home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



* * *

Их подняли до рассвета. Макеев встал, пошатываясь, очумело вертя головой, давясь застарелым кашлем курильщика, хотя даже в школе не выкурил ни одной папироски. Все дождило, было мглисто, черно, сырость простреливала. Костры развести, обсушиться не дали, повели просекой, опушкой, опять просекой, опять вывели на опушку и здесь приказали рыть окопы. Понурившиеся, нахохленные фигуры ковырялись лопатами, и Макеев не подгонял своих бойцов, сам рыл без бойкости. Десятки раз уже копал, да не далее как вчера копал, все повторяется. И бой повторится. Говорят, что вражеская группа, отколовшаяся от той, большой группировки, будет здесь пробиваться. Выкуси! И вчера не пропустили и сегодня не пропустим. На том стоим. И потому лопатками надлежит орудовать побойчей. Больше жизни, ребята! Больше жизни, лейтенант Макеев!

С час прокопали. Потом подошла какая-то часть — царица полей пехота, — замызганная, усталая. Впрочем, не менее устали и звягинцы, они вчера тоже не у тещи гостевали; звягинцами назвал их представитель корпуса, и теперь они сами — после гибели полковника — говорили о себе так.

Макеев всматривался в подошедших и будто видел отражение свое и своих солдат. У коллеги, у ротного, спросил, откуда они выведены, где воевали. И услыхал в ответ: под Шумиличами, всего в километре отсюда, вон за тем лесом; Макеев прислушался, хотя и так было слышно — там гудят моторы, стреляют пушки, и там же, за лесом, зарево.

— Ну и как Шумиличи-то?

— Что как?

— Удержали их, спрашиваю?

— Нет. Допер фриц, сдали мы деревеньку.

Вот то, чего Макеев боялся услышать и услышал. Он был почти уверен, что ему скажут это. Но сейчас пустился уточнять, сомневаться, искать подтверждения.

— Сдали?

— Непонятливый ты, лейтенант! Сдали, сдали. Отошли ближе к лесу.

— А с Шумиличами что?

— Сгорели. Видно было, как занимались избы. Как свечи, одна за другой. И, сказывают разведчики, фрицы перебили жителей. В отместку, что пожили они при нас, освободителях.

— А может, это не Шумиличи были?

— Как то есть не Шумиличи?

— Ну, другой населенный пункт. Не спутал?

— Слава богу, шнапса не употребляю. Завсегда в здравом уме и памяти.

— Да, да, извини, — сказал Макеев и отступил от коллеги. Коренастый, клешнятый, судя по говору, белорус, тот испытующе поглядел на него, нахмурился и не промолвил больше ни слова.

Слава богу, и Макеев не употребляет шнапса. И тоже в здравом уме и памяти, не забыл Шумиличей и тех, кто там жил. При освободителях жил. Таких бы освободителей к ответу. Нет, что ты! Многие из них уже в земле, тебя, живого, можно к ответу. Перед кем отвечать? Перед собственной совестью.

Брезжила заря. В серо-желтом, золотушном свете — люди, деревья, кусты, трава, окопы. Дождь потишал, а затем и прекратился. Но с веток срывались частые капли, и потому казалось: ещё идет. Хмурое, беспросветное небо, над лесом — бесконечная, с севера на юг, вереница грязно-бурых туч, цепляющихся за верхушки деревьев. А на востоке, сквозь эту серую и бурую пелену, угадывалось что-то светлое, теплое и веселое — всходящее солнце.

К завтраку тучи стало раздергивать, и в разрывах засинело чистое небо. И Макеев подумал, что это неплохо — небо очищается. Он умылся с мылом, тщательно вытерся застиранным полотенцем, проголодавшись, зачерпнул ложкой подгоревшей пшенной каши. И вдруг застыл, не донеся ложку до рта: он же едал из общего, с Друщенковым, котелка, а вот теперь — один. И, стыдясь, подумал: «Живу, как прежде, как обычно. Будто ничего не случилось. Будто не мои друзья-товарищи полегли. Будто не моя женщина погибла, та, что открыла мне чудо любви. Чудо, а я жру пшенку…» Так, стыдясь, съел кашу, выскоблил стенки котелка и, презирая себя за это, попросил у повара добавки. Да, он достоин презрения, но хочет есть, живой же человек, покуда не убитый.

А после завтрака немцы начали обстрел из орудий и пошли в атаку. Спасибо (данке шён, по-вашему), и нам довелось перекусить. На сытый желудок воюется подходяще. Ну и будем воевать. С сорок первого научились, слава богу. Или, как у вас выбито на солдатских пряжках, — гот мит унс (с нами бог). Если бог с вами, то с кем же дьявол? Что вы принесли на нашу землю? Смерть. Так и получайте ее назад, смерть.

