тут. Люди продолжали делать все то же, что они обычно делали. Они не пребывали в праздности. Руки женщин были заняты вязанием к грядущему в следующем месяце Рождественскому благотворительному базару, печением пирогов к распродаже выпечки в Грейндж-Холле, приготовлением напитков и закусок к вечерам в клубе деревенской кадрили, стиркой белья и одежды, глажкой — вечная история, глажки всегда очень много. А мужчины после целого дня на работе возвращались домой и принимались за приведение в порядок всего, что требовало в доме починки, — ведь в доме всегда находится такое, что следует починить, а эти мужчины были мастера на все руки, как их отцы и деды. Исчезновение Конни Хэтч вызвало в городе растерянность и всяческие толки, которые кое-кому доставляли, по правде говоря, даже некоторое удовольствие, но это никого не заставило бездельничать.

Кроме Тайлера Кэски.

Беспокойство Тайлера все возрастало, дни его стали слишком длинными, бесформенными. Когда Кэтрин уезжала из дому в школу, он обнаруживал, что ему тоже необходимо из дому уйти. Безмолвие дома, его пустота вызывали у Тайлера ужас.

И вот однажды утром, когда он молился в храме, сидя на задней скамье, — «Господи Боже, днем вопию и ночью пред Тобою, простираю к Тебе руки свои…»[79] — Тайлер почувствовал под собой незнакомый отвратительный запах и понял, что он идет от одеяла, которое он положил туда много недель тому назад. Он надел перчатки, прежде чем взяться за одеяло, и отправился к Уолтеру Уилкоксу домой.

Старик, шаркая, медленно ходил по кухне, его старые штаны вместо ремня поддерживала бельевая веревка.

— Мы были женаты пятьдесят один год, — сказал Уолтер, кладя мокрый чайный пакетик на кухонную стойку, — и в последние лет двадцать почти не разговаривали друг с другом. Просто было не о чем больше говорить. Так я думаю.

Тайлер отпил чаю из предложенной кружки. Кухня пропахла кошачьей мочой: скорее всего, именно так и пахло одеяло, которое Тайлер положил к себе в багажник.

Уолтер открыл верхнюю конфорку дровяной плиты, поковырял палкой там внутри и сел в кресло-качалку рядом с плитой.

— И все-таки мы с ней злились друг на друга. — Он тихонько покачался в кресле. — Чего я больше всего терпеть не мог, так это что она свою ложку, от чая мокрую, в сахарницу сует. — Уолтер покачался еще какое-то время. — И как она чихает. Чихает прям как кошка. — Старик покачал головой. — А знаете, что мне ясно стало, когда она померла? — Он поднял глаза на Тайлера, снял очки и вытер глаза тыльной стороной руки. — Что вовсе не важно, чего ты там терпеть не мог. Живешь с человеком все это время, думаешь иногда: «Жалко, мол, что на другой не женился», а после оказывается — все то, чего ты терпеть не мог, ни хрена не значит. Если б я только знал, понимаете…

— Все мы просто стараемся делать как лучше, — сказал Тайлер.

— Я не старался. Я ведь был настоящий негодяй, пока не состарился. А вот теперь каждую ночь лежу в этой нашей кровати без сна и думаю о тех делах, что в прошлом творил. Только память ведь странная штука. Я думаю: «А делал я это или нет?» Она-то меня терпеть не могла. — Уолтер кивнул. — Думаю, да. А что с Конни Хэтч произошло?

— Уолтер, я уверен, вы не правы, что ваша жена вас терпеть не могла.

— Доживите до моих лет, Тайлер, тогда станете что-то понимать. Люди не любят слышать правду. Они это ненавидят! — Старик снова покачал головой. — Так вы не знаете, что случилось с Конни Хэтч?

— Нет. Только она ничего не крала, я в этом уверен.

— О людях трудно знать наверняка. Я слышал про нее по радио. Она украла у кого-то драгоценности и похитила что-то из конторы на Окружной ферме.

— Я уверен — она этого не делала. Полицейские хотели ее допросить, и я полагаю, она испугалась.

— Если невиновна, чего же бежать? — Уолтер махнул рукой. — Хотя, я думаю, кто же из нас невиновен?


В школе Кэтрин рисовала картинки. На картинках она рисовала женщин с отрубленными головами, из них лились большие красные капли крови. Она нарисовала картинку с женщиной в красном платье, острый каблук-шпилька был воткнут ей в живот.

— Обожемой! Это что такое? — сказала Мэри Ингерсолл, склонившись над низеньким столиком. — Кто это?

Звонким голосом девочка ответила:

— Вы.

А после этого, еще более поразительно, она посмотрела Мэри прямо в глаза. И какой это был взгляд! Будто этому ребенку вовсе не пять лет, а скорее тридцать пять, и в детских глазах светилось знание всех недобрых мыслей, которые когда-либо приходили Мэри в голову.

— Кэтрин — воплощенное зло, — сказала потом Мэри мистеру Уотербери, директору школы. — Вы наверняка подумаете, что я сверхчувствительна, но вы же знаете, как я люблю своих ребятишек. — Мэри одарила директора взглядом, от которого что-то дрогнуло у него внутри.

— Ах, Мэри, — ответил он, — вы одна из наших лучших учителей. Мне не по душе видеть, что вам приходится терпеть все это.

Мэри даже не пыталась сдержать слезы, брызнувшие у нее из глаз.

— Бог мой! — воскликнула она. — Сейчас только ноябрь. Как я смогу дотерпеть до июня с этим созданием в моем классе?!

— Когда много лет тому назад я только начинал работать, — ответил директор, указав жестом, чтобы молодая женщина села поближе к его столу, — у меня в классе был ученик… Ох, я понимаю, это прозвучит глупо, только я этого маленького парнишку до смерти боялся. — Мистер Уотербери открыл ящик стола, достал перочинный ножик и принялся чистить им ногти. — Ах, что за мальчик! — Директор покачал головой. — Он был не из очень хорошей семьи. Это всегда всплывает, Мэри. Когда ребенок в классе попадает в передряги, всегда обнаруживаются передряги в семье. — Он взглянул на Мэри, изобразив на лице какую-то преувеличенную гримасу. — Когда ребенок попадает в передряги, обнаруживаются передряги в семье.

