Книга: Кудеяр



Кудеяр
Кудеяр

ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНЫЙ АРХИВ

Н. Костомаров

КУДЕЯР

Историческая хроника

В трех книгах

КНИГА ПЕРВАЯ

I

Гости

Начинался рассвет ноябрьского дня{1}. В доме священника Никольской церкви, в Китай-городе, горели огни. В просторной светлице с маленькими четвероугольными оконцами происходили приготовления к выезду знатного господина. Двое слуг вытащили большой сундук из угла, образуемого муравленою печью, и разделенного на два яруса для всякой поклажи, и доставали из сундука разные наряды. Господин обулся в сафьянные сапоги с серебряными узорами, отороченные бобром, надел зеленые суконные штаны, входившие в сапоги, белый зипун из турецкой габы, а сверху бархатный темно-красный казацкий кобеняк с отложным бобровым воротником и горностаевой обшивкой. Эта одежда была короче тогдашнего великорусского кафтана, с одною только грушевидною пуговицею и подпоясывалась поясом, до того унизанным золотыми бляхами, что нельзя было распознать материи, из которой он был сделан. За поясом заложен был кинжал с круглою ручкою, украшенною одним большим изумрудом; на левом боку у господина была турецкая кривая сабля, в серебряных ножнах и с бирюзою на рукоятке; а на груди висела золотая цепь с медальоном, на котором изображалось восходящее солнце. Одевшись, господин выслал слуг, достал из шкатулки отделанную перламутром пергаменную книжку и стал читать молитвы, обратившись к образу, перед которым горели три восковые свечи. Между тем рассвело.

В светлицу вошел священник с крестом и святою водою.

— Потеснили мы тебя, отче, — сказал господин. — Не сетуй на нас: не наше хотение, а царская воля. Но я перед тобою за гостьбу твою в вине не буду.

— Честнейший господине княже, — сказал священник, благословив крестом господина и окропивши святой водой, — коли б государь-царь жаловал нас такими стояльцами, то нам на том государю бить челом с похвалою, а не скорбеть о тесноте. Таких, как ты, на свете немного, зане кровь свою не раз проливал за все христианство и страшен стал агарянам, яко Гедеон и Сампсон. Боже тебя благослови! А я, грешный богомолец твой, буду молить Бога и Пречистую Его Матерь, чтоб царь-государь последовал благому совету твоему, еже на брань с нечестивыми измаилтяны.

— Все в руце божией, — сказал господин. — Человек хочет тако и инако, а как Бог скажет: стой, не движися! — то все человеческие затеи прахом пойдут. Молчи да дыши.

Вошел царский пристав, поклонился князю в пояс и сказал:

— Князь Димитрий Иванович! Государь-царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси пожаловал тебя, велел быть у себя и прислал за тобою свою царскую лошадь.

Князь всунул приставу в руку несколько червонцев.

Вошли слуги, доложили, что все готово, и накинули на господина соболью шубу, крытую зеленою камкою. Господин надел высокую черную баранью шапку с золотым пером и вышел, провожаемый благословениями и пожеланиями священника.

Этот господин был знаменитый богатырь XVI века — князь Димитрий Иванович Вишневецкий, староста черкасский и каневский, предводитель днепровских казаков и первый виновник их славы. Медальон на груди носил герб его княжеского рода. Князь был лет сорока пяти, среднего роста, с большим выпуклым лбом, носившим печать ума и благородства, и с окладистою русою бородкою. В его голубых глазах светилось простодушие и доброта вместе с чем-то могучим и грозным; несмотря на лета, его лицо сияло здоровьем и свежестью, во всех чертах и движениях его виднелись следы внутренней крепости, сильной воли и многолетнего опыта.

Выйдя на крыльцо, он увидел толпу своих казаков; атаманы были в красных, а простые казаки в черных киреях и широких шароварах, запущенных в высокие черные сапоги. Одни сидели уже на конях и один за другим выезжали за ворота, другие держали за поводья лошадей, готовясь вскочить на них.

У крыльца стоял серый с черными яблоками жеребец; на нем было красное сафьянное седло с позолоченною лукою, лежавшее на черном с красными узорами чепраке, из-под которого выглядывали концы желтой попоны с бахромой. Под мордою у лошади висела целая куча ремешков, расширявшихся книзу и усеянных золотыми бляшками, а на ногах выше копыт были бубенчики, издававшие звук при всяком движении лошади. Вишневецкий вскочил на жеребца и выехал из ворот; пристав ехал с ним рядом; впереди и сзади ехали казаки. Путь их лежал мимо гостиного ряда, по Красной площади, загроможденной в то время множеством лавочек, шалашей, скамей с разными съестными припасами. Народ, любивший глазеть на приезжих, с любопытством бежал за Вишневецким, и в толпе слышались голоса: «Вот молодец! Как такому бусурмана не побить! И народ-то у него какой рослый, богатырский!»

Вишневецкий въехал во Фроловские ворота Кремля, на которых в то самое время раздалось два удара боевых часов, означавших тогда два часа по тогдашнему счету ночных и дневных часов, и в ту же минуту повторилось два удара на других кремлевских башнях, на которых были устроены часы: на Никольской, Водяной (к Москве-реке) и Ризоположенской (выходившей на Неглинную). Тридцать пищаль-ников, стоявших на карауле, расступились и подняли свои пищали вверх. Вишневецкий проехал между боярскими домами, мимо Вознесенского монастыря и мимо церкви Николы Гостунского, прямо к собору и остановился у золоченой решетки царского двора. Пристав соскочил с лошади, за ним сошел князь и все казаки. По приказанию пристава князь отвязал свою саблю, отдал ее казаку, взял с собою четырех атаманов и одного казака, несшего ящик, и пошел пешком вслед за приставом по благовещенской лестнице. На крыльце, ради почета, была ему первая встреча, в сенях другая. Вишневецкий вошел в переднюю палату.

Царь Иван Васильевич сидел в углу под образом, одетый в голубой, расшитый серебряными и золотыми травами кафтан, в собольей шапочке с жемчужной опояскою, в руках держал посох. Это был сухощавый человек, с клинообразною бородкою, с узким лбом и с чрезвычайно живыми, бегающими глазами, в которых трудно было уловить что-нибудь, кроме постоянного беспокойства и нерешительности. Близ него стоял думный дьяк Иван Висковатый, высокий, тонкий, с длинною шеею и с задумчивым выражением глаз.

Вишневецкий, сделав от двери три шага вперед, поклонился царю, прикоснувшись пальцами до земли.

Пристав сказал:

— Князь Димитрий Иванович Вишневецкий приехал просить твоей царской милости, чтоб ты, великий государь, пожаловал, изволил бы принять его в холопство на верную свою государскую службу.

Дьяк Висковатый от имени царя дал ответ, что царь похва-ляет князя Димитрия Ивановича, велит спросить о здоровье и жалует к своей царской руке.

Вишневецкий, подошедши ближе, преклонил колено и поцеловал лежавшую на коленях царя царскую руку, а потом отошел, устремивши глаза на государя.

Пристав заявил, что князь Димитрий просит пожаловать его: велеть поднести царю в дар турецкую саблю редкой работы. Казак поставил ящик на столик и открыл его. Там лежала сабля с рукояткою, осыпанною рубинами, бирюзой и изумрудами.

— Бог тебе в помощь, князь Димитрий Иванович! — сказал царь Иван. — Коли пожелал своею охотою служить нам и прямить, то мы тебя будем жаловать и служба твоя от нас забвенна не будет. Ну а сдал ты Черкассы и Канев брату нашему, королю Жигимонту-Августу{2}, как мы тебе велели, для того, что мы теперь с братом нашим королем не в розратьи?

— Все учинил так, как от тебя, государя, приказано, — сказал Вишневецкий, — а ныне пожалуй нас, холопей твоих: вели слово вымолвить.

— Говори, — сказал царь. — Послушаем, коли хорошее скажешь.

Вишневецкий сказал:

— Казаки городов Черкасс и Канева и все тамошние тубольцы, прирожденные русские люди истинной восточной веры, тебе, великому государю, прямят и желают поступить под твою высокую державную руку навек неотступно. Вся земля Киевская с Украиною и с землею Волынскою и Галицкою — твоя, государева, извечная отчина от равноапостольного князя Владимира; но половиною ее уже давно завладели поляки, а другою думают теперь завладеть от Литвы. И нам бы не быть под латинским государем; а пригоже нам быть под своими прирожденными правоверными государями.

Во время этой речи Иван Васильевич беспрестанно поворачивался, вертел свой посох, как человек, который не в силах сдержать своих ощущений, и показывал, что разом слышит что-то приятное и неприятное. По окончании речи он сказал что-то Висковатому, а Висковатый произнес громко:

— Князь Димитрий Иванович, ты поговоришь с царскими боярами, которых тебе вышлет государь на разговор.

— Слыхали мы, — сказал царь, — что ты, князь Димитрий, бился с неверными за благочестивую веру, и мы тебя за то похваляем, чаючи, что и вперед по нашему повелению будешь против наших недругов биться; а за твое радение, что пришел к нам, жалуем тебе в вотчину город Белев с нашими волостями и доходами и твоих атаманов и казаков, что пришли с тобой, велим испоместить поместьями.

Все поклонились.

Пристав дал знак, и Вишневецкий вышел со своими атаманами.

Князя провели через сени и крыльцо в так называемую Малую Избу, против дверей Благовещенского собора. Там, у входа, Вишневецкий увидел давно знакомого ему дьяка Ржевского{3}, бывшего его товарища в недавних битвах с татарами. Они поцеловались как давние приятели. В Избе посредине стоял стол, за которым сидело трое сановников. При входе князя они встали из-за стола и подошли к нему. То были: князь Андрей Михайлович Курбский, Алексей Адашев и брат его Данило{4}.

Алексей Адашев был человек лет тридцати пяти, с овальным длинным лицом, с белокурыми, плотно остриженными волосами и с небольшой клинообразной бородкой. Чрезвычайное благодушие светилось в кротких голубых глазах его. Он постоянно держал ресницы опущенными вниз, а когда взглядывал на того, с кем вел разговор, то, казалось, видел насквозь, что у другого на уме. В Москве говорили, что Адашев сам никогда не скажет неправды и перед Адашевым другому трудно было солгать: слова не скажет, только взглянет и пристыдит. Он был одет в черный суконный кафтан без всяких украшений, а на ожерелье его рубахи не видно было ни золота, ни жемчуга, как бывало тогда у знатных людей, только виднелись красного шелка узоры, вышитые его женою. Брат его, Данило, был одет пощеголеватее. В его круглом румяном лице светилось столько же добродушия, сколько живости и удальства. Наружность Андрея Михайловича Курбского показывала иного человека, чем оба Адашевы: его высокий рост, открытый большой лоб, гордый и вместе приветливый взор, величественная поступь обнаруживали в нем человека, хорошо помнившего свой род и своих предков, человека, для которого не было ничего тяжелее, как сгибать шею перед кем бы то ни было.

— Бог благословит приход твой! — сказал Алексей Адашев Вишневецкому.

— Радуемся, и радость наша не отнимется от нас, — сказал Курбский, — понеже узрехом посреди себя не яко гостя и чужеземца, а яко единоземца и товарища родоименитого, доблестного воителя, его же слава прошла не только по нашим российским пределам, но достигла отдаленных стран — германских, римских, гишпанских, на него же возлагают упование сыны христианские.

— Наш, наш князь Димитрий Иванович, — говорил Данило Адашев, — пришел к нам, не пожалеешь. Здесь у тебя будут други верные. Вот, как я приезжал к тебе от царя-государя, тогда мы вели беседу и говорили: как бы ты был наш! Теперь сталось так. Теперь праздник у нас на всю Русь!

Все обнимали и целовали Вишневецкого. Вишневецкий представил своих четырех атаманов, назвавши их по именам, потом сел с боярами за столом; атаманы сели поодаль на скамьях. Курбский начал:

— Государь-царь выслал нас на разговор. А нам прежде тебя бы послушать да из твоих уст узнать о славных подвигах твоих.

— Какие подвиги! — сказал Вишневецкий. — Коли б и вправду что было сделано, то надобно все Богу приписать. А мне про себя сказать хорошего нечего. Разве своей неудачей хвалиться.

— Что же, — сказал Данило, — апостол Павел хвалился немощами, а твои немощи и неудачи славнее иных побед.

— Кто не слыхал, — сказал Курбский, — как ты отбивался от многочисленных крымских орд на Хортице!

— А все-таки покинул Хортицу, — прервал Вишневецкий, — оттого что великий государь не прислал помощи впору, а тут король пишет: сведи казаков с островов. Вот Днепр опять в руках у поганых. Но дело поправится, если на то воля царская будет. В Крыму уже два года хлеб не родился; во всей орде траву выжгло; лошади пали; на скот падежей на людей мор. Теперь бы и ударить на поганых. Достался бы его царскому величеству весь Крым со всею степью; освободились бы христианские люди в Крыму, а их еще немало: станем мотчать (медлить) — ино поганые детей их побасурманят, и души христианские пропадут. Государь-царь ко мне паче меры милостив: подарил мне Белев с волостями; но я не за своею корыстью приехал; у меня своих волостей довольно: все готов отдать за избавление братий своих, христиан, от поганых. Приехал я того ради, чтобы со своими казаками, вместе с вами, против неверных биться и царскому величеству крымский юрт покорить, а ему, великому государю, вся наша Украина готова челом ударить в вечное подданство.

— Князь Димитрий Иванович, — возразил Адашев, — для того чтобы нам Бог помог завоевать крымский юрт, невозможно учинять задор с королем, а надобно быть с ним в мире и союзе против бусурман.

— Довольно, — сказал Курбский, — дуровали деды наши, бились промеж собою да бусурман нанимали одни против других: Москва на Литву, Литва на Москву. Теперь надобно Москве с Литвою и Польшею в дружбе жить и на поганых вместе идти.

— Оно бы так, бояре, — сказал Вишневецкий, — только у нас король Жигимонт-Август — одно имя ему что король, и телом и умом слаб. Всем у него заправляют ляхи, а ляхи нашей Русской земле добра не мыслят, да в союзе с ними быть — одна беда. К войне не годятся: им бы только объедаться да опиваться да на мягких постелях валяться. Вот то их дело! К тому же они люди непостоянные и в слове не стоят: войдут с вами в союз, а потом и сами на войну не пойдут, и казаков не пустят.

— О турском царе надобно подумать, — сказал Адашев. — Крымский царь голдовник{5} турского, и турский за него встанет. Дело-то нелегкое. Надобно заручиться крепким союзом с окрестными государствами.

— Турецкая сила, — сказал Вишневецкий, — страшна угорскому королю{6} и польскому, а Московскому государству сделать большого зла она не может. Мы Крым завоюем, и нас турки из Крыма не выбьют, рать свою посылать в степь побоятся; а кабы на то дерзнули, так не достанут в степи корму ни себе, ни лошадям, и все пропадут от безлошадья и бесхлебья. Турский хвалится, что он непобедим, а отчего? Христиане никак не смолвятся между собою стать всем разом против неверных, Одно царство воюет и не совладает с турком, а все другие думают: силен турок, и каждый боится помогать тому, на кого бусурман пойдет.

— Об том, чтоб смолвиться всем на турка, речь идет многие лета; еще и до наших отцев и дедов про то говорили во всех царствах, да до сих пор Бог не благословляет, — сказал Алексей Адашев.

— И до тех пор то дело не станется, — сказал Вишневецкий, — пока одно какое-нибудь христианское царство без помощи иных турка не побьет. Вот, как мы Крым отнимем, все тогда скажут: бусурман не так могуч, как мы думали. Тотчас веницейская Речь Посполитая пошлет свои каторги на Беломорье, и цезарь пристанет, и мултане и волохи{7} поднимутся, и перский царь пойдет на турка для того, что он ему старинный ворог; а вы знаете, как недругу в чем неудача станется, так все, что прежде его боялись, кинутся на него. Вот только с ливонскими немцами надобно нам замириться, оттого что через то творится рознь в христианстве, а бусурмане тешатся.

— Ливонские немцы согрубили нашему государю, — сказал Адашев, — и наш государь на них за то послал свои рати, и многие города нам покорились. Пусть бьют челом нашему государю, а то вот они мира с нами не хотят, мейстер идет на наши города.

— Слух есть, — сказал Вишневецкий, — быть может, недруги вымышляют, будто московские люди в Ливонской земле поступали не по-христиански, людей мирных убивали, жен бесчестили, младенцев живота лишали; а в немецком языке книжки такие надрукованы, где описывается, как московские люди немецких людей мучат, и приложены рисунки тому, и то Московскому государству не в честь.

— Мало чего не пишут, — возразил Алексей Адашев.

— И мало чего на войне не приключается, — добавил Данило Адашев. — Коли делалось такое, так от татар, а не от наших.

— Прошлого года, — сказал Курбский, — я сам побил их многажды, и начальных людей их пленил, и не токмо не велел никого мучить, а приказал кормить и одевать и начальных людей к столу звал. А которые там простые люди, чухна и лотыгола, те немцев не любят сами и у нашего государя в подданстве быть хотят, и мы, воеводы, нашему государю даем совет, чтоб тамошних обывателей ласкать и льготы им давать, а не то чтобы жестокостью отгонять их от себя. Ныне же, ради общего христианского дела, войны с неверными, мы будем царю подавать совет замириться с ливонскими немцами, лишь бы только они побили челом о мире. А ты, князь Димитрий Иванович, как думаешь, нам идти на Крым и в кое время?



— Прежде всего, — сказал Вишневецкий, — надобно поставить городок на Псле и поделать суда и струги, а с весны послать судовую рать по Днепру на море, до Козлова, а иная судовая рать пошла бы по Дону, на другой крымский берег, к Кафе. А разом послать на Крым черкесских князей, что царскому величеству послушны. А затем надобно однолично, чтоб царь-государь изволил сам выступить с главною ратью так, как он ходил под Казань, а то для того, что как сам царь пойдет; то за ним все смело пойдут; и наши казаки, услыша про царское шествие, все пойдут своими головами.

— А как много у вас казаков будет и какова их сила? — спросил Алексей Адашев.

— И каково их дородство? — спросил Курбский.

— У нас, — сказал Вишневецкий, — пословица есть: где крак, т. е. по-вашему куст, там казак, а где байрак, там сто казаков. А какова у них сила бывает, я вам тотчас покажу.

Он обернулся к четырем атаманам и сказал одному из них что-то шепотом.

Вышел атаман, широкоплечий, высокий, смуглый, с черною бородою, с густыми нависшими бровями, с выдавшимися скулами и мрачным, невыносимо унылым выражением глаз. Он схватил одною рукою тяжелое кресло, на котором сидел Алексей Адашев, вместе с ним, высоко приподнял его и бережно поставил на пол.

— Это, — сказал Вишневецкий, — он из почести вознес боярина; а вот, коли крымского хана с его трона так поднимет, так уж не поставит на землю, а кинет, чтоб расшибся вдребезги. А хотите видеть их дородство воинское, так выведите их в поле и велите стрелять в цель: коли один промахнется, так велите меня самого застрелить… А как пойдет государь с ратною силою на Крым, то велеть посошным людям{8} ваши возить запасы за государем и городки ставить, и в тех городках оставлять ратных людей с запасами, чтобы от города до города путь был чист; а государю идти на Перекоп. Вот мы с трех сторон ударим на крымский юрт, и христиане, что в Крыму живут, подымутся на бусурман.

— Ладно, право, ладно говоришь ты, князь Димитрий Иванович, — сказал Данило Адашев, — от радости дух замирает; слушаючи тебя, так и хочется в поле на бусурман.

— Твоими бы устами да нам мед пить, — сказал Курбский. — Вот только кабы все так думали, как мы, а то около государя есть сопротивники нашим замышлениям.

— Мы передадим твое слово великому государю, — сказал Алексей Адашев, — а как ему Господь Бог на душу положит, так и будет.

— А что это за Самсон такой, — спросил Курбский по окончании переговоров о деле, — откуда ты его достал?

— Кто он такой, — ответил Вишневецкий, — про то ни он, ни я не ведаем. Чаем только, что по отцу, по матери он ваш прирожденный московский человек.

— Как не ведаете? — спросили бояре.

Вишневецкий сказал:

— Будет назад тому годов более двадцати, ходили наши казаки на татар и разорили татарский аул, взяли одного раненого татарина в плен, а на его дворе был этот молодец, еще мал, лет, так сказать, десяти либо одиннадцати. Татарин показал на него и говорил: этот хлопец вашей веры был, мы взяли его ребенком в Московской земле и обрезали, а он был ваш, у нас есть крест, с него снят. Больше мы ничего не могли допроситься от татарина: он стал кончаться и умер, мы от его татарки взяли золотой крест.

— А парень по-русски умеет? — спросил Данило Адашев.

— Выучился меж нами, — сказал Вишневецкий, — а как взяли, так ничего не знал.

— Атаман, — сказал Курбский, — покажи нам свой крест.

Атаман снял с шеи золотой крест и подал его.

— О, здесь и надпись есть, — сказал Курбский, — и начал разбирать: благоерод… верно родителей… слово… а другой буквы не разберу, не то люди, не то мыслете: сыну первенцу… глаголь… рцы… еще что-то… Посмотри ты, Алексей Иванович.

— Не разберу, — сказал Алексей Адашев, посмотрев на надпись.

— Палки какие-то, — сказал Данило Адашев. — Ты, дьяк, не прочтешь ли? — продолжал он, обратившись к Ржевскому.

Ржевский стал пристально рассматривать крест, поглядывая также на атамана, который стоял с видимым равнодушием, вперивши глаза в пустое пространство.

— Над глаголем что-то есть, — сказал Ржевский, — а что такое, Бог его знает… Край стерся, а за глаголем еще слово какое-то было, да от него осталась только палка.

— Да, — сказал Вишневецкий, — и у нас не прочли — казаки не знали, как ему имя дать: не то Григорий, не то Георгий, не то Гаврила; не знали, крестить ли его в другой раз или нет, и отослали его к киевскому митрополиту. И митрополит разбирал на кресте надпись и не разобрал, а крестить его в другой раз не велел, для того что он хоть и был обрезан, да поневоле. Митрополит прочитал над ним молитву и дал ему имя Георгий. Тогда взял его к себе казак Тишенко, и он по нем стал зваться Тишенко ж, а другое прозвище дали ему Кудеяр, по тому аулу, где его нашли казаки; и стал он казак из казаков, силен, видите сами, каково, а на неверных лют зело и к церкви Божией прилежен.

— А ты, — спросил Курбский Кудеяра, — живучи у татар, знал, что ты русский человек?

— Мало знал, — ответил Кудеяр. — Они со мной много не говорили, держали черно, как невольника.

Вишневецкий сказал:

— Казак Тишенко женил его на своей дочери, и пожили они в большой любви между собой, только недолго, года четыре: набежали татары, а Кудеяр был в походе; татары у него молодую жену увели. Все казаки собирались выкупить жену его из плена, да узнали, что ее кто-то купил в Кафе на рынке, и теперь неизвестно, где она.

— Вот несчастие! Вот горе! — говорили бояре.

Вишневецкий продолжал:

— Долго он томился, и поклялся отомстить бусурманам. Уж не раз он давал себя знать им. На войне совсем себя не жалеет, и один Бог его спасает; никогда не приведет в полон татарина, а кого поймает, сейчас бьет без милости. Иногда уж и я его журю за большую лютость: мало того, что бьет, еще мучит, кого поймает.

— Как мне не бить их, собачьих сынов, — сказал Кудеяр, — когда они, быть может, у меня отца и мать убили, меня самого побусурманили и с женой разлучили!

— Бедный! Бедный! — сказал Курбский. — Ну а силищей тебя наделил Бог. Быть может, как мы государю скажем, он пожелает призвать тебя перед свои очи.

— Воля государская будет, — ответил Кудеяр.

— А давно у тебя жену полонили? — спросил Данило Адашев.

— Шестой год, бояре, — сказал Кудеяр.

— Божьи судьбы неисповедимы, — может, и обрящешь, — сказал Данило.

— Где сыскать ее, — ответил Кудеяр, — белый свет велик. Об этом я не думаю, одна у меня мысль: бусурманов бить.

— И христианству служить, — добавил Алексей Адашев, — всякими путями, как Бог укажет…

Бояре разошлись. Курбский пригласил Вишневецкого на пир и пожелал, чтобы с ним приехал Кудеяр.

В гостях у Курбского были сподвижники казанского взятия, все, как хозяин, желавшие войны с Крымом. Кудеяр показывал перед гостями свою необычайную силу, но отвечал на расспросы гостей короткими словами и поражал всех своею молчаливостью и угрюмостью.

— Молодец он! Молодец! — говорили развеселившиеся у Курбского бояре. — Но что он так в землю смотрит?

— Горе у него великое, — говорили другие.

Курбский, подвыпивши, с обычным своим красноречием, рисовал перед слушателями грядущее торжество покорения Крыма. Данило Адашев с живостью представлял перед гостями, как он будет вязать татарских мурз, как государь въедет на белом коне в Бакчисарай, подобно тому, как въехал в Казань; как русские станут обращать мечети в божьи храмы… Алексея Адашева не было. Он никогда не являлся на пиры, и приятели его, зная это, не сердились на него. Все привыкли с Адашевым говорить только о деле. Обязанный принимать каждый день просьбы, подаваемые на имя царя, он говорил, что каждая минута, проведенная им праздно, есть грех, потому что через то могут терпеть невинно обиженные и нуждающиеся. Никто не видал этого человека смеющимся, и зато никто, имевший повод плакать, не уходил от него без утешения: ему было не до пиров.

II

Юродивый

Война с Крымом составляла тогда живейший вопрос московской политики. После счастливого покорения Казани, после легкого, затем, покорения Астрахани на очереди стоял Крым; Москва разорила уже два хищнических гнезда, свитых из обломков Батыевой державы; оставалось разорить третье, самое опасное. Дело было трудное, зато от успеха можно было ожидать больше пользы, чем от прежних побед. Много скоплялось препятствий для исполнения великого предприятия, но главное препятствие было то, что в совете около царя не стало уже прежнего единоумия, прежней решимости, прежнего воодушевления.

Десяти лет не прошло с той поры, как вся Русь со своим царем шла на Казань; тогда всех мужей думы и рати соединял священник Сильвестр. Теперь многое стало изменяться.

Хотя отец Сильвестр все еще не переставал действовать на царя Ивана Васильевича спасительным страхом, хотя все еще казался царю человеком, облеченным силою свыше, но чувство зависимости уже давно тяготило царское сердце. С молоком кормилицы всосал Иван Васильевич мысль, что он рожден поступать так, как ему захочется, а не так, как другие присоветуют; на деле же выходило, что он делал все так, как другие ему подсказывали и, главное, как захочет поп Сильвестр{9}. Не вдруг, а мало-помалу, как капля за каплей пробивает камень, сознание своего самодержавия освобождало Ивана Васильевича от гнета, давившего его, словно домовой сонного человека. В описываемую нами пору царь Иван боялся Сильвестра, но не терпел его. Сильвестр не ладил со многим таким, что было сначала с ним заодно. Царица Анастасия, горячо и нежно любившая своего супруга, невзлюбила Сильвестра: она видела и понимала, как Сильвестр, словно дурачка, держал царя в руках страхом посылаемых ему свыше откровений; притом же Сильвестр раздражил нервную и болезненную царицу тем, что в качестве духовника государя хотел подчинить его супружескую жизнь правилам своего «Домостроя». Братья царицы, Захарьины, возненавидели Сильвестра после того, как во время опасной болезни, постигшей царя Ивана, Сильвестр, вместе с некоторыми боярами, помышлял на случай царской смерти о таком порядке правления, который бы оградил Русь от власти Захарьиных при малолетстве наследника престола. Из двух братьев царицы Никита хотя и не любил Сильвестра, но, сам по себе будучи человеком честным, воздерживался от всяких козней против него; зато другой, Григорий, злой и коварный, не останавливался ни перед какими мерами, готов был на всякую черную клевету, на всякие козни. Он нашептал царю, что Сильвестр мирволил честолюбивым затеям царского двоюродного брата, Владимира Андреевича, будто бы добивавшегося престола в ущерб правам Ивановых детей. Пользуясь набожностью сестры, Григорий Захарьин беспрестанно подбивал ее таскать с собой царя по монастырям, чего не хотел Сильвестр, вообще не любивший тогдашних монахов-тунеядцев; Григорий свел царя Ивана с иноком Григорием Топорковым, бывшим ростовским епископом, который в тайной беседе с царем пристыдил его и дал ему приятный для него совет: никого не слушаться и делать так, как ему вздумается.

Козни Григория и наговоры любимой жены хотя настроили царя Ивана враждебно к Сильвестру, но все еще не могли побудить царя к решительному разрыву с своим духовником. Иван любил жену, насколько бывают способны к любви такие эгоистические натуры. Иван колебался то туда, то сюда. Вот под влиянием жены и ее братьев он возгорался злобою против Сильвестра, а Сильвестр — напомнит царю, что муж есть глава жены, и даже еще заметит, как бы так вообще, не относя свое замечание к царю, что плохо поступает тот муж, который во всем слушается своенравной жены, тогда Иван проникнется своим достоинством супруга, начнет сердиться на жену; но жена разольется в слезах, и царь помирится с нею, а потом, ей в угоду, опять покажет злобу к Сильвестру; вслед за тем, по привычке верить в чудодейственную силу Сильвестра, сам испугается своей смелости и старается примириться с Сильвестром. Сильвестр укажет царю на что-нибудь такое, что удобно объяснить знаком божьей воли; Сильвестр что-нибудь кстати предскажет, и предсказание сбудется; Сильвестр озадачит царя каким-нибудь текстом, каким-нибудь примером из священной и византийской истории, так что царь не может против того ничего отвечать и склоняется пред мудростию духовника. Можно сказать, что все козни против Сильвестра долго бы не могли подорвать его могущества, если бы Сильвестр, как прежде, находил себе опору в боярах. Но уже некоторые бояре, прежде во всем слушавшие Сильвестра, стали, подобно царю, тяготиться нравственною зависимостью от попа, самолюбие их уязвлялось, и вот, вместо того чтобы, как прежде, принимать беспрекословно его советы, замечали они Сильвестру, что люди мирские более его, попа, смыслят в государственных и военных делах. Роковым событием для Сильвестра была представившаяся тогда необходимость выбора между Крымом и Ливонией. Отец Сильвестр советовал царю не трогать ливонских немцев, жить вообще в мире с христианскими странами и, напротив, стараться подвигнуть их вместе с Россией на бусурман, а между тем самому идти на Крым и собственноручно водрузить крест на том месте, где св. Владимир принял крещение. В царской думе не все разделяли такое мнение: одни были за войну с Крымом, другие соблазнялись легким, как им казалось, завоеванием Ливонии и приобретением моря. Сам Алексей Адашев поколебался было и не стал отклонять царя от войны с немцами; царь прельщался надеждою овладеть сильными германскими градами, о которых имел смутное представление, смешивая Колывань (Ревель) с Нюренбергом, Ригу с Регенсбургом. Духовные сановники охотно благословляли царя на брань с еретиками латинами и люто рами главным образом оттого, что знали, как это неприятно Сильвестру, а они не любили Сильвестра за то, что он, будучи не более как поп, был сильнее архиереев не только в светских, но и в духовных делах. Царица Анастасия не удерживала царя от войны с Ливонией оттого, что никто не требовал, чтобы царь сам шел в поход на немцев; а крымской войны царица очень боялась, она знала, что царя Ивана повлекут в Крым, как повлекли под Казань{10}. Ливонская война открылась{11}. Священник-временщик с самого своего приближения к царю не привык еще, чтобы делалось что-нибудь противное его желанию; он сильно досадовал, он выходил из себя, особенно когда злодеяния, совершенные татарами Шиг-Алея в Ливонии, давали ему благовидный повод вопиять против напущения бусурман на христианское жительство; он называл Ливонию бедной вдовицей, угрожал за нее России гневом Божиим, предсказывал неудачи… Но что же? Как бы ему в обличение, вместо неудач успех следовал за успехом! Сильвестр опускался.

Крымское дело, за которое он стоял, ограничившись неважным по своим последствиям походом дьяка Ржевского и Данила Адашева, почти совсем оставлялось. Теперь приезд князя Вишневецкого поднимал его снова. Смелый и речистый князь Димитрий Иванович обладал большим даром внушать к себе любовь и увлекать других за собою; на пире, данном Курбским, многие из бояр воодушевились уже мыслью о войне.

Вслед за тем у царя Ивана Васильевича собралась боярская дума. Люди, отличившиеся при взятии Казани, князья Серебряный, Горбатый, Воротынские, Микулинский, Щенятев, Темкин, вслед за Алексеем Адашевым и Курбским, сильно поддерживали тогда войну с Крымом. Но против них восстал князь Петр Шуйский, гордый своими успехами в Ливонии. Он стал доказывать, что неблагоразумно оставлять начатое завоевание страны и вдаваться в новую войну, которая непременно втянет Московское государство в войну с Турцией. Шуйский говорил так хладнокровно, так рассудительно, что некоторых поколебал, а других заставил призадуматься. Большинство, однако, все-таки было не на его стороне; но царь пристал к нему: у Ивана постоянно торчала в голове гвоздем мысль, что он самодержавен и потому многие должны делать так, как он хочет, а не так, как многим хочется; видя, что в думе большинство за войну с Крымом, Иван рад был, что нашелся противник этого мнения, и пристал к нему. Кроме того, Ивану Васильевичу не хотелось, по трусости, самому идти на войну: ведь и в Казань ходил он поневоле. Порешили обдумать и обождать. Между тем пришло известие из Крыма, что хан Девлет-Гирей отправляет в Москву посольство просить у царя мира и дружбы и отпускает захваченных во время набегов московских пленников. И желавшие войны с Крымом, и не желавшие войны выводили из этого благоприятные заключения. Желавшие говорили, что это посольство хана означает его бессилие, боязнь перед русским оружием, и потому следует поскорее начать с ним войну. Не желавшие войны говорили: «Вот и хорошо, значит, можно и без войны примирить хана, постановить с ним хороший мир, корыстный для московской державы». Таким образом, вопрос о войне оставался нерешенным. Сторонники войны с Крымом были сильно огорчены, но не теряли надежды и приискивали средства и меры повернуть дело на свой лад. Никто из бояр не желал так войны с Крымом, как князь Курбский: после неудачи в думе стал он тайно советоваться с Сильвестром и придумывал меры, как бы расположить царя к войне с татарами.



Царь Иван любил развлекаться чем-нибудь чудным, необыкновенным, таинственным. Блаженные, юродивые, предсказатели, тайновидцы занимали его и находили к нему доступ. В Москве не переводились этого рода люди; одни исчезали, другие появлялись. Тогда в Москве обращал всеобщее внимание недавно появившийся блаженный, сухощавый старик, высокого роста, с длинными и белыми волосами, с большою продолговатою бородою, в черном длинном одеянии из грубой шерсти, наподобие рубахи, в остроконечной шапке, с палкою наравне с его головою и всегда босой. Никто не видал у него котомки за плечами; не было у него постоянного приюта в Москве; иногда он ночевал где-нибудь в теплой избе христолюбца, а иногда на улице подле церкви. Никто не знал, откуда он и кто он; разные догадки и слухи распространялись о нем по Москве. Некоторые замечали в его выговоре как будто что-то нерусское; одни говорили — он из Рима, другие — из Ефеса, третьи — из Эфиопии, четвертые — из царства индийского; иные уверяли, что он русский из стран поморских, двадцать лет сидел на болоте, питался быльем и кореньем, а некоторые делали догадки, что он человек знатного рода, обрекший себя на нищету царствия ради Христова. Он, говорили о нем, видит, что делается за сто верст, угадывает мысль человеческую, предсказывает будущее; но когда с ним пытались заговаривать, то он отвечал обыкновенно так, что трудно было понять истинный смысл его речи. Этот блаженный был вхож к Сильвестру, несмотря на то что Сильвестр недолюбливал людей такого рода. Блаженный, приходя к Сильвестру, не юродствовал перед ним, но всегда говорил что-нибудь разумное; а когда Сильвестр спросил его: кто он таков? — блаженный, вместо ответа на такой вопрос, просил Сильвестра никогда уже более не спрашивать об этом. Блаженный удивлял Сильвестра короткими намеками на разные предметы, касавшиеся тогдашней политики, земского и церковного строения; ничто, казалось, не было ему чуждо, все его занимало. Когда прибыл Вишневецкий и представлялся царю, блаженный пришел к Сильвестру и с большим сочувствием говорил о войне с неверными. Сильвестр рассказал ему, что слышал от других о Вишневецком, об его казаках, и заговорил об атамане-силаче с таинственным крестом.

Блаженный слушал с напряженным вниманием, и на его лице мгновенно показалось и исчезло как бы выражение испуга, так что Сильвестр спросил его:

— Уж не догадываешься ли ты, чей родом такой этот неведомый московский человек?

— Нет, — задумчиво сказал блаженный, — мало ли чего может быть похожего, да если б… Мир христианству! Мир христианству!

Сильвестр, однако, видел, что блаженный чего-то смутился, и хотел было допросить его, но блаженный сказал:

— Подобает православной рати идти на освобождение многих тысяч крещеных братий — и тот, что с золотым крестом, пусть идет, и тот, что с медным. Духовное рождение паче телесного!

Когда поход в Крым не решен был в думе, блаженный пришел к Сильвестру, который сообщил ему об этом, и прибавил:

— Тебе бы говорить всем православным христианам, чтобы единомышленно ополчились за крест святой, и самого царя благочестивого подвигать бы тебе на брань.

После того блаженный стал являться у Архангельского собора и кричать изо всех сил: «Ночь проходит, заря занимается, роса падает, млеко с неба польется». Царь увидал его и велел позвать к себе во дворец.

Вошедши к государю, блаженный упал на землю, протянувши руки вперед, а потом вскочил и закричал во все горло:

— Царь, иди бусурман бить.

— Садись, божий человек, — сказал царь, проникнутый страхом от такой неожиданной выходки.

Блаженный сел на полу. Царь приказал подать ему вина и сластей. Блаженный вскочил, взял кубок, поднес к губам и начал лить мимо рта по бороде; потом, как будто поперхнувшись вином, поставил кубок и, кланяясь в землю, говорил:

— Прости, царь-государь, не вели казнить, смилуйся, пожалуй! Не умею вина пить! Дурак я неотесанный, мужичина деревенский!

Потом блаженный взял с блюда несколько сухих вареных плодов, быстро спрятал их за пазуху, улыбнулся и сказал:

— Ребятишкам отдам.

— Каким ребятишкам? — спросил царь.

— Тем, что будут воеводствовать в Крыму, когда вырастут.

— Как! В Крыму?

— Да, в Крыму, когда Крым завоюют.

— Кто его завоюет?

— Русь.

— Когда?

— Когда Бог даст.

— Не я?

— Как пойдешь на войну, так ты завоюешь, а как не пойдешь, так не ты, а другие после тебя завоюют, а тебе будет срам и великое досаждение от неверных.

— Какое досаждение?

— Побьют тебя не в пору и Москву сожгут как уже сожигали при твоих отцах.

— А разве мне будет победа, когда теперь пойду на войну?

— Победишь.

— Отчего ты это знаешь?

— В Лукоморье сказали.

— В каком Лукоморье?

— Все расскажу, коли хочешь, только тебе одному.

— Говори.

— Говорить?

— Говори.

— А ты не прибьешь? Дай царское слово, что не прибьешь.

— С чего я стану божьего человека бить!

— То-то, не прибей, а то больно будет, я перед Богом пожалуюсь.

— Говори, не бойся.

— Ну, так слушай. Далеко, далеко, за Пермью великой, есть горы каменные, высокие; а за теми каменными горами есть югорская страна и живут там люди малорослые, называются югра; страна-то холодная, а в ней зверья много и рыбы, а за югорскою страною течет река Обь, а за тою рекою, за Обью, протянулась верст, почитай, на тысячу степь сибирская; на той степи ничего не родится, и земля размерзает летом не более разве как на два пальца; за тою степью будет море ледяное; никогда то море не тает, а будет того моря верст на тысячу али больше; никто до того моря не доходит, а не то чтобы перейти его. А коли б какой человек по божьей воле перешел то море ледяное, ино тот человек увидал бы чудеса невиданные, недомыслимые, чего и во сне никому не привидится и человеку на ум взыти не может. Пришел бы тот человек к берегу высокому, а взойти на тот берег высокий никоторыми делы невозможно: круто зело, разве сила божья человека туда поднимет. А как подняла бы сила божия того человека на гору, ино увидал бы он за горою страну светлую, теплую, зеленую; а как сошел бы, примером говорю, человек тот с горы, и была бы перед ним река: вода в ней чистая и прозорчистая. Стал бы тот человек и думал: куда Ты это, Господи, занес меня? А тут с другой стороны реки дерево клонится, клонится и легло поперек реки. Тот человек сотворил бы крестное знамение и пошел бы с ветви на ветвь по тому дереву, и перешел бы реку, и стал бы ступать ногами по траве, мягкой, аки шелк; солнце светит и не палит, а на деревьях висят плоды, каких на земле нет, и пташки на ветвях поют зело сладкими гласы, и в аере благоухание неизреченное. И вот, против того человека идет навстречу некий старец, беловлас, зело благообразен, и осклабляется, и говорит: буди здрав, человече божий, пришедший семо, не по своему хотению, а по божьему велению; идем в нашу обитель. Человек тот и пошел за старцем, и видит: церковь стоит, верхи у ней золоты, а кругом церкви древеса, а под теми древесами сидят единонадесять старцы в одеждах белых аки снег; а тот, что прихожего человека привел, двенадцатый, и говорит старец он тому прихожему человеку: се обитель наша, келий у нас нет, для того что незачем: в сей стране не бывает ни дождя, ни снега, ни зноя, ни стужи, ни бури; нет здесь ни зверя лютого, ни гада ядовитого, ни комаров, ни мух, ни птиц хищных; не бывает на нас ни скорбей, ни болезней, и смерти еще никто не вкусил от нас. Церковь сия, идеже приносится бескровная жертва, построена не нами, а ангелами невидимыми. Тогда те старцы встали и сказали прихожему человеку: пойдем вместе с нами в храм божий помолиться. И вошел прихожий человек в церковь, и видит: иконостас весь от злата, а престол от камения самоцветного; один старец облекся в ризы белые, паче сребра блестящие, а прочие клирошанами стали; и как начали они службу Господню, и показалось прихожему человеку, что он как бы на небе, паде на землю челом, сам плачет, а на душе ему легко и радостно. А после службы все вышли и сели за трапезу под древесами и прихожего человека с собой посадили; и ели хлеб белый, мягкий и плоды, и вино пили, а то вино таково, что только капля в уста внидет, то по телу разливается неизреченное веселие. И говорят старцы: мы хлеба не сеем и не печем, дерево у нас таково есть, что хлеб родит, и вина мы не делаем: само течет из ягод виноградных. А окончив трапезу, все встали и воспели, и тогда старец тот, что священнодействовал, так говорил прихожему человеку:

«Бысть некогда царство греческое, царство над царствами, а в нем царствующий град Константин, Царьград наречеся, занеже над всеми градами земными царь бе. Тако пребысть, донележе, наущением богомерзкаго папы Формоза, отпаде ветхий Рим от благочестия и с ним вкупе страны западныя во тьму еретичества уклонишася, точию в гречестей стране благочестие не изсякаше; но действом дьявольским мнози от православных христиан совратишася с пути истинна, впадоша в блуд, в чревонеистовство, враждование, волшвение, чародеяние и во вся тяжкая, и Господь во гневе своем посла на них агарян нечестивых и предаде грады и веси их на расхищение, и мнози христиане мечем посечены быша, и мнози храмы святые и обители честныя обращены быша в ропаты (капища) скверный, и по всей земли начата нечестивые агаряне мучиги иноки честные, нудяще их отрещися равноангельскаго иноческаго жития, повелевающе им мяса ясти и блуд творити. В оное время жиша во едином же месте дванадесять старец, отцы пустыннии, пребывающе выну в молитве, и тии волею божиею внезапу восхищены беша и во мгновение ока пренесены в страну сию, идеже ныне ны зриши. Принесенным нам бывшим явися нам ангел божий, рече: „3де пребудете выну молящеся и живуще непорочно, дондеже свершится исполнение времен и смилуется Господь над людьми своими и освободит их рукою крепкою и мышцею высокою от неволи бусурманския. Ведомо буди вам, яко по мнозех летех воздвигнется держава греческая и паки возсияет вера благочестивая в Царьграде и во иных градех страны тыя, и тогда паки пренесены будете в первое место и тамо скончаете земное житие свое и отыдете в покой вечный, телеса же ваша пребудут во свидетельство родом грядущим. Донележе сие сбудется, живуще зде не узрите никого же от мира, от него же взяти бысте, и не услышите гласа его; егда же приближится время исполнения завета Господня, тогда волею божиею придет к вам семо муж некий, восхищен от мира, и тому поведайте сия, яко приближися час торжества всего христианства и падения неверия агарянскаго“».

— Посем, помолчавши мало, старец сказал прихожему человеку: «Возвратися в страну российскую и поведай сия имущим любовь и ревность божию, наипаче же благочестивому царю, единому под солнцем сущему. Блажен иже имать веру словесам твоим, а иже не имать веры и явится пред ним тощ глагол твой, того постигнет нечто от язв, уготованных неверным в день воздаяния по делом их. Аще кто не убоится и идет на брань с неверными, тому отпустятся грехи, и не точию ему, но и роду его даже до четвертаго колена, а иже убоится и не идет на брань, той посрамлен будет пред ангелы в день судный». После сих слов один старец увел прихожего человека к реке; древо наклонилось, и прихожий человек прошел по нем на он-пол реки и абие восхищен бысть на воздусе и принесен в страну свою.

Царь слушал блаженного с жадностью, но тут закралась ему мысль, не хитрит ли этот блаженный, не подучен ли он сторонниками войны с Крымом, хотя в то же время кара, обещанная в рассказе блаженного за неверие, смущала его. Помолчав немного, царь сказал:

— Что же этот прихожий человек, был он русский родом, что Яй? А коли русский, то как он говорил со старцами? Они ведь греки и по-русски не разумеют.

— А разве русский не может научиться по-гречески? — ответил блаженный, — а коли б не научился, разве Бог не может отверзти ему разум, так что, не знаючи греческой речи, все поймет? Апостолы не учились языкам, а когда сошел на них Дух Свят, то и заговорили на всех языках.

— Правда, — сказал царь. Потом, помолчав немного, спросил:

— Этот человек, что восхищен был к старцам, — ты?

— Я ли, не я ли, — отвечал блаженный, — не все ли тебе равно? Писание глаголет: имеющие уши слышати да слышат.

Царь опять замолчал, а лицо его все более и более принимало суровый вид. Наконец, вглядываясь в лицо своего собеседника, царь спросил:

— Кто ты таков? Как тебя зовут? Откуда ты?

Блаженный вскочил, замахал руками и закричал:

— Ай! ай! Я говорил, что прибьешь, вот же и прибьешь!

— Я тебя бить не стану, — сказал царь, — я только тебя спрашиваю, кто ты таков?

— Мужик, — отвечал блаженный.

— Как тебя зовут? Откуда ты?

— Меня зовут: грешный человек, а родом я по телу от Адама, а по душе от Бога.

— Ты не ковыляй, а отвечай толком, — сказал царь. — Что ты, не знаешь разве, куда зашел, кто тебя спрашивает?

— Знаю, знаю, — сказал блаженный, — ты государь, и можешь со мною сделать все, что захочешь. Вели положить меня на землю да поливать горячим вином, как ты это делал с псковичами. Помнишь… Когда упал большой колокол в знамение грядущей тебе кары — а скоро после того пожар… мятеж… И ты сам чуть не пропал от народного мятежа.{12}

Воспоминание об ужасных событиях покоробило царя. Он задрожал, побагровел, волосы на голове его наежились; он сжал кулаки, как будто собираясь уничтожить дерзкого загадочного человека, а тот смотрел на грозного владыку с таким выражением лица, как будто хотел сказать ему: «Не бесись, царь, ты со мной ничего не можешь сделать».

— Ступай вон с глаз моих, — крикнул наконец царь.

Блаженный поклонился и произнес:

— Аще кто не любит Господа Иисуса Христа, да будет проклят! Маран-афа!

Сказавши это, он повернулся и добавил:

— И епископство его приимет ин.

— Стой, — закричал царь.

Блаженный остановился и спокойно смотрел в глаза озлобленному царю.

Царь сказал:

— Кому ты это изрекаешь проклятие? Чье епископство ты предлагаешь кому-то иному?

— Это тому, кто не любит Господа нашего Иисуса Христа, — ответил блаженный.

— Ты думаешь обо мне, что я не люблю Его, — сказал царь.

— Царь-государь, — сказал блаженный, — ты уверил меня царским словом, что не прибьешь меня. Дурак мужик тебе нес безлепицу. Ты ведь всех людей умнее, для того что ты царь. Не слушай дурака, прощай.

И блаженный быстро побежал вниз по лестнице, произнося:

— Что дурака умному слушать! — Дурак дурацкое говорит; а вот как умному придется потерять голову, так и дурацкие речи вспомнит.

Последние слова блаженного звучали в ушах царских роковым предсказанием чего-то страшного. Противоречивые думы волновали царскую голову. То казалось Ивану, что этот блаженный подучен Сильвестром, то царь боялся остановиться на этом подозрении. Наконец, царю блеснула мысль призвать к себе Сильвестра и допытаться: не подослал ли протопоп к нему этого блаженного?

Перед царем предстал сухощавый человек, лет за пятьдесят, большого роста, с длинной седоватой бородой, в черной суконной ряске, в маленькой шапочке. В его глазах было что-то доброе и вместе суровое, что-то испытующее и вместе насмешливое; все черты лица его как бы говорили: я вас вижу насквозь, куда вам до меня?

— Отче, — сказал царь, — у нас в думе идут все речи разные, несогласные. Одни говорят — надобно воевать с крымскими татарами, а другие говорят — не надобно, чтобы не остановить войны с немцами. Как, отче, даешь ли мне благословение на войну с Крымом?

— То дело твое и боярское, — ответил Сильвестр. — Наш голос что есть, аще от себе, а не свыше глаголем? Сильные мира сего не внимают нам, и то добре: поп знай свой алтарь да свой потребник, боярин же знай совет и ратное дело; посадский человек — свой товар и лавку, а уездный — свое поле да соху.

Всяк твори, к чему призван. Ты же призван свыше властвовать над государством, творить правду и от сопостат защищать христианское жительство. Есть у тебя советники и слуги, с ними думай; им то дело за обычай.

— Я верую мудрости твоей, отче, — сказал царь. — Ты многажды давал мне мудрые советы, и теперь хочу вопросить тебя.

— Мудрость человеческая буйство есть перед Богом, — сказал Сильвестр. — Паки реку: аще от себе глаголем, не верь нам, аще не от себя, а от Бога — повинуйся словесам нашим, занеже повинуешися Богу, а не нам. Испытуй, царю, своим царским разумом: аще от Бога, или от себе глаголем. Ты, царь-государь, рассердился на меня за то, что я тебе говорил: не начинать бы тебе войны с немцами, а идти тебе войною на бусурман. И поделом бы то мне, негодному попишке, если бы я от своего ума говорил, только то было говорено не от себя, а свыше. Так, государь.

— Война с ливонскими немцами идет счастливо, — сказал царь. — Наши войска побивают сопостат. Вся ливонская страна скоро наша будет; Бог, видимо, благословляет нас.

— Конец делу венец, государь-царь, — сказал Сильвестр. — Бывает, что Бог попущает совершаться неправому делу, а потом за него карает, паки реку тебе не от себя, но от Бога. Правая брань бывает тогда, когда обороняют святую церковь и жительство христианское от нашествия сопостат; а немцы на российскую державу не находили, ты, государь, стал истязать у них неудобоемлемую дань, и, понеже невозможно заплатить им тое дани, ты послал разорять их, да еще кого послал! Татар неверных… Аще бы я сказал, что сие благо есть, солгал бы Духу Святому. Ты на меня осердился; во всем твоя воля.

— Приехал из Литвы князь Вишневецкий, зовет на крымских татар, — сказал царь. — Идти нам на татар?

— Всяко дело во благовремении конец благий приемлет, — ответил Сильвестр. — Аще же не благовременно начинается, трудно и нуждно творится. Не имам повелений свыше, а своим худоумным разумом что могу сказать? Советуйся с боярами, людьми думными и ратными.

— Ко мне, — сказал Иван, вглядываясь пристально в глаза Сильвестра, — приходил какой-то блаженный и чудные дела говорил о некоей дивной стране, где живут дванадесять старцев, и те старцы якобы предвещают конец бусурманства и велят идти войной на бусурман.

— Бывают, государь, — сказал Сильвестр, — видения истинные, бывают и ложные, якоже и Никон Черные Горы пишет в своей книге; а я тебе, государь, ту книгу давал чести{13}. Сему подобает внимати со рассмотрением.

Иван Васильевич отпустил Сильвестра ласково, ничего от него не допытавшись, и остался еще в большем недоумении, чем прежде. Между тем у Сильвестра был соперник, чудовский архимандрит Левкий. Он не имел и десятой доли того обаяния, каким обладал Сильвестр, зато отличался качествами, которыми привлекал к себе царя. Слушая Сильвестра, царь сознавал, что Сильвестр скажет так умно, как ему самому не выдумать; царь чувствовал, что Сильвестр умнее его, и царь ненавидел Сильвестра. Левкия, напротив, царь считал глупее себя и всегда встречал от него одобрение и оправдание того, что ему хотелось; за то царь любил его. И по наружности Левкий составлял противоположность Сильвестру: маленького роста, сутуловатый, с глазами, выражавшими подобострастие, он постоянно держался перед царем с тем напряженным вниманием, с каким человек боится проронить слово из речей своего собеседника. Когда царь обращался к Левкию как бы за советом, Левкий не задумывался, выступал со своим советом смело, решительно, как будто против царя, но говорил именно то, что царю было приятно. Царь Иван Васильевич любил тешиться над архимандритом; архимандрит поддавался этому и сам веселил царя.

Царь позвал Левкия.

— Пьян, архимандрит, — сказал Иван Васильевич. — Не проспался? Ей, рыло-то! Преподобное рыло! Опухло с перепоя!

— Испиваю, государь, — сказал Левкий, — писано бо есть, в беззакониях зачат есмь.

— А зачем же писано: не упивайтеся вином. В нем же… знаешь, что в нем?

— Некая ковыка недоуменная, государь; а другое место говорит: воды не пий, но вина…

— Вина? Остановился? А? Боишься договорить? Написано: «вина мало»… а ты дуешь какими ковшами?

— По чину, государь, и по телесной нужде сто маха ради и частых недугов. А что написано: вина мало пей — ино лошади ведро воды не много выпить, а кабы человек выпил ведро разом? А вот в писании говорится: мытари и любодейцы варяют (идут впереди) вы в царствии небесном, а оно значит: мытари были когда-то, а теперь мытарей нет, а есть монахи-бражники, пьяницы, вместо мытарей — они-то прямо в рай пойдут. А отчего? Они неповинны, аки младенцы. Аще что и согрешат, не вменит им Бог греха, сами бо не ведают, что творят. Говорят же: невозможно прожити без греха, а коли грешить, так лучше пьяному, чем тверезому. И еще писано, государь: се коль добро и коль красно, еже жити братии вкупе! А коли братия сойдется вкупе, ништо обойдется без вина?

— Хорошо, — сказал царь, — выпей же, коли так.

— Левка всегда пить готов, — сказал архимандрит, — а коли государь-царь велит, то как же Левке царского указа не исполнять?

Принесли чашу вина. Левкий разгладил бороду, посмотрел на чашу умильно, произнес: «Ах, ты чаша, чаша моря соловецкого» — и разом выхлебнул всю чашу.

— Хочешь еще? — спросил царь.

— Сколько велит царь, столько и буду пить; только коли на ногах не устою, да свалюсь, не наложи гнева. Пьяный не владыка себе самому.

— А если, — сказал царь, — государь велит тебе пить в такой день, что в святцах не показано разрешение вина и елея, тогда что?

— Несть разрешения, кроме царского повеления. Царев указ — все равно что божий. Исполнять его велит сам Бог — тогда в ответе перед Богом уже не я; аще же царского указа не послушаю, то всегда в вине буду как перед Богом, так и перед царем.

— Мудро сказано, — сказал царь, — а если царь скажет: Левка, не пей николи, и даже в полиелей, тогда что?

— Тогда Левка упадет царю в ноги…

И с этими словами Левкий упал к ногам государя и продолжал:

— И скажет: царь-государь, вели лучше Левке голову снять, оттого что Левке лучше живу не быть, чем не пить.

— Не бойся, Левка, царь пить не закажет, а скорее укажет. Ну, Левушка, скажи мне лучше вот что: проявился тут блаженный, ходит да кричит, знамо блажит; я его звал к себе… кто он таков?

— Не знаю, государь, о том вели спросить отца протопопа Сильвестра.

— Отчего Сильвестра, а не тебя? — сказал царь, нахмурившись.

— Я не звал его, и не приходил он ко мне, а видел я, как он из Сильвестрова двора выходил.

Зловещая мысль вновь посетила голову царя: Сильвестр ничего не сказал о блаженном, когда царь его спрашивал, а блаженный бывает у Сильвестра.

— Дивные вещи он рассказывает, — сказал царь и передал вкратце Левкию то, что слышал от блаженного.

— Это значит, — сказал Левкий, — чтобы царь на войну шел… Да, знать, есть такие, что желают, чтобы ты на войну сам ходил… Нет, царь-государь, не ходи, у тебя есть воеводы, слуги твои; их, своих холопей, посылай, а тебе свое здоровье беречи надобно. Князь Курбский, князь Серебряный не воротятся с войны — потеря невелика: много их, князей, на Руси, а ты, государь, у нас один, всему государству голова и оборона. А вот этих блаженных взять бы в розыск да и поднять раза два на дыбу, так заговорили бы они правду-матку, а то они народ только мутят! Вишь, что затеял! Старцев каких-то выдумал! Задал бы я ему старцев! Вспомни, царь-государь, как по Москве ходил юродивый да пророчил: Москва сгорит, а Москва и впрямь загорелась, а потом народное смятение стало… все то недруги твои учинили кознями своими! Нет, царь-государь, не слушайся вражьих советов, не ходи на войну. Кто знает, что у них на думе.

Левкиева речь пришлась по сердцу государю, который мучился подозрением, что его, как дурня, хотят провести и заставить делать то, чего он не хочет. Царь призвал к себе Афанасия Вяземского, молодого любимца, которого он уже тогда приблизил к себе.

— Афонька, — сказал царь, — блаженный какой-то проявился в народе, про войну пророчит; узнай, что он там такое говорит, а коли услышишь что-нибудь про нас, тотчас вели схватить его… Нечего ему в зубы смотреть, что он блаженный.

Вяземский искал блаженного, спрашивал, ездил несколько дней по Москве — и след простыл этого блаженного, словно в воду канул; только и узнал Вяземский, что вечером того самого дня, как он был у царя, видели его у Подкопал; он кланялся народу во все стороны и говорил: «Прощайте, люда добрые! Увидите меня разве не в добрый час, когда враг-бусурман под Москву подойдет!» И потом уже никто не видал его.

III

Царица

В царицыных покоях, вокруг большого продолговатого стола, покрытого зеленою с красными цветами скатертью, стояли две мастерицы и старая боярыня, надзиравшая над женскими работами. Поодаль от них, у двери, стоял мужчина лет за тридцать, с задумчивым лицом, и постоянно опускал глаза в землю, как того требовала вежливость из уважения к месту, в котором он находился. Одежда на нем была полумонашеская, черная, длинная; только голова была открыта. На столе лежал рисунок, изображающий положение Христа во гроб. Женщины, стоявшие у стола, находились, видимо, в тревожном ожидании и поглядывали беспрестанно на маленькую дверь, ведущую во внутренние комнаты царицы Анастасии. Никто не смел заводить разговора. Наконец дверь отворилась, вошла царица, женщина бледная, сухощавая; ее черты, некогда красивые, сильно искажены были преждевременными морщинами, в ее глазах отражались грусть и озлобление. Она была одета в голубом атласном летнике с серебряными узорами; на голове у ней была бобровая шапочка с верхом, унизанным жемчугом. За нею шли две девицы в красных летниках, с распущенными волосами. Их боязливый взгляд показывал, что они находятся в строгой дисциплине. Подошедши к столу, царица молча разглядывала рисунок.

— Вот, матушка то сударыня-царица, — сказала старая боярыня, — иконописец из Новагорода написал плащаницы образец, буде твоей царской милости угодно будет.

Иконописец поклонился до земли; царица взглянула на него, потом посмотрела на рисунок и сказала боярыне тихо:

— Выдать ему три рубля{14}, пусть идет.

Боярыня сделала знак иконописцу, а тот, понявши, поклонился и вышел.

— Первый худог, — сказала боярыня, — матушка государыня-царица, и книжен вельми, у отца Сильвестра на воспитании вырос, когда еще отец Сильвестр был в Новегороде; и дал ему Бог дарование иконописное; живет, государыня, в Новегороде.

— Так он новгородский? — сказала царица. — Да еще у Сильвестра вырос? Не хочу! Не делать плащаницы по его образцу! И вперед чтобы мне из Новагорода не приводить ни на что мастеров, а паче из попа Сильвестра детенышей. Слышишь? Чтоб не было того. Нешто из иных городов отыскать не можно? Нешто в Москве нет достойных? Что это все из Новагорода, да из Новагорода? Новгород всему указ стал; и Богу-то по-новгородски заставляют молиться. Москва Новгороду глава и всем городам — так и в книгах написано. А нешто в Новегороде благодати больше: ростовские чудотворцы посвятее-то новгородских святых. Не чета Ростову Новгород, не то что Москве! Да ты что, нов городка, что ли?

— Матушка-государыня, — сказала боярыня, ведомо тебе, что я прирожденная московка, старого московского рода.

— Так сыщи иного иконописца, — сказала царица, — чтоб не из Новагорода, а паче чтоб не из Сильвестровых детенышей. Поп набирает себе на улице Бог знает кого да в люди выводит… А за его милостивцами никому хлеба достать нельзя. И в попы своих ставит и в подьячие ставит, да еще иконы пишут все его люди{15}. Сыщи иного.

— Буди твоя воля, государыня-царица, — сказала боярыня.

В это время вошли в комнату двое братьев царицы, Григорий и Никита, единственные мужчины, имевшие право во всякое время входить в покои царицы.

Анастасия продолжала:

— А три рубля? Так им и пропадать по твоей вике! Коли бы ты сказала, что из Новагорода, я бы не велела и показать мне его образину с его образцом.

— Матушка-государыня, — сказала боярыня, — не гневись. Я верну эти три рубля, коли они напрасно потрачены чрез мою вину.

— Было бы на нищую братию раздать! — говорила царица. — Смотри-ко, три рубля ни за что взял! И так дерет за свою дрянную работишку — ни на что не похоже, а иные бедные чуть с голоду не помирают. Им надобно помогать, а не даром деньги бросать сильвестровцам; разжирел вельми попина, пусть бы из своих животов раздавал своим.

— Матушка-государыня, — говорила боярыня, — не изволь гневаться. Я верну три рубля.

— Я с тебя трех рублей не возьму назад, — сказала царица, — отдай их половину к Троице, а половину на нищую братию раздай, коли твое усердие будет. А то, право, тремя рублями сколько нищих-то оделить можно, а они в одну ненасытную утробу новгородскую ушли… Боже, Боже! Прости наше согрешение! Ну, гляди, достань иного иконописца — московского, либо ростовского, либо ярославского, только не новгородского, и не из Сильвестрова гнезда. Ступай же себе.

Боярыня и мастерицы поклонились и ушли. Царица обратилась к девицам.

— Вы что выпучили-то буркалы! Ох, смиренницы, как только с глаз моих, так у вас зубоскальство и смех неподобный. А! Ты, ты что глядишь там! Вот теперь при мне чуть не засмеешься! А ты, пучеглазая! Говори: смеялась она у меня за спиною? Покроешь ее?.. Мне не скажешь?

— Я не видала, государыня!

— Врешь! Видела! Ну, если не видала и увидишь — скажешь мне?

— Скажу, государыня-царица.

— Лжешь! Не скажешь! Где у вас верность? Какая у вас верность! А как повернусь, да увижу… ты думаешь тебе меньше будет кары, чем ей? Обеих одинаково накажу. Идите себе от меня.

Девицы ушли.

— Куда ни повернись, — говорила царица братьям, — от Сильвестра не уйдешь. Хотела плащаницу вышить по обещанию, по душе моего Мити-царевича в Горицы{16}: что ж? Говорю: найдите иконописца, чтобы мне образец написал. А оне нашли из Новгорода, да еще из Сильвестровых детенышей. Поп со своей попадьей собирали разную сволочь, мальчишек и девчонок, воспитывали да в люди выводили. А это чинилось не в угоду Богу, а для того чтобы во всем царстве своими людьми все углы испоместить. Видите — везде у них свои люди. И мне ихнего привели, из новгородских.

— Знаю, — сказал Григорий, — это из тех, что писали Господа Саваофа{17}, чем Висковатый соблазнился. Вот и тебе привели из ихней норы крысу. Хотят царя-государя с толку сбить, чтоб он в поход пошел на Крымскую землю. Подослали к нему какого-то юродивого, пророчил о падении турецкого царства. Спасибо, отец Левкий царя-государя вразумил. Не поддается. А тут, видишь, приехал из Литовской стороны Вишневецкий-князь, подбивать царя на войну, да еще какое-то чудо привез с собою — силача какого-то, Илью Муромца… Хотят царя отуманить.

— Горе мое, горе! — сказала царица. — Ох, уж и как-то мне на сердце грустным-грустно. Чует мое сердце что-то недоброе. Ох, братцы родимые! Спасите меня, люблю я своего Иванушку боле всего на свете; быть может, оно и грех так любить, для того что Бога любить надобно более всего, а коли человека больно полюбишь, так и против Бога согрешишь. Только что же мне делать? Точит мое сердце червь невсыпущий! Разлучники мои лютые хотят меня с Иваном разлучить, со света меня рады согнать, чтоб самим владеть и царем и царством. Чего-то я не пострадала? Не забыть мне вовек, как Иванушка был болен, при конце живота лежал, а они около него… думали, как бы детей наших наследства лишить, Владимира Андреевича царем наставить… Мать его, змея лютая!{18} низко мне кланяется, а у самой в уме лихо… Господь спас царя: и денно и ночно с той поры благодарю Его пресвятую волю. Только не дремлет ад. Сильвестр-поп, враг лукавый, у меня детей ведовством отнял… а теперь хотят лиходеи царя на лютую войну тащить, как тащили под Казань; затем хотят тащить, чтоб живота лишить! Ох, чует мое сердце беду: недолго мне горевать на белом свете, не жилица я на этом свете. Ох, ох!

Брат ее Никита сказал:

— Не гневи Бога, сестра, малодушеством. Не любишь Сильвестра, и я его не люблю, да и как нам его любить? — и он нас не любит. Ему бы хотелось, чтобы нас близ царя не было, а только бы он со своими советниками при царе остался. Паче меры властолюбие его. А чтоб он ведовством детей у тебя отнял, того говорить не подобает. Божье то дело, а не человеческое. Не достоит наговаривать на человека лишних слов, хоть бы он и ворог и лиходей был тебе!

— Как же он не ведун! — сказал Григорий. — Как же он так обошел царя-государя? Или впрямь он прозорлив и богоугоден муж, что ли? Который год уж мы с ним боремся! Вот, рассердится государь, сдается, приходит конец сильвестровскому царствию — ан нет! Смотри, опять стал в приближении, и опять царь его слушает. Как не ведун он, проклятый!..

В это время послышались шаги: Захарьины узнали походку царя.

Вошел царь Иван Васильевич, покачиваясь с боку на бок и улыбаясь; одной рукой он поглаживал свою бородку, а другой — опирался на посох с золотым набалдашником.

— Ха, ха, ха! — сказал царь. — Шурья! Слышите, как меня одурить хотели. Перво подослали какого-то юродивого, и тот говорил мне какие-то чудные речи о видениях, чтоб меня подбить на войну с Крымом; я велел того юродивого изловить на преступном слове, а он пропал, как в воду впал!

Теперь за другое взялись. Хотят для нашей царской потехи показывать какого-то силача, что один медведя руками ломает, привез его с собой Вишневецкий. Думают, что я, глядя на то, их поучениям поддамся. Нет, голубчики мои! Не на того напали. Я таки потеху посмотрю, а чтоб в Крым иди войною, да еще самому, по их хотению, того не будет. Ты, Настенька, о том не думай и сердца своего не томи! Я на Крым не пойду, их желания не сотворю. А будут они творить у меня то, что я захочу, оттого что я самодержец; от Бога дана мне власть свыше, и что захочу, то и буду делать, а они мне повиноваться должны.

— О, государь, — сказал Григорий, — как мы все рады твоему мудрому слову. Не только мы, — все православные христиане, сущие под твоею высокою рукою, только о том Бога молят, чтобы все делалось по твоему великому разуму, а не по совету боярскому, паче же не по совету поповскому.

— Поп Сильвестр мне не советник, — сказал царь, — наша воля была такова, чтоб поп Сильвестр был близко нас, а не захотим, так поп Сильвестр завтра в Соловки пойдет. Что такое поп? Не только поп — митрополита не захочу держать, и митрополит вон пойдет.

— Истинно и мудро слово твое! — сказал Григорий.

— Милый мой, Иванушка! — сказала царица, обнимая с нежностью голову супруга. — Ты не поедешь на войну, ты со мной останешься!