Да, точно: на этом участке наступают те, что отбились от основной группы, наша разведка подтвердила.

Значит, вчера вас не доконали? Сегодня доконаем! Нас мало, но мы в тельняшках, говорят моряки. А мы, пехотинцы, можем сказать: нас тут немного, но мы в гимнастерках. Не пропустим!

Макеев стрелял из автомата, следил, чтобы стреляла его рота — восемнадцать человек, и у него было единственное желание: побольше набить фашистов, мстя за товарищей, за Шумиличи. Сейчас в этом, в прямолинейном и жестоком, заключался весь смысл жизни — побольше набить. Макеев подавал команды, целился, нажимал на спусковой крючок и спрашивал себя: сколько уже так вот стреляет? И отвечал: с рождения, с пеленок. И будет стрелять до смерти.

Пуля ударила его в плечо, он пошатнулся, но не упал, прислонился к стенке ячейки. Сбоку визгливо закричали:

— Ротного ранило! Лейтенант ранен! Санинструктора сюда!

Правильно. Ранен, а не убит! Его не убьют, он дал обещание жить. А ранить — пожалуйста. Да, плечо как обожгло, под нижним бельем что-то теплое, мокрое, сползающее вниз, он знает: это кровь. Он поранен в боях под Шумиличами. Неважно, что до деревни целый километр. Будем считать: она рядом. Так ему легче: ранен в боях за Шумиличи.

В ячейку вбежала санинструкторша — перетянута в талии, белокурые кудельки, восковое личико, девчонка девчонкой. Макеев ее ни разу не видал. Новенькая. Взамен саниструктора-казаха, что был вчера с Ротным.

Санинструкторша велела сесть на ящик из-под мин, он сел, она принялась стаскивать с него гимнастерку. Он старался сам снять, отводил помогавшие и мешавшие ему руки, и вдруг из его глаз покатились слезы, лицо было совершенно спокойное, он не всхлипывал, сжав рот, а слезы лились неудержимо, точно сами по себе. Санинструкторша растерянно и сердито выговаривала ему:

— Ну, чего ты? Больно? Потерпи, не маленький.

Не маленький — правильно. Плачет же он не от боли. Однако Макеев не стал объяснять санинструкторше: «Оттого плачу, что тебя увидел, женщину, ты женщина, как и Рая, которая открыла мне чудо любви, а что прекраснее, чем любовь мужчины и женщины?» Это разве скажешь санинструкторше? Или скажешь разве:

«Ты жива, и я живой, а Рая, видать, погибла безвозвратно»?

Санинструкторша расстегнула большую сумку с красным крестом и начала рыться в бинтах, вате, пузырьках с йодом. А он смотрел на ее кудельки, на свежее личико, на губы, незнакомые с помадой, и плакал не облегчающими душу слезами.

В медсанбате ему обработали рану, сделали перевязку и наметили к эвакуации в госпиталь. Когда? Когда будут машины. Повезли очередную партию раненых, вернутся — и вас отвезем. А пока отдыхайте, товарищ ранбольной. И ранбольной отдыхал как отдыхалось: валялся на койке, уткнувшись в подушку, сидел на пне, уставившись в одну точку. А после ужина ушел в рощу за санбатом и просидел там на срубленной березе дотемна.

Приковылял в санбат и получил взбучку: разгуливая, моционя, прозевал автобусы, забрали раненых, опять укатили в эвакогоспиталь, а он остался при пиковом интересе, разболтанность допустил, лейтенант, и разгильдяйство.

Командир медсанбата, хорошенький, как херувим, капитан с пистолетом на боку, бушевал:

— Моционит в лесочке, променадничает, а никому не доложил! Самовольщик ты, лейтенант! Теперь покукуешь: машины будут только завтра!

Замполит, на возрасте, с животиком майор, тоже с пистолетом, но не на боку, а на заднице, успокаивал своего начальника:

— Да эвакуируем завтра, переспит ночку в санбате.

Тот позволил себя утихомирить:

— Пускай переспит.

Макеев переночевал в брезентовой палатке — ночью просыпался и тихонько, безутешно плакал в подушку, — а утром его осмотрели хирург и лично командир медсанбата.

И капитан сказал:

— А может, тебя совсем не надо эвакуировать? Рана в хорошем состоянии, заживает. Останешься в санбате, лейтенант?

— Останусь, — сказал Макеев, а хирург недоверчиво кашлянул.

Так Макеев очутился в команде выздоравливающих, сдав обмундирование в обмен на линялый байковый халатик, из-под которого высовывались неприлично волосатые голени. Он был доволен: зачем ему отрываться от своих, попадешь в госпиталь — ушлют черт знает куда. А тут свои под боком, поправится — и в строй, добивать немца, мстить за все. Идти с боями до Берлина, закончить войну и не вспоминать о ней. Нет, не так: закончить войну и никогда не забывать о ней.