Мэри наклонилась вперед, заливая слезами стол:

— Ну а мне-то что делать?

На самом деле, в глубине души она чувствовала что-то очень приятное.

— Мы попросим Ронду Скиллингс разобраться в этом, — заверил ее мистер Уотербери. — Вам не придется больше выдерживать все это в одиночку. — Он бросил ножик в ящик и задвинул ящик резким толчком. — Не придется выдерживать в одиночку. Нет уж, дамы и господа, это я вам обещаю.

В широком окне директорского кабинета закатное солнце творило что-то чудесное с небесами. Казалось, что горизонт раскрашен в розовые и пурпурные тона широкими мазками кисти, попавшей в детские руки.

— Вы только взгляните на это! — произнес мистер Уотербери, хотя прошло очень много лет с тех пор, как он комментировал солнечные закаты.

— Ах, и правда — вы только посмотрите на это! — откликнулась Мэри.

Небо стало совсем темным, когда Мэри покидала кабинет директора. Мистер Уотербери все говорил и говорил, и ее чувство чего-то очень приятного исчезало вместе с закатным солнцем. Начиная с сорок пятого года наполняемость классов постепенно возрастала, говорил он ей. Даже здесь, в Вест-Эннете, далеком северном городке. Не хватало денег, чтобы оплачивать дополнительных учителей, таких же высококвалифицированных и с талантом, как она — Мэри. А знает ли она, что в самом Нью-Йорке, в одной из школ, решили написать красками карту страны на игровой площадке? Это правда. Прекрасная идея. Пора, пора внушить детям, что они должны знать свою страну, такую прекрасную страну, а сейчас происходят всякие, совершенно сумасшедшие вещи, Россия может взорвать нас просто мановением пальца, а мы даже не способны побить их по математике! Видела ли Мэри книгу «Стремление к совершенству», выпущенную самыми выдающимися специалистами в области образования в нашей стране? Там утверждается, что необходимо разделить одаренных и отсталых в развитии детей и что прекрасно было бы получать финансовое обеспечение, если не от правительства штата, то от самого федерального правительства. Мэри все кивала и кивала…

— Я позвоню Ронде Скиллингс, — сказал наконец директор.


Тайлер рисовал в своем воображении возвращение Конни Хэтч, как она в один прекрасный день просто-напросто появится, войдя через черный ход, а он из своего кабинета услышит, что она пришла, и выйдет на кухню, и увидит, как она вешает свой свитер на привычное место; она обернется с извиняющейся улыбкой. «Простите меня за это», — скажет она. А он хлопнет разок в ладоши и ответит: «Ох, Конни, я так по вас скучал! Без вас в этом доме было просто невыносимо».

Конни не появлялась.

Однажды утром, в рабочий день, Тайлер пригласил Сьюзен Брэдфорд покататься на коньках, и она совершенно по-девичьи хохотала, делая свои первые, неуверенные попытки плавно скользить по льду. «Целую вечность уже не каталась!» — крикнула она Тайлеру, коричневые спортивные брюки туго обтягивали ее обширный зад. Когда она чуть было не потеряла равновесие, запнувшись о корень, выступавший изо льда, она привалилась к Тайлеру, и какое-то мгновение он удерживал ее за плечи. Кроме обычных рукопожатий, это было их первым прикосновением друг к другу, и между ними вспыхнуло предвкушение возможной близости. Потом, когда они катались рядом, он держал ее за локоть, другой рукой указывая ей на ястреба, плывущего высоко в небе.

Когда они пили горячий шоколад в холлиуэллском ресторанчике, он всматривался в ее серые глаза и пытался представить себе, как она будет выглядеть, если рассердится на него.

А Сьюзен говорила:

— Это чуть не разбило мне сердце. — Она прижала ладонь с растопыренными пальцами к вырезу свитера; Сьюзен рассказывала ему о варежках с помпонами, которые связала для своих племянниц, только мать девочек взяла и срезала помпоны. — Но так оказалось лучше, чтобы кто-то из них не принялся жевать помпон и не подавился бы им. С этим я не могу не согласиться.

— О, разумеется, — согласился Тайлер. — В таких вещах нельзя быть слишком осторожным.

— Я люблю вязать, — призналась Сьюзен, наклоняя голову к чашке с горячим шоколадом.

— Это приятное занятие, не правда ли? — откликнулся Тайлер. — Моя мама раньше тоже вязала.

Ему хотелось поговорить с ней о Конни. Хотелось рассказать ей, как не понимали в их городе Конни — очень хорошую женщину, которая так и не смогла родить детей, а ведь она о них так мечтала. Рассказать об Уолтере Уилкоксе — одиноком старике в доме, пропахшем кошачьей мочой. Хотел сказать, что Кэрол Медоуз много лет тому назад потеряла дочь. И что все это кажется ему невыносимо печальным. И что он не знает, что ему делать с Кэтрин.

— Моя мама тоже вязала, — сказала Сьюзен. — Мама у меня была просто замечательная.

— Не сомневаюсь в этом.

— Она так мужественно держалась во время болезни.

— Надо будет вам снова прийти к нам на воскресный обед, — сказал он.

Однако что-то неприятное возникло и стало в нем разрастаться, так что он оглядел зал в поисках официантки — попросить счет.


Лежа в кровати рядом с женой, Чарли Остин вдруг тихонько сказал:

— Он женился на шлюхе.

Дорис повернула к нему голову:

— О ком ты говоришь?

— О твоем священнике. Эта женщина была шлюхой.

Дорис выпуталась из одеяла и села в постели, оправляя на себе фланелевую ночную сорочку.

— Чарли, нельзя говорить о мертвых плохо! Небеса милосердные!

— Да мы все мертвые, — ответил он.

Она оперлась на локоть, вглядываясь в мужа в почти абсолютной темноте. Полная луна, светившая сквозь кисейные занавеси, придавала ее телу под лоскутным одеялом форму крупного морского животного, плавник одной руки поддерживал ее торс на весу.