IV

Царская потеха

Первый зимний снег — желанный, нетерпеливо ожидаемый со дня на день гость; первый санный путь — праздник на Руси. Так и теперь; так и встарь бывало. Работы пойдут дружнее, забавы затейливее, юность станет отважнее, детство резвее, старость приободрится. А для охотников… вот веселье-то! Царь Иван Васильевич не пошел по следам своих древних предков, князей, которые, бывало, езжали друг к другу за сотни верст поглумиться в лесах и полях над зверьем прыскучим и птицею летучею и свои старые ссоры и усобицы заканчивали на мировую ловами. Царь Иван Васильевич слишком берег свою царственную особу и удалялся от малейшей возможности встретиться с чем-нибудь опасным. Трус он был большой, хотя ему ничего так не хотелось, как слыть отважным и храбрым. Поедет он на охоту разве за зайцами, да и то если ему мимоходом не проговорятся, что там, где ему придется расправляться с зайцем, встретит он медведя, волка, рысь. Не любил он сам быть в лесах на охоте, как не любил ходить на войну; этот царь, как заводил войны и посылал своих полководцев, так и на охоту, хоть сам трудиться не хотел, но посылал своих дворцовых крестьян ловить для себя зверя. То было и подручно тогдашним людям: везде были охотники, да без них звери бы заедали целые села; не ради забавы, а по крайней необходимости выходили посадские и уездные люди большими скопищами воевать со зверьми в лес, со всякого рода оружием, начиная от простой дубины до хитрого ружья, тогда еще составлявшего редкость в крестьянском быту, где лучше умели обращаться с прадедовскими луками и стрелами. За толпою ловцов псари вели собак, которых обязанность состояла в том, чтобы находить звериный след и выгонять зверя; тенетчики несли огромные тенета, а копцы — заступы, чтобы вырывать ямы, куда заманивали или загоняли неосторожного зверя, покрывши ямы тонкими жердочками, притрушенными сухими листьями или снегом. Веселая была пора, когда наступали такие походы… Молодцы идут, песни поют, приплясывают, балагурят, игрецы гудками, волынками, сумрами и дакрами потешают рабочий люд, а когда случится — собаки выгонят волка, лису, медведя и растерянный зверь запутается в тенета или попадет в яму, тут сколько смеху, шуму, гаму, веселья! Старались, разумеется, для царя ловить молодых медведей и волков — со старыми сладить было трудно, — надевали на них цепи, привязывали под шею палки и отправляли в подмосковные села. По царскому указу там содержали и растили их, давая корм немалый, и берегли для государевой потехи; а когда вздумается государю — приедет он в село, прикажет выпустить медведя или волка и пустит на них собак либо же заставит людей своих драться со зверьми; кто одолеет — тому царское жалованье бывает; кого медведь поранит, тому на лечбу дается; а случалось, что медведь и до смерти задерет молодца, тогда его в синодик запишут, по разным монастырям на поминание пошлют.

Теперь, ради первого снега, изволил царь-государь ехать в село Тайнинское, тешиться вместе со своими ближними боярами. С вечера отправили туда царскую стряпню; до света месили Караваи и пироги, потрошили разную рыбу, готовя ее на различные кушанья к царскому столу. У царя готовилась тогда потеха необычная; царю наговорили о необыкновенной силе приехавшего с Вишневецким казака Кудеяра, донесли ему и об его странном происхождении, но ни сам Кудеяр, ни другой никто не знает, кто этот казак, а видно, что русского рода. Царю охотно было посмотреть на него; Вишневецкому желалось показать его московскому государю, но сам Кудеяр не обнаруживал ни радости, ни боязни показаться перед царем.

Царь отслушал обедню. Вереница саней наполнила Кремль. Бояре ведут великого государя под руки; он одет в соболью шубу, нагольную, с узорами, искусно сделанными по восточному образцу, на юфтяной коже; на голове у царя остроконечная шапка. Огромные развалистые сани разделены на два отделения; на заднем, возвышенном, садится царь-государь, обок его крещеный царь казанский{19}, впереди, ниже его, садятся двое близких бояр. Сани запряжены четырьмя лошадьми, не рядом, но гуськом; на каждой лошади сидит возница верхом; у переднего возницы бич длиннее его самого. По бокам саней едут окольничьи. За царем следуют бояре, думные и ближние люди, щеголяя богатством мехов на своих шубах с большими отложными воротниками, да околышками шапок с золотными серебряными швами, затейливостью материй на покрышках шуб, узорами своих санных ковров и породистостью своих лошадей. Князь Димитрий Иванович Вишневецкий, приглашенный царем на царскую потеху, ехал в одних санях с князем Андреем Михайловичем Курбским: вовсю дорогу они толковали между собой о том, как бы им склонить царя послать на крымского хана великую рать и самому предводительствовать ею.

Вот приехали. Бояре ведут государя под руки по лестнице деревянного дворца в селе Тайнинском; пройдя большие теплые сени, царь входит в столовую избу. Там уже накрыты столы браными скатертями, на столах поставлены тарелки, положены ножи, ложки, большие ковриги хлеба, к столам придвинуты скамьи с камковыми полавочниками, а для царя поставлен особо маленький столик, обложенный перламутровыми кусочками; перед столиком кресло с позолоченными ручками, а над креслом ряд образов в басменных окладах. Царь помолился образам, прошел через столовую избу в другую комнату; там топилась печь; и здесь царь прежде всего помолился, а потом сел у печи; бояре стояли около него; прошло несколько минут; посидели у горящей печи, царь встал, взял свой посох, который на время сиденья у печи отдавал окольничему, прошел в третью комнату, где была его царская постель, потом — в четвертую, назначенную для ближних людей, которые должны спать при царе, когда он изволит ночевать в Тайнинском. Из этой четвертой комнаты, составлявшей угол с предыдущей, была дверь на рундук под навесом; выходил этот рундук на широкий внутренний двор, где происходили бои со зверьми для царской утехи. На рундуке стояло одно только кресло для государя.

Иван Васильевич был тогда не в веселом расположении духа. Все слышанное и замеченное им недавно легло ему на сердце; он чувствовал, что вокруг него что-то замышляется, подозревал, что его хотят обойти, думают заставить его делать то, чего бы он не хотел, а чего хотят другие; царь злился. Ему в голову приходило, что и самою настоящею потехою заговорщики хотят воспользоваться, чтоб подманить его на войну с Крымом. Не пришла еще пора Ивану Васильевичу освободиться от той застенчивости, которою сопровождалась его врожденная трусость, не пришла еще пора перейти этой трусости к беззастенчивой борьбе с воображаемыми опасностями. Еще пока все ограничивалось только выходками своенравия.

— Алексей! — сказал царь Адашеву, севши на кресле, поставленном на рундуке. — Хотим идти в поход с великою ратью на войну.

— Бог тебя благословит, — сказал Адашев, несколько изумленный такою неожиданностью. — Мы все идем с тобою и будем биться против врагов креста святого до последней капли своей крови, не щадя голов своих. А куда ты думаешь? Против татар?

— Нет, против ливонских немцев. Вы, мои добрые, мои верные бояре, так мужественно бились с немцы, что уж мне никоими делы не хочется покидать Ливонской земли, не подклонивши ее всю под нашу державу. А бусурман крымский не страшен; он шлет нам свое посольство и уже отпустил наш русский полон. Мы возьмем мир с крымским ханом всей воле нашей, а сами пойдем на немцы. Вот и бояре иные в думе тоже говорили, чтоб идти нам войною на ливонских немцев.

И новоприезжий князь Димитрий Иванович Вишневецкий пусть со своими казаками идет с нами заодно на ливонских немцев! Они нашим жалованьем помилованы.

— Твоя воля, государь, — сказал Адашев, — мы еще не знаем, с чем приедет ханский посланец; а хан хоть и скажет, что он отпустит полон весь, тому верить не можно, бусурман солжет христианину. Немцы, государь, побеждены силою твоего царского величества; если теперь их пожаловать, дать им мир, так они отдадут нам и Юрьев, и Ругодив, и прочие города, взятые нашими ратьми.

— А если мы их не помилуем, — сказал, лукаво засмеявшись, царь, — так они нам отдадут и Колывань, и Ригу, и, почитай, все германские грады завоюем. Ну а что на это скажет вот князь Курбский?

Князь Курбский, стоявший все время у двери, выступил и сказал:

— Наш совет, великий государь, тебе ведом, понеже мы изрекли его пред тобою в думе, а коли твоя такова воля, чтобы я пред тобою паки сказал его, то я скажу и теперь только то, что в думе говорил: не ходи, государь, на немцев, возьми с ними мир на всей нашей воле, а сам иди со всею своею ратью на крымского бусурмана ради защищения своей державы и целости жительства христианского.

— А другие бояре да не то говорили, — сказал царь, — а затем будет так, как ваш государь изволит, как ему Бог на сердце положит. На него надеюсь, его велению покоряюсь, а не князей, не бояр советам. Господь со мною, и никто же на мя. Где князь Вишневецкий?

Вишневецкого подозвали. Царь сказал:

— Показывай, показывай, князь Димитрий, своего Голиафа. Только у меня такие лютые два медведя; никто с ними не дерзал биться. Если кто из них да снимет череп с твоего Голиафа, ты на нас за то не пеняй.

— Такого медведя нет, которого бы не поборол мой Кудеяр, — сказал Вишневецкий.

— Ого-го! Хвастливо сказано, — возразил царь, — а у нас говорится, что похвальное слово гнило бывает.

Ударили в бубны. Из нижнего жилья дворца вышел Кудеяр, одетый в черное суконное короткое платье, в больших сапогах со шпорами. У него в руках не было никакого оружия, только за красным поясом заткнут был большой нож, наполовину высунутый из ножен. Кудеяр поклонился в ту сторону, где был царь, надел шапку и стал боком к рундуку, приложил подбородок к шее, выставил правую ногу вперед, заложил левую руку назад и держал правую наотмах, как бы готовясь отразить нападение врага. Его мрачные глаза были устремлены на двери амбаров.

— Эка плечища-то, плечища, — заметил царь, — а пальцы, пальцы!.. А брови какие яростные! Да это просто какое-то чудо лесное, страх водяной!

Все бояре стояли около царя с напряженным вниманием. Вдруг растворилась одна из амбарных дверей — оттуда вышел медведь… дверь за ним быстро затворилась. Медведь вступил на майдан (так называли тогда такой двор), увидел стоящего Кудеяра… казак глядел на него грозно и сурово… медведь заревел, поднял передние лапы и на задних шел прямо на Кудеяра… Кудеяр выдернул нож. Медведь заревел сильнее и замахнулся своею лапою — одна секунда — медведь снес бы череп со смельчака; все ахнули… Но Кудеяр ловко уклонился головою от взмаха медвежьей лапы и в то же мгновение воспользовался положением медведя, выставившего против соперника грудь, ударил его ножом в сердце, а сам отошел прочь.

Раздался последний рев издыхающего медведя. Кудеяр глядел на мертвого, уже бессильного врага. На рундуке все были до того поражены этим неожиданным исходом битвы, что не смели выразить ни одобрения, ни изумления.

Царь прервал молчание.

— Есть, — сказал он, — медведь еще поболее и подюжее этого. Похочет ли он с ним биться?

— С кем повелишь, государь, — сказал Вишневецкий, — с тем он и будет биться!

Вишневецкий передал царское желание Кудеяру.

Кудеяр поклонился царю молча; подошел к мертвому медведю, вынул из сердца нож, обтер об шерсть того же медведя и снова стал в прежней постати ожидать нового врага.

Не долго пришлось ему ждать. Медведь громадного роста показался из другой амбарной двери…

Увидя мертвого товарища, медведь в испуге отскочил назад, оглянулся кругом, остановил глаза на Кудеяре. Новый враг не ревел, как прежний, а только свирепо смотрел на человека. Прошла минута. Царь сделал такое замечание:

— Медведь, видно, смекнул, что прежний оттого пропал, что на человека сам пошел; этот дожидается человека к себе: поди-ко ты сам ко мне, а не я к тебе!

Но медведь сделал движение и тихо начал обходить своего врага; медведь отворачивал голову в противоположную сторону, как будто хитрил с ним, как будто показывал вид, что не обращает на него внимания, как будто затевал броситься на него неожиданно; но медведь не провел казака; Кудеяр быстро, как кошка, сделал прыжок и вмиг очутился верхом на медведе, обеими руками схватил его за горло и стал давить изо всей силы. Медведь захрипел и подогнул ноги. Кудеяр не переставал давить его, пока в медвежьем теле не перестали более показываться предсмертные судороги. Тогда Кудеяр встал с медведя, снял шапку и поклонился царю.

— Молодец! молодец! — сказал царь. — Вот настоящий богатырь, Илья Муромец!..

По царскому приказанию, переданному чрез Вишневецкого, Кудеяр взошел на рундук и молча ожидал царских приказаний. Все разглядывали его с любопытством.

Царь приказал поднести богатырю серебряный ковш с медом.

Кудеяр смутился. Степной казак не знал, как ему обращаться перед таким властелином, говорить ли, молчать ли; он поглядел на Вишневецкого, потом поклонился царю молча, выпил мед и отдал ковш стряпчему. Царь сказал:

— Этот ковш тебе за твою потешную службу.

Кудеяр снова молча поклонился.

— Сказывали нам, ты сам не знаешь, кто ты таков, с измалку был у бусурман, а сам роду русского, христианского. Покажи-ко мне крест, что у тебя на шее.

Кудеяр молча снял с себя крест и подал царю.

Пристально разглядывал царь крест, вдумывался, не догадается ли, и потом отдал его Кудеяру.

— Кто тебя знает, кто ты таков, а сдается: не простого роду. Велю кликнуть клич по всему царству, чтобы отозвались те, у кого пропали дети в оно время, что приходилось по твоим летам, годов за тридцать или того более. А пока Бог тебе не откроет твоего рода, будешь ты наш, и мы тебя пожалуем. Отвести ему поместье в Белевском уезде пятьсот четей и в дву потому ж{20}, да лесу, да сенокосу, как пристойно, и поверстать его в дворяне. Пусть нашу царскую службу несет. Я его пошлю на ливонских немцев. Пусть их колет и давит, как медведей.

— Великий государь, — сказал Вишневецкий, — мой Кудеяр в большом долгу.

— Перед кем? — спросил царь. — Я его выкуплю от правежа.

— Он в долгу перед бусурманами. Когда он был со мною в походе, татары набежали на хутор его под Черкассами и увели жену у него. Так и пропала без вести! Он поклялся мстить бусурманам.

— Для такого молодца у нас сыщется невеста получше прежней его жены, — сказал царь. — Надобно другую взять, а прежнюю забыть. Попалась в плен к бусурманам — все равно что умерла. Хочешь, молодец, жениться?

— Я закон уже принял, — сказал Кудеяр.

— Разве надеешься, что прежняя жена к тебе вернется? Нет, молодец, тщета твое упование! Чай, с горя умерла, вели лучше записать ее в поминание… А красавица была твоя жена?

— Для меня лучше не нужно было, царь-государь, — сказал Кудеяр.

— Жаль, жаль, — продолжал царь, — а все-таки, коли ее достать нельзя, надоть иную брать.

— Нет, царь-государь, не хочу, — сказал Кудеяр, — когда так угодно Богу, останусь без жены. Позволь, царь-го сударь, бусурман бить, им за жену мстить.

— Ого! — сказал царь. — Ты хочешь на бусурман идти, жену свою отыскивать! Ты, может быть, хотел, чтоб и мы пошли с тобою ради твоей жены? Ха! ха! ха! Если бы мы пошли и весь Крым завоевали, и тогда навряд ли бы твою жену там нашли; если она жива, так уж наверно запродана в какое-нибудь бусурманское государство, что подальше Ефиопии. Ну, ступай, ступай! Мы тебя не удерживаем. Ступай воевать с бусурманом, отыскивай свою жену и приходи вместе с нею ко мне, только я с тобой не пойду… нет!

При этом царь окинул взглядом своих бояр и продолжал:

— Ну, а вот если ты найдешь свою жену и придешь ко мне вместе с нею, тогда я со всею ратью пойду на бусурмана и Крым завоюю. Теперь иди себе покамест.

Кудеяр во все продолжение речи царя смотрел чрезвычайно мрачно, с видимым озлоблением: издевки царя задевали его по сердцу.

— Ну, покажи теперь стрелков своих, князь Димитрий Иванович, — сказал царь Вишневецкому, когда Кудеяр ушел.

По приказанию Вишневецкого казак прибил к столбу, стоявшему на майдане, большую доску, в виде полки, на эту полку положили рядом несколько яиц. Вышли десять казаков с ружьями, и каждый стрелял друг за другом, попадая в яйца пулями. Царь хвалил их.

Потом принесли ленту холста, растянули ее от столба до тех досок, которыми были заделаны промежутки между амбарами, и приколотили гвоздиками; вся эта лента была усеяна крестиками, начерченными углем. Вошли несколько других казаков и один за другим стреляли излука, оставляя завязшие стрелы в холсте в тех местах, где были намечены крестики.

Царь становился все веселее от этих развлечений.

— Теперь, — сказал он, — пусть Кудеяр приберет двор мой, снимет доски с проходов и столб вынет.

Вишневецкий передал приказание Кудеяру. Силач прежде всего вытащил прочь мертвых медведей, потом почти без усилия снял доски, вынес их и сложил в кучу у одного амбара, а вслед за тем, подошедши к столбу, глубоко врытому в мерзлую землю, начал двигать его; столб мало-помалу начал качаться. Кудеяр принагнулся, понатужился, вырвал столб из земли, не дав ему упасть на землю, подставил свое плечо, понес и спустил у стенки амбара.

— Эка силища, а! — сказал царь. — Ну, вот что ты мне скажи, князь Димитрий Иванович, — я знаю, ты человек богобоязливый и добрый. Поручишься ты мне, что тут нет чего-нибудь нечистого, что этот твой Кудеяр получил такую силищу от Бога, а не от лукавого, не чрез волшебство и ведовство?

— Царь-государь, — сказал Вишневецкий, — мне самому приходила такая думка, но нет… мой Кудеяр ничему такому непричастен: благочестив, и в церковь ходит почасту, и постится, и на исповедь ходит поновляться не то что раз в год, и почаще, раза по два и по три.

— Ну, то-то, — сказал царь, — а то ведь и мы с ним в погибель ввергнем души наши, коли станем тешиться бесовским действом.

Царь с рундука вошел во дворец, прошел в дальние сени, где уже были приготовлены столы для царских жильцов и для казаков, и прошел на другой рундук, выходивший на широкий двор прямо против ворот, откуда был главный выезд. По царскому приказанию привели собак, выпустили из заперта лисицу и пустили в поле; собаки бросились за лисицею. Царь тешился, глядя, как лисица, со свойственною ей хитростью, увертывалась от собак, обманывала их, метаясь в разные стороны, ускользая от роковых зубов в то время, когда собака готова была уже схватить ее за хвост, — все было напрасно — далеко, далеко погнали собаки смышленого зверя, за собаками поскакали псари; царь уже не мог видеть ничего, но с нетерпением ожидал, когда принесут ему весть о том, чем кончилась война с лисицей. Наконец псари вернулись и привезли труп истерзанной собачьими зубами лисицы.

По окончании всех потех пошли обедать. Обед был постный, рыбный. Царь, сидя за своим особым столиком, посылал подачки Вишневецкому и его атаманам, обедавшим с царскими жильцами в сенях; царь обращался к Вишневецкому с ласковым словом: «Князь Димитрий Иванович Вишневецкий! Приехал ты из литовской державы к нам на службу своею доброю волею со своими храбрыми атаманы и казаки. Мы, государь, тебе рады и в милость нашу приемлем тебя и твоих атаманов и казаков. Ешь нашу хлеб-соль, пей мед, вино, подкрепляйся и веселись с нами».

Когда налили белого меду, все выходили из-за стола и здравствовали государя. Вишневецкий, проговоривши царский титул, с жаром, громко произнес:

— Дай Боже милосердый тебе, единому под солнцем истинныя восточныя веры нашея государю, над всеми твоими врагами победу и одоление, наипаче же да затмится от сияния креста святого луна мусульманская, да покорятся нечестивые агаряне скипетру царствия твоего и да водрузится стяг московский на стенах Бакчисарая, яко же на стенах Казани и Астрахани уже водрузился с помощью Божиею. О, великий царю! Да прославишься паче всех твоих предков, да возвеличится держава твоя над всеми державами мира сего, да благоденствуют многочисленные народы под мудрою властию твоею. Буди благословенна Богом держава царствия твоего, аминь!

Ободренные примером Вишневецкого, желавшие войны с Крымом бояре также произносили желания победы над бусурманами. Царский пир сам собою принимал вид приготовления к предстоящей брани с Крымом. Царь, упоенный величаниями и похвалами своей мудрости, могуществу и силе, сам поддавался этой мысли.

Между тем в сенях, за несколькими столами, обедали атаманы и казаки, перемешанные с жильцами. Кудеяр был с ними и очень мало ел и пил. Он был, по своему обычаю, угрюм; всех он отталкивал от себя своим видом, на всех наводил невольно тоску своим присутствием. Собеседники пытались вступить с ним в разговор, но не могли добиться от него ничего, кроме отрывистых речений, в особенности же не терпел он, когда с ним заводили разговоры о нем самом, об его судьбе, об его жене и даже об его силе. Всякий, попытавшись спросить его, в другой раз не имел охоты вступать с ним в какую бы то ни было беседу. Трое жильцов, сидевшие от него вдали, вели между собою тихо такой разговор:

— Этот силач, — сказал один, — уж не знается ли с нечистою силою? А!

— Да, — заметил другой, — как он на тебя поглянет, так ажно страх разбирает. Давай ты мне рубль, скажи: переночуй с ним один на один, право — не возьму!

— Навряд ли он знается с нечистым, — заметил третий, — на нем крест есть. А кто с нечистым знается, то перво крест с себя снимет. Намедни я видал, он в церкви был, крестится, только не совсем так, как мы, ну, да это они все так крестятся, литовские люди; у нас, видишь, последние два пальца вместе слагаются с большим, а два перста прямо, а у них так два эти, что у нас прямо, сложены с большим. А вера-то, кажись, все едина, греческая.

— А головы-то зачем они бреют и клок оставляют? — сказал первый.

— Это у них чуб называется; я спрашивал, говорят: это-де, значит, вольность казацкая, видели бы все, что он казак, человек вольный.

— Ну, это он вольный у себя там, на Украине, в Черкассах, а у нас, коли к нам пришел, так вольным ему называться не годится, для того что как стал служить нашему великому государю, так уже учинился холоп, а не вольный человек. Придется волю-то оставить, а сюда не возить. Товар заповедной — так заметил первый.

— Да и крест полагать на себя, — сказал второй, — подобало бы им так же, как мы полагаем, а не по их обычаям, для того что как ты назвался с нами единой веры, так уж ничем не рознись. А то… кто весть: какова сила в той розни. Что это за крест таков? Прав ли сей крест? И от Бога ли? Он говорит, все-де то равно, все едино; ну да это он про себя говорит, а вестно, что никто про себя дурна слова не скажет. Подлинно бы про то нам узнать: крестится ли он, а может быть, совсем не крестится, а открещивается. Вот что! А! Старые люди сказывали, что в Литовской земле всякие ведовства и чары бывают; у них и пули заговаривать умеют, кто куда целит, туда и попадает безотменно, а все то не без нечистой силы. Есть у них к тому бабы чаровницы, что умеют привораживать и от-вораживать; сделают так, что вот человек одного любит, а другого ненавидит. Вот и гляди, как этакие-то к нам наедут, да чарами приворожат к себе в любовь нашего государя, чтоб любил их паче нас, а нас, прирожденных московских людей, отворожат от государя, и станет царь-государь к ним зело милостив, а нас учнет держать в немилости. Вот ты говоришь: в церковь он ходит, крестится; крестится-то крестится, а как крестится? Коли вправду эти приходцы — прямые христиане истинной нашей веры, то велеть бы им креститься так, как мы крестимся; а не похотят, ино знатно, что у них на уме лукавое, и люди они недобрые, и выгнать бы их из нашего государства, чтоб они в нем своим ведовством какой смуты и дурна не учинили.

— Про все, что ты изволишь говорить, — заметил третий, — подобает рассудить не нам, простцам, а духовного чина людям; а то как станем про такие дела говорить, то греха наберемся; а коли не уймемся, так нас и пред священный собор потянут за суетные мудрования, как было с Матюхою Башкиным и его единомышленники, да с дьяком Висковатовым{21}. Наш преосвященный митрополит Макарий говорил: «Коли ты ноги, так не думай быть головою».

— А ты думаешь, — сказал второй, — духовного чина люди того ж не говорят, что я? Вон, чудовский архимандрит какой умница, а книжен как! Супротив него есть ли на всем Московском государстве таков книжник! А он говорил, многие от него слыхали: от сих пришельцев ничего доброго не чаять. Льстецы они и обманщики, христианами прикидуются, а неправые они христиане… ведуны они проклятые; думают обойти и очаровать нас своим ведовством и чернокнижеством. Да еще что прибавлял: на бусурман царя нашего они подущают, а сами с бусурманы в тайной дружбе, нарочно нас хотят поссорить с бусурманом, чтоб изменить нам же и тому же бусурману предать. А этот силач, Кудеяр, что ли, зовут его, — так он не казак, а татарин{22}, нарочно с казаками живет под видом будто казак, а тайно служит он крымскому хану и здесь затем, чтоб выведывать и хану переносить, а сила у него телесная от лукавого: он ему за такую силу душою поклонился!

По окончании обеда царь приказал, в виде особой милости, позвать казацких атаманов и из собственных рук давал им белого меда. Когда подошел к нему Кудеяр, царь сказал:

— Ну, смотри, молодец, иди и побей бусурмана, найди и отними свою жену и явись вместе с нею предо мною; тогда я, как сказал, пойду и сам со всею ратью на Крым. В том мое царское слово. Только вот что: ну, коли ты найдешь свою жену, а у ней будет ребенок — не от ее воли, а поневоле — от бусурмана, что тогда? И ребенка бусурманского возьмешь себе за чадо? А!

Кудеяр молчал, глядел как-то особенно злобно и кусал себе губы.

— Что, молодец, не знаешь что сказать? Да, оно мудрено… Придется чужое, да еще бусурманское, дитя за свое кровное принять и с ним век нянчиться. Кажись, тяжеленько будет. А не то — ребенку кесим баши… Так мать-то что скажет?

Иван, не дожидаясь ответа от хранившего тупое молчание Кудеяра, повернулся к своим боярам и сказал:

— Вот оно… силен, а глуп! Руками медведей давит, столбы из земли вырывает, а головой того рассудить не может: коли уже такое несчастие сложилось, что жена попала к бусурманам, — и то все едино, что жена умерла; чего там о ней тужить и помышлять?.. Где ее найдешь? А хоть бы и нашел, так она не годилась бы. Нет, этого рассудить не хватает мозгу.

Царь, смеясь, ушел в свои комнаты.

Скоро после того, уже при наступлении вечера, царь двинулся опять в Москву. За ним поехали и бояре. Вишневецкий ехал по-прежнему с Курбским в одних санях, и два князя вели между собою такой разговор:

— Князь Андрей Михайлович! Сдается, мы не дойдем до того, за чем я к вам приехал. Царь, видимо, не хочет воевать с бусурманами. Царь хочет посылать меня с казаками на ливонских немцев…

— Князь Димитрий Иванович, — сказал Курбский, — истинно тебе скажу: тяжело становится жить. Государь добрых советов мало слушает, а скоро, не дай Бог, и совсем перестанет слушать, а вдает слух свой речам сикофантов, шептателей, которые, ради гнусного своего прибытка и чтоб им быть в приближении у царя, будут подущать его на всякое худо и восставят против советных и ратных честных мужей, и будет на нас гонение велие и царству Российскому ущерб и разорение. А всему злу начало — царица и ее братья глупоумные. Царица не терпит отца Сильвестра за то, что отец Сильвестр царя добру учит, к делу приводит, от безделия и сладострастия праздного отводит и от шатания по монастырям и от времяпровождения с шутами, да с ханжами, да с волхвами и волхвицами — с бабами глупыми… Братья царицы завистью ко всем нам дышат; они люди худородные, и досадно то им, хотят всех нас, доброродных людей, от царя отдалить, чтобы им самим всем государством править.

— Коли такое, не дай Боже, у вас станется, — сказал Вишневецкий, — так я тебе скажу по дружбе, князь Андрей Михайлович, я у вас не жилец. Я ради доброго дела, для службы христианству к вам приехал, а буде не приходится, так это значит, как у нас говорится: коли мое не в лад, так я и с своим назад.

— Ох, — вздохнувши, сказал Курбский, — и я тебе одному по дружбе скажу, князь Димитрий Иванович, я хошь и прирожденный московский человек, а злу потворщик не буду, и придется мне, как у вас говорится: свет за очами идти.

V

Крымский полон

За Москвою-рекою был тогда большой двор, назывался он Крымский; внутри его, на правой стороне, построен был ряд изб одноярусных, под одну высокую крышу из драни, представлявший вид как бы одной предлинной избы. Прямо против ворот была большая изба в три яруса, отличавшаяся вычурностью постройки, сравнительно большими окнами и узорами около окон; левая сторона двора была застроена множеством сараев, клетей, навесов, загородок, расположенных в таком беспорядке, что, казалось, можно было запутаться и целый день искать выхода. Такой способ построек представлял превосходный материал для пожаров, которые нередко и посещали Крымский двор, но после пожаров постройка велась прежним способом. Крымский двор был пристанищем приезжавших в Москву посланников и гонцов крымского хана, для них-то и была назначена большая изба с украшениями. На этот двор приставали и татарские купцы, посещавшие Москву с восточными товарами. В этот двор по временам пригоняли и освобожденных русских пленников и держали там день-другой, пока их не разбирали и не развозили, куда приходилось. В те времена пленников выкупали или разменивали обыкновенно в пограничных городах, откуда освобожденные разъезжались по местам жительства, но тех, которые были безродны, или выкупались на счет царской казны, или почему-нибудь оказывались нужными для расспросов, привозили в Москву и помещали на Крымском дворе. В это время туда являлись и русские полоненники с ханскими послами и гонцами, привезенные в обмен на татарских мурз по заключенному заранее условию или же отпускаемые в знак любезности к русскому государю со стороны крымского: последнего рода явление произошло в описываемое время. Хан Девлет-Гирей, испуганный успешными действиями Вишневецкого и Данила Адашева в прошлом году, услыхавши, что Вишневецкий поджигает Москву против Крыма, рассудил, что при тогдашних расстроенных обстоятельствах Крыма благоразумно будет показать Москве охоту мириться, и прислал Карач-мурзу посланником в Москву, извещал, что в знак дружбы и братства отпускает всех русских пленников, захваченных в последние годы. Большая часть была отпущена на границе, а толпа в несколько сот человек прибыла в Москву с Карач-мурзою и поместилась на Крымском дворе. При всей обширности этого двора, помещение оказалось для них до того тесным, что бедняки, которым недостало места в избах, ночевали в холодных сараях, клетях, несмотря на то что уже наступала зима… Но чего не терпел и чего не мог вытерпеть многострадальный русский народ! Впрочем, пленникам пришлось там быть недолго. На другой же день после прибытия Карач-мурзы и Крымский двор, и весь околоток наполнился санями бояр, думных людей, дворян, гостей, архимандритов, игуменов и множеством людей всякого чина. Те приезжали и приходили отыскивать своих родных и близких, другие — для подачи милостыни и для приема к себе несчастных, из сострадания или из видов. Поднялся шум, начались восклицания, рыдания, причитания, благодарения, объятия, лобызания. Там мать обливала слезами голову возвращенного сына, там дети вешались на шею отцу, которого сразу не узнавали, не видавши несколько лет, там целовались брат с братом, племянник с дядею; для многих наступил день такой незаменимо радостный, час такого счастья, за который не жалко казалось перетерпеть много горьких годов. Бедствие теряет свою жгучую силу, когда прекращается, и человек чувствует, что одолжен ему минутою величайшего блаженства на земле — минутою прекращения страданий. Но были тут и такие братья, дяди, племянники, которые только наружно изъявляли радость, а внутренно досадовали: то были такие, которым не хотелось отдавать возвращенным родственникам их наследия; они считали их погибшими, и вдруг неожиданно родные оживают… Что делать? Их целуют, обнимают, а в душе думают, лучше было бы, коли бы дьявол тебя взял. Иной господин приходил на Крымский двор как будто из благочестия, а на самом деле из корысти: высматривал, нет ли какого бедняка, которому негде деться, и, нашедши такого, расспрашивал его с участием, давал ему полтину, потом опять расспрашивал, вздыхал вместе с ним об его горе и сиротстве и, как бы соболезнуя, говорил ему: бедный ты, бедный! одинок, сиротинушка! Что тебе слоняться-то по белу свету? Ох, ох! Людей добрых на свете мало стало, всяк норовит, как бы себе добро было, а ближнему своему зла ищет, оскудело милосердие; иди ко мне, у меня тебе и угол теплый будет, и сыт и одет будешь, и работы большой тебе не будет. Поддается сиротинушка на приманчивые речи, и поведет добросердечный сиротинушку к дьяку в Холопий приказ писать кабалу, даст ему рублей пять, а пообещает вдвое — и возьмет бедняка в рабство на всю жизнь его, придется бедняку променять кукушку на ястреба: освободился из татарской неволи, а попал в русскую. Монастырские власти приезжали на Крымский двор вербовать полоненников к себе в монастыри; тоже — дадут сироте милостыню, изрекут ему мудрые словеса о суете мира, о том, как хорошо будет на том свете тому, кто отречется от мира и пойдет в монастырь в чаянии равноангельского жития, а потом потянут сироту к себе, и освобожденный из татарской неволи сделается рабом всячестной обители, осужденным трудиться в поте лица, в скорби, в тесноте, в нищете, чая царствия небесного и вынося на хребте своем, вместо татарской плети, жезл игуменский. Знатные бояре ездили на Крымский двор подавать милостыню, потому что так велось; того, кто этого не сделает, назовут скупцом, немилостивым, злым… но были и такие, которые не ради мирской молвы или корысти, от чистого сердца тратили большие деньги на пленников, надеясь, что Господь вознаградит им потраченное после их смерти сторицею. Боярин Иван Шереметев на всю Русь славился тем, что выкупал пленных; и теперь обделял он щедро пленников на Крымском дворе; не уступал ему Алексей Адашев, который отказывал себе во всякой роскоши и, оставляя на свои потребности только необходимое, все свои огромные доходы тратил на дела милосердия. Славилась тогда в Москве вдова Магдалина, родом полька, принявшая восточное благочестие, мать взрослых сыновей, женщина богатая и тороватая; много давала она на нищую братию, а на выкуп и на пропитание пленных паче всего. Теперь этим добродушным людям платить за выкуп не приходилось; зато они брали на свое попечение многими десятками пленных с тем, чтобы здоровых устроить и дать возможность зарабатывать трудом себе хлеб насущный, а старых и больных покоить на своем иждивении. Приехал тогда с другими и князь Андрей Михайлович Курбский, но если он и развязывал свою мошну на милостыню, то гораздо более говорил, шумел, поучал всех и с обычным своим красноречием беспрестанно свертывал на любимую мысль о необходимости вести войну с бусурманом и покорить Крым Российской державе. Приехал Сильвестр с сыном, раздавал милостыню, расспрашивал одного, другого и взял на свое попечение человек двадцать, сказавши им: «У меня кабальных нет, и вас я в кабалу не возьму; поживете у меня, пока я найду вам пристанище и работу, а там с Богом — трудитесь, пока хватит силы и здоровья. В законе Господнем сказано: не трудивыйся да не яст».

Приехал вместе с Данилом Адашевым, своим бранным сотоварищем, и князь Димитрий Вишневецкий; и он хотел не отставать от других в своем новом отечестве и положить часть своего достояния на благочестивое дело.

Полоненники один за другим уезжали и уходили с Крымского двора, число их все умалялось, редело, и, наконец, осталось их не более двух десятков… Между ними была женщина, одетая в тулуп, повязанная какою-то грязною тряпкою; она сидела на колоде под окном избы, то поглядывая вокруг с тревожным взглядом, то опуская глаза с выражением безнадежности. Возле нее стоял ребенок трех или четырех лет, круглолицый, смуглый, в овчинном тулупчике и в бараньей шапочке, и жевал кусок черного хлеба. Женщина была еще молода, статно сложена, но горе провело по ее худощавому лицу рановременные морщины, так что, взглянувши на нее, всяк невольно назвал бы ее молодою старухою. Ее черные большие глаза носили следы былой живости и страсти и вместе с тем выражали столько грусти и терпения, что нельзя было взглянуть в эти глаза без сострадания и вместе без уважения: в них светилось много благородного, прямодушного, честного. Увидя Вишневецкого, женщина невольно вздрогнула: ее поразил наряд этого князя, отличный от наряда московских бояр; женщина увидала что-то для себя знакомое, родное; она встала и подошла к одному из посетителей; ребенок неотвязчиво шел за нею со. своим куском.

Она спросила: кто этот господин.

Ей сказали, что это Вишневецкий.

— Князь Димитрий Иванович! — воскликнула женщина и побледнела, задрожала всем телом, неровными шагами подошла к Вишневецкому и упала к ногам его.

— Отец наш, кормитель наш… — сказала женщина, — сам Бог тебя принес, голубчик… спаси меня… я твоя, я не здешняя, я не московка, я из Черкасс, твоя подданная…

— Как же ты попалась сюда, в московский полон? — спрашивал Вишневецкий.

— Виновата, милостивый князь, прости меня бедную… обманом сюда зашла я; стали в Крыму собирать московский полон, чтоб отправлять в Москву… я назвалась московкою. Меня продали уже другому хозяину, а тот не знал, что я из Украины, и отпустил меня; если б знал, не выпустил бы. Думала: на страх божий пойду, может быть, кто-нибудь в кабалу возьмет, хоть в чужой стороне буду жить, все же в христианской, не в бусурманской, а может быть, думала, попадется и такая христианская душа, что в мой родной край отпустит. И пошла. А вот, на мое счастье, тебя, господина нашего, Бог принес сюда. Возьми меня, Христа ради, отправь в мой край.

— Когда ты из Черкасс, я возьму тебя, — сказал Вишневецкий, — ты вдова, что ли?

— Не вдовою взята была в неволю, теперь не знаю, вдова или замужняя… Меня татары схватили на хуторе, а муж был у тебя на службе. Мой муж Юрий Кудеяр, что атаман Тишенко в приймы взял за сына, а я дочь Тишенкова.

— Твой ангел-хранитель с тобою! — сказал Вишневецкий. — Ты увидишь своего мужа, увидишь сегодня, он здесь, в Москве, со мною, тоскует о тебе!

Женщина вскрикнула, всплеснула руками; болезненное чувство, смесь радости и вместе ужаса, захватило ее дыхание. Не знала она, что с нею, что делать ей: хотелось ей поскорее лететь к мужу и в то же время провалиться сквозь землю от стыда; не знала она: благодарить ли судьбу или клясть ее…

— А этот ребенок — твой? — значительно спросил Вишневецкий.

— Мой, милостивец, мой, да не моего мужа… Я не хотела; меня били, мучили, я не поддавалась; меня продали в другие руки — и там тоже… насильно, Бог свидетель, насильно… Я была невольница, на работе, в кандалах.

— Верю, — сказал Вишневецкий, — однако я тебе скажу: Кудеяр твой крут; я его знаю, тебя он простит, да и как не простить? Ты невинна; коли б винна была, не убежала бы из Крыма; но ребенка чужого, да еще бусурмайского, навряд он примет за родного сына. Зачем ты взяла его с собою? Оставила бы его там.

— Мне его отдал хозяин. «Ступай, говорит, с ним, нам не нужно его!»… У него своих жен шесть, и от каждой жены ребята… Сам знаешь, милостивый князь, я мать; оно хоть и бусурманское, а все ж мое: родила, муки принимала, кормила, ночи не спала.

— Не знаю, — сказал Вишневецкий, — Кудеяр не возьмет его. Неладно.

Вишневецкий, отошедши, рассказал Адашеву и Курбскому о случившемся. Узнал и Сильвестр. Протопоп подошел к Вишневецкому, с которым заговорил в первый раз, и сказал:

— Неисповедимы пути божии, чудны дела его. Вижу перст божий! Князь Димитрий Иванович и вы, бояре, не говорите мужу этой женщины о ней, пока я не скажу царю; отдайте ее на попечение мне.

— Возьми, честнейший отче, твори, как Бог тебе на сердце положит, — сказал Вишневецкий.

— Твое дитя не крещено? — спросил Сильвестр женщину.

— Нет, отче, бусурманское.

— Я крещу его. Оно будет наше. Я буду увещевать твоего мужа, а не захочет взять ребенка, не бойся; я возьму его на свое воспитание; вырастет — человек из него будет!

В это время женщина, случайно повернувши голову, вперила глаза вдаль и, не слушая более слов Сильвестра, с криком бросилась бежать. Сильвестр, бояре, Вишневецкий обратили за нею свои взоры и увидели Кудеяра.

Узнавши, что его князь поехал на Крымский двор давать милость полоненникам, Кудеяр вздумал отправиться туда же, чтоб положить и свою долю в добром деле. Жена увидела его, узнала, забыла все, бросилась к нему.

— Юрко! Мой Юрко! — кричала она.

— Настя! — вскрикнул Кудеяр.

Оба сжимали друг друга в объятиях. Ребенок побежал вслед за матерью и, видя, что мать целует и обнимает казака, стал, усмехаясь, дергать его за полы.

— А что это? — спросил Кудеяр, опомнившись от первого восторга и не успевши еще спросить у жены, как она попала в Москву и где была.

— Юрко! Юрко! — простонала Настя. — Бог свидетель, я невинна, я не хотела, насильно… Вот тебе крест…

— Бусурманское? Ты была у кого-нибудь в гареме?

— Нет, я была невольница, на работе, в кандалах, меня изнасиловали…

— Верю, верю… Так оно и есть. Ты, Настя, всегда была и будешь добрая, верная жена. Пойдем со мною. Пойдем. И его бери с собою. Пойдем.

Он взял ее за руку и пошел из Крымского двора; ребенок, видимо, обрадованный, сам не понимая чем, бежал за матерью.

Князь Вишневецкий, смотря на происходившее и слышавши речи Кудеяра, обратился к боярам и сказал:

— Никак я того не ждал, бояре, чтобы мой Кудеяр был такой добрый; я думал, он крут, это совсем не он… Да не задумал ли он чего? Пойду, узнаю.

— А я, — сказал Сильвестр, — сейчас еду прямо к царю. Надеюсь и уповаю; с божиею помощью теперь дело пойдет на лад. Война с бусурманом будет, и сам царь пойдет с ратью, возвратятся времена казанские, воссияет слава российской державы, здравие и благосостояние христианского народа… Господи! Благословен еси, благословен еси!

VI

Ребенок

Вышедши с женою и ребенком из Крымского двора, Кудеяр сел в извозчичьи наемные сани, приказал ехать за Серпуховские ворота. Жена ласкалась к нему, целовала его; Кудеяр отвечал ей поцелуями, но прежняя суровость, оставившая его только на мгновение первой встречи, возвратилась к нему. Взор его, по обыкновению, стал мрачен, угрюм. Кудеяр ничего не говорил и на вопросы жены не стал отвечать, сказавши раз: после поговорим, все я тебе расскажу про себя, а ты мне свое горе поведаешь. Жена не смела спросить, куда он везет ее; предчувствие чего-то ужасного стало томить ее. Проехали ворота. Кудеяр велел поворотить влево, к Данилову монастырю, около которого рос тогда большой лес. Приблизившись к лесу, Кудеяр приказал извозчику остановиться, заплатил ему деньги и отпустил, а сам, взявши жену за руку, шел по молодому вязкому снегу в лес. Мать вела ребенка за руку.

Вошли в лес. Кудеяр увидел вдали два пня и, указавши на них, сказал:

— Вон там сядем, Настя, поговорим.

Жена молча повиновалась. Они сели. Ребенок, начинавший дрожать от стужи, стал глядеть жалобно и морщиться, собираясь плакать.

— Настя, — сказал Кудеяр, — ты ни в чем не виновата, ты была в неволе… Теперь все прошло, я тебя приму женою, так, как я принял тебя от покойного, царство ему небесное, Якова Тишенко. Но это бусурманское отродие опоганило твою утробу; я не могу назвать его своим ребенком, не могу любить его… Сама подумай, можно ли это? Этого человек не снесет! Ты мать, тебе жалко его! Да, Настя, жалко тебе его, а мне тебя из-за него жалко, и делать нечего. Выбирай теперь что хочешь: кто тебе милей, кого тебе больше жаль? Меня или твоего сына, что его тебе враги нацепили насильно? Коли я тебе милее, так я зарежу ребенка, и живи со мною по-прежнему, как жена, и во всю жизнь я не помяну тебе об нем и никому не дозволю укорить тебя; а коли ребенка жальче, так вечная нам с тобою разлука: я тебе худа не сделаю, ни твоему ребенку, дам тебе денег и отправлю в Черкассы; там наш хутор-он твой, от отца твоего тебе достался, живи там, расти ребенка, а меня не знай вовеки. Уже я не твой и ты не моя, и не услышишь обо мне, и я о тебе слышать не хочу. Что-нибудь одно: выбирай!

— Юрий, Юрий, да как же мне разлучиться с тобою, — вскричала жена, — когда пять лет я о тебе плакала день и ночь, о тебе только и думала; не чаяла я, бедная, такого счастья; Бог нежданно послал его, как же я отрекусь от такого счастья?.. Мне теперь разлучиться с тобою — все равно что в татарскую неволю опять идти!

— Так попрощайся с сыном, — сказал Кудеяр, — я его зарежу!

— Юрий, Бог с тобой! Христос с тобой! Юрий! За что же? Чем оно виновно?

— Коли жаль дитяти, ступай с ним, — сказал Кудеяр, — и меня уж никогда не увидишь.

— Юрий, — кричала Настя, — не прогоняй меня, помилуй свою Настю. Я не то что женою, невольницею твоею буду… Юрий, может быть, я не годна по-прежнему быть тебе женою: позволь же у тебя, мое сердце, жить в неволе; женись, возьми другую, а меня ей работницею возьми. Юрий, Юрий, только бы мне возле тебя быть недалеко, только бы на тебя глядеть — Боже, я не видела тебя пять лет, уже более того… да… не помню, горе память отшибло, Юрий, если б ты знал, что перетерпела твоя бедная Настя… Ты добрый, Юрий, ты бы заплакал, когда бы увидел, как били, как мучили твою Настю. Теперь я тебя увидала, тебя, мое сердце, а ты меня прогоняешь… Юрий, Юрий, сжалься, смилуйся!

Настя пала к его ногам, ухватилась за ноги его, разливаясь слезами. Ребенок, и без того уже плакавший от холода, слыша плач матери, орал во все горло и бессознательно цеплялся за ноги казака.

— Настя, — сказал Кудеяр, — не плачь, не рыдай, не голоси! Ничего не поможет: коли хочешь со мною жить по-прежнему, дай мне зарезать ребенка.

— За что же его резать, Юрий! Юрий! Оно тебе ничего не сделало… Оно маленькое, оно крошечка, не жаль разве тебе… Посмотри, как оно плачет; зернышко ты мое бедное, кланяйся, проси, проси милости, скажи: смилуйся, я жить хочу, не убивай меня, я тебе ничего не сделал… Юрий, ради Христа, не убивай его… Юрий, пожалей его, пожалей свою Настю! Я ему мать, я буду плакать, тосковать по нем.

— Поплачешь, перестанешь, забудешь… — сказал Юрий, — а может быть, Бог благословит, даст нам своего ребенка, ты будешь его ласкать, и я с тобою: я буду любить его. А на этого я не могу глядеть. Оно бусурманское, оно насильное… да что говорить! Я уж тебе сказал; перемены не будет: либо зарежу ребенка, либо ступай с ним от меня навеки — либо то, либо другое.

— Зачем его убивать, Юрий? Его возьмут добрые люди. Вот там, на дворе, куда нас пригнали, священник, какой добрый, говорил со мною, обещал взять ребенка, крестить его — пусть возьмет, пусть задаст его так, чтобы мы об нем не знали. Ты его никогда не увидишь, никогда не услышишь про него; я сама не буду узнавать, где он, что с ним творится. Не все ли равно, что он жив, что он умер, ты его не увидишь, и я при сягну тебе в церкви, на святом кресте, не то чтоб увидать его — думать об нем не буду. Только не режь его, не губи души невинной.

— Какая душа у него, бусурманского, некрещеного; что жалеть его, туда и дорога!

— Его окрестят. Юрий, не греши, не бери на душу греха тяжкого. Нет, Юрий, это нехорошо, это Богу противно… Юрий, ты добрый, ты опомнишься, ты сам жалеть будешь, что погубил его… Ей-Богу, Юрий, будешь сам жалеть. Это теперь ты сгоряча так говоришь. Послушайся меня… Нет, меня не слушайся, я простая, глупая баба. Посоветуйся с умными людьми, спроси священника божия, что он тебе скажет? Велит ли резать ребенка! Спроси, спроси! Коли скажет: убей его — тогда убивай, а он скажет: не бей, Юрий, пожалей душу свою. Подожди, я прошу тебя, спроси прежде священника.

— Что мне у попов спрашивать? — сказал Юрий. — Мало чего поп скажет: он велит мне взять его за сына! Так как же мне брать, коли сердце отворачивается, когда я смотреть на него не могу? И люди будут срамить меня, глумиться станут, Вон, — скажут, — Кудеяр татарчука нянчит! Нет, нет, я такого срама не вынес бы. А отдать в чужие люди! Коли ты будешь знать, что он жив, все-таки думка твоя об нем будет, за ним убиваться станешь, все-таки сама себе скажешь: что-то мой сынок? А там как-нибудь узнаешь, захочешь повидать. Я не хочу этого.

— Ей-Богу, нет, вот тебе крест, Юрий, никогда, во всю жизнь не захочу, не увижу, забуду…

— Вырастет, узнает, придет к тебе, ко мне, тогда хуже будет, коли я его большого зарежу. А он еще, может быть, хорошим человеком станет, у меня все-таки закипит кровь, как его увижу, так и зарежу; тогда хуже греха наберусь, крещеного, да еще, может быть, доброго человека загублю. Теперь же, пока он поганый, что он? Некрещеный, так себе: все равно что зверь! Нет, Настя, я на то не соглашаюсь, чтоб его отдавать в чужие люди. Сказано, не переменю: либо дай ребенка зарезать, либо ступай с ним от меня навеки.

— Боже, Боже мой! Зачем ты меня, Господи, вызволил из тяжкой неволи. Лучше было бы мне умереть в бусурманской земле в кандалах.

— Чего на Бога роптать? — сказал Кудеяр. — Коли тебе так жаль ребенка, значит, ты любишь это бусурманское отродье больше, чем меня. Господь с тобой, я не враг тебе и не мститель. Ступай с ним в хутор, живи себе с ним, а захочешь замуж пойти за иного — и то в твоей воле, я буду просить, чтобы владыка тебе дал разрешение. А я… я пойду на бусурман. Может быть, Бог даст положить душу за веру христианскую. Я тебе найму подводу, казаков дам проводить тебя, выпрошу через князя у царя проезжую запись, чтоб тебя нигде не задержали. Пойдем тотчас. Твой ребенок будет тогда жив.

— Нет, нет, мой милый, мой единый, мое солнце, мое счастье, мое сердце! Я от тебя не уйду, Я с тобой буду. Не прогоняй меня!

— Так дай зарезать ребенка.

— Юрий! Юрий! Смилуйся…

Настя упала на землю и голосила; ребенок ревел.

— Говори скорее, — сказал Кудеяр, — последнее слово говори: едешь от меня с ребенком или остаешься со мною?

— Остаюсь, остаюсь с тобой, без тебя я жить не хочу, — кричала Настя.

— Дай ребенка!..

— Возьми, — сказала Настя, потом вскрикнула и припала к пню головою.

— Вот жена, вот клад, — сказал Юрий, — о, моя дорогая! Ну, есть ли на свете такая другая женщина!

Он поцеловал жену в голову, потом взял ребенка за руку и хотел вести.

Ребенок, как будто чувствуя инстинктивно, что ему будет что-то худое, заревел сильнее и стал упираться. Настя быстро подняла голову, увидала, что Кудеяр уводит ребенка от нее, бросилась к нему, схватила за руку и кричала:

— Юрий, Юрий, смилуйся, Христа ради!

— Опять! — сказал Кудеяр. — То даешь, то не даешь ребенка. Возьми же его себе и поезжай от меня. Идем тотчас, идем в город. И сегодня ты уедешь с ребенком в Украину.

Он пошел по направлению из лесу к городу. Настя стояла. Ребенок подбежал к ней, как будто ища спасения. Кудеяр, прошедши несколько сажен, оглянулся.

— Иди за мной, — громко сказал он, — иди, говорю тебе, скорее иди. Сказано тебе — не будет перемены. Иди. Нанимаю подводу; ты поедешь в Украину сегодня. Иди.

Он ускорял шаги. Настя пошла за ним. Ребенок бежал за матерью.

— Нет, нет, — вскрикнула Настя, — нет, Юрий, никогда, я твоя, не покину тебя, не разлучусь с тобою. Ты мой… не прогоняй меня! Возьми его… Пожалей его… Боже мой! Боже мой!

Кудеяр подбежал к ребенку, схватил его на руки и побежал в лес.

Настя стояла как вкопанная, задом к лесу, куда Кудеяр унес дитя; она глядела в небо, читала молитву… Вдруг до ушей ее достиг пронзительный крик ребенка. У Насти подкосились ноги, задрожало сердце, по телу пробежал холод, все в ней оцепенело; в глазах стало темно. Настя упала без чувств.

Кудеяр, перерезавши ребенку горло, стал приглядываться, куда бы схоронить его, и, заметивши между деревьями углубление, достал саблю, расчистил снег и начал копать землю. Земля оказалась едва замерзшею. При своей необычайной силе, Кудеяр скоро выкопал яму аршина в полтора, положил туда труп ребенка, зарыл в землю, набросал хворосту и присыпал снегом. Окончивши свое дело, быстро пошел он к жене.

Очнувшись от первого ужаса, бедная Настя сидела на снегу в каком-то забытьи. Кудеяр взял ее за руку, приподняли сказал:

— Все покончено. Пойдем, сердце мое, в город.

Настя ни слова не промолвила и пошла, опираясь на его плечо.

VII

Казацкий батько

Кудеяр с женою стоял пред Вишневецким, в той горнице у священника Никольской церкви, откуда выезжал князь первый раз к царю. Настя была одета уже не в прежний изорванный тулуп; на ней был красный камковый летник с частыми серебряными пуговками, на голове меховая шапочка. Сверху накинута была шубка, покрытая вишневым английским сукном. Кудеяр, по возвращении в город, тотчас же отправился на Английский двор и одел жену, насколько хватило у него денег, сожалея, что в Москве не мог одеть ее в такой наряд, в каком, по обычаю своего края, ходила она в Украине. Ее шею украшало красное коралловое ожерелье и несколько крестов.

— Злодей, зверь лютый, а не человек! — говорил Вишневецкий. — Как твоя злодейская рука подвинулась на безвинного младенца. Ирод проклятый! Волчица или медведица тебя, видно, родила, а не женщина. Ну, не хотел брать его за сына, отдал бы добрым людям — не все же на белом свете такие кровопийцы, как ты. Что же, думаешь, что я тебя держать стану. Мне не нужно детоубийц, иродов. Был бы ты лют и немилостив с врагами, то честь, хвала и слава войсковому человеку. Но убивать ребенка… беззащитного, что ничем от тебя не обороняется, только слезами и криком. Злодей, злодей, исчадие дьявола. Прочь от меня. Я тебя знать не хочу: ты не атаман и не казак, ищи себе приюта у других. Да ты думаешь, это тебе пройдет? Узнает царь, думаешь, помилует тебя? У него в земле не вольно чинить убийств, а то еще над невинными младенцами. Тебя повесят, злодея, и поделом.

Кудеяр молчал, по обычаю, глядя на князя угрюмо. Но Настя упала к ногам князя.

— Князь Димитрий Иванович, голубчик, смилуйся, не гневайся, не губи его! Прости ему. Меня казни, а не его. Я виновата. Он, голубчик, добрый, мне дал на выбор: захочу — поеду в Черкассы с ребенком, и тогда он ничего не станет ребенку делать, только уж с ним будет мне вечная разлука; а захочу с ним жить по-прежнему — чтоб отдала ему ребенка зарезать. А мне с ним в разлуке быть было бы горше татарской неволи! Я отдала ему ребенка своими руками. Он не насильно убил его; я виноватее Юрия.

— Зачем вы не отдали ребенка в чужие руки? Отец Сильвестр сказал тебе, глупая баба, что он возьмет его, крестил бы его, воспитал, и вам он ничего бы не шкодил. Зачем же вы, злодеи, его убили?

— Жена слезно просила меня, чтоб я так сделал: отдал бы ребенка в чужие руки, да я на это не поддался, — сказал Кудеяр.

— Что же тебе крови детской захотелось, жид ты проклятый!

— Не хотел, чтоб оставалось на свете такое, что опоганило непорочную утробу моей честной жены, — сказал Кудеяр. — Когда она моя жена, пусть не будет с нею такого, на что мне глянуть стыдно. Князь, ты гневаешься, а если бы тебе пришлось быть на моем месте, то и сам бы так же учинил. Было бы живо это бусурманское отродье, хоть бы оно на краю света было, была бы нескончаемая мука и для меня, и для жены. Все-таки нет-нет и подумала бы о нем, пожалела бы, видеть захотела бы; а хоть бы и того не было, так я бы все думал про нее, что она хочет видеть его, и сердился бы я на нее понапрасну; теперь же, как его на свете нет, и стыда на ней не осталось, что против ее воли был на нее положен, и моя Настя какова прежде была, такова и теперь. Волен ты, князь, надо мною, только не прав и жесток будешь, коли меня из-за этого прогонишь, своего верного слугу. А что ты, князь, сказал про царя, так ты слыхал, как он, будучи в Тайнинском, сам, будто наперед видел, что со мной станется, спрашивал меня: что я буду делать, коли найду жену, а жена будет с чужим ребенком, да сам же по-татарски и прибавил: кесим башка. Видишь, князь, царь сам уразумел, что нельзя будет инако учинить. Один конец, чтоб не оставалось следа и памяти неволи и стыда.

— Батюшка, голубчик, — говорила Настя, — не гневайся на моего Юрка. Прости его, он тебе верный слуга, какого не сыщешь другого.

— И так много ему милости, — сказал Вишневецкий, — что я не велел казачеству судить его, а то с него непременно голову бы сняли за детское убивство. Пусть идет от меня. Я говорю: иродов нам, казакам, не надобно!

— Батюшка, прости! — кланяясь в землю, повторяла Настя.

— Баба! — сказал Вишневецкий. — Я не из таких, что посердится, посердится да и раскиснет от бабьих слез. У меня, что раз сказано, тому так быть. Вы не пропадете. Царь принял твоего мужа в служилые, поместье дал. Ну и живите себе! А в казаках ему не быть.

В это время дверь отворилась. Вошел царский пристав и сказал:

— Царь-государь изволил приказать привести к нему пред его ясные очи Юрия Кудеяра с женою, что в полоне объявилась.

— Вот они! — сказал Вишневецкий.

VIII

Царская милость

В то время как Кудеяр с Крымского двора увел жену свою и ребенка за город, Сильвестр с того же Крымского двора отправился к царю и велел доложить, что пришел сообщить очень важное дело. Царь тогда только что проснулся от послеобеденного сна. Он приказал позвать протопопа.

— Великий государь, — сказал Сильвестр, — благородию твоему угодно было призывать меня, грешного, и спрашивать о крымской войне. Тогда я сказал тебе, государю, таково слово: не имам указания свыше, а от себе говорить мне о таких делах не пригоже, о том-де бояре и думные люди ведают; ныне же, царю, явися указание божие, а аз прихожу объявить о нем твоему величеству.

— Что? — сказал Иван, побледневши и ожидая чего-то необыкновенного, сверхъестественного.

— Воистину указание божие, царю, — продолжал Сильвестр. — Я ездил, великий государь, на Крымский двор для подачи милости бедным полоненникам и узнал там, что между теми полоненниками объявилась жена приезжего с князем Вишневецким атамана Юрия Кудеяра, а ты, великий государь, будучи в Тайнинском селе, на своей государевой потехе, изволил тому Юрию сказать: коли-де он найдет свою полоненную жену и с нею вместе придет к твоему царскому величеству, в те поры ты, великий государь, сам изволишь идти с ратью своею на войну, на крымского хана. Не перст ли божий, царь-государь, не указание ли свыше? Изволь сам рассудить своим премудрым разумом. Не чудо ли сие, не знамение ли?

Иван Васильевич перекрестился.

В эту минуту ударили в колокол. То был благовест к вечерне.

— Слышишь, благочестивый царь, — сказал Сильвестр, — слышишь глас церкви во утверждение словес моих.

Звон повторился.

— Внимай, о царю, — говорил Сильвестр торжественным тоном, — в сем звуке слышится слово: аминь! внимай, царю!

Звон еще повторился.

Царю, под обаянием речей Сильвестра, в самом деле послышался «аминь» в звоне колокола.

— Отче, отче! — сказал пораженный и взволнованный Иван. — Воистину божий муж еси! Прости меня грешного, Христа ради! Усомнихся в тебе, прости! Помоли Бога о мне, да не вменит мне в тягость сего прегрешения! Идем к вечерне. Вижду перст божий и разумею!

Весь вечер был царь Иван встревожен и не пошел к царице, а позвал к себе снова Сильвестра и слушал его поучения.

На другой день представлялся царю посланник Девлет-Гирея{23}. Он привез царю подарки, проговорил речь от имени своего повелителя, уверял в его добром расположении и просил учинить вечный мир. Царь молчал. Думный дьяк Висковатый сказал ему в речи, что от крымских людей чинилось Российского царствия державе немалое разорение многие годы, крымские люди приходили на государевы украинские города{24} войною многажды и людей Московского государства всякого чина уводили в плен многие тысячи, и от крымского хана его царскому величеству были в том деле большие неисправления; а что теперь светлейший хан Девлет-Гирей желает учинить вечный мир, и то дело великое, и скоро, не подумавши, совершить то дело не мочно, а великий государь пролития крови не хощет и мир учинить с крымским ханом рад, только было бы то прочно и нерушимо. С тем отпущен был из палаты крымский посланник, понявший, что Москва станет водить его и придется ему целые месяцы жить на Крымском дворе, под надзором пристава, будто в неволе, и дожидаться, пока позовут его в ответную избу; а как позовут, потолкуют, поспорят, и ничем не решат, и до другого раза отложат, а через месяц снова позовут, и тоже ни на чем не решат, и отложат, и так будет много раз чиниться. На то Москва.

Царь в этот день вечером ходил к царице, но не говорил ей ничего о делах, был с нею как-то холоден, а встретившись с братьями ее, даже не взглянул на них, а они поняли, что подул какой-то противный для них ветер.

Свыкаясь с мыслью о неизбежности войны с Крымом, царь позвал к себе Адашевых, Курбского, Серебряного и других сторонников войны и стал советоваться с ними. Все радовались этой перемене, все стали ожидать, что наступают вновь славные времена казанские.

Тут узнал царь, что Кудеяр убил ребенка своей жены, и велел привести к себе Кудеяра с женой.

Их привезли в санях и провели в царские покои с постельного крыльца. С царем были Адашев и Курбский.

Муж и жена поклонились царю до земли.

— Ты убил ребенка. Правда ли это? — спросил с первого раза царь.

— Правда, царь-государь, — сказал Кудеяр.

— А знаешь ли ты, что в моем царстве за убивство казнят смертию?

— Я поступил по твоему мудрому совету или паче по твоему велению, — сказал Кудеяр, — изволил ты, великий государь, будучи в Тайнинском, спросить меня, что будет тогда, когда я найду свою жену с чужим ребенком от бусурмана. Я не знал, государь, что и отвечать тебе, для того что у меня ум помутился от такого спроса, а ты, государь, сам изволил сказать: тогда кесим башка! И когда я нашел жену свою и с чужим ребенком, уразумел, что тебе, великому и мудрому государю, дана от Бога благодать предсказать то, что вперед будет, и я учинил так, как ты, государь, сам изволил сказать. Я давал жене на волю: хочет — останется ребенок жив, зато со мною ей вечная разлука, а хочет она со мною жить — ребенка зарежу. Она так любит меня, что лучше ей показалось ребенка на смерть отдать, а со мною жить. Я убил бусурманское отродие затем, чтоб жену мою от насильного стыда очистить и от осквернения бусурманского.

— А ты, баба, — спросил царь у Насти, — что мне скажешь? Насильно у тебя он отнял ребенка и убил, либо ты сама на то согласилась?

— Муж, — сказала Настя, — давал мне на всю волю: идти в свою сторону с ребенком и денег хотел дать, а я не согласилась, потому что не хотела быть в вечной разлуке с мужем. Я сама отдала ему ребенка.

— Стало быть, вы оба виновны! — сказал царь.

— Нет, государь, я виновна, — сказала Настя. — Я привела ему чужого ребенка. Только Бог видит, царь-государь, то было по крайней неволе, по насилию.

— Стало быть, — сказал царь, — казнить следует тебя; только муж твой говорит правду, я сказал ему таково слово: кесим башка! Он учинил по моему слову. Я втоды не думал, чтоб сталось так, чтоб он свою жену нашел, и Бог устроил так, как человек и не думает. Значит, на то воля божия, и виновнее вас обоих выходит — я, государь ваш, что таково слово изрек. А царское слово непременно бывает. И для того казни вам обоим не будет никакой. Живите в любви и совете, детей наживете, добру научите, а от нас милость видеть будете по вся дни до конца живота вашего. Пожаловали мы тебя, Юрий, поместьем в Белевском уезде, жалуем еще вам два сорока соболей да сто рублев денег на постройку.

Муж и жена поклонились.

— Теперь, — продолжал царь, — поезжайте в свое поместье да устройте хозяйство. По весне, Бог даст, мы с тобой, Кудеяр, пойдем на бусурман; только так как ты один и у тебя нет ни братьев, ни племянников, ни сыновей подрослых, так мы тебя боле в походы высылать не станем, для того чтобы от частых и долгих отлучек твое поместье не пришло в упадок. Один поход с нами сделаешь и будешь жить у себя в поместье. Что, баба, рада, небось, что мы у тебя мужа брать не станем.

Муж и жена поклонились до земли.

— Ну, поезжайте с Богом!

С радостным сердцем вышел Кудеяр от царя, обласканный его милостью, но его томил гнев Вишневецкого; он привык считать князя своим отцом; ему хотелось во что бы то ни стало получить его прощение.

Кудеяр отправился к князю. Вишневецкого не было дома; Кудеяр стал у ворот, намереваясь дождаться, когда он будет возвращаться. Князь ехал в санях вместе с Данилом Адашевым к себе и, проезжая мимо стоявшего у воротного столба Кудеяра, не показал вида, что заметил его. Кудеяр взошел за ним на крыльцо, просил казака, чтоб он доложил об нем князю.

Казак пошел к князю и чрез несколько минут, вернувшись, сказал Кудеяру:

— Приказал тебе князь Димитрий Иванович к нему не ходить никогда, ты уже более не казак; ни князь, ни казацкая громада не хотят, чтоб ты был казаком. Ты принят в службу его царского величества и пожалован дворянином; теперь ты человек не казацкий, а московский, а коли тебе какое есть дело, ступай в Разряд, а до казацкого войска тебе дела никакого кет.

Прежде столько лет Кудеяру всегда был доступ к князю, хотя бы среди ночи пришел, а теперь князь ни видеть его не хочет, ни говорить с ним. Нечего делать!

Кудеяр стал справлять за собою пожалованное поместье. Не зная московских порядков, он обратился к дьяку Висковатому, которого доброе лицо ему понравилось: тот научил его, как поступить, и сам обещал похлопотать о нем в Поместном приказе. Зная, что государь к Кудеяру особенно милостив, в приказе не стали волочить его дела, как обычно делалось, назначили ему самое лучшее из отдаточных поместьев, дали послушную запись крестьянам и указ наместнику белевскому об отдаче Кудеяру его поместья.

Стал Кудеяр собираться, накупил всякого добра для будущего своего дома: образов, скрынь, полотенец, холста, сукна, ножей, ложек, чарок, братин, поясов, седла, узды, упряжь; купил сани и две пары лошадей, взял в кабалу людей; набивались к нему пришедшие с татарским полоном полоненники, но он не взял их, так как они могли узнать его жену. Взял он вольноотпущенного пожилого отца с сыном и невесткою и с племянником, и дали они на себя запись служить до живота своего.

Собираясь уезжать, Кудеяр решился еще раз попытаться умилостивить Вишневецкого. Не смея более идти к нему сам, он обратился к Данилу Адашеву, надеясь на дружбу его с князем. Данило, со всеми ласковый и открытый, принял его с участием, обещал, сколько у него сил станет, уговорить князя, по крайней мере, хоть простить вину Кудеяра. Данило назначил ему на другой день прийти к себе узнать ответ князя.

Кудеяр пришел к Данилу в назначенное время.

— Ничего ты не поделаешь с князем Димитрием Ивановичем, — сказал Данило, — сдается какой добродушный и милостивый, а крут и неподатлив человек. Издавна, говорит, так ведется в казачестве, что за всякое убивство, учиненное не в бою, положена смертная казнь, — так оно было, так оно будет до тех пор, пока казачество на свете стоять будет. Много того, что я его живого на свет выпустил, и то сталось оттого, что Кудеяр уж не наш, царем в дворяне поверстан; коли же мне его оставить в казацкой громаде или хоть с ним ласково обходиться, тогда у нас в казачестве ладу не будет, всякий другого убьет да скажет: прости меня, ведь простил же Кудеяра… Ты, говорит князь, меня о нем не проси, да не токмо что не проси, имени его никогда не упоминай. Не хочу я его видеть, не хочу об нем и слышать, что он есть ли на свете или нет его.

Ничего не оставалось Кудеяру.

Он уехал с женою и с купленными холопами в свое поместье.

IX

Помещик

Приехал Кудеяр прямо в Белев, явился к наместнику с указом и послушною грамотою, поднес ему две пары соболей в поминки. Наместник по поместным книгам отыскал его поместье и отправил туда вместе с Кудеяром сына боярского, чтобы объявить крестьянам о послушании.