Неподалеку доколачивали немцев, гудело и дымило, а здесь, в березнячке, в расположении медсанбата, посыпанные битым кирпичом дорожки, никакой стрельбы, хотя по дорожкам меж палаток ковыляли раненые и, случалось, из операционной на носилках выносили умерших, и при медсанбате было свое, пусть небольшое, кладбище. Макеев выспрашивал вновь прибывших, как там положение, на передке, что взяли? Раненые рассказывали: бои кровопролитные, но гитлеровцы не прорвались-таки, кольцо окружения сжимается, отбили такую-то деревню и такую-то, скоро гитлеровцам каюк.

Это здорово — каюк! Звягинцы свое сделали, стояли насмерть, внесли долю в победу. Многие жизнь отдали, многие, как Макеев, кровь пролили. У победителей раны заживают быстрее. И Макеев скоро поправится. И в строй. За этой победой будет другая, а за той — третья, и так до Берлина, до всеобщей, полной победы!

Когда до Макеева дошло, что вновь освобождены Шумиличи, он направился к каптенармусу и выторговал: ему — на три-четыре часа обмундирование, он — бутылку рома. Французский ром Макееву достался вчера от солдатика из его роты, заполучившего осколок между ребер. Поначалу солдат взахлеб рассказывал, как били немца в хвост и в гриву, танки стянули, самолеты, «катюши» играли вовсю, затем стал совать пузатую, обклеенную красочными этикетками бутылку. Макеев отбрыкивался, отнекивался: «Непьющий я, отдай кому-нибудь». Солдат глядел на него влюбленно — ну и чудик — и канючил: «Не побрезгуйте, товарищ лейтенант, я из вашей роты, я от души, возьмите, сгодится». И впрямь сгодилась. Пустил ее в ход. Поколебавшись, багровомордый каптенармус согласился — под величайшим секретом. Макеев обещал всяческую тайну, попадаться было самому не с руки.

Переодевшись в каптерке, он скользнул в кусты и березнячком выбрался к дороге. Проголосовал, подсел в шедшую к передовой полуторку. Покусывая папиросный мундштук и разухабисто вертя баранку, шоферюга просвещал Макеева: подобравши лейтенанта, выказываю уважение к офицерам. Подчеркивал рисковый характер своей службы: в кузове боеприпасы, чуть что — взлетит на воздух. Призывал совместно порадоваться: вожу и вожу снаряды, и все на голову немцам, кисло им сейчас, фашистам, оккупантам и вообще падлам. Макеев радовался, нельзя ему не радоваться, вояке. Чем громче голос наших пушек, тем ближе победа. А вояке небезразлично, чем окончатся бои, в которых полегли его товарищи и сам он ранен. Бывало, такие бои заканчивались нашей неудачей. Нынче не те времена. Нынче такие бои должны заканчиваться и заканчиваются нашей победой.

На передовой гремит убедительно, там твои ящички весьма потребные, товарищ водитель! Гони шибче, гони с ветерком!

В кабине было жарко, Макеев хватал нагретый сквозняк ртом и думал, что ему повезло: эвакуировали бы в госпиталь и не увидал бы Шумиличей. А ныне увидит. Сожженные, уничтоженные увидит. Такое вот везение.

На развилке он вышел из машины, до Шумиличей топал пешком. Плечо ныло, он покряхтывал, упрямо пылил по обочине. Проселок и поле перепаханы воронками и гусеницами, кусты выворочены, стволы деревьев разможжены; полусгоревшие автомашины, танки, опрокинутые повозки, но трупов не видно — убрали. А мертвечиной все-таки разит, и воронье каркает над полем и лесом.

Деревню признал по печным трубам, по пепелищам. Через дорогу стояла какая-то хозчасть, и Макеев для страховки спросил, как называлась деревня. Ответили:

— Шумиличи, а что?

— Да ничего, — сказал Макеев и пошел вдоль улицы. По ней навстречу ему и обгоняя его шли седоусые папаши-обозники, но ему казалось: он тут совершенно один. Даже Ильи Фуки нет с ним, он мотанул в самоволку без спроса, по методу Ильки, а сам Илька где-то далеко-далеко, за горами, за долами.

Пролились такие дожди, а уже сушь, пыль, от нее першит в горле. Жарища, пот струйками стекает по шее.

Макеев не утирается, неспешно шагает от пепелища к пепелищу: подойдет, постоит — и дальше. А на пепелищах ему слышатся голоса:

— Здравствуйте, сыночки! Будьте гостями, проходите.

— Унучек у меня в красных армейцах.