— Ты очень меня беспокоишь, Чарли, — наконец произнесла она.

— Ох, ради всего святого!

Чарли отвернулся и увидел сквозь кисейные занавеси мутный круг луны.

— Обещали, что завтра снег пойдет, но туч что-то не видно, — сказал он.

— Почему ты сказал такое про бедную умершую женщину? — спросила она, ложась и тоже отворачиваясь от мужа.

— Потому что такая она и была. И кстати, прекрасно понимала, что я это знаю.

— Я просто не могу поверить, что все это говоришь ты, Чарли. Женщина была не из нашего штата, она была, по-моему, застенчива, а теперь она умерла. А ты хотел бы, чтобы люди плохо о тебе говорили после твоей смерти?

— Да наплевать мне, как они будут говорить.

Наказанием ему было ее молчание. Он ведь планировал сообщить ей, что Крис Конгдон на заседании Церковного совета упомянул, что Тайлер не хочет покупки нового органа, — никто этого не хочет, кроме самой Дорис, как обнаружил Чарли. Всем наплевать.

Вместо этого он сказал:

— Кстати, о людях не из нашего штата. Я тут слышал, подрядчик приезжает из Нью-Йорка, хочет ряд домов построить на дальнем берегу озера Чайна-Лейк. Рядом с Еврейским лагерем.

— Ох, Чарли! — Дорис снова повернулась к нему. — Это ужасно!

Ему и самому это было не по душе: он представлял себе, как все эти чертовы богачи, которых иногда видишь летом, заходят на почту и покупают марки, разменивая стодолларовые купюры. Фотографируют продуктовый магазин — Господи помилуй! Говорят друг другу: «Правда, какой хорошенький городок?»

— Да ну, — сказал он Дорис. — Там уже стоят всякие домишки, так какая разница? Чуть больше, чуть меньше…

— Но, Чарли, ты же знаешь, те домики принадлежат людям, которые живут здесь, в Мэне. Они приезжают из Бэнгора или из Ширли-Фоллс. А новые дома, если этот парень из Нью-Йорка, будут огромные. И владельцы к тому же вполне могут оказаться евреями.

— Давай-ка спи, Дорис.

— Так почему ты сказал такое про Лорэн Кэски? Такую ужасную вещь?

— Давай-ка спи.

Он сказал это про Лорэн Кэски, потому что думал про ту женщину в Бостоне: как все стало понятно сразу, с первого взгляда, что вот так можно встретить женщину, и секунды не пройдет, эта женщина — таких немного, но они есть — посмотрит вам прямо в глаза, и вам видно станет, что она любит трахаться. Кэски, слепец, самонадеянный дурак, думал, что может жениться из похоти и никто этого не узнает. Однако воспоминание о том, что эта женщина так долго и мучительно умирала… Чарли закрыл глаза, неожиданно почувствовав — вот смех-то! — что готов расплакаться; он подумал обо всем этом снеге, что укроет город на всю грядущую зиму, об этой умершей женщине в ее холодной могиле… «Прошу Тебя…» — подумал он. Это были единственные слова, которые теперь служили ему молитвой.


Утром в Казначейское воскресенье небеса над городом простерлись прозрачным бледно-голубым пологом, и мир казался совершенно нагим и окоченелым. Обнаженные ветви деревьев открыли вид на реку с дороги, у кромки воды лежали наносы заледеневшего, в голубоватых тенях снега, а середина была темно-серой, и тут вы могли ощутить, как холодна, холодна вода, текущая подо льдом. Эннетская академия — все три ее белых здания — казалась уменьшившейся в размерах, клены перед нею стояли нагие, небеса позади сияли голубизной, а узкая полоса голой дороги бежала мимо, и Тайлер, ехавший в церковь, чтобы попросить своих прихожан открыть их сердца (сегодня имелись в виду их кошельки), глубоко воспринимал окружающий его пейзаж, картины, разворачивавшиеся перед ним, и эта нагота, эта опустелость казалось, просачивается прямо ему в душу.

Возможно, и другие ощущали то же самое, потому что прихожане отложили темно-вишневые сборники гимнов и уселись на скамьи, без всякого энтузиазма спев «Блаженны узы, что связали наши сердца в христианской любви…»[80] Были безмолвные зевки, спрятанные за церковными программками, женщины оправляли на себе пальто, кто-то наклонялся за оброненной перчаткой, ощущалось, что паства готовится теперь к долгому скучному сидению.

Преподобный Кэски произнес:

— Давайте… все мы… подумаем…

И вдруг вспомнил священника, который упал в обморок перед своей — первой в жизни — паствой. Тайлер не помнил, смог ли этот священник закончить свою проповедь, помнил только, что медсестра, сидевшая в первом ряду, бросилась к нему на помощь.

— Человек религиозный, верующий, — продолжал он, — это тот, кто готов отказаться от себя из любви к ближнему, кому хватает мужества сочувствовать страданиям других людей столь же глубоко, сколь Господь сочувствует нам. — Ему совсем не нравился тот парень, который упал в обморок, но он уже не помнил почему. — Сегодня люди задаются вопросом, как может наш мир продолжать вооружаться для войны, после разрушений последних пятидесяти лет?

Тайлер сделал паузу и легонько пробежал пальцем над верхней губой. Он упал в обморок всего один раз в жизни: в четвертом классе, на уроке игры на фортепиано, когда его вырвало прямо на клавиши и он потерял сознание. Сначала у него перед глазами появились какие-то черные пятна. Сейчас никаких пятен не было. Просто казалось, что все находятся очень далеко.

— Но сама Библия говорит нам, откуда проистекают войны: «Отколе приходят войны и борения меж вами? Приходят они не отсюда…»[81]

Наверху, на хорах, кто-то с громким шлепком уронил сборник гимнов.

— Способность Бога любить не имеет пределов, — продолжал Тайлер. Лицо его горело так, что казалось, его освещают изнутри десятки свечей. — Он прямо показал нам, что гораздо лучше давать, чем получать. Давая, мы восхваляем Господа, поддерживаем Его и Ему помогаем.