В селе, которое было отдано Кудеяру, находилось тридцать пять жилых крестьянских дворов да дворов пятнадцать пустых{25}, откуда вышли крестьяне в Юрьев день и куда чаяли прибытия других на место убылых. Поместье осталось без владельца после бездетного помещика, которого вдова получила из него свою прожиточную часть вместе с двором своего мужа; поэтому Кудеяру приходилось строить себе двор вновь; за неимением двора поместился он в крестьянской избе. Созвали крестьян, прочитали послушную грамоту: в ней сказывалось, чтоб они служили своему помещику, делали всякое дело, какое он положит, и платили оброк, каким он их изоброчит. В знак царской милости дозволялось новому помещику курить вино, варить пиво и мед для себя, а не на продажу. Кудеяр объявил, что крестьянам к праздникам, свадьбам и крестинам дозволит он брать со двора своего напитки и самим варить брагу, будет их миловать и жаловать, а они бы не ленились работать и во всем ему были покорны. Крестьяне поглядывали на него свысока. Одно то, что он был новый помещик, какой бы к ним ни приехал — все равно; на нового они бы смотрели зверем, а Кудеяр с первого взгляда не представлял ничего привлекательного. Его нависшие брови, постоянно суровый взгляд, толстые губы, как будто не умеющие смеяться, грубые черты лица, громкий голос — все показывало в нем человека нелегкого; их поражал даже выговор Кудеяра и его жены; крестьяне смекнули, что эти господа откуда-то издалека, не из их края, а стало быть, и порядки у них будут не такие. «Помещик наш покойный, — говорили они, — царство ему небесное, наш был, а эти что-то не так!» Кудеяр принялся за работу, погнал крестьян рубить лес, пилить бревна; началась стройка. Сам помещик взялся за топор, и как принялся рубить, как стали от его ударов падать столетние деревья, то крестьяне и рты разинули. «Да этот, братцы, — говорили они, — за нас десятерых сделает дела, эка силища-то! Оно что-то не простое, право! Как может простой человек такую силу иметь!» Крестьяне готовы были порешить, что их новый помещик ведун и знается с дьяволом, если б в первый же воскресный день он не поехал в церковь, отстоявшую от его сельца за десять верст, и не повторил бы того же в следующее воскресенье. Не дозволял он крестьянам с собой ни шутки, ни балагурства; ничего не скажет он крестьянину, кроме того, что касалось до работы или дела, и скажет всегда немного; рано встает и рано всех поднимает; отдыху на работе почти не дает, и сам не отдыхает, зато более трех дней в неделе не пошлет никого на работу, и в праздник не пошлет, и сам ни за что не принимается. Такое обращение и такой образ жизни внушали крестьянам и уважение, и страх, и они невольно во всем повиновались, не смели даже хитрить и отлынивать по своему обыкновению. Жена Кудеяра также была беспрестанно в труде, заставляла баб мыть белье, варить яству, прясть, шить и сама за всем смотрела. Скоро поспел для помещика домик о трех покоях: один с большою печью для поварни, другой — чистая светлица с печью из кахлей муравленых, нарочно купленных в Москве хозяином и доставленных на место, а третий для хозяина и хозяйки. На доме надстроен был светленький теремок об одной комнате. Дом был крыт березой, внутри дома были поставлены лавки домашней работы — то была и вся мебель дома помещика. Образа, привезенные из Москвы, да небольшое металлическое зеркало, купленное у англичан, составляли все убранство; на полках расставлена была необходимая домашняя посуда: была она оловянная; только три серебряные чарочки и ковш — подарок царя — были единственною роскошью; по стенам в светлице развесил Кудеяр свое оружие и панцирь с шлемом; в другой комнате стояла постель, состоявшая всего-навсе из мешка с соломой, вместо перины, и из четырех подушек. Большая скрыня, в которой уложено было платье его и жены, стояла в углу, блистая новою оковкою и огромным висячим замком. Кудеяр и жена его очень жалели, что не могли побелить стен своей новой избы, по обычаю их родного края, на это не было мастериц, да и мелу не находилось в околотке. Для людей построена была людская небольшая изба; кроме нее был построен амбар, конюшня и скотский загон. Хозяин предположил еще выстроить пивоварню, но отложил до будущего времени. Двор огородили плетнем. Когда все было готово, позвали священника с причтом, отслужили молебен с водоосвящением, наварили браги, меду, накупили вина, зарезали баранов; всем крестьянам был обед и попойка; справили новоселье.

О Благовещенье была в Белеве ярмарка. Кудеяр поехал покупать рабочий скот, плуги, бороны, колеса и узнал, что князь Вишневецкий находится в городе, данном ему в управление, кроме служилого сословия, и он решился еще раз попытаться возвратить к себе его милость. Он обратился к бывшему своему товарищу, казацкому атаману, и просил поговорить о нем князю. Атаман исполнил его просьбу и передал Кудеяру вот что:

— Нахмурился и рассердился на меня князь, когда я вздумал заговорить о тебе. В Белеве есть наместник, сказал он; тот ведает дворян и детей боярских и всех царских служилых людей, а мне государь пожаловал ведать только свои дворцовые волости да поместья, которыми поверстаны мои казаки. Пусть помещик идет к своему воеводе, коли есть ему какое дело, а ко мне им дела нет, и мне до них… А о Кудеяре чтобы мне никто не смел никогда сказать ни слова.

Скрепя сердце, Кудеяр отправился в свое поместье, решившись в душе уже никогда не обращаться к упрямому князю.

Наступила весна. Кончался санный путь. Помещик распределил свои поля и угодья: одну часть назначил под засев помещичьего хлеба; крестьяне обязаны были его посеять, убрать, свозить и смолотить; другая часть роздана была крестьянам за их работу; а третья сдавалась им в оброк, который тогда брался более естественными произведениями: хлебом, крупою, сыром, яйцами, баранами, курами, утками, гусями, пряжею, холстом; деньги составляли редкость. Вместе с пахотною землею также распределены были сенокосы и леса.

Начинались весенние полевые работы, но Кудеяру уже не приходилось видеть их продолжения и окончания; он предоставлял надзор над ними жене, а сам со дня на день ожидал, как его позовут в поход. Казак, недавно еще не желавший ничего, кроме битв с врагами, стал за короткое время свыкаться с прелестью мирной жизни; он чувствовал, что ему не хотелось идти в поход, что гораздо лучше было бы ему оставаться в своем новом затишье с любимой женой, возвращенной ему после таких невзгод. Мало, слишком мало казалось ему несколько месяцев жизни с нею, но Кудеяр отгонял от себя это чувство, стыдился его, считая его недостойным воина, и более всего старался не показать жене того, что у него шевелилось на душе, тем более что сам царь обещал ему не высылать его более одного раза в поход. Между тем ему невольно теснилась в голову неотвязчивая дума: а что если поеду в поход, да не вернусь сюда, не увижу моей Насти, опять будет мне с нею разлука, может быть, убьют меня на войне: то-то, бедная, будет горевать! Он старался избавиться от этой думы, возлагал упование на Бога: «Не может быть, — говорил он сам про себя, — чтобы Господь еще подверг нас новым мукам, довольно мы вынесли; ведь Он же, Милосердый, воротил мне мою Настю, когда я и не думал и не ожидал!» Так волновалась душа богатырская, а когда Настя призадумывалась и начинала ему говорить о каких-нибудь опасениях насчет будущего, он сурово говорил: «Ну, баба! Стыдно тебе. Разве можно жене ратного человека думать об этом».

Наконец, в один вечер, когда Кудеяр, после дневных работ, собирался с Настею ужинать, прискакал верхом на его новый двор гонец от воеводы, белевский пушкарь, с приказанием ехать без мотчанья в город, собравшись в поход с двумя людьми, конно.

Покормил Кудеяр вестника разлуки с Настею и стал тотчас собираться. Утром оседлано и навьючено было двое верховых лошадей: одна для кабального молодца, другая должна была идти вместе с ним. Тут был и мешок с бельем и платьем, и мешок со съестным: сухарями, крупою, сушеною рыбою и проч., и ящик для пороху, пуль и вооружения. Сам Кудеяр сел на породистого татарского коня, с которым прибыл в Москву из Украины. Запрягли, кроме того, воз, и Настя поехала провожать своего Юрка.

Наместник дал им помещение в осадной избе в городе и известил, что по царскому указу велено ему собрать наспех помещиков Белевского уезда, дворян, детей боярских и новокрещенов, и отправить в полк к Даниле Адашеву на реку Псёл, а головою поставить над ними его, Юрия Кудеяра. «Вот, — говорил с уважением наместник, — как государь-царь тебя, Юрия, жалует: в грамоте из Разряда написано посылать таких, у которых есть дети, братья и племянники, а у которых нет, и тех не высылать покамест, чтобы от долгой отлучки их хозяйству убытку и разорения не было, опричь одного Юрия Кудеяра, а его, Юрка, призвав к себе, сказать, что быть ему в походе на сей раз до осени, а как воротится осенью, и его вдругорядь не высылать». Кудеяр видел, что царь помнит его, и радовался. Насте также было отрадно, что, по крайней мере, ей остается надежда скоро увидеть своего Юрка, хотя тяжелая мысль теснилась ей в душу, что и до осени мало ли чего может случиться.

Один за другим съезжались помещики. Наместник записывал приезжавших и отдавал под начальство Кудеяру; потом, когда наступило восьмое число мая, крайний срок, указанный в грамоте из Разряда, наместник приказал своему подьячему отметить в списке всех нетей, т. е. неприбывших, чтобы послать о них особый список в Разряд, и объявил, что на другой день, в праздник чудотворца Николая, надобно выступать в поход.

Рано утром все собрались в церковь, и после обедни протопоп служил молебен в напутствие и кропил св. водою знамена и ратных людей. Поднялись вопли, причитания женщин и детей. Настя не была между ними; она тихо сидела в избе; когда же при звуке труб, ударе бубен и звоне колоколов стали ратные люди выезжать, Кудеяр бросился в избу, прижал к груди свою Настю крепко, вырвался из ее объятий, вскочил на коня и поскакал догонять выехавших вперед подначальных ему помещиков.

Воротилась Настя в свое поместье. Грустно стало в ее одиноком новом домике; слезы беспрестанно и неотвязчиво лезли ей в глаза, но она старалась вообразить себе, как ее ненаглядный Юрко приедет к ней осенью, как она выбежит встречать его, какая будет для нее радость, а между тем мимо ее воли как будто кто-то шептал ей зловещим голосом: будешь ждать его всю осень, будешь ждать и зиму, будешь ждать и другое лето, и осень, и зиму, и далее будешь ждать, ждать, ждать…

X

Поход

На устье реки Псёл давно уже идет кипучая работа. Множество народа снует туда и сюда с топорами, тесами, буравами, заступами, молотами, клещами; тешут бревна, пилят доски, сколачивают гвоздями, долбят огромные стволы многовековых дубов, строят суда всякой величины — и байдаки, и струги, и однодеревки, и завозни. По берегу, на большое пространство, раскинуты шатры, шалаши, навесы; стоят возы, дровни; ржут лошади, ревут волы, кричат овцы, козы, гуси. Харчевники в шалашах продают съестное, пылают костры с таганами и котлами, беспрестанно прибывают и верхом, и по реке, и пешком ратные люди, везут на волах возы, туго набитые сухарями, крупою, сушеною рыбою, вяленым мясом, луком, горохом; расширяется подвижной город, увеличивается его многолюдство.

Вот и Кудеяр прибыл со своими белевцами, расположился в стане, разбил шатер, свернутый у него на вьючной лошади, и отправился к Данилу Адашеву.

— Здравствуй, здравствуй, силач, — сказал Данило. — как поживал на своем новоселье? Что, небось, хорошо было на покое? Ха, ха, ха! Не хотелось, может быть, расставаться с теплым углом да с женою? О, зима, зима! Баловница для нас, ратных людей; как весной-то приходится расправлять свои крылышки, так и тянет в гнездо, а как разгуляешься, так и любо на широком раздолье. Ну, брат, видишь, как Бог-то устроил? По-нашему-таки вышло. А все через тебя: ты — орудие божие! Не будь тебя — почитай, не бывать бы этому походу. А теперь идет дело не на жарты. Вишневецкий поплыл по Дону, а нам плыть по Днепру, а сам государь с сильною ратью на Перекоп, ударим на проклятых с трех сторон разом, руками окаянных похватаем, придет конец царству Крымскому, придет… Откликнутся проклятым слезы и муки христианские. Нет, нет пощады кровопийцам, бей их, руби их, коли, жги, весь Крым выжжем, попленим, разорим, что не пей крови христианской, не разоряй жительства нашего, не соси нас! Довольно, пришел час возмездия божия! Ну а я на тебя зело надеюсь. Перво, что тебя одарил Бог силою, что на свете такой не сыщешь; а в другое, что ты по-татарски горазд и все их норовы знаешь.

— Рад послужить царю-государю по христианству, — сказал Кудеяр, — только бы Господь Бог благословил.

— Конечно, конечно, никто как Бог! А я, брат, всего более теперь о том думаю и пекусь, чтоб у нас харчей было приготовлено вдоволь. Это всему голова. Когда в жилой стране война идет, ратные люди поживляются от трудов бедного поселянина той страны, грабят его, поедают то, что он для себя приготовит, а мы поплывем чрез страну пустую, безлюдную, и в Крыму тоже… В Крыму, говорят, теперь и недород, и падеж на скот был, почитай, и там недостаток терпеть придется. Для того же я велел навозить сюда столько, чтоб нам по крайней мере на пол года стало. Зато в Крыму нас христиане ждут не дождутся, Бога молят все, чтобы скорее поступить под державу царя православного. У меня теперь есть грек — родился в Крыму и знает все тамошние обычаи; говорит, что его единоверцы все поднимутся на татар и станут бить их. А вот он… золотой человек, Бог нам дал его, — Афанасий Елисеевич! Вот тот силач, Юрий Кудеяр, что я про него тебе говорил; ты знаешь по-татарски, и он смолоду у поганых в полоне был и также знает по-татарски. Вот вы у меня — дорогие люди!

Афанасий Елисеевич, осклабясь, подошел к Кудеяру и стал с ним целоваться. Стали они разговаривать. Афанасий Елисеевич рассказывал, что он родился в Крыму, на берегу моря, воспитывался в христианской вере, вел торговлю в Кафе, потом приехал в Украину и поселился в христианской земле, в Киеве, хотел постричься в иноки в Печерской лавре, да услышал, что царь православный собирается идти на неверных, и приехал в Москву для того, чтоб служить, сколько может, христианскому делу.

Ополчение двинулось. Часть его плыла на судах, часть шла по берегу конницею, там были большею частью и кони тех, которые прибыли в стан со своими людьми. За конницею ехали возы, запряженные волами. Плывшие останавливались на берегу и на островах для отдыха, раскладывали огни, варили себе кашу из ячных и гречневых круп и щербу, или уху, из рыбы. Плавание шло благополучно до порогов, но тут пришлось промешкать дней десять; небольшие струги и однодеревки со смельчаками проскакивали посреди камней, и то в иных порогах; через Ненасытицу никто не поплыл; если и находились смельчаки, то Данило не пустил их. Большие байдаки на каждом пороге вытаскивали, тащили руками и спускали опять в реку до нового порога; часть судов перевезена была на возах. Проплывши пороги, ратники остановились на Хортице; Кудеяр с грустью смотрел на остатки укрепления, в котором еще недавно защищался он с неустрашимым Вишневецким против крымского хана; жалко ему стало, что уже не увидит он своего батька, что батько сам оттолкнул от себя сына. Здесь пловцы простояли три дня, давши время прибыть коннице, которая за остановками, по поводу кормления лошадей в степи, несколько приотстала. Ратные люди казались добры и веселы, шутили, шумели, распевали песни.

Окончивши свой отдых, русские поплыли вниз посреди бесчисленных островов и плавней, где встречали себе союзников: то были рыболовы, отправлявшиеся из Украины за рыбою, и отчасти беглецы, променявшие службу панам или старостам на вольную жизнь в днепровских лесах и камышах, известные тогда под именем «лугарей»; они составляли зародыш будущей Запорожской Сечи, образовавшейся несколько лет спустя. Их встречали на разных островах; жили они в куренях или шалашах, по нескольку человек вместе. На острове Томаковке, где потом возникла первая Сечь, было их тогда уже до сотни. Эти молодцы пристали к ополчению. Но они же принесли Данилу нерадостную весть, что турки укрепились в Ислам-Кермене, на Днепровском лимане, установили пушки, ждут русских и хотят палить в русские суда.

Проплывши зеленое царство плавней и уже приближаясь к той полосе, где Днепр течет между песчаными берегами, Данило остановился на одном острове и собрал на совет голов и начальных людей.

— Первое, — говорил он, — где оставить лошадей, а другое — как нам плыть мимо Ислам-Керменя?

О лошадях постановили остановиться станом здесь, около Днепра, и отправить сильную станицу в поле узнать, где теперь царь, чтоб дать ему знать о себе и в случае нужды примкнуть к его силам. Слухи об Ислам-Кермене заставили призадуматься. Тут Кудеяр дал такой совет:

— Нам не годится плыть, не узнавши неприятельской силы. Надобно прежде изведать, что у них есть. Если позволишь, боярин, я поплыву к ним и узнаю; я говорить с ними сумею; пожалуй, коли велишь, я прикинуся перебежчиком, может, мне удастся подделаться к ним и заколотить пушки; я знаю, эти бусурманы плохо умеют с пушками управляться.

— Вот мудрый совет, — сказал Афанасий Елисеевич, — ничего не может быть мудрее этого. Ступай, брат, учини нам всем пользу и себе великую славу, и я с тобой пойду.

— Нет, нет, не пущу я ни тебя, Юрий, ни тебя, Афанасий Елисеевич, — сказал Данило, — вы оба мне дороги. Положим, что мы через то и проплывем благополучно, да бусурманы вас побьют; вы не успеете уйти от них. Ни за что не пущу. А вот что. И ты, Юрий, и ты, Афанасий, хорошо знаете ихний язык и ихние обычаи; вы поплывите вперед, как будто в послах, и присмотритесь, как там у них. Может быть, оно и не так страшно, и мы успеем прорваться в море.

Решили, что Кудеяр поплывет вперед посланником от предводителя царской рати вместе с Афанасием Елисеевым; им придали одного новокрещеного из касимовских татар, испомещенного так же, как и Кудеяр, в Белевском уезде. Кудеяру очень не хотелось плыть вместе с Афанасием Елисеевичем; этот человек показался Кудеяру что-то подозрительным; хотя он выдавал себя за грека, но по выговору и ухваткам напоминал собою сынов Израиля, которых Данило Адашев не знал, но к которым Кудеяр присмотрелся в Украине.

Когда трое, составлявших посольство, подплыли к Ислам-Керменю, Кудеяр, осматривая местность, сказал:

— Боялись напрасно, Днепр так широк, что коли будем плыть возле противного берега, так, почитай, до нас не долетят их арматные пули.

— Особенно когда они и стрелять-то небольшие искусники, — прибавил новокрещенец.

— Не воротиться ли нам, да сказать воеводе, как бы худа этим не сделали мы себе, только им дадим о себе знать; чай, они нас не ждут, так мы проплывем себе ночью.

— То правда, — сказал Кудеяр.

— А нет, — сказал Афанасий, — как же можно не исполнить того, что воевода приказал? Да притом мы всего здесь не видим, а вот как нас впустят в крепость, так мы и узнаем, как в средине у них, все смекнем и доложим воеводе подлинно.

Подплыли к крепости. Афанасий Елисеевич затрубил в рожок, а Кудеяр выставил на конце своей сабли шапку.

В воротах крепости приподняли щиток, открылось отверстие. Вышло двое турок. Афанасий Елисеевич первый вскочил на берег и закричал по-турецки:

— Посольство от воеводы его царского величества.

— Иди сюда один, — отвечали ему, — а прочие пусть остаются в челнах.

— Не я голова; вот голова, — сказал Афанасий, — он пусть войдет со мною! Так надо!

— Идите, только без оружия: не воевать пришли.

Кудеяр и Афанасий повиновались, оставили в челне свое оружие. Их пропустили в ворота и тотчас опустили щиток.

Их привели в деревянное здание, где жил санджак чей, начальствовавший крепостью.

Положив руку на грудь по восточному обычаю, Кудеяр почтительно поклонился и произнес речь, в которой излагал неправды крымского хана, извещал от имени воеводы, что он по царскому повелению идет с войском наказать хана и принудить его отпустить русских пленников и установить прочный мир, чтоб вперед не было более обиды и разорения российской державе; уверял, что с турками Россия не воюет, царь находится с турецким падишахом в любви и дружбе, и просил пропустить русское войско в море.

— Это не может статься, — сказал санджакчей, — московский царь хочет завоевать Крым, как он уже завоевал Казань и Астрахань — мусульманские царства; нам ведомо, что в Москве чинилось и что затеяно, не вы одни идете на Крым; Вишневецкий послан на Дон, а сам царь со своими великими силами хочет идти на Перекоп. Нельзя допустить, чтобы мы сложа руки сидели да смотрели, как Москва будет покорять и порабощать наших правоверных мусульман. Мы все должны защищать нашу веру. Притом хан крымский — подручник и слуга нашего могущественнейшего, непобедимейшего государя; довольно того, что прошлый год мы спустили вам. Нет, мне приказано беречь проходы и не пускать на море никого, а если пойдете силою, то буду биться с вами.

— Этот человек, — сказал Афанасий Елисеевич, — не посланник, а лазутчик; он вызвался прикинуться перебежчиком и заколотить у вас пушки. Воевода не согласился, пожалевши его, чтоб он не пропал, пожалел оттого, что у него необычная сила, а велел ему плыть как бы посланником, на самом же деле для высмотров.

Кудеяр бросил свирепый взгляд на товарища и сказал:

— Он лжет, как пес. Я прибыл к вам посланником от воеводы, а не лазутчиком.

— Нет, он не лжет, — сказал санджакчей, — этот человек нарочно подослан нами к вам в Москву, чтоб проведать, что у вас затевается и делается; он нам прямит, он наш верный слуга, и мы ему во всем верим. Ты не воротишься к воеводе, мы тебя здесь задержим.

— Вы не можете меня задерживать, — сказал Кудеяр, — это нечестно, противно народным правам. Я посланник, послов не секут, не рубят. Я приехал за ответом, какой ответ вы мне дадите, такой я и отнесу воеводе.

— Нет, ты ничего не отнесешь воеводе, — сказал санджакчей. — Я тебя отсюда не выпущу.

— Ты не смеешь этого делать. Я не военнопленный, наш государь не в войне с вашим, наш государь будет жаловаться вашему, и тебе будет за меня наказание.

— Наш государь, — сказал санджакчей, — велит хватать лазутчиков, и ваш то же делает. Вот мы к вам подослали этого еврея, который прикинулся у вас не знаю кем; если бы вы узнали, что он лазутчик, вы бы его не выпустили. Так у нас ведется. Ты будешь задержан.

Кудеяр вспыхнул и крикнул:

— Я не лазутчик, я посол, эта змея лжет. — И с этими словами он схватил за затылок Афанасия Елисеевича и нагнул его к земле. Афанасий Елисеевич лишился чувств.

Испуганный санджакчей бросился в заднюю дверь и начал кричать. Весь гарнизон всполошился. Турки с яростными криками бежали к дому. Кудеяр выскочил из дома, сгоряча стал отбиваться кулаками, но толпа, стоявшая сзади, бросилась на него; ему на шею накинули аркан… он стал задыхаться и упал навзничь; тогда человек тридцать набросилось на него и стали надевать на него цепь.

— Мало одной, разорвет, — говорил санджакчей, — еще одну.

Принесли еще цепь и стали ею обвязывать Кудеяра.

— Мало двух цепей. Третью.

Принесли третью цепь и надели на Кудеяра.

— Кандалы ему на ноги потяжелее!

Кудеяра отвели в нижний ярус деревянной башни и заперли.

Тогда один турок вышел за ворота.

— Ты по-турецки знаешь либо по-татарски? — спросил он оставшегося в челне.

— Знаю по-татарски, — сказал новокрещенец.

Турок приказал передать воеводе, что посланцы его задержаны, потому что они лазутчики, а затем если воевода пойдет на море, то из крепости будут стрелять и не пропустят его.

С этим ответом поплыл вверх по Днепру новокрещенец.

На другой день отправлялась галера в Кафу. Вывели окованного Кудеяра, посадили в темное дно галеры — санджакчей написал донесение кафинскому паше, что отправляет пойманного московского лазутчика, который во время его поимки дрался и ушиб до смерти еврея, указавшего на него.

Мнимый Афанасий Елисеевич не вынес руки Кудеяра.

Данило Адашев, получивший известие о задержании своих послов, не подозревал, что Афанасий Елисеевич погубил своего товарища, и жалел о нем столько же, сколько о Кудеяре. Он решился идти вперед и не только пытаться проплыть мимо Ислам-Керменя в море, но взять самую турецкую крепость и освободить посланцев, задержанных вопреки всяким народным правам.

Вдруг неожиданно является из Севска станица, а с нею московский сеунч с царским указом. В этом указе извещался Данило, что великий государь, его царское величество, изволил постановить с крымским ханом замирение, а ему, Данилу, велено не ходить далее, не зачинать с татарами и турками никаких задоров и воротиться в города, распустить полк, а самому ехать в Москву.

Можно вообразить себе досаду Данила Адашева, получившего такое внезапное и никак нежданное приказание; давняя была мысль о покорении Крыма, столько лет он об этом только и говорил, столько трудов из-за этого перенес, все не удавалось — теперь вот, казалось, пошло дело вперед, и вдруг, как бурею, все поломалось, попортилось…

Однако жалей не жалей, а надобно было исполнять царский указ. Данило хотел, по крайней мере, освободить задержанных в турецкой крепости и отправил станицу человек в десять, уже не по Днепру водою, а полем на конях. Новокрещенец опять был послан головою в этой станице. Данило извещал турецкого коменданта, что его царское величество с крымским ханом постановил замиренье, посланная им рать возвращается назад, а потому воевода просил отпустить к нему отправленных для переговоров посланцев.

Санджакчей, получивши такую грамоту, пригласил новокрещенца в крепость, принял его дружелюбно и тотчас предложил ему лакомство. Прочих станичников в крепость не впустили, но угощали за воротами. Санджакчей послал Данилу Адашеву в подарок сахару и цареградских плодов и сказал:

— Дай Бог вам подобру-поздорову вернуться домой, а с нами по соседству жить всегда в любви и дружбе; а чтоб отдать ваших посланцев, того я никак не могу сделать, для того что они не посланцы были, а лазутчики, да еще один, у нас будучи, ушиб до смерти человека. За это мы его сковали и отправили на галерах в Турцию. Пусть боярин не прогневается: ни в какой земле не отпускают убийц, а казнят, а человек его, что сказался послом, учинил убийство, и потому мы его не отпускаем.

В таком смысле послан был ответ Данилу. Нечего было делать ему. Не вести же войны из-за Кудеяра, когда царь не приказал чинить задоров и велел ворочаться.

XI

Иноземный доктор

Душевное и телесное здоровье царицы Анастасьи день ото дня становилось хуже. Вечная досада, злость, тоска сушили ее. Ее хворому воображению повсюду представлялись козни врагов; и к числу этих врагов прибавился теперь Кудеяр, которого она никогда не видала в глаза, но которого ненавидела за то, что случай, происшедший с ним, расположил царя к войне с Крымом и сблизил опять с Сильвестром и боярами. Сначала царь долго скрывал от Анастасьи свое намерение, но братья узнали и сообщили сестре. Царица стала перед царем ахать и корить его. Царь, увидав, что царица все знает, сперва хмурился, сердился, потом стал уговаривать, чтоб она успокоилась, доказывал, что во всем видна воля божия, указывающая путь русской державе; что теперь уже ему нельзя не ходить в поход, уверял, что пойдет на короткое время, что иначе будет перед Богом грех, а перед людьми стыдно. На Анастасью ничего не действовало, тем более что братья, особенно Григорий, возбуждали ее. Царицу мучила не столько боязнь за здоровье мужа, сколько ревность к тем, которых царь приближал к себе и слушал советов. Она становилась невыносимо плаксива, царь стал реже ходить к ней, потому что каждый раз ворочался от нее с тоскою; царь для развлечения стал ездить в подмосковные села, забавлялся там травлею, учреждал попойки, окружил себя новыми любимцами и потешниками. В числе их Вяземский и Басманов занимали первое место и незаметно овладевали царем; он не занимался с ними никакими делами, не говорил о делах; они только старались забавлять царя, доставали ему скоморохов и шутов, потешали разными дурачествами. Анастасия между тем все более хирела, а братья кричали, что ее испортили ведовством. Царь, глядя на ее болезненность, то сердился и не посещал ее по неделям, то умилялся и проводил с нею целые дни, между тем не бросал своего крымского предприятия, хотя не занимался никакими приготовлениями к походу, оставивши все на волю бояр. Последние были этому рады и надеялись, что дело пойдет лучше, если царь не будет в него мешаться и станет слушаться других. Им нужен был в самом походе царь только для того, чтобы его присутствием придавать предприятию более силы и значения. Вишневецкий был отправлен на Дон, Данило Адашев на Псёл, служилым людям велено было собираться к весне в Тулу; с Ливонией начались мирные переговоры; бояре стали действовать согласно, прекращались мелкие дрязги; великое дело воодушевляло их так же, как во время казанского похода; Сильвестр деятельно поддерживал их, не давал задремать их порыву, беспрестанно посещал то того, то другого, оживлял своими беседами, весь предался делу, несмотря на то что в это время постигло его семейное горе: умерла жена, с которою он жил более тридцати лет дружно, душа в душу.

Приближался час, когда царю надобно было отправляться в поход. Тут враги Сильвестра и его сторонников нашли способ повернуть царя в иную сторону.

Назад тому год приехал в Москву вместе с английскими гостями доктор Бомелий, из Везера, живший перед тем в Англии и занимавшийся, кроме медицины, астрологией, алхимией, кабалистикой и всяким ученым вздором. Человек он был ловкий; приехавши в Россию, начал тотчас учиться по-русски и скоро успел до того, что все понимал и сам говорил бегло, хотя неправильно. Врач был тогда редкостью. Бомелий умел пустить пыль в глаза, представлялся всезнайкою; царь взял его к себе. Когда царице стало хуже, царь предложил ей призвать врача. Сначала царица против этого отбивалась, как говорится, и руками и ногами; благочестивое чувство ее отвращалось от врачевства: «Надобно надеяться на Бога, а не на врачей», — говорила она, но потом согласилась, именно тогда, как узнала, что ненавистный ей Сильвестр был против этого врача. Воспитанный в преданиях благочестивой старины, Сильвестр вообще не очень доверял врачевству, постоянно говорил, что если Бог не поможет, то врач ничего не сделает, и приводил примеры, когда люди, одержанные тяжелыми недугами, освобождались от них божиею милостью; но Сильвестр не называл всякое врачевство дьявольским ведовством, как говорили тогда многие, и посоветовал бы сам прибегнуть к знающему человеку: от какой болезни принять внутрь какую-нибудь траву либо чем-нибудь помазать наружную язву; только доктора Бомелия сильно невзлюбил Сильвестр. Пронырливый немец пытался подделаться к нему и приходил толковать с ним о вере, изъявляя готовность убедиться в правдивости православной веры и принять ее. Сильвестр так умел угадывать людей, что сразу раскусил Бомелия, и, когда царь советовался с Сильвестром: не грех ли позвать к царице иноземного доктора, — Сильвестр не только вооружился против этого, но убеждал царя прогнать от себя этого немца и возложить на Бога упование о здравии супруги. Зато отец Левкий, с которым царь также заговорил о Бомелии, расхвалил доктора до небес и доказывал царю, что врачебная наука дается от Бога, как милость божия к человеку; и кто не советует обращаться к врачу, тот, значит, здоровья не желает царице.

Царица, узнавши от братьев, что Сильвестр ненавидит Бомелия, а Левкий советует царю положиться на него, сама стала просить царя привести к ней врача, о котором царь говорил ей прежде.

Царь пришел к ней с Бомелием.

Это был маленький человечек с большою лысою головою, длинным носом, прищуроватыми, небольшими глазами, никогда не смотревшими прямо, всегда с низкопоклонным видом и с тонким, почти женским голосом.

Немец по царскому приказанию подошел на цыпочках к сидевшей в креслах царице, внимательно смотрел на ее лицо, пощупал пульс, потом приложил палец себе ко лбу, потом развел руками и знаменательно пожал плечами.

Царь тревожно ждал, что скажет иноземный мудрец.

— Государь, — сказал Бомелий, — Господь Бог может помочь ее маестету государыне-царице. Недобрый человек, государь.

— Что? Что? Отрава!

— Нет, великий государь, отравы нет! А злой человек сделал тоже… как это называется?

— Порча, волшебство?

— Да, государь.

Анастасия бледнела, теряла сознание.

— Немец, — закричал государь, — ты испугал ее.

— Государыня-царица, — сказал Бомелий, — не бойся, Господь Бог милосерд! С божией помощью хорошо будет. Помочь еще можно, только надобно дурного человека прочь — далеко…

— Пойдем, немец, ты мне там скажешь, — сказал царь.

— Государыня-царица, — продолжал немец, — ничего — твое величество будешь здорова и покойна; я так сделаю, что все будет как лучше.

Царь вышел с Бомелием.

— Говори, немец, всю правду мне говори, — сказал царь.

— Государь-царь, — сказал немец, — есть в чужих краях науки; в России наук нет, а в наших краях есть науки, и через эти науки я могу узнать, что где есть и что будет наперед. Я по звездам небесным умею читать и твою судьбу скажу. У вас в России говорит народ, что это ведовство от диавола. Нет, государь, не верь такой речи; науки не от диавола, а от Бога. Как может быть, чтоб наука была от диавола? Я много учился всяким наукам, я учился богословию, верую в Троицу единосущною и в Господа нашего Езус Христус, и как же можно, чтоб наука была Богу противна.

— А если ты учился богословию, — сказал царь, — то как же ты, немец, не дошел до того, что наша греческая восточная вера есть сущая христианская, и зачем остаешься в своей лютеранской ереси и Господа нашего зовешь Езус Христус?

— На все потребно время, великий государь, я много читал святых отец, — сказал Бомелий, — и видел из их книг, что римская вера неправильна и наша вера евангелическая не совсем правильна, и хотел узнать веру греческую, только в наших землях веры греческой нет, я нарочно приехал в твое царство, державный царь, чтоб научиться, что есть греческая вера, и теперь, как я узнал, какая в православной вере есть большая сила, так я имею желание принять греческую веру, креститься истинным крещением.

— Вот это хорошо, немец, у меня в моем царстве для иноземцев принуждения в вере нет; сам видишь, живут у меня и английские и галанские люди безобидно, и ты, коли хочешь, можешь оставаться в своей вере; а когда есть твое желание быть с нами в единоверии, так тем лучше.

— Только, великий государь, не положи гнева на меня, что я скажу: духовный чин не хочет науки знать, и я не думаю, чтоб истинная вера далеко пошла… Я приходил к твоему протопопу Сильвестру, думал, он очень ученый человек, о, пфуй, нет! Я его стал спрашивать, думал научиться от него, а он со мной и говорить не хочет, ничего сам не знает, а какой гордый, оттого что в твоей милости, думает, что он умнее и важнее всех людей в твоем царстве. Вот чудовский архимандрит, ах, какой это мудрый, умный человек! Если б этот человек учился! А то не хорошо, великий государь, что в твоем царстве школ нет, наук нет.

— Знаю, — сказал царь, — что это не хорошо; да ты думаешь, с нашим народом что-нибудь сделаешь? Ты думаешь, наши люди таковы, как ваши? Не так они Богом созданы, чтоб им чему учиться!

— Отчего ж, великий государь, твое царское величество русского рода, а такой человек и так все знает!..

— Я разве русский, — сказал царь, — мои предки из немец пришли, а роду были славного кесаря Августа римского, от брата его Пруса, и поселились у Балтийского моря на реке Русь, и оттого Русь прозвалась.

— А, — сказал Бомелий, — твой великий род! великий род! В целой Европе нет такого славного старинного рода, как твой, государь. Так тебе непременно надобно овладеть Ливонией, Балтийским морем, там рода твоего отчина — твоя.

— Да, этот край — наша извечная отчина, и оттого мы добиваемся, чтоб он был под нашим скипетром.

— Да, — сказал Бомелий, — Бог тебе помогает, великий государь, ты побеждаешь врагов иноземных; а кабы только ты мог победить врагов внутренних. Они опасны. От домашних враг не можно уберечься. А у тебя много врагов около тебя, государь, очень много. Они хотят, чтобы ты самодержавным не был, чтоб по их совету все делал, ты такой мудрый царь, ты один можешь управлять народом своим; ты умнее их всех, ты храбрый… Бог свидетель, нет такого другого государя не только в Европе и на целом свете, как ты, а твое несчастье, что у тебя слуги коварные, изменники, лиходеи… твои бояре… О!.. Они тебе добра не хотят, себе власть взять хотят. Да этого не будет. Велик государь! Я доложу твоему величеству, что умею по звездам узнавать и, что будет наперед, все узнаю, есть у меня такая книга. О! Ту книгу надобно двадцать лет читать, да еще других сто книг прочитать, только тогда можно понимать, что в этой книге написано. Я по этой книге все узнаю…

Царь отпустил Бомелия, а через день опять позвал его.

— Я много, много знаю, — сказал Бомелий, — твой первый тайный враг — протопоп Сильвестр; ты его, государь, далеко… он недобрый человек, он не любит твоей царицы, он называет ее Езавелью. У! Государь! Как это можно! Вся Москва знает про это. Этот протопоп бесовскую силу имеет, он ведун… он тебя, великого государя, опутал. Это мне книга сказала, и бояре твои, лиходеи, с ним одно. Они тебя хотят вести на крымского хана. Нет, государь, не ходи. Я по звездам смотрел: великое несчастье будет, твоя царица умрет без тебя, как ты в поход пойдешь, и твоих царских благородных детей изведут. Много их таких, что хотят царствовать. А есть один… о, это, это очень опасно!

— Это кто? — спрашивал нетерпеливо царь.

— Я тебе назвать его не могу, — сказал Бомелий. — Я еще сам не знаю, кто он, только вижу, что есть такой, самый опасный враг!

Ум помутился у царя от этих слов. Не решаясь сразу ни на что, царь сказал:

— Смотри, немец, никому-никому не говори об этом.

— Нет, нет, государь; я всегда буду тебе узнавать; как только что ты задумаешь делать, сейчас позови меня, вели посмотреть в книгу и по звездам; я все тебе скажу, может быть, такая планита придет, когда можно идти воевать на крымского хана: тогда Бог тебя благослови! А теперь Боже тебя сохрани, твоей царицы на свете не будет.

Вслед за тем отец Левкий открыто наступил на государя и явно стал говорить пред царем, что Сильвестр ведун, околдовал царя и мыслит ему зло.

Явился еще монах, Михаил Сукин, и доносил, что Сильвестр называл царицу Анастасию Иезавелью.

С своей стороны, новые любимцы, с которыми царь ездил в подмосковные села забавляться, стали уверять его, что Сильвестр ведун; говорили, что он смеется над царем, хвастает, что он держит царя в руках и что захочет, то из него сделает.

Настроенный с разных сторон, а более всего напуганный предсказаниями Бомелия о смерти, долженствующей постигнуть Анастасию от тайных врагов, если он пойдет в поход, царь наконец решился сделать над собой усилие.

Бояре собирались в поход и торопили царя. Выезд его был назначен; до выезда оставалось три дня.

Царь Иван Васильевич созвал бояр и думных людей в свою столовую палату. Глаза его сверкали каким-то болезненным огнем; походка его была неровная. Он сел на своё место и сказал:

— Бояре и думные люди, объявляю вам мою царскую волю! Нам не угодно идти в поход на крымского царя; призовите ханского посла, которого мы задерживаем, и объявите ему отпуск; скажите, что мы хотим постановить с крымским ханом вечный мир и жить с ним в дружбе, а затем отправим в Бакчисарай нашего посла для договора. Сейчас послать гонцов к Вишневецкому на Дон и к Данилу Адашеву на Днепр с указом, чтоб они воротились и никаких задоров с крымскими людьми не чинили; всем служилым людям, что собраны под Тулою, сказать нашу царскую волю, чтоб они расходились по домам до нашего царского указа.

Князь Курбский хотел вести речь, но только что сказал: великий государь!.. как царь прервал его:

— Бояре и думные люди! Говорите тогда, когда мы вас спрашиваем и вашего совета требуем; ныне же, мы, государь самодержавный, вашего совета не спрашиваем, и говорить вам ни о чем непригоже.

Он с гневом, быстро ушел из столовой избы.

Услышал обо всем Сильвестр, узнал, что у царя в приближении Бомелий, что враги Сильвестра подстроили этого иноземца напугать царя звездословными предсказаниями; узнал, что Сукин подал на Сильвестра извет, а Левкий открыто говорит царю, что он ведун; понял Сильвестр, что господство его минулось, и решился проститься с царем навсегда. Он послал к царю просить допустить его, но получил ответ, что царь его видеть не хочет.

Тогда Сильвестр отправился к митрополиту Макарию и сказал:

— Преосвященный отче Макарий! Богу угодно было позвать к себе мою жену, того ради, яко вдовым попам не подобает священнодействовать, я пожелал удалиться от мира, благослови принять иноческий образ.

Макарий знал Сильвестра издавна, еще с Новгорода, и сам, сделавшись митрополитом из новгородского архиепископа, пригласил его в Москву. Возвышение Сильвестра не совсем было по сердцу Макарию: «Смотри-ка, — говорил он своим приближенным, — каков! Как подъехал к царю! Поп, а сильнее нас, митрополита и всего освященного собора, что скажет, так царь и делает».

Не любил Макарий Сильвестра, но только хмурился, досадовал на него, а зла ему не делал; Макарий был самолюбив, но не злобен — Сильвестр, со своей стороны, всегда относился к Макарию чрезвычайно почтительно, хотя случалось, что говорил царю противное тому, что хотел Макарий. Макарию было очень приятно, что Сильвестр наконец уходит. Макарий благословил его, напутствовал самым дружелюбным образом; Сильвестр попрощался с сыном и уехал в один из белозерских монастырей.

Когда Данило Адашев по царскому приказанию воротился в Москву, Сильвестра уже там не было. Бояре повесили головы, не смели заикнуться о крымской войне, а некоторые из тех, которые недавно еще доказывали ее несообразность, восхваляли мудрость царя, лучше всех понимающего, что следует делать.

Данило явился с донесением к царю. Иван Васильевич принял его сурово. Его рассказ о задержании Кудеяра турками не произвел на царя никакого потрясения; царь по этому поводу не сделал никакого замечания.

Вишневецкий, получивши приказание прекратить военные действия, воротился в свой Белев и отправил к Сигизмунду-Августу письмо, просил прощения за выезд, изъявлял готовность служить своему природному государю и во всем повиноваться его воле. Сигизмунд-Август прислал ему ласковый ответ и пригласил воротиться. Вишневецкий собрал своих казаков.

— Плюнемте, братцы, — сказал он, — на эту глупую Москву и пойдемте в свою Украину. Кет на свете земли лучше нашей вольной Украины. Пришел я сюда с вами ради того, чтоб подвинуть московского царя с его ратью на бусурмана; не удается нам это, так нечего нам тут делать. Царских милостей и поместьев нам не нужно, есть у нас земли и всякого добра довольно.

— Правда, батько, — сказали казаки, — черт с нею, с этою Москвою; и детям и внукам закажем ходить сюда, разве когда войною пойдем на москвитина.

И собрались они и уехали все из Белева. Донес царю белевский воевода. Царь сказал:

— Пришел как пес и ушел как пес. Туда ему и дорога!

Царица Анастасия и ее братья добились наконец своего.

Царь не пошел в поход, ненаглядный Иванушка остался неразлучно со своею агницею, как он называл жену в минуты нежности. Ненавистного Сильвестра уже не было. Но здоровье Анастасии не поправлялось, а становилось все хуже. Она ездила вместе с царем к Сергию, к Пафнутию и в другие святые места; и никто уже без Сильвестра не посмел представлять царю, что ему следует вникать в дела, а не ездить по монастырям. Но молитвы, как видно, не помогали здоровью царицы. Она обильно раздавала милостыню; каждый праздник ее боярыни обделяли толпу попрошаек; со всей российской державы приходили к ней старицы за милостынею; дружелюбно допускала она их к себе и толковала о душеспасительном деле — и все хвалили ее милосердие, говорили, что она истинная мать страдающих, и только бедного Кудеяра некому было искупить из неволи.

Не помогла царице и милостыня, не помогло ей и то, что во всех церквах и монастырях молился духовный чин об ее здравии. Царица скончалась.

Царь разрывался от горя, но чрез две недели предался разгулу и разврату ради утешения; в его голове засела твердо уверенность, что Анастасия была жертвою порчи и отравы по наущению Сильвестра. Бомелий, чтобы выгородить себя, старался поддерживать в нем ту уверенность, представлял царю, что чары, которыми давно уже испортили царицу, были так сильны и так успели подорвать ее здоровье, что его ингоги и безуи ничего уже не могли тут поделать, и выводил из этого, что если воротить мертвую из гроба невозможно, то царь должен, по крайней мере, беречь себя и своих детей от лютых врагов, окружающих его престол. Бомелий принял православие, ходил в церковь, бил поклоны и наружно держал посты, позволяя себе подсмеиваться над ними в беседе с иноземцами на языке, которого русские не понимали.

КНИГА ВТОРАЯ

I

Неволя

На берегу залива Черного моря построен многолюдный обширный город; остроконечные минареты, куполы и зеленые вершины тополей выбегают в воздушную синеву из кучи черепичных крыш; дома, построенные в один, а много в два яруса, расположены узкими неправильными, улицами. Окна расположены большею частью во двор… На западной стороне города, по скалистой горе, тянется толстая, темно-серая стена, заворачиваясь на северо-западе к морю и оканчиваясь у самого берега огромною башнею со въездными воротами; на южной стороне, на холме, черные, угрюмые стены турецкой крепости с четырьмя башнями, а под холмом, над морем, другое укрепление, где находится двор турецкого начальника. Это город Кафа, город знаменитый с давних времен, некогда генуэзская колония, средоточие торговой деятельности на Черном море, а теперь центр турецкой власти над Крымом и всем черноморским берегом, местопребывание беглербега, или губернатора: он надзирает над крымским ханом и начальствует над турецким войском, состоящим из тимарли (служилых помещиков вроде русских детей боярских), сипаев (состоящих на жалованье конников) и эджидов (нечто вроде наших казаков). Древняя слава торгового и промышленного города не затмилась для Кафы с поступлением ее под турецкое владычество; в это время она посвящена была особенно одному промыслу, и вряд ли в Европе был другой город, где бы так процветал этот промысел. То была торговля невольниками; с именем Кафы повсюду соединялось представление о живом товаре; приезжего в Кафу с первого же разу поражал звук кандалов и цепей и зрелище бесчисленного множества невольников, переходивших за деньги из рук в руки. Разные страны, племена, физиономии, нравы и языки имели в Кафе своих представителей: черкесы, грузины, калмыки, молдаване, персияне, поляки, греки, немцы, венгры, чухны — люди обоего пола и всякого возраста; но более всего продавалось здесь нашего, русского, многотерпевшего народа, со всякого края, всех наречий и званий: татарам было всего подручнее ловить русских людей, и русский человеческий товар ценился выше другого; русских невольников с охотою покупали на галеры не только в мусульманских, но и в христианских странах. В приморских пристанях Италии, Франции, Испании можно было видеть толпы их, скованные и сидящие при веслах на галерах; почти все они переходили через кафинский рынок, и у редкого кафинского зажиточного купца не было этого товара, скупленного у татар и хранимого для перепродажи с барышом. Не должно, однако, думать, чтобы тогдашняя Кафа была исключительно мугаммеданский город; половина жителей состояла из христиан разных исповеданий: греческого, армянского, римского; свидетельством их благочестия служило обилие церквей, которым не мешало процветать в свое время веротерпимое правление Солеймана; но благочестие не препятствовало, с своей стороны, христианам держать в кандалах и продавать мусульманам своих братий по крещению.

Невольники были двух родов. Одни — достояние частной торговли: татары после каждого набега приводили наловленных русских людей в Кафу и продавали купцам обыкновенно на рынке, где почти каждый день, с раннего утра до вечера, воздух оглашался стонами, воплями, жалобами и проклятиями на разных языках, преимущественно на русском. Покупщики были туземные, но были также и приезжие, посещавшие Кафу по торговым делам. Другие невольники были государственные или, как мы говорим, казенные; они приобретались также покупкою, но в числе их были и военнопленные. Большая часть их осуждалась на галеры, а меньшая содержалась в крепости для крепостных и городских работ. Для этого рода невольников отводилось помещение в нижних отделениях стен и башен, со сводами и маленькими окнами наверху.

В восточной башне было такое отделение с железною дверью, постоянно запертою. Невольники находились там в тесноте, прикованные к одной длинной цепи, которой конец прицеплялся к кольцу, вбитому в каменный столб, и замыкался огромным замком. У каждого на ногах были кандалы также с замком. Цепь, соединявшая невольников, оставляла им свободу двигаться, работать и ложиться, но не дозволяла никому отделиться от товарищей и покуситься на побег. Они проводили ночь на голой земле. Утром тюремные стражи выводили их работать под наблюдением надзирателей из тимарли, на ночь приводили в тюрьму. Кандалы врезывались в ноги невольникам, а на их спинах часто виднелись багровые следы таволожек, которыми секли их надзиратели за недостаток трудолюбия. Их кормили хлебом да луком; иногда давали дурное мясо и вонючую рыбу; вообще, здоровьем их не очень дорожили в Кафе, потому что там недостатка в них не было. В крепости невольники беспрестанно переменялись; одни, не вынося тягости труда и дурного содержания, умирали; других переводили на галеры, где смертность была постоянно в громадном размере: кто вынес бы лет восемь галерной жизни того времени, тот считался необычайно крепким.

В тюрьме, где жила толпа крепостных невольников, было отделение с запертою железною дверью и с маленьким отверстием, выходившим в общую тюрьму. Этот застенок имел до трех сажен длины и до сажени ширины. Там заключен был Кудеяр, скованный и по рукам, и по ногам. Он признан был военным лазутчиком; притом же, будучи в плену, дерзнул сопротивляться и совершил убийство — за это ему отвели такое помещение.

Идут дни за днями, месяцы за месяцами. Кудеяр сидит, а больше лежит в своем застенке; кандалы разъели ему руки и ноги, протлелая одежда вся наполнилась насекомыми; нестерпимая вонь душит его. Ему приносят в сутки по ломтю хлеба и по ковшу воды, а иногда забывают принести — и Кудеяр сидит без пищи дня по два. Кудеяр молит у Бога смерти, а смерть не приходит.

Иногда невольники заводят с ним разговор. Между ними бывают русские. Вспоминают они далекую родину, кто родителей, а кто жену и детей, и горько заплачет бедный, а потом затянет русскую песню; но другие, скованные с ним, сердятся, бранятся на непонятном языке за то, что певцы не дают им спать. Кудеяр слушает, вспоминает свое былое, вспомнит он Настю; и сердце его обольется кровью, и просит он у Бога смерти, а смерти не дает ему Бог.

Думает Кудеяр: «Почему не выкупит меня царь? Он был так ко мне милостив. Царь не знает, где я, а то он бы меня вызволил. Послать челобитную — но кому сказать? Кого попросить?» Пытался Кудеяр заговорить об этом со сторожем, но сторож не отвечал ему ни слова. Никакое начальствующее лицо не приходило в тюрьму с тех пор, как его бросили в нее.

Минул год. Кудеяр потерял счет месяцам. Минуло еще полгода — Кудеяр почти теряет ум, память, забывает, где он, что с ним, думать не может, тосковать даже неспособен. Кудеяр не человек более; Кудеяр словно дерево, хилое, дряблое…

Прошло таким образом более двух лет. Уже в общей тюрьме переменялись много раз невольники; Кудеяр не раз слышал последние стоны умиравших, слышал, как сторожа отцепляли труп от живых людей и зарывали в той же темнице… Завидовал Кудеяр счастливцу. Переменялись лица, а звуки цепей и стоны были все те же.

Вдруг в одно утро, когда все из общей тюрьмы были выведены на работу, отпирается дверь, входят несколько человек; отворенная дверь пропустила в общую тюрьму полосу света, и Кудеяр через отверстие своего застенка увидел господина, в зеленой чалме, в золотом кафтане, из-под открытой полы которого выглядывали голубые шелковые штаны и вышитые сафьянные сапоги. На левом боку его была сабля с рукоятью, украшенною драгоценными камнями. За ним держали бунчук с тремя конскими хвостами.

— Отоприте, — сказал господин по-турецки, указавши на дверь, ведущую в застенок, где томился Кудеяр.

Дверь отомкнули и отворили.

— Выходи, — сказал господин Кудеяру.

Но Кудеяр не в силах был идти: ноги его страшно опухли.

— Ах, бедный, бедный, — сказал господин, — как его измучили. Ему черви ноги съели.

В самом деле, черви кишели в ранах, покрывавших ноги Кудеяра.

Сторожа, поддерживая Кудеяра, вывели его из застенка. Он стонал от боли, силясь ступить на ноги.

— Я новый беглербег, — сказал господин, — ты более здесь не останешься, прикажу тебя обмыть, лечить; поправится твое здоровье, будешь жить у меня; я тебе найду легкую работу.

Кудеяра вывели на воздух. Солнечный свет ослепил его. Он долго не мог открыть глаз. На лице, от непривычки к воздуху, выступила кровь.

По приказанию нового паши Кудеяра перевезли из верхней крепости в нижнюю, на губернаторский двор. Две невольницы обмыли его, надели чистое белье. Губернаторский врач дал ему мазь, от которой стали заживать его раны. Его более не заковывали и, вместо прежнего черствого хлеба, кормили бараниной с рисом.

Откуда такая милость, какой добрый ангел сжалился над Кудеяром? Все это значило не более, что в Кафу приехал на смену прежнему новый губернатор. В Турции беглербеги и подведомственные им санджакчей (начальники уездов) сменялись часто; посредством подкупов и поклонов они добывали себе места и старались поскорее обогатиться всеми беззаконными средствами, обдирали подчиненных, обкрадывали казну и за то скоро слетали со своих мест, уступая их другим искателям. Эти последние, принимая должность, старались действовать наперекор один другому. И на этот раз случилось так в Кафе. Прежний губернатор был человек крутой, надменный, суровый, и притом заклятой бусурманин; преемник его был своего рода философ, защитник веротерпимости; он вообще казался благосклонен к христианам, тем более что сам по предкам был грек и между христианами даже знал себе родственников. Притом же этот господин был склонен к винопитию, а как оно запрещается мусульманским законом и дозволяется христианским, то поэтому у нового господина было сочувствие к христианам. Вдобавок он был личный враг уволенного. Вот почему он по вступлении своем на должность облегчил судьбу христианского пленника, которого так бесчеловечно мучил его предшественник. И не только Кудеяру, всем вообще невольникам стало полегче: они хотя продолжали ночевать в темнице, скованные цепью, но им давали лучшую пищу, водили в баню и снабжали переменным бельем, хотя изредка.

Оправившись от недуга, Кудеяр рассказал новому губернатору свою судьбу; и губернатор, по-видимому, поверил невинности Кудеяра тем охотнее, что санджакчей, арестовавший Кудеяра как лазутчика в Ислам-Кермене, был родственник кафинского губернатора. «Я бы, — сказал губернатор Кудеяру, — отпустил тебя, но не смею этого сделать, не доложивши визирю, а доложить боюсь, чтобы вместо свободы тебе не было худшей неволи, чтоб тебя не велели прислать в Стамбул да не отправили куда-нибудь на галеры. А ты напиши челобитную своему государю. Пусть твой государь попросит тебя у нашего. Быть может, наши потребуют за тебя денег, потому что наши без денег никого не отпускают!» Затем начали искать такого русского, который, будучи грамотен, мог бы написать челобитную, но такого человека не нашли; тогда, со слов Кудеяра, не умевшего ни читать, ни писать, сочинена была челобитная по-турецки, секретарем беглербега; вместе с тем Кудеяр продиктовал письма: к двум Адашевым, к Курбскому и Сильвестру. Бедный пленник не знал, что в Москве все изменилось и обращение к таким лицам могло только послужить ко вреду. Письма были отправлены в Бакчисарай, к русскому послу, с просьбой приказать перевести их на русский язык и отправить по назначению.

Живет Кудеяр в губернаторском дворе не закованный, спит с прислугою, исполняет разные работы. Губернатор им доволен. Проходит таким образом год. Из Москвы нет ответа. «Что же, — думает Кудеяр, — не близко! Пока-то в Бакчисарае переведут мои письма, пока-то они дойдут до Москвы, а из Москвы пошлется обо мне грамота в Турцию. Пока-то из Турции придет грамота в Москву — времени много нужно». Проходит еще три месяца, проходит полгода. Кудеяр грустит. «Уж не убежать ли! — думает он. — Хорошо, как удастся! А как поймают? Тогда уж я пропал!» Ужасный застенок слишком врезался ему в память. Тут он узнал, что есть в Кафе какой-то невольник, бывший русский подьячий. Кудеяр просил губернатора: нельзя ли позвать этого подьячего, чтоб он написал новую челобитную на имя царя. Губернатор дозволил; подьячий настрочил челобитную, да еще слезное письмо к Афанасию Нагому, русскому послу в Бакчисарае. Эти бумаги отправили в Бакчисарай.

Прошел еще год после второго челобитья. Ответа не было. Мысль о побеге неотвязно стала тесниться в голову Кудеяра. Он решился наконец исполнить свое намерение, как только представится удобный случай. К этому его располагало и то, что губернатор, вероятно, понявши, что в Москве не дорожат этим невольником и не думают освобождать его, переменил свое обращение с Кудеяром, держал его наравне с дру-гими рабами; и однажды, находясь в злобном расположении духа, дал Кудеяру собственноручно несколько ударов ни за что ни про что. Губернатору показалось, что Кудеяр в его присутствии держит себя слишком смело и без боязни.

Вдруг, когда Кудеяр, по обыкновению, исполнял на дворе какую-то работу, двое сипаев подозвали его и наложили кандалы с цепью.

Кудеяр не мог выговорить ни слова от изумления. Три года он ходил без цепей. Что же он сделал теперь? Или губернатор — колдун: может узнавать людей, что у человека шевелится в мозгу? Или он в самом деле смекнул, что Кудеяр поддается мысли о побеге.

Сипаи, заковавшие Кудеяра, приказали ему продолжать свое дело. Губернатора не было дома. Кудеяр продолжает работать и видит: губернатор въезжает на двор с другим каким-то господином, богато одетым. Вслед за тем в доме пошла суетня, беготня…

Кудеяр спросил: что это значит?

— Новый паша приехал, — отвечали ему. — Старый немедленно собирается в Стамбул.

«Так вот что, — думает Кудеяр, — он велел меня заковать, чтобы сдать новому… значит, меня опять поведут в верхнюю крепость. Ах я дурак, дурак! Зачем я не убежал? Ну, пусть только оставят здесь ночевать! Я уйду, цепи эти порвать не штука».

В доме суетятся, укладываются в дорогу. Ходит Кудеяр, как шальной, побрякивает цепью; звали его обедать; ему еда на ум нейдет. Вечером, на закате солнца, четверо сипаев взяли его и повели со двора.

Привели Кудеяра в верхнюю крепость, прямо в ту тюрьму, откуда три года тому назад его вывел губернатор, но уже его не посадили в застенок, а сковали с толпою невольников в общей тюрьме. Только в уважение к его силе на нош наложили ему те кандалы, которые были на нем в застенке и с которыми всякий другой не мог бы двигаться с места.

Товарищи все новые… Кудеяр произнес горькое восклицание, и вдруг ему откликнулось несколько голосов: оказалось, тут были его земляки, украинские казаки, даже знакомые. Кудеяр узнал от них много нового и печального. Он узнал, что Вишневецкий, покинувши Московское государство, воротился в свою Украину и с казаками пошел в Молдавию; молдаване сами позвали его на господарство, а потом изменили и подвели турок. Вишневецкий с казаками был взят в плен и отвезен в Царьград. Турский царь приказал привести его перед себя, а Вишневецкий, стоя перед турским царем, обругал Мугаммеда; за это турский царь велел повесить его за ребро на крюк, и висел Вишневецкий, батько казацкий, три дня на крюке, пел псалмы, ругал мусульманскую веру, восхвалял Христа и окончил живот свой святым мучеником. Бывшие с ним атаманы и казаки разосланы в неволю. Жаль было Кудеяру батька Вишневецкого, а пуще всего жаль ему было, что батько умер, не простивши его. «Может быть, — подумал тогда Кудеяр, — оттого и беда меня постигла, что проклятие батька легло на меня!» И в первый раз пожалел Кудеяр, что убил ребенка своей Насти.

Утром погнали невольников на работу, вечером опять загнали в тюрьму. Так прошло около месяца. Один раз, когда невольники работали на стенах крепости, подошел к ним армянин, торговец невольниками, большой знаток достоинств человеческого тела, как мужского, так и женского. При его многолетней опытности он сразу узнавал и определял, куда и насколько годился всякий живой товар. От его зоркого ока не скрылась телесная сила Кудеяра. Купец рассчитал, что если приобресть такой образчик силы, то, наткнувшись на охотника, его можно продать с большим барышом. Купец стал торговать Кудеяра у беглербега. Собственно, беглербег не имел права продавать казенных невольников, но этот беглербег был падок на деньги, и притом не боялся, чтобы злоупотребление открылось, — он согласился.

Вечером, по окончании работ, когда невольников уводили в тюрьму, Кудеяра отцепили от прочих, перековали в кандалы, принадлежащие купцу, и купец повел его в свой двор, в сопровождении сипаев. Двор этого купца был окружен внутри с трех сторон каменными амбарами, с небольшими окнами наверху; эти амбары назначались для помещения невольников, которые беспрестанно то прибывали, то убывали, редко проживая более недели. Невольники приковывались к стенам, но довольно просторно, так, что могли удобно спать на грязных кожаных тюфяках. На пищу купец не скупился; как благоразумный и расчетливый торговец, он понимал, что не следует давать товару захудать, потому что тогда придется спустить цену. Купец почти ежедневно ходил на рынок скупать невольников из первых рук, но сам не выводил их туда на продажу; его знали не только в Кафе, но и во всем Крыму; даже в далеких землях он не был безызвестен. У него товар был отличный, оттого и цена была высокая. Мужчины, женщины и дети — все помещались у него вместе; в невольничьем быту приличий не соблюдается.

Беспрестанно приходили в амбар посетители; купец умел завлечь покупателя красноречивым описанием достоинств своего товара, выставлял свою опытность и честность и сбывал товар удачно. Ему помогало то, что он объяснялся на разных языках. Но Кудеяру пришлось посидеть несколько недель. Хозяин ломил за него такую цену, что не находилось охотников купить его. Наконец, явился к нему один из богатейших крымских мурз и стал спрашивать: «Нет ли какого-нибудь силача?» Надобно знать, что у крымских вельмож было в обычае щеголять силачами при своих дворах и держать их для борьбы, которая составляла одно из тогдашних развлечений. Купец показал ему Кудеяра, расхвалил до небес его телесные достоинства и присовокупил, что он очень кроток, тих и послушен.

— Знает он по-татарски? — спросил мурза.

— Знает, знает, — сказал купец.

— Немного, — сказал Кудеяр.

Купец бросил на Кудеяра свирепый взгляд, но покупатель сказал:

— Это еще лучше, лишь бы знал настолько, что мог бы делать то, что ему прикажут. Я нарочно подбираю себе невольников из разного народа, чтобы не очень беседовали между собою.

Кудеяру пришла мысль представиться почти ничего не понимающим по-татарски. «Меня, — думал он, — стеречь не станут, рассудят, что я, не зная языка, не посмею убежать, и рассчитают, что если убегу, то меня сейчас поймают, оттого что видно будет беглого невольника-чужеземца».

Мурза отсчитал купцу горсть золотых монет. Кудеяра отцепили, заковали особо и сдали с рук на руки новому господину.

Мурза в тот же день отправился из Кафы в свое имение на собственных лошадях, в большой арбе, в которой было удобно лежать троим. Кроме невольника-кучера, у него был еще невольник персиянин и наш Кудеяр, сидевший рядом с кучером в оковах.

Когда арбе приходилось спускаться с горы, Кудеяр слез, побрякивая своими цепями; хозяин быстро приподнялся: ему мелькнула мысль, не думает ли невольник убежать, — но Кудеяр схватил за колесо арбу и закричал кучеру: «гайда», а сам сдерживал тяжелую арбу одною рукою, под гору.

Хозяин вытаращил глаза от изумления: «Понимаю, — сказал он сам себе, — отчего купец дорого взял за него». Но тут же хозяин подумал: «А что, если он при такой силе разорвет свои цепи да убежит? Не заковать ли его покрепче, приехавши домой; но тогда что? Он исхудает, потеряет силу… на что он будет годен. Нет, лучше я буду с ним ласков; он полюбит меня, я ему пообещаю свободу за верную службу. Эдак будет лучше».

Мурза стал объяснять Кудеяру, с расстановкой, добавляя свою речь знаками для большей вразумительности, что он через несколько лет отпустит его за верность, а если невольник вздумает бежать, то ему будет смерть; для выражения последней угрозы мурза с суровым взглядом провел Кудеяру пальцем по шее.

Кудеяр поклонился в землю и объяснил знаками, что понимает, но прикинулся, что не может сказать правильно ни одного слова по-татарски.

— А приедем домой, я тебя раскую, — сказал хозяин.

На ночь приехал мурза в поместье своего друга, такого же мурзы, и первым делом было похвастать покупкою. Кудеяра заставили поднять большой камень и бросить вдаль, а потом разломать подкову надвое. Хозяин был в восхищении.

На другой день оба мурзы выехали из поместья, где ночевали. В одну арбу они сели сами, а править лошадьми велели Кудеяру. В другую арбу услали своих невольников.

— Он ничего не понимает, — сказал хозяин Кудеяра, — при нем все можно говорить.

Кудеяр догадался, что у мурз есть какие-то секреты, которые они боялись открывать при людях, знающих татарский язык. Кудеяр тронул лошадей, они пошли живее.

— Каков молодец! — сказал хозяин Кудеяра. — Я его сделаю кучером, и у хана не будет такого кучера.

Затем мурзы стали говорить о своих делах. Кудеяр прислушался к их разговору и понял, что у них есть замысел против хана. «Э, — подумал Кудеяр, — вон оно что!» — и старался показать совершенное невнимание к их беседе, а между тем не проронил ни одного слова.

Верст через десять путешественники встретили едущую нм навстречу арбу. Из нее высунулся третий мурза: они к этому мурзе ехали в гости, а мурза, не дожидаясь гостей, ехал к хозяину того поместья, откуда путники выехали. Мурзы остановились, выскочили из арб; начались восклицания: «Акмамбет! Алай-Казы! Алтын-Ягазы!» — затараторили мурзы, смеялись, шутили, целовались; каждый тянул гостей к себе; наконец, порешили не ехать никуда, остановиться близ лоска, неподалеку от деревни, где можно было купить барана и устроить себе прохладу. У татар было в обычае выехать в поле, разбить шатер и там поблагодушествовать несколько времени. Часто мурзы-приятели условливались между собою заранее, съезжались вместе и веселились в шатрах.

Наши мурзы приказали распрячь лошадей и разбить три шатра. Одни слуги отправились в деревню достать барана, другие пошли рубить дрова, а Кудеяр знаками и отрывистыми словами просил дозволить ему устроить шатры. Несмотря на свои ножные кандалы, он быстро достал из арбы свернутый холст, палки и быстро поставил три шатра, из которых один был обширнее прочих. Мурзы хвалили его и смеялись над его коверканым татарским выговором.

Пригнали барана, зарезали, разложили огонь, стали жарить шашлык. В большом шатре, принадлежавшем хозяину Кудеяра, Акмамбету, уселись мурзы, поджавши ноги, ели руками шашлык, пили кумыс, а потом принялись и за водку, которую достал из своей арбы мурза Алай-Казы, приставший к своим друзьям последним, Акмамбет отпускал вольнодумные выходки насчет запрещения вина Мугаммедом; Алтын-Ягазы доказывал, что они в дороге, а дорожным грех прощается по Корану; Алай-Казы приводил толкование мусульманского мудреца Бурхан-эддина, что все перегнанное через куб не есть вино и не подлежит запрещению. Слуги были удалены. Собеседникам прислуживал один только Кудеяр. Мурзы мешали дело с бездельем, и тут Кудеяр узнал положительно, что у них есть замысел убить Девлет-Гирея и возвести на престол брата его, Тохтамыш-Гирея, находившегося тогда в Московском государстве. Алай-Казы прочитал друзьям письмо Тохтамыша, в котором обещались мурзам золотые горы, если они изведут брата его, Девлет-Гирея. Кудеяр видел, как Алай-Казы положил это письмо в свой красный шелковый халат с золотыми полосами.

Когда мурзы значительно подпили, то начали петь, дурачиться; потом приказали Кудеяру петь по-русски и плясать. Кудеяр, зная, что татары в минуты веселия любят, чтобы все вокруг них веселилось, вертелся перед ними, побрякивая кандалами, припевая малороссийскую «горлицу».

Веселье совсем не шло его суровой физиономии, и тем забавнее казался он подпившим мурзам. Алай-Казы до того пришелся по вкусу русский невольник, что он стал просить Акмамбета продать ему Кудеяра. Акмамбет ни за что не соглашался. Алай-Казы стал сердиться, упрекал приятеля в недостатке дружбы, потом началась между ними перебранка и чуть дело не дошло до драки. Алай-Казы вынул саблю, Акмамбет сделал то же, но Алтын-Ягазы стал между ними и своим красноречием старался примирить ссорившихся друзей. Ему удалось успокоить их главным образом тем поводом, что никак не следует ссориться в такое время, когда следует всем соединиться для общего дела. Мурзы помирились, поцеловались, и Акмамбет, в припадке умиления, оказал столько великодушия, что уступал приятелю русского невольника даром, но Алай-Казы, с своей стороны, не хотел брать его и изъявлял готовность подарить свою дорогую саблю. Алтын-Ягазы, которого товарищи пригласили на третейский суд, нес такой вздор, что ни Акмамбет, ни Алай-Казы не могли уразуметь его решения. Акмамбет говорил: ’Твой, твой невольник!" — а Алай-Казы кричал: "Нет, твой, твой!", и Кудеяр, глядя на них, не знал, кому он теперь принадлежит.

Мурзы принялись опять пить и напились до того, что уже не могли ворочать языком. Слуги постлали постели в шатрах, каждый своему мурзе. Акмамбет отсылал от себя Кудеяра к Алай-Казы и говорил: "Там теперь твой господин, ты уже не мой!" Кудеяр вошел в шатер Алай-Казы; тот уже лежал раздетый и пробормотал, увидя Кудеяра: "Вон, ступай к своему господину, ты не мой!" Тут, благодаря проникавшей в шатер полосе света от полной луны, Кудеяр увидел халат с золотыми полосами, лежавший за подушкою Алай-Казы в углу шатра, и сообразил, что стоит только приподнять снизу полу шатра — и легко будет овладеть халатом. Невольники расположились около арб. Кудеяр пошел к лошадям, которые паслись невдалеке, спутанные. На счастье, ему попался под ноги камень. Он без труда разбил свои кандалы и освободил ноги; тогда он подошел к шатру Алай-Казы, приподнял полу шатра, вытянул халат, побежал к лошадям и, за исключением одной, перебил их ударом камня в лоб, а оставшуюся в живых распутал, сел на нее и во весь дух поскакал.

До света он отъехал верст тридцать. Лошадь его не выдержала и упала. Кудеяр, сняв с павшей лошади уздечку, пошел пешком на юго-запад, где, по его соображению, должен был находиться Бакчисарай. Вскоре он увидел в стороне пасущийся табун лошадей. Свернувши с дороги, Кудеяр подозвал табунщика.