— Васька, меньшак. Жив ли, помер — бог знает…

— А второй унук был в полицаях, дак партизаны его подстрелили…

— Перекусите, сыночки, отведайте что-ничто. Бульбочки сварю, капустки поставлю…

Сухонький, подслеповатый дед вытирает пальцы о холщовые портки, бабка, морщинистая, беззубая, отечная, кланяется в пояс.

Рослая, пригожая, хоть и щербатая женщина, облепленная ребятами, говорит:

— Уж мы ждали вас, ждали, моченьки нету… Бывало, выйдешь во двор, ляжешь на траву, ухо к земле, слушаешь, не идут ли наши.

— Да вы садитесь, садитесь на лавочку, вот сюда.

— Одна я с мальцами. Мужа в армию призвали, похоронную успела получить… Получила, через три дня герман пожаловал…

И еще один женский голос:

— Мы гостям завсегда рады. Особливо тем, кого давно ждем. Три года, почитай, ждем. Наши уходили, мне было семнадцать.

— Я с двоюродной сестрой живу, с Раисой… Да я позову ее… Рай, а Рай!

Из несуществующей избы на несуществующее крыльцо выходит девушка не девушка, женщина не женщина — лет двадцати, как Клава. Худощавая, черноволосая, смуглая, прихрамывающая.

— Гремит как… Не попрет ли немец снова на восток?

— Я говорю: не потеснит ли немец наших, чего-то гремит сильно?..

Они сидят за несуществующим столом, на несуществующей лавке. Рая прямая, натянутая, голову держит гордо, как балерина, маленький, властный рот дрожит в улыбке.

— Шумилины. Название, как видите, белорусское. А живут и белорусы, и русские, и помесь. Вот и мы с Клавой — помесь.

— Саша, поцелуйте меня.

— Поцелуйте в губы, Саша.

— Нет, нет. Больше ничего не нужно, прошу…

— Не думайте про меня дурное.

— Поймите, я благодарна судьбе. Вы здесь. И для меня это, правда же, радость. Какая б ни была короткая… Что с вами будет завтра? Со мной? А покамест вы рядом…

Несуществующий сарай, несуществующая охапка сена, несуществующий шепот:

— Что? Ты хочешь жениться. На мне?

— Глупенький ты! Ты хороший… Невозможно это. Зачем я тебе? Через час-другой ты уйдешь. Вот и вся наша свадьба… Не надо об этом, милый! Только не осуждай меня, что не противилась.

— Это не грех, если по любви… Иди ко мне, Сашенька!

— Ни о чем не прошу тебя. Об одном прошу: обещай мне жить!

— Нет, скажи, обещаешь беречься?

— Что мне беречься? Война ушла, жить буду…

Макеев постоял на пепелище, надел пилотку и, шаркая, зашагал к околице. И здесь, возле лесного окрайка, наткнулся на вырытую наспех землянку. Из нее высунулся дед, Макеев сразу признал: бабкин дед, у которого внук в Красной Армии, внук — в полицаях. И дед узнал его, прошамкал:

— Здравствуй, красный командир. Вот как привелось свидаться…

— Здравствуйте, дедушка, — сказал Макеев. — Значит, живы?

— Значит, живой. Изу всей деревни я живой. Всех немец порешил под корень, а я отлучился в лес, по дровишки, избег. Баб, ребятишек немец побил с пулеметов, гранатами, жилье пожег. Остался я жить, без Дуни-от, без старухи. Но мне и так помирать вскорости…

— Где похоронены?

— А тута, в овражке. В одной-от могиле. Хошь поглядеть, не боишься? — Ветер шевелит реденькую, седую бородку, подслеповатые глаза прозорливы, мудры.

— Боюсь. Но хочу посмотреть.

На дне оврага — холм. Макееву померещилось: холм колышется, дышит, будто живой. В глазах потемнело, и Макеев приказал себе: стой, не падай. И он не упал.

Только подумал: «Как у меня хватило смелости прийти сюда? На второй раз ее недостанет». Дед спросил:

— Дружок твой игде, чернявый-от?

— В такой же могиле, — сказал Макеев и стал прощально мять заскорузлую дедову ладонь.

В медсанбате на него коршуном налетел заждавшийся каптенармус, сунул под нос байковый халатик, тапочки.

— Шибчей перебалакайся! Шито-крыто? Попереживал я… Из-за бутылки. Продешевил. Надо было парочку сорвать.

— Второй у меня нет, — сказал Макеев.

— С худой овцы шерсти клок… Сымай, сымай штаны, не спи на ходу… Поверишь ли, лейтенант: ромчику не испробовал до сей поры, переживал из-за тебя, попадешься, мне несдобровать, замполит съест без соли. Но теперь пососу бутылочку! — И красномордый плотоядно облизывался.


предыдущая глава | Обещание жить. | * * *