Очень может быть, что именно тот парень, который упал в обморок перед паствой, и стал библиотекарем в семинарии. Тайлер вовсе не хотел стать библиотекарем. Капля пота скатилась по его щеке и упала на Библию. Он промокнул лоб носовым платком.

— Святая Тереза из Лизьё совсем молодой девушкой оказалась способной написать правду, сказав: «Он находит новые небеса, бесконечно более Ему дорогие, — это небеса наших душ, созданных Им по Его же образу и подобию».

Две широких полосы солнечного света упали сквозь окна и улеглись на темно-вишневый ковер, на белые спинки скамей; блеснула сережка в ухе Ронды Скиллингс, повернувшейся, чтобы снять пушинку с рукава мужа. Тайлер поднял глаза, и ему показалось, что она что-то прошептала мужу. Его снова обдало жаром.

— Помолимся, — сказал он.

Бонхёффер признавался в тюрьме, что он устал от молитв. Может быть, ему стоит сказать своей пастве то же самое? Однако ему не хотелось еще раз поднимать глаза.

— Помолимся, — снова сказал он.

К концу службы он чувствовал себя так, будто провел месяц в учебном лагере для новобранцев. И самое трудное было вовсе не в физическом напряжении во время бега взад-вперед с ружьем и набитым ранцем, а в том, что он находился среди тех, с кем у него не было совершенно ничего общего.

В машине его мать тихо спросила:

— Что с тобой происходит?


Несколькими днями позже: в классе перерыв на ланч. Ребятишки, усевшись за маленькие столики, доставали крекеры с арахисовым маслом, пакетики картофельных чипсов, печенье, яблоки. Миссис Ингерсолл открыла большую банку ананасового сока и разливала его по маленьким бумажным стаканчикам. Кэтрин заметила, что Марта Уотсон за ней наблюдает, открыла свой красный футляр для ланча и притворилась, что рассматривает, что там лежит, хотя знала, что в футляре нет ничего, кроме бутерброда с арахисовым маслом.

— Как это получается, что ты никогда не ешь свой ланч? — спросила Марта.

Кэтрин закрыла футляр и отвернулась. В дверях стояла миссис Скиллингс. Миссис Ингерсолл поставила на стол банку с соком и подошла к ней; они тихонько заговорили друг с другом. Потом Кэтрин услышала — все они услышали, — как миссис Ингерсолл сказала:

— Кейти, будь добра, подойди к нам, пожалуйста!

Дети сразу все замолчали и смотрели, как Кэтрин, такая испуганная, что ей казалось, что руки и плечи у нее не просто ослабли, а совсем растаяли, идет к дверям класса.

— Ты пойдешь с миссис Скиллингс, — сказала ей миссис Ингерсолл. — Мы все будем здесь, в классе, когда ты вернешься.

В длинном коридоре не видно было ни души. Миссис Скиллингс казалась такой высокой, будто шла на ходулях.

— Мы полагаем, — говорила миссис Скиллингс, — что ты совсем особенная девочка. И мы сочли, что будет только справедливо, если мы с тобой вдвоем поиграем в кое-какие игры у меня в кабинете.

Когда миссис Скиллингс садилась, ее платье громко зашуршало. Она надела очки, у которых на приподнятых уголках оправы блестели какие-то штучки. И стала выглядеть совсем иначе, так что похоже было, что она стала кем-то другим.

— Ну-ка, скажи мне, какова разница между пивом и кока-колой?

Кэтрин глядела на большие белые серьги этой женщины, похожие на верхушки маленьких чайных кексиков. Она сидела, ссутулив плечи, руки лежали на коленях. Когда они пришли, миссис Скиллингс подставила ей под ноги большой деревянный куб:

— Чтобы у тебя ножки не затекли.

Кэтрин отвернулась и не сказала ни слова.

— Давай попробуем другой вопрос, — сказала миссис Скиллингс.

Она подвинула на столе листок бумаги, и ее браслеты тихонько задребезжали, отчего Кэтрин неожиданно вздрогнула всем телом.

Глядя в собственные колени, девочка прошептала:

— А я знаю один секрет.

Миссис Скиллингс с минуту помолчала, потом произнесла:

— Да, дорогая?


В тот вечер Тайлер сидел на диване у себя в кабинете, а сквозь окно в комнату вливался лунный свет. Кэтрин рядом с ним листала журнал, который держала вверх ногами у себя на коленях.

— Хочешь раскрасить картинку? — спросил Тайлер.

Кэтрин помотала головой.

— Животик побаливает?

Она пожала плечами.

— Не терпится с Джинни увидеться? Осталось всего несколько дней.

Кэтрин кивнула.

— Мне тоже не терпится.

Он представил себе смеющиеся глаза Джинни — так когда-то смеялись глаза Лорэн. Он представил себе глаза Сьюзен Брэдфорд и подумал, что в них не прочтешь ничего… Как это будет — прожить всю жизнь с кем-то, в чьих глазах ничего нельзя прочесть? Он подумал о том, как глаза несчастной Конни зажигались от смеха, а сейчас, где бы она ни была, они, должно быть, полны тревоги.

Тайлер потер ладонью то место, пониже ключицы, и подумал о том, как в промерзшей тюремной камере Бонхёффер писал: «Я знаю лишь одно: коль ты уйдешь — с тобой исчезнет всё». Бонхёффер находил утешение в собственных стихах. Люди находят успокоение, записывая что-то. Письма Лорэн — теперь они лежат на чердаке — письма, что она писала самой себе: «Отчего же я чувствую такую утрату, когда у меня есть маленькая дочка и Тайлер?» Священник потрепал Кэтрин по коленке:

— Прокатимся, дочка? Что скажешь?

Он достал из раздевалки коньки, усадил закутанную в одеяло Кэтрин в машину, и они отправились за холм, к озеру Чайна-Лейк.