— Чей это табун? — спросил Кудеяр.

— Мурзы Алай-Казы, — отвечал табунщик.

"Вот куда меня Бог принес", — подумал Кудеяр и сказал табунщику:

— Вот этого жеребца я возьму себе, хозяин приказал.

— Не дам, — сказал табунщик.

— Как не дашь, дурак, — сказал Кудеяр, — видишь халат твоего господина?

— Я не знаю, — сказал табунщик.

Кудеяр, не отвечая ему, подошел к жеребцу, надел на него уздечку, распутал ему ноги. Жеребец захрапел, поднялся на дыбы, но Кудеяр изо всей силы схватил его за гриву и прыгнул на него. Жеребец вмиг присмирел. Кудеяр, сидя на жеребце и обратившись к табунщику, сказал:

— У вас там в курене седло; нельзя, чтоб не было седл; давай седло, зови своих товарищей!

Кудеяр поехал на жеребце к куреню; табунщик шел сзади и звал товарищей. Двое табунщиков бежали к куреню. Кудеяр соскочил с жеребца и закричал:

— Эй, выдавайте седло, скорее оседлайте жеребца!

— Кто ты таков? — спрашивали табунщики. Но один из них, приглядевшись, сказал:

— Это халат нашего господина, я его знаю!

— Да, — сказал Кудеяр, — Алай-Казы велел взять этого жеребца и приказал ехать на нем в Бакчисарай. Он с Акмамбетом и Алтын-Ягазы остался в шатрах на поле, а чтоб вы видели, что он послал меня сам, вот он и дал мне свой халат.

Табунщики поверили и помогли оседлать жеребца; Кудеяр сел на него и сказал:

— Алай-Казы велел кому-нибудь из вас проводить меня до Бакчисарая. Я везу важную бумагу, скорее!

Один из табунщиков наскоро оседлал коня и сел на него.

— Прощайте, — сказал Кудеяр табунщикам, — когда вернется Алай-Казы, то скажите ему, что приезжал человек в его халате и уехал в Бакчисарай. Он сам скоро туда приедет.

До Бакчисарая было верст семьдесят. Кудеяр, благодаря проводнику, не путался в дороге, остановился часа на два покормить лошадей, потом снова поскакал и еще до солнечного заката въехал в узкую улицу Бакчисарая. В городских воротах караульные пропустили его, когда он назвался посланцем Алай-Казы.

У ворот дворца стояли на карауле ханские телохранители.

Кудеяр закричал:

— Тотчас доложите светлейшему великому хану, что приехал человек объявить его величеству важнейшее дело.

— Светлейший хан, — отвечали ему, — изволил уехать на свою потеху, на Альму… а если тебе есть какое дело, ступай к великому ханскому визирю.

— У меня такое дело, — сказал Кудеяр, — что я могу объявить его одному только великому хану.

Караульные сказали, что доложат Атталыку, которого хан оставил заведовать дворцом.

Атталык, молочный брат хана, сын ханской кормилицы, любимец Девлет-Гирея, услышавши, что кто-то требует свидания с ханом, велел прежде обыскать его: нет ли с ним оружия, а потом ввести на двор.

— Обыскивайте, — сказал Кудеяр, — но этого письма я не покажу вам; я отдам его самому хану, и никому больше, и вы не смеете взять его у меня.

Телохранители, обыскав Кудеяра, увидели на нем крест и сообщили Атталыку, что приехавший — какой-то гяур.

Кудеяра ввели во двор. Атталык вышел из дворца и с недоверием оглядывал Кудеяра с ног до головы.

— Кто ты? Зачем? На что тебе нужно видеть светлейшего хана? — спрашивал Атталык.

— Кто я таков и зачем приехал — не скажу ни тебе, ни визирю, а скажу одному хану. Идет дело о здравии вашего великого повелителя. Если ты меня не отправишь к хану, то будешь изменник. Тотчас дай мне свежую лошадь и провожатого довести меня до того места, где находится теперь ваш государь. Коли не веришь, боишься меня безоружного, вели заковать меня, это все равно — мне нужно видеть хана, и я тебе еще раз говорю: если ты меня не допустишь тотчас до хана, тебе худо будет.

Атталык велел дать Кудеяру свежую лошадь и нарядил десять человек провожатых, а провожавшего его до Бакчисарая табунщика задержал в ханской столице по требованию Кудеяра.

Кудеяру пришлось проехать верст пятьдесят; утром рано он был уже в ставке хана.

На берегу Альмы раскинуто множество шатров: один другого пестрее, один другого выше, а всех выше, обширнее, наряднее — шатер Девлет-Гирея: он весь из шелковой ткани, на нем ханское знамя с изображением луны.

За шатрами вельмож улицами расположены холщовые шатры разных купцов, продающих товары, преимущественно съестное. Куда хан поедет со своим двором, туда за ним едут купцы, появляется город, торговый, шумный; потом, с переходом хана, исчезает и появляется в другом месте; и так на Крымском полуострове появляются и исчезают шатерные города, пока, наконец, хан не изволит воротиться в Бакчисарай или не пойдет со своими ордами либо на москвитинов, либо на ляхов.

Накануне этого дня хан тешился охотою; вечером после охоты он пировал с вельможами, а ночь проводил с одною из своих жен.

Еще хан покоится сном, а Кудеяр настойчиво требует, чтобы его допустили к хану. Капуджи-баши, хранитель дверей ханского шатра, говорит ему: "Нельзя будить хана", а Кудеяр стоит на своем: "Если не разбудите, хан разгневается; дело очень важное!"

Капуджи-баши сообщил об этом евнуху; евнух пожимал плечами, разводил руками и вопросительно смотрел на Кудеяра, а Кудеяр говорил:

— Тотчас разбудите хана, дело важное!

Ханский шатер разделялся на три покоя. Первый покой — обширная столовая, где хан пирует; второй — диванная, где хан толкует о делах с мурзами; третий — спальня.

Евнух вошел в спальню, разбудил хана и увел красавицу задним ходом в гаремный шатер, находившийся рядом с ханским. Хан омылся розовой водой, обулся в шитые жемчугом сапоги, надел халат, перепоясался саблею, накрыл голову бараньей шапкой с брильянтовым пером, расчесал клочковатую, окрашенную бороду, прочитал наскоро намаз и вошел в столовую.

— Приведите его сюда, — сказал хан.

Кудеяр вошел в столовую, поклонился до земли и произнес:

— Светлейший хан, могущественный повелитель! Лиходеи хотят тебя извести и на твой престол возвести Тохтамыш-Гирея. Вот письмо его.

Девлет-Гирей устремил свои выпуклые глаза на письмо. Морщины внимания покрыли его лоб и к концу чтения заменились выражением свирепой злобы.

— Это письмо к Алай-Казы, — сказал хан. — Еще кто с ним против меня?

— Мурзы Акмамбет, Алтын-Ягазы; за этих я ручаюсь, что они изменники; но у них есть соумышленники, как я слышал, другие твои мурзы.

— Сам кто ты? — спросил хан.

— Бедный русский невольник, — сказал Кудеяр.

— Вижу, — сказал хан, — что ты мне доносишь правду; письмо ясно это доказывает. Сам Бог тебя послал. С этих пор волею нашею ты уже не невольник, а мой первый друг, мой избавитель. Как тебя зовут?

— Юрий Кудеяр.

— Как и где ты попал в неволю?

— Я, — сказал Кудеяр, — послан был царским воеводою для разговора в турецкую крепость на Днепр, а меня турки не по правде схватили, много лет мучили в тюрьме, а потом продали твоему мурзе Акмамбету.

— Ты страдал тяжело, — сказал хан, — но будешь награжден щедро. Все суета, все прах перед добродетелью, а ты добродетелен.

Хан приказал созвать всех мурз, бывших в стане, глянул на них сурово и сказал:

— Кто из вас мне друг и слуга, кто мне враг? Есть между вами тайные злодеи: они раболепствуют предо мною, ползают как змеи и тайно приготовляют мне яд. Но и вы, которые хвалитесь своею преданностью, отчего из вас никто не уведал о лихом умысле против меня, не поспешил отстранить от меня тайно заостренного кинжала? Не вы меня спасли, а этот иноплеменник, иноверец, несчастный невольник! Он мне более друг, чем все вы. Кланяйтесь ему, благодарите его. Величайте его — он спаситель вашего государя! Дам ему лучшие одежды из моих нарядов, повешу ему на шею толстую цепь чистого золота, чтобы она заменила ему те кандалы, в которых он мучился многие годы; он будет есть и пить так, как ест и пьет спасенный им государь. Дам ему слуг, жен, награжу его деньгами, поместьями, всем, чего он захочет. Девлет-Гирей умеет награждать за спасение своей жизни.

— Великий государь, светлейший хан, — сказал Кудеяр, — благодарю Бога, что повелел мне послужить тебе. То не мое дело, а божие. Если же милость твоя будет, отпусти меня в мою сторону; там у меня жена, дом свой.

— Слышите, как он умен, — сказал хан, — не себе он приписывает доброе дело, а Богу. Улем, сведущий в законе, не мог сказать ничего мудрее. Все исполню, мой первый друг, чего ты пожелаешь, но теперь мы поедем в Бакчисарай. Вы, мурзы, произнесете праведный суд над виновными, а ты, Кудеяр, поможешь нам обличить злодеев; окончится суд, и тогда, если захочешь, уедешь, осыпанный по достоинству нашими милостями, а до того времени, прошу тебя, оставайся у нас, будешь жить в моем дворце, в чести, довольстве и славе!

II

Ханское угощение

И во сне не виделось Кудеяру такой роскоши, в какой он очутился. Недавно еще кандалы разъедали ему ноги; теперь его обули в сафьянные сапоги, расшитые золотом, в которые входили широкие штаны из толстой шелковой ткани; к черному кожаному поясу прицеплена была, на серебряной цепи, сабля в серебряных ножнах, с золотым ефесом, в котором блистал дорогой изумруд; вместо прежней рубахи из верблюжьего сукна его плечи покрывал темно-красный шелковый халат с висячими золотыми пуговицами; мускулистую шею казака украшала золотая цепь, сделанная в виде жгута, а его голову прикрывала черная баранья шапка с золотым пером. Кудеяра поместили в трех покоях ханского дворца; стены их были обвешаны, а пол устлан персидскими коврами; вдоль стен стояли низенькие диваны, обитые красным тисненым сафьяном; разноцветные стекла, вставленные в полукруглые оконные рамы, разливали мягкий, приятный полусвет; прямо из покоев был выход в сад; там счастливец, наевшись вкусной баранины и запивши ее кипрским вином, мог предаваться восточной лени под шум водомета, обсаженного чинарами. Двое невольников приставлены были служить ему, а две красивые невольницы-черкешенки обязаны были по его требованию разделять с ним по очереди ложе. Несколько раз хан удостоивал его приглашением к своему столу и брал с собой на охоту, где Кудеяр изумлял Девлет-Гирея своею силою и ловкостью. Придворные, из угождения к хану, должны были оказывать ему почести и внимание, но у многих начала гнездиться зависть и досада: одни опасались, как бы этот гяур не вздумал принять мусульманство и не сделался всемогущим любимцем при дворе: другие, в своем мусульманском фанатизме, оскорблялись тем, что неверный пользуется почетом наравне с правоверными.

Предусмотрительный Девлет-Гирей, еще не уезжая с Альмы в Бакчисарай, догадался, что враги его, почуявши об открытии их замыслов, поспешат убраться в Московское государство. Хан отправил своего селердарь-агу с двумя отрядами молодцов своей гвардии, называемых игитами, к Перекопу: одному отряду велел стать на перешейке, никого не пускать из Крыма без расспроса, поймать виновных мурз, если они явятся, и отправить их в Бакчисарай; другому отряду велено ехать к Арабатской стрелке, чтоб и чрез нее не могли ускользнуть преступники. Девлет-Гирей не ошибся.

Утром, после той ночи, когда убежал Кудеяр, раньше проснулся невольник персиянин, увидал побитых лошадей, пришел в ужас, ожидал от разъяренного господина всяких истязаний и, не сказавши никому о виденном, дал тягу, в страхе, не размышляя, удастся ли ему скрыться. Проснулся за ним другой невольник, грузин, и, заметивши, что двоих товарищей нет, полагал, что они убежали вместе, и пустился бежать сам, рассчитывая, что если ему удастся их догнать, то они поневоле возьмут его к себе в товарищи, а если не удастся, то он скажет, что бежал ловить беглецов. Осталось еще двое невольников: что бы они делали, если б проснулись, не знаем, но раньше их проснулся Алай-Казы; тотчас осведомился о своем халате, как самой драгоценной вещи, и, не нашедши его подле себя, поднял тревогу. Пробудились его товарищи, сначала вопили и кричали без памяти, а потом, пришедши в себя, стали помышлять, что им делать. Так как убежавшие невольники не стащили ничего, кроме халата, в котором было письмо, то явным казалось, что похищение учинено было с целью открыть заговор против хана. Зачинщиком зла мурзы считали не Кудеяра, а персиянина; оставшиеся невольники отправились искать лошадей для своих господ, а мурзы стали советоваться о своем спасении. Алай-Казы и Алтын-Ягазы решились бежать в Московское государство степью, но Акмамбет предпочел лучше скрыться в Кафе, надеясь на расположение турецкого губернатора, и потом уже, если нужным окажется, пробраться морем в Московское государство. Затем все положили остаться на месте и дождаться, пока невольники приведут им наемных лошадей, чтоб ехать каждому к себе и собираться в далекий путь.

Но из слов, неосторожно произнесенных мурзами во время суматохи, невольники поняли, что их господа затевали что-то дурное против хана и теперь боятся… Невольники эти, вместо того чтобы искать господам своим лошадей, отправились в Бакчисарай с той целью, чтобы самим объявить о преступных замыслах господ. Мурзы потеряли целый день в ожидании, переночевали в поле и на другой день пошли пешком к Алтын-Ягазы, которого имение было ближе от рокового для них места. Там, взявши у хозяина лошадей, Акмамбет и Алай-Казы поскакали каждый к себе. Алтын-Ягазы собрался в путь, обещаясь догнать Алай-Казы.

Алай-Казы, с двумя вьючными лошадьми и с одним русским невольником, которому обещал свободу по прибытии в Московскую землю, приближался к Перекопу, но ханский селердарь с отрядом игитов ждал уже его. Алай-Казы наткнулся на него так близко, что не успел повернуть коня, как игиты окружили его и связали. Алтын-Ягазы в это время догонял Алай-Казы и, увидевши вдали суетню, быстро повернул в сторону, но селердарь-ага пустился за ним в погоню. Его вьючная лошадь и невольник, русский родом, достались игитам, но Алтын-Ягазы ушел от них и доскакал до стрелки, как вдруг стоявшие уже и там игиты бросились на него. Несчастный беглец, видя неминуемую гибель, пришел в такое отчаяние, что, соскочив с коня, хотел удавить себя уздою, но игиты не допустили его до самоубийства, связали и повели к Алай-Казы, а потом обоих повезли в Бакчисарай.

Заговор против хана был делом обычным в Крыму, Ханы хотя и дозволяли себе разные деспотические выходки, без которых немыслим ни один восточный властитель, но непрочно сидели на своем престоле, завися не только от цареградского падишаха, но от своих беев и мурз. Мало того, что беи, сильные магнаты, не дозволяли ханам вмешиваться в управление их бейлыками, многие мурзы, имевшие поместья в бейлыках и происходя от одного рода с беями, считали беев своими главами, и во всех государственных делах хан должен был угождать беям и их мурзам, иначе, пользуясь своею материальною силою, они могли поднять восстание, свергнуть хана и посадить другого, что не раз случалось в крымской истории. Сам Девлет-Гирей, при помощи заговора, низвергнул и перебил детей своего брата, Саип-Гирея, и таким путем достигнул престола. В собственном своем уделе, который был значительнее других бейлыков, хан распоряжался произвольнее, но и там мурзы, в случае, когда хан раздражал их, могли составлять заговоры в пользу претендентов, в которых в Крыму редко бывал недостаток, тем более что новый хан в признательность за содействие всегда награждал мурз поместьями и дарами от добычи. Услуга, оказанная Девлет-Гирею Кудеяром, была важною: заговор был открыт в самом зародыше; без того он мог бы расшириться и хан был бы свергнут.

Алтын-Ягазы был человек трусоватого десятка. Когда его привели к допросу пред верховного судью, кади-аскера, он сразу очернил нескольких мурз, и в том числе бросил подозрение на чиновников ханского двора. Немало людей было привлечено к следствию по его показаниям, а несколько заключено в тюрьму. Алай-Казы, напротив, упорно запирался даже и тогда, когда другие сознавались в преступлении и подтверждали показание Алтын-Ягазы. Алай-Казы уверял, что никогда не получал писем от Тохтамыша, и, когда кади-аскер для его уличения дал ему очную ставку с Кудеяром, Алай-Казы плюнул на своего обвинителя. Но потом, устрашенный пыткою, Алай-Казы изменил свое показание, сознался, что точно Тохтамыш писал к нему, и прибавил, что он слышал от бывшего в Крыму московского гонца, будто московский государь обещал награду тем, которые изведут Девлет-Гирея. Поставленный пред судью переводчик, чрез которого Алай-Казы объяснялся с московским гонцом, показывал такие двусмысленные речи, слышанные им от гонца, что по ним невозможно было никак положительно признать подущение со стороны царя Ивана Васильевича, но кади-аскер ухватился за показание Алай-Казы с жаром. Ему и многим мурзам это было на руку. Уже давно они были недовольны своим ханом, зачем он дружит с москвити-ном и не дозволяет мурзам нападать на пределы московские. С того времени, как узнали в Крыму о приезде в Москву Вишневецкого и б приготовлениях к завоеванию Крыма, хан, соображая расстроенное состояние своего юрта, вел беспрерывные дружеские сношения с московским царем и высасывал из него деньги, меха и всякие подарки; он то уверял его в братской дружбе, то грозил ему турками, требовал отдать Казань и Астрахань, а московский царь присылал ему все больше и больше даров. Хану казался выгодным такой образ сношений: вместо того чтобы брать с Москвы добычу войною, подвергая своих людей опасностям, хан рассчитывал лучше обирать царя Ивана без войны, без труда. Тот же способ сношений находили для себя выгодным и те вельможи, которым царь присылал поминки, но крымцам вообще было мало пользы от этого; гораздо лучше казалось им идти в поход и грабить: тут бы им всем была пожива. Поэтому весть о том, что московский государь подущал лиходеев на хана, была для многих очень отрадною: можно было надеяться, что теперь хан рассорится с московским государем. Сам Девлет-Гирей не без удовольствия узнал о показании Алай-Казы: ему предстоял удобный случай придраться к московскому царю, чтоб сорвать с него лишнюю дань.

Следствие тянулось целых полгода. Остановка была за Акмамбетом; его отыскивали, узнали, что он убежал в Кафу, писали к беглербегу; беглербег отвечал, что его нет у него; хан жаловался турецкому падишаху: приказано было беглербегу выдать беглеца, беглербег отвечал снова, что не знает, где он; писали в Москву; оттуда отвечали, что в Московское государство он не приходил; между тем кем-то приватно сообщено было, что Акмамбет — у московского царя; снова послали к царю, требовали его выдачи; хан требовал также выдачи брата своего, Тохтамыша. Царь известил хана, что Тохтамыш умер, а Акмамбета нет в Московском государстве; если же найдется, то выдадут его. Девлет-Гирей призывал к себе Афанасия Нагого, сообщал ему о показаниях Алай-Казы, о подущении со стороны московского государя, но самому царю о том не писал. Так проходило время. Кудеяр поневоле должен был ожидать окончания дела. Наконец, не доискавшись Акмамбета, решили вершить важное дело о заговоре на жизнь хана в курилтае, или ханском совете.

В диванной зале дворца собрались все знатные сановники крымского юрта, тихо ступая по роскошным персидским коврам тонкими подошвами своих сафьянных башмаков. Одетые в парадные золотые халаты, уселись они, поджавши ноги, на низеньких и широких диванах. Хан сидел на возвышении; близ него истолкователь мудрости, муфти, с книгою Корана в руке, а с ним имамы и улемы.

Позвали Кудеяра. Он проговорил довольно правильно по-татарски, хотя с некоторою запинкою, всю историю, каким образом он попал к Акмамбету в неволю и как ему помог Бог открыть заговор на жизнь хана.

Крымские вельможи смотрели исподлобья; духовным не нравилось, что гяур так смело говорит в курилтае, но хан в высокопарных выражениях превознес заслуги Кудеяра и назвал его пред всеми другом своим.

Кудеяру велели выйти. Ввели преступников. Алтын-Ягазы пал ниц и вопил. Алай-Казы призывал Бога и Мугаммеда во свидетельство своей невинности. Другие соумышленники: Батыр-мурза, Секир-мурза, Ярлык-мурза и несколько царедворцев — молили пощады и взваливали всю вину на Москву. Их вывели. Совет стал рассуждать. Муфти, указывая на места из Корана, объяснял важность преступления. Решено было всех предать смертной казни. Алай-Казы вменили в особенную вину его запирательство и желание показаться невинным; ему назначили жестокую казнь: вырезать желудок и положить ему на голову; Алтын-Ягазы и прочим приговорили отрубить головы и воткнуть на колья. Приговор был прочитан за дверьми дивана кади-аскером и на другой день — исполнен.

Но в диване поднялись крики против Москвы.

— Мы наказали злодеяние, — говорил муфта, — но не главных злодеев; это были только исполнители; все это затеи неверного московского царя и его советников. О, правоверные! Извлекайте мечи из ножен, устремляйтесь, как вихрь, на отмщение; пустите стрелы ваши по неверной земле, как град, побивающий нивы. Там корень зла: там да совершится правосудие. О, правоверные! Доколе нам терпеть поругание нашей веры и поношение нашего славного племени? Разве не знаете, что там, где прежде были мечети, где восхвалялось имя нашего славного пророка, — ныне поставлены христианские капища с идолами?{26} Многие из людей нашей веры и нашего рода перешли к христианскому идолопоклонству. Разве не знаете, что все это делают те, которых предки были рабами предков наших?

— Давно ли, — кричали другие, — давно ли проклятые москвитины замышляли вести многочисленные рати на нашу страну, чтоб поработить нас, как уже поработили наших братий.

— И сам этот гяур, — заметил один мурза, — величаемый спасителем нашего светлейшего хана, не один ли из тех, которые тогда шли на нас войною?

— Он взят в плен как лазутчик, а не как воин.

— Он говорит, что не был соглядатаем, — сказал хан, — но ты при том не был, как его взяли, а потому и говорить тебе о том не стать.

— Светлейший хан, — сказал мурза, — говорит о себе раб, а ты веришь рабу.

— Он не раб, — сказал запальчиво хан, — он мой друг. Никто не дерзай поносить того, кто спас мне жизнь и царство.

— Если он в самом деле хорош человек, пусть остается у нас и примет нашу правую веру, — сказал один улем.

— О, чего бы я не дал, если б этот человек обратился к истинной вере пророка, — сказал хан. — Но на все воля Бога. А мы будем говорить о наших делах. Московский царь писал к нам, что нашего ворога Акмамбета у него нет, а мы слышали, что он у него. Напишем к нему еще об этом, да пусть он нам пришлет поминки нелегкие, вдвое против того, что присылал; пусть нашим беям и мурзам, заседающим в совете, пришлет по росписи поминки нелегкие, а если он того не сделает, то мы турского царя на него двинем и всю его Московскую землю разорим.

— Что много с ним говорить, — сказал Караг-бей, ярый враг Москвы, — не с ним бы нам переговариваться, а с блистательнейшим солнцем правоверных народов, могущественнейшим, непобедимейшим нашим падишахом; пусть повелит воинствам своим грянуть на московитов, и мы соберем все наши орды, и всю Московскую землю покорим и поработим; заставим московского князя подавать коня нашему светлейшему хану.

— В наших татарских книгах написано, — сказал один имам, — Бог дает на время неверным торжество над правоверными, а потом правоверные снова верх возьмут над неверными!

— Можно писать к московскому князю, — сказал Ора-бей перекопский, завзятый рубака, — почему не писать? А тем временем спать нечего — идти набегом на Московскую землю; оно и лучше, как написать; пусть себе Москва по нашим письмам думает, что мы хотим с нею в мире жить, — не чаючи на себя грозы. Москва к обороне не приготовится, а мы тут как тут: города их сожжем, села разорим, ясыру наберем, а потом Москва сама же, будто благодарствуя за разорения, пришлет нам подарки; значит — мы будем в двойном барыше! К тому посудите: у нас ясыру будет много, надобно его куда-нибудь сбывать! Мы его будем сбывать им же, они станут выкупать своих, а мы им же ихний товар продадим, да еще дороже, чем бы в иное место продали.

— Правда, правда! — закричали мурзы. — Вот рассудил хорошо!

— Да, да, — сказал Ширинь-бей, владетель Эски-Крыма, сильнейший из беев, — пока хан будет переписываться, наши наберут ясыра; это хорошо; но зачем же одному Ора-бею идти на поживу? И мы также хотим набрать ясыра.

— И ногаи также хотят, — сказал сераскир, управляющий Ногайскою ордою.

— Что ж это? — сказал хан. — Это значит: весь юрт пойдет за ясыром, без меня?

— А что же, — сказал Ширинь-бей, — ты изволь переписываться и пересылаться с московским князем да бери с него побольше поминков, а мы будем воевать; ты сам по себе, а мы все сами по себе; твое величество об этом не знай, не ведай.

На том и порешили.

После этого заседания Девлет-Гирей отправил гонца в Москву с грамотою, в которой просил двойных поминков, требовал, сверх того, посадить его сына Адиль-Гирея на казанском столе; указывал на то, что, по слухам, Акмамбет скрывается в Московском государстве, и просил выдачи его.

Между тем один из беев, явлашский бей, был доброжелатель Москвы. Он не имел вкуса к грабительствам и набегам, любил, напротив, жить дома в полном довольстве, устроил у себя великолепный дворец с цветником и водометом, держал в гареме таких красавиц, что и хану делалось завидно, продавал арбами плоды из разведенных на своей земле садов, выручал много денег за шерсть и овчины со своих стад, знал хорошо по-арабски, любил читать произведения арабской литературы и сам писывал стихи. Он был почти всегда против набегов и говаривал так: "Чем нам Москву и Литву разорять, не лучше ли Москве и Литве продавать наши изделия да с них деньги лупить: и у москвитинов, и у литвинов будет чем нам платить, и у нас будет за что с них деньги брать. Все равно, труд принимать надобно: по степи ходить, нужду терпеть — разве не труд? Лучше дома сидеть да трудиться без нужды и за труд деньги брать". За свое доброжелательство к Москве он не оставался внакладе и постоянно получал из Москвы подарки за то, чтобы удерживать татар от разбоев.

Головы казненных воткнуты были на спицах, поставленных на стенах, окружавших Бакчисарайский дворец. Кудеяру, казалось, нечего было более делать в Крыму. Он обратился к визирю с просьбою доложить хану об его отпуске. Приближенные хана советовали под разными благовидными предлогами попридержать Кудеяра, пока не выяснится, как поставит себя московский государь в отношении Крыма, иначе Кудеяр может рассказать о крымских делах то, чего заранее знать в Москве не должны. Хан велел сказать Кудеяру, что он съездит с ним на охоту, а потом уже отпустит.

Между тем Кудеяру в первый раз дозволили видеться с Нагим, который в то время был под почетным караулом для того, чтобы не мог известить царя о замыслах сделать набег на московские земли.

Нагой принял Кудеяра холодно, почти недружелюбно. Он, видимо, не хотел вдаваться с ним в разговоры. Когда Кудеяр напомнил ему, что он два раза просил его, будучи в неволе, о выкупе, а над ним не смиловались, Нагой сказал:

— Я во всем поступаю по указу царского величества, великого государя.

Кудеяр напомнил о своей челобитной, о письмах к Адашеву, Сильвестру, Курбскому. Нагой сказал ему:

— Что ты писал к ним, того тебе делать не годилось, для того что те люди объявились царю-государю в противности и были под царскою опалою, а Курбский царю изменил и убежал к недругу царскому, литовскому и польскому королю, и ныне с его ратями воюют города его царского величества. Сам можешь рассудить, какого добра и заступления ожидать было тебе от таких людей.

— Я тому был неизвестен, — сказал Кудеяр. — Когда я был в Москве, они были в приближении у государя. А ныне челом бью твоей милости: заступись пред государем, пошли челобитную мою его величеству, чтоб дозволил мне государь воротиться и служить ему верою и правдою, а я, как государь-царь меня пожалует, велит к себе вернуться, ударю тебе челом из того, чем хан пожалует при отъезде.

Это обещание разъяснило чело Нагого, который, по московскому обычаю, не любил приходивших к нему с пустыми руками.

— То ты делаешь гораздо, — сказал Нагой, — что прежде хочешь послать челобитную; а в ней пропиши, что ты письма писал к царским изменникам своим неведением, а то — неровен час! Многие измены и шатости объявились у нас в государстве, и того ради наш праведный государь стал грозен. Ты же, молодец, открыл ханских лиходеев, а лиходеи учали говорить безлепишные, непригожие речи про государя нашего, и с того хан и его татарове думают идти на города его величества.

— То не моя вина, — сказал Кудеяр, — я был в тяжкой неволе, а Бог мне послал случай освободиться. Мне хан не свой государь, тем паче что он бусурман; мне лишь бы каким способом из неволи выйти. И теперь я живу у бусурмана, хоть и в довольстве, а все сдается в неволе. О том денно и нощно думаю, как бы вернуться в христианскую землю и служить своему великому государю. Помню его великое ко мне жалованье и милость.

— Хорошо будет, — сказал Нагой, — коли мы с тобой пошлем царю челобитную; не знаю только, как послать: татары меня стали держать как бы за сторожи. Боятся, чтоб я не известил государя об их умыслах, что хотят государеву землю воевать. Проси хана, чтоб дозволил тебе отправить челобитную к царю-государю.

Кудеяр чрез ханского визиря просил хана дозволить послать царю челобитную, а его известили, что хан приглашает его к своему столу.

За столом у хана в этот раз обедало несколько мурз, как будто нарочно подобранных из ненавистников Москвы. Сам хан качал речь о двоедушии москвитинов и прямо стал укорять царя в подущении лиходеев на его жизнь. Мурзы подхватили ханские слова и разводили их еще более укорами насчет московского государя. Кудеяр слушал все терпеливо, наконец сказал:

— Светлейший хан, не изволь склонять своего высокого слуха к клеветам злодеев, думавших спасти свою преступную жизнь, для того-то они и лгали на нашего государя.

— Да, рассказывай, — сказал один мурза, — все вы заодно, вас сколько ни корми, вы все в лес смотрите.

— Ничего бы я так не желал, — сказал Кудеяр, — как бы только промеж моего государя и светлейшего хана учинилась твердая любовь и братская дружба.

— Хороша ваша дружба! — сказал брюзгливый мурза. — Давно ли твой государь собирал на нас рать, хотел весь Крым завоевать, ты сам тогда ходил на нас с царскою ратью и бить нас хотел, да тебе не посчастливилось, попался ты в плен; теперь, как ты у нас в руках, ты и говоришь то, что нам приятно, а только выпустишь тебя отсюда, так опять на нас пойдешь воевать.

— Я не в плену, — сказал Кудеяр, — меня освободил из неволи светлейший хан, твой повелитель, и коли его ханской милости угодно даровать мне такую честь, что за стол с собой посадить, то как же можешь ты упрекать меня полоном и неволею? Я чужой вам человек, но мне Бог дал такую благодать, что я послужил его ханской милости паче ваших людей, татар. Это случилось так по воле божией, что я, чужой человек, оборонил вашего государя от его же холопов-изменников, а вы его не оборонили. А ныне вы меня же упрекаете неволею!

— Кудеяр, — сказал хан, — я полюбил тебя; ты правдив и мудр, как может быть только правоверный. Ты мне спас жизнь, и, если я тебя отпущу к твоему государю, который не хочет быть мне другом, ты поневоле станешь мне недругом. Этого я не хочу. Останься у меня. Прими нашу правую веру; ты будешь из первых людей в моем царстве.

— Не гневайся, великий хан, — сказал Кудеяр, — я своей веры не переменю и у тебя не останусь. Я прост человек и неучен. Пусть люди мудрые и знающие говорят книгами о вере, а я так думаю, что в какой вере кто родился, в такой, значит, Богу угодно, чтоб он пребывал. Господь Бог один над вами и над нами. Какому государю дал присягу служить, тому и служи, и без крайности не отходи. Я не уподоблюсь тем изменникам, от которых спас тебя. Есть в Москве немало таких, что от страха либо из лакомства, бывши вашей веры, да приняли нашу… Что ж, разве это хорошо? Не хочу быть на них похожим.

— А ты думаешь, — сказал хан, — твой государь пожалует тебя за то, что ты мне спас жизнь? Нет. Ему то будет в досаду.

— Мой государь, — сказал Кудеяр, — праведен и милосерд; он наградит меня за это. А хотя бы по какому-нибудь лукавому совету и не так сталось, так лучше мне от своего законного государя потерпеть, чем изменить своей вере. Если б я не верен был Богу и государю своему, то как бы ты мог мне верить?

— Счастлив твой государь, — сказал хан, — что у него такие слуги. Ты просил дозволения послать челобитную к своему государю. У нас положено, до обсылки с московским, не дозволять никому посылать людей в Москву, но я тебе не могу ничего отказать: ты мне спас живот и царство. Пиши челобитную. Позволю послать гонца.

— Храни тебя, Господи, — сказал Кудеяр, — на многие лета! Боже, утверди мир промеж светлейшего хана и великого московского царя-государя!

Челобитная была написана подьячим и послана с гонцом, которого отправил Нагой. Татары в предостережение осматривали гонца, не везет ли этот гонец иной грамоты от Нагого, но грамоты не оказалось; татары, однако, не рассчитали того, что гонец вез у себя в памяти то, чего они искали на бумаге. Посылка этого гонца была необыкновенно кстати. Набег, предпринятый мурзами, не удался, потому что русский гонец успел прискакать в Болхов и дать знать, что татары идут степью… Воеводы успели стянуть свои силы и отбили татар.

Между тем с наступлением осени хан отправился на охоту в горы. Кудеяр был с ним неразлучен и ехал на превосходном коне, пожалованном ему ханом. Охотились более всего за дикими козами, которых было очень много в крымских горах. Делали ставки, разбивали шатры и пребывали в разных местах по нескольку дней. Девлет-Гирей, подвигаясь все далее и далее к югу, дошел до моря и, ставши на утес, пришел в такой восторг, что тут же стал декламировать о море, скалах, о величии Аллаха, отражающемся во всем творении. Мурзы поднимали руки и глаза к небу, как бы проникаясь восхищением от вдохновенной речи их повелителя, Девлет-Гирея.

По возвращении в Бакчисарай хан получил ответ от московского государя. Иван Васильевич наотрез отказывал дать Казань сыну крымского хана, замечая, что там уже вместо мечетей христианские церкви; обещал поминки, но с тем, если татары не будут воевать земель Московского государства; жаловался на последний набег, сделанный татарами на окрестности Волхова. Московский государь не запирался, что беглый мурза Акмамбет находится у него, но извещал, что он принял христианскую веру и его выдать нельзя. Московский государь, узнавши, что татары отбиты от Болхова, говорил с ханом смелее; а хан, с своей стороны, попутавши сведение, что татары не только не принесли никакой добычи из Московской земли, но воротились в беспорядке, — принялся опять за прежний способ: показывать московскому государю дружбу и по возможности обирать его. Теперь хан уверял московского государя, что нападение на Болхов сделано своевольными татарами против его воли и желания, и уже не требовал выдачи Акмамбета. Царь московский отвечал, что желает пребывать в братской любви с ханом, и обещал прислать подарки весною.

На челобитную Кудеяра ответа не было. Прошла зима; приезжал к Девлет-Гирею московский посол с поминками, а о Кудеяре в царской грамоте не упоминалось, и послу никакого об нем наказа дано не было. Кудеяр обратился к хану и просил заступиться пред царем. Хан написал царю Ивану письмо, изложил в нем всю историю своего спасения, расхваливал Кудеяра, извещал, что Кудеяр не желает никаких милостей от хана, а просит только дозволения воротиться в Московское государство и служить царю; присовокуплял при этом, что завидует своему брату, у которого такие верные и преданные слуги.

На это письмо последовал ответ уже осенью. Царь Иван, из любви к своему брату Девлет-Гирею, дозволял Юрию Кудеяру с наступлением будущей весны приехать в Москву и служить по царскому усмотрению.

Наступила весна 1568 года. Хан призвал к себе Кудеяра и сказал:

— Ты сделал нам такую важную услугу, что мы поступили бы противно нашему закону, если б не учинили всего, что можем учинить доброго для спасителя нашего живота. Наши гонцы, ездившие в Москву, привезли нам верные вести, что московский государь стал лют, зол и кровожаден, рубит головы, вешает, топит и мучит слуг своих неизреченными муками. Он сделался подобен разъяренному тигру. Мне жаль тебя, Кудеяр, если ты поедешь к такому свирепому государю. Последний раз простираю к уму твоему дружелюбное слово увещания. Останься у нас, мы не будем неволить тебя к нашей вере. Сам знаешь: в нашем юрте живут в довольствии христиане. Мы дадим тебе поместье, позволим там построить церковь, держать священника по своей вере, мы дадим тебе льготу от всяких наших даней, ты не будешь под ведением нашего тат-агасы, ведающего всех наших татов, подданных христианского закона: знай только нашу особу и больше никого не знай, и так будет не только тебе, но и всем потомкам твоим до тех пор, пока царствовать будет над крымским юртом род Гиреев. Если же тебе ни за что не хочется оставаться в нашей земле, не езди в Московскую землю, а поезжай в Литовскую; ты говорил нам, что ты казак из Украины, а не москвитин; там, коли хочешь, живи, а до нашего Крыма тебе всегда путь чист.

— Челом бью тебе, светлейший хан, — сказал Кудеяр, — но у меня жена в Московском государстве.

— Быть может, — сказал хан, — твою жену достать можно; у меня довольно московского полона, я весь выпущу за одну жену твою.

— Коли ты изволишь говорить, светлейший хан, — сказал Кудеяр, — что мой царь-государь стал грозен и немилостив, то как мне отважиться на противность ему, чтоб, побивши челом о службе, да остаться у тебя и не поехать на службу после того, как он изволил меня допустить по моему челобитью! Он тогда над моей женой лихое учинит. Нет, светлейший хан, мой благодетель, об одном только прошу твою милость: отпусти меня к Москве. Я не думаю, чтоб все то была правда, что про моего государя слыхали твои гонцы; коли он грозен и жесток для своих сопостатов и лиходеев, так и везде таких не терпят. И ты, светлейший хан, достойно наказал своих злодеев.

— Как хочешь, так и поступай, — сказал хан, — твоя воля над собою. Но если тебе худо покажется в Московской земле — беги к нам. Тебе здесь будет безопасность и честь. Пока я жив, Кудеяру в Крыму будет так хорошо, как нигде в свете, а когда я закрою глаза — дети мои будут покровителями тебе, и твоим детям, и твоему потомству. Вот мой старший сын и наследник царевич Газы-Гирей.

Хан обратился к сидевшему близ него царевичу:

— Слышишь, мой старший сын, — сказал хан, — таково мое великое родительское и прародительское слово тебе и твоим детям, внукам и правнукам: не забывайте, что этот человек спас жизнь мою, будьте к нему и к потомкам его милостивы и щедры; если дети, и внуки, и правнуки его придут к вам просить приюта, не отгоните их от себя, приютите их; наградите, успокойте — таков завет мой. Доколе потомство Гиреев будет сидеть на престоле крымского юрта, потомство Кудеяра всегда пусть найдет здесь хлеб, покой и безопасность. Таково мое желание, паче всякого иного желания.

Хан подарил Кудеяру превосходного коня, трех крепких вьючных лошадей, дал ему мешок денег, в котором на татарский счет было двадцать тысяч юзлуков (тогдашних русских 10 000 руб.), большой чемодан платья, мешок с золотыми и серебряными вещами, великолепно оправленную саблю, колчан стрел, лук, обложенный перламутром, и ружье.

Кудеяр, по обещанию, поднес Афанасию Нагому несколько одежд и дорогих вещей. Вместе с ним поехал отправленный в Москву ханский посол Ямболдуй-мурза, которому приказано было пребывать в Москве постоянно, как московский посол Афанасий Нагой пребывал в Бакчисарае: это было знаком доброго согласия между московским царем и крымским. При после было посольских людей татар до пятидесяти человек. Они не брали повозок; все пожитки, предназначенные для царя, как равно и свои пожитки, везли на множестве вьючных лошадей. Длинная дорога по безлюдной степи требовала многих запасов и хозяйственных орудий. На вьючных лошадях везли искусно свернутые палатки, ковры, кухонную и столовую утварь, сухари, вяленую рыбу, мясо, сушеные плоды, сыр, пшено, соль, пряности и гнали баранов, которых назначали резать в дороге для прокормления.

III

Возвращение

Главная дорога из Крыма в Московское государство шла тогда по так называемому Муравскому шляху, на который выезжали из Крыма двумя путями: через Перекоп и через Арабат. Муравский шлях шел вдоль Молочных Вод, потом поворачивался вправо к верховью р. Конки, далее шел к верховью Волчьих Вод, вдоль р. Быка, к верховью Самары, поворачивал влево по Самаре до р. Орели и потом шел вдоль этой реки до ее верховьев. Все это было собственно земля Ногайская, безлесная вплоть до самой Самары; только за Самарою начинались рощи, и чем дальше к северу — край становился лесистее. На степном безлесном пространстве путник не встречал ни города, ни селения, ни даже хаты, а между тем край был вовсе не безлюдный. Здесь, по степи, изобильной солончаками, перемешанными с богатыми пастбищами, сновали многочисленные кочевья ногаев; там и сям появлялись и исчезали огромные купы кибиток, сделанных из тростника и покрытых кожами и рогожами; около них паслись стада волов, овец и преимущественно конские табуны. Ногаи представляли в своем быту не только отличия, но отчасти даже противоположность с бытом крымцев: у крымцев кочевые дикие нравы все более и более уступали место признакам оседлого быта. Крымцы заимствовали культуру Востока; напротив, ногаи оставались в первобытном виде: не сеяли хлеба, не заводили садов и огородов, не строили домов, не занимались ремеслами, всегда на конях, всегда в одной и той же овчине с тою разницею, что летом одевали ее шерстью вверх, а зимою шерстью к телу, равнодушные к холоду и зною, не терпели они никакого труда, ни телесного, ни умственного; жены их не умели ни прясть, ни ткать, и если у них являлись какие-нибудь предметы житейских удобств, то все это было награблено у русских. Набеги и грабежи знакомили их с этими предметами, но не подвигали к лучшей жизни. Ногаи предпринимали свои набеги не столько из корысти, сколько оттого, что иного ничего не умели делать и не знали, чем пополнить жизнь, неудовлетворяемую лежанием на степи и пожиранием ягнят и жеребят. Ногаи уводили из Руси множество пленников, но от этого получали пользу больше крымцы, перекупавшие у ногаев за бесценок их добычу. При своих воинственных успехах, ногаи часто были в крайней нужде; они богаты были только стадами, но не знали, как с ними обращаться: скотские и конские падежи были обычным явлением в их степях, и после таких падежей обыкновенно наступал мор на самих ногаев, лишенных средств пропитания. Нередко случалось, что во время жестокой зимы ногаи во множестве пропадали от стужи: у них не было топлива, кроме сухого бурьяна и тростника; ногаи ненавидели лес, и, где начинались леса, там уже не было ногайских жилищ.

Пока наш Кудеяр проезжал по Ногайской земле, ему была возможность доставать баранов и жеребят; за Самарою страна делалась безлюдною. Путешественники делали продолжительные отдыхи для корма лошадей; и тогда они стреляли стрепетов, тетеревов и драхв{27}, которых было чрезвычайное множество; для этого употреблялись стрелы; ручное огнестрельное оружие того времени больше годилось для войны, чем для охоты.

У верховьев Орели Кудеяр встретил купеческий караван, состоявший из множества вьючных лошадей и двухколесных возов. С караваном был царский гонец; провожали его вооруженные стрельцы. Купцы были по преимуществу кафинские армяне; они везли из Московского государства рогожи, покупаемые у них ногаями для покрышки кибиток, разные меха, муку, конопляное масло, воск, а также в небольшом еще количестве изделия европейской промышленности, купленной у англичан в Москве. Но у них, кроме того, был живой товар — невольники, военнопленные немцы и чухна, взятые русскими на войне в Ливонии и проданные крымским купцам; они шли соединенные длинною цепью, которая обвязывалась вокруг шеи каждого; с ними были и природные русские — кабальные люди, проданные своими господами, хотя это законом не дозволялось, но постоянно делалось. Муравский шлях не считался тогда безопасным и удобным путем для торговли; торговля Москвы с Востоком удобнее велась через Москву и Киев, но во время частых войн между Москвою и Литвою купцы поневоле должны были избирать другой путь. Кроме того, в Литве им приходилось платить большие пошлины за товары, и для избежания лишних затрат купцы возили свои товары по Муравскому шляху. На этом пути их могли грабить и русские удальцы, и ногаи, но жадность к приобретению заставляла их забывать об опасности. На этот раз купцы особенно смело пустились по опасному пути, потому что с ними ехал гонец, а гонца провожали стрельцы. Сами купцы были вооружены и каждую минуту готовились защищать жизнь и достояние. Кудеяр, повидавшись с царским гонцом и купцами, узнал, что на южных пределах Московского государства развелись разбойничьи шайки и на самый караван сделано было нападение.

Кудеяр, попрощавшись с караваном, двинулся на север со своими товарищами, а караван следовал на юг; вопли и стоны живого товара неслись в воздухе вместе со скрипом одноколок, запряженных волами, и жалобным криком степных чаек.

От верховьев Орели Кудеяр ехал извилинами промеж верховьев разных рек, впадавших с одной стороны в днепровскую, с другой — в донскую систему. Таким образом, он следовал по правой стороне р. Уды, на левой минул Ворсклу и Псел и достиг вершины Донца. На этом пространстве леса перемешивались с открытыми полями, растительность была в полном блеске; корм для лошадей роскошный; зверей было такое множество, что лисицы и зайцы беспрестанно перебегали путь, а волки и медведи не давали путникам спокойно спать: они каждую минуту должны были быть готовы по крику караульных схватиться за оружие и вступить в борьбу со зверьем и за пасущихся лошадей, и за себя самих. Далее открылось ровное поле верст на пятьдесят, чрезвычайно плодородное и некогда пахотное, но давно уже покинутое по причине опустения края. Путники подъехали к огромному кургану, который носил название Думчего; здесь увидали они спутанных лошадей, курени, дым от костров и толпу людей — то были царские станичники, отправленные из Рыльска для наблюдения за татарскими набегами. Увидя татар, провожавших Кудеяра, они вскочили с места, схватились за самопалы и готовились недружелюбно встречать гостей, но Кудеяр закричал им: "3дравствуйте, земляки-товарищи; не татары набегом идут, невольник, бывший его царского величества служилый человек, ворочается из неволи бусурманской в край крещеный".

Дети боярские, начальствовавшие отрядом, собранным из севрюков (поселенцев Северской Украины), приказали своим подначальным оставить оружие. Кудеяр сошел с коня и начал лобызаться со всеми, как будто с давними знакомыми, хотя никого из них не видал прежде. Станичники, с своей стороны, были очень рады, встретив в пустыне освобожденного из неволи русского человека. Кудеяр рассказал им свои приключения, снял с одной из своих вьючных лошадей баклагу с водкой и начал поить своих земляков. Тут Кудеяру стало разъясняться то, что еще в Крыму доходило до него как бы в тумане. Станичники рассказали ему, что на Руси все переменилось с тех пор, как Кудеяр оставил русскую землю. Люди, бывшие тогда у царя в приближении, казнены или изгнаны; царь разделил свое государство на опричнину и земщину: опричнину держит в милости, а земщину в опале; многих бояр, думных людей и дворян показнил государь лютыми казнями и семьи их истребил, и даже на крестьян и на людей их положил свой лютый гнев; многие села разорены и сожжены до его царскому повелению, а люди и крестьяне от разорения пошли в разбой; и теперь около Москвы, говорят, проезду нет, а иные бегут сюда, в украинные земли, и проживают воровски в лесах, обгородясь острогами, пашут на себя хлеб, заводят дворы и пасеки, даней никаких не платят, работ не делают и царским наместникам под суд не идут.

Попрощался Кудеяр со станичниками и поехал своим путем. Вести, слышанные им, сильно смутили его, и стали ему входить в голову иные думы. "Если так, — говорил он сам себе, — то какого праха буду я служить московскому государю, что я москвитин, что ли? Разве батько наш, Вишневецкий, не покинул московского царя, когда ему у него не по нраву пришлось? А мне-то что? Разве мне поместье царское нужно? Пропадай оно прахом! Правду говорил Девлет-Гирей. У крымского я ни за что не остался бы, хоть он меня золотом обсыпь, но как тут делать! Настю надобно вызволить: поеду в поместье, коли она там, возьму ее и удеру с нею на Украину. Денег ханских хватит на наш век!"

Так рассуждал Кудеяр. Следуя по своему пути, путники въехали в Пузацкий лес, обширный и густой лес, преимущественно дубовый. Орлы кружились над их головами, всполошенные человеческим присутствием. Звериный вой доносился до ушей путников со всех сторон. Миновали они верховья Сейма, Оскола, выехали снова в поле и достигли р. Тима. Муравский шлях шел вдоль этой реки, то приближаясь к ней, то отдаляясь от нее параллельно к р. Щене. Так наконец Кудеяр с товарищами добрался до р. Быстрой Сосны. На том месте, где через несколько лет после того построен был город Ливны, Кудеяр увидел большую станицу; вместо куреней поставлены были избы, а необходимость защиты заставила станичников обрыть все строение рвом и обсадить частоколом. Отсюда станичники посылали разъездных проведывать про татарские загоны и про русских воровских людей.

Кудеяр, повидавшись со станичниками, узнал от них еще подробнее о том, что делается в Московском государстве, и после новых сведений решился во что бы то ни стало взять свою Настю и уйти в Украину. Предполагая, что она в поместье, Кудеяр отпустил ехавшего с ним крымского посла, вместе с татарами, по прямой дороге в Москву, а сам договорил одного из станичников проводить его до Белева.

— Как-то мы приедем к Белеву? — говорил станичник дорогою. — Под Белевом шайка разбойников завелась. Наместник Постников посылал высылку ловить их, да у воевод людей немного, детей боярских не соберешь; мало их в уезде: кто на Москве в опричнине у государя, а кого послал царь войною на немцев. Атаман у разбойников — Окулка Семенов, из белевских детей боярских, что государь велел вывести его из Белева, а он, Окулка, учинился государю силен да набрал себе ватагу из людей и крестьян опальных да изо всяких беглых; а к нему пристал другой атаман, новокрещен Урман, а крещеное имя ему Иван, тож из детей боярских белевских, а тот Урман, говорят, не прост человек, ведовские слова знает.

Имена Окула и Урмана поразили Кудеяра: первого он знал мало, но вспомнил, что так называли одного из боярских детей, которых он привел на Псёл к Данилу Адашеву; а второй был, по его соображению, не кто иной, как тот самый крещеный татарин, который плавал с ним по Днепру к Ислам-Керменю и советовал воротиться, не доверяясь речам Афанасия Елисеевича. "Они узнают меня, — думал Кудеяр, — и едва ли станут трогать, а если не так, то ведь сила у меня не пропала".

Волнуемый и страхом, и надеждою, Кудеяр гнал своих лошадей, давал им мало времени на корм. Уже недалеко оставалось до Белева. Кудеяр помышлял миновать его и прямо ехать на свое поместье. Между тем солнце было на закате, путники доезжали до опушки леса.

— Нам, — сказал провожатый, — лучше бы проехать лес засветло, а то тут разбойники держат притон.

На опушке леса стояла изба со двором. Вывешенный шест с клоком сена показывал постоялый двор: тут большая Болховская дорога, ведущая к литовской границе, сходилась с Новосильскою, по которой, миновавши Новосиль, ехал Кудеяр. Лошади были сильно притомлены. Кудеяр въехал на постоялый двор.

Вошедши в избу и помолившись, как следовало, образам, Кудеяр обвел глазами внутренность избы и увидел коренастого хозяина, с лукавыми, не смотрящими прямо глазами, и приземистую, худощавую хозяйку, а в углу, под образами, он увидел двух людей, одетых в одинаковые черные однорядки: один из них был рыжий, высокий, длиннолицый, с большою бородой; другой — приземистый, смуглый, плотно остриженный, с четвероугольным обликом лица, узкими глазами и клочковатой бородой. Кудеяр в последнем узнал Урмана.

И Урман сразу узнал Кудеяра. Оба смотрели несколько минут друг на друга с вопрошающим выражением лица.

Наконец Кудеяр обратился к Урману по-татарски. Урман тоже ответил по-татарски.

Вслед за тем Урман сказал своему товарищу по-русски: это наш давний добрый приятель. Если помнишь, тот, что был над нами головою, когда мы ходили с Адашевым на Днепре. Тогда его турки взяли обманом. Теперь, как видишь; он на воле.

Окул недоверчиво посмотрел на Кудеяра. Кудеяр разговорился с Урманом по-русски, стал ему рассказывать свою судьбу. Окул слушал со вниманием, но все еще посматривал на Кудеяра искоса.

Разбойники нарочно приезжали к хозяину постоялого двора, чтобы высмотреть, кто будет проезжать: они не нападали на проезжих на постоялом дворе, а, поговоривши с ними, показывали вид, будто они также проезжие, расплачивались с хозяином, уезжали заранее, а потом стерегли свою добычу в лесу. Хозяин поневоле потакал им из боязни, что если он станет им перечить, то они сожгут его дом или убьют его самого.

Рассказавши в общих чертах свою судьбу Урману, Кудеяр добавил, что едет в поместье за женой.

— Не пытайся напрасно, товарищ, — сказал Урман, — меня прежде расспроси; твоей жены нет там, и поместье не у нее, да и не у тебя.

— Где же она? Жива ли? — воскликнул Кудеяр.

— Может, и жива, — сказал Урман, — слушай, как тебя взяли турки, мы воротились домой по царскому наказу. Я первый привез жене твоей горькую весть про тебя. Я дал ей совет: "Поезжай в Москву просить царицу. Пусть бы государь приказал списаться с турецким государем, чтоб твоего мужа выписать из неволи". Она поехала. А царица заболела, потом и умерла. Твоя жена ходила и к тому, и к другому; ей все обещали, а ничего не сделали. Она поехала в поместье, живет бедняжка да ждет. Год ждет, другой ждет; опять поехала в Москву, стала просить то того, то другого. Ей опять обещали. Ступай, говорят, в свое поместье и живи там, а муж к тебе приедет. Вот она ждет год, другой, третий, тебя нет… А тут вышла от царя опричнина; стали у помещиков поместья отбирать и другим давать. Будет тому без малого года два: взяли твою жену и увезли в Москву, говорят, отправили куда-то в монастырь жить, пока ты вернешься, а в какой монастырь, того мы не ведаем… а твое поместье дали какому-то новокрещеному татарину.

— И ты говоришь правду? — сказал Кудеяр.

— Бог убей меня на этом месте… с чего мне выдумывать. Ты давно у нас не был, так и не знаешь, что тут делается. Ты говорил про себя, а я теперь про себя скажу. Я не московского роду человек, слыхал ты, может быть, был на Казани царем Шиг-Алей: верный он был человек московским государям; мой отец у него жил и умер близ него, а меня сиротой оставил! Взяли меня русские люди, крестили и воспитали, а царь пожаловал меня поместьем. Чем не хорошо. Я женился на русской, жил с царского жалованья и верно служил его царскому величеству; вдруг ни с того ни с сего, ни за что ни про что отняли у меня поместье и велели с другими идти на вывод в немецкую новозавоеванную землю; все у нас хозяйство пропало, а нам и на дорогу-то не дали припасов, хоть голодом умирай; я так-таки женишку свою с дочушкой покинул, оттого что кормить было нечем, и теперь не знаю, где они, — говорят, к кому-то в кабалу пошли. И наши белевские дети боярские, что их погнали в немецкую землю, свои семьи покинули, а иные и сами на дороге померли; а которые живы остались, все до одного бежали и стали жить в лесу в землянках, а есть надобно же что-нибудь, вот мы поневоле и на разбой пошли. Нас грабят, отчего же и нам не грабить других.

— Со мной хуже сталось, — сказал Окул, — у меня жена была больна, четвертый год с печи не вставала, а двое детей малых. От царя пришел указ отдать мое поместье опричному человеку царскому, прислано городничего выгнать меня с семьею: "Без мотчания, — говорит, — выступайте". А с ним новый помещик приехал, ременный кнут держит надо мною и кричит: "Выбирайтесь, по мне хоть на морозе околевайте"; а тут зима, жену чуть с печи стащу, дети ревут. "Поезжай в город", — кричит опричник. Насилу одну клячонку дал с телегой — жену да детей в город свезти. А крестьянишки мои, злодеи, тому рады, еще насмехаются над моей бедой; не без того, что иному затрещину в зубы дал, все сякие-такие дети припомнили. Только после уж при новом господине об нас пожалели. А в городе собираются дети боярские, велено гнать в немецкую землю на вывод, и меня с ними. "Куда я жену дену?" — спрашиваю. А наместник говорит: "Куда хочешь". Я и покинул ее, больную, в городе. После уж я узнал, что наместник отослал ее в монастырь, а там ее кормили на дворе с собаками. Болезнь у нее была такая, что дух от нее шел такой; ее в келью не пускали. Так и померла. А я с двумя детками пошел пешком зимою в далекую сторону. Денег нет, хлеба не дают, разве Христовым именем выпросишь, а и то редко кто даст — у самих людей мало было хлеба от неурожая. Дети не выдержали, померли от голода и холода, а мы бежали с дороги. Таких, как я, много по всей Руси. Чаю, кабы всех собрать, то и царская рать ничего бы с нами не поделала.

— Что, товарищ, — спрашивал Урман у Кудеяра, — хорошо у нас поводится? Каково потерпел Окул! Были и такие, что потерпели похуже Окула. У нас ватага человек сот две. Пришло их немало из одной вотчины и рассказывают: опалился царь на боярина их; самого боярина казнил лютою смертью, а потом поехал царь с опричниною в боярское село: село окружили, а народу велели выходить вон с женами и детьми, и старыми и малыми. Опричники перво сожгли боярский двор, а дворню начали бить до смерти, мало не всех перебили, только разве какой успел убежать. Потом пошли по крестьянским дворам, все рубят: двери, столы, какая посудина была — все перебили, переломали; овец, лошадей, скот, птицу — все порубили, даже кошек и собак побили, а потом село зажгли и крестьянам сказали: "Идите куда хотите, хоть с голоду пропадайте; каков-де ваш боярин был, таковы и вы такие-сякие дети". Да еще царь не велел другим людям принимать их и кормить. И половина их околела, особливо малые да хворые. Оттого что в те поры был великий пост, время холодное; а прочие с голоду да холоду напали на одно село, берут насильно, что можно съесть и во что одеться: хозяева не дают своего добра, а те отнимают. Начали драться дубьем и кулаками и чем попало; опальные подолели и все село разграбили, и в такой задор вошли, что красного петуха по селу пустили и дотла сожгли. "Ка-ково, — кричат, — нам было от царя-государя, таково пусть и вам будет! Мы потерпели, так и вы заодно с нами потерпите". Тогда из того же разоренного села были такие, что к ним же пристали, прежде бились с ними за свое добро, а как у них все отняли и сожгли, так, значит, нет ничего и жалеть не о чем. Пошли на другое село боярское, да уж на опричное, приказчика убили, двор боярский сожгли, а с крестьянами биться стали; дело было горячее. Человек с сотню положили: кого тут же насмерть прихлолнули, кому руки и ноги подломили, глаза вышибли, а из того села многие утеклецы прибежали в город Серпухов, дали знать губному старосте, и губной староста приказал скликать уездных людей. Тогда опальные и к ним приставшие люди видят, что не сладить им силою, побежали лесами в украинные города и пристали к нам. Теперь мы сидим в землянках и тем и живем, что кого на дороге ограбим либо на двор опричный нападем. Прежде были чуть не голые и босые, а теперь и одеты, и сыты, и конны.

— Ну, не по в сяк час сыты, — сказал Окул. — Ино время голодная ватага с нас, атаманов, харчи спрашивает: "Корми братью, — говорят, — а то тебя съедим". Проезд был невелик в Литву от войны. А вот как теперь царь замирился с Литвою, стали торговые людишки ездить.

— И теперь двоих ждем, — сказал Урман. — Онамедни купец под огнем сказал: будет ехать из Киева купец, а с ним монах. Вот мы их и ждем.

— Так вы и монахам не спускаете? — спросил Кудеяр.

— Монахов? — прервал Окул. — Кого же нам и тормошить, как не монахов. У кого деньги, у кого всякое добро, как не у них.

— Вот, — сказал Урман, — тебя так не тронут, ты полоненник.

— У тебя, — сказал Окул, — кони чуть ноги волочат от ханских даров. Был бы не полоненник, так не проехал бы. А у нас такой зарок исстари ведется: полоненника, который из полона идет, нельзя тронуть, хоть он груды золота вези, — он божий человек. Коли полоненника ограбить или убить, то нам самим удачи не будет — так старые люди говорят. А монахов… что они? Вот, как бы монах или поп с ризой шел, с образами — ино дело.

— Погоди, — сказал Урман, — про то Бог весть, что впереди будет, может, и сам Кудеяр с нами заодно станет.

— Никогда с вами не стану, — возразил Кудеяр.

— А, чай, на нас пойдет, коли царь укажет? — спросил Окул.

— И на вас не дойду, царю служить, не буду. Возьму жену и пойду в свою землю.

— Право слово, не пойдешь на нас? — спросил Окул.

— Право слово, не пойду, оттого что служить царю не стану, — ответил Кудеяр.

— А ты думаешь тебя так с женой и отпустят подобру-поздорову? Когда придется бежать, к нам приходи. Мы тебя до границы проведем.

— Сам пройду, — сказал Кудеяр, — а вы сами зачем не уйдете в Литву?

— Боимся, — отвечал Окул, — царь напишет в Литву, что мы разбойники, а нас и выдадут как лихих людей.

В это время послышался топот лошадей.

— Приехали, — закричал Окул, — наша добыча приехала!

В избу вошло трое человек. Один низенький, горбатый, одет был в монашеское платье. Концы клобука, подвязанные под бороду, скрывали черты лица его. Другой был высокого роста, с продолговатым лбом, длинным носом и пугливыми глазами. Третий был работник. Хозяин-купец, давши работнику приказание насчет лошадей, сел на лавку и, снявши мешок, положил возле себя, бросая кругом тревожные взгляды. Хозяйка предложила приезжим поужинать и поставила перед ними мису постных щей и ячменную кашу, так как была пятница. Купец достал из мешка водки, выпил вместе с монахом и, ободрившись, стал заговаривать с присутствующими.

— Откуда едете? — спросил купец.

— Мы чужеземцы, — сказал Урман, — из цезарской земли едем в Москву по торговым делам.

— Чай, не в первый раз у нас, — спросил купец, — когда по-нашему говорить умеете.

— Живали подолгу, — сказал Урман и добавил, указывая на Окула, — русский человек, наш приятель.

Купец ободрился, начал говорить о торговле; вмешался в разговор монах и повел речь о киевских святых: оказалось, что он ездил с купцом на богомолье.

— Говорят, у вас под Белевом нечисто, — спросил купец хозяина, — ребята пошаливают?

— Все это люди врут, — отвечал хозяин, — было прежде немного… да губной староста переловил лихих людей и посадил в тюрьму. Теперь, благодарить Бога, хоть ночью один поезжай, никто пальцем не тронет.

— Тут, говорили, шалит какой-то Окул.

— Окул? — возразил Окул. — Уже недели две, как его повесили в Белеве.

— Слава тебе, Господи! — сказал купец и перекрестился.

— Мы не боимся и света ждать не станем, — сказал Окул. — Теперь прохладно, лошадям легче ехать.

— Наши лошади утомились, — сказал купец. — Мы дождемся света. Да и вам чего спешить. Честный отче нам бы немного почитал: у него книжка есть, такая книжка умная, так в ней все хорошо написано, что, как слушаешь, так слеза тебя прошибает.

— Нет, благодарим на добром слове, — сказал Окул. — Нам надобно спешить.

Он вышел из избы, а Урман по-татарски позвал в сени Кудеяра.

— Слушай, Кудеяр, — сказал Окул, — ты полоненник, путь тебе чист, но хлеба от нас не отбивай. Проезжим об нас не говори и в наше дело не мешайся, а не то — не прогневайся!

— Ты хочешь, чтобы я с вами был заодно, — сказал Кудеяр, — да еще пугать меня думаешь!

— Други, слушайте, — сказал Урман, — ты, Окул, Кудеяру не перечь, а то у него сила такова, что он нас обоих в бараний рог согнет. А ты, Кудеяр, тоже рассуди. Купец и монах тебе не братья, не кумовья, у тебя свое горе, тебе надобно жену достать, а как ты ее достанешь, Бог весть. Может, и мы тебе погодимся.

Кудеяр насупился, помолчал и спросил:

— Вы их хотите загубить?

— Нет, нет, — сказал Окул, — мы напрасно людей не бьем; мы его только облегчим маленько.

— Ну, делайте как знаете, — сказал Кудеяр, — мое дело — сторона.

— Ну, смотри и помни, — сказал Окул, — за это мы у тебя в долгу не будем и, когда нужно, отплатим тебе всяким добром.

Кудеяр воротился в избу. Купец и монах, поужинавши, легли спать, а Кудеяр, полежавши немного, встал, рассчитался с хозяином, потом заплатил своему провожатому, все время не отходившему от лошадей, и отпустил его, сказавши, что теперь сам доедет до Белева, затем, оседлав и навьючив лошадей, пустился в путь по лесной дороге.

Проехавши верст десять и спускаясь в долину, он увидал огни: то был горящий костер, возле которого сидела толпа разбойников. Увидя проезжего, она бросилась на него с диким криком.

— Не тронь, — раздался знакомый Кудеяру голос Урмана, — это едет тот полоненник, что я вам говорил об нем.

— Когда полоненник, — закричали из толпы, — то милости просим к нам хлеба-соли есть и винца выпить.

Напрасно Кудеяр отговаривался. Атаманы клялись ему отцом, матерью, что никто у него не возьмет нитки. Он сошел с коня и выпил предложенную ими чару вина.

— Слушайте, братцы, — сказал Урман, — это наш давний друг, старый товарищ; коли будет ему какова нужда, мы все ему в помочь будем, для того что он обещал нам на нас не ходить по царскому указу и царю не служить. Согласны ли на то, братцы?

— Согласны, согласны, — закричала толпа.

— Зачем тебе ездить к царю, — сказал один разбойник, — узнай только, где твоя жена. Мы ее достанем тебе и проводим обоих вас в Литву.

— А где мне узнать про то? — спросил Кудеяр.

— В Белеве должны знать, — сказал Окул. — Ты вот что, брат, поезжай в Белев да узнай, куда услали жену твою, а потом к нам приезжай — так мы вместе с тобою отыщем жену тебе.

— Ох, братцы, — сказал Урман. — Боюсь я Белева. Не было б тебе там того, что было в Ислам-Кермене!

— Живой не дамся другой раз в неволю, — сказал Кудеяр.

Простившись с разбойниками, Кудеяр садился уже на лошадь, как вдруг караульный из разбойников закричал: "Едут, едут наши!"

— Ступай с Богом, Кудеяр, — сказал Окул, — и про нас не забывай. А мы тебе в угоду купчишки не убьем.

— Разве только маленько огоньком подсмолим, — сказал один из разбойников.

Кудеяр поспешно поехал своей дорогой, и, когда поднялся на гору, до него долетели жалобные вопли купца и монаха и громкий хохот расправлявшихся с ними разбойников.

Проехавши еще верст десять, Кудеяр развьючил одну из лошадей, вырыл в лесу яму и зарыл в нее большую часть полученных от хана денег, золотых и серебряных вещей, заклал яму дерном, сделал пометку на дереве, отсчитавши от того дерева до клада десять дерев, и вымерил между ними расстояние, затем пустил лошадь на произвол судьбы, а сам с другою вьючною лошадью поехал далее и через пять верст достиг Белева.

Остановившись в посаде на постоялом дворе, Кудеяр отправился к наместнику и поднес ему вышитый золотом халат и серебряный кубок. Наместник был в восторге от подарков, но когда услышал, кто таков приехал к нему, то произнес неопределенное восклицание и, пригласивши Кудеяра сесть на скамью, сказал ему:

— На поминках благодарим. О тебе, Кудеяр, прислана от царя-государя грамота, и, чай, такова писана не ко мне одному, а во все украинные города. Прочитай.

Он подал Кудеяру грамоту.

— Я не умею читать, — сказал Кудеяр.

— Так подьячий прочтет.

Позвали подьячего, и тот прочитал:

"И буде Юрий Кудеяр прибудет к тебе в город и тебе б его, Юрия, ни часу не мешкав, отправить к нам, великому государю, в Александровскую слободу, наспех с провожатыми, дав ему провожатых человек десять и больше. А ему, Кудеяру, объявить, что он надобен нам, великому государю, дня наших важных государских дел, и ему, Кудеяру, с теми провожатыми ехать к нам, никуда не заезжая и не останавливаясь нигде, а приехав в нашу Александровскую слободу, явиться к нашему ближнему человеку, князю Афоньке Вяземскому…"

— Слышишь, — сказал наместник, — садись на лошадь и поезжай.

Кудеяр стал было расспрашивать о своей жене, но наместник отговаривался, сказавши, что ничего о том не знает, оттого что сам приехал вновь.

Кудеяр сообщил, что разбойники напали на него и отняли от него вьючную лошадь, а на той лошади были самые богатые ханские подарки.

— Жалею о твоем горе, — сказал наместник, — пошлю служилых людей тех воров изловить и губному старосте велю написать, чтоб послал уездных людей на тех воров; а как тех воров изловят и животы твои у них обрящутся, в те поры все животы твои тебе отданы будут по расписке. А теперь ступай к царю с провожатыми.

IV

Александровская слобода

Не раз случалось в истории, что незначительные поселения быстро обращались в многолюдные города с богатыми торжищами. Такой пример был и с Александровской слободой. Уже давно существовала она как заурядная дворцовая слобода, как вдруг царь Иван, вообразивши себе в Москве гнездо злодеев и заговорщиков, превратил слободу в царскую столицу. Царские любимцы волею-неволею заводили себе там дворы и деревянные дома: нигде в угоду царя не расточалось на Руси столько искусства резьбы по окнам, гзымзам и столбам. Одна улица этой слободы, ведущая от рынка к дворцу, приняла такой праздничный вид, какого не имела ни одна улица старой Москвы: все здесь было ново и не успело загрязниться. Улица была вымощена распиленными бревнами, положенными плоской стороной вверх; мостовая эта еще не успела подгнить и не угрожала пока ногам людей и лошадей, как это бывало во всех городах Московского государства. Прямо в конце этой улицы, под высокою башнею, с большим образом на верхнем щите, глядели на путника главные ворота, а перед ними был мост, поднимавшийся и опускавшийся на цепях. Дворец был окружен рвом в две сажени ширины и столько же глубины. На дне рва была вода. За рвом, по внутренней стороне, шел земляной вал, одетый с обеих сторон бревенчатыми стеками с шестью кирпичными башнями в два яруса. Посредине двора возвышалась и белела большая церковь с пятью вызолоченными куполами, а близ нее тянулись царские хоромы с высокою гонтовою кровлею, размалеванные разными красками, с вышками, подзорами, с крыльцами, под круглообразными навесами, и с четвероугольными окнами, которых карнизы были размалеваны снаружи затейливыми узорами. Много щегольства было приложено к этому деревянному зданию; но, несмотря на все желание разукрасить его, физиономия его заключала в себе нечто подавляющее, отталкивающее, как часто бывает, что дом, построенный хозяином по своему вкусу, мимо воли самого хозяина, носит его характер. Окна царского жилища, глубокие, вдавшиеся внутрь, невольно носили в себе отпечаток чего-то таинственного, зловещего. Все в этом дворце, начиная от чванных труб на расцвеченной кровле до кирпичного подклета с чрезвычайно маленькими окошечками, снабженными железным переплетом, глядело как-то высокомерно и недружелюбно. За хоромами был недавно разведенный сад, а за садом длинное и низкое кирпичное строение, вросшее в землю, с железными дверями, куда нужно было входить несколькими ступенями вниз от уровня земли. Кровля над зданием была земляная. В этом здании было несколько отделений: оружейное, пыточное, с адскими орудиями мук, и тюрьмы; впрочем, тюрьмы были не только здесь, но и в башнях, и в пещерах, сделанных в земляном валу, и даже в подклетях под самыми хоромами. Обширный царский двор был весь обстроен жилищами царских опричников и множеством служб. За валом, окружавшим двор, было два пруда, которые современники называли адскою геенною, так как царь топил там людей и бросал туда тела казненных, потому что рыбы и раки, поевши человеческого мяса, станут вкуснее и пригоднее к царскому столу.

Провожавшие Кудеяра служилые белевцы не покидали его ни на минуту, понимая, что везут к царю такого молодца, которому едва ли будет выход оттуда, куда он при будет, но не отбирали у него оружия, так как об этом им ничего не было сказано. Кудеяр во время дороги мог не только уйти от них, но перебить их самих, если бы захотел употребить в дело свою необычайную силу. Но то не было в его целях: без воли царя он не надеялся узнать о местопребывании своей Насти, притом же он все еще не вполне верил рассказам о свирепости царя и соображал, что царь оценит его видимую преданность, когда удостоверится, что он не хотел служить крымскому хану, у которого ему не могло быть худо, а предпочел воротиться на службу христианскому царю.

Кудеяр прибыл наконец в страшную Александровскую слободу, доехал до ворот дворца. Караульные велели ему оставить лошадей и снять с себя оружие. Исполнивши приказание, Кудеяр шел пешком с непокрытою головою до главного крыльца и встретил здесь двоих людей, странно одетых. На них были монашеские, черные рясы из грубой шерстяной ткани, на головах скуфьи с клобуками, из-под распахнутых ряс виднелись шитые золотом кафтаны, а за поясами кинжалы с богато оправленными рукоятьями.

— Я, — сказал Кудеяр, — прибыл по повелению его царского величества, великого государя-царя и великого князя всея Руси. Я, Юрий Кудеяр, вернулся из татарского плена на службу его царского величества. Мне велено сказать о себе князю Афанасию Вяземскому.

— Рады гостю дорогому и из далекой стороны. Я сам и есть князь Афанасий Вяземский, — сказал, приветливо улыбаясь, один из стоявших у дверей, человек лет тридцати, с темно-русой бородой и лицом, силившимся казаться добродушным.

— Федя, пойди доложить царю-государю, — сказал он своему товарищу, парню лет восемнадцати, белокурому, румяному, с голубыми глазами, выражавшими наглость и бесстыдство.

Федор Басманов, царский потешник, побежал вперед, за ним пошел Вяземский, а за Вяземским медленно шел Кудеяр.

Они вошли в просторные сени с частыми окнами, в которых рядом с матовыми стеклами были вставлены цветные: голубые, красные, зеленые.

Через несколько минут вошел царь, сопровождаемый двумя любимцами, одетыми так же, как и Вяземский: один из них, невысокий, тучный, толстогубый, с серыми глазами, выражавшими смесь злобы с низкопоклонничеством; другой — высокого роста, статный, чернобородый, с азиатским лицом. Первый был Мал юта Скуратов, второй — шурин царя, черкесский князь Мамстрюк Темрюкович{28}. Сам царь одет был в желтый шелковый кафтан, из-под которого виднелся белый зипун; на голове у царя была черная шапочка, саженная жемчугом, а на ногах высокие черные сапоги, шитые серебром. Трудно было узнать в нем того царя, которого некогда видел Кудеяр: он весь высох и пожелтел, щеки впали, скулы безобразно выдавались вперед. На бороде не было ни одного волоска, из-под шапочки также не видно было волос, глаза его страшно и как будто непроизвольно бегали из стороны в сторону, губы дрожали, голова тряслась. Он шел, сгорбившись, переваливаясь с боку на бок и опираясь на железный посох. Физиономия его была такова, что, увидавши ее в первый раз, трудно было решить: путаться ли этой фигуры или расхохотаться при ее виде.

— Здорово, здорово, Кудеяр, — сказал царь, подходя к нему и расширяя свои дрожащие губы в виде улыбки. — Ну, как поживает наш брат, бусурман Девлет-Гирей, хан крымский, твой государь. Ты… как это?.. Приехал к нам править посольство от него?

— Я приехал, — отвечал Кудеяр, поклонившись до земли, — из бусурмаиского полона на службу к тебе, моему великому государю.

— Какой я тебе государь! — сказал царь. — Ты приезжал ко мне когда-то с собакою Вишневецким, а Вишневецкий, присягнувши нам на верность, убежал от нас своим собацким обычаем. Мы узнали, что его в турской земле за ребро на крюк повесили. На здоровье ему!.. И его казачью туда дорога — и ты бы себе пошел за иими… Ха, ха, ха!

— Великий государь, — сказал Кудеяр, — ты пожаловал меня милостями, поверстал поместьями в своей земле и в свои служилые люди велел меня записать. Я твой раб, и кроме тебя, единого православного царя, у меня нет государя. Волен ты, великий государь, делать со мной что угодно. Твой царский указ был мне объявлен, чтобы я прибыл и явился перед твои ясные очи.

— Мой указ, мой указ, — говорил царь, — ты из Крыма челобитье мне послал, просил, чтоб тебе приехать в мое царство. Ну, говори теперь, зачем тебе в мое царство? Ты соглядатаем сюда приехал от нашего прирожденного недруга, крымского хана. А? Бусурман писал к нам, что ты ему живот и царство спас. А мы послали тебя в поход не царство его спасать, а царство его темное воевать. Так ты, исполняя наш указ, вместо того, чтобы воевать крымского хана, стал спасать ему живот и царство…

Кудеяр попытался было изложить случай, по которому он оказал услугу хану, но царь перебил его и сказал:

— Ты думаешь, я ничего этого не знаю; твой господин Акмамбет, которого ты, как неверный раб, предал, прибежал к нам и про все нам поведал; он принял у нас христианскую веру, и мы ему пожаловали поместье, что прежде за тобой было справлено, для того что он, заплативши за тебя деньги, потерял их, да и вотчину свою через тебя утратил в Крыму. Так мы и пожаловали его за то, что он понес убыток через тебя, раба лукавого и ленивого.

— Твоя воля, великий государь, — ответил Кудеяр, — я рабом у него прирожденным не был, а всегда был и остаюсь теперь рабом твоим, великий государь. Акмамбет хотел своего прирожденного государя убить, а я, будучи верен своему государю, думал, что и другие все должны быть верны своим государям, для того что коли б я узнал, кто неверен моему великому государю-царю и великому князю всея Руси, то не то что был бы он мой господин, а мой родной отец, то я и того бы не пожалел за здоровье моего государя.

— Молодец! Молодец! — в один голос произнесли и Малюта, и Вяземский, и Басманов, а Мамстрюк издал какой-то неопределенный, дикий, но одобрительный звук.

— Ты хорошо говоришь, — сказал царь, — а у меня много злодеев, больше, чем у крымского хана: бояре-изменники изгнали меня из столицы, где царствовали мои предки и где покоятся телеса их; я сиротою скитаюсь по лицу земли, а они все не оставляют меня в покое, как львы рыкают, алчут моей крови, хотят все мое семя царское истребить. Злой умысел составили: меня вместе с сыном лишить престола и отдать недругу моему, Жигимонту-королю. С крымским ханом в уговор вошли, чтобы он пришел с ордою и меня из земли моей выгнал… Хотели посадить на моем престоле своего брата, подлого раба, моего конюшего. Но Бог не допустил их до того не по грехам нашим, а молитвами святых заступников церкви и державы российской! Вот каково деется у нас. Ты давно не был у нас в земле и ничего того не знаешь.

— Меня, — сказал Кудеяр, — бусурман хотел наградить поместьем, чтоб мне и потомству моему была вечная льгота, позволял и церковь построить по нашей вере, а я сказал ему: лучше черным хлебом буду кормиться по воле моего христианского государя и умру на его службе.

— Напрасно не согласился, — сказал царь, — может, тебе там лучше было бы, чем у нас будет. Ну а все-таки, чай, бусурман, отправляя тебя, дал тебе на дорогу чего-нибудь, а?

— Он дал мне денег и разного узорочья, — сказал Кудеяр. — Но под Белевом напали на меня разбойники и отбили одну лошадь с ханскою казною. А теперь у меня осталось меньше половины того, что хан мне дал.

— Ой, не врешь ли ты? — сказал царь. — Может, где-нибудь в лесу зарыл: как же ты, такой силач, что с медведями боролся, а не мог отбиться от разбойников?

— Я отбился от них, жив остался, — сказал Кудеяр, — только лошади одной не мог отбить для того, что много их было, а у них огненный бой.

— Ну, а что хорошего, самого лучшего из ханских даров у тебя осталось? — спросил царь.

— Все здесь со мной привезено, а дороже всего сабля булату дамасского, рукоять у ней с камнем самоцветным, смарагдом зело великим и с цепью золотою.

— Покажи, — сказал царь.

Пошли за саблей. Царь продолжал:

— А вестко ли тебе, что ханские лиходеи говорили на нас безлепишные речи, будто мы их научали на убийство хана?

Кудеяр отвечал:

— Я был во дворце ханском как бы в неволе, и ничего мне не говорили, только уж когда хан отправлял меня, то сказал: "Мои лиходеи наговаривали на царское величество, но я их речам не верю; только то, — говорит, — мне кручинно, что государь моего недруга Акмамбета у себя держит". Таково слово мне хан сказал, а более того ничего не говорил.

— Ему то кручинно? А он сам зачем моих недругов принимал и с боярами-изменниками ссылался? Акмамбет теперь крещеный человек — нова тварь, а крещение — второе рождение. Мы подарили ему твое поместье, только ты, Кудеяр, ка нас за то не кручинься. Мы пожалуем тебя паче прежнего.

Кудеяр поклонился царю до земли.

Принесли саблю. Царь разглядывал ее и хвалил. Любимцы также хвалили саблю.

Кудеяр еще раз поклонился и сказал:

— Великий государь, пожалуй меня, холопа своего, позволь мне челом ударить тебе, государю, этой саблей.

— Спасибо, Юрий, — сказал царь ласково. — Вяземский, отнеси эту саблю в оружейную. Чай, она там не последняя спица в колеснице будет. Ну, Кудеяр, чего бы ты он нас хотел?

Кудеяр поклонился до земли и ответил:

— Великий государь, смилуйся надо мною, холопом твоим, вели видеться с моею законною женою.

— А! Вот он чего захотел! — сказал царь, засмеявшись. — Вот о чем он паче всего думает! Он, верно, затем и ко мне приехал, что жена его оставалась здесь, у меня в руках, на моей воле. А где она, он не знал и теперь не знает! Без этого и ворон костей его не занес бы сюда. Ой, казак! Казак! Ты думаешь провести нас: жену твою мы тебе отдадим, а ты с нею уйдешь от нас к своему приятелю, Девлет-Гирею, либо к королю Жигимонту-Августу, да на нас будешь зло мыслить!

— Царь-государь, — сказал Кудеяр, — буду служить тебе одному до последнего издыхания и никуда не уйду от тебя. Какой тебе угодно искус на меня положи.

— Искус-то я положу на тебя, — сказал царь, — да как-то ты его вынесешь. Люди знатных княжеских и боярских родов нам изменяют, так мы близко себя держим людей худородных, от гноища сотворихом себе князи, от камения чада Авраамли. И тебя возьмем близко к нам. Какой твой род? Кто твои прародители? Чай, лапти плели или свиней пасли? А вот мы тебя возьмем в наши опричные, и ты будешь каждый день наше лицо видеть.

— Челом бью на такой великой милости, — сказал Кудеяр и поклонился до земли.

— Но ты, — сказал царь, — может быть, думаешь, что эта великая милость достается даром? Нет, казак, даром ничего не дают. Афонька, скажи ему, как нужно быть у нас в приближении.

Вяземский сказал:

— Достоит тебе дать присягу или паче клятву служить государю до последней капли крови и до последнего твоего издыхания, царя любить паче всего, паче жены и детей, паче отца и матери. Писано бо: аще не возненавидит отца своего и матерь, и жены, и чад, и всех сродников мене ради, несть мене достоин. Сие потребно и для истинного, нелицемерного слуги царского. Коли б тебе государь-царь сказал: убей отца своего или мать свою, или жену, или детей — соверши царское повеление, не размысливши в сердце своем. Кто царю недруг, тот и тебе лютый враг. Аще царский недруг придет к тебе хладен, гладен или наг и ты дашь ему одежду, или укрух хлеба, или чашу воды — повинен еси лютой смерти. Достоит: тебе повсюду смотреть и слушать: не говорит ли кто исподлобья, когда его высокое имя произносится… Ищи царских недругов, как гончий пес ищет зверя, терзай царского врага, аки тигр лютый. Попа, в ризах облаченного, но зло царю мысляща, не убойся, старца, сединами убелен-на, не пощади младенца ссущего, отродие изменническо, не пожалей. Вот что значит быть верным, истинным слугой царским.

— Буду так творить, как царю-государю угодно, — сказал Кудеяр.

— Будешь, — сказал царь, захохотавши, — теперь ты нам все обещать будешь, а как жену свою возьмешь, так и станешь помышлять, как бы от нас утечь вместе с нею. Знаю и вижу, что у тебя на уме! Но ты сам сказал нам: какой нам угодно положить на тебя искус. Хорошо. Я на тебя положу три искуса, один за другим. Коли все три выполнишь, так будешь у нас в великом приближении. Жена твоя не должна быть тебе дороже нас, помазанника Божия. Слышишь!

— Буду все творить по твоему повелению, — сказал Кудеяр.

— Поместите его у меня во дворце с прочими опричными, — сказал царь. — Перво он увидит, как у нас Богу молятся, а потом я ему дам первый искус. Через день — другой искус, а там, через день или два, — третий.

Кудеяра отвели в двухэтажный дом, с переходами внизу и наверху. В этом доме помещались царские опричные люди. Кудеяра ввели в один из нижних покоев; за ним внесли его пожитки. Покой был перегорожен надвое, кругом были лавки; в углу висел, над медною лоханью, умывальник, наподобие чайника, с двумя носками. В покое уже был жилец, опричник, из детей боярских, Дмитрий Зуев. Он рассказал Кудеяру, что во дворце у государя как бы монастырь: всякий должен носить, поверх мирского одеяния, монашеское, соблюдать иноческие уставы и правила, ходить к заутрене, обедне и вечерне и обедать за царским столом, как бы за монастырскою трапезою. Они должны были, в угоду царю, творить расправу над царскими недругами. "Много стало, — говорил Зуев, — изменников, и они довели царя до грозы. Прежде наш государь был милостив зело, и было велие от того послабление, и того ради он стал грозен, как гром небесный. Тела казненных не погребают, а псам бросают или в пруд повергают, а редкий день обойдется, чтобы казней не было". Кудеяр слушал, и у него самого едва язык ворочался; на него нашло какое-то одурение. Его могучая натура переживала роковые минуты нравственного перелома: против собственной воли ему казалось, что он стоит на краю бездонной пучины, откуда выглядывает отвратительное чудовище.

Раздался благовест к вечерне. Кудеяр пошел вслед за Зуевым. В просторной церкви, блиставшей обильною, еще не потускневшею позолотою, стояла толпа любимцев, с клобуками на головах; впереди сам царь, также в монашеском одеянии, возле него старший сын, черноволосый парень с злым выражением глаз. Царь бил поклоны, ударяя лбом о пол, так что по церкви раздавался отголосок: любимцы старались подражать ему, и Кудеяр делал то же.

После вечерни все пошли в царский дом, где в сенях накрыт был стол. День был постный; подавали рыбное кушанье, сильно приправленное перцем и шафраном. Пили в изобилии вино. Царя не было. Повечерявши, все снова пошли слушать повечерие, а потом разошлись — одни в свои кельи, а другие по разным царским поручениям.

В полночь раздался благовест.

Кудеяр со своими товарищами отправился в церковь. Князь Вяземский, в звании параклисиарха, зажигал и тушил свечи, клал угли в кадило, а царь очень медленно читал шести-псалмие и кафизмы. После первого часа все ушли в келью, но скоро потом заблаговестили к часам и к обедне. Царь всю литургию стоял, поднимая глаза к небу и испуская громкие вздохи, на ектениях за каждым "Господи помилуй" бил земные поклоны, но во время херувимской Малюта Скуратов подходил к царю, и царь, с выражением злобы на лице, отдавал ему какие-то приказания: впоследствии Кудеяр узнал, что это были распоряжения о назначенных в этот день казнях.

По окончании литургии все пошли в трапезу, и, когда любимцы сидели и молча ели, царь с возвышения читал им житие преподобного отца, которого память приходилась на этот день и который отличался большим постничеством, а между тем за столом было множество кушаньев и все напивались вдоволь. После обеда, выйдя из-за стола, все подошли к другому столу, пили из одной серебряной чаши, так называемую чашу Богородицы, и пели "Достойно есть". По выходе из трапезы Кудеяр с Зуевым отправились в свою келью, как вдруг раздался трубный звук.

— Это значит, — сказал Зуев со вздохом, — приспел час суда и кары.

Служитель позвал Кудеяра к царю…

Кудеяр по приказанию царя отправился в длинное каменное строение, входившее в землю. Там, в огромном длинном покое, освещенном в верхней части одной стены маленькими окнами с железным переплетом, Кудеяр увидел огромные сковороды, в рост человеческий, орудия вроде кошачьих когтей, привязанных к ремням, пилы, большие иглы и гвозди, какую-то сбитую из досок стенку, усеянную гвоздиками острием кверху. В углу топилась огромная печь. Пол был весь измазан кровью. Посредине залы стоял трои. Царь с сыном сидели на лавке, прямо против трона; за ними стояла молчаливая толпа любимцев.

Из противоположной двери вывели старика, высокого роста, лысого, с клинообразною седою бородою, бледного, изможденного; его голубые глаза смотрели прямо и бодро; на лице было выражение выстраданной решимости и равнодушия к ожидаемой участи. Сзади его шла старуха в черном летнике, с глазами, обращенными к небу; в них не видно было слез; она встала на колени, сложила накрест руки и шептала молитвы.

Царь, обратившись к старику, сказал:

— Конюший Иван Петрович!{29} Ведомо нам учинилось, что ты, забыв Господа Бога и наше превеликое к тебе жалованье, вместе с единомышленниками своими, призвав на помощь недругов наших, Жигимоита-Августа, короля польского, и Девлет-Гирея, хана крымского, хотел нас, прирожденного государя, свергнуть с прародительского престола и погубить со всем нашим царским семенем, а сам думал сесть в Москве на царстве. Завиден показался тебе наш престол, захотелось тебе посидеть на нем. Ныне мы, по нашей царской милости, сделаем тебе угодное, посадим тебя на престол. Наденьте на него царский наряд.

Старик ничего не говорил и не противился, когда на него одевали царское облачение.

— Садись, — сказал царь, — бери в одну руку державу, в другую скипетр.

Старик повиновался.

Иван Васильевич поклонился ему до земли и сказал:

— Здравствуй, царь и великий князь всея Руси. Посмотрите на него: правда, хорош! Что же ты сидишь, словно на образе написанный? Поверни головою вправо, влево, поведи бровями грозно, достойно… Ну, я тебя посадил на престол, я тебя и свергну с престола.

С этими словами царь ударил его кинжалом в грудь. Старик упал, заливаясь кровью. Опричники бросились на полумертвого, кололи, топтали ногами, потом поволокли труп к растворенным дверям, за которыми виднелась стая собак, на привязи у псарей. Собакам умышленно перед тем долго не давали есть, и они от голода выли.

— Псам его на съедение, — сказал царь.

Опричники выбросили труп; собаки накинулись на него и двери затворились.

Старуха во все продолжение этой сцены не пошевелила головою, продолжала держать глаза обращенными кверху и шептала молитву.

— А вот и царица его, — сказал царь, — Кудеяр, задуши своей железной рукой эту царицу всей Руси.

Старуха не изменилась в лице, продолжала смотреть кверху и шептала молитву.

Услышав повеление, Кудеяр сначала от ужаса отшатнулся, но в голове у него пробежало такое рассуждение: если он не погубит старухи, другой погубит ее, царь не спустит ему, и он не увидит своей Насти. Он бросился на старуху, сдавил ей горло, и она мгновенно лишилась жизни.

— Молодец! — сказал царь.

— Молодец! — повторили любимцы.

Ввели высокого человека с клочковатой бородкой, средних лет. Подле него шла женщина с растерянным выражением лица и парень лет семнадцати.

— Батюшка-царь, смилуйся, — говорил введенный, — ей-же-Богу не лгу, оговорили меня напрасно… никогда ничего не брал. Государь, земной Бог, помилуй, — и кланялся в землю.

— Царь-государь, помилуй, — вопила женщина и била поклоны.

За нею парень молча кланялся.

Царь сказал:

— Казарин-Дубровский, ты, забыв свою крестную присягу, учинил против нас воровство, мимо нашего указу отпустил со службы детей боярских, взявши с них посулы, а то учинил ты, норовя недругу нашему, Жигимонгу-Августу, и за то довелся ты лютой казни.

— Батюшка-государь! — сказал Казарин-Дубровский. — Виноват я в одном, что отпустил десять душ, давши им выписи, не за посулы, а по их просьбе, что они сказались больны и к ратному делу негодны, а чтоб я то делал, норовя твоему недругу, того и на уме у меня не было.

— Лжешь, пес, — закричал царь.

— Батюшка, кормилец! Бог милосердный, пощади! — кричала женщина, валяясь у ног царских.

По царскому приказанию опричники притащили стенку с гвоздями и привязали к ней раздетого Казарина спиною, а по груди, животу и рукам водили зажженным трутом.

Царь сказал:

— Кудеяр и ты, Мамстрюк! Лупите до смерти кошками жену и сына Казарина, перед его глазами. Истребляйте собачье отродье.

На женщине разорвали одежду от затылка до пят, связали руки и ноги и положили ее на пол. То же сделали с парнем. Кудеяр со всей силы бил кошками женщину, Мамстрюк — парня, а другие опричники переворачивали их то грудью, то спиною вверх. И так били их, пока они не лишились жизни.

Затем ввели целую семью: отец, низкорослый, сутуловатый, с русой окладистой бородкой, с короткой шеей, с глазами навыкате, в которых сквозь страшный испуг пробивалось выражение хитрости, близ его немолодая жена со смуглым толстым лицом, две дочери-подростки, с заплаканными глазами, бледные, как полотно, и двое ребятишек, которые ревели и утирали слезы кулаком, не понимая, что с ними делается.

Царь сказал:

— Хозяин Тютев! Был ты пожалован нами: велено быть тебе у нашей государевой казны, и ты, забыв Господа Бога и святую его заповедь и наше великое жалованье, учал нашу казну воровать и корыстоваться с соумышленниками своими, и хотели нашу казну передать Жигимонту-Августу и крымскому хану, чтоб им нас, государя, свергнуть с нашего прародительского престола. Думал ты, диавол сосуд, обогатиться и пожить в лакомстве и довольстве, забыв, что кто не в Бога богатеет, тот сам себе уготовляет в сем мире кару от земного владыки и на том свете мучим будет вечно; и за то ты довелся лютой казни!

— Во всем твоя воля, государь, — сказал хозяин Тютев, — ты наш Бог земной, а мы рабы твои; благодарить за все тебя должны — и за милость, и за казни.

Он поклонился царю в землю.

Жена кланялась в землю и вопила о пощаде, но от страху не могла произносить связно слов. За нею кланялись дочери, а ребята с плачем ползали по земле.

— Вот, мы начнем с дочерей твоих, — сказал царь. — Повесьте их вверх ногами и распилите пополам.

Пока опричники исполняли повеление, царь, близко подойдя к стоявшему на коленях Тютеву и указывая на терзаемых дочерей, говорил:

— Смотри на муки и на срам рождения твоего! Вот что бывает неверным и лукавым рабам: не точию они, но и семя их проклятое муку приимет за них, ничем не согреша.

Мать в беспамятстве бросилась к дочерям, с которых струилась потоком кровь. Мамстрюк сильною рукою оттолкнул ее.

— Ребят малых в печь! — заревел царь.

Женщина совершенно потеряла рассудок, понесла бессмыслицу, в которой слышались проклятия.

— А! Она еще языком ворочает, — сказал царь, — вложите ей веревку в рот и раздерите его до ушей, а ты, Кудеяр, коли ее иглою.

Опричники исполнили приказание царя, а Кудеяр колол женщину огромною иглою по всему телу.

— Довольно, — сказал царь, — забей ей гвоздь в темя.

Кудеяр исполнил царское приказание, а вслед за тем двое опричников держали за руки хозяина Тютева, двое раскрыли ему рот, а Мамстрюк по царскому приказанию из глиняного горшочка влил ему в рот расплавленного олова.

— Попей, попей горяченького сбитеньку! — говорил царь.

Хозяин Тютев упал, испустивши глухой крик, и несколько минут метался по полу. Царь любовался его судорогами.

Все наконец замолкло. Ввели красивого черноволосого человека лет двадцати пяти. Рядом с ним вели пожилую женщину, которой правильные черты лица и большие черные глаза выказывали былую красоту. Она глядела смело и держала голову так высоко, как будто шла принимать подарки.

Царь сказал:

— Князь Борис Тулупов, ты забыл Господа Бога и, презрев наши великие к тебе и твоему роду милости, хотел убежать из царства нашего к недругу нашему Жигимонту-Августу по стопам изменника нашего Курбского, и твоя мать была тебе в том помощница. Но Бог вашу измену открыл, и ты поймал на пути вместе со своею матерью, и за то ты довелся лютой казни. Посадить его на кол!

— Царь-государь, — сказал осужденный, — я тебе не изменял, а из твоего царства хотел бежать от великой кручины, что ты, царь-государь, на нас напрасно гневаешься и свою царскую опалу кладешь на нас без всякой нашей вины. Собаку напрасно бить начать, так и та со двора сбежит. Ныне я под твоею рукою. Твори с нами что хочешь. Есть судья над тобою: Бог на небе. Он воздаст тебе за всех нас.

Тулупова посадили на кол.{30}

— Ты не царь, — крикнула мать, — ты дьявол, ты зверь лютый. Мучь нас, терзай. Будь ты проклят от Бога. Погибнешь ты сам и весь твой кровопийственный род…

— Ха, ха, ха! — закричал царь Иван. — Княгиня, у тебя язык настоящий бабий! Ты, видно, женщина шутливая, я тебе и задам веселую смерть. Защекотать ее до смерти. Кудеяр, начинай ты.

Тяжелая работа выпала на долю Кудеяра. Княгиня металась во все стороны около сидевшего на колу сына. Кудеяр бегал за нею. К нему присоединились и другие. Княгиня отмахивалась, вскрикивала, дико хохотала, наконец упала без чувств. Ей дали отдых. Придя в себя, она приподнялась, бросилась к сыну, но опричники поймали ее, повалили на пол и щекотали до смерти.

Царь несколько минут тешился этой сценой, потом дал знак, чтобы ему приводили других. Ввели одиннадцать человек дворян, обвиненных в соумышлении с казненными вельможами. Царь приказал всех их раздеть донага;{31} пятерых велел перед своими глазами облить кипятком, но при этом досталось и двум опричникам, исполнявшим царское приказание: они нечаянно плеснули кипятком на себя, и царь, увидя это, смеялся. Троим из осужденных отрубили руки и троим ноги и, постегивая тех и других кнутом, заставляли первых бегать, а вторых ползать, пока они не лишились чувств от сильной потери крови; тогда царь приказал Кудеяру покончить их ударами кулака в головы.

Царь, обратившись к опричникам, громко спросил:

— Праведен ли мой суд?

— Праведен, государь, — закричали опричники, — как суд божий.

— Праведен ли мой суд? — спросил царь Кудеяра.

— Праведен, — сказал Кудеяр, а на душе у него было так скверно… Он чувствовал, что опустился в такую яму, из которой выйти уже нет возможности. Он ненавидел царя, презирал себя, но желание увидеть жену преодолевало в нем все.

— Довольно пока, — сказал царь, — время к вечерне.

Все вышли, оставивши в пыточной лужи крови, обгорелые изуродованные трупы, дым, удушающий смрад и одно еще живое существо — Тулупова на колу, в страшных муках смотревшего на лежащую у ног его мертвую мать.

Ударили к вечерне. Опричники, как и прежде, клали поклоны, а царь с умилением читал псалом: "Благослови, душе моя, Господа!" После ужина и повечерия царь приказал позвать Кудеяра.

— Садись, — сказал ласково царь Кудеяру, — садись да расскажи нам про свои похождения: чай, немало ты, бедный, горя потерпел, зато много диковин видел.

Кудеяр начал рассказывать свое странствование. Царь слушал со вниманием. Когда Кудеяр говорил о той муке, какую он терпел в кафинской тюрьме, царь прерывал его вздохами и восклицаниями: "Ах, злодеи! Ах, лютые человекоядцы!"

Кудеяр воспользовался таким благодушием царя и заговорил о своей жене.

— Бедная! Как она горевала по тебе!

— Царь-государь, — сказал Кудеяр и бросился к ногам царя, — яви отеческую милость. Буду за тебе век Бога молить! Кровь пролью за тебя, государя моего! Дозволь мне видеть жену мою.

— Увидишь, увидишь, — сказал царь. — Потерпи немного. Вот один искус тебе уже был. Будет другой. Исполнишь — будет третий, тогда и жену увидишь. А теперь рассказывай дальше.

Кудеяр продолжал свою повесть, и, когда кончил, государь приказал дать ему стопу крепкого меда и сказал:

— Ступай, Кудеяр, отдыхать. Ты сделал большой путь к нам и сегодня-таки потрудился. Завтра тебе опять работа будет. Ступай, Господь с тобой.

Отпустивши Кудеяра, царь позвал к себе немецкого пастора Эбергарда. Этот пастор из пленных ливонцев, выучившийся замечательно хорошо по-русски, был однажды призван царем и так ему понравился, что царь неоднократно призывал его к себе по вечерам, дозволял ему смело хвалить аугсбургское исповедание, осуждать по всем правилам лютеранского мудрословия монашество, даже касаться умеренно почитания икон, соблюдения постов и т. п. Православный царь сам вольнодумствовал с немцем, что так противоречило тому монастырскому обиходу, какой царь завел у себя в слободском дворце. В то время царь был недоволен митрополитом Филиппом, и ему хотелось, чтоб церковь не только не противоречила ему, но находила хорошим все, что ему вздумается делать. Хитрый немец выставлял свое лютеранство такою религиею, где царь может быть безусловным, непогрешимым государем церкви, где нет ни митрополитов, ни архиереев, по преданию, от Христа, а есть только такие служители алтаря, которые за собою не имеют другого достоинства, кроме того, какое им даст верховная светская власть. В этом-то и заключалась вся тайна, каким образом подделался немецкий пастор к московскому царю. Все удивлялись Эбергарду, которого положение напоминало положение смельчака, усевшегося на краю жерла огнедышащей горы. Милостивое обращение царя с пастором не спасало до сих пор единоверцев и земляков пастора от царских мучительств. Не раз царь, для потехи, приказывал убивать перед своими глазами немецких пленников или отдавал на продажу в Крым. Эбергард никогда не ходатайствовал за опальных, не надоедал царю просьбами о своих земляках, напротив, всегда говорил царю, что все его поступки исходят от воли божией, и если царь бывает грозен, то это значит, что Бог карает людей за их прегрешения. Умел, как подобало лютеранскому пастору, толковать на все лады тексты св. писания: Эбергард приводил их и объяснял в пользу беспредельности царской власти так удачно, как не сумел бы ни один православный мудрец того времени. Такою угодливостью и покорностью Эбергард надеялся мало-помалу расположить царя к немцам. В этот вечер Эбергарду казалось, что он приблизился к своей цели: царь до такой степени признавал превосходство немцев перед русскими, так ласково обещал покровительство и безопасность для них в своем государстве, как будто для немецкого племени в московской стране наступала новая счастливая эпоха.

На другой день, после заутрени, двое опричников объявили Кудеяру, что он должен ехать с ними в Переяславль; Кудеяр поехал верхом с двумя только опричниками. В поле его воображению невольно представилась возможность бежать из проклятого московского пекла, но он отогнал от себя эту мысль, вспомнив, что Настя в руках у мучителя.

Кудеяра привезли в Переяславль и поместили в наместничьем дворе. К вечеру того же дня приехал царь в карете с Мамстрюком, Вяземским и молодым Басмановым, провожаемый верховым отрядом опричников. Царь поместился в особом дворце, нарочно построенном для его приезда близ наместничьего двора.

На другой день царь отслушал обедню в переяславль-ском соборе и вкусил "Богородицына хлебца", а потом, ставши вместе с любимцами на переходах, окружавших внутренность верхней части дворца, построенного на низменном подклете, велел подозвать ко двору Кудеяра. Царь ничего не сказал Кудеяру, когда он явился, но, обратившись к своему шурину, дал ему такое приказание:

— Вон в той башне сидят шестнадцать немецких полонен-ников: прикажи снять с них цепи и привести сюда, а вы, — прибавил царь, обращаясь к наместничьим людям, — затворите все городские ворота.

Через несколько минут Мамстрюк вывел из башни шестнадцать человек, бледных, изможденных, едва волочивших ноги от боли, причиненной им только что снятыми с них кандалами.

— Немцы, — сказал царь, — я жалую вас, освобождаю от неволи и отпускаю домой. Понимаете, немцы?

Из немцев только один понимал немного по-русски и передал царское слово землякам на их языке. Все подняли вверх руки и закричали: "Hoch lebe!" Царь, указывая на ворота, дал знак немцам, что они могут уходить. Немцы поклонились царю до земли и повернулись с тем, чтоб идти. Тогда царь крикнул: "Кудеяр, бей этих нехристей!"

Кудеяр бросился за немцами и ударами кулака в спину убил двоих, одного за другим. Остальные, не понимая, что с ним делается, пустились бежать, насколько позволяли им больные ноги. Кудеяр догнал их и еще положил двоих. Двенадцать остальных немцев, спохватившись, бросились на Кудеяра, но Кудеяр, схватив одного из них за ноги, начал им бить немцев, свалил с ног двоих, потом, бросив оземь уже умершего немца, которого держал в руках, схватил другого, размахнул им, как и первым, и уходил еще двоих. Остальные шесть немцев, добежавши до ворот, увидали, что ворота заперты, пустились вдоль стены искать выхода; Кудеяр забежал им вперед, свистнул в висок одного, другого… Четверо прочих уже не защищались, бросились на колени и просили пощады, произнося: "Jesus". Кудеяр побил их своим могучим кулаком. Шестнадцать трупов лежали трофеями его силы и покорности царской воле. Кудеяр воротился к царю и молча, с непокрытою головою, стоял у крыльца царских хором.

— Молодец, — сказал царь и приказал подать Кудеяру стопу меда, а трупы немцев побросать в озеро. Вслед за тем царь обедал у себя во дворце с любимцами, а Кудеяру принесли обед с царского стола. После обеда царь выехал и приказал следовать за своею каретою Кудеяру, но не ка своем татарском коне, а верхом на быке.

— Господи! — думал Кудеяр, едучи на быке. — Каково мне горе послано! Столько людей безвинных побил, а теперь какой срам терплю! Все за тебя, моя Настя, все для того, чтобы тебя увидеть. И стал он мысленно утешать себя: вот уже два искуса он совершил, будет еще третий, а как третий совершит, царь будет доволен и отдаст ему Настю, а он переоденет ее и уйдет с нею в Украину. О, какое будет счастие, когда он вырвется из проклятой Московщины! Как он заживет вдвоем с Настей в ее батьковском хуторе! Довольно он уже повоевал, пора в мире пожить хозяином; да и с кем воевать. На татар он не будет нападать, пока его друг и благодетель царствует в Крыму. Разве сами нападут, тогда иное дело! На Москву разве пошлют, но он наймет вместо себя наймита; на его век с Настей хватит того, что ему хан дал, а если в Украине ему почему-нибудь станет нехорошо, так он махнет к своему другу Девлету: ведь обещался он дать ему поместье в Крыму.

Так грезил Кудеяр о возможности счастья, стараясь подавить гнетущее чувство нравственного унижения, и приехал в Александровскую слободу не в виде витязя, а в виде шута. "Уж не это ли третий искус мой?" — подумал Кудеяр, и ему входила в голову надежда — что, если царь позовет его и скажет: "Кудеяр, ты исполнил этот третий искус, подвергся сраму, покоряясь моей воле, возьми свою Настю".

Однако в тот день не позвали Кудеяра к царю.

На следующий день заутреня — и Кудеяр прослушал царя, читающего шестипсалмие и кафизмы. Пришло время обедни. При самом начале ее Кудеяр заметил, что царь подозвал к себе Малюту, говорил с ним, поглядывая на Кудеяра с каким-то выражением злобной насмешки, потом Малюта ушел, бросивши на Кудеяра злорадственный взгляд.

После обедни все, по обычаю, уселись обедать. Кудеяр тоже сел. Царь взял пролог, чтобы читать житие святого того дня, и вдруг, вместо чтения, взглянувши на Кудеяра, сказал:

— Кудеяр, наступает твой третий, последний искус. Если ты его выдержишь, то будешь у меня лучший слуга, первый человек. Знай это. Ты сегодня обедать будешь не у меня, не здесь, а поведут тебя в иное место.

Кудеяр встал, встали Малюта, Мамстрюк и четверо опричников: они повели Кудеяра в одну из изб, построенных на царском дворе. Там, в светлице, на столе, покрытом красною скатертью, стояла оловянная миса щей, подле нее лежал ломоть хлеба, а над столом, на крюке, вбитом в матицу, висел труп женщины.

Кудеяр взглянул на труп повешенной и узнал свою Настю.

На человеческом языке не найдется слов, чтоб выразить то, что почувствовал тогда Кудеяр.

— Садись и обедай, — сказал ему Малюта.

В голове Кудеяра сверкнула такая мысль: чтоб отмстить убийце Насти, нужно быть к нему допущенным, а допущенным он может быть, исполнив до конца его волю. Кудеяр сел за стол, взял ложку и стал подносить ко рту щи, задевая рукою холодную ногу своей мертвой Насти. Он не в состоянии был проглотить щей, и они текли по бороде его.

— Смотрите, смотрите, — говорили опричники, — вот что называется: по бороде текло, а в рот не попало.

Трудно было Кудеяру пересиливать себя. Он положил ложку и сказал:

— Доложите великому государю, что я совершил свой третий искус.

— Мало ел, еще покушай, — сказал Малюта, — а то голоден будешь. Мясца кусочек съешь!

Кудеяр стал доставать из миски кусок мяса и при этом снова зацепил ногу покойницы, и нога, заколыхавшись с телом, ударила его в губы.

— Ха, ха, ха! поцеловался с женою, — сказал Малюта.

— Смотри, жены не съешь вместо говядины, — сказал один из опричников.

— Выпей, Кудеяр, винца, — сказал Малюта, — выпей во здравие государя.

Кудеяр, повинуясь приказанию, налил вина и выпил.

— Ну, коли наелся и напился, так пойдем, доложим царю-государю, а на ночь с царского дозволения возьмешь жену на постелю.

Они вышли. Малюта пошел докладывать царю. Кудеяр с опричниками стоял на дворе. В глазах его не было ни слезинки. Он молча и как бы равнодушно смотрел вдаль. Через несколько минут воротился Малюта и сказал: "Кудеяр, тебя зовет царь-государь, иди смело; царь-государь будет к тебе несказанно милостив".

Кудеяра ввели во дворец, повели через царские покои, обитые сафьяном с тиснеными золотыми узорами, и ввели в угольный покой. Царь стоял у окна, опершись на свой посох; против него, у дверей, в которые должен был входить Кудеяр, стояли Вяземский, Басманов и Василий Грязной.

— Ну, Кудеярушка, — сказал царь ласково, — ты совершил свой третий искус…

— Совершу четвертый, — прервал Кудеяр, — и, сжав кулаки, бросился на царя; но вдруг пол под ним раскрылся, и он упал стремглав в подклет, на полторы сажени ниже комнаты.

— Ха, ха, ха! — воскликнул царь. — Забыл, собака, а может, и не знал, мужик-невежа, что Бог повсюду охраняет помазанника своего. Ангелом своим заповесть о тебе, да не преткнеши о камень ногу твою.

В то время как Кудеяр бросился на царя, Вяземский и Басманов дернули за доску, прикрывавшую отверстие на полу. Все было предусмотрено заранее. Ожидали именно того, что случилось.

— Закройте его, пусть пропадает там голодною смертью, — сказал царь и вышел из комнаты.

V

Побег

На другой день царь, приказавши разослать по всему государству грамоты о молебствии по поводу спасения его от рук убийцы, отправился сожигать дворы и разорять вотчины недавно казненных, а дворец на время был поручен Мамстрюку Темрюковичу. При нем было оставлено несколько опричников.

Татарский посланник Ямболдуй-мурза, выехавший из Бакчисарая вместе с Кудеяром, тотчас узнал, что сделал царь с женою Кудеяра и что потом сталось с самим Кудеяром. При отправлении своего посла из столицы хан Девлет-Гирей поручил ему наблюдать, как московский царь примет Кудеяра, отдаст ли ему тотчас его жену и не станет ли стеснять его свободы. В таком случае Ямболдуй-мурза должен был немедленно требовать от московского государя освобождения Кудеяра и отпуска его из государства, иначе — угрожать царю, что за Кудеяра хан отмстит на двух сыновьях царского шурина, взятых в плен ханским сыном Адиль-Гиреем. Ямболдуй-мурза с жаром ухватился за это дело; кроме своей обязанности, он хотел угодить хану, зная, как хан полюбил своего избавителя.

О пленных черкесских князьках, сыновьях Мамстрюка, уже шли переговоры, и царь, желая сделать угодное своему шурину, обещал за избавление племянников царицы отпустить татарских пленников, поименованных в списке, нарочно присланном при грамоте крымского хана: дело останавливалось только затем, чтобы сыскать их всех. Ямболдуй-мурза пришел к Мамстрюку в дом, находившийся в слободе, и сказал на татарском языке, который разумел черкесский князь:

— Князь Мамстрюк! Светлейший мой повелитель, хан Девлет-Гирей, дал мне такое повеление: коли Кудеяру станут в Москве причинять какое-нибудь зло, то мне прийти к тебе и сказать, чтобы Кудеяра отпустили к нам, коли он вам не нужен на службе, а буде не отпустите и Кудеяра лишите живота, то хан прикажет казнить лютою смертью твоих двух сыновей, которых Адиль-Гирей взял в полон, да еще пошлет свою орду разорить вконец улус твоего отца; да еще велено мне сказать тоже и великому государю вашему, что коли ваш государь Кудеяра безвинно казнит, то светлейший хан сам пойдет войною на землю Московского государства.

Мамстрюк сначала стал было доказывать, что Кудеяра предают казни не безвинно, что он покусился на жизнь государя, а таких злодеев нигде не милуют. Но Ямболдуй-мурза прервал его и указал на то, что царь без всякой вины убил жену Кудеяра, и если Кудеяр точно покушался на жизнь государя, то сделал это, сам себя не помня, и ему того становить в вину нельзя. Мамстрюк понял, что крымскому послу все известно, и не стал более спорить.

— Но как же быть, — сказал он, — наш государь бывает не в меру гневен. Ты посол, а коли такое ему скажешь, то он и с тобою невесть что учинит; а мне ему сказать то — он мне за такое слово велит язык урезать.

— Ну, так попрощайся со своими сыновьями, — сказал Ямболдуй-мурза, — хан велит их казнить самыми лютыми муками. Если хочешь, чтобы сыновья твои были живы, спаси Кудеяра и отпусти к нам.

Мамстрюк отговаривался тем, что надобно во всяком случае подождать царя, что если хан дал такое поручение Ямболдуй-мурзе, то пусть сам говорит царю, когда он вернется из похода.

— Пока он вернется, Кудеяр умрет с голоду, — сказал Ямболдуй-мурза. — Освободи Кудеяра, а я отправлю его в Крым, иначе сыновья твои погибли.

— Так вот что, — сказал Мамстрюк, — царю об этом сказать невозможно и отпустить Кудеяра к тебе також нельзя: мне за то голову снесет царь… А вот слушай… Ямболдуй-мурза, будь мне друг, и я тебе друг буду: поклянись по своей вере, что никому не скажешь; будем знать про то я да ты да третий, кого я выберу, а больше никто.

— Я клянусь тебе, что никому не скажу, — сказал Ямболдуй-мурза, — только чтоб Кудеяр был жив и свободен.

— Он будет жив и свободен, — сказал Мамстрюк. — Мои сыновья — своя кровь, мне дороже всего! Царь-государь дал мне дворцом управлять; как царь вернется, я донесу ему, что Кудеяр в подклете умер, скажу — сам себе разбил голову с голоду и досады, а я велел тело его бросить в озеро. Только в Крым отпустить Кудеяра невозможно, там Афанасий Нагой — наш посол — узнает, что Кудеяр в Крыму, и тотчас напишет царю. А пусть Кудеяр бежит в Литву; ведь он к нам и пришел из Литовской земли, ведь он литовский человек, а не московский, пусть, там живучи, имя себе переменит, а Кудеяром не зовется. Дай ему лист свой, будто ты своего татарина за делом в Литву посылаешь, и я тебе велю дать грамоту, что позволено тебе гонца послать; а государю скажу, что ты посылал о моих сыновьях через Литву гонца.

— Пусть так будет, — сказал Ямболдуй-мурза, — лишь бы я видел Кудеяра и знал, что он на воле, тогда и сыновья твои будут отпущены на волю; а буде Кудеяр из Московского государства благополучно не выбудет, твоим сыновьям на воле не быть и тебе их не видать.

Был у Мамстрюка верный, преданный слуга, родом черкес, по имени Алим, в крещении Наум. Мамстрюк доверил ему тайну и стал советоваться, как бы сделать так, чтобы и сам Кудеяр не знал и никому сказать не мог, кто его спас.

Алим, подумавши, дал такой совет:

— Помнишь ли, с месяц тому назад наш опричный человек Федька Ловчиков доносил на другого опричного человека, Самсонку Костомарова, будто он, Самсонка, хотел бежать в Литву и для того ездил к литовскому гонцу, а Самсонка в ответе государю заперся и сказал, что у литовского гонца не был и бежать не умышлял. Царь-государь велел отдать Самсонку на поруки, но из опричнины его не выбил, а я подлинно знаю, что Самсонка был у литовского гонца и бежать хотел и теперь живет в опричнине не по охоте и всех боится. Если бы тому Самсонке дать денег, с чем бы ему уйти, он ушел бы вместе с Кудеяром. Кудеяр думал бы, что его Самсонка освободил, а Самсонка знал бы только про меня, а про тебя не знал бы ничего.

Мамстрюк дал полную волю своему Алиму.

Самсон Мартынович Костомаров был широкоплечий детина, лет тридцати, родом из каширских детей боярских, служил в войске и попался в плен литовцам. Судьба бросила его во двор одного литовского пана, где обращались с ним очень ласково. Там ему зазнобила сердце дочь одного литовского земянина, жившая на воспитании при дворе жены пана, у которого находился Самсон. Девица была не прочь выйти за молодого москвитина, да и панья, ее покровительница, не находила этого неудобным, зная, что Самсон с охотою останется навсегда в Литве, но родители девицы воспротивились такому браку. Наступил размен пленных. Самсон с неохотою вернулся на родину, где у него оставалась немилая, постылая жена, с которою против его воли соединили родители еще в юных летах. У становляя опричнину, царь зачислил в нее Самсона, а из опричных вместе с другими выбрал в число тех, которые должны были находиться неотлучно при его дворе в Александровской слободе. Казни царя претили Самсону; горячего нрава и невоздержанный на язык, он с трудом мог скрывать свое омерзение к той среде, в которой находился, и, наконец, потерявши терпение, пошел к литовскому гонцу просить, чтобы он увез его с собою. Гонец не решился брать царского человека, потому что это было прямое нарушение посольских прав, но уверил Самсона, что если он сам найдет способ убежать, то король Жигимонт-Август примет его ласково и наделит поместьем. Этот же гонец сообщил ему, что отец панны, на которой хотел жениться Самсон, уже умер и панна еще не вышла замуж. После сделанного на него доноса Ловчиковым положение Костомарова было до крайности опасно; у царя оставалось на него подозрение, и при первом случае, когда царю что-нибудь не понравилось бы, царь немедленно приказал бы казнить его.

Алим, обратясь к этому Самсону, посулил ему три тысячи рублей, если он согласится при его содействии освободить Кудеяра и бежать с ним в Литву под видом татар, посылаемых в Литву ханским послом.

Самсон сначала не поддавался, подозревая, не испытывают ли его, но, когда Алим положил перед ним деньги и проезжую грамоту, Самсонка согласился. Между тем уже третий день Кудеяр оставался без пищи в своем заточении. Надобно было торопиться; время же было удобное, так как во дворце людей было немного. В вечер этого дня назначена была выручка Кудеяра.

Мамстрюк заранее приготовил татарское платье для двоих, а Ямболдуй-мурза двух отличных лошадей. Мамстрюк вместе с Алимом прошел задним ходом во дворец, а потом Алим другим ходом провел Костомарова в ту комнату, где открывался пол в подклет. Алим поставил там лесенку и положил на стол большой кусок мяса, ломоть хлеба и сткляницу вина, а сам вышел прочь, запретивши Костомарову называть себя и приказывая уверить Кудеяра, что Костомаров один, без участников, избавляет его.

Самсон открыл отверстие, спустил лесенку в подклет и стал звать Кудеяра по имени. Ответа не было. Самсон стал кликать сильнее. Из подклета раздался глухой голос: "Я".

С минуты заключения Кудеяр находился в каком-то бессознательном состоянии, ни на что не надеялся, ничего не желал, ни о чем не жалел, потому что на свете для него ничего не осталось, чего бы можно было жалеть. Кудеяр даже почти не чувствовал мучений голода. Внезапное произнесение его имени вывело Кудеяра из этого полулетаргического сна.

— Вылезай скорее, скорее, — говорил Костомаров.

Кудеяр уцепился за лесенку и в первый раз почувствовал, что голод отнял у него обычную силу.

— Идем, идем скорее, — говорил Самсон, — нас ждут лошади.

Весть о свободе привела Кудеяра в себя. Первая мысль его была о мщении убийце Насти.

— Где он? Где он? — говорил Кудеяр, вылезши из подклета и озираясь кругом.

— Молчи, молчи, — останавливал Самсон, — прежде съешь и выпей, потом перемени платье.

Кудеяр с жадностью принялся за еду, выпил вина, и через пять минут был одет в татарское платье.

— Если, — сказал Самсон, — нас будут спрашивать караульные у ворот, — ты ничего не говори, показывай вид, что ты прибылый татарин и по-русски не разумеешь.

Они вышли; за ними следом шел Алим, чтобы выручить их своим присутствием от вопросов караульных.

Но караульные не спрашивали идущих, так как за нищ шел Алим, которого они хорошо знали. Алим проводил беглецов до самого подворья, где жил ханский посол, и ушел, не сказав им ни слова.

Ямболдуй-мурза, знавший хорошо в лицо Кудеяра, ахнул от удивления, когда увидал, что у Кудеяра борода была седая и из-под татарской шапки высовывалась поседелая прядь казацкого чуба. Это сделалось с ним в несколько дней от сильного потрясения.

— Я тебя выручил, — сказал Ямболдуй-мурза, — ты спас нашего светлейшего государя от смерти, теперь я тебе заплатил за своего государя. Ступай только не в Крым, а в Литву и называйся там каким-нибудь другим именем, а не Кудеяром, мешкать нельзя. Ступай тотчас. Провожатых я тебе не могу дать, кроме твоего товарища. Вот тебе московская грамота, вот тебе сабля, лук, колчан, ружье.

— А у меня пистолеты, — сказал Самсон.

— От разбойников, буде нападут, отбивайтесь вдвоем, — сказал Ямболдуй.

— Я не боюсь разбойников, — сказал Кудеяр, — Московское государство таково, что в нем разбойники — лучшие люди.

Беглецы сели на лошадей и поскакали. Самсон не мог объяснить Кудеяру, кто руководил его спасением, не назвал даже Алима, сказавши только, что ему помог какой-то татарин. И Кудеяр клялся Самсону в вечной признательности за избавление. Когда друзья открыли друг другу свои задушевные намерения, то увидали, что им предстоят различные дороги. Костомаров только и думал, как бы добраться до Литвы, где у него была своя зазнобушка, где он надеялся получить от короля поместье и разом навсегда избавиться от постылой жены и от ненавистной царской службы. Он убеждал и Кудеяра поступить так же и искать милости у литовского короля.

— Тебе эта дорога кстати, — сказал Кудеяр, — а мне нужна другая. Была бы жива моя Настя, я бы так и сделал, но лютый змей съел мою добрую, бедную жену! Теперь что мне королевские милости! Что мне поместья! К чему мне богатства? Одна дума осталась на душе — отмстить злодею. Не удалось мне задушить его своими руками в тот день, как он извел мою Настю… У мучителя хитрости такие, что не смекнешь заранее… Но теперь — разве жив не буду, а то я его, изверга, тем или другим способом, а доконаю. Вот ты, друг, зовешь меня в Литву, а я бы иное сказал: не ездить бы тебе в Литву, а остаться и спасать свою землю от мучителя. Ты ведь прирожденный московский человек. Тебе бы за твою землю постоять! Много теперь таких, что мучитель обидел. Их бы всех собрать да идти с ними на мучителя!

— Э, друг, — сказал Костомаров, — черт с ними, со всеми этими московскими людьми. Пригляделся я в Литве, как вольные люди-то живут: совсем не по-здешнему. Там шляхтич — что у нас сын боярский, а таков ли, как наш? Нет, он знает свою честь и говорит: шляхтич у себя на загороде равен самому воеводе. А сенатор — что у нас боярин, таков ли, как наш? Вздумал бы там король так дуровать, как царь у нас дурует! Эге! как бы не так! А у нас и боярин, и князь — все равно что подлый человек перед царем. Какого добра надеяться от такой земли! Там из прадедов, из прапрадедов есть вольные люди, а у нас всякий московский человек, каков ни буди из прадедов и из прапрадедов, — раб подлый, и только! Больше ничего! Нет, друг, ты как себе знаешь, а я отрекаюсь навсегда от проклятой Московской земли и он людей ее: детям своим, если у меня будут, и внукам, и правнукам дам зарок не ворочаться в Московщину…

Костомаров, однако, очень пригодился Кудеяру: на будущее время он познакомил его своими рассказами с состоянием Московского государства. Он сказал ему, что у царя-мучителя есть двоюродный брат Владимир Андреевич, которого мучитель не любит, а многие его любят и хотели бы посадить на престол Владимира. Он объяснил ему, кроме того, что многие втайне считают Ивана незаконным по рождению{32}, так как отец его, великий князь, развелся с законной своей женой Соломонией, заточил ее насильно в монастырь, а сам женился от живой жены на другой, а от этой другой родился мучитель.

— Бают, — говорил Костомаров, — что как Соломонию-государыню заперли в монастырь, а она объявилась в тягости, родила сына, а новая государыня со своими клевреты, не допустив о том вести до великого князя Василия, велела тайно извести младенца, а великий князь Василий, хоть и узнал про то, что прежняя жена родила сына, но ему сказали, что тот сын, родившись, тотчас умер, а говорят, будто тот сын жив; да это, знаешь, только так бают, а правда ли тому — Бог весть!

— Вот, кабы отыскать этого сына! — сказал Кудеяр. — Но как его нет и найти невозможно, так надобно за Владимира Андреевича браться.

Ни Кудеяр не уговорил Костомарова остаться в Московском государстве и стать за Владимира Андреевича против мучителя, ни Костомаров не уговорил Кудеяра покинуть Московское государство и уйти в Литву. Друзья расстались. Костомаров повернул ближайшею дорогою в Литву, а Кудеяр на юг, по направлению к Белеву.

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Разбой

Кудеяр ехал, выдавая себя за новокрещеного татарина; остановившись на постоялом дворе, он услыхал, как проезжие люди рассказывали друг другу, что царь, вновь показнивши знатных людей, уехал с опричными людьми разорять вотчины казненных, и бедному народу приходят скорбь и тесноты паче прежнего. На переправе через Угру Кудеяр разговорился с купцом, ехавшим из Москвы: тот рассказал ему, что в Москве служили по церквам молебен об избавлении царя от убийцы.

— А кто такой этот злодей? — спросил Кудеяр.

— Имя ему Кудеяр, — сказал купец, — он был в плену у татар, там принял бусурманскую веру и от Христа Бога отрекся, а хан крымский выпустил его на Русь и научил его нашего православного царя убить, только не попустил Бог.

— А мне говорили не так, — вмешался в разговор другой проезжий, — говорят, он принял бусурманскую веру и вернулся в Русь, а того никому не говорит, что он побусурманился, только уж как-то узнала про то жена его и стала его корить, а он жену повесил. Государь-царь, как уведал про то, приказал привести его пред себя, а он как бросится на царя, а тут над ним совершися несказанное чудо: внезапу явился ангел и порази его мечем огненным — он как стоял, так и провалился сквозь землю.

— Да, — сказал купец, — и мы слыхали, говорят, будто провалился под землю, только вот про жену его я не слыхал.

Кудеяр умышленно поехал глухими дорогами. Спустя сутки после переправы через Угру ему случилось ехать по лесу; лошадь его притомилась, он снял с нее вьюк и седло, развел огонь и стал варить кашу с сушеным мясом в неболь-шом казанке, что находился у него под седлом, вместе с другою рухлядью, которою снабдил его Ямболдуй-мурза.

В это время послышался лошадиный топот и раздался голос:

— Что тут за люди?

— А вы что за люди? — спросил Кудеяр, вскочивши на ноги.

— А мы такие люди, — сказал незнакомец, сидевший на лошади, — что нас много, а ты один. Стало быть, развязывай мошну да лошадь свою нам отдавай, потому что у нас лошадей недостача.

Кудеяр, не говоря ни слова, уцепился обеими руками за дубок, наклонил его и переломил надвое; потом, взявши в обе руки отломленную часть дерева, замахнулся ею на незнакомца.

— Черт! Леший! — закричал незнакомец, уклонившись от удара, тронул под бока свою лошадь и поскакал…

— Не черт и не леший, — кричал ему вслед Кудеяр, — а крещеный человек, такой же опальный, бесприютный, как ты. Иди лучше сюда подобру-поздорову, да поговорим.

— Коли так, то иная речь, — сказал незнакомец и поворотил к нему лошадь. За незнакомцем ехало девять человек конных.

— Вы, братцы, — говорил Кудеяр, — верно, таковы, что коли вас поймают, так повесят, да больше ничего; ну а со мной расправились бы почище! Слезайте, братцы, с лошадей, мы свои. Мне таких надо, как вы, и я вам нелишний; будете Бога славить за то, что меня встретили.

Незнакомцы сошли с лошадей.

— Я вас не стану спрашивать, кто вы такие, — сказал Кудеяр, — а сам вам про то скажу: есть меж вас крестьяне из опальных вотчин, и боярские люди, и служилые, бежавшие от службы, и посошные, ушедшие от посохи.

— Прямо уделил! — сказал один из незнакомцев.

— Вы, — продолжал Кудеяр, шатаетесь по лесам, слоняетесь по дорогам, в чужие мошны заглядываете… а много вас?

— Человек… человек более сотни будет, — сказали ему.

— Врете, — сказал Кудеяр, — прибавили; вас не так много, вас, может быть, немного больше как полсотни!

— Отгадал, — сказал один из незнакомцев, — нас теперь шестьдесят девять человек… да ты что, ведун, что ли?

— Да, ведун, — сказал Кудеяр, — и ведаю про вас то, чего вы не ведаете; ведаю я то, что коли вы будете жить в лесу в таком малом числе, то, проведавши про ваши разбойные дела, пошлют на вас многих воинских людей, и станы ваши найдут и разорят, и вас самих заберут и перевешают. Почему вы к другим на сход не идете, чтоб у вас и у других сила была?

— Другие сами по себе, — сказал один из удалых, — и нам надобно куска, и другим тоже.

— Всяк в своем месте промышляй, а другому не мешай, — сказал другой.

— У тех свои атаманы, у нас свои, — сказал третий.

— А вы знаете, дурни, — сказал Кудеяр, — мучитель, что живет в Александровской слободе, опять пошел жечь и разорять крестьян казненных от него бояр, а своих опричников выправляет выкоренять по лесам удалых. А вы в разных местах малыми ватагами стоите, вот вас и заберут… Вам-то, дурням, всех опаснее: вы недалеко от города стоите. А подумать вам, чтобы стать вместе большою силою.

— И впрямь так, братцы, — сказал один из удалых, — вон, говорят, Муравья, что стоял промеж Серпухова и Тулы, разбили и самого взяли и повесили в Серпухове.

— Нам коли петли бояться, так и в лес не ходить, — произнес другой.

— И с голода умирать, — заметил третий, — здесь наша пожива.

— Славная, думаю, пожива у вас! — сказал Кудеяр. — Оружьишко-то у вас дрянь! Разве что на дороге бедняка оберете, алтын возьмете, да у крестьянишки какого-нибудь из клети сермяжку вытянете! Не такова была бы у вас пожива, коли б вас было поболе да все хорошо изоружены были: тогда бы какой богатый монастырь обобрали или город взяли.

— Оно правда, — сказали удалые, — поживы-то нам немного бывает… да и не часто…

— Чем вам-то по лесам скитаться невеликими ватагами, идите ко мне на службу, — сказал Кудеяр.

— Как к тебе на службу, — спрашивали изумленные разбойники, — да ты кто таков? Разве ты нам платить станешь? Ништо у тебя денег много?

— Достанет на жалованье не одним вам, даром что теперь в кармане очень мало, — сказал Кудеяр. — Найду откуда заплатить, а моя плата вернее царской. Идите воевать, я вас поведу.

— На кого воевать?

— На мучителя, что сидит в Александровской слободе.

— На царя? — сказали разбойники. — Он, видно, не в своем уме! Что вы с ним раздобариваете? Он шальной!

— Вам то в башку не приходило! Кто вам ворог, кто разорил вас и заставил шататься без приюта? Через кого жить нам стало горько? Все через него. Против него воевать пойдем.

— Да ништо это можно? Это все равно что со всею землею воевать.

— Вот и не то! Земля-то будет за нас.

— Без Бога свет не стоит, и без царя земля не правится, — заметил один разбойник, — где царь, там земля за него.

— Будет, — сказал Кудеяр, — царь иной: князь Владимир Андреевич! Земля его хочет. Мы, братцы, мучителя стащим с престола и посадим Владимира Андреевича. И за такое дело новый царь вас пожалует.

— Нашим ли рьшом такие дела вершить, — сказали разбойники. — Нам ли, мужикам, царей садить? То дело боярское.

— Бояре за нас, — сказал Кудеяр, — есть бояре опричные, те за мучителя, а бояре есть земские — настоящие-то бояре: они за нас.

— Так что же, стало быть, ты от бояр нам платить станешь? — спрашивали разбойники.

— Было бы за что платить, — сказал Кудеяр. — Вы будете на службе князя Владимира Андреевича, а я от него буду вам жалованье давать.

— Ну, давай, — сказали разбойники.

— И дам, — сказал Кудеяр, — да прежде всего ряд надо учинить: вы должны, собравшись, идти все за мною к Белеву. Там, в лесу, есть стан, а в нем стоит с ватагою атаман Окул Семенов; а к нему пристала другая ватага, у ней атаманом Урман. Вы пристанете к ним.

— Сами мы не можем идти, — отвечали ему, — у нас есть атаман выбранный, и атаман сам собою ничего не делает, а все решает круг.

— Дело правое, — сказал Кудеяр, — я поеду с вами в ваш стан, поговорю с атаманом и с кругом.

Кудеяр убрал свою рухлядь, навьючил на коня и поехал на этом коне с разбойниками. Они свернули с дороги в лес, ехали извилинами, обходя яры и овраги, и прибыли в долину, где показались признаки жилья. Вырыты были землянки, близ них виднелись следы огня. Кудеяр увидел мужчин, сидевших кружками, увидел женщин и детей.

— Э, да вы тут с бабами и ребятишками! — заметил Кудеяр.

— Не все, немногие, — сказали провожавшие его разбойники, — к нам пристали из опальных сел кое-какие люди и крестьяне с женами, у иных дети, а у других, у молодых, старые отцы и матери. Что с ними делать? Не побить же их. Да око их немного. У нас человек двадцать не более с семьями, а то все одиночные; иные сами не знают, где их жены и дети и что с ними сталось.

— Где десять баб на полсотни мужиков — неладно бывает! — заметил Кудеяр.

— Женки у нас есть варят на ватагу, — говорили разбойники, — и на всех моют, мы им даром хлеба есть не даем.

Женщины были одеты очень бедно и грязно. Видно было сразу, что они были здесь словно рабочим скотом. Лица у них были истощенные, испитые. Когда Кудеяр сошел с лошади, к нему подошла толпа удалых, одетых в серые зипуны, в лаптях, другие в сапогах, не отличавшихся крепостью. На многих шапки были с дырами, на иных, вместо серых зипунов, были вытертые ветхие тулупы, надетые шерстью вверх. Удалые, провожавшие Кудеяра, показали ему атамана. То был человек лет пятидесяти, с небольшою седоватою бородкою и с большими растопыренными усами; лицо у него было круглое, а зеленоватые глаза глядели как-то коварно. В его физиономии было что-то кошачье.

Кудеяр стал ему говорить в таком же смысле, в каком говорил встретившимся на дороге разбойникам. Атаман слушал недоверчиво, но стоявшие возле него товарищи не дали ему изъявить несогласия. Обещание давать жалованье склоняло их на сторону Кудеяра.

— Собирай круг, атаман, — сказали они атаману.

Атаман опасался, что новый человек подманит всех и его выберут атаманом, и потому не хотел собирать круга.

— Коли с тобою много денег, — сказал он, лукаво улыбаясь, — так ты отдай их мне, а я уж буду знать, что сказать кругу.

— Со мной тут нет денег, — сказал Кудеяр, — и ты меня обобрать не порывайся; а денег у меня много, так много, что станет на жалованье не вашей одной ватаге, а также иным, которые пойдут за князя Владимира Андреевича. А я тебе, атаман, скажу вот что: ты боишься, чтоб я тебя не сместил и сам не стал бы атаманом, — этого не бойся. Ты останешься атаманом, и, кроме тебя, у меня будут еще атаманы: разумей это. Я не атаманствовать пришел к вам, а набирать вас в службу князя Владимира Андреевича за жалованье и за великие от него милости, что вы все получите, как посадим его на престоле.

Собрали круг. Неженатые и одинокие легко поддались увещаниям Кудеяра. Но женатые стали толковать, как им подняться в путь с женишками и с детишками, коли у них-то на всех только двенадцать лошадей.

— Деньги ты нам дашь, — говорили они Кудеяру, — а что, мы их укусим, что ли? Их не съешь, не оденешься ими здесь. У нас тут хлеба нет, живем тем, что птицу либо зверя убьем: пропадаем с голоду, с холоду! Деревни отсюда редко; да пойдешь в деревню — не всегда что украсть удастся; конные ездят на добычу, а нам не дают, а коли что дадут, то разве чтоб мы с голоду не околели.

— Все равно, — сказал Кудеяр, — коли тут останетесь, то пропадете: на вас скоро царская рать пойдет с оружием, с пушками. А у вас какое оружьишко!

— О дне стрелы да дубины, — отвечали ему, — сабель мало у кого, а ружей не будет на всех нас и десятка.

— Вот оно что, — сказал Кудеяр. — Живот свой дороже всего. Можно и пешком идти. Оставаться тут вам нельзя. А я вот попытаюсь вам добыть лошадей. Чьи тут есть боярские вотчины?

— Верст будет двадцать — вотчины Воротынского.

— И табуны есть?

— Большие.

— Отчего же вы не отобьете их?

— Там людно. Напасть на табун да отогнать было бы можно, да увести как? Тотчас соберутся крестьяне и догонят.

— Да и то, — сказали другие, — у нас, как стать говорить о том в круге, так одни согласятся, а другие заупрямятся.

— Дайте мне троих, знающих хорошо дорогу; я вам пригоню лошадей, — сказал Кудеяр.

Выбрал Кудеяр троих молодцов с лошадьми и поехал по их указанию, пробираясь среди зарослей, потом повернул по дороге, которая вилась между селениями, отстоявшими одно от другого на несколько верст. Они наехали на одну деревню. В ней было дворов около двадцати, время было рабочее, оставалось немного народа. Кудеяр потребовал себе веревок и обещал заплатить за них. Старики и старухи нашли ему мочальных веревок. Кудеяр заплатил дороже, чем оне стоили, и поехал далее. Верст через семь он увидал большой табун лошадей, пасшихся на лугу. Табунщиков было десять человек, но не все они были вместе. Кудеяр с товарищами подъехал к двоим из табунщиков, стоявшим на конце табуна, и сказал:

— Нам нужно сто лошадей; свяжите их веревками по две вместе, чтоб было пятьдесят пар. Мы заберем их с собой и угоним.