На озере, кроме них, никого не было. Папины коньки резали лед, издавая при этом какие-то замечательные звуки. Кэтрин сидела на бревне, завернутая в одеяло, и дрожала. Взад и вперед, взад и вперед двигался Тайлер, а в голове его все крутилось стихотворение Бонхёффера: «Снова и снова буду я думать и отыщу то, что я потерял». Коньки Тайлера резали лед, неся его все быстрее и быстрее, но вот он замедлил бег, и вернулся к бревну, и поднял на руки девочку, а она прижалась к нему, раскинув тоненькие ножки у него на животе, и вместе они покатились по залитому лунным сиянием озеру: вжик-вжик-вжик, — говорили коньки. Благодать эскапизма.

Он увидел всплеск лунных лучей, упавших на землю, и, хотя знал, что благодаря любви к Иисусу Христу жизнь может вернуться к нему, он вдруг с содроганием ощутил в себе такую бездну отчаяния, что, если бы не держал на руках Кэтрин, у него подкосились бы ноги. Одна мысль, неуверенная и не вполне сформировавшаяся, словно темная груда камней на краю пропасти, заставляла его мозг осторожно подкрадываться к ней и стремглав отбегать прочь: а что, если у него нет своего «я»?

Никогда раньше такая мысль не казалась Тайлеру возможной. Однако он задавал себе вопрос: не кроется ли за этой грудой камней безумие? И тогда как вера должна была бы его спасти, вера представлялась ему теперь дорогой, уверенно бежавшей мимо этой груды камней, огибая край глубокой пропасти, к которой, по-видимому, ему поневоле приходилось приблизиться, куда ему поневоле предстояло заглянуть. Нет, Тайлер не утратил веры, — казалось, это вера утратила Тайлера. И ему ничуть не помогало то, что в другом стихотворении Бонхёффер сам задавался вопросом: «Кто же я все-таки? Этот я или другой? Или сегодня такой я, а завтра — иной?»

Это не помогало, потому что Бонхёффер ведь был великий человек, а он — просто Тайлер Кэски. Он скользил на коньках по льду озера, мягко подскакивая на невысоких наростах льда под ногами, бежал сквозь тени высоких елей, остроконечных и темных на фоне яркого лунного света. Ему не хотелось возвращаться в свой опустелый дом. Уолтер Уилкокс говорил, что каждую ночь он лежит в супружеской постели, вспоминая о том, что он сделал и чего не сделал…

Тайлер резко остановился, сделав на коньках небольшой быстрый круг.

Если Уолтер Уилкокс каждую ночь лежал в своей постели, значит он вовсе не спал в церкви. Одеялом под скамьей пользовался кто-то другой. Тайлер быстро добежал до берега реки, опустил Кэтрин на землю, отвязал коньки.

— Конечно-конечно, — ответила ему по телефону Кэрол Медоуз. — Я сразу же приготовлю для Кэтрин детскую кроватку.


Тайлер, будто он и сам был беглецом, осторожно приоткрыл дверь церкви и скользнул внутрь. Прошел через вестибюль, где на полке у двери в темноте выделялись своей белизной разложенные веером старые церковные программки, и осторожно ступил в заднюю часть неосвещенного храма. Луна проливала поток бледного света в одно из дальних окон. Громким шепотом Тайлер позвал:

— Конни?

И стал ждать. В ответ — ни звука. Очень медленно он двинулся вперед по проходу, минуя полосу лунного света. У передних скамей было совсем темно, он ничего не увидел.

— Конни! — снова позвал он. — Вы, наверное, замерзли. — И добавил: — Я один.

Он поднялся на две ступеньки, в алтарь, и сел в свое кресло. По Мейн-стрит прошла машина, свет фар на мгновение вошел в окно и исчез. Тайлер закрыл глаза, мысленно произнося: «Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое…» Каждое слово представлялось ему теплым, темным пространством, но сам он был слишком большим, чтобы укрыться в нем.

Над ним, на хорах, послышалось какое-то движение. Тайлер встал, в темноте сердце его колотилось о ребра. И — ее голос, такой молодой:

— Тайлер?

— Да. Я здесь.

Конни медленно спускалась по лестнице. Когда она появилась перед ним, он разглядел очертания ее высокой фигуры в бледном свете лунных лучей. Волосы ее не были подколоты, они мягкими, редкими и седоватыми волнами спускались на плечи.

— Они здесь? — спросила она.

— Нет. Никого нет. С вами все в порядке? — Он подошел к ней и обвил рукой ее плечи. — Я так тревожился о вас, Конни. — От нее шел запах чего-то отвратительного, он окутывал ее, словно небольшое густое облако. — Пойдемте сядем, — предложил он.

Он подвел ее к передней скамье и сел с ней рядом. В бледном лунном свете лицо ее было почти неузнаваемым. Она выглядела старухой, кожа на щеках обвисла и складками свисала с высоких скул до подбородка.

— Мне. Очень. Страшно. — Она старательно выговаривала каждое слово.

— Ну конечно вам страшно. — Он не снимал руку с ее плеч.

— А могут они арестовать меня здесь, в церкви?

— Думаю, да. Могут. Но здесь никого нет. Вам нужна еда?

Конни покачала головой, и Тайлер заметил, что по щекам ее текут слезы. Он достал из кармана носовой платок и подал ей, потом положил ладонь ей на затылок и прижал ее голову к своему плечу, словно она — ребенок или возлюбленная.

— Что же мне делать? — спросила она.

— Мы что-нибудь придумаем. Где же вы были все это время?

— Нигде. В амбаре у Литтлхейлов, в задней кухне ресторана в Дейлвилле провела несколько ночей. Довольно легко бывает пробраться куда-нибудь потихоньку. На удивление легко.

— Но вы же совсем замерзли и наверняка голодны.

— Больше всего я напугана и ужасно устала.

— Ага. — Он погладил ее по плечу.

— Можно, я посижу тут еще немножко с вами?

— Конечно.

Он подумал о том дне, много недель тому назад, когда он вошел на кухню и показал ей манжеты своей сорочки, о бессмысленном страхе, овладевшем им при виде обтрепавшихся рукавов, спокойное ободрение Конни и ее совет поехать купить новую сорочку.

Конни прижалась головой к его груди, а он стал гладить ее спину, ее волосы. Он чувствовал, как под пальто остро выступает ее лопатка.