Табунщики стояли, выпучивши глаза, как ошеломленные. Кудеяр говорил с ними так спокойно, как будто имел полное право распоряжаться, как будто лошади были его собственные.

— Повертывайтесь скорее. Делайте, что вам велят! — прикрикнул он.

— Да как же так? — возразили табунщики.

— А так, как я вам велю! Скорее. Хотите разве отведать вот этого!

Он показал им плеть.

— У тебя, — спрашивали табунщики, — есть приказ от боярина? Иди с ним во двор к приказчику.

— Я вам приказчик, коли приказываю, — сказал Кудеяр.

Оторопевшие табунщики сказали, что идут отгонять лошадей.

Увидя незнакомых людей, разговаривающих с их товарищами, другие табунщики сочли нужным подойти. Те, которым Кудеяр прежде сообщил свое требование, стали передавать его другим, а Кудеяр, не дожидаясь новых вопросов, выразительно сказал подошедшим другим табунщикам:

— Отгоните сто лошадей. Свяжите их веревками. Мы их угоним с собою.

— У нас есть приказчик… — начали было табунщики.

Кудеяр прервал их:

— Я побольше вашего боярина, не то что вашего приказчика. Сейчас делайте, что вам приказывают, а то я вас изотру в пыль, сякие-такие дети, и приказчика вашего с вами!

Табунщики совсем растерялись. Им казалось: перед ними что-то большое, сильное, полновластное, что-то… они не могли назвать, что оно такое, поехали отгонять лошадей и связывать их. Но один из них поворотил лошадь и поскакал прочь. Кудеяр смекнул, что он едет в село поднимать тревогу, поскакал вслед за ним, догнал, огрел плетью по спине так, что тот опустил голову на гриву своему коню и чуть не лишился чувств, а потом, пришедши в себя, застонал… Кудеяр схватил за повод его лошадь, хлестнул ее плетью и погнал вперед себя, к табуну.

— Дело делай, что тебе велено, а не улепетывай, сякой-такой сын! — закричал Кудеяр.

Табунщики исполнили приказание Кудеяра. Лошади были отогнаны, связаны. Кудеяр поехал вперед; за ним товарищи погнали лошадей. Табунщики стояли в изумлении, пока похитители не скрылись из глаз.

— Что оно такое? — стали тогда рассуждать табунщики. — Как же это нас десять, а их четверо? Что же они, от боярина? А может, от самого царя? Сказать бы: не разбойники ли они? Нет, не похоже… Разбойники так не ходят. И как же разбойники пойдут четверо на десятерых человек, да еще днем, неподалеку от села. Разве уж не чужие ли воинские люди пришли? Может быть, Литва? Так и есть, верно, Литва.

На этом остановились табунщики в своих догадках.

— Не будемте, — сказал один из табунщиков, — говорить приказчику, что их было всего четверо, а скажем, что приходили многие воинские люди и отогнали лошадей.

И пошли они к своему приказчику и наделали большой тревоги. Пошла весть, что пришли многие воинские люди, и испуганные крестьяне хотели собираться в осаду.

Кудеяр с товарищами, по дороге, покормили свою добычу чужим овсом на ниве; люди, увидя, что лошадей много, боялись зацеплять их и думали, что чужих людей пришло столько же, сколько лошадей. Кудеяр благополучно со всем своим табуном добрался через лесные заросли до разбойничьего стана.

Все разбойники были в изумлении и обещали во всем покоряться Кудеяру.

— Вот вам лошади, — говорил он, — будет не только вам всем, но останется и тем, которые к нам вновь пристанут.

Стал Кудеяр расспрашивать, где есть монастыри, и узнал, что в соседстве есть два монастыря — один Добрый, а другой, в иной стороне, Оптин{33}.

Было в ватаге двое братьев; они были калужане, сыновья разоренного и переведенного куда-то сына боярского Юдинкова. Отец их был выходец из Украины, и сыновья немного напоминали Кудеяру Украину. Сыновья эти были по царскому приказанию разлучены с отцом; отца перевели в Казань, а сыновья были отправлены на переселение в Ливонию, но ушли оттуда в калужский край, им знакомый, и пристали к шайке ради спасения собственной шкуры. Одного из них звали Жданом, другого Василием. Кудеяру полюбились эти молодцы, и они с первого разу прониклись каким-то благоговением к этой сильной личности. Кудеяр взял их обоих с собою снова и отправился к Доброму монастырю. Достигнув деревянной ограды монастыря, расположенного в роще, Кудеяр оставил своих товарищей с лошадьми, а сам вошел пешком в отворенные ворота монастырского двора.

Он встретил послушника и сделал ему такой вопрос:

— Где лежит монастырская казна? Не у игумена ли?

— А тебе на что? — спросил изумленный послушник.

— Я приехал посчитать вашего отца-игумена: как он правит крестьянами, какие доходы получает, как братию и вас, послушников, кормит? Не бывает ли с вами лют?

Послушник простодушно вообразил, что это такое сильное лицо, которое будет творить суд и расправу над игуменом, и стал рассказывать про разные злоупотребления: сообщил, что игумен творит у себя в келье пиры для гостей мирских, пьет с ними сладкие меды, а по большим праздникам и фряжское вино, а братии один квас дает, и то кислый; игумену христолюбцы привозят свежую рыбу, он же братии дает только вяленую, а порой тухлую; у игумена пшеничные калачи пекутся, а братии хлеб дают только житный, а порой пушной; все доходы игумен берет на себя, а казну монастырскую держит у себя в келье, в простенке, с запертыми на замок дверцами, да там у него есть и чужие деньги, что отдали ему приятели на поклажею; у игумена на хуторе живет посестрея{34}, а у посестреи дети, их игумен кормит; игумен часто пьян бывает, а старцы жаловаться на него не смеют, для того что сами старцы живут непочестно, робят голоусых к себе в келью водят, а другие, имея женок и девок, по вся дни пьяны бывают, а иноды в монастыре недели по две и по три пенья не бывает; придут люди на молитву издалека, да так и пойдут, не помолившись.

Кудеяр выслушал все это и узнал от послушника, что он просфоры печет, пошел с ним в просвирню, увидел там два мешка с мукою и велел просвирнику дожидаться его, когда он выйдет от игумена.

Кудеяр подошел к келье игумена, деревянной избе, крытой неободранною березою, вошел чрез притворенные сени к дверям горницы игуменской и, постучавшись, произнес: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!" Ответа не было. Кудеяр повторил молитву. Ответа не было.

Игумен в тот день на подпитии крепко спал. Кудеяр толкнул запертую дверь: петли слетели, дверь повисла на замке.

Игумен вскочил с постели, увидел незнакомого и стал ругаться. Кудеяр, не глядя на то, заложил острие своего ножа в растворку дверей поставца, устроенного в простенке, вынул два больших мешка с деньгами и заложил себе за пазуху.

— Кто ты такой? — крикнул игумен и бросился на него. Кудеяр схватил игумена за затылок и приплюснул его носом к стене. Кровь хлынула из игуменского носа. Кудеяр забежал в просвирню и, никого не заставши там, взял два мешка с пшеничною мукою, взвалил их себе на плечи, вышел за ворота, сел на лошадь и вместе с товарищами ускакал.

Растерявшийся игумен несколько времени не мог прийти в себя, отирал кровь с лица, а потом уже поднял тревогу. Братия бегала собирать служек и крестьян, чтобы гнаться за разбойником; но Кудеяр был уже далеко.

Он роздал каждому рублей по двадцати жалованья и отдал муку на всю братью.

— Пусть бабы напекут калачей, — говорил он.

Разбойники прониклись еще большим уважением и даже страхом к Кудеяру. Котообразный атаман, по имени Кузьма Серый, только скрежетал зубами, а Кудеяр, в уважение к его атаманскому достоинству, дал ему вдвое против других жалованья и уверял, что атаманство с него не снимут.

— Теперь, братцы, оставаться нам здесь нельзя, — сказал Кудеяр, — Калуга близко; вышлют на нас большую силу. Двинемся к Белеву и там сойдемся с Окулом и Урманом.

Табор снялся. Баб с детьми усадили на лошадей; седел почти ни у кого не было. Все пожитки были привязаны к лошадям, на которых сели разбойники. Кудеяр запретил по дороге грабить села и велел, напротив, у крестьян покупать все за деньги. Разбойники проезжали через села, накупили у крестьян топоров и кирок; крестьяне неохотно продавали их, так как необходимые в хозяйстве вещи приходилось им покупать в городах и посадах, куда нарочно надобно было ездить. Кудеяр, платя им хорошую цену, пригрозил, что если они не продадут, то у них отнимут силою.

Встречавшиеся с разбойниками проезжие люди не смели спрашивать у них, кто они такие, а Кудеяр не велел их трогать. Проехал мимо их царский гонец, но Кудеяр не велел и его трогать; гонец с удивлением смотрел на толпу едущего народа и не смел обратиться к ней; он и тем был доволен, что его самого пропускают. Кудеяр рассчитывал, что надобно избегать напрасных тревог до соединения с Оку-лом и Урманом.

Разбойники объехали Белев, выехали на Болховскую дорогу и подъехали к тому месту, где Кудеяр, едучи из Крыма, встретился с Урманом и Окулом. Постоялого двора уже не было; на месте его лежали обгорелые бревна. Кудеяр расположил ватагу в ближнем лесу, а сам один поехал по дороге узнавать, что это значит. Он взял с собою кирку. На дороге встретился он с одним служивым, и тот рассказал ему следующее: белевский наместник послал ратных людей, а губной староста поднял уездных людей на разбойников, которые завелись в подгородном лесу. Ратные и уездные люди доходили до их стана, и был бой, но разбойников добыть не могли, а двор постоялый сожгли за то, что хозяин с разбойниками был в одном умысле; хозяина привезли в Белев вместе с хозяйкою и там обоих повесили; а разбойники чаяли на себя большей высылки, покинули свой стан и ушли к литовской границе. Кудеяр отправился к тому месту, где зарыл ханские сокровища, вынул деньги и кое-какие вещи, но не все, оставив часть про запас на будущее время. Он потом вернулся к своим.

— Окул и Урман пошли к литовской границе, — сказал он, — нам надобно догнать их.

Ватага двинулась на запад, к Жиздре. Начались дожди. Разбойники дошли до реки Жиздры, вошли в село и разместились в курных избах. Крестьяне не могли им помешать. Здесь разбойники узнали, что Окул и Урман были в этом селе и пошли вправо, через лес. Подстрекаемые Кузьмою Серым, удалые стали роптать на Кудеяра.

— Что же твой Окул с Урманом? Ты нас обманываешь. Зачем ты нас завел сюда? — раздавались крики.

— Вам, — сказал Кудеяр, — под Калугой оставаться нельзя было, один день еще вы пробыли бы там, и к вам пришла бы рать царская; под Белевом тоже нам быть нельзя для того, что коли Окул с Урманом там стоять не могли, так нам подавну нельзя. Они пошли отсюда вправо, через лес, — и мы пойдем по их следу.

Разбойники поуспокоились, но Кузьма Серый выискивал средства вредить Кудеяру. Кудеяр не велел ничего брать насильно у крестьян, а Кузьма, против его воли, подучил своих подчиненных грабить крестьян, и крестьяне, покинувши свои избы, разбегались в лес. Тогда в ватаге сделались междусобия. Те, которые хотели слушаться Кудеяра, напали на тех, что слушались Серого, — началась драка. Партия Кудеяра оказалась посильнее. Серый покорился. Кудеяр тогда собрал круг и потребовал, чтоб Серого сменили. Удалые исполнили требование и выбрали атаманом Антипку Толченого, беглого стрельца, дюжего чернобрового молодца, одному только Кудеяру уступавшего в силе. После успокоения смуты разбойники двинулись вдоль реки Жиздры и вдруг на полдороге увидали большую толпу людей на лошадях и пешком, переправлявшихся через Жиздру вброд.

— Это царские ратные! Это царские ратные! — закричали они. — Что нам делать. Они нас видали. У них огненный бой! Мы пропали!

— Да, — отозвался Серый, — вот если б меня слушали, так того не было бы с нами! Повел нас, проклятый проходимец, черт его знает кто он таков… может, нарочно подвел. В лес, скорее в лес!

Кудеяр, услышавши это, бросился прямо к толпе, еще не перешедшей Жиздру, и кричал своим.

— Не робейте, братцы!

— Куда ты! — заревел, бросившись на него, Серый, — убегать хочешь. Бейте его, сякого-такого сына!

Серый нацелился в Кудеяра из лука, но товарищи вырвали у него лук.

Кудеяр поскакал ближе к реке и вдруг с радостью поворотил коня назад и кричал своим:

— Это наши, наши! Те, что их ждали мы! Окул с Урманом.

— Брат, товарищ, Урман, друг, — кричал Кудряр, — мы за вами ходим, вас ищем.

— Кудеяр, — воскликнул Урман, — ты наш?

— Ваш, ваш, — говорил Кудеяр, — веду к вам свою ватагу.

— Вот как! — смеясь говорил Урман. — У него уж и ватага.

Урманова ватага перешла Жиздру вперед. За нею шел Окул со своею. Урман крепко обнимал Кудеяра, а Окул, видя, что Урман кого-то обнимает, кричал ему с реки: "Кого это так?" — "Кудеяр с нами, — кричал ему в ответ Урман, — да еще не сам, а с ватагой". — "Он стоит один трех ватаг", — сказал Окул и, переправившись обратно через реку, соскочил с коня и бросился целоваться с Кудеяром. Разбойники шайки Окула и Урмана, видевшие Кудеяра прежде, с любопытством глядели на него и громко выражали свою радость.

— Как мы тебе пророчили — так и вышло, — сказал Урман. — Вот, видно, и пригодились мы тебе.

— А ты нам еще боле, — сказал Окул.

— А вот наш атаман, Антип Толченой, — сказал Кудеяр, — любите по-братски! А вот бывший атаман, Кузьма Серый.

Разбойники, отнявшие у Серого лук, держали его за руки и не пускали убежать. Серый, видя, что попался сам в сети, расставленные Кудеяру, упал на колени и кричал:

— Смилуйся! Виноват! Не буду впредь!

— Ты меня убить хотел, — сказал Кудеяр, — ты смуту в ватаге поднимал. Пусть тебя судят круг и атаман.

— Изрубать его! — кричали разбойники.

— Нет, повесить! — говорили другие.

— На кол посадить! — кричали третьи.

— Повесить ли, изрубить или на кол посадить, все равно смерть, — говорил Толченой. — Я думаю повесить его на этом дереве.

В это время какая-то женщина из шайки, услыхавши громкие крики, требовавшие смерти Серого, издала пронзительный крик. Но вслед за тем на нее напустился с бранью грубый мужской голос. Это была жена одного из разбойников, которую муж давно уже подозревал в любви к Серому. Теперь она невольно перед всеми высказала свое чувство. Муж обругал ее; она, возбужденная наступающею казнью возлюбленного, плюнула мужу в лицо и закричала: "Кабы тебя, паскудного, вместо Кузьки на дерево!" Муж ударил ее ножом в сердце. Сбежались около него разбойники… одни были за него, другие против него. Убийца кричал, что он муж и может как хочет расправляться с женою. Ему возражали, что хоть и муж, а самоуправно не мог лишить живота жены, должен был пожаловаться атаману и всему кругу… Пришел Кудеяр, вместе с Толченом, Окулом и Урманом, выслушал дело и сказал:

— Все зло оттого, что баб возим. Вот оно и отозвалось. По-моему, виноват муж, только не так, чтоб его казнить смертью, для того что женка его раздразнила и он убил ее в запале. Накажите его палками под тем деревом, на котором повесят Серого.

— Праведно, праведно! — сказали атаманы.

Серого вздернули на дуб, и, когда он, высунувши язык и страшно выпучивши глаза, руками и ногами отбивался от смерти, которая скоро одолела его, под ним дали ударов двадцать ревнивому его сопернику. Вслед за тем сняли труп Серого с дерева и бросили в одну яму с его возлюбленною.

Окул с Урманом объяснили Кудеяру, что они с своею ватагою, убегая от новой против них высылки, распустили слух, будто идут к литовской границе, а на самом деле задумали вернуться из-за Жиздры и стать на другом месте, недалеко от Жиздры, в лесу, посреди оврагов, где есть хорошая ключевая вода, а из оврагов выход на луга с хорошими пастбищами.

— А мы, — говорили они, — таки подумываем улизнуть в Литву, только туда надобно с деньгами; прежде нажиться нужно.

— Нечего вам о Литве думать, — сказал Кудеяр и сообщил товарищам свои планы насчет свержения с престола Ивана Васильевича и возведения Владимира Андреевича; но при этом несколько солгал: он уверял их, что сам Владимир Андреевич знает о предприятии и земские бояре обещают тотчас провозгласить его царем, лишь бы удалые извели мучителя.

Окул и Урман с восторгом слушали рассказы Кудеяра.

— Нам, — сказал Окул, — теперь все равно; если не доведем такого великого дела до конца и пропадем, то беда не велика, — все равно пропадем когда-нибудь… А доведем, вестимо, всем будет хорошо.

— Что говорить о том, если не доведем до конца, — сказал Кудеяр, — надобно довести, коли беремся.

Созвали круг. Кудеяр объявил, что князь Владимир Андреевич приглашает их на службу и велит им раздать жалованье. Немедленно он всем дал при этом по двадцати рублей. Разбойникам деньги понравились. Как эти деньги, так и ватага, с которою явился Кудеяр, были для шаек Окула и Урмана поразительным доводом его силы и справедливости того, что он говорит. Удалым польстила мысль, что они теперь уже не разбойники, а служилые люди князя, который будет царем. Они разом возвысились в собственных глазах.

— Идем за весь мир христианский, — говорили они.

— Теперь надобно, — сказал Кудеяр, — нам хорошо изоружиться, а у нас почти нет огненного боя и зелья. Я думаю, братцы, поехать самому в Литву покупать ружья, а Урмана послать в Болхов. У меня есть татарские деньги; Урман их там променяет на русские; в Болхове татары приводят пленных на выкуп, там татарских денег нужно бывает. Да там же, говорят, можно и оружия прикупить.

— Можно, можно, — сказал Урман, — я Болхов знаю.

— А вам, — сказал Кудеяр, — усесться на то время в лесу, в укромном месте, и дождаться меня.

По указанию знавших местность разбойники свернули в лес и стали меж оврагов, в яру. Они прорубили маленькие извилистые тропинки в лесной заросли, такие, что ими проехать можно было только одному человеку; тропинки были прорублены так, что всякий другой, не знающий их пути, не мог пробраться по ним. Эти тропинки из оврагов, где был стан, вели к лугу. Разбойники водили на луг пасти лошадей. Кроме того, в лесу были поляны, где можно было найти траву.

Урман отправился в Болхов, а Кудеяр взял с собою братьев Юдинковых, знавших дороги, и поехал в другую сторону, к литовской границе.

Денег, награбленных в Добром монастыре, было так много, что хватило бы на вооружение войска вдвое более того, сколько было у Кудеяра.

Собираясь по направлению к литовской границе, Кудеяр с Юдинковыми остановился в одном селе и стал у крестьянина расспрашивать о порубежных делах. Он узнал, что царь, сильно боясь, чтоб его бояре и думные люди не убегали в Литву, велел устроить разъезды и ловить бегущих, если покажутся. Но крестьянин, сообщая эту новость, тут же засмеялся и сказал:

— Разве дурень будет, так тот к ним попадется. У нас только деньги посули — проведут тебя и выведут, хоть и с товаром будучи!

По просьбе Кудеяра, подкрепленной деньгами, хозяин нашел ему вожа, черномазого крестьянина. Он благополучно перевел его лесами за рубеж, а оттуда Кудеяр, вместе с Юдинковыми, ехал безопасно, останавливаясь в корчмах, и так приехали они в город Мстиславль. Тамошний воевода был тот самый пан, у которого жила девица, пленившая Самсона Костомарова.

Кудеяр застал там своего избавителя, Самсона, и это ему очень пригодилось. Без него воевода не слишком охотно дозволил бы ему накупить оружия, из боязни, что оно покупается для царских войск, которые этим оружием будут воевать против Литвы. Самсонка уверил воеводу, что Кудеяр опальный человек, едва спасшийся от голодной смерти, на которую осудил его мучитель, покупает оружие не для чего-нибудь иного, как только для того, чтобы поднять восстание против царя Ивана и вместо него посадить на престол Владимира Андреевича. Воевода ненавидел московского царя и с особенною заботливостью старался наделить Кудеяра хорошим оружием, притом как можно дешевле. Кудеяр накупил большой запас ружей, пороху, свинцу, копий и кос: последние оказывались нужными для кошения травы на зиму. Осталось перевезти все за рубеж. Воевода поручил Кудеяра двум ловким иудеям. Кудеяр купил двадцать вьючных лошадей и навязал на них свою покупку в рогожевых мешках; на каждой лошади висело по обе стороны по большому мешку, а сверху привязывался на спине лошади еще мешок. Таким образом Кудеяр с товарищами проехал через леса, удаляясь от селений, и, наконец, приблизился к тому месту, где покинул разбойничий стан.

Между тем в его отсутствие случилось такое происшествие.

Один из разбойников, друг казненного Кузьмы Серого, ушел из стана в Калугу и донес, где находится разбойничий стан. Калужский наместник тотчас позвал на совет губного старосту, и оба решили собрать всеуездных людей на ловлю разбойников, отправили отписки в Лихвин и Белев, чтоб и там делали то же. Крестьяне в таких делах были очень туги на подъем, а особенно когда было время жатвы{35}; притом неохотно они ссорились с разбойниками, опасаясь, что если их раздражат, да не переловят, то разбойники станут им, крестьянам, мстить. На этот раз губные старосты не собрали никого; отправились только служилые люди, калужане, да и то большею частью отставные, старые, потому что тогда молодые, дюжие, здоровые были в войске.

Белевцы и лихвинцы не поспели с ними соединиться, калужане одни подошли к указанному месту. На беду им, наместник не отправил с ними доносчика, но кинул его в тюрьму и подверг пытке, от которой тот и умер; служилые только по рассказу этого доносчика должны были отыскивать то место, где находилась шайка. Они не знали извилистых тропинок, которыми удалые выходили из своего стана. Подъехавши к месту, где, по их соображениям, следовало быть разбойничьему стану, калужане соскочили с лошадей, входили в лес, прислушивались, услыхали за деревьями лошадиный топот и гул человеческой речи. Проехать в лес казалось невозможным: в чаще леса они увидали овраги. Служилые оставили оседланных лошадей на дороге и поручили смотреть за ними своим слугам, а сами с ружьями пошли пешком в глубину леса. Тем временем разбойники, чрез своих расставленных сторожей, узнали о прибытии ратных людей, подступивших к лесу, забрали наскоро свои пожитки, сели на лошадей и своими извилистыми тропинками, едучи гуськом один за другим, выехали на большую дорогу. Когда преследовавшие их пешие служилые добрались до разбойничьего стана, там уже не было никого. Разбойники напали на слуг, оставленных служилыми на дороге, захватили у них лошадей, перебили слуг, когда те начали кричать, пошли вброд через Жиздру с отнятыми лошадьми, потом повернули в лес и исчезли из виду. Калужане, услышавши крик слуг, бросились из лесу назад и нашли только трупы их, а куда делись разбойники с лошадьми — они не видали. Дело окончилось тем, что калужане пошли домой пешие и, встретившись на дороге с лихвинцами и белевцами, рассказали им, что разбойников более нет. Тогда лихвинцы и белевцы ушли себе также назад, потому что не знали, где искать разбойников, и не надеялись, при своей малочисленности, справиться с ними, если б их отыскали.

Разбойники, прошедши семь верст, вошли в село, набрали себе там фуражу, заплатили за него как следовало, но запрещали продавцам говорить про себя, угрожая в противном случае пустить по селу красного петуха. Прошли потом удалые еще девять верст и нашли себе приют крепче прежнего: то было лесное ущелье; посреди его — озеро; в этом ущелье расположились разбойники станом и для выхода прорубили себе через лес извилистые тропинки, как и в прежнем своем притоне, а в некоторых местах, доступных для проходу, умышленно навалили деревьев, чтоб сделать места непроходимыми. Устанавливаясь на новоселье, они послали двух товарищей на прежнее место известить Кудеяра и Урмана, когда те прибудут из Болхова.

Посланные не нашли никого на месте прежнего стана и засели в своих тропинках, ожидая, когда будут ехать Кудеяр и Урман. В тот же день они услыхали лошадиный топот: появился на тропинке Урман, за ним, один за другим, ряд незнакомых им всадников, а за ними вьючные лошади.

— Вот вам, — сказал Урман, — новые гости и товарищи, дорогие гости с Дону прибыли и нас зовут к себе.

— А наши, — сказали ему товарищи, — вышли отсюда оттого, что была на нас высылка, только той высылке на нас не было удачи.

— Я догадался, — сказал Урман, — по дороге следы вашей работы… орлы и вороны благодарствуют вам! Он намекал на трупы побитых слуг.

На другой день приехал Кудеяр с своею покупкою. Урман рассказал ему, что в Болхове была большая ярмарка, деньги он променял, накупил оружия, накупил также тулупов на деньги, которые ему давали для того удалые, припасая на зиму теплую одежду.

— А вот, — говорил он, указывая на десятерых своих товарищей, с которыми приехал, — это молодцы с Дону, приехали закупать оружие и лошадей для своей ватаги и прикинулись детьми боярскими; я их спознал зараз, какого полета они птицы; они ехали с тем, чтоб с нами сговориться. Собралось, видишь, четыре ватаги вместе, четыре атамана у них, и стоят на Дону; и про нас они послышали, что тут ватаги ходят в нашем краю в лесах, так они и велели им разузнать про нас и позвать нас к себе, чтоб мы заодно с ними были.

— А где ваш стан? — спросил Кудеяр.

— На Дону, — отвечали пришельцы, — неподалеку от того места, где река Быстрая Сосна устьем в Дон входит.

— А много вас будет? — спросил Кудеяр.

— Сотни почитай четыре, — сказали пришельцы. — Мы ходили повыше — около Венева до Рязани, только на нас была высылка: дети боярские на конях, а стрельцы пешие с огненным боем! У нас оружья мало, мы и ушли подалее, на Дон.

Кудеяр поехал с ними на новое место стоянки разбойничьего стана и роздал всем удалым купленное оружие: его оставался еще большой запас, и Кудеяр обещал раздать его тем, что стоят на Дону, когда придет к ним на сход. Удалые дивились, как это все удается Кудеяру, считали его всесильным ведуном и готовы были во всем повиноваться.

— Мы за тебя словно заложились, — говорили они ему, — куда ты поведешь нас, туда и пойдем, что велишь, то и будем делать. Ты все знаешь: что скажешь, так тому быть.

— Укромно вы, братцы, здесь и поместились, да недолго тут вам гостить, — сказал Кудеяр, — надобно будет сниматься, пойдем на сход к нашей братье, что на Дону. Слыхали мы от тех, что к нам с Дону приехали: по Муравскому шляху будет идти большой караван из Москвы в Крым и в Царьград, как говорят, а в нем много везут мехов дорогих, и хлебного зерна, и муки, и всякого запасу. Мы разобьем его и пойдем на Дон, а потом станем купно с нашею братьею, что на Дону, промышлять нашим великим делом. Здесь нам оставаться и зимовать не годится для того, что про нас уже проведали и пошлют на нас большую высылку, а у нас не весьма людно, не отобьемся.

Никто не стал и не смел перечить. Все поклали свои пожитки в сумы, которые висели у каждого за спиною, по обоим бокам лошади. Седел было мало, у многих их заменяла подостланная одежда. За плечами удалых были луки и колчаны, а сзади, за сумками, поперек лошади, привязывалось ружье. Лишнее оружие и запасы везли на вьючных лошадях. Разбойники ехали медленно, пробирались лесами, чтоб не быть замеченными, должны были в некоторых местах прорубливать заросли и засыпать рвы, когда это казалось легче, чем делать большие обходы. Они дошли до Оки, и там два дня занялись рубкою леса: срубленные, нерасколотые и не совсем очищенные от ветвей деревья, связанные вместе, послужили им плотами; они переправились через Оку и, пройдя двадцать верст, увидали табун лошадей и отбили его; таким образом, у них было теперь много лишних лошадей. Потом атаман Толченой со своею ватагою отделился и сделал набег на вотчину, откуда пригнал коров, быков и овец для продовольствия.

Разбойники двинулись на юг, покидая жилые места, и очутились на Муравском шляху немного ниже того места, где построен был город Ливны. Чуть только они пришли на Муравский шлях и хотели располагаться станом, как увидали толпу конных, едущих к шляху: то были станичники, высланные из Рыльска для провожания каравана через степь. Станичники, завидевшие конных, а за ними стада, сначала думали, что это татары, но, приглядевшись, смекнули, что это русские, и, по всем признакам, воровские люди. Станичники сообразили, что у воров огнестрельного оружия нет, а у них самих есть, стало быть, они с ворами сладят, хотя бы воров было и больше. Станичники бросились на них, но разбойники схватились за свои ружья, приложили фитили и были готовы наклонить их на порох, в то самое время как станичники только брались за ружья. Станичники увидали множество ружейных дул, направленных на них, повернули назад и поскакали прочь.

— Это плохое дело, когда мы дадим им убежать, — сказал Кудеяр, — они дадут про нас весть, и на нас вышлется большая высылка. На коней, братцы, а у кого кони потомились, кидайте их и садитесь на молодых из табуна, скачите за ними.

Разбойники стали соскакивать со своих коней и хватать запасных лошадей из табуна, садились на них; но необученные лошади относили их в сторону. Станичники, увидя это, думали, что их не догонят, но обманулись: Кудеяр летел прямо на них, ободряя своим примером удалых.

Станичники остановились и нацелились. Разбойники не подъезжали к ним и также остановились и нацелились.

— Биться или мириться? — кричал Кудеяр.

— Мириться, — сказал голова станичный, — ведь вы крещеные люди, не татары.

— Зачем вы здесь? — спросил Кудеяр.

— Караван оберегать.

— А вы зачем? — спросил в свою очередь голова.

— А мы, — сказал Кудеяр, — караван разбивать! Царя-мучителя посол ехать будет, мы у него казну возьмем. Мы умыслили царя-мучителя извести за кровопийство его над христианами, а на престол Российского царствия посадить хотим князя Владимира Андреевича. Земские бояре за нас. Приставайте к нам. Нас много. Кто теперь пристанет и поможет нашему государю взойти на престол, те у него первые люди будут. Наш государь не велел никого силовать: хотите с нами идти — будет вам хорошо, а не хотите — судья вам Бог!

— Что ж? Это хорошее дело, — произнес кто-то из станичников. — Давно пора. Что, братцы, пристанем, что ли?

— Да коли земские бояре за них, так пристанем, — сказал другой.

— Пристанем, пристанем, — раздались голоса. — Царь больно лют стал! Другой будет милостивее! А нас наградит.

— Наградит, наградит! — говорил Кудеяр. — Я по его приказу тотчас всем вам жалованье денежное раздам, а караван наш будет! Наш государь нам его жалует.

— Хорошо, хорошо! — кричали станичники.

— Что вы, собаки, — закричал голова, — в петлю вам захотелось, что ли? Вы им, дурни, верите. Они все то затеяли сами. Князь Владимир Андреевич ни духом ни слухом про то не ведает и вас, собак, повесить велит за то, что вы его на царство возводите! Мы знаем одного царя, Ивана Васильевича, нашего и его государя. Князь Владимир Андреевич его раб и ему верен.

— Правда, правда! — закричали другие станичники. — Это воровские затеи; не слушайте их, братцы, беда будет.

— Будьте верны мучителю, когда хотите, — сказал Кудеяр, — мы вас не силуем, а кто хочет с нами стать за князя Владимира и за всю землю Святорусскую, тот к нам переходи!

Сорок человек перешли к разбойникам.

— Будьте вы прокляты! — кричал голова. — Трусы, псы смердящие! изменники! Быть вам всем на колу!

— Не ругайся, голова, — сказал Кудеяр, — не хочешь Русской земле служить — Бог тебя рассудит и осудит. Мы тебя не силуем. Побросайте ружья, слезайте с коней и идите себе куда знаете.

— Чтоб мы оружие свое покидали? Что, мы изменники такие, как ты? — сказал голова.

— Братцы, стреляйте в них! — закричал Кудеяр.

Разбойники выстрелили и убили человек пять. Станичники выстрелили и убили шесть человек разбойников; пуля повредила ухо Кудеяру; кровь струилась; разбойники рассвирепели, бросились на станичников, дрались и копьями, и саблями; и ружейными прикладами… под Кудеяром убили коня, а станичник ударил его по голове так, что он лишился чувств. Разбойники, остававшиеся позади, бежали на битву, окружили станичников и всех до одного перебили, но потеряли довольно своих.

Кудеяр приподнялся; к его ране приложили пороху с землею, обвязали тряпьем. Оглядевшись, он увидал более десятка мертвых разбойников и столько же раненых. Те, которые были ранены тяжело, просили себе смерти. Кудеяр приказал перерезать им горло, чтоб они не мучились, а прочим велел перевязать раны тряпьем.

После этой свалки Кудеяр заснул таким богатырским сном, что проснулся только на другой день. Ему стало легче, но головная боль долго мучила его после полученного удара.

Караван, которого тогда ожидал Кудеяр, был особенно важен. Вслед за послом, приехавшим в Москву из Крыма вместе с Кудеяром, прибыл от хана к царю гонец с тайным известием, что турецкий царь непременно хочет будущею весною идти на Астрахань и что хан поневоле должен будет пристать к нему. Теперь хан всеми силами отговаривает турецкого царя, а если не отговорит, то из братской любви к московскому государю будет нарочно делать так, чтоб турки Астрахани не завоевали; за такую дружбу хан требовал с московского государя таких тяжелых поминков, каких еще царь Иван ему не давал. По этим вестям царь московский отправлял с караваном в Крым своего гонца, со множеством мехов и с большою денежною казною. В караване было много купцов-армян; кроме мехов и воску, вывозимого из Московской земли, они везли значительное количество хлебного зерна и муки. В Московском государстве был в тот год урожай, но к концу лета стали появляться тучи полевых мышей, истреблявшие хлеб в копнах и скирдах. Весть об этом бедствии произвела повсюду ужас; хлеб поднялся в цене. В амбарах и лабазах торговцев, однако, было еще довольно запасов; в подобных обстоятельствах такие люди, замечая повышение цен, обыкновенно приберегают хлеб, чтобы его продать тогда, когда он достигнет наибольшей цены. При Иване Васильевиче купцы боялись, чтобы царь не велел отнять у них хлеба ради людской нужды или даже для того, чтобы самому продавать с барышом; они продавали свой хлеб на вывоз из государства. Таким образом, караван, шедший в то время, был особенно богат. Для сбереженья этого каравана в степи велено было провожать его трем станицам: первая шла за ним из Новосиля, вторая и третья должны были встретить его у Быстрой Сосны, прибывши из Рыльска и из Путивля.

Мы видели, как неудачно исполнили рыльчане свою обязанность. По указанию передавшихся рыльчан Кудеяр велел двинуться поближе к урочищу Ливнам, где был переход через Быструю Сосну и где уже заводилось поселение. Подходя к этому месту, разбойники увидали толпу люден, сидевших спокойно около огня. Их кони паслись спутанные.

Кудеяр догадался, что это путивляне, приказал одной части своей ватаги зайти в тыл сидевшим и стать за лесом, чтобы по данному знаку выскочить из своей засады и стрелять в путивлян, а сам с конными ехал прямо к последним; у разбойников наготове были ружья с горевшими фитилями, которые нужно было только посредством пружинки наклонить к пороху, чтобы выстрелить. Путивляне смотрели на едущих к ним верхом людей и думали, что это рыльчане; они уверились в этом тем более, когда действительно узнали в лицо нескольких рыльчан из передавшихся разбойникам, а потому подпустили их к себе и не предпринимали никаких мер осторожности.

— Бог в помощь вам, братья-путивляне, — сказал Кудеяр, — вы пришли караван оберегать, а мы пришли его разбивать. Знайте, братцы, что мы за люди. Мы все опальные. Царь-мучитель нас из домов своих выгнал, родных наших помучил… царь-мучитель много крови неповинной пролил… мы задумали, ради всего христианства и всей земли Святорусской, извести его и посадить на престол Российского царствия князя Владимира Андреевича. С нами заодно земские бояре. Мы теперь пришли сюда затем, чтобы караван разбить, у гонца царского казну отнять, чтобы было чем войско князя Владимира Андреевича содержать. Хотите с нами заодно? Мы вам тотчас дадим жалованье от князя Владимира: я от него присланный человек. И караван себе раздуваним. А как Бог пособит князю Владимиру сесть на престол, так он вельми вас пожалует.

Станичный голова Егор Шашков дал Кудеяру такой ответ:

— По твоей речи вижу, что ты не прирожденный московский человек. Бог тебя знает, кто ты таков, только я по душе тебе скажу: для нас что ни поп, то батька — будет ли Иван сидеть на престоле или Владимир, тому мы и холопы. Коли б у твоего князя Владимира Андреевича была сила велика, так иное дело, ина речь была бы… А то у него силы нет; доселева мы ничего такого не слыхивали. Опальным людям мало что от сердца скажется. Как идти против царя Ивана, когда за него весь русский народ! Нас побьют и отведут к царю Ивану, а, каков он в гневе, всем то ведомо. У царя Ивана ратных поболе, чем у тебя.

— У царя-мучителя, — сказал Кудеяр, — ратные отправлены в немцы, а сам он остается с небольшими людьми. Мы улучим час способный, нападем на него, изведем, а царем будет Владимир Андреевич.

— У царя два сына, — сказал Шашков. — Если бы вам и была удача, извели бы вы царя Ивана, так не Владимира, а царевича Ивана, старшего царского сына, земля поставит царем.

— Он такой же мучитель будет, как и отец: земля поставит царем Владимира. На том у нас уговор с земскими боярами.

— От земских бояр, — сказал Шашков, — мы того не слыхали, а коли б и земские бояре нам то сказали, так еще надобно было бы подумать. Нет, мы с вами не идем и к вашему умыслу не пристаем.

— Так что же, — сказал Кудеяр, — хотите с нами биться?

— Давай и биться, коли хочешь, — сказал Шашков.

— Биться, биться, — закричали путивляне, схватившись за ружья, но из лесу выскочили разбойники, выстрелили и сразу положили человек пять.

С своей стороны, разбойники стали стрелять в путивлян и также ранили несколько человек.

— Стойте, — закричал Шашков, — перестаньте стрелять; мы пристаем к князю Владимиру Андреевичу.

— Пристаете? — сказал Кудеяр. — Пристаете поневоле, как увидали, что у нас сила есть.

— Да, оттого и пристаем, — сказал Шашков. — Я тебе давеча сказал, что коли б у князя Владимира сила была впрямь большая, так ина речь была бы… Сам посуди, умный ты человек: ништо можно так всему поверить, что кто скажет? Я из рязанских: царь Иван отнял у меня поместье, что было от отца и деда справлено, и взял поместье в опричнину, а меня перевел в Путивль… Я сам обиженный, а ты говоришь: поневоле я пристаю к тебе? Не хотел сперва приставать оттого, что не поверил тебе, а теперь верю, когда вижу, что у тебя сила есть.

Кудеяр роздал часть жалованья передавшимся путивлянам и обещал остальное доплатить после разбития каравана.

Шашков сказал:

— Будут новосильчане за караваном идти; не отпустил ли бы ты меня наперед, я бы учал уговорить их пристать к Владимиру Андреевичу, чтоб не было напрасного пролития крови, как у нас случилось.

— Нет, — сказал Кудеяр, — по твоей новости тебе доверять еще не стать. Мы засядем в кустах и нападем на ново-сильчан сзади, пропустивши их за караваном. Пристанут к князю Владимиру — хорошо, а не пристанут — биться с ними будем.

На ночь разбойники расположились близ самого шляху. Шашков подозвал к себе толпу путивлян и сказал:

— Когда эта сволочь уснет, скорее садитесь на коней и вместе со мной побежим. Надоть знать дать в разные города, в Путивль, в Рыльск, в Болхов… Дело не пустотное, на царя-государя идут ратью, другого царя хотят ставить! Коли мы успеем да их переловят, будет нам от настоящего государя награда поболе и повернее, чем от того, который еще не царствовал.

Некоторые из слышавших путивлян тотчас сообщили о замысле Шашкова Кудеяру.

Кудеяр сказал Окулу, Урману, Толченому, велел прикинуться спящими и быть между тем наготове…

В полночь Шашков, думая, что все спят, вскочил, сел на коня; путивляне, — ему послушные, — за ним вскочили на лошадей, поскакали в поле, но вдруг позади их раздался оглушительный крик — громада разбойников была уже на конях и скакала за путивлянами. Кудеяр летел впереди, догнал Шашкова, схватил его за плечо и свалил с лошади.

— Вяжите его, — кричал он.

Путивляне бежали; разбойники их догоняли и били; несколько легло на месте, несколько было схвачено живьем, нескольким удалось уйти далее, но по приказанию Кудеяра разбойники погнались за ними и били их.

Кудеяр притащил связанного Шашкова в стан. Утром рано собрался круг. Кудеяр объявил, что Шашков достоин за свою измену того, чтоб его живого сжечь на огне.

— Суд праведный! — закричали все.

Разложили огонь и положили на него Шашкова.

— Умру за великого государя, — кричал он, — умру за правду! Бог милосердый примет мою душу, а вас, злодеев, покарает.

Пойманным путивлянам отрубили головы.

Через час после этой расправы разбойники увидели идущий караван и станицу новосильцев, провожавшую его сзади. Караван состоял из множества вьючных лошадей и двуколок, к которым были прицеплены за шеи пленные немцы и чухны, так же, как в том караване, который Кудеяр встретил, возвращаясь из Крыма.

Разбойники разделились на две половины: одна ехала верхом прямо навстречу каравану, другая скрылась в кустах, намереваясь броситься на новосильцев сзади. Новосильцы, видя ехавших прямо к ним конных, думали, что это путивляне и рыльчане.

Караван прошел. Разбойники пропустили его и стали лицом к лицу с новосильцами. Из-за кустов выскочили удалые; и конные и пешие нацелились в новосильцев.

Новосильцы растерялись от такой неожиданности.

— Биться или мириться? — кричал Кудеяр.

— За что биться, с кем? — спрашивали новосильцы.

— Если хотите мириться, — сказал Кудеяр, — приставайте в службу князя Владимира Андреевича; мы идем на мучителя христианского, кровопийцу Ивашку, что в Александровской слободе, хотим его извести, а на царство посадим Владимира Андреевича. Идите к нему на службу: вот вам денежное жалованье, и караван раздуваним.

— Мы верою-правдою присягали служить царю Ивану Васильевичу, всея Руси самодержцу, а князю Владимиру Андреевичу не присягали и присягать не хотим, — сказал станичный голова.

— Так вы биться хотите! — сказал Кудеяр. — Братцы, стреляйте в них.

— Постойте, — сказал голова, осмотревшись и увидя, что станица его со всех сторон окружена, — дайте подумать.

— Думайте, да недолго, — сказал Кудеяр, — а на нас ружья не поднимайте! Вот вам наше слово. Хотите биться, так мы вас примем в два огня, нас втрое больше, чем вас… Мы всех вас перебьем. А хотите мириться, так либо к нам переходите и поступайте в службу князя Владимира Андреевича, либо, коли не хотите ему служить, побросайте оружие и коней — наш государь князь Владимир Андреевич милостив — вас животом пожалует.

— Дайте подумать, — сказали новосильцы.

— Думайте, думайте, да, говорю вам, недолго, — сказал Кудеяр.

— Нас меньше, чем их, — сказал голова станичникам своим, — покинем им ружья и коней; мы скажем, что не смогли против большой силы. Все равно, коли станем им противиться, они перебьют нас, а царь-государь, может быть, нас и помилует за то, что мы все-таки не изменили ему. Так ли?

— Так, так! — говорили станичники.

Голова обратился к Кудеяру и сказал:

— Мы покидаем оружие и коней. Ваше слово твердо: отпустите нас домой.

— Кидайте оружие, — сказал Кудеяр, — мы вас убивать не станем.

Новосильцы стали слезать с лошадей и кидать оружие. Но двое, перешепнувшись прежде между собою, сказали:

— Мы пристаем на службу князя Владимира Андреевича.

— Так поезжайте сюда, к нашим, — сказал Кудеяр. — Кто перейдет на службу Владимира Андреевича, тот не слезай с коня, а завертывай налево, к нам!

За двумя последовало еще восемь человек. Остальные побросали оружие.

— Заберите ружья их, — сказал Кудеяр разбойникам, — и стерегите их. Они в полон сдались.

— Отпусти же нас! — сказал голова.

— Прежде караван разберем, — ответил Кудеяр.

Он подошел к царскому гонцу, которого уже успели связать разбойники.

— Подай грамоту, — сказал Кудеяр.

Гонец подал.

— Читай, да не лги, — сказал Кудеяр.

Гонец прочитал. В грамоте московский царь уверял Девлет-Гирея в дружбе, извещал, что посылает тяжелые подарки. Царь просил прислать двух пленных черкесских князей, сыновей Мамстрюка, обещал за то отпустить бывших в плену татар и несколько человек отпускал. В заключение было сказано: "А что твой посол говорил про Кудеяра, чтоб его отпустить к тебе, и Кудеяра не стало, а мы бы к тебе, брату нашему, его отпустили, коли б он был жив".

— Врет, мучитель! — сказал Кудеяр. — Я жив и поехал бы к светлейшему хану, да хочется отомстить злодею своему и избавить всю землю Русскую от мучителя.

В это время знакомый голос назвал по-татарски Кудеяра.

Кудеяр узнал одного из приезжавших с послом хана татар.

— Где Ямболдуй-мурза? — спросил он татарина.

— Задержал царь Иван.

— Братцы, — сказал Кудеяр своим, — отпустим всех татар. Девлет-Гирей наш друг. Ну, Иванов гонец, есть у тебя еще грамоты?

— Есть.

— К кому? Это к кому? — спрашивал Кудеяр, указывая на грамоту, взятую у гонца.

— К явлашскому бею.

— Читай.

Гонец стал читать. Кудеяр по его физиономии догадался, что он читает не то, что в ней написано. Он вырвал грамоту из рук гонца и спросил, обращаясь к своей ватаге:

— Есть кто грамотный?

Нашелся один из передавшихся новосильцев, бывший подьячим. Он прочитал грамоту, в которой царь Иван, лаская явлашского бея, делал намеки на возможность получить ему ханское достоинство. Кудеяр передал содержание грамоты татарину, назвавшему себя крымским гонцом, и, отдавая ему грамоту, сказал:

— Возьми эту грамоту и отдай светлейшему хану. Пусть увидит, какова московская дружба.

— Кудеяр, — сказал крымский гонец, — Ивановы поминки отдай нам. Это ханское добро.

— Друг мой, — сказал Кудеяр, — оно не дошло до рук ханского величества и посылалось не с чистым сердцем, как сам видишь. Мы идем войною на нашего врага и лиходея; они хану враг и лиходей. Нужно войску одежды и жалованья. Как мы изведем Ивана и посадим на царство иного царя, князя Владимира Андреевича, тогда, будучи у него первыми людьми, возблагодарим хана в десять крат. А теперь, коли все это выпустить из наших рук, то нечем будет войска нашего содержать и дело наше не пойдет на лад. Хан мудр и милостив, сам рассудит, что иначе нельзя. Для его милости будет лучше, как мы изведем его недруга.

— А купцы, — сказал гонец, — они деньги платили за товары.

— Мне их жаль, — сказал Кудеяр, — да что же делать? Нам хлеба нужно и на войско одежды. Не с голода же умирать нашим и не от холода окоченевать! Придет время, воцарится князь Владимир, за все убытки заплатит, потому что у них взят товар на его обиход по крайней нужде.

— А людей? Они купленные.

— Русские есть между ними? — спросил Кудеяр.

— Нет, — отвечали ему, — все воинский полон немецкий.

— Возьмите их! — сказал Кудеяр. — Нам они не нужны! Вот вам еще новосильцы, что вас провожали. Ведите их в неволю.

Татары бросились вязать новосильцев. Поднялся вой, вопли, крики.

Кудеяр взял у московского гонца денежную казну и приказал его самого изрубить; потом велел отвязать двуколки и забрать вьючных лошадей с товарами, а все, принадлежащее собственно татарам, отдал им. Наконец, сказавши ханскому гонцу, что по возведении князя Владимира на престол докажет хану свою любовь и преданность, отпустил татар с невольниками.

Разбойники с приобретенными возами, вьючными лошадьми и стадами двинулись вправо от Муравского шляха, по правому берегу Быстрой Сосны. Оказалось, что в то время по берегам этой реки не было уже безлюдно. Местами стояли селения; беглецы, искавшие себе свободы от всяких тягостей, селились там; были тут и дети боярские, убежавшие со своими людьми. Сельца были ограждены рвами и частоколами. Разбойники не нападали на них; они шли по опушке лесов, иногда проходили и леса. Так миновали они Елец, стараясь не показываться ельчанам, к для того в этом месте особенно должны были держаться леса.

Когда уже недалеко был Дон, Кудеяр стал дуванить отбитый караван. Всю царскую денежную казну и деньги, отнятые у купцов, он не пустил в дуван, объявил, что это казна князя Владимира и пойдет на уплату жалованья его служилым. Чтоб уравнить всех, Кудеяр назначил по выбору ценовщиков, которые оценяли меха, одежды и другие товары, исключая хлеба; каждый мог брать себе, что хотел, приплачивая деньгами, если брал больше того, сколько приходилось на его долю по оценке. Лошади были также поделены, но лишние оставлены в запасе для тех, которые были на Дону. Скот и хлеб не делили; Кудеяр назначил поваров, которые должны были готовить есть разбойникам по кучкам: на кучку в тридцать человек назначался повар. Для смотрения за скотом назначены были скотари. Установивши правила хозяйства, Кудеяр привел свою ватагу на Дон, где соединился с другою ватагою, еще более многолюдною.

II

Зимовье

Донская ватага с радостью приветствовала новых товарищей; они были ей дороги, потому что привезли с собой оружия, запас съестного, лошадей. Все проникались уважением к Кудеяру, о котором прибывшие товарищи рассказывали удивительные вещи; все обещали слушаться Кудеяра, особенно когда он всем им роздал жалованье и обязал считаться служилыми людьми князя Владимира. Однако донские смотрели с завистью на прибывших, потому что последние были богаче и носили меховые шубы, тогда как донские должны были довольствоваться овчинами.

— Вы прежде караван разбейте, как мы, — говорили донским прибывшие, — коли у нас что есть, так досталось не даром.

Кудеяр занялся устройством жилищ на зиму и велел делать землянки в горе над Доном. Для скота и лошадей были сделаны деревянные загоны.

Пока не спал снег{36}, скот и лошади были на подножном корму; а на зиму у донских заранее припасено было несколько стогов сена. Хлебного зерна и овса было вдоволь награблено в караване. За неимением мельниц, зерно толкли в деревянных ступах, которые в небольшом количестве изготовили донские.

Люди, составлявшие донскую ватагу, главным образом были холопы опальных бояр и их крестьяне, затем беглые и лишившиеся поместьев служилые, а к ним присоединились еще забубенные бродяги, которым с юности было противно всякое порядочное, законное дело, омерзело жить посреди мира и связывать себя его тяготами. То были любители простора, вольности и так называемого воровства, т. е. всего того, что осуждается и преследуется законом: порок и злодеяния стали, так сказать, их природою. Люди боярские, наполнявшие дворни бояр и знатных людей, и крестьяне, несмотря на видимое подобие, разнились между собою по своим нравам. Первые, как холопы, составляли такой класс, для которого неизбежным казалось всегда служить кому бы то ни было, быть в неволе у кого бы то ни было. Гнев царский, постигший их господ, освобождал их от холопства, они сами собою делались свободными; но свобода была им несвойственна, как рыбе воздух без воды: обыкновенно в Московской Руси освобожденный холоп делался снова холопом другого господина. В их положении никто не хотел брать их в холопы, потому что судьба связывала их в прошедшем с опальными; в людском обществе им было небезопасно: достаточно было на такого холопа кому-нибудь донести, что он хвалил своего бывшего опального господина или пожалел о нем, и холопу была беда; это тревожное положение, лишая таких холопей средств устроиться в людском обществе, увлекало их в разбойническую шайку. Но качества, приобретенные ими в холопьем быту, не оставляли их и в разбойничьем. Кудеяр, начальствуя над ватагою, не нося звания атамана, назывался хозяином и исполнял то, что обыкновенно составляло признак господина дворни: платил жалованье, распоряжался продовольствием: он был первым, важнейшим лицом в ватаге; и поэтому стал полным господином над теми, которые прежде были холопами и не понимали никаких других отношений зависимости, кроме рабского повиновения тому, от кого получали жалованье. По понятиям своего времени, они и относились к нему как вообще к такому, которому давали на себя кабалу. На их постоянство, верность и честность не могли полагаться и прежние господа — Кудеяр еще менее. При малейшем противном ветре, подувшем на их господина, при первом лакомом обещании, данном сильною стороною во вред господину, они способны были предать и продать его. Таково достоинство холопа. Крестьяне были люди иного склада, чем холопы, но так же, как холопы, не могли составлять для Кудеяра надежного оплота. Крестьяне, прежде находясь в своих дворах, не были, подобно холопам, челядью без определенного призвания, обязанною исполнять ту либо другую прихоть господина, их кормившего и одевавшего. Крестьяне были тружениками, в поте лица добывавшими хлеб свой с полученной по договору земли от ее владельца. Горькая судьба разорения постигла их случайно, оттого только, что им пришлось жить на земле того боярина, которого постигла царская опала. В них не было тех пороков, которые присущи были дворне. Земледельческий труд облагораживает человека, и, как бы ни было порочно какое-либо общество, те, которые занимаются исключительно земледелием, будут сравнительно лучшими и честнейшими людьми в этом обществе до тех пор, пока не перестанут быть земледельцами. После того как царь, без всякой вины со стороны этих крестьян, приказал сжечь их дома, истребить скудное их имущество и самих разогнать на все четыре стороны, осуждая их на голодную смерть, им приходилось каким-нибудь иным способом поддерживать свое существование, и они пошли в разбой из-за куска хлеба. Других средств им не представлялось. Но пока они не привыкли к новому образу жизни и не вошли еще во вкус к злодействам, они всегда готовы были покинуть разбойное дело, лишь бы представилась возможность заняться прежними средствами добывания хлеба. Стоило им сказать: вот вам земля, вот вам соха, борона, серп — и они оставят Кудеяра на произвол судьбы! Служилые люди, ушедшие от службы, были разных свойств. Одни убежали от опасностей войны, следовательно, от трусости; многие из их братии уходили в степи и там селились со своими людьми; в разбой шли такие из них, которым нечем было подняться и вообще не представлялось удобств к переселению. На них нельзя было слишком полагаться Кудеяру; трусость, загнавшая их в разбой, взяла над ними верх и здесь, как в государевой службе. Такие были отважны только тогда, когда приходилось расправляться с безоружными и слабейшими, но при встрече с очевидною опасностью храбрости у них не хватало. Другие, как передавшиеся Кудеяру рыльчане, увлеклись минутною надеждою на выигрыш дела, на удачу предприятия. Эти люди при неудаче тотчас бы поддались увещаниям противной стороны, если б она посулила им прощение их вины. Наконец, тут были служилые, которых судьба походила до известной степени на судьбу Кудеяра: то были те, которых царь лишил поместьев, не принявши самих их в опричнину, или подверг опале их родных — эти сердечнее относились к делу, предпринятому Кудеяром; но их было меньшинство.

Из атаманов той шайки, к которой пристал Кудеяр, двое — Лисица и Муха — были из боярских людей; их шайки состояли почти исключительно из людей и крестьян опальных бояр. Лисицу сделали атаманом за его юркость; он то и дело вертелся, бегал запыхавшись, кричал так торопливо, что понять его не всегда было можно, строго приказывал и сам же нарушал свое приказание. С прибытием Кудеяра он беспрестанно совался к нему с советами, а Кудеяр не обращал на них внимания, хотя никогда не противоречил ему, и Лисица исполнял во всем волю Кудеяра, хоть и был этим постоянно огорчен. Муха был образчиком иной натуры, также свойственной холопьему быту: в нем было мало поворотливости, какая-то сонливость, тяжеловатость, говорил он не скоро, но зато как будто всегда думал и силился выдумать что-то такое, чего не выдумать другим: его считали умным, знающим и за то выбрали атаманом. Он невзлюбил Кудеяра, который не дослушивал его тягучих речей, потому что ничего умного и способного в нем не находил; однако и Муха, как Лисица, не любя Кудеяра, повиновался ему. Третий атаман, Васька Белый веневский — сын боярский, был трус преестественный, зато хвастун и лгун, жесток до бесчеловечия над бессильным и при всякой опасности дрожал как лист. Он ненавидел Кудеяра, как ненавидит действительно сильного слабый, считавшийся по ошибке сильным. Еще более ненавидел Кудеяра четвертый атаман, Федька Худяк. Он был давний злодей и начал с того, что когда-то, живучи в Серпухове на посаде, по злобе сделал поджог, а потом, когда причина произведенного им пожара стала раскрываться, Худяк бежал в лес. Одаренный большой телесною силою, он сделал несколько удачных грабительств; к нему пристали молодцы, нарочно отправившиеся в лес искать его, когда о нем пошел слух. У него явилась шайка человек в пятнадцать: до опричнины такая шайка считалась бы многолюдною. Разбойники поселились в лесу, между Серпуховом и Коломною, жили в землянках, грабили проезжающих, нападали и на усадьбы. Они завели торговлю с крестьянами в разных местах, покупали у крестьян необходимое, а крестьянам дешево продавали такие вещи, которые было трудно найти в деревнях; многое из карманов богатых людей переходило к небогатым. Крестьяне нарочно не расспрашивали разбойников, кто они, и хотя хорошо это знали, но притворялись незнающими: при таких отношениях ни разбойники не обижали этих крестьян, ни крестьяне не доносили на разбойников. Но скоро губной староста, услыхавши многие жалобы на разбой, поднял на разбойников всеуездных людей; Худяк убежал в Веневский уезд, а там, в лесу, жил уже Васька Белый с двенадцатью удальцами; два атамана встретились и стали вместе вести разбойное дело. Тут случилось, что опричнина изменила вообще положение разбойников и отношения к ним населения. Разогнанные люди и крестьяне опальных бояр, дети боярские, лишенные своих поместий, осужденные на переселение и не хотевшие идти на новоселье, сыпнули в леса. У Худяка и Белого вдруг стало много народа. Крестьяне боялись разбойничьих шаек, были рады, чтоб только оне их щадили, а потому заведомо потакали им, укрывали их, всегда предупреждали, когда губные старосты посылали бирючей кликать всеуездных людей на ловлю разбойников, и сами отлынивали от таких походов. Разбойники смеялись над высылками против них и над губными старостами. Дошло до царя, что наместники и губные старосты ничего с ними не поделают. Царь отправил в Веневский и Рязанский уезды Алексея Басманова с ратными людьми и пушками. Это заставило Худяка и Белого со своими ватагами уйти на юго-восток в леса, где можно было прятаться за омшарами, как назывались в Рязанской земле лесные топи. Туда же опасность загоняла другие шайки, и таким образом Худяк и Белый соединились с шайками Лисицы и Мухи. Через крестьян, везде мирволивших им, они узнали, что царь не хочет их оставлять в покое и там; они решили двинуться южнее, совсем в поле, как говорилось тогда, т. е. туда, где уже оканчивались сплошные населения, и очутились на берегу Дона, где застал их Кудеяр. Крестьяне, наполнявшие ватаги, были того намерения, чтобы оставить разбойное дело, поселиться на новых землях и жить своим обычным способом, возделывать землю и питаться от плодов ее. Но пришел Кудеяр, соблазнил всех надеждою обогатиться, наделил их жалованьем, лошадьми, оружием и завербовал в службу князя Владимира Андреевича. Худяк сильно увлекся предприятием Кудеяра, надеялся на успех и воображал играть великую роль в будущем. До прибытия Кудеяра Худяк над всеми верховодил, и при Кудеяре хотелось ему остаться с прежним значением главного коновода; он стал показывать свою прыть даже над самим Кудеяром и позволял себе кричать на него так же, как он привык кричать не только на подчиненных, но даже на равных ему атаманов. Кудеяр не вдавался с ним в споры и ругательства, выдерживал его выходки покойно, равнодушно и заставлял его поступать так, как Кудеяру хотелось. Весь круг был за Кудеяра, во всем ему повиновался, ни в чем ему не перечил, и Худяк злился, но поневоле покорялся Кудеяру, не теряя притом веры в успех руководимого последним предприятия.

В конце ноября явилась еще небольшая шайка, человек в пятьдесят, на конях, под атаманством Гаврилки Кубыря. Он был послушник Радуницкого монастыря{37}. Прошлое лето повздорил он с другим послушником, ударил его в висок, а тот на месте и душу положил. Кубырь бежал в лес, несколько дней скитался, чуть не умирая с голода, потом пристал в деревне к крестьянину и нанялся работником за кусок хлеба. Здесь он услышал, что верст за двадцать есть разбойничья шайка Жихаря. Кубырь обокрал своего хозяина, взял у него лошадь и ускакал искать Жихаря. Дня через два он встретился с удалыми, которые привели его к своему атаману — Жихарю. Этот Жихарь был когда-то холоп князя Курбского: после бегства господина царская опала стала карать его слуг; Жихарь, спасаясь от смерти, постигшей уже других холопей, бежал с несколькими холопями того же князя в лес, начал промышлять разбоем, потом шайка его умножилась до двухсот человек, большею частью из холопей опальных бояр. Жихарь принял с радостью Кубыря, тем более что Кубырь был грамотный человек, единственный во всей шайке. Ловкий, сметливый и отважный, Жихарь отлично вел свое дело, водил хлеб-соль с крестьянами, торговал с ними, и шайка его была в хорошем положении. Но и над ним, как над другими, собралась гроза. Он разбойничал около Зарайска. Губные старосты ничего с ним не могли сделать. Но на него послана была царская рать, и Жихарь ушел к Пронску, потом двинулся еще южнее и утвердился в лесу за омшарами. Осенью 1568 года услыхал он, что прогнанные из Рязанской земли ватаги ушли на Дон. Хотелось ему туда же, и он послал Кубыря разведать об этих ватагах.

Вот этот Кубырь принес Кудеяру важные вести. Он сообщил ему, что Радуницкий монастырь, откуда он убежал, — один из любимых мест Ивана Васильевича, что царь уже посещал его и приказал этим летом строить для себя дворец, обещая приехать весною на богомолье.

Кудеяр ухватился за эту весть. В его голове блеснула мысль именно в этом месте напасть на царя и извести его.

Кудеяр решился сам лично узнать обо всем, удостовериться, правду ли говорит Кубырь, и осмотреть местность, чтоб решить, удобна ли она для совершения предприятия. Он взял с собой Кубыря и двух братьев Юдинковых и поехал верхом по молодому снегу.

Достигши жилых мест, Кудеяр остановился у одного крестьянина и послал Кубыря звать к себе своего сотоварища Жихаря для переговоров. Кубырь воротился и сказал, что Жихарь ждет его в корчме.

Корчма эта была в том же селе и содержалась одною вдовою. То было место всяких удовольствий. Там была постоянная брага пьяная и мед; туда приходили охотники до женского естества; и веселые, прелестливые женщины, и бродячие скоморохи там потешали народ. Когда Кудеяр туда прибыл, в корчме, кроме Жихаря, никого не было.

— Сперва выпьем, — сказал Жихарь, — я, брат, коли не пьян, так ничего не пойму, хоть голову мне пробей, а только выпью, откуда ум возьмется.

Выпили.

— Ты, говорят, — сказал Жихарь, — большой силач: Кубырь мне говорил… а пьешь мало. Ну, скажи, брат, раз мил-друг, какие ты затеваешь великие дела. Постой… ты говори, говори, а я еще выпью.

Кудеяр изложил ему свое намерение. Жихарь все ухмылялся и говорил:

— Ну, ну! хорошо! Ну!

Кудеяр остановился.

— Кончил? — спросил Жихарь.

— Кончил, тебя жду, что ты скажешь?

Жихарь помолчал, потом вдруг, возвышая голос, сказал:

— А я тебе то скажу, что такой умной головы, как твоя, другой на свете не найдешь! Все мы будем тебе покоряться; как ты велишь, так и будем чинить. На всей твоей воле. Я, брат, давно о том думал, что ты говоришь, да не я один: вся Русь о том помышляет, того только и чает. Только все хотят, да не знают, как взяться за дело, а ты вот своим умом все смекнул и способ нашел. Слушай же, брат, милый товарищ дорогой, ты поезжай в Радуницу, да все там высмотри хорошенько. А я со своей шайкой к тебе на Дон не поеду, оттого что придется же опять назад ехать; мы сделаем вот как: весною ты выступишь и со мною сойдешься, я тебе теперь покажу место, где у нас быть сходу.

Выпивши и поевши, товарищи поехали верст за семь к озеру, которое с трех сторон было окружено лесом, а с четвертой выходило в открытое поле.

— Ты, — сказал Кудеяру Жихарь, — как придешь сюда, меня подожди, а коли я прежде приду, так я тебя подожду, а быть нам здесь после вешнего Юрия. А я тем часом пошлю собирать еще ватаги. Есть, знаю, под Муромом большая ватага. Она к нам придет.

Они разъехались. Кубырь остался с Жихарем, передавши власти Кудеяра свою ватагу, приведенную на Дон. Кудеяр с братьями Юдинковыми поехал к Радуницкому монастырю.

Ему пришлось проехать более ста верст. Радущщкий монастырь находился в лесу, близ озера, и стоял на возвышенном месте. Новая каменная церковь красовалась посреди большого двора, обведенного толстою бревенчатою двойною стеной, за которою кругом прорыт был ров. Во дворе были избы; одна просторная изба со светлицею занимаема была игуменом; близ нее находился недостроенный еще деревянный дворец, который велел царь приготовить для себя к маю будущего года.

Кудеяр вошел в церковь во время обедни, в монашеской одежде, которую взял у одного из своей шайки, ограбившего когда-то чернеца. День был будний, зимний, кроме служек и монахов никого не было. Сразу увидел Кудеяр, что монастырь этот легко было бы ограбить, но удержался от искушения, рассчитывая, что Радуницкий монастырь пригодится ему на более важное дело. По окончании литургии Кудеяр подошел к игумену, упал к его ногам, просил благословения и объявил, что он — монах из Киева, странствует для поклонения святым в Московском государстве. Игумен велел одному из своих монахов приютить у себя странника, а после вечерни позвал его к себе и стал у него расспрашивать про Киев. Кудеяр говорил ему, сколько знал и сколько мог, но вскоре оказался в нем недостаток сведений, нужных для того, чтобы играть роль монаха. Стал его игумен спрашивать, как в Киеве поется такая-то церковная песнь, как отправляют там такой-то церковный ход. Кудеяр очутился в глупом положении и мог выпутаться из него только тем, что сказал:

— Отче! Я человек совсем не книжный! Прост человек! Памяти большой мне не дал Бог.

— Вижу, что ты простак, — сказал игумен, — но не скорби о том, чадо; нищие духом в царствие внидут, а высокоумные в геенну пойдут, аще не от Бога их мудрость. Бог смиренные возносит. Вот и наш монастырь был бедный, нищий, самый последний. А ныне явися нам благодать спасительная всем человеком. Великий государь стал отменно жаловать нас, у нас бывал и теперь повелел приготовить себе дворец, хочет к нам в мае приехать, к Николину дню. Все это Божья благодать.

Намотал себе на ус слова игумена Кудеяр и порешил: к вешнему Николину дню царь приедет сюда, тогда-то мы расправимся с ним, отомстим ему за всю кровь, пролитую им напрасно.

Кудеяр на другой день, после рассвета, вышел из монастыря, сказавши, что идет в Богословский монастырь{38}, нашел в ближнем селе своих товарищей с лошадьми и в продолжение трех дней объезжал, уже не в монашеском платье, все окрестности монастыря, высмотрел удобное место для стана за лесом и уехал, пробираясь не без труда по заваленным снегом полям до своего стана на Дону. Только железной натуре людей того времени возможно было пробираться в пустынях зимою, ночуя на сугробах, сбиваясь с пути во время метелей, питаясь одними сухарями и кормя лошадей скудным запасом овса, купленного в последней деревне и сохраняемого в мешках, привязанных к спинам лошадей. После таких трудов Куцеяр добрался до теплой землянки в донском стане и положил не выезжать уже до весны, когда предположено было идти для совершения заветного предприятия.

Между тем в Москве происходило следующее.

Был у царя Ивана Васильевича в Москве новый дворец, построенный им за Неглинною, в ту пору, как царь возненавидел все, напоминавшее ему времена Адашева и Сильвестра, и в том числе старый Кремлевский дворец своих предков. Царю опротивела Москва, не жил он в ней, предпочитая Александровскую слободу, и только иногда приезжал в столицу на день, на два, и тогда поселялся в этом своем новопостроенном дворце. В одной комнате этого дворца, обитой зеленым сафьяном с золотыми узорами и украшенной рядом икон в басменных окладах, за столиком, на котором мозаикою выделаны были изображения птиц, сидел царь Иван Васильевич, одетый в черный атласный кафтан, на голове у него была тафья, а в руках его был остроконечный посох. Страшен был вид царя в эту минуту; он слушал с напряженным вниманием; шея была вытянута, голова тряслась, судороги бешенства передергивали его лицо. Перед ним стоял Басманов и рассказывал, как Кудеяр, которого царь считал погибшим, собирает шайку, хочет извести государя и думает посадить на престол князя Владимира Андреевича.

— Так вот, мой братец возлюбленный, каков ты! — говорил царь. — Давно ты замышляешь снять с меня венец! Прежде бояр хотел соблазнить, да не удалось, однодумцы твои получили достойную казнь. Теперь ты себе нашел иных пособников! Хорошо, хорошо! А и шурин мой хорош. Разве не он мне донес, что Кудеяр умер с голоду и будто слуга его, Алимка, стащил его в воду! Басманов! Ты мне верен или предашь меня, как Христа Иуда предал?