— Тайлер… — Но ее голос звучал приглушенно, тогда она почти выпрямилась на скамье и теперь смотрела прямо перед собой. — Такая странная штука, Тайлер. Только я не пойму, сделала я это или нет. Просто у меня в голове что-то странное делается, и я думаю: да сделала я это на самом деле или нет? Или просто мне кажется, вроде как я это сделала?

Дыхание ее было таким зловонным, будто у нее перед лицом находилось какое-то гниющее животное. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не отвернуться.

— Вы должны будете им рассказать, что я вам скажу, если они спросят?

— Нет. Вы можете разговаривать со своим священником конфиденциально.

— Если даже я не ходила в церковь?

— О, конечно.

Она снова откинулась назад, прислонившись к его руке, и задумчиво покачала головой:

— Ох, Тайлер, в первый раз я даже не думала, что это сработает. А вы видели людей в таких заведениях? Никто никогда не приходит их навестить. Никто не приходил ее повидать. Я меняла ей пеленки… — Конни вдруг начала колотить неудержимая дрожь.

— Конни, мне хотелось бы принести вам еды и теплую одежду.

— Да нет, я просто по-настоящему устала. Позвольте мне остаться здесь на несколько минут. Я хочу рассказать вам эту историю. Я никогда никому ее не рассказывала. Только это глупая история. Я ведь не очень сообразительная, Тайлер.

— Мне очень хочется, чтобы вы согрелись, хочется напоить вас чем-нибудь горячим.

— Только не уходите, — попросила она, коснувшись тыльной стороны его руки.

— Я не уйду.

Она глубоко вздохнула и взглянула на него. Ему пришлось задержать дыхание, чтобы не вдохнуть смрад, исходивший из ее рта. Его глаза уже привыкли к темноте, и он мог теперь разглядеть глаза Конни, их прежнюю оживленность.

— Я хочу спросить не в смысле — влюблены, а просто — вы меня любите?

— Да. Люблю. И очень о вас тревожился.

Она кивнула — короткий, полный понимания жест.

— Я тоже вас люблю. Могу я рассказать вам эту историю?

— Расскажите мне эту историю. Она не будет глупой. В вас нет ничего глупого, Конни.

Конни тесно прижала локти к бокам, скрестив на груди руки, как ребенок, все еще надеющийся, что его не выпустят из объятий, и Тайлер не стал убирать руку с ее плеч.

— Когда Адриан вернулся домой с войны, он был совсем другой. Ох, я понимаю — так было со всеми. Он ведь прыгал с парашютом в Нормандию, и все они ожидали, что их перебьют, что они там и умрут, хотя ведь никто на самом деле не ожидает, что умрет, правда ведь? И Адриан принес домой медаль «Пурпурное сердце».[82] За то, что жизнь того человека спас. — Она наклонилась вперед, рассказывая об этом, и Тайлер ослабил руку на ее плечах. — Адриан не хотел говорить про это, так что я его и не расспрашивала. Адриан никогда много разговаривать не любил. Да только через много лет он все равно об этом заговорил, как-то вечером вдруг сказал: «Конни, я должен тебе сказать». Так мне все и рассказал. «Я не смогу тебе описать, как все там было», — сказал он. Но все равно у него это описание здорово получилось. Я-то подумала тогда, что он хочет рассказать, как ему пришлось кого-то убить, а он рассказал мне, как полюбил кого-то. И это вовсе не была какая-то француженка, выбежавшая из сарая, счастливая, что ее спасли, и даже не англичанка из бара там, в Беркшире… Он рассказывал мне, как он спасал жизнь того парня, тащил его на себе в город — целых четыре мили, как раз занималась заря, тащил его по коровьим пастбищам и они ложились на землю, чтобы немного отдохнуть, и он сказал, что полюбил этого человека. А я тогда возьми да спроси: «Ты хочешь сказать, у тебя с ним секс был, ты что-то вроде этого с ним делал?» Мне не хотелось, чтобы он почувствовал себя нехорошо из-за этого. Люди ведь даже с собой кончают оттого, что они гомики, вы же знаете, и я хотела сделать вид, что у нас все будет в порядке, что мне это не важно. А он сказал — нет, они ничего такого не делали, парень же был почти совсем мертвый. А потом я сказала — после того, как довольно много времени прошло, все смотрела, как Адриан выглядит, вроде ему не по себе, он выглядел ужасно расстроенным, — так вот, я сказала: «Но тебе хотелось, чтобы у вас секс был, верно?» А он отвернулся и ответил: «Ну… да, Конни. Хотелось. И с тех пор это меня просто гложет». И это был шок. Но Адриан все сидел на месте, расстроенный, и тогда я задумалась. Знаете, парень этот, которого он спас, он каждый год ему к Рождеству открытки шлет со Среднего Запада.[83] У него семья и дети и чего у него только нет! А потом я вспомнила, как Адриан иногда смотрит на эти открытки, и спросила: «Ад, а ты по-прежнему это к нему чувствуешь?» У меня даже во рту пересохло, я помню, когда я про это у него спрашивала. А Адриан ответил: «Да, Конни. Не могу о нем забыть. Это-то меня и гложет».

Плечи у Конни ссутулились, она низко опустила голову, словно этот рассказ ее совершенно обессилил.

— Глупо, — пробормотала она.

— Что глупо?

— Что меня это так задевает.

— Ну разумеется задевает. Но война делает с людьми странные вещи. Это очень — ну, как сказать… интимная штука — спасение жизни. И это вызвало у Адриана чувство близости с тем пареньком. Но он чувствует гораздо большую близость с вами, иначе он никогда бы вам об этом не рассказал.

— Но зачем ему было говорить мне все это? Почему он в себе это не держал, в секрете?

— Так он же сказал вам, Конни, — его это гложет. Заживо съедает. И если никому не говорить, это перестает ощущаться как что-то реальное, а такое чувство может свести с ума. Так мне думается.

— Да, — согласилась Конни и взглянула на Тайлера. — Думаю, такое чувство и правда может свести с ума. — Она снова уставилась на свои колени. — Но это как-то все изменило. Может, не должно было. Да только изменило. Сделало меня одинокой. И он ведь сказал мне про это, как раз когда Джерри погиб. — Она кивнула. — Все изменило.