— Государь, чем заслужил, что ты не веришь мне, верному рабу твоему? — сказал Басманов, кланяясь в землю. — В огонь, в воду пойду по твоему велению, жилы свои дам вымотать за здоровье моего царя-государя.

— Вы все одно поете, — сказал царь. — Мамстрюк был мне свой человек, а изменил… Вот и Афонька Вяземский, я замечаю, змеею глядит.

— Я не Мамстрюк и не Афанасий Вяземский, — сказал Басманов, — я человек прост, не княжеского рода, не боярского; ты меня, царь-государь, из грязи извлек; я твой пес верный.

— Так достань мне Кудеяра, — сказал царь, ударяя посохом об пол и оставляя на полу знаки… — Достань мне моего лиходея! Кудеяр — моя беда… это черт его знает что он такое… Пришел из чужой земли, сила у него нечеловеческая, роду он невесть коего: крест какой-то на нем… это не просто! В неволю попал — и в неволе не пропал, а еще у хана в приближении стал. Ну что ж? зачем там не остался? Ко мне захотел? А! Басманов! В те поры, как он к нам стал проситься, я призывал к себе гадателя немца, что по звездам смотрит: тот немец сказал, что есть у меня враг лютый, страшный, сильный, такой-то враг у меня может отнять престол. Я допрашивал его, кто он? А немец сказал, что не знает, как его назвать. Потом прошли годы. Когда вокруг меня появилась измена, я вспомнил про то, что говорил мне астроном, позвал его и спросил: где теперь тот враг мой, что ты мне когда-то говорил. А тот астроном мне отвечал: в чужой земле. Я спросил его: каков он? А тот астроном мне рассказал; по его речам я догадывался, что это Кудеяр. Слушай же!

Я никому про то не говорил и долго сам с собою думал: оставить ли его в чужой земле, либо к себе зазвать. Напоследок я рассудил не оставлять его в чужой земле, чтоб он оттуда мне зла не учинил, и позвал его к себе. Что ж? Видел сам, что случилось! О! — произнес царь Иван бешеным голосом, стукнувши своим посохом. — Зачем я его не предал смерти? Хотелось мне его лютыми муками казнить… А он вот цел остался. Нет, Басманов, это не прост человек! Это — это беда моя! Басманов, поймай, достань мне Кудеяра, что б то ни стоило тебе… ты будешь мой первый друг, коли его достанешь!.. Постой! Позови мне этого разбойничьего атамана, что пришел к тебе. Хочу сам видеть его.

Басманов ушел, потом привел Жихаря в цепях и, оставив его в сенях, доложил царю. Царь вышел в сени.

Жихарь упал к ногам царя.

— Разбойник! — сказал царь. — Ты за свои злые дела довелся жестокой казни по нашему царскому указу, но ты не убоялся нашего праведного суда, пришел прямо к нам и донес про умысел собачьего сына Кудеяра, на наше государское здоровье и на наш царский венец. Этим ты уподобился оному благоразумному разбойнику, который, вися на кресте, обличил блядословие своего товарища и поклонился святыне распятого Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа. Бог простил его и в рай его с собою ввел. Так и мы, по нашему царскому милосердию, подражая Господу нашему, прощаем тебя за все тобою содеянные мерзкие дела и приемлем тебя в нашу царскую службу. Мы прикажем поверстать тебя поместьем нашим в Московском уезде. Снимите с него цепи!

С Жихаря сняли цепи. Жихарь молча кланялся три раза в землю.

— Как зовут тебя? — спросил царь.

— Данило Жихарь, — сказал Жихарь.

— Сослужи нам верную службу, Данило, — сказал царь. — Иди к разбойникам в стан и скажи, что государь-царь их всех прощает: какие там есть крестьяне и боярские люди — тех велит поселить в дворцовых своих слободах, а какие есть наши служилые люди, тех велит испоместить и быть им на государственной службе по-прежнему, всем прощение царское, и вины их впредь воспомянуты не будут, но только чтоб они сами сковали и привезли к нам Кудеяра.

— Царь-государь, — сказал Жихарь, — не вели казнить, вели слово вымолвить.

— Что? — сказал нетерпеливо и грозно царь.

— Великий государь! — сказал Жихарь. — Они меня не послушают: скажут, я сам то своею волею затеял… Коли твоя воля будет, пошли своего воеводу; а мне прикажи позвать их, будто на тебя, государя, с лихим умыслом идти, и потом навести на твою рать! А у меня, великий государь, с Кудеяром сговор был таков: чтоб ему со своими разбойниками прийти в Пронский уезд и стать подле озера и меня дожидаться там. И как они туда придут, пусть придет на них твой воевода с твоею царскою ратью и с пушками, и отовсюду их обступят, и выходу им не будет. А пушек у них нету. И когда воевода к ним пошлет с таковым твоим царским словом, и они, видючи, что им некуда деться, отдадут Кудеяра!

— Басманов! — сказал царь. — Данило говорит дело. Я пошлю тебя на разбойников, а Данило укажет тебе то место возле озера. Ты мне приведешь Кудеяра. Он должен принять смерть перед моими глазами.

Отпустивши Басманова и Жихаря, царь велел позвать к себе Алима.

Алим во всем сознался.

Царь приказал отвести его в дом своего шурина и повесить над порогом его дома, на верхнем косяке двери, и оставить до тех пор, пока труп сгниет. К дому Мамстрюка приставлена была стража, а ему самому было объявлено, что он должен ожидать смерти. Дни проходили за днями. Мамстрюк, не выходя из дому, должен был терпеть невыносимый смрад от разлагавшегося трупа своего слуги и мучиться каждоминутным ожиданием мук и смерти. Так оставался он целые месяцы, наконец, целый год; пока жива была сестра Мамстрюка, царица, Иван Васильевич не казнил его. По смерти Марьи царь Иван женился на Марфе Собакиной, умершей через несколько дней после брака. Мамстрюк все оставался в заточении, в ожидании смерти; время приучило его к такому ужасному положению.

III

Неудача

Не без труда приходилось Кудеяру сдвинуть с места свою ватагу, когда наступила весна и пришло время выступать в поход. Многие запели неприятную для него песню: лучше нам остаться тут на житье да построиться избами и дворами по-людски, лесу здесь довольно; стали бы мы орать да сеять, земля испокон века непаханая, черноземная, урожай большой даст; будем себе мы проживать в добре и холе, никаких даней не платя и тягостей никаких не отбывая; от Москвы далеко, царь про нас не узнает, а хоть бы и прослышал, так не станет на нас посылать рати.

— Нерассудливые вы люди и неразумные речи ваши, — сказал Кудеяр, — ништо вас так и оставят на покое, как вы себе уповаете? Царю-то, чай, ведомы ваши прежние разбои; прошлый год посылал он Басманова разгонять вас. Теперь, узнавши, что мы ушли к Дону, он беспременно пошлет рать на нас посильнее, чтоб нас добыть и выкоренить; жить вам здесь он не даст, будет думать, что, живучи здесь, вы когда-нибудь вздумаете и набежите на его города. И что вы думаете за даль такая? Вот на Дону город Данков построили; это уж недалеко от нас. Вы тут поселитесь, думаючи жить во льготе, а льгот вам и на три года не хватит. Придут ратные: какие из вас побойчее, тех — посекут, других батогами и кнутьями побьют да куда-нибудь пошлют, а которых тут на новоселье оставят, тех обложат всякими тяготами. А что тут за рай такой? Что много хлеба уродится! Да хорошо, как уродится; а как не уродится, тогда вам плохой будет рай на первый же год! А как мы пойдем на мучителя да изведем его да другого царя посадим, так нам не таким счастьем запахнет! И дело наше скорое будет: в каких-нибудь полдня все обработаем; против нас земля за мучителя не встанет; бояре земские того только ждут, чтоб отважные молодцы избавили их от Ивана. Они нашего умысла ведомы… и чают прихода нашего, и, как только мы изведем мучителя, тотчас же с нами станут вместе, и мы все будем им вровню. Вот что нам будет, вот чего добудем своим походом. Что, кажись-то, познатнее вашего урожая. Ха, ха, ха! На урожай, дурни, надеются. Да я вам теперь же каждому дам столько серебра, сколько бы вы получили за свой хлеб, если бы при большом урожае его собрали с этих полей. Посудите же сами своим мозгом: хлеба надобно посеять, да когда-то он вырастет, а, как вырастет, надобно его еще убрать, да смолотить, да провеять, да куда-то еще на продажу отвезти и тогда уже, продавши, деньги взять; а тут вам дают столько же серебра и вы берете его не оравши, не сеявши, не молотивши, ни на продажу не возивши?

Кудеяр тотчас после такой речи предложил им деньги; серебро своим пленительным видом выбило у них мирные грезы о крестьянской жизни. Однако Кудеяр все-таки сделал уступку нехотевшим и предоставил на волю: идти с ним либо оставаться. Набралось человек шестьдесят, которые не пошли и решились обзаводиться крестьянским хозяйством; это были женатые и семейные. Шедшие в поход женатые оставили своих жен на месте.

Снег почти сошел с полей и скрывался только в глубоких оврагах. Молодая трава стала покрывать степи. Разбойники выступили в поход верхом; возов с ними не было; у некоторых были вьючные лошади, но у большинства запасы лежали на тех же лошадях, на которых ехали сами всадники. Кудеяр не велел гнать за ватагою ни скота, ни овец, чтоб не замедлять хода.

— Нам, — говорил он, — скорее бы добраться и покончить дело, а там у нас всего будет вдоволь. Едучи дорогою, Кудеяр ободрял едущих с ним разбойников, твердил им, что они все скоро станут богатыми и знатными людьми, перестанут скитаться в лесах, будут владеть вотчинами.

Проехали степь. Стали появляться признаки оседлого житья, вспаханные нивы и на них работники: они убегали и прятались, завидя неведомых всадников; по сторонам виднелись деревни и селения, хотя нечастые. Уже до места, где надобно было Кудеяру сходиться с Жихарем, оставалось недалеко. Кудеяр отправил Окула и Урмана с отрядом разбойников и с запасом вьючных лошадей в дворцовую волость и приказал захватить там, что случится, съестного для ватаги, чтобы стало ей в походе до вешнего Николы. Кудеяр велел им приказчика и его приказных людей побить до смерти и царские запасы себе забрать, а крестьян не трогать и не грабить; а коли чего недостанет из царских запасов, то у крестьян все купить, а даром не брать, только при том сказать крестьянам, чтоб они о приезде их знать никому не давали до времени, а сами бы то знали, что, согласно воле всей земли Русской, Иван за свои мучительства царем больше не будет, а станет царем-государем князь Владимир Андреевич. Все награбленное в дворцовой волости Окул с Урманом должны были привезти на то место, где Кудеяр уговорился съехаться с Жихарем; а чтоб Окул с Урманом попали прямо на то место, Кудеяр послал с ними братьев Юдинковых, потому что они с ним были в то время, как он уговаривался с Жихарем. Ватага дошла до назначенного места близ озера. Озеро было в разливе. Разбойники расположились на берегу его, развьючили лошадей, спутали им ноги и пустили щипать молодую луговую траву, а сами стали разводить огни и варить себе кашу. Многие бросились удить рыбу в озере. Солнце тогда склонялось к западу.

Вдруг из-за леса, который окаймлял озеро на противоположной стороне, начинают выезжать конные.

— Наши, наши! — кричали разбойники, вскакивая с мест, где уселись.

Конные, которых увидали разбойники, не ехали прямо к ним, а остановились, делая полукруг, и вслед за ними, с другого бока, также из-за леса, показался отряд конных и ехал на соединение с выехавшими прежде.

— Что это? — говорили разбойники. — Две ватаги к нам едут!

— Это Жихарь, должно быть, привел ватагу из Мурома, как обещал мне, — сказал Кудеяр.

— Хорошо-то, хорошо, — заметил Худяк, — да корма-то станет ли у них на себя и на лошадей, а нам их харчить нечем будет при таком множестве.

Конные, на которых глядели разбойники, и по соединении двух отрядов не ехали прямо к ватаге, а стояли полукругом, отрезывая у разбойников выход в поле; затем мимо выстроившихся конных, из-за того же леса, откуда они появились, вывезли на двухколесках пушки, числом десять, двинули их вперед и направили на разбойничий стан пушечные горла; при пушках стали пушкари и держали в руках фитили.

Стан заволновался, раздались отчаянные крики:

— Это не наши! Это не наши! Это царская рать. У них пушки. Садитесь на коней! Бежать, бежать!

Но в это время конные, стоявшие против разбойничьего стана, стали выскакивать вперед, захватывали разбойничьих лошадей и убивали их, чтоб не дать разбойникам овладеть ими.

Кудеяр смекнул не только то, что в глазах его делалось, но и то, что должно было после этого делаться; он подбежал к озеру, кинулся в воду и сильными движениями рук быстро разбивал волны, направляясь на противоположный берег. Он плыл в одежде, в обуви, с оружием; у него за плечами были колчан, лук и ружье.

Смятение в разбойничьем стане было так сильно, что немногие заметили отплытие Кудеяра. Он благополучно добрался до берега и скрылся в лесу.

Между тем из рати, осадившей разбойников, выехал сын предводителя Алексея Басманова, Федор Басманов, и кричал:

— Удалые! Вы в осаде, вам выхода нет и не будет! Вы храбры и бойки, да с нами не сладите, потому что у нас есть пушки, а у вас одни ружья да луки, а пушек нет. Примемся на вас стрелять из пушек и всех вас положим до последнего. Высылайте-ка скорее ваших атаманов к нам на разговор! Ждать мы не хотим. Не явятся скоро атаманы — велим ударить из пушек!

Атаманы кинулись было искать своих лошадей, чтобы выехать на разговор, но лошади их были отогнаны. Они все пятеро пошли пешком навстречу предводителю Алексею Басманову, который после речи, произнесенной его сыном, выезжал уже вперед с отрядом. Худяк шел бодро, как человек, которому во всякое время смерть близка и самая жизнь недорога; Лисицу всего передергивало из стороны в сторону: он говорил сам с собою несвязные слова; Муха прикладывал пальцы ко лбу, разводил руками и тряс головой; Толченой шел мрачно и не говорил ни слова; а Белый едва волочил ноги; и когда все подошли к Басманову, то первый Васька Белый бросился на землю и растянулся у ног царского воеводы.

Басманов сказал им:

— Государь-царь и великий князь всея Руси Иван Васильевич велел вам говорит: по вашим лихим, и беззаконным, и богомерзким делам довелись вы жестокой лютой казни, но ведомо ему, государю, и то, что вы на такое богопротивное дело, чтобы подняться бунтом на своего государя, пустились не по измышлению своему, а по своей дурости, слушаясь пущих заводчиков всякому злу; того ради царь-государь для вашей мужичьей простоты, милосердуя о вас, прощает вас: какие есть промеж вас дети боярские и другие служилые люди, те будут испомещены, где государь укажет, а которые из вас есть бывшие боярские люди и беглые крестьяне, и тех государь велит записать в свои дворцовые волости, а ваши прежние вины вперед вспомянуты не будут; и такая великая милость вам дается на том, чтобы вы тотчас без малейшия волокиты связали и привезли к нам живого Юрку Кудеяра, изменника и ко всякому злу заводчика и первого нашего великого государя лиходея. А приведши сюда к нам Кудеяра, побросайте всякое оружие, какое у вас есть, заберите с собой лошадей, у кого целы остались, возьмите свои все животы и ступайте за нами. Вашей раз-бойничной рухляди разбору не будет, для того что по царскому милосердию всему погрёб, и вам за все ваши прежние худые дела прощение сталось. А буде кто из вас оружия всего не отдаст и не положит и потом у кого сыщется хоть один малый нож, и такой человек из вас повинен будет смертной казни безо всякия пощады. Вот вам царская воля объявлена. Ступайте и приведите сюда Кудеяра, а я буду здесь ждать.

Атаманы ушли в стан и ударили в бубен, который достался Кудеяру при разгроме каравана на Муравском шляху.

Собрался круг.

Васька Белый, который перед Басмановым не смел пошевелить языком, теперь стал громче всех говорить:

— Согрешили мы тяжко перед Богом и перед царем-государем, пустились на дурные и богомерзкие дела, людей многих грабили и убивали, а наипаче согрешили мы тем, что поддались на лесть еретика, ведуна, изменника Кудеяра и учинили мятеж против государя. Я думаю, братцы, все то сталось его еретическим ведовством, что он напустил на всех наших оману и неразумие, и оттого мы ему стали послушны и к его умыслу лукавому пристали. Ино видите: каков милостивец наш царь-государь! Чего только мы достойны по нашим винам, а он нам за все прощает, и не токмо что прощает, а еще и землями обещает пожаловать, только требует и велит, чтобы мы тотчас же без всякой волокиты выдали изменника Кудеяра его царского величества воеводе.

— Боже, спаси царя! — закричала толпа. — Чего тут думать! Отдать Кудеяра, собачьего сына! Берите, вяжите его, ведите к воеводе!

— Да где он? — закричали другие.

— Давеча кинулся в озеро и уплыл на ту сторону, — сказали третьи.

— А вы чего глазели? — раздались крики. — Что вам, буркалы вылезли, что ли? Зачем не подняли тревоги, зачем не бросились за ним в воду и не схватили его? Вот мы вас, сяких-таких детей, перебьем самих за это!

— Перебить, перебить! — кричали разбойники хором. — Зачем они, видевши, не закричали… Стало быть, они ему помогли уйти!

Как бешеные, кинулись одни на других…

— Стойте, стойте! — кричали те, на которых нападали. — Мы-то чем виноваты? Мы не видали! Что вы на нас? Вы, может быть, сами его спровадили! Нет, брешете, собачьи сыны, вы! нет, вы!..

Пошли в дело сабли, копья; дрались, сами не зная с кем… Уже несколько человек лежало на земле, обливаясь кровью.

Басманов с сыном и толпою ратных въехал уже прямо в разбойничью ставку и кричал:

— Что за драка? Из-за чего? Дураки! Опомнитесь, отдавайте скорее Кудеяра!.. Где он? Отдавайте, а то я прикажу помирить вас пушками.

Драка стала утихать. Атаманы вышли к Басманову, упали на землю и вопили о пощаде.

— Кудеяр ушел не по нашей вине, без нашего согласия. Вон там злодеи видели, как он уплыл по озеру… Их-то стали бить! — Так говорили атаманы один перед другим, стараясь понравиться Басманову шлепаньем о землю. Только Толченой не порывался показывать воеводе свою покорность.

— Вы все пятеро не виноваты, — сказал Басманов, — а тех злодеев, что с ним были в единой думе, при его побеге, мы разыщем. Кудеяр не может спрятаться от нас в лесу. Там поставлена наша пехота, он как только побежит, так на нее наткнется. Бросайте все оружие, какое у вас есть, и ступайте за наш стан. Скорей! Без мотчанья!

Разбойники одни за другими бросили оружие, ратные забрали его, а другие с презрительными приговорками стали гнать обезоруженных разбойников за стан.

— Боярин, позволь лошадей взять! Позволь животы свои забрать. Ты сам обещал, — говорили разбойники.

— Ничего не дозволю брать, — кричал им в ответ Басманов, — коли б вы отдали Кудеяра, так взяли бы все свое, а не отдали Кудеяра, так теперь так, безо всего, идите. Будет вам розыск, а коли по розыску доведется, кто видел, как Кудеяр бросился в озеро и не хотел его удержать, того велю казнить.

Разбойников пригнали на место; Басманов ехал за их толпой. Потом ратные стали разбойников вязать.

— Как же так! — роптали разбойники. — Нам обещали царское прощение, а теперь вяжут.

— А вы зачем Кудеяра не выдали? — кричал им Басманов. — Будете связаны, пока не найдется изменник; говорил я вам: учинен будет розыск; тем, кто не явится виноват в его побеге, будет помилование, как было обещано.

Обезоруженные разбойники, в виду пушек, окруженные ратными, дали себя вязать безотпорно.

Басманов отправил ратных в лес на помощь пехоте, поставленной там заранее, и приказал искать Кудеяра. Но скоро наступила ночь. Басманов, не дождавшись известий о Кудеяре, послал приказание ратным воротиться, а пехоте велел оставаться всю ночь в лесу, не спать, прислушиваться, как будет пробираться Кудеяр, и схватить его.

С рассветом Басманов сам отправился в лес, разъезжал там с трудом между зарослями до вечера. Весь тот лес был шириною верст шесть, не более, ратные изъездили его по всем направлениям, но Кудеяра не отыскали.

Басманов сердился на пехоту:

— Эки разини, сякие-такие дети! — говорил он. — Прозевали, проспали добычу!.. Шкуру бы с вас снять за это. Только я так не оставлю этого дела! Разбивать шатры! Станем здесь станом и будем стоять, пока найдется Кудеяр. Без него как явиться к царю-государю!

По приказанию Басманова разбиты шатры. Он посадил в своем шатре подьячего и велел ему строчить в нескольких списках грамоту ко всем людям соседних сел, чтобы все покинули свои работы и шли ловить великого царского лиходея; потом написали другую грамоту губным старостам, чтобы они поднимали всех уездных людей, чей кто ни буди, на поимку того же лиходея, и приметы его были в грамоте прописаны. С этими списками отправились ратные люди в разные стороны. Грамоты велено было честь в церквах; всякому, кто укроет и пропустит заведомо Кудеяра, угрожали жестокою смертною казнью; а тому, кто его поймает и приведет живого, обещалась от царя такая награда, что и помыслить невозможно; позволялось даже в нужде, когда нельзя будет добыть злодея живьем, принести его голову; но за нее обещалась награда простая, а не недомыслимая.

По всей земле древнего Рязанского княжения, а также и в близких украинных городах началась суетня; все искали Кудеяра; все говорили только о Кудеяре; иных прельщала царская награда за приведение преступника, но больше было таких, что боялись царского гнева, который может постигнуть без разбора и правого и виноватого, когда Кудеяр не будет отыскан.

Двадцать дней стоял Басманов со станом близ озера. Каждый день ждал он — вот-вот приведут Кудеяра или, по крайней мере, принесут его голову. Но Кудеяра не приводили, головы не приносили, и вести об нем не было.

— Что же это такое, — говорил Басманов. — Да не упал ли он на дно, в озеро, когда поплыл?

И он велел поделать лодки, плавать по озеру и щупать баграми дно: не найдется ли где человеческое тело.

Ничего не нашли. Исходил почти целый месяц со времени прибытия Басманова к озеру.

— Нечего делать! — сказал Басманов. — Надобно отправляться назад. Вестимо, Кудеяр ведун и нечистая сила ему помогает. Пусть государь-царь судит нас, как Бог ему известит.

Басманов повернул назад. Разбойников, связанных вместе цепями, гнали как стадо, кормили одним хлебом. Проезжая через Коломну, Басманов оставил половину их шайки в подземных тюрьмах, а другую половину, вместе с пятью атаманами, погнал за собою в Александровскую слободу. Когда Басманов явился к царю и доложил ему, что все разбойники переиманы, а Кудеяр ушел, Иван Васильевич пришел в такую ярость, что чуть было не убил собственноручно своим жезлом Басманова. Жалкий вид лежащего у ног властелина Басманова возбудил в сердце Ивана если не жалость, то ощущение того презрения, которому невольно уступает место зверская жестокость. Иван Васильевич только поколотил Басманова ногою в зубы до крови и дал по спине жезлом два удара, от которые Басманов пролежал недели две. Но уже с тех пор Басманов перестал быть в числе любимцев, царь не хотел смотреть на него и не велел допускать к себе ни его, ни его сына.

Царь приказал с разбойников снять показания. Они рассказали все, что им наговорил Кудеяр о том, будто многие земские бояре с ним были в соумышлении, чтобы извести царя Ивана и возвести на престол Владимира Андреевича; разбойники не могли назвать этих бояр по именам и оставляли плодовитой фантазии царя создавать различные предположения и догадки. После допросов царь сорвал на разбойников свою досаду о том, что Кудеяр ушел от его рук. Всех, как оставленных Басмановым в Коломне, так и привезенных в слободу и содержавшихся в тюрьмах дворца, царь велел побить палицами и отдать на съедение собакам. Погода была летняя, теплая; смрад от портившихся трупов и вой терзавших их собак, приносясь в окна царских хором, приятно щекотали обоняние и слух Ивана.

Событие с Кудеяром усилило в царстве свирепость до крайних пределов, и время, казалось, не охлаждало ее, а развивало. Царь увидал, что не одни бояре могут составлять против него заговоры: и простой народ способен к мятежу, с прямою целью свергнуть его с престола и посадить иного царя. Он увидал, кроме того, что от заговоров и козней врагов его не спасает опричнина, напрасно в ней он думал изобрести для себя опору: люди, близкие к нему, люди, избранные им для охранения его особы, люди, вознесенные им, обласканные его милостью, эти люди делают ему вред. Кудеяр, посягнувший на жизнь царя и самим царем осужденный на голодную смерть во дворце, освобожден опричником, да еще каким? Шурином царя!

Давно уже злился царь Иван на своего родственника, князя Владимира Андреевича, давно подозревал в нем желание взойти на престол… Злоба царя к Владимиру Андреевичу не находила себе явного оправдания; теперь мятеж Кудеяра, поставившего своим знаменем князя Владимира, давал Ивану предлог выдумать такое оправдание. В голове его утвердилась уверенность, что Кудеяр действовал не без желания и не без ведома самого князя Владимира. Участь последнего была решена.

В то время как Кудеяр собирал разбойников и приводил их на службу Владимира Андреевича, сам князь Владимир Андреевич, ничего о том не ведая, готовил войско в Нижнем с целью оберегать юго-восточные пределы от турок и татар, ополчавшихся на Астрахань. Услыхавши от Жихаря, что в пользу князя Владимира Кудеяр готовит заговор, царь Иван не смел тотчас же тронуть этого князя, он даже боялся его, хотя князь Владимир по своему уму и нравственным качествам столько же мало был способен спасать отечество от царя-мучителя, сколько и защищать от внешних врагов. Когда замысел Кудеяра не удался, разбойники были перехвачены и казнены, царь Иван Васильевич не стал уже церемониться с двоюродным братом: он ласково зазвал его к себе и умертвил разом с женою, затем приказал утопить живших в монастыре на Шексне мать Владимира{39} и еще, неизвестно по какому поводу, невестку свою, вдову брата своего Юрия{40}. Но избиение родных не удовольствовало злобы царя. Ему казалось, что заговор с целью возвести на престол Владимира, прорвавшийся наружу в замысле Кудеяра, глубоко и широко пустил свои корни. Ему хотелось выкоренить измену так, чтоб она на будущее время не пускала ростков.

Предприятие Кудеяра, набравшего себе ватагу из людей незнатных, простых, обратило злобу царя на простой народ. В конце 1569 года Иван свирепствовал над народом в Клину; в Торжке его опричники били всякого чину людей ни за что ни про что; но подозрение Ивана пало более всего на древние народоправные земли — на Новгород и Псков: они были виноваты перед самодержавием московским уже тем, что на их почве некогда процветала народная вольность. Новгород ненавистен был для Ивана еще и потому, что напоминал ему Сильвестра, который из Новгорода пришел в Москву, чтобы овладеть волею царя на несколько лет сряду. Царь в начале 1570 года приехал в Новгород, и тут-то совершились варварства изумительные… "Была у мучителя некая хитрость огненная", — говорили современники; царь называл ее "поджар"; это было изобретение Бомелия: избитым палками новгородцам натирали спину этим составом; он причинял невыразимое мучение, а их привязывали к саням и везли с Городища топить в Новгород; к саням привязаны были истерзанные женщины; руки у них привязывались сзади к ногам, а к узлу, соединявшему руки и ноги, прицепляли младенцев их; Иван ехал с этим поездом и тешился воплем страдальцев. Волхов был запружен телами человеческими и с тех пор, как гласит предание, перестал замерзать в самые трескучие морозы, чтобы люди, глядя на него, не забывали, как некогда грозный царь велел прорубить на нем лед и наполнил его волны новгородскими трупами. Оставшимся в живых было хуже, чем утопленным. Христолюбивый и благочестивый царь приказал истребить все запасы хлеба, хранившиеся в Новгороде, а между тем уже в предшествовавший год был худой урожай, в следующем году тоже, и вдобавок повторилось бедствие, уже постигавшее Русь: полчища мышей снова истребляли хлеб и по полям, и по гумнам, и по амбарам, — все вместе было поводом того, что в 1570 году цены на хлеб возросли до невероятных размеров. Бедные люди мерли с голоду, а царь не переставал искать вокруг себя измены.

Вдруг приходит царю весть от Афанасия Нагого, из Крыма, что Кудеяр находится в Крыму при дворе хана Девлет-Гирея, пользуется его милостью и возбуждает его против Москвы.

Иван Васильевич невзвидел света от ярости, когда к нему пришла такая весть. Ему так хотелось замучить этого врага, что он готов был помиловать многих, которых он осудил на смерть, если бы только Кудеяр прежде попался в его руки: много казней совершено было им тогда с досады, что нельзя было казнить Кудеяра. Что же? При всем самодержавии Ивана, при всем могуществе его — Кудеяр ему не давался, два раза, как змея, выскользнул из его когтей и теперь прохлаждается на воле и смеется над бессилием московского самодержца. В досаде Иван Васильевич приказал призвать к себе Басманова с сыном: это было первый раз после того, как государь собственноручно отколотил его за недоставку Кудеяра.

— Алешка, — сказал ему царь, постукивая своим остроконечным посохом, — сколько ты рублев взял с Кудеяра, чтобы его выпустить?

— Царь-государь! — вопил Басманов, валяясь у ног царя. — Бог сердцеведец видит невинность души моей!

— Лжешь, пес! — кричал царь. — Лжешь! Ты вместе с другими такими же псами мирволил и добра хотел брату Владимиру; ты хотел нас с престола сместить, а его посадить; ты, хамское отродье, выпустил Кудеяра, боячись, что он, если ты приведешь его, под пыткою, не стерпя мук, все про вас откроет. Я послал тебя привести ко мне Кудеяра, а ты привел шайку воров, которые ничего не знали и годны были только на то, чтоб ими собак кормить. Мог же ты привести с собою сотни три такой сволочи, а одного не мог. Отчего? Оттого, что те три сотни ничего про вас сказать не знали, а тот один сказал бы про вас всю правду! Не все ли вы присягали, как поступали в опричнину: присягали отца родного не жалеть за нашу царскую честь и за наше государское здоровье! Федька! И ты присягал на том! А! Присягал? Ха, ха, ха! Покажи же теперь, что хранишь присягу не устами точию, но и делом. Твой отец — изменник царю, заколи его!

— Бей, Федор, коли царь велит, — не ослушайся государской воли! {41}— сказал Алексей Басманов.

Федор ударил отца ножом в сердце.

IV

Отступных

У хана Девлет-Гирея в Бахчисарае большое празднество. Его спаситель, Кудеяр, которого он отпустил от себя с таким дурным предчувствием, снова с ним в его дворце, сидит за его столом вместе с приближенными вельможами и рассказывает про свои чудные похождения.

Рассказавши все, что с ним было после отъезда из Крыма, и дошедши до рокового события с его разбонничьею шайкою, близ озера, Кудеяр продолжал:

— Переплывши озеро, я очутился в лесу, а там уже была на меня поставлена засада: только бы я побежал, так бы меня и схватили! Я увидел близко берега дуб с дуплом, влез в дупло и сижу: слышу по лесу шум, гам, крик, меня ищут, и много их. Сиди я подальше в лесу, меня бы нашли, а то я сидел у самого берега, и никому в голову не приходило искать меня так близко. Сижу я день, другой, третий, у меня был в кармане кусок хлеба, я съел, а более не было, голод стал меня мучить. Ночью случилась гроза; темь такая, что хоть глаз выколи; вылез я из дупла и пошел по лесу, прошел версты четыре; нет сил, ноги подкосились от голода, я лег под деревом, а тут рассветает; вдруг бежит заяц, я пустил в него стрелу и убил, кремень и огниво со мной были, да я боялся огонь разводить, чтобы не увидали, ободрал зайца да так сырого и поел, подкрепился и далее пошел. Вижу, лес кончается, а вдали виден опять лес; перешел поле и вошел в тот лес, а тот лес большой; я пошел по лесу; день иду, другой, далее иду и слышу топот лошадей, голоса человечьи. Я смекнул, что это меня ищут, да в заросль, а там волчья нора, а из норы выскочила на меня волчица; я схватил ее за горло и задушил, влез в яму и волчат перебил и выкинул. Погоня за мной была; только ехали, куда можно было проехать, а норы не приметили. Просидел я там день, не евши; потом, чаючи, что погоня минула, вылез из норы, шел, шел; дорогой бил дичь да ел, только уж не сырую, а пек. Так прошел я до города Данкова, на Дон-реку, и вошел близко того города в одну деревню, стоит над самым Доном; зашел я во двор, была ночная пора, хозяева спят; я дверь разломал, вошел в избу и говорю: давайте съестного да лошадь, я вас грабить не стану, деньги заплачу, а деньги со мной были в чересле, как я в озеро бросился. Те смекнули в чем дело: дали мне мешок толокна, сыру, солонины да котелок путный для варки и лошадь вывели оседланную. Я им заплатил и говорю: "Коли вы кому явите, что я у вас был, да за мной погоня будет по вашим речам, то и вы пропадете, и ваша деревня сгорит". Сел я на лошадь, переплыл Дон и проехал, пробираючись по лесам и сто-ронячись от поселков. Не встречал никого, только там зверя много и птицы, а ночью, бывало, как станешь на ночлег, то и боишься заснуть, чтоб зверь лошадь не задрал, а то, чего доброго, и тебя лапою не задел. И выбрался я на Муравский шлях. Тут со мной повстречалась станица человек двадцать. Я себе еду, а атаман ко мне: "Что ты за человек?" Я ему говорю: "Я еду за своим делом, а ты ступай за своим". — "Э, нет, постой, — крикнет атаман, — у нас царское повеление ловить воровских людей; видишь, намножилось их много, а наипаче велено ловить разбойника Кудеяра, а приметы его, каков он рожею, к нам присланы; а ты, брат, мне сдается, что-то на него взмахиваешь". — "Ну, — говорю им, — ищите его, а я поеду своей дорогой. Прощайте". Тут на меня как бросятся двое, хватаются за лошадь, а я им, одному, другому, как дал кулаком — и попадали; я от них, а атаман как прикрикнет: "Эй, держите, — это Кудеяр!" Я вижу, они все на меня, коли не подужают схватить, так застрелят. Соскочил с коня, да в лес. Они стали соскакивать с коней, да за мной. Я троих из них повалил и бегу далее. Они по мне стрелять… А тут глубокий овраг, я с прожогу в этот овраг, коли б не придерживался за деревья, так и голову бы сломил, овраг был зело крут. Они не посмели за мной в овраг кинуться, бегают, кричат, ищут схода в овраг, а я тем оврагом бегу, бегу; увидел заворот в другой овраг, туда бросился, а потом вылез оттуда, да пошел лесом, да опять в иной овраг спустился и так все плутался, ожидаючи, что они на меня нападут. Однако на меня уже не напали, видно, потеряли след мой; и шел я дремучим лесом и дошел до реки: рыбы там видимо-невидимо; наловил рыбы, развел огонь, сварил рыбу в своем котелке и поел, а потом переплыл реку во всей одежде, как есть, и пошел далее. Иду сам не знаю куда. Все лес дремучий. И так я шел от реки дня три и набрел на тропу: видно было, что где-то жилье есть. Повстречал я восемь человек верхом, все обвешанные убитою дичью. "Ты беглый, — говорят, — так иди к нам, у нас беглым приют". — "Да, — говорю им, — я беглый". — ’Ты, — говорят, — устал, садись на коня" Один, что был потоньше, посадил меня с собою. "Мы, — говорят, — из нашей засады да лов ездили".

К вечеру мы приехали на реку Оскол; там стоит городок. Беглые люди поселились, обзавелись, обжились, скот расплодили, хлеб сеют, избы себе построили хорошие, живут вольно, тягостей не знают. "Живи с нами, — говорят они мне, — у нас хорошо вельми! Пусть пристают к нам люди, места для всех станет, мы тогда церковь себе построим". А я думаю себе: нет, братцы, не моя доля жить с вами! Я не сказал им, кто я таков, а сказал, что я беглый сын боярский, иду на Дон, хочу к казакам пристать. А они говорят: ’Турские люди пошли войною на Дон". — "Вы, — говорю, — отколь знаете, живучи здесь, про турских людей?" — "Станичники, — говорят, — сказывали". — "А ништо, — спрашиваю, — к вам станичники ездят?" — "Ездят, — говорят, — человека по два торговать с нами, они нам покупного чего привезут, а от нас съестное забирают. А больших людей к себе не пускаем". Я прожил у них с неделю, а потом задумал плыть вниз по Осколу, и стал у них покупать стружок и снасти и всякие запасы на путь. А они говорят: "Зачем нам деньги? — Мы денег не знаем. Нам вот паче денег гвозди нужны, да у тебя нет". И дали они мне стружок и всякие снасти и съестного на путь; я и поплыл вниз по Осколу. Берег крут, всюду лес, нигде нет поселков, а из Оскола поплыл я по Донцу, а там по берегу стали кое-где городки попадаться, и я к ним приставал, и там люди русские, и они меня кормили. А из реки Донца, по речам тамошних людей, что в городках живут, я поплыл по реке Тору вверх, и плыл, пока можно было плыть, а как стало мелко, что плыть нельзя, я покинул стружок и пошел степью. Лесов более там не стало; съестное у меня поистратилось, так я стрелял птицу в степи и тем кормился. И так идучи, набрел я на юрту ногайскую; там людей было мало, все только старые да малые да женки; все молодые да здоровые пошли на войну под Астрахань по твоему ханскому велению. Я им говорю: "Продайте мне коня". — "А куда ты идешь?" — спрашивают они. Я им говорю: "К самому светлейшему хану". А они мне: "Кто тебя знает, кто ты таков: коня мы тебе так дадим, только проводим тебя до перекопского бея". — "Что же, — говорю, — мне то и лучше". Они меня проводили до Перекопа, а перекопского бея дома не было, в походе с тобою ходил. А у него в бейлыке всем рядил мурза Кулдык. Привели меня к этому мурзе, а он, зол человек, стал на меня кричать: "Ты, — говорит, — соглядатай московский, — я велю тебя повесить". А я ему говорю: "Коли ты меня велишь повесить, то светлейший хан велит тебе самому за то голову срубить".

"Да что, — говорит, — твой хан, я его знать не хочу: у меня господин перекопский бей". А я ему: "И ты, и твой бей — холопы светлейшего хана. Как ты смеешь так неповажно говорить о светлейшем хане!" А он как крикнет: "Что! Ты еще меня смеешь учить! Ей, люди, закуйте его! Он смеет нехорошо говорить про нашего бея". А я ему говорю: "Я про твоего бея ничего не говорю нехорошего, мы с ним не раз обедали у светлейшего хана, а тебе я в глаза говорю: ты грубиян, мужик, не смей говорить дурно про твоего и моего государя". Тут люди ко мне приступили, человек десять, сковать меня; я дался им. Они на меня наложили цепи. Тогда я засмеялся и сказал: "Мурза Кулдык! Ты думаешь, твои цепи крепки, смотри: каковы они?" — тряхнул и разорвал цепи. Кулдык глаза выпучил, а я ему говорю: "Не бойся, я не убегу. Я Кудеяр, коли ты слыхал, тот самый, что светлейшему хану живот и царство спас от бездельников мурз. Тебя оставил бей вместо себя; воле твоей я покоряюсь, хочешь — отпусти меня до Бахчисарая, хочешь — здесь вели оставаться, и я останусь, буду ждать твоего бея; а ты мне не говори дурных речей про нашего государя". Тогда мурза сказал: "Коли ты Кудеяр, так нечего с тобою делать. Видишь, я не своею волею то чинил. Бей не велел никого пропускать без ханской или его грамоты, а у тебя никакой нет". — "Ты право говоришь, — сказал я, — держи меня до приезда своего бея". Я и остался. Кулдык-мурза стал со мною обходиться ласково, за стол с собой сажал и в баню меня велел водить. А тут приехал Ора-бей: так тот узнал меня и приказал проводить к тебе, мой светлейший хан!

— О, великий аллах! — сказал хан. — Каким неслыханным бедам ты подвергался, мой Кудеяр. Но теперь все твои беды минули. Ты останешься у нас в чести и славе. Хочешь — пребывай в своей вере: я, как и прежде тебе обещал, дам тебе поместье и церковь позволю построить. А нам бы всем хотелось, чтоб ты был одной веры с нами человек. Тогда бы мы посадили тебя в курилтае и ты был бы знатнейшим человеком в нашем крымском юрте. О, Кудеяр! Ты мудр. Размысли. Ты был в христианской, вере, а что испытал? Одни беды! Правда, христиане не язычники, они веруют в истинного Бога и почитают величайшего посланника Божия Иисуса, сына Марии. Но христиане не познали и не хотят познать премудрости премудростей — нашего Корана. Прими нашу правую веру, и увидишь, как Бог наградит тебя за такое богоугодное дело.

— Светлейший хан! — сказал Кудеяр. — Твои слова правдивы. Теперь я увидел, что ислам святее и праведнее христианства. Крепко я держался христианского закона, думал тем Богу угодить, а Бог мне счастья не послал: все только беды за бедами! Я возненавидел Москву и людей московских, и веру их, отрекаюсь от них и от их веры, принимаю ислам и становлюсь вашим татарином.

Девлет-Гирей соскочил с места и воскликнул:

— О, великий пророк! Великие дела творишь ты! Ты обратил сердце и ум нашего Кудеяра к твоему откровению. В твоей книге сказано: кто оставит для Бога страну свою, тот найдет обильные источники! Мы должны осыпать Кудеяра всеми благами жизни! Ныне день самый счастливый в моей жизни.

Он бросился обнимать и целовать Кудеяра. Мурзы тоже обнимали и изъявляли радость.

Кудеяр принял ислам, и хан произвел его в сан тат-агасы, начальника над крымскими христианами. Так как Кудеяр по-татарски читать и писать не умел, равно как и по-русски, то при нем был татарин-секретарь и все делал за него.

Надобно было Кудеяру расстаться со своим крестом. Но Кудеяр привык к этому таинственному кресту, дару неведомых родителей. Отрекшись от христианства в избытке накопившейся злобы, он сохранил суеверное уважение и страх к заветной золотой вещице. Кудеяр снял свой крест с шеи, но берег в шкатулке, как сокровище. "Бог знает, какая вера лучше, — рассуждал он сам с собою, — кабы я остался христианином, мне бы здесь не было хорошо; все мурзы меня ни во что бы считали. А теперь я у них в совете буду сидеть".

И вот Кудеяр стал заседать в курилтае. Зная расположение к нему хана, все льстили ему, особенно имамы и муллы, довольные его отступничеством. Они выхваляли его на все лады, осыпали цветами арабского красноречия. Главный и постоянный совет, какой Кудеяр давал хану и его вельможам, — был идти на Москву, разорить ее, уничтожить царя Ивана со всем родом его, поработить весь московский народ власти татар. Кудеяр стал татарским патриотом завзятее самих татар; его выходки пленяли всех; но в вопросе о войне с Москвою татарский патриотизм сталкивался с вопросом о вмешательстве в эту войну Турции.

Прошлогодний поход турок и татар был неудачен. Они не только не покорили Астрахани, но на возвратном пути множество турок погибло от всякого рода лишений, производивших между ними смертельные болезни. И татарам таки досталось; от этого теперь мурзы не слишком порывались идти снова на войну. Явлашский бей сказал:

— Московский царь, чаячи, что турки и татары не захотят остаться в посрамлении и пойдут на него снова ратью, соберет большое войско и будет ждать нас весной. Если мы пойдем на него, то нам придется биться с великими силами. А мы не пойдем на будущую весну. Пусть московский царь дожидается нас с войском, пусть напрасно поистратит довольно своей казны и, не дождавшись нас, распустит войско или же пошлет его воевать в другие страны. Тут-то мы на него и нагрянем в те поры, как он останется без рати.

Это мнение понравилось всем. Кудеяр не мог стоять один против всего курилтая, хотя очень огорчился и не скрывал своих чувств. Хан, будучи с ним наедине, сказал ему:

— О, Кудеяр, не все можно говорить в курилтае. А я тебе вот что скажу. Когда бы мы завоевали Москву, воюючи ее вместе с турками, то нам, татарам, мало бы от того пользы сталось. Турки нашею татарскою кровью победили бы москвитина, а нам бы Москвы не отдали. Турское царство усилится без меры, а нам от того хуже станет: мы тогда будем в совершенной неволе у турок. Нам же хочется самим добиться славы и величия, так чтобы уже не быть под рукою турского государя. Турки не взяли Астрахани, и хорошо, что не взяли. Они бы все равно нам ее не отдали. Повременим. Пусть Турция замирится с Москвою, тогда мы сами нагрянем на Москву, и, если одолеем ее без помощи турок, так нам будет тогда хорошо.

Кудеяру было все равно: турки или татары завоюют Москву, — лишь бы только царя Ивана уничтожить, лишь бы только побольше зла наделать русскому народу, к которому он питал ненависть со времени измены разбойников. Кудеяр не стал перечить хану и должен был ждать, скрепя сердце. Ему некстати было на первых порах не ладить с большинством. Ему хотелось, чтоб все беи и мурзы относились к нему дружелюбно. И так было на самом деле. Один только явлашский бей был его заклятым врагом, как давний доброжелатель Москвы. Письмо царя Ивана к явлашскому бею, перехваченное Кудеяром в разбитом караване и посланное хану, чуть было не подвергло бея опасности. Хан тогда же передал его суду курилтая. Но явлашский бей уверил всех, что ничего не знал об этом письме. Курилтай признал бея невинным, тем более что и выражения в письме царя Ивана были какие-то несмелые и как будто показывали, что московский царь не уверен, чтоб явлашский бей ухватился горячо за предприятия, враждебные хану. С тех пор, однако, явлашский бей боялся говорить что-нибудь в пользу русских, как делал прежде, и на последнем собрании курилтая, возражая против Кудеяра, нарочно дал только совет об отсрочке нападения, совпадавший с мнением большинства. Этот совет, принятый всеми вельможами крымского юрта, поднял значение явлашского бея к крайней досаде Кудеяра; Кудеяр вооружал хана против бея. "Если, — говорил он хану, — этот человек теперь и правду сказал, то все-таки, твое величество, не изволь ему доверять и, когда придет время идти в поход, держи от него в тайне свой умысел, а то он заранее передаст вести московскому царю".

Разъяренный Иван, узнавши чрез Нагого о том, что Кудеяр находится у хана, велел задержать ханского посла Ямболдуя, а его татар заковать. Хан узнал о том и приказал таким же образом поступить с Афанасием Нагим и его посольскими людьми, а к царю Ивану отправил гонца с грамотою, требовал отпустить Ямболдуя, выдать скрывавшегося в Московском государстве врага своего — Акмамбета, прислать большие поминки соболями и деньгами и уступить Казань и Астрахань, а в случае отказа грозил сделать с Русским государством то, что сделал некогда предок его Батый-хан. Царь по этому письму выпустил из-под стражи Ямболдуя с людьми его, но задержал ханского гонца, приказал собирать войско к Оке и медлил ответом хану, выжидая, до какой степени могут осуществиться на деле угрозы хана. Вдруг, в начале лета 1570 года, принесли царю известие, что станичники видели в степи громадные толпы ногаев, видели и зарево от пылающих костров их, слышали прыск и топот бесчисленного множества лошадей. Царь Иван пришел в страх от таких известий. Он отправил к Девлет-Гирею гонца, обещал отдать Астрахань, но так, чтобы ханы, которые будут там посажены, назначались разом царем московским и ханом крымским; царь обещал прислать большие поминки и выдать Акмамбета, но взамен последнего просил хана выдать Кудеяра.

Грамота царя Ивана должна была быть прочитанною в собрании курилтая. Хану щекотливо казалось, если в присутствии Кудеяра будут говорить в совете о выдаче Кудеяра, и он хотел собрать совет в его отсутствие, когда Кудеяр поедет в свое пожалованное ему от хана поместье.

Но один мурза, искавший покровительства у Кудеяра, как у ханского любимца, известил его об этом заранее. Кудеяр явился неожиданно в курилтай и занял свое обычное место, подобавшее ему по званию тат-агасы. Нечего было делать, приходилось читать грамоту царя при Кудеяре.

По окончании чтения Кудеяр сказал:

— Мучитель, несытый кровью моей безвинной жены, ищет моей головы. Если она ему так нужна, отдайте ее, но Астрахани за нее мало; пусть прибавит Казань в вечное владение нашему светлейшему хану и всему крымскому юрту. Пусть, сверх того, отдается под руку нашего светлейшего хана с Москвою и со всеми своими землями и городами, назовет себя ханским холопом, так как его предки были холопами предков нашего могущественнейшего государя. Коли он на то согласится, отдайте меня, а до той поры, пока он не пришлет своего ответа, посадите меня в тюрьму, чтоб я не ушел.

Все молчали. Девлет-Гирей первый прервал молчание и сказал:

— Наш достойный тат-агасы! Никакой мудрый и искусный стихотворец не мог бы прославить твое великодушие и твою преданность истинной вере, которую ты принял по Божию изволению, просветившему твой разум! Ты готов принести жизнь свою и подвергнуть себя великим мучениям за славу татарского народа! Но мы все, начиная от меня, государя вашего, и до последнего татарина, умеем ценить нашего друга и мудрейшего сановника. Ни за какие сокровища Соломоновы не отдали бы мы тебя в руки врага. И как бы могли мы совершить такое дело, когда бы оно было ужаснейшее преступление против Корана. Мы просили у царя Ивана выдачи Акмамбета, потому что московский царь неправоверный и правды не знает; мы же, правоверные, как можем отдать на погибель нашего благодетеля, тем паче принявшего нашу истинную веру!

Написали московскому государю грамоту в таком смысле, в каком советовал Кудеяр, только о Кудеяре не упоминали в ней. Но хан, отправляя гонца, велел тайно сказать кому-нибудь из ближних царских: пусть царь для дружбы к хану выдаст Акмамбета, тогда Девлет-Гирей подумает, посмотрит по книгам и, быть может, выдаст ему Кудеяра, только нужно прежде, чтоб царь выдал Акмамбета.

Кудеяр отправился в пожалованное ему от хана поместье на реке Каче. Там у него было четыре жены разных наций, и между ними одна украинка, схваченная татарами; она была священническая дочь. Присутствие украинки, подаренной ему ханом, произвело на Кудеяра потрясающее влияние. Он мог объясняться с нею на ее языке, и по этому одному она стала ему ближе других жен. Эта украинка, по имени Ганнуся, своими красивыми чертами напоминала ему Настю. Ганнуся была постоянно печальна и горько плакала. В сердце Кудеяра, черством, загрубелом, зашевелилось чувство жалости. Он не мог обращаться с этой землячкой животным способом, подобно тому, как обращался с другими женами. Однажды, когда Кудеяр, сидя на крыльце своего дома, вместе со своим секретарем разбирал какое-то дело, к нему долетали звуки украинской песни:

Нехай батько не турбуе

И виночка не готуе,

Бо я вже свий утратила

Пид зеленим яворином

И з невирним татарином…

Пение закончилось раздирающим плачем. Песню эту певала Настя. Кудеяра всего перевернуло… Он досадовал, что в его сердце пробуждается жалость. Он боялся этого чувства; он сознавал, что если поддастся ему раз, то оно увлечет его куда-то… Он злился на существо, которое нарушило спокойствие его ожесточения.

"Что с нею делать? — думал он. — Убить ее или отпустить на родину!" Но когда он ее пустит, и другие жены нарочно поднимут плач, чтоб их отпустить. "А, черт с ней!" — сказал сам себе Кудеяр и позвал одного татарина, который занимался лечбою.

— Дай, — сказал Кудеяр, — одной из моих баб такого лекарства, чтоб она перестала плакать, чтоб я не слыхал ее плача и воя.

— А тебе самому ее больше не нужно? — спросил татарин.

— Не нужно! — сказал Кудеяр.

Людское зло сделало Кудеяра злым человеком. Несчастная Ганнуся неожиданно пробудила было в нем доброе чувство сострадания.

Через два дня Ганнуся умерла: бедную поповну похоронили в чужой земле чужие руки, руки неверных людей.

Поддайся только этому чувству Кудеяр, отпусти он Ганнусю — удержу бы не было! Кудеяр был не из таких натур, которые колеблются в одно и то же время, наклоняясь то вправо, то влево, то к добру, то к злу. Оказавши добро Ганнусе, Кудеяр на этом бы не остановился; он пошел бы далее по пути добра, пошел бы так же точно, как пошел по пути злодеяния, когда, ради спасения Насти, решился совершать дела, противные своему нравственному убеждению. Ему невозможно было оставаться у хана; он бежал бы, может быть, куда-нибудь в монастырь — оплакивать свои преступления… Но Кудеяр преодолел на этот раз искушение добра. Зло взяло в нем верх.

Скучно было Кудеяру ждать без дела. Ему хотелось скорее на войну; крови, русской крови хотел он; пожаров, дыма, стона раненых, вопля пленных и голодных желал он…

Вдруг, неожиданно для самого Девлет-Гирея, глубокой осенью явился московский гонец с толпой служилых людей, в сопровождении татар, присланных Ямболдуем из своей свиты. Они привезли скованного по рукам и ногам Акмамбета, носившего в крещении имя князя Федора. Радость хана не имела пределов. Он призвал к себе Кудеяра. Привели Акмамбета. Хан хохотал, приказывал Акмамбету целовать ноги Кудеяра, своего бывшего невольника, приказывал своим царедворцам и слугам плевать на изменника, бить его по щекам, потом велел посадить в тюрьму в погребе под своим дворцом, обещав приготовить ему особенно жестокую казнь.

В грамоте своей царь Иван писал:

"Нам, государям, не подобает держать подле себя изменников, беглых наших холопей, которые, мысля на нас зло, будут бегать твои к нам, а наши к тебе. Я для братской любви прислал к тебе злодея твоего Акмамбета, не посмотрел на то, что он принял нашу веру, чаю, что он то учинил притворно, ради того, чтоб быть ему в нашем государстве бесстрашно. Учини, брат возлюбленный, и ты мне милость пришли ко мне с нашими и твоими людьми Кудеяра, нашего изменника и лиходея".

Хан, не обращаясь к курилтаю, написал такой ответ московскому царю:

"Что ты, возлюбленный брат, царь Иван, прислал к нам, для своей братской любви, изменника нашего Акмамбета, на том мы тебе благодарны, а Кудеяра послать тебе не мочно. В твоих книгах, быть может, так написано, чтоб отдавать людей, которые к тебе придут и примут твою веру, а в нашем Коране мы того не нашли, а по нашей правой мугамметовой вере будет то великий грех и беззаконие". С таким ответом отправился русский гонец назад, но двое из сопровождавших его детей боярских не поехали с гонцом в Москву, они пришли к Кудеяру. Один из них, высокий, тонкий с длинною шеею и наглыми глазами, стоя перед Кудеяром, отставя ногу вперед, ухарски поводя плечами и потряхивая кудрями, говорил:

— Я, Федька Лихарев, каширский сын боярский, был в опричнине и твою милость видел, как у царя бояр душили; я тогда работал и твоя милость. А как мучитель велел твою жену извести, я горько плакал и тебя, господина, жалец. Я с Самсоном Костомаровым в дружбе был. Давно хотелось мне уйти от мучителя, да нельзя было. А теперь, как нас послали сюда, я не хочу ворочаться, хочу служить хану: узнает мою службу, так пожалует.

Он лгал. С Самсоном Костомаровым он не был и был один из убийц Насти.

— А я, — сказал другой, низкорослый, рыжий, с лицом, покрытым веснушками, и с боязливым выражением глаз, — я из серпуховских детей боярских, зовусь Матюха Русин. Был тож в опричнине. Жутко ворочаться домой. Житье наше такое плохое, что хоть в воду, только бы не при царе. Придется так ему — вздумает да ни за что ни про что нашего брата замучит. Таково житье: коли день прошел, жив остался, слава Богу, а ночь прошла, так слава Богу, что ночью беды не было, а дня переднего боишься. Возьми, кормилец, к себе на службу.

Он кланялся в землю.

— Хорошо, — сказал Кудеяр, — светлейший хан правдив и милостив. Коли будете верно служить, то пожалует, а дурно будете служить, так и вам дурно будет.

Лихарев говорил:

— Мы извещаем ханское величество, что весной будет подходное время для войны на Москву; такого не дождетесь скоро. Московское государство ныне в последней тесноте. Прошлый год меженина была, и хлеб стал не мерно дорог, рать царская ушла в немцы, а при царе ноне рати мало, царь лучших бояр и воевод показнил, остались только неумелые да нехрабрые, и те побегут, как только хан с ордою придет. Коли то не так, как мы показываем, тогды его величество хан пусть нас казнить велит!

Не прошло трех дней после явления этих двух изменников, к Кудеяру прибыло двое новокрещенов-татар из Урмановой шайки.

Они рассказывали ему, как Окул и Урман со своими ватагами, уведавши, что прочие сдались царскому воеводе, шатались по лесам, а наконец ушли в Брянский лес и там установились на жилье. А ныне, говорили посланцы, Окул с Урманом уведали, что ты жив и пробываешь в Крыму у хана, и послали нас к тебе спросить у тебя про здоровье, а буде ты чего от нас хочешь и что нам приказать изволишь, и мы все учиним по твоему велению. И то еще пришли мы тебе сказать: будет хан изволить с тобою вести орду на мучителя, мы тебе слуги и вожи вам всем. А назнали мы на Оке таков брод, что вся орда перейти может скоро. А таков брод есть, где втекает в реку Оку река Ицка, от того втёка версты полторы, а не доезжая с версту оттоле будет большое поле, зовется Злынское. И коли бы хан с ордою на Москву пошел, и мы бы ждали там его на Злынском поле и через Оку переведем его с ордою, да не токмо через Оку, а також через Жиздру и Угру, и может его величество хан, минуя Серпухов, подойти к Москве так, что мучитель про то и не уведает. Кудеяр сообщил об этом хану. Девлет-Гирей был в восторге.

— О великий пророк! — сказал он. — Ты помогаешь нам! Если у нас будут хорошие вожи, мы доберемся до Москвы и возвеличится племя катарское. Хан велел Кудеяру взять на свое попечение прибывших русских. Кудеяр отправил их в свое поместье и там велел содержать их в довольстве.

Кудеяр советовал хану собирать орды, чтобы оне были готовы в поход с наступлением весны, а в курилтае не объявлять об этом; не то — благоприятели Москвы дадут туда знать и царю Ивану будет возможно собрать свои оборонительные силы. Хан так и поступил. Он не говорил никому о желании идти на Москву; напротив, стал перед беями и мурзами жаловаться на Литву.

Он твердил, что казаки беспокоят белогородскую орду и делают набеги на турецкие пределы; и турский падишах готовится послать на Литву свои силы, поэтому и татарам надобно быть наготове. Мурзы, получавшие поминки от Литвы, стали было убеждать хана, что следует воевать Москву, а с Литвой находиться в добром согласии. Хан доказывал, что московский царь только и желает того, чтобы татары напали на пределы его государства, потому что у него теперь войско собрано: не следует никак зацеплять Москвы до того времени, когда она забудет, что татары могут внезапно напасть на нее. Одним словом, хан повторял мурзам то самое, что им говорил прежде явлашский бей. Всегда готовые грабить кого бы то ни было, воинственные мурзы успокоивались, довольствуясь тем, что если теперь нельзя задевать Москвы, то, по крайней мере, им доставляют возможность потрепать Литву. Приезжавший от короля Сигизмунда-Августа гонец был принят дурно; хан не хотел брать подарков, кричал, сердился на казаков, говорил, что король их умышленно не унимает, и угрожал напомнить Литве своего предка Менгли-Гирея, разорившего Киев. В Литве происходила тревога: там старались укреплять границы, а радные паны пытались отклонить от себя опасность и поссорить Крым с Москвою, считая Девлет-Гирея и царя Ивана друзьями и союзниками. Чтобы еще более убедить в таком мнении литвинов и усыпить москвитин надеждою на союз с ними, во время пребывания литовского посла в Бахчисарае Девлет-Гирей, не пригласивши его ни разу к столу, велел привезти из заточения Афанасия Нагого, угощал его, бранил Литву, хвалил московского государя, сожалел о том, что доброе согласие с московским государем нарушилось было походом турок на Астрахань; уверял, что татары шли поневоле, обещал на будущее время жить с московским государем душу в душу, по-братски и вместе воевать их общего недруга литовского государя.

— Я, — сказал тогда Девлет-Гирей Афанасию Нагому в присутствии явлашского бея и одного мурзы, бравшего постоянно поминки от московского царя, — я нарочно вел турок так, чтоб им не было успеха: я так делал из братской любви к твоему государю, моему любезнейшему брату и вернейшему другу.

Речи Девлет-Гирея переданы были Нагим в Москву в грамоте, посланной с нарочным гонцом; и этот гонец сообщил, как очевидец, утешительные, известия, что весь Крым готовится к весне на войну с Литвою, а явлашский бей послал от себя к царю, уверял, что все это сделалось его старанием, и просил для себя поминков от московского государя.

И действительно, во всем Крыму зимою хотя все знали, что весною будет поход, но думали, что хан поведет орду воевать литовские пределы. В Москве тоже так полагали, хотя князь Михайло Воротынский, старый враг татар, осмеливался говорить, что не следует вполне успокоиваться, основываясь на уверениях хана и вестях, присылаемых из Крыма.

В апреле 1571 года хан неожиданно собрал свой курилтай и объявил, что поход будет не на Литву, а на Москву.

— Я, — сказал он, — нарочно о том не говорил никому, чтоб наш ворог, московский князь, не узнал и не приготовился к обороне. Нападем на него врасплох. У него в государстве беда и нестроение — и голод, и мор на людей; лучших своих воевод он сам побил; теперь у него осталась дрянь. У нас есть ихние люди, которые поведут нас через броды и перелазы до самой Москвы. Возьмем Москву, дожжем ее, разорим все Московское государство, как еще никогда мы не разоряли. Помните, как они, неверные, услыхавши, что у нас хлебный недород, и на людей мор, и на скот падеж, умышляли в такую пору идти на нас, хотели наш крымский юрт покорить, как покорили Казань и Астрахань. Но великий пророк затмил разум их, помешал умыслы их… Теперь нам очередь пришла. И на них такая теперь беда, какая тогда была на нас. Не будем же мы глупы так, как они тогда были глупы. Учиним над ними то, что они хотели над нами учинить, да не сумели.

Мурзы были довольны. Во всем Крыму весть о том, что поход будет на Москву, а не на Литву, принята была с восторгом. Пробудилась тотчас старая вражда, старое чувство досады об утраченном господстве над Русью. Кудеяр отправил своих новокрещенов вперед к Окулу и Урману с приказанием, чтобы они дожидались его с ханом на Злынском поле около вешнего Николы. Через две недели он выступил в поход сам, а за ним следовал хан с ордою. В день самого выезда Девлет-Гирея из столицы, на остроконечии, вбитом в стену ограды Бахчисарайского дворца, появилась голова врага его Акмамбета, во святом крещении Федора. Девлет-Гирей, напугавши обещанием мучительной казни, продержал его в тюрьме до своего выезда, а потом сказал: "Я не Иван московский, чтобы мне тешиться муками людей" — и приказал отрубить голову преступнику.

V

Татарское нашествие

Кудеяр, в сопровождении двух русских изменников, с отрядом татар тысяч в пять, шел вперед через ногайские степи по Муравскому шляху. Громадные толпы ногаев ехали отовсюду к Муравскому шляху, верхом, с колчанами и луками за плечами, и вели с собою много запасных лошадей. Поход им предстоял тремя путями: одни должны были примкнуть к ханской орде, другие, свернув с Муравского шляха, переправиться через Донец на Изюмской сакме и, достигнув жилых мест, опустошать украинные земли московские, а третьи должны были идти восточнее, через Тихую Сосну, Потудань, к Дону, на рязанские земли. У них было одинаков назначение: все должны были сожигать русские селения, портить посевы, убивать людей, а лучших ловить на аркан и вести в плен. Им не было положенного срока пребывать в походе: какие успеют прежде других, награбят, наделают разорений, нахватают пленников и ворочаются, коли хотят, в свои степи. Сам хан Девлет-Гирей, со ста двадцатью тысячами орды, намеревался свернуть с Муравского шляха влево, перейти Оку в ее верховьях, по указанию русских изменников, потом перейти Жиздру, Угру и идти к Москве с запада, в надежде, что царь, если и спохватится, то будет ждать его с юга от Москвы, как прежде бывало. Хан не заботился о продовольствии своих ратных сил; каждый татарин брал себе что хотел, а не взял, сам виноват, хоть с голоду умирай; только дано было приказание брать с собою побольше ремней, чем вязать пленников. За ханом не ехал обоз; все везли на вьючных лошадях. Хан шел с необычною быстротой, чтобы внезапно напасть на столицу; поэтому за ним хотя и везли шатры, но они почти никогда не разбивались; хан отдыхал под открытым небом, на ковре, разостланном на траве. Только иногда, когда надобно было подолее покормить лошадей, для хана жарили бараний шашлык или какую-нибудь дичь; в другое время, торопя свою орду, он ел только сухую вяленую конину и показывал своим мурзам пример воздержания и сурового образа жизни.

Кудеяр с Лихаревым и Рустом, опередившие хана, прибыли к Оке на Злынскос поле, находившееся недалеко впадения в Оку реки Ицки. Здесь встретил он уже ожидавших его Окула, Урмана и братьев Юдинковых, а с ними было всего-навсего только десять человек.

Когда разбойники изъявили радость о встрече с Кудеяром, ханский тат-агасы держал себя уже не так, как прежде, и здоровался с ними хоть и с приветливым, однако, вместе с тем и с гордым видом, который шел к его расшитому золотом чекменю. Он важно и покровительственно объявил им от хана великие милости, если они благополучно переведут ханскую орду через реки, и тут же, через своего секретаря, выдал им по нескольку золотых монет. Окул с Урманом хотели было наперерыв рассказывать свои приключения, испытанные ими после погрома разбойничьего стана, близ озера, но Кудеяр, как будто не желая даже вспоминать о прошлом, прервал их и с важностью сказал:

— Говорите дело: что я у вас спрошу, то мне и говорите. Отчего вас так мало? Где вы были в последнее время?

— Мы были в Брянском лесу, — начал Окул, — когда мы с Урманом услышали, что хан идет, то стали говорить ватаге, что идти бы нам Кудеяру навстречу и проводить хана через броды и перелазы. Ватага так и заорала: как можно, чтобы христиане бусурманам на христиан помочь давали?

— Я им и говорю, — сказал Урман, — да ведь нам, братцы, лишь бы милость была, а теперь будет такой случай, что другого не дождешься. А они на меня: ты сам татарин и своим татарам норовишь: видно, хочешь в прежнюю веру повернуться и нас туда же тянешь.

— Я говорил им, — сказал Окул, — ведь мы шли же против царя-мучителя с Кудеяром, а теперь Кудеяр хана на того же мучителя ведет и нас просит с собою, отчего ж нам не идти?.. А они говорят: то иное дело было; мы тогда уповали, что вместо царя-мучителя иной царь христианский будет, а теперь хан-бусурман идет разорять народ. Да тут же стали кричать на нас: долой их с атаманства. Нас с атаманства скинули; атаманами поставили Захарку Мельницу да Матюху Курощупова. А те, как стали на атаманство, тотчас сказали кругу такову речь: пойдемте, братцы, прямо к царю с повинною, а Окулка с Урманком свяжем; авось нас государь-царь помилует за то, что мы не пошли служить крымскому хану. А ватага на это как крикнет: "Да, помилует! Как помиловал нашу братью, тех, что близ озера сдались. Вишь ты, — говорят, — что затеяли рассякие-растакие дети, рубить их, а то они нас выдадут", да тут же их изрубили. А мы стоим с Урманом, себе смерти дожидаем. Только нет: они нас рубить не стали, только все ругали. "И к царю не пойдем, — кричат, — и к хану не пойдем, а, кто скажет еще хоть слово про то, чтоб нам идти либо к хану, либо к царю, тому тотчас смерть". Так мы с Урманом посоветовались, что нам оставаться в стане не мочно, да ночью и убежали.

— А вот эти, что с нами пришли, — сказал Урман, — десять человек, все татары новокрещены; им також не мочно было оставаться, для того что им веры уж не будет, затем что татары; — и они бежали с нами, хотячи послужить хану и тебе.

— А мы, — сказал Ждан Юдинков, целуя полу одежды Кудеяра, — твои вечные холопы, твои дети верные; как прежде с тобой неразлучно ездили, так и теперь поедем близ твоего стремени.

— Служите верно светлейшему хану, — сказал Кудеяр, — и получите большие милости.

Он приказал угостить разбойников, но сам не садился с ними.

— Горд, — заметил Окул, — важным человеком сделался у хана!

— Нет, он милостив! — сказал Василий Юдинков.

Прибыл хан. Он заблагорассудил разбить себе на Злынском поле шатер и намеревался отдохнуть один день после продолжительного беспрерывного пути. Кудеяр привел к нему русских беглецов. Они целовали руки хана. Урман не утерпел и заплакал: национальное чувство, задушенное в молодости, воскресло при виде государя того племени, к которому принадлежал Урман, государя, говорившего языком, слыханным Урманом в детстве от отца и матери.

— Светлейший хан, — сказал Урман, — я твой прирожденный человек; и эти люди — он указал на новокрещенов — все это, как и я, твои люди; все мы прирожденные татары, нас неволею повернули на москвитинов. Ты наш настоящий государь. Все мы хотим тебе служить навек!

Новокрещены клялись в верности хану. Окул и Юдинков молчали, не понимая по-татарски.

— Я рад, — сказал хан, — что наши пришли к нам. Вы — дети мои, я — ваш отец. Московский мучитель набрал вас в мусульманских царствах и насильно отвратил от правой нашей веры. Много вас таких. За вас и за них иду я мстить ему, и вы за себя отомщайте. Послужите мне, так будете у меня ближними людьми. Вот Кудеяр вам скажет, как я умею благодарить и награждать услугу. Кудеяр сделал мне добро, и теперь важный человек в нашем юрте.

При помощи русских изменников, взявшихся быть вожами, хан с ордою перешел Оку на Быстром броде, перешел Жиздру в том месте, где когда-то разбойники ушли от калужан, наконец, перешел Угру и повернул к востоку. Татары шли неутомимо, не встречали нигде от русских сопротивления; в этом крае русской рати не было; царь, услышав чрез станичников, что ногаи стали появляться в украинных землях и за ними хочет быть сам хан, собрал наскоро рать; она стояла под Серпуховом, ожидая татар по дороге к этому городу.