— Еще не слишком поздно. Когда вы разберетесь с этими вашими делами… — Тайлер махнул рукой, показывая, что имеет в виду теперешнюю ситуацию.

— Мне надо прилечь, — сказала Конни; она отодвинулась и легла на скамье на спину, ноги ее свисали с края скамьи.

— Конни, вам, возможно, следует обратиться к врачу.

— Позвольте мне побыть тут еще немного.

— Хорошо. Поднимите на скамью ноги — вот так, — просто положите их там как следует.

На ногах у нее были мужские ботинки.

— Я устала. Тайлер? — Она запрокинула голову, чтобы увидеть над собой его лицо. — Мне противно думать о себе, что я такая жалкая.

— Кто это жалкий, Конни? Вы просто пытаетесь делать все, что в ваших силах, как большинство из нас. Это не делает человека жалким.

Она поднялась и села, и ее движение опять донесло до Тайлера зловоние, которое от нее исходило. Очень тихо, так что ему пришлось наклонить голову, чтобы ее расслышать, она произнесла:

— В первый раз меня поразило то, что это сработало. Я до сих пор не уверена, что это была я. Странная штука. Вроде маленького эксперимента, вроде как когда мы с Джерри играли в лесу. Джерри был совсем крохой, может, три или четыре года ему было, у него был такой маленький складной ножик, и Джерри сказал: «А что у этой жабы внутри, как это выглядит?» — и он сделал надрез — прямо по мягкому жабиному животу. Я помню глаза этой жабы, они так выпучились на нас, когда Джерри разрезал ей живот и оттуда потекло что-то коричневое. — Конни громко шмыгнула носом и промокнула глаза платком Тайлера. — Бедная жаба. Мы не понимали, что делаем. Почему мы не понимали, Тайлер? Вы могли бы сказать Господу, что я сожалею о той жабе?

— Господь знает об этом, Конни.

— Он знает все?

Тайлер кивнул.

— Ох, Господи Иисусе! — Все тело Конни содрогнулось от внезапной дрожи, и Тайлер снова придвинулся к ней и обвил рукой ее плечи. — Вот она-то была и правда жалкой, Тайлер. Дороти Олдеркотт. Она сначала была одной из моих кормленок. Вы знаете, что такое — кормленка или кормленец? Это парализованные, так что вам приходится их кормить. А я тогда отвечала за кормленок. За шестерых. Вкатываю на кухню прямо на кроватях, так было легче всего это делать, ставлю рядком. Мы мелко-мелко крошили для них грэм-крекеры в маленькие бумажные стаканчики, заливали молоком. Когда все комочки размякали, мне надо было вливать это им в рот. Только у них глаза совсем были нехорошие, прямо как у той жабы. Они были ужасные. А у Дороти Олдеркотт борода выросла. Не знаю, отчего у некоторых старух борода растет. Надеюсь, у меня не вырастет. Только думаю, теперь это уже значения не имеет. И кто-то брил ей лицо время от времени, и, когда я ее кормила, надо было утирать ей лицо салфеткой, и я чувствовала под салфеткой колючую щетину. А она лежала в этой кровати и смотрела не отрываясь, и она меня просто достала, по правде говоря. Мне ее стало жалко — по-настоящему жалко. Не могла вынести мыслей о ней, что вот она так и будет лежать. Никто не приходил ее повидать, она не могла говорить, не могла пожаловаться — со всеми кормленками так было. А у Дороти Олдеркотт было две дочери. Я смотрела ее папку. Ни разу не пришли к ней. Так что она и правда была жалкая женщина.

— Ее положение было жалким, Конни, — возразил Тайлер. — Я не уверен, что можно назвать ее жалкой.

Теперь Конни смотрела на свою ногу: она закинула ногу на ногу и покачивала мужским ботинком.

— Один из поваров как-то сказал мне — а он уже много лет там работал, — что можно избавить их от их злосчастья буквально за пару секунд, просто дав им слишком много еды. Они ведь не могут хорошо глотать, так что еда пойдет не в то горло и они просто потонут — или как там? — захлебнутся этим пюре из грэм-крекеров. Так что я стала давать ей ложку за ложкой, а она все смотрела на меня этими своими глазами, и я сказала: «Все будет хорошо, Дороти» — и погладила ее по лицу нежно, потому что как раз тогда я ее полюбила, Тайлер. Вы говорите, что то, что Адриан спас тому парню жизнь, — интимная штука. Только и наоборот — это тоже интимно. А потом — сразу — ее не стало. Со второй, Мэдж Любено, было иначе. Она немного поборолась, и от этого я почувствовала себя как-то очень странно. Так что я больше никогда уже этого не делала.

У Тайлера мороз охватил всю левую половину тела: половину спины, бедро, плечо и руку, словно волной на него нанесло стаю крохотных морских ежей.

— Конни, вы что, хотите сказать, что убили этих старых женщин?

Она кивнула, глядя на него в почти полной темноте с каким-то наивным, но несколько смущенным признанием правомерности содеянного.

И снова ощущение прокатившихся по всему телу морских ежей охватило Тайлера.

— Вы считаете, я поступила неправильно? — Она спрашивала так, словно эта мысль очень ее удивила.

— Да. Да, Конни. Я так считаю.

— Почему же? Если бы только вы могли их видеть…

— Я видел всякое.

— Ну да, — устало согласилась она. — Вы-то, конечно, видели.

Тайлер никак не мог избавиться от подиравшего по коже мороза. Он снял руку с плеч Конни.

— Думаю, они смогут доказать, что я сделала это нарочно, — сказала она. — Тогда я пропала — засадят на всю жизнь.

— Конни, полиция разыскивает вас из-за кражи.

— За кражу?! — Она посмотрела на него так, будто он произнес что-то безумное. — Я за всю свою жизнь ничего никогда не крала. На Окружной ферме воровала Джинни Хаусман. Она брала всякое разное у пациентов, как только они поступали туда, она работала на приеме и крала чеки в конторе тоже. Обожемой! Удивительно, как это они ее до сих пор не поймали? Какое-то время мы с ней дружили, а потом она мне совсем разонравилась. Тайлер, я ничего не крала.

— Я вам верю.

— А они мне поверят?

— Не знаю.

— Если они не знают про тех двух кормленок, мне надо им сказать? Это ведь преступление, я думаю?

— Да, Конни. Это преступление.

Она отодвинулась от него и посмотрела так, будто хотела всего его охватить взглядом:

— Теперь вы по-другому ко мне станете относиться?

— Конни, вам необходима помощь.

— Но я же вам в тот день сказала.

— Что вы мне сказали?

— Я вам тогда сказала про Бекки и про то, как она от ребенка своего избавилась.

— Да.

Сердце Тайлера забилось быстрее.

— А вы ответили: «Ох, да мы все грешники». Что-то вроде этого.

— Да, но, Конни…

— А теперь вы считаете меня убийцей и смотрите на меня совсем по-другому, даже когда я говорю, что моя сестра сделала то же самое.

— Конни, это вовсе не то же самое.

— Как же так?

— Конни, послушайте. Давайте поедем найдем тех, кто сможет вам помочь.

— Вы хотите сдать меня полиции? У ребенка Бекки вся жизнь была впереди, а жизнь этих старух уже кончилась.

— Но сами-то они еще не кончились.

— Ну, Тайлер, вы меня совсем запутали. Вы правда собираетесь меня сдать?

— Вы можете оставаться тут, в церкви, пока мы решим, что нам делать, — сказал он. И добавил: — Вы же в шоке. — Но в шоке был он сам. Он поднялся со скамьи. — Вы нуждаетесь в помощи. Я поеду привезу Адриана.

Конни, рыдая, опустила голову. Тайлер снова сел на скамью. Но теперь Конни стала ему по-настоящему страшна.

— Поедем со мной, — предложил он. — Я никому не стану рассказывать о том, что вы мне сказали. Но… поехали со мной к вам домой.

Конни покачала головой.

Он остался сидеть, наблюдая за ней. Наконец он сказал:

— Я собираюсь позвонить Адриану и позвать его сюда, чтобы он приехал и вас забрал. Хватит вам ночевать в церквях и сараях, а какой разговор вы с ним поведете — это ваше дело. То, что вы рассказали мне, — строго конфиденциальная беседа священника с его прихожанкой. Оставляю вам и Адриану решать, что делать дальше.

Через темную парковку Конни шла между двумя мужчинами, повесив голову. Тайлер помог ей взобраться на пассажирское сиденье грузовика.

— Конни…

Она взглянула на него с усталой, грустной улыбкой.

Тайлер отступил назад, и грузовик покатил прочь.


Чарли Остин стоял в телефонной будке. Похолодевшими, трясущимися пальцами он набрал номер. После третьего звонка услышал ее голос — о этот голос! Все, что он пережил в своей жизни, казалось, было лишь для того, чтобы он мог слышать ее голос, исходящий из глубины ее тела, которое он знал, которое так любил.

— Привет, — сказал он. — Это я.

— Привет, я.

Он откашлялся:

— Ну как ты?

— В порядке. Хорошо. А ты?

— Нормально. — Он ущипнул себя за нос. — Скоро я тебя увижу, слава богу.

— Слушай, мне надо тебе что-то сказать. Я это обдумала. И я для тебя не гожусь.

Тесное, темное пространство, в котором он стоит. Слова точно оплетающие его тонкие проволочки.

— А ты не годишься для меня. Прошлой ночью мне спалось лучше, чем много месяцев подряд, и это мне все сказало. Так я думаю. Это о многом говорит. Я рада, что пришла к такому решению.

Он ничего не ответил. Стоял в темноте, сжимая в руке трубку.

— Мы сделаем во всем этом перерыв.

— Надолго?

С минуту она не отвечала.

— Надолго, Чарли, — наконец сказала она. — Просто насовсем. Все это сделало меня женщиной, которая мне вовсе не нравится. И я виню в этом себя, правда-правда. Но ты на меня давишь, и я не могу с этим справиться.

Чарли открыл было рот, но ничего не сказал.

— Давишь — наверное, не совсем правильное слово, и я и правда считаю, что вина тут моя. Я не должна была заходить так далеко со всем этим.

Тесное, темное пространство, окружавшее его, стало еще темнее, словно он оказался замкнут в темной бочке. Он умирал. И вдруг услышал, как сам произносит:

— Ты можешь сказать мне — почему?

— Конечно, — ответила она. И он почувствовал в этом ответе, что она подготовилась и сильна. — Я чувствую, что во мне вроде как два существа. Одно существо во мне хочет тебя, а другое… Ну, просто я не могу переносить такое давление. И нам надо остановиться.

— Тебе встретился кто-то другой? — спросил Чарли.

— Я же не об этом. И не собираюсь такие разговоры с тобой вести, Чарли. Я говорю тебе, что это не годится для меня и не годится для тебя. Это нездоровые отношения. И я не могу с этим справиться. Я чувствую, что ты все время давишь на меня, Чарли. И это нехорошо для меня. И для тебя тоже. Я могу быть тебе другом, если захочешь поговорить, — через некоторое время. А сейчас нам надо остановиться.

Другом.

— Мы не можем стать друзьями, — возразил он. Голос у него был слабым и хриплым.

— Ладно… Я больше не хочу разговаривать об этом. Прости, Чарли. Я сама во всем виновата. Прощай.

Последнее слово прозвучало не до конца — она повесила трубку.

Он достал из кармана сигареты, закурил и зашагал сквозь морозную тьму. В потрясенном мозгу все повторялись и повторялись слова: «Я не знаю, что делать. Я не знаю, что делать». Он шагал и курил. Шагал мимо домов, где в окнах еще горел свет. Мимо домов, где в окнах уже не было света. Он подумал о своем собственном доме и не знал, как ему быть. Как он сможет вернуться туда. Оставаться там. Как завтра вести уроки. «Я не знаю, что делать».


Глава шестая | Пребудь со мной | Глава восьмая