Татары не брали городов, чтоб не тратить времени, и мало разоряли край; они оставляли это дело ногаям, а только, проходя через селения, сожигали их, означая тем свою победу. Уже до Москвы оставалось не более семидесяти верст. Окул исчез: его стала мучить совесть, что он служит бусурманину на христиан; он убежал, пробираясь лесами, в Литву.

Кудеяр призвал к себе новокрещенов, передавшихся к хану с Урманом, а с ними Урмана, и сказал:

— Вот вы почуяли, что вы не русские, а татары. Противно вам стало, что вы служили чужому государю, московскому, прирожденному заклятому ворогу всего вашего татарского племени. Вы увидели вашего истинного праведного государя татарского, и сердце ваше затрепетало. Сослужите же ему великую службу. Наш государь наградит вас, и вы будете у него как первые мурзы. Служба вам будет нелегкая, зато и милость немалая. Ступайте в Москву: все вы по-русски умеете, и вас признают за русских; теперь же всякого народа много туда бежит. Как мы придем к Москве и увидите наших людей и лошадей — зажгите Москву в разных местах. Вот вам деньги, чтобы обойтись там. Ступайте, хан велит.

Они получили деньги и уехали.

Потом призвал Кудеяр Юдинковых и сказал:

— Вы мои верные, любезные дети. Нет у меня людей на свете вас милее, вы нарекли меня своим батьком; я вам поручу такое важное дело, которого другим поручить побоюсь. Ступайте в Москву, а как мы подойдем к ней, зажгите ее в двух местах. Смотрите, не попадайтесь, а то мне без вас тяжело будет.

— Зачем попадаться, — сказал Ждан, — на то идем, чтоб дело сделать, а не попадаться.

— Да никому, никому не говорите! — сказал Кудеяр.

Орда сделала к следующему дню тридцать верст. Кудеяр призвал Лихарева и Русина.

— Братцы! — сказал он, — все ваши утекли куда-то, вы одни остались. На вас надежда вся. Хотите или не хотите служить хану? Мы вас не держим. Не хотите — уходите, как сделали вожи наши. А хотите служить хану — учините нужное дело.

— Куда нам идти! — сказал Русин. — Ништо к Ивану, чтоб шкуру содрал? Нет, оно больно.

— Все можем сделать, — сказал Лихарев, — что хан прикажет. Хоть жар-птицу достать велит, так и ту поедем доставать!

— Не доставать жар-птицу, а пустить ее посылает вас хан, — сказал Кудеяр. — Ступайте в Москву, и, как мы подойдем к ней с ордою, вы зажгите ее в двух местах.

— В двух? — сказал Лихарев. — Я один в десяти местах зажгу. Всю сожжем дотла: коли Лихаря на то пошлют, так уж Москве целой не быть.

— А то… — промямлил Русин. Он целовал полу Кудеяро-вой одежды.

— Таково дело важное сделаем, — продолжал он, — твоя милость не оставь нас, чтоб светлейший хан пожаловал нам поместьишко у себя, в Крыму.

— Делайте ваше дело, — сказал Кудеяр, — а нагорода вам будет.

— Что нагорода? — сказал Лихарев. — Лихарь ради одной славы черт знает чего наделает.

— Вот вам деньги, — сказал Кудеяр, — да никому о сем не говорите. Может быть, вожи наши в Москву ушли изменою, так, коли встретитесь, не говорите с ними и сторонитесь от них.

— Я себе начерню бороду, — сказал Русин.

— Я желтой глиной намажу, — сказал Лихарев, — да еще горб на спину примощу.

— А я себе еще и рожу напятнаю, — сказал Русин.

Они уехали. Кудеяр, узнавши, что татары наловили русских пленный с женами и детьми, призвал четырех таких пленников и сказал:

— Что вам дороже: жены и дети ваши или Москва?

— Вестимо, свои дороже! — отвечали ему.

— Идите в Москву и зажгите ее в четырех местах, когда мы подступим к столице. Вам за то будет нагорода великая. А не захотите того исполнить, велю казнить жен и детей ваших лютыми муками.

Пленники поневоле согласились. Потом Кудеяр призвал еще троих и говорил им то же, что и первым; потом призвал еще троих и говорил то же, что вторым. Все согласились, но не все решились исполнить такое приказание. Кудеяр поступал таким образом для того, что если бы кто-нибудь открыл замысел или попался русским по неосторожности, то, не зная всех соучастников, не мог бы показать на них.

Сделали еще двадцать верст и остановились. Вечерело. Кудеяру привели четырех схваченных татарами ратных московских людей.

— Кто вы? Опричные или земские? — спрашивал их Кудеяр.

— Мы земские, — отвечал один из пленных.

— Куда вы пробирались?

— Нас послали проведать, где татары и скоро ли прибудут.

— Где царь?

— Убежал.

— Куда?

— Не знаем. Нас собрали под Серпухов. Царь был с опричниной. Ждали хана к Серпухову и послали за Оку проведывать вестей, а посланные, приехав, сказали, что не видали и не знают, где хан. А тут пришла весть, что хан перешел Оку у верховьев, а потом уже перешел и Угру и идет к Москве. Тогда царь с опричниною ночью убежал, покиня всю земскую рать.

— Хорош царь ваш, — сказал Кудеяр, — он, видно, отважен только над своими дураками, которые, как овцы или свиньи, подставляют ему свои морды под нож. А кто у вас воеводы?

— Князь Вельский — старшой, а под ним князь Мстиславский, а у них князь Воротынский, да Шуйский Иван Петрович, да с ними бояре.

— Какой это Воротынский, Михайло? — спросил Кудеяр.

— Да.

— Это хоробрый человек. Он хотел когда-то с нами, крымцами, биться, Крым наш думал завоевать. Что же ваши воеводы хотят чинить?

— У них разлад. Воротынский и Шуйский хотели идти прямо на вас и учинить бой, а Вельский и Мстиславский не захотели, стали говорить, что надобно идти в Москву и в Москве борониться. Сегодня они пришли все в Москву.

— А ратной силы много у них?

— Было у нас тысяч более ста, только, чай, половина разошлась после того, как царь ушел с опричными.

— Одного оставить, а прочим порубить головы! — закричал Кудеяр татарам.

— Да за что же? Помилуй! Подари животом! Ради Христа помилуй! — кричали пленные.

— Что с вами возиться? — сказал Кудеяр. — Порубить им головы! — повторил он татарам, а сам он отправился к хану.

— Светлейший хан! Нам, — сказал он, — идти бы скорее к Москве; языки сказали, что воеводы своею ратью придут сегодня в город, хотят отсиживаться, так нам не допустить их установиться и к утру бы поспеть к Москве. А я послал вперед, чтоб Москву зажгли, как мы придем.

— Пусть так будет! — сказал хан. — Благодарю, мой тат-агасы.

При всех свойствах, присущих предводителю хищнического полчища, Девлет-Гирей имел в себе что-то рыцарское; в его душе, склонной к поэтическому созерцанию, было уважение к благородному и честному, несмотря на то что его собственные поступки шли часто вразрез с этим уважением. Девлет-Гирею в первое его знакомство с Кудеяром понравилось то, что Кудеяр не прельстился выгодами и обещаниями, остался верен христианской вере и русскому царю. Тогда Девлет-Гирей всем сердцем полюбил Кудеяра. Но теперь, когда Кудеяр, принявши ислам, лез, как говорится, из кожи, чтобы казаться татарином, и старался услуживать хану на зло русскому народу, хан хотя ценил услуги своего тат-агасы, хоть благодарил его и хвалил, но уже не питал к нему прежней сердечной привязанности.

Кудеяр стал расспрашивать оставленного в живых пленника о Москве: откуда можно лучше глядеть на нее — и, узнавши, что паче других мест пригодны к тому Воробьевы горы, велел ему вести хана с мурзами и телохранителями на эти горы, обещая за то пленника отпустить на волю. Вож этот, москвич, сын боярский Орлов, поневоле исполнил приказание. Утром на следующий день, 24 мая, орда явилась у Москвы и растянулась кругом Замоскворечья и до самого Коломенского села, а сам хан с мурзами и с Кудеяром взъехал на Воробьевы горы. Кудеяр отпустил Орлова, приказавши татарам не трогать его.

Хан поместился в царском дворце, из которого некогда царь Иван глядел на московский пожар, где, устрашенный народным возмущением, отдался в волю попа Сильвестра. С переходов этого самого дворца крымский хан готовился смотреть на другой пожар Москвы. Его мурзам стали разбивать шатры. И Кудеяру разбили шатер на самом спуске с горы и внесли в шатер его вещи.

VI

Искушение добра

Вся Москва была как на ладони, на небе не было ни облачка; весеннее солнце обливало светом возносившиеся над темно-серою массою домовых крыш стены церквей, окрашенные белым, красным, зеленым, синим цветами; лучи его играли на золотых куполах и крестах; сверкала блестящею серебряной лентою Москва-река, за нею, к востоку, ярко зеленели широкие луга, усеянные подгородными селениями и дворами, вдали темная зелень лесов. Пели пташки; безучастная к человеческой злобе природа совершала свой обычный праздник весны. С вершины горы можно было думать, что для этого праздника сошлась и масса народа, волновавшаяся тогда по московским улицам.

Кудеяр смотрел на этот роскошный вид, который должен был, может быть, через час замениться ужасным видом разрушения. Кудеяр спешил сюда с злобным ожиданием насладиться гибелью столицы, а теперь, мимо его воли, в сердце ему стало подступать то ощущение жалости, которое он так подавил в себе, когда несчастная украинка в Крыму напомнила ему навсегда потерянную любимую женщину. Кудеяру становилось жаль Москвы. Кудеяр стыдился этого чувства и всею силою своей воли старался подавить его, а оно, с своей стороны, как будто напрягало все усилия, чтобы овладеть им. В воображении Кудеяра неотвязчиво носился образ Насти. Он поглядел вниз и увидел Крымский двор: он вспомнил, как там он нашел свою погибшую Настю; он глянул на далекий Данилов монастырь и узнал тот лес, где Настя с такою покорностью пожертвовала ему своим ребенком. Настя как будто теперь говорила ему: "Юрий, за что ты убил ребенка? Тебе ненавистно было татарское отродье, а теперь ты привел татар истреблять народ христианский! Ты не дал мне окрестить ребенка, а теперь сам отрекся от Христа!" Кудеяр прогонял от себя этот неотвязчивый образ, хотел тешить себя надеждою скоро увидеть пламя столицы, а Настя все-таки внедрялась в его воображение и говорила ему: "Юрий! Меня убил мучитель, а ты мстишь невинным москвитинам; мучитель разлучил меня с тобою на этом свете, а ты добровольно разлучился со мною и для того света; я осталась верна Христу, а ты отвернулся от Него!.. Юрий! Юрий! Нам теперь вечная разлука? Ты сам не захотел быть со мною!"

Могучая воля боролась с этим искушением добра и никак не могла побороть его; оно принимало на себя неотразимый образ любимого некогда существа и врывалось в сердце, в мозг Кудеяра. Кудеяр призывал на помощь свою злобу, насилуя себя, притворялся сам пред собою, что желает крови, разрушения, пожаров, стонов, страдания, нищеты, — а ему было жаль Москвы, жаль бесчисленного множества народа, осужденного на гибель под ее развалинами. Вдруг по всем московским церквам раздался благовест; был праздник Вознесения. Толпы народа валили в церкви, но не в праздничных нарядах шли они в духовном веселии славить торжество Спасителя; они шли готовиться к смерти и принимать смерть в церковных стенах от огня и дыма. Звон стал резать, пилить, печь Кудеяру сердце. Опять предстала пред его воображение Настя и говорила ему: "Помнишь ли, Юрий, как, бывало, ты услышишь этот звон, снимешь шапку и перекрестишься. А теперь — ты не смеешь снять своей шапки и перекреститься! Помнишь ли, как, с православным народом стоя в храме, только услышишь, что читают о победе и одолении, тотчас кладешь большие поклоны и просишь у Бога, чтоб крест святой одолел бусурманство, а теперь ты слушаешь звон, да уже не входишь в церковь и дожидаешься гибели христианам от бусурман, которых ты навел на них!"

"Прочь, прочь! — твердил сам себе Кудеяр. — Прочь Настю!

К черту жалость! Прочь христианство! Я мусульманин, я не верю в Христа, я не хочу знать Его. Мне нужно христианской крови! Пожара! Дыма смерти!"

Но все было напрасно. Голос Насти раздавался в его душе: "Юрий! Юрий! Не упрямься, Бог милосерд даже и для таких грешников, как ты: надень свой крест, беги в Москву! погибни там вместе с православным народом. Бог простит тебя!" А Кудеяр все-таки не поддавался этому голосу, Кудеяр все-таки хотел искать зла, гибели христианству — мало того: гибели людей каких бы то ни было.

Воздух стал колебаться. Тишина нарушилась, подымался ветер, природа готовилась помогать злобе Кудеяра. А голос Насти продолжал звать его душу, тянуть ее за собою. "Скорее! скорее! торопись. Поздно будет, видишь, какой ветер: вспыхнет Москва — не пройдешь; жалеть будешь, не воротишь. Юрий! Юрий! Спеши ко мне, спеши! Если ты любишь Настю — иди к Насте. Она недалеко, ты пройдешь к ней через огонь, который истребит православную столицу, дойдешь до нее, если добровольно погибнешь вместе с православными людьми…"

Кудеяр отбивался; ему давило грудь, сжимало горло; он трясся всем телом; его ноги, мимо его воли, тащили его с места. Кудеяр упирался.

В минуты этого внутреннего борения, происходившего в душе Кудеяра, прибегают татары и ведут старика, лысого, с седою бородою, одетого в черную одежду наподобие рубахи, босоногого, с огромною палкою. Это был тот самый юродивый, который во время приезда Кудеяра с Вишневецким в Москву напрасно хотел рассказами о видениях побудить царя Ивана Васильевича на войну с Крымом.

— Тат-агасы! — кричали татары. — Вот этот московский старик пришел сюда и зовет твое имя… Он чего-то хочет.

— Кто ты? — спросил Кудеяр.

— Нужно поговорить с тобой одним.

— Говори, — сказал Кудеяр, — татары по-русски не знают.

— Нет, — отвечал старик, — вели отойти им прочь. Я пришел тебе сказать, кто ты таков.

— Я и без тебя знаю, дурак! — сказал Кудеяр. — Я ханский боярин, и с тобою, мужиком, что мне говорить; вот я велю тебе голову снять за то, что ты пришел ко мне без дела.

Кудеяру воображалось, что этот старик пришел укорять его.

— Сними с меня голову, — сказал старик, — только прежде меня выслушай, а то будешь жалеть, да не воротишь. Один я знаю, чей ты сын, какого ты рода, другой никто того невесть. Я пришел для того только, чтоб тебе сказать.

Кудеяр дал знак — татары удалились.

— Цел ли у тебя золотой крест, что тебе дала неведомая тебе родительница? — спрашивал юродивый.

— Я отрекся от христианства! Я познал правду! — сказал Кудеяр, пересиливая в себе внутренний голос, говоривший ему иное.

— Это твое дело! — сказал юродивый. — Я не обращать тебя пришел. Цел ли твой крест? Если цел, покажи его мне, и я назову тебе твоего отца и твою мать.

Кудеяр пошел в свой шатер и вынул крест из маленькой шкатулки, сохраняемой в одном из мешков. Кудеяр подал крест юродивому молча. Юродивый пристально посмотрел на обе стороны креста и сказал: "Слушай! Отец царя Ивана, великий князь московский Василий Иванович, по бесовскому искушению, восхотел отвергнуть свою законную жену и понять другую, литвинку Елену Глинскую. У великого князя был любимый боярин Шигона{42}, и тот боярин, чем бы государя своего от такого беззакония отговаривать, забывши заповедь божию, человекоугодив сый, стал ему советовать учинить по своей похоти, будто бы того ради, что у великой княгини не было детей. Тогда великий князь Василий повелел свою жену, великую княгишо Соломонию, постричь насильно в черницы и приказал то дело боярину Шигоне. Великая княгиня постригаться не хотела, и Шигона бил ее, заставляючи постричься. И князь великий женился на другой жене от живой жены. После того великая княгиня Соломония обретеся во чреве имущи; а боярин Шигона, узнав о том, великого князя не доложил, а сказал про то новой великой княгине Елене и ее родне, Глинским. А как великая княгиня Соломония родила сына, то великая княгиня Елена велела Шигоне того младенца извести, но Шигона младенца не убил: он отдал его одному сыну боярскому в Рязанской земле, не сказавши, чей такой младенец, и оставил на младенце благословенный крест, что дала ему мать по крещении. По неколих летех, великая княгиня Елена родила сына Ивана, нынешнего царя, а в те поры, как он родился, по всей Русской земле был гром и буря, какой не помнили старые люди, и тогда говорили русские люди: божия-де кара на свет родилась, еже и бысть. Потом вскоре умре великий князь Василий, и прият правление Московского государства, вместо малого зело сына, жена его Елена, и та живяше блудно и к пролитию крови склонна бысть. Тогда боярин Шигона прииде в чувствие и позна свое беззаконие, хотел он добыть царевича, Соломониина сына, и объявить народу, но узнал, что татары, набежав на Рязанскую землю, извели того сына боярского, и младенца с ним не стало".

— А как звали того младенца? — спросил Кудеяр.

— Моя речь впереди! — сказал юродивый. — Ты слушай. Боярин Шигона раскаялся зело и сам себе осуди на покаяние: постричься он не хотел, понеже по делом своим гнюсным недостоин себе мняше равноангельского иноческого чина, но волею похаб сотворися, сиречь юрод стал вящшего ради уничижения, и ходил он, странствуя из града в град, из веси в весь, никим знаем, а потом пришел в Москву и там уве-дал, что Соломониин сын жив, только Шигона не объявил о том никому.

— Зачем не объявил? — спросил тревожно Кудеяр.

— Затем, — сказал юродивый, — узнал, что царь Иван, долго упрямясь, хотел, наконец, последовать словам мудрых советников и стал было собирать рать, чтоб разорить темное царство Крымское; того ради Шигона не хотел ввергать котору и раздор в христианство, понеже в такую пору, великого ради дела, благопотребно быть согласию и единомыслию Между христианы; да и затем Шигона не объявил, что боялся, как бы царь Иван, уведавши про Соломониина сына, не вздумал бы извести его, боячись, чтоб он, яко первородный, не отнял у него престола.

— Что сталось с тем княжичем? — спросил Кудеяр.

— Про то, — сказал старик, — ты знаешь лучше меня: боярин Шигона — я, а ты — князь Юрий Васильевич!

В это время в Москве вспыхнул пожар: разом в пятнадцати местах потянулись кверху столбы дыма, и набатный звон, заменивший торжественный благовест, раздался в ушах Кудеяра, как звук трубы последнего суда.

— Это твое дело, князь Юрий Васильевич? — спросил Шигона, указывая на Москву, внезапно покрывшуюся густою тучею дыма.

— Мое! — произнес Кудеяр, затрясшись всем телом.

— Проклят же ты от Бога и от людей, князь Юрий Васильевич! — сказал Шигона. — Томиться тебе неизреченным мучением столько лет, сколько ныне погибнет людей, православного народа в Москве!

Шигона удалился; Кудеяр стоял как вкопанный, глаза его бессмысленно глядели на пожар. Необычайная телесная сила Кудеяра не могла устоять против необычайной душевной бури. Нет той силы, которая бы могла устоять в борьбе с добром, потому что Добро есть Сам Бог: или покорись ему, или — страшно впасть в руки Бога живого! Кудеяр упал навзничь бездыханен{43}.

Москва горела с поразительною быстротою; солнце, сквозь покрывало дыма, лило зловещий бурый свет, как чрез закопченное стекло. Ветер усиливался, колыхая волнами пламени и унося во все стороны снопы искр; испуганные стаи голубей, ласточек, галок сновали по воздуху, не находя себе пристанища. Хан Девлет-Гирей, стоя с мурзами на переходах дворца, любовался этим зрелищем, пришел в поэтический восторг и сыпал изречения из Корана, приправляя их выражениями собственного вдохновения.

— О, пророк! Как истинны слова твои! О, пророк! Каков безумец, смотря на сие, дерзнет усомниться в том, что ты вещал не от Бога. Вот жребий отвергающих откровение Мугаммеда и отверженных за то Богом! Вот день трудный для врагов наших, сынов ада и гибели! Что, неверный царь Иван! Ты уповал на свои богатства, гордился своими сокровищами, помогли ли они тебе? О, безумный! Ты не ведаешь того, что написано в Коране: горе собирающему сокровища и думающему, что они вечны. Всё богатство человеческое прах и суета пред добродетелью{44}. Не уподобились ли сокровища твои легкокрылым бабочкам, улетающим от алчных детей? Где же ты, неверный безумец, царь Иван? Куда же ты убежал? Носишь изображение орла{45}, а сам уподобился пугливому зайцу. Приди к нам, стань рядом с нами, посмотри вместе с нами на свою столицу, восплачь о погибели множества своих великородных бояр и подлых рабов. Ты восплачешь при нас, а мы возрадуемся при тебе! Клянусь быстротою конских ног, извлекающих огонь из камня во время погони за неверными, они не устоят против нас. Мугаммед велик и правдив! Мы пришли в страну неверных, чтобы сузить их пределы, да сбудется сие слово Корана. День суда постиг врагов наших. Слои огня под ногами их, слои огня над их головою. Тень черного дыма станет им мраком Эблиса: она не защитит их от столпообразного пламени, предвестника вечного огня Альготаны, ожидающего по смерти души их! Эльгавия, место скорби и мучений, — удел их. Они взывают: Господи! Отврати от нас огонь и дым, а Бог посылает ветер, чтоб умножить огонь и поразить гибелью наибольшее число их. О, Господи, удвой, удесятери их мучения смерти. Пошли на них дождь кирпичей. Да будет огонь выкроенною для них одеждою, пусть они просят орошения, а ангел смерти подаст им кипящей воды. Пусть в бешенстве кусают себе руки, пусть грызут дерево смерти, и оно станет во внутренности их, как растопленный металл. Смотрите, смотрите, правоверные! Небо стало как расплавленная медь, а горы будто покрыты клочками красной шерсти, как сказано в Коране. Восхвалите Бога и пророка его, правоверные. Наполнитесь духом благочестия и отваги. Разите, истребляйте врагов, не оказывайте им никакого милосердия, ибо то не угодно Богу. Убивайте их, проливайте кровь их и связывайте крепко путами пленников, как сказано в Коране. Чрез то, паче всяких добрых дел, мы получаем от Бога себе прощение и рай, где в садах эдемских будем есть плоды и мясо и возляжем на богато убранных ложах с черноокими девами!

Москва-река стала выступать из берегов своих, запруженная телами тех, которые, убегая от огня, в беспамятстве бросались в воду.

— А где мой тат-агасы? — сказал хан. — Позовите его сюда ко мне, пусть порадуется вместе с нами погибели своих прежних соотечественников, которую он паче всех нас так хитро устроил.

Девлет-Гирею принесли известие, что его тат-агасы постигла внезапная смерть: приходил к нему какой-то старик из Москвы, говорил с ним что-то по-русски; видели издали, что тат-агасы дал ему в руки что-то и опять с ним говорил, потом старик ушел, а тат-агасы упал и умер. Девлет-Гирей поднял кверху указательный палец правой руки, держа голову повернувши влево, потом сказал:

— Подайте мне Коран. — И когда подали хану Коран, он сел, углубился в него, перелистывал его, как бы ища в нем объяснения странной кончины Кудеяра; наконец, положил Коран и ничего не сказал, не найдя, как видно, в Коране подходящего ответа на возникший в его голове вопрос.

Проходили годы, десятилетия, столетия. Москва, отстроившись после сожжения, причиненного ей злобою Кудеяра, не раз после того испытывала и пожары, и нашествия иноземцев. Тяжело приходилось и всей Московской Руси: сильно терзали и опустошали ее литовские и русские воры во время лихолетья; потрясали ее скопища Стеньки Разина, Булавина, Некрасова, Пугачева и иных; много бродило по ее лесам и дорогам удалых, оставляя по себе память в народных песнях, а имя Кудеяра не истребилось из народной памяти. Во всей нынешней Средней России, в украинных городах старого времени, в прежней земле Северской, на берегах Оки, Десны, Ипути, Жиздры, Угры, Упы, Дона, Мечи, Быстрой Сосны и в древней Рязанской земле — везде известно имя Кудеяра. Знают про него и в малорусском крае, и на берегах Волги, в саратовском, симбирском, в самарском краях[1]. Где только есть овраг со следами землянок какого-то неизвестного обиталища — там, говорят, жил Кудеяр-разбойник… Где дикая заросль, где жилище волков, человеку становится поневоле жутко, где человека как будто кто-то сзади хватает — там Кудеяр. Этот Кудеяр — что-то бродячее, страшное и тайное, ни живое ни мертвое, что-то такое, чего и объяснить нельзя. Детей пугают именем Кудеяра; бегают дети в лес, а отцы говорят им: не бегайте туда, ребята, там Кудеяр-разбойник ходит… там страшно!

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Прежде всего, об авторе исторической хроники "Кудеяр". Имя Н.И.Костомарова (1817–1885) было хорошо известно всей России. Один из самых выдающихся историков страны, блестящий лектор, смелый общественно-политический деятель, увлекательный беллетрист и драматург, мыслитель, обогащающий время новыми идеями, Николай Иванович Костомаров пользовался громадной популярностью не только в научных и литературных кругах, но и среди широкой публики. Кроме того, Николай Иванович был подлинным борцом за Идею и Истину, которую он неустанно проповедовал, за которую боролся и страдал.

Судьба его и вообще была не из легких. Неблагополучием отмечено само появление на свет будущего историка. Сын помещика и крепостной девушки, он был незаконнорожденным. Хотя позднее родители и сочетались законным браком, отец не успел усыновить его. Иван Петрович Костомаров, поклонник французских просветителей ХVIII в., воспитывал сына в духе их идей, знакомил мальчика с творениями Пушкина и Жуковского. Просвещал он не только сына, но и слуг. Кроме того, слугам он настойчиво прививал идеи атеизма. Видимо, дворовые "хорошо" восприяли учение, что бога нет и бояться наказания за грехи на том свете не надо. Иван Петрович был убит ими, дворовые же и похитили весь капитал, который он держал в звонкой монете. Возможно, это было возмездием за жестокость… Надо полагать, что это событие не прошло бесследно для впечатлительного мальчика и рано заставило задуматься над теми вопросами, что волновали его уже созревшую душу. После трагической смерти Ивана Петровича мать выкупила свободу мальчику, который по закону был крепостным у своего отца.

Не гладко начиналось и обучение будущего историка: из Воронежского пансиона он был исключен за шалости. Лучше пошло дело в Воронежской гимназии, которую он окончил в 1833 г. Затем — Харьковский университет, где был чрезвычайно низкий уровень преподавания (до 1835 г.), а соответственно и спроса к даровитому юноше не предъявлялось. Все изменилось с приходом на кафедру общей истории М.М.Лунина, серьезного ученого и хорошего лектора. История захватила Костомарова, правда, еще не настолько, чтобы поверить в нее как в судьбу. Сдав выпускные экзамены в университете, он пошел служить Марсу. Выказав полную неспособность к военной службе, он направляется в Харьков слушать лекции в университете, чтобы пополнить свои знания, подготовиться к магистерскому экзамену и писать диссертацию.

На этот раз сделан окончательный выбор. Жизненный путь ясен, но это не значит, что он прям. Уже в эту раннюю пору Костомаров задумался над тем, что не цари, герои и полководцы делают историю, а простой народ. Эта, очевидная в наши дни, мысль в ту пору была воистину революционна. Русские историки держали в поле зрения правителей: князей, царей, императоров, известное внимание отдавали полководцам, министрам, архиереям. Народ являлся лишь фоном, на котором действовали герои. Смелые идеи молодого ученого привлекли к себе радостное внимание передовых мыслящих людей и неодобрительное — властей предержащих. Вот суть понимания Костомарова: "…отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик, земледелец-труженик, как будто не существует для истории; отчего история не говорит нам ничего о его быте, о его духовной жизни, о его чувствованиях, способе его радостей и печалей?"[2]. Понятно, что все охранители николаевского режима насторожились.

Первый удар пришелся по его диссертации "О причинах и характере унии в Западной России" (1842), выпущенной им книгой. Харьковский архиерей Иннокентий Борисов послал донос в Министерство народного просвещения, обвиняя автора в крамоле. Для рассмотрения костомаровского труда был приглашен профессор Н.Г.Устрялов. Он дал уничтожающую характеристику книге. В традициях средневековья книгу сожгли. Таким образом, первой же своей работой молодой ученый возжег высокий костер. И все же к нему отнеслись снисходительно, разрешив защитить другую диссертацию. Ведь Костомаров был уже фигурой приметной: он выпустил в свет драму и несколько сборников стихотворений, снискавших к нему симпатию в обществе.

Новая диссертация Костомарова называлась "Об историческом значении русской народной поэзии" (1843), ее отличали богатство наблюдений, аналитическая сила мысли и блестящее изложение. Это была первая на Украине историко-этнографическая диссертация, которая была защищена в 1844 г. Оставив (по причинам личного характера) место помощника инспектора студентов Харьковского университета, он с год учительствовал в Ровно. Это не было пропавшим временем в его жизни, он деятельно собирал материал о Богдане Хмельницком, чья живописная и неоднозначная фигура давно занимала его воображение.

В 1846 г. Совет Киевского университета избрал Костомарова преподавателем русской истории. Начался блестящий, но, увы, непродолжительный период деятельности Костомарова. Каждая его лекция являлась событием в культурной жизни Киева. Аудитория было полна: на скамейках теснились не только студенты разных факультетов, но и публика "со стороны", в том числе люди светские. Вокруг молодого ученого образовался кружок даровитых людей, разделявших его взгляды на народность. Среди них Н.Гулак, П.Кулиш и Т.Шевченко. Им зрилась "общеславянская взаимность", некая федерация всех славянских племен — от снежных просторов России до Балкан — с едиными законами и правами и единой центральной властью, "заведующей сношениями вне союза", но с полной автономией каждой части в вопросах внутреннего управления; без крепостного строя и какой-либо рабской зависимости одной части населения от другой, с изучением славянских языков и литератур как главнейшего дела образования. Это был панславизм в его самом крайнем выражении. Для разработки и реализации столь далеко идущих планов необходимо было тайное общество, и оно не замедлило появиться. В историю общественного движения в России оно вошло под названием Кирилло-Мефодиевского. Имена знаменитых славянских просветителей, создателей азбуки — кириллицы, должны были, видимо, замаскировать политические цели общества. Там, где есть тайное общество, обязательно находится и предатель. Некто Петров, подслушавший горячие споры неосторожных, как и все русские заговорщики, энтузиастов общеславянского дела, послал донос в III Отделение. В славянской идее усмотрели государственное преступление. Крамольников арестовали (1847) и присудили к разного рода наказаниям. Костомарова после годичного заключения в Петропавловской крепости выслали в Саратов под надзор полиции с запрещением преподавать и публиковать свои сочинения.

Отлучение от науки и литературы длилось до 1856 г. Но и в эти черные дни Костомаров не прекращал работу. Он закончил труд о Богдане Хмельницком (1857), написал сочинение ’Бунт Стеньки Разина" (1858). В Саратове он оставался до 1859 г. (безвыездно до 1852 г.), когда Петербургский университет пригласил его на кафедру русской истории. По странному совпадению, на которые так щедра жизнь, любящая грубую, лобовую драматургию, он занял место, освободившееся в связи с уходом в отставку Н.Г.Устрялова.

Началась самая счастливая пора в жизни Костомарова. Петербургская публика знала его преимущественно как исторического беллетриста, сейчас она увидела большого ученого и вдохновенного лектора. Как и в Киеве, на его лекции ходили люди, вовсе чуждые университетской учености, но интересующиеся российской историей. Костомаров, желающий до конца быть понятым, так определил цели своего курса: "Вступая на кафедру, я задался мыслью в своих лекциях выдвинуть на первый план народную жизнь во всех ее частных видах. <..> Русское государство складывалось из частей, которые прежде жили собственной независимою жизнью, и долго после того жизнь частей высказывалась отличными стремлениями в общем государственном строе. Найти и уловить эти особенности народной жизни частей Русского государства составляло для меня задачу моих занятий историей"[3].

У Костомарова было теперь все: прочное положение, успех, литературная слава, признание в авторитетных научных кругах, лестная и вполне справедливая репутация смелого, оригинального исследователя. Но Костомарова все это почти не занимало — истинно важным для него было лишь одно: работа мысли, упрямо пробивающейся к истине. Чутко вслушиваясь в шумы далеких эпох, он по-новому увидел историю образования Московского государства. И тут он оказался равно далек и от славянофилов, и от Сергея Соловьева: от мистического преклонения перед народом и от одностороннего увлечения идеей государственности. Свои взгляды он излагал в печати, чем навлек на себя неудовольствие многих коллег и сильных мира сего. После каждой его лекции в университетской аудитории ему устраивали овацию… Но тучи над головой слишком независимого профессора сгущались.

Его официальное положение еще более ухудшилось, когда он принялся разрабатывать другую, любимую с юных лет тему: о самостоятельном значении малороссийской народности. Тут против Костомарова объединились польские и великорусские писатели; властям тем более не понравились идеи, развиваемые Костомаровым. Нужен был лишь повод, чтобы отстранить его от преподавательской деятельности. Воспользовались ситуацией, связанной с так называемым вольным университетом. В 1861 г. в связи со студенческими волнениями был закрыт С.-Петербургский университет, и Костомаров с другими учеными стал читать открытые лекции в помещении городской думы. Власти с неодобрительной настороженностью следили за этой новацией. И когда профессор П.В.Павлов в статье "Тысячелетие России", читанной им на литературном вечере, допустил вольномыслие, его выслали из столицы. В знак протеста студенты и распорядители лекций решили закрыть вольный университет. Костомаров, сам переживший некогда трагедию, подобную павловской, явил нежданную и странную душевную слепоту. Вместо того чтобы присоединиться к протесту коллег, он пришел на очередную лекцию и был освистан аудиторией. Ему казалось, что он явил стойкость посреди всеобщей растерянности, но общественное мнение расценило его поступок как соглашательство. Ему пришлось выйти из состава с. — петербургской профессуры.

Вернуться к преподавательской деятельности Костомарову не удалось. Министерство просвещения, и так едва терпевшее слишком самостоятельного и популярного профессора, воспользовалось охлаждением к Костомарову прогрессивной части общества и перекрыло ему все пути к преподаванию.

Со временем печальная история забудется, Костомарова станут приглашать Киевский и Харьковский университеты, но он должен будет отвечать отказом. "Министр… объявляет мне, — писал Костомаров, — что он не утвердит меня ни в один университет и что если я хожу по Петербургу и цел, и невредим, то за это следует благодарить Господа Бога"[4]. Конечно, Костомарову было горько, он обладал мощным даром непосредственного влияния на аудиторию и ценил в себе этот дар. Для самовыражения теперь осталось лишь письменное слово, которым Костомаров прекрасно владел. Этот период его жизни ознаменован глубокими научными исследованиями: в 1863 г. была опубликована монография "Севернорусские народоправства во времена удельно-вечевого уклада. Новгород — Псков — Вятка", в 1869 г. — "Последние годы Речи Посполитой", в 1870 г. — "Начало единодержавия в Древней Руси".

Стремясь донести до широкого читателя результаты своих исследований, Костомаров начал издавать с 1873 г. "Русскую историю в жизнеописаниях ее главнейших деятелей" — эту поистине русскую историческую энциклопедию. Будучи членом Археографической комиссии, выпустил 12 томов "Актов, относящихся к истории Южной и Западной России…".

Позже, особенно после перенесенной тяжелой болезни и сильного ослабления зрения, стиль Костомарова как-то подсушился, из-под его пера уже не выходят те великолепные характеристики и сочные образы, что придавали такой блеск его исследованиям и много способствовали популяризации исторической науки. Он сохранил в нетронутости лишь удивительную трудоспособность и не откладывал пера вплоть до того часа, когда мучительная болезнь превратила его жизнь в затянувшуюся агонию.

В этот печальный период его жизни ему было дано запоздалое счастье соединиться с женщиной, которую он любил и называл невестой еще до своей ссылки в 1847 г. Тогда она стала женой другого, теперь, овдовев, пришла к тому, кто ждал ее без малого тридцать лет.

Николай Иванович Костомаров, замечательный ученый, талантливый исследователь, блестящий популяризатор, скончался в 1885 г. Его похоронили на Волковом кладбище в Петербурге.

Н. И. Костомаров напоминает мне чем-то Н.А.Полевого, хотя Костомаров был ученым-историком в отличие от злосчастного редактора "Московского телеграфа". Недостаток исторических знаний не помешал Полевому выступить в качестве соперника прославленного Н.М.Карамзина. И Полевой и Костомаров совмещали историческую науку с беллетристическим творчеством, оба были неутомимы и невероятно производительны — вечные труженики, и оба, мягко говоря, не всегда оставались на высоте своих лучших достижений. Последним особенно грешил Николай Полевой, но, в его тягчайшей нужде, ему приходилось писать по несколько печатных листов в сутки (днем и ночью), чтобы прокормить семью черствым хлебом литературной поденщины. Н. Костомаров не знал таких крайних обстоятельств и все же проявлял порой снисходительность к собственному творчеству. В определенной степени это относится и к предлагаемой вниманию читателей исторической хронике "Кудеяр". Я вовсе не хочу обескуражить читателей, напротив: не питая излишних иллюзий, скорее извлечешь пользу и удовольствие из чтения этой хроники.

Эта книга, несомненно, заслуживает издания, как и многие другие художественные произведения Н.Костомарова. Не только в нашей истории, но и в нашей литературе существует много белых пятен. Широкому читателю известен лишь первый литературный ряд, да ведь за великанами идут ряды отнюдь не малорослых и весьма примечательных авторов. Нельзя знать литературу только по ее вершинам.

"Капитанская дочка", "Война и мир", жемчужина прозы "Хаджи-Мурат" — этого уже достаточно, чтобы сказать: у нас великая историко-художественная литература. Но в основном исторический жанр был на откупе у второстепенных дарований; М.Н.Загоскин, И.И.Лажечников, Г.П.Данилевский, князь В.Ф.Одоевский — "первый исторический новеллист", граф Е.А.Салиас де Турнемир. В этом же перечне может быть названа историческая беллетристика Костомарова (нельзя только забывать о том, что Николай Иванович, прежде всего, ученый-историк). "Второстепенный" — это неплохо, прочитывание литературы начинается с писателей второго ряда. Неискушенному читателю, подростку не осилить ’Войну и мир", лучше начать с "Мировича" Данилевского.

Наш читатель изголодался по исторической литературе, он с жадностью набрасывается на любое произведение, посвященное прошлому. Оказывается, долгое отлучение от истории приводит не к атрофии интереса, а к мучительной тяге знать, что было до нас, знать дела предков, их быт и нравы и как создавали они огромную страну, доставшуюся нам в наследство. Всё интересно в прошлом, потому что без прошлого не было бы нас. Там можно найти завязки многих нынешних узлов, там аукалось то, что откликается нынче. И любое произведение о минувших днях находит живой отзвук в читательском сердце.


О Кудеяре было немало рассказано и спето:

Было двенадцать разбойников,

Был Кудеяр-атаман,

Много разбойники пролили

Крови честных христиан…

Историю Кудеяра поэт (Н.Некрасов) якобы слышал от соловецкого старца, честного Питирима… Прожив немалую разбойную жизнь, Кудеяр ужаснулся кровавым своим деяниям, бросил разбой и подвижнической жизнью стал искупать грехи. В стихотворении, ставшем песней, использован распространенный мотив народной поэзии о раскаявшемся злодее. В других легендах о Кудеяре никакого обращения к богу нет. Разбойника, выходившего из леса на проезжую дорогу грабить купеческие обозы, поглотила в свой срок лесная чаща. В конце повествования, в примечании, Костомаров сообщает иной, весьма привлекательный вариант явления Кудеяра: "Нынешний редактор киевской газеты "Труд", почтенный А. А.Русов, лет тому назад пять обязательно сообщил мне, что в Черниговской губернии, в Новозыбковском уезде, в даче села Рыловичи, у речки Каменки, между поселениями Демевкою и Василевскою (Дубровка тож), есть песчаный бугор, носящий в народе название Кудеярова погреба. Живущий в том краю народ, говорящий наречием, составляющим переход от малорусского к белорусскому, думает, что там лежит клад, зарытый назад тому триста лет Кудеяром-разбойником. Этот Кудеяр был необычный силач, царя не боялся, разбивал знатных и богатых, а за бедных заступался"[5]. Выходит, он был русским двойником Шервудского лучника, веселого Робин Гуда, грозы богачей и друга бедноты? Жаль, что Костомаров не склонился к такому вот образу Кудеяра.

Прочно вошедшая в народное сознание легенда утверждает, что Кудеяр был царский сын. А вот уже не из легенды. Великий князь Василий решил разойтись с женой своей Соломонией и жениться на Елене Глинской, дочери выходца из Литвы. Предлог был выбран такой: Соломония бездетна, а царскому дому нужен наследник. Это государственное соображение убедило хитрого, искательнейшего митрополита Даниила, и он дал благословление на разрыв. Это бессовестное надругательство над женщиной так описано Карамзиным: "Чтобы обмануть закон и совесть, предложили Соломонии добровольно отказаться от мира: она не хотела. Тогда употребили насилие: вывели ее из дворца, постригли в Рождественском девичьем монастыре, увезли в Суздаль и там, в женской обители, заключили. Уверяют, что несчастная противилась совершению беззаконного обряда и что сановник великокняжеский Иван Шигона угрожал ей не только словами, но и побоями, действуя именем государя; что она залилась слезами и, надевая ризу инокини, торжественно сказала: "Бог видит и отмстит моему гонителю". Не умолчим здесь о предании любопытном, хотя и недостоверном: носился слух, что Соломония к ужасу и бесполезному раскаянию великого князя оказалась после беременною, родила сына, дала ему имя Георгий, тайно воспитывала его и не хотела никому показать, говоря: "В свое время он явится в могуществе и славе""[6]. Недостоверным в этом сообщении являются ужас и раскаяние великого князя, щедро приписанные ему Карамзиным. Беременность Соломонии и рождение сына история подвергает сомнению. (Он, по, вероятно, ложному свидетельству монахов, вскоре скончался и был "погребен" в Покровском суздальском женском монастыре. Уже в наше время при вскрытии могилы были обнаружены истлевшая одежда и кости мелких животных.) Легенде принадлежит то, что сын этот, нареченный Юрием, и есть знаменитый разбойник Кудеяр. Елена Глинская, в свою очередь, родила сына, подарив России не легендарного, а действительного разбойника, перед которым атаман Кудеяр сущий младенец, — Ивана Васильевича Грозного. Такого кровоядца не знала Русь еще очень долго — вплоть по появления "отца народов", "корифея всего" Иосифа Виссарионовича Сталина: тут уж и Грозный выглядит любителем, кустарем.

Самое интересное в хронике Костомарова — это образ Грозного-царя. Ему удалось показать тот страшный, трагический перелом, который произошел в умном, высокоодаренном и, несомненно, значительном государственном деятеле не столько под влиянием внешних обстоятельств, сколько, возможно, в результате тяжелой душевной болезни.

В первом периоде своего царствования Грозный, окруженный умными советниками вроде священника Сильвестра или Алексея Адашева, талантливыми, смелыми военачальниками — князьями Горбатым, Воротынским, Курбским, — с блеском решал насущные для России задачи. Помните, у Алексея Константиновича Толстого гусляры поют ему"…потехи брани, дела былых времен". И взятие Казани, и Астрахани плен"? Другое дело, что сам Грозный не проявлял в бранной потехе ни отваги, ни лихости, предпочитая из безопасного места наблюдать за сражениями; он трусил настолько, что не завидовал смельчаку Курбскому, ибо даже вообразить себя не мог на его месте. И в этом отношении "величайший полководец всех времен и народов" напоминал своего далекого царственного предтечу — за всю войну Сталин лишь раз выехал в направлении боевых действий.

Тем людям, которым после всех открытий и разоблачений последнего времени, касающихся Сталина, так и не стала противна деспотия, полезно прочитать книгу Костомарова. Они увидят отвратительную механику тиранической вседозволенности, сервирующей свое кровоядство чудовищным коварством, двоедушием, подлейшей игрой с жертвами и палаческим юмором. Сталин тоже был мастером зловещей шутки…

Костомаров убедительно показал полный распад личности Грозного, с молодых лет зараженного бациллой страха, недоверия к окружающим, в том числе самым близким, но все же являвшего до поры свет разума, способность к живому чувству и тягу к значительным людям. Затем все человеческое померкло в самодержце. Правда, у Ивана был дар к письменному слову. И все же, в полемике с Курбским его аргументация слабее. Впрочем, последнее осталось за рамками хроники.

Словом, образ Грозного, несмотря на переизбыток готики, которая и не снилась Анне Радклиф, — наибольшая удача хроники Н.Костомарова.

Менее удачен, а главное, не целен образ главного героя. Впечатление такое, будто автор и сам не знал, из какого материала его лепить. С самого начала он заявлен человеком, наделенным исполинской, противоестественной силой. Но почему-то нигде этой сказочной силы не проявляет, хотя автором создано достаточно ситуаций, где его сила должна вспыхнуть, ошеломив читателя. Ничего похожего не происходит; да, он сильный, очень сильный человек, но ведь заявлен-то он на былинные подвиги в духе Ильи Муромца, а подвигов таких нет. Обман читательских ожиданий — серьезный просчет.

Смутны и другие стороны его личности. Он безмерно любит свою пропавшую без вести жену, но любовь только декларирована, вживе она не проявляется. И даже когда чудом спасшаяся из плена жена принимает мученическую смерть по воле Грозного и Кудеяр дает клятву страшной мести, мы не чувствуем ни глубины его скорби, ни испепеляющей жажды мести. Поступки Кудеяра странно рациональны, а читатель вовсе не того от него ждет. Снова обман читательского ожидания, не сознательный — из этого что-то могло бы выйти, — а по художественной слабости. Честный воин Кудеяр ради мести Грозному примыкает к разбойникам и становится их атаманом, но его отомщевательный порыв лишен того нравственного пафоса, который движет, скажем, графом Монте-Кристо. Герой Дюма чувствует себя не просто мстителем, а провидением, карающей рукой Господней, он рыцарь попранной справедливости. Усомнившись, что Всевышний движет его рукой, граф Монте-Кристо прекращает дело мести.

Кудеяр, заявленный поначалу как человек-глыба, монолит, привлекательный даже в ужасной и губительной своей прямолинейности, вдруг начинает как-то шататься, рефлектировать, рассчитывать, чуть ли не интриговать, образ туманится, зыбится, мельчает, и перестаешь верить в одержимость его местью; и чувство это в нем эгоистично, хотя оно вполне могло бы перейти в более высокий нравственный ряд.

Он изменяет отчизне и православной вере. Последнее сделано автором неубедительно, не изнутри. По-моему, Костомарова соблазнило то, что у крымских татар действительно был мурза Кудеяр. Наконец, превысив всю меру отмщения, он решает сжечь Москву. С высоты холма смотрит Кудеяр на обреченный город. Под благовест московских колоколов (был праздник Вознесения) толпы народа спешат в церковь: "…но не в праздничных нарядах шли они в духовном веселии славить торжество Спасителя; они шли готовиться к смерти и принимать смерть в церковных стенах от огня и дыма"[7]. И голос убиенной, единственно любимой Насти, застучал в сердце Кудеяра, призывая к милосердию, к раскаянию в отступничестве, искуплению смертного своего греха ценою гибели вместе с православным народом. Тщетно призывает Кудеяр духа зла, тщетно разжигает в себе ненависть. Москва, сердце России, не может отвечать за зверства лютого царя, она и сама его жертва, не пособница. Сломлен стержень внутренней правоты Кудеяра, в заросшую душу входит добро, но поздно: Москва уже занялась разом в пятнадцати местах, накрылась густым дымом и благовест сменился тревожным набатным звоном.

И тут появляется юродивый, оказавшийся боярином Шигоной, исполнителем злой воли великого князя Василия Ивановича. Он открывает Кудеяру тайну его рождения. Открытие это сломило (непонятно почему) могучую натуру Кудеяра, он пал на землю бездыханным. В этом эффектном месте Костомаров потерпев, на мой взгляд, самое чувствительное поражение, ибо смазал уже наметившуюся нравственную идею. Кудеяр превысил право мести, спутал виновного с невиновным, предал истинного Бога и свою любовь к Насте, что могло к этому добавить запоздалое открытие Шигоны? Или очень много: некое переосмысление всей жизни, за которым подъем духа, иные великие цели, или — ничего. Перед Богом все равны, что царский сын, что простой ратник, — вина Кудеяра не усугубляется раскрытием тайны его рождения. Скорее, наоборот. Земная нравственность той поры дозволяла претенденту на престол (а Кудеяр обернулся законным государем Руси) ради достижения справедливой цели и город спалить, и людишек положить невесть сколько, народ к этому относился, как сейчас говорят, с пониманием. Цель Кудеяра, правильнее называть его Юрием Васильевичем, невероятно укрупняется, жизнь обретает новую высокую идею, грехи списываются, все прощается, если он скинет иго царя-узурпатора, царя-злодея и даст народу новую долю. В этом есть и художественная и жизненная логика. Но Костомаров прошел мимо этой возможности, то ли не уловив психологического поворота событий, то ли прискучив своей хроникой. Он поступил самым простым способом: убил Кудеяра. Это напоминает один редакторский финт Н.А.Некрасова. Печатая с продолжениями в "Современнике" невероятно длинный и скучный роман, он вдруг обозлился и приписал к завершающей очередную порцию томительного повествования главе: "А потом все умерли", — и вздохнул свободно. Но скорее всего автор настиг своего героя смертельным наказанием как возмездием за попрание человеческого. Герой не оправдал надежд автора.

Кудеяр уходит как зарвавшийся в мстительной злобе плебей, а ведь он законный наследник русского престола, кровный брат Иванов, а по судьбе — брат всех обездоленных. Какие манящие возможности тут открывались, но зачем говорить о том, чего нет и быть уже не может.

И все же, повторяю, книгу стоит прочесть. Мы очень плохо знаем историю своей страны после всех фальсификаций прошлого. Хроника Костомарова богата сведениями о жизни наших предков. Тут много интересных и достоверных подробностей, приближающих к нам бытовую характеристику людей XVI века, их обычаи, речь, обхождение друг с другом, даже художественная неприхотливость повествования работает на ощущение исторической правды: да, вот такой грубой, прямолинейной, наивной — на сегодняшний взгляд, — даже в лукавстве и тонкости жестокой, примитивной, но полной в самой себе, была русская жизнь той далекой поры.


Юрий Нагибин


Кудеяр

Примечания

1

Нынешний редактор киевской газеты "Труд" почтенный А.А.Русов, лет тому назад пять обязательно сообщил мне, что в Черниговской губернии, в Новозыбковском уезде, в даче села Рыловнчи, у речки Каменки, между поселениями Демевкою и Василевскою (Дубровка тож), есть песчаный бугор, носящий в народе название Кудеярова погреба. Живущий в том краю народ, говорящий наречием, составляющим переход от малорусского к белорусскому, думает, что там лежит клад, зарытый назад тому триста лет Кудеяром-разбойником. Этот Кудеяр был необычный силач, царя не боялся, разбивал знатных и богатых, а за бедных заступался. "Мы сами було думали, що яго ня було на свети, дак яго знають и в Подольской губернии — наши люди с коробками туда ходили и там слышали, що у яго и там есть погреб. И в Саратовской губернии были у яго погреба. А наш погреб, значит, самый главный. Наши ребята хадили-хадили коло яго, дак ни дается! Бають — заклятый. А сам Кудеяр на острове ляжить прикованный: он бы и встал, дак ня сила… птица пролятить да все мясо з яго и абклюе. Дак що вона абклюе, знов на яму наросте. Так и ляжить там… А я, каже, як бы встал, я бы всех сваих багатств даймов. Дак ня сила встать".

2

Костомаров Н.И. Автобиография//Костомаров Н.И. Лит. наследие. Спб., 1890. С. 28.

3

Костомаров Н-И. Автобиография. С. 113–114.

4

Рус. старина. 1886. № 5. С. 333.

5

Костомаров Н.И. Кудеяр. Спб., 1882. С. 444.

6

Карамзин Н.М. История государства Российского. Спб., 1842. Кн. 2, т. 7. С. 83–84.

7

Костомаров Н.И. Кудеяр. С. 433.

Комментарии

1

Основатель Запорожской Сечи и дальний родственник (по матери) Ивана Грозного князь Дмитрий Иванович Вишневецкий прибыл в Москву в ноябре 1557 г. "царю и великому князю (Ивану Грозному. — В.М.) служити" и был пожалован городом Белевом "со всеми волостми и селы".

2

Так называли польского короля и литовского великого князя Сигизмунда II Августа. Д.И.Вишневецкий должен был оставить Кансв и Черкассы, отошедшие к Литве по условиям перемирия 1557 г.

3

Дьяк — не чин, а прозвище Матвея Ивановича Ржевского, стрелецкого головы (поэтому следует писать — Дьяк). Участник казанского взятия 1552 г., он позднее возглавлял походы на крымские улусы по Днепру (в 1556 и 1557 гг.) и Дону (в 1557 г.). В 1556 г. Дьяк Ржевский ходил с каневскими казаками под Очаков.

4

Приближенные Ивана Грозного, входившие в состав, как принято считать, неофициального правительства, названного впоследствии А.М.Курбским "Избранной радой". Несколько позднее описываемых событий их постигла опала: умер в ссылке в Юрьеве в преддверии расправы А.Ф.Адашев (в 1560 г.), казнен его брат Д.Ф.Адашев; бежал (в 1564 г.) к Сигизмунду II Августу А.М.Курбский, на долгое время став политическим противником и соперником Ивана Грозного в блестящем публицистическом поединке, известном как переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским.

5

вассал.

6

Угорской землей называли в то время на Руси Венгрию.

7

Под этими названиями известны были Молдавия и Валахия, область на юге Румынии, самостоятельные государства с XIV в. (в XVI в. под властью султанской Турции).

8

сельское население (крестьянство), собранное с определенной площади, "сохи", на войну, общественные или государственные работы (постройка городов, мостов). Иногда называлось собирательным словом "посоха".

9

Явное преувеличение. Существует легенда, согласно которой новгородский священник Сильвестр появился в Москве в 1547 г. и его проповеди оказывали громадное воздействие на юного царя. Летописец сообщает об этом (правда, задним числом, много позднее в тенденциозной приписке) с недоброжелательностью: "Бысть же сей священник Селиверст у государя в великом жаловании… указывайте бо и митрополиту… и бояром и дияком и приказным людям и воеводам…" В казанском походе 1552 г. Сильвестр участия не принимал. Близкий к членам "Избранной рады", в 1560 г. он был обвинен в отравлении царицы Анастасии, первой жены Ивана IV, и сослан в Соловецкий монастырь.

10

Здесь Н.И.Костомаров следует версии князя А.М.Курбского, писавшего в "Истории о великом князе Московском" о трусости Ивана Грозного, о том, что его против воли вынудили идти в казанский поход 1552 г. В свою очередь, официальная летопись приписывает молодому царю инициативу похода и его личному руководству успешную осаду и штурм 2 октября 1552 г. Анастасия 16 июня в Москве провожала царя в поход, благословляя его стремление "душу свою положити за православную веру и за православныя христиане".

11

В январе 1558 г. русские войска перешли ливонский рубеж. Весной была взята Нарва, а летом возвращен Юрьев (Дерпт), основанный далеким предком Ивана Грозного Ярославом Мудрым.

12

26 июня 1547 г. вооруженные, как тогда говорили, "черные люди" ворвались в Кремль, возмущенные поборами правительства Глинских, родственников матери Ивана Грозного — Елены Глинской. В немалой степени "мятежу" способствовали распространявшиеся в народе слухи о Глинских, будто бы "попаливших колдовством" город (в июне Москву охватили пожары, ставшие причиной гибели многих людей). Молодой (ему было 17 лет) и всего лишь за полгода до того венчавшийся на царство Иван Грозный "утек" в село Воробьево, но разъяренная толпа "скопом" явилась и туда. Долго еще помнил царь Иван Грозный, как "изменники наустили были народ и нас убити…".

13

"Книга Никонское правило…", известная как Пандекты Никона Черногорца, действительно была знакома Ивану Грозному: один из ее списков он вложил (подарил) в Троицс-Сергиевский монастырь.

14

Названная сумму преувеличена. Так, несколько позднее описываемых событий, в 1570-х гг., стоявшие на высшей ступени лестницы государственного аппарата руководители Посольского (ведал иностранными делами) и Разрядного (ведал армией) приказов получали по сто рублей годового жалования. Во второй книге своей хроники Костомаров описывает награду, полученную Кудеяром от Девлет-Гирея за спасение его жизни: десять тысяч рублей денег и драгоценности. Для уяснения невероятности такого дара укажем лишь, что за "подъем" (переезд) в Александрову слободу при введении опричнины в 1564 г. Иван Грозный обложил государство побором в сто тысяч рублей. Непомерно большой представляется и выдача Кудеяру ста рублей денег на постройку дома от Ивана Грозного.

15

Уже упоминавшийся пожар 1547 г. опустошил Москву. Нанес он значительный ущерб и кремлевским зданиям (выгорело внутреннее убранство храмов и теремов), а потому для восстановительных работ потребовались значительные силы. Священник Благовещенского собора Сильвестр, тесно связанный с митрополитом Макарием, действительно был одним из непосредственных руководителей группы мастеров, писавших новые иконы. Как свидетельствует его "Жалобница" церковному собору 1554 г., он привлекал мастеров из Новгорода, с которыми у него были давние связи (группа художников-псковичей отказалась работать в Москве и выполняла заказ дома, и потому ее деятельность была менее заметна). К тому же Сильвестр сам содержал мастерскую, где изготавливали иконы и книги. Благовещенский священник оставил после себя труд, несправедливо известный как яркое проявление консерватизма и порой представляемый крайне реакционным — "Домострой". Между тем в нем проявились веяния, отражающие появление товарно-денежных отношений в недрах натурального хозяйства. Во всяком случае, Сильвестр в нем ставил себе в заслугу освобождение своих "работных" и призывал следовать этому примеру.

16

Речь идет о первом сыне Ивана Грозного — Дмитрии, родившемся в октябре 1552 г. Младенец умер (утонул в Шексне —?) во время поездки царя на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь летом 1553 г. Вышивание было одним из традиционных занятий русских женщин, где они порой достигали значительного совершенства. Анастасия Романовна почиталась незаурядной мастерицей, ее произведения ныне хранятся во многих музеях. Специалисты отмечают происходящую из ее светлицы пелену Никиты Столпника с тропарем, сочиненным (по преданию) Иваном Грозным, а также замечательный по своим художественным достоинствам надгробный покров Никиты Переславского, почитание которого связано с рождением в 1555 г. в семье сына Ивана после моления Анастасии у гроба святого.

17

Одна из икон, созданных после пожара 1547 г. (ее условное название — "Четырехчастная"), вызвала особые возражения дьяка И.М.Висковатого ввиду необычности изображения Саваофа: он обнажен и прикрыт лишь багряным и белым крыльями и как бы обнимает исходящий из его лона крест с распятым на нем Христом. Сложность символики иконы делала ее непонятной для многих и потому неприемлемой.

18

В марте 1553 г. Иван Грозный заболел настолько серьезно, что в ожидании смерти встал вопрос о престолонаследии. Мнения приближенных разделились. Вопреки требованию царя о присяге младенцу Дмитрию на случай кончины часть боярства выдвинула кандидатуру Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя. Современник и очевидец этих событий счел нужным отметить в официальной летописи, что "Владимир Андреевич и мати его" уже начали собирать дворян и "им давати жалование" деньгами на случай подготавливаемого переворота. Позднее и сам Иван Грозный вспоминал о заговорщической деятельности Евфросинии Старицкой.

19

Царями на Руси называли татарских ханов задолго до принятия этого титула Иваном Грозным. Плененные или добровольно перешедшие на русскую службу хани по принятии христианства становились "крещеными царями". Так, в 1553 г. были крещены "казанские цари" Утемишь-Гирей, названный Александром, и Едигер-Магмет, названный Симеоном.

20

В этой формуле отражена трехпольная система земледелия. Кудеяр должен был получить в целом пашни полторы тысячи четей (свыше 700 десятин), тогда как совместное владение 50-100 десятинами пахотной земли было не редкостью для писцовых книг XVI в. В 1550 г. при испомещении в Московском уезде тысячи "лучших слуг" самые большие поместья в 200 четей получали бояре и окольничие — высшая придворная знать.

21

В 1553 г. в Москве судили участников кружка Матвея Башкина, отрицавших важные элементы религиозного учения (ставилась под сомнение необходимость официальной церкви и ее владений, равенство Христа и бога-отца, иконопочитание), а также высказывавших несогласие с некоторыми формами зависимости (холопство, кабала). Матвей Башкин был отправлен в Иосифо-Волоколамский монастырь на "смирение". Дьяк же Иван Михайлович Виско-ватый был одним из обвинителей "самосмышления", проявившегося в иконах, созданных под руководством Сильвестра (то есть отступающих от норм традиционной церковной догматики или прямо их нарушающих), и пытался связать взгляды Башкина (уже осужденного) и Сильвестра, с тем чтобы опорочить последнего. Дьяк, попытавшийся вторгнуться в чуждую ему сферу, был осужден на трехлетнюю епитимью (лишен права посещения церкви) и предупрежден митрополитом Макарием о возможности более сурового наказания: "Не розроняй списков!" Впрочем, служебная карьера дьяка не пострадала. Получив в свое ведение Посольский приказ в 1549 г., он оставался фактическим руководителем внешней политики вплоть до казни в 1570 г.

22

В XIX в. казачество рассматривалось уже как явление этническое: выходцы из великорусских или малороссийских земель, ассимилированные с коренным населением окраин, где располагались казачьи войска — Донское, Кубанское, Оренбургское, Забайкальское, Терское и т. д. Летописи, современные описываемым событиям, отмечают казаков азовских, волжских, донских, кадомских. Можно выделить уже оформившееся казачество малороссийское (запорожские, каневские, северские, черкасские) и татарское (городецкие, крымские, ординские). Таким образом, казачество было явлением социальным, и потому понятия "казак" и "татарин" вовсе не исключали одно другое.

23

В декабре 1547 г. в Москву прибыл гонец Девлет-Гирея Тутай с требованием "посылати поминки (подарки. — В.М.) большие".

Иван Грозный выслать поминки не согласился: "Царь непригоже писал, х дружбе то не пристоит".

24

В XVI в. слова "украинные", "украйны", "украинские" употреблялись для обозначения окраинных территорий юга государства и не были синонимичны понятию "Малороссия". Так, "украиной" могла быть и Рязань.

25

Пытаясь дать по возможности наглядную картину разорения русской земли в годы правления Ивана Грозного (что действительно было к концу его царствования), Н.И.Костомаров преувеличивает размеры бедствия. Не следует также понимать под "селом’’ отдельный населенный пункт с церковью, как это стало принято считать с XIX в. В XVI в. под "селом" понимался населенный пункт — центр куста деревень (по 1–2 двора в каждой) с принадлежащими им землями.

26

Речь здесь идет о создании в Казани православных церквей после присоединения ее к Российскому государству. В церквах этих, безусловно, не могло быть каких-либо "идолов", сомнительно и использование для украшения храмов круглой скульптуры, которую можно было бы принять за "идолов". Н.И.Костомаров пользуется обвинением, высказывавшимся в адрес Матвея Башкина, который якобы, отвергая иконопочитание, называл иконы "окаянными идолы".

27

Под последними имеются в виду дрофы.

28

Это Михайл (в летописях — Мамстрюк, мусульманское имя — Салтанук) Темрюкович, черкесский князь и боярин Ивана Грозного с 1567 г., на сестре которого, Марии Темрюковне, 21 августа 1561 г. женился Иван Грозный. "Гнуснейший палач" (по выражению Н.М.Карамзина) попал в немилость и был посажен на кол в 1571 г. по обвинению в отравлении Марфы Собакиной, третьей жены царя. Немаловажную роль в опале сыграла и полная небоеспособность опричного войска, возглавлявшегося Михаилом Темрюковичем.

29

В сентябре 1568 г. фактический руководитель земщины, боярин и конюший (с 1550 г.) Иван Петрович Челяднин-Федоров был казнен. Современники отмечают страшный погром, которому подверглись владения И.П.Федорова. В марте 1582 г. царь прислал в московский Симонов монастырь приказ о поминании 74 опальных и крупные денежные пожертвования. В числе прощенных был и И.П.Федоров.

30

Князь Борис Дмитриевич Тулупов-Стародубский выдвинулся уже после отмены опричнины. Оруженосец в 1572 г., он в 1574 г. был пожалован в окольничие, а в 1575 г. посажен на кол.

31

Срывание одежды перед казнью ("обдирать", как говорили в то время) означало снятие с человека его сана, титула, чина, "чести", в соответствии с которыми одевался человек средневековья.

32

В ноябре 1525 г. Василий III расторг брак с первой женой, Соломонией Сабуровой, после двадцатилетие го супружества якобы "по совету ея, тягости ради и болезни и бездетства", "бесплодия ради" и уже 21 января 1526 г. сочетался вторым браком с литовской княжной Еленой Васильевной Глинской, который принес великому князю 25 августа 1530 г. долгожданного наследника, названного Иваном. Второй брак при жизни первой жены вызвал резкие возражения (позднее наиболее четко их сформулировал князь Андрей Михайлович Курбский), как беззаконие, "прелюбодеяние". Уже после смерти Василия III ходили слухи о том, что подлинным отцом Ивана был князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский, фаворит Елены Глинской, казненный сразу же по кончине великой княгини в 1538 г.

33

Добрый Покровский Зачатийский Богородицкий мужской монастырь на правом берегу р. Оки близ г. Лихвин основан предположительно в XIV в. Под названием Оптин существовало два монастыря: Оптин Троицкий мужской с восточной стороны г. Волхова, на берегу р. Нугры, и Оптина Введенская Макариева мужская пустынь близ г. Козельска, на берегу р. Жиздры. По преданию, оба монастыря основаны раскаявшимся разбойником Оптой в XIV в.

34

Посестрея, посестрия — постриженная (в монашество) жена.

35

Достоверно известна дата казни И.П.Федорова — 11 сентября 1568 г. Если Кудеяр был ее свидетелем и позднее сопровождал царя в Переяславль, бежал под Болхов из Александровой слободы и побывал за литовским рубежом, то он не мог, пожалуй, вернуться к разбойникам во время жатвы, то есть в августе. Здесь у Костомарова значительное временное смещение.

36

Здесь имеется в виду: пока не выпал (спал с неба на землю).

37

Николо-Радовицкий или Николаевский Радуницкий (Радонежский) мужской монастырь близ села Радовиц, у Святого озера между Рязанью и Егорьевском, основан около 1584 г. Ионою Рогожей, в описываемое время не существовал.

38

Вероятно, имеется в виду Богословский монастырь к северу от Рязани, на берегу р. Оки, несомненно существовавший уже в 1237 г., когда он был разрушен. Возобновлен в 1534 г.

39

Многие источники того времени говорят о возможной замене Ивана Грозного на царском престоле Владимиром Андреевичем Старицким. К концу 1569 г. усложнилась внешнеполитическая обстановка и перед Москвой возникла угроза войны на два фронта — с Ливонией и Крымом. В этих условиях царь заставил своего соперника принять яд 9 сентября 1569 г. Похоронен Владимир Андреевич в родовой усыпальнице — в Архангельском соборе Московского Кремля, но в северной его стороне, где погребали проклятых отступников рода. Вскоре (не позднее 1573 г.) погиб и его сын, Василий Владимирович, также погребенный в северной части Архангельского собора. Лишь месяц пережила своего сына Евфросинья, утопленная по приказу царя в р. Шексне у Горицкого монастыря, то есть там, где трагически погиб первенец Ивана Грозного — Дмитрий.

40

Юрий Васильевич (1533–1563) родился глухонемым и слабоумным (по выражению А.М.Курбского: "яко див"). Тем не менее он был женат на дочери князя Дмитрия Палецкого, Ульяне, умершей в 1575 г. Насильственность ее смерти ничем не подтверждена, однако Ульяна Дмитриевна могла вызывать у мстительного царя неприятные воспоминания: в трудные для Ивана Грозного дни болезни 1553 г. Дмитрий Палецкий выторговывал удел для Юрия и своей дочери у тайного претендента на престол — Владимира Андреевича Старицкого, о чем царь достоверно знал.

41

Таков действительно был конец одного из инициаторов опричнины, Алексея Даниловича Басманова-Плещеева, в июле 1570 г., обвиненного в пособничестве новгородцам, якобы готовившим отступничество. Самого Федора сослали в Белоозеро, где он вскоре умер.

42

Под этим именем известен Иван Юрьевич Поджогин, закончивший службу не ранее 1539 г. в высоком чине тверского дворецкого и принявший монашество с именем Ионы. Шигона родился не позднее 1480-х гг., так как отмечен на службе уже в 1505 г., а в 1517 г. назван в числе бояр (с этого времени он выполняет важные дипломатические поручения). В 1525 г. Шигона был действительно активнейшим сторонником развода Василия III с Соломонией Сабуровой и даже в момент пострига, по рассказам современников, ударил ее, принуждая одеть монашеский куколь. В 1533 г. Шигона-Поджогин назначен умиравшим Василием III одним из опекунов младенца Ивана. Год смерти Шигоны неизвестен, но в 1571 г. ему должно быть далеко за восемьдесят. Великий князь Иван Васильевич в детстве, несомненно, знал Шигону и не мог не вспомнить его в 1557 г.

43

В 1574 г, бывший любимец царя опричник Василий Грязной писал из крымского плена, пытаясь набить себе цену в надежде на выкуп, что он уничтожил или разогнал всех изменников московского государя, "одна собака остался — Кудеяр", который, однако, "маленько свернулся".

44

В 1572 г. Девлет-Гирей попытался повторить успех предыдущего года, но русская армия, возглавляемая князем И.М.Воротынским, наголову разбила хана у села Молоди на р. Лопасне близ Москвы. Иван Грозный получил возможность напомнить своему противнику его же слова: "…добрых поминков не посылал: ты писал, что тебе не надобны деньги, что богатство для тебя с прахом равно".

45

Двуглавый орел с конца XV в. является одной из важнейших общегосударственных эмблем, из которых сложился русский государственный герб. Изображение двуглавого орла помещалось в первую очередь на государственных печатях, а также, с середины XVI в., на предметах царского обихода — на доспехах и посуде.


на главную | моя полка | | Кудеяр |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу