Book: Океанский патруль. Том 2. Ветер с океана



Океанский патруль. Том 2. Ветер с океана

Валентин Пикуль

Океанский патруль

Книга вторая

Ветер с океана

Глава первая

«Мужичок и акробат»

Еще ранней весной 1944 года гарнизон был взволнован одним событием, в котором многие увидели предзнаменование чего-то недоброго и страшного. Дело в том, что в подвале Парккина-отеля нашли так называемого «крысиного короля» – странное и чрезвычайно редкое явление среди грызунов, когда несколько крыс срастаются вместе и вокруг них образуется целая крысиная колония.

Слухи об этом дошли до самого коменданта гавани, который велел крысиного короля публично предать огню.

Ранним утром 8 апреля, когда было получено сообщение о том, что советские войска вышли на государственную границу с Чехословакией и Румынией, крысиный король был брошен в громадный костер, разведенный на берегу бухты. Присутствовавший на церемонии – комендант военной гавани Лиинахамари майор Френк громко сказал:

– То, что такая гадость нашла себе приют не где-нибудь, а именно под крышей Парккина-отеля, меня нисколько не удивляет!..

Стоявшая неподалеку фрау Зильберт сделала вид, что не слышит. Она приняла слова коменданта на свой счет, потому что майор Френк имел все основания ненавидеть ее. Фрау Зильберт самодовольно улыбнулась своим мыслям. Для женщины ее лет приятно, когда ее ревнуют. Но она не задумывалась: корветтен-капитан Ганс Швигер, командир подводной лодки, в одну ночь победил ее слабое женское сердце знакомой еще по мужу моряцкой грубостью и, конечно, своей славой, простиравшейся далеко за пределы третьего рейха. Следовательно, думала беспечальная фрау Зильберт, майор Френк имел все основания говорить неприятные вещи про ее отель, злобствуя на потерю женщины, удобной во всех отношениях, а тем более в Лапландии, где найти свободную женщину трудно даже высокопоставленным лицам.

Но майор Френк, как старый солдат, забыл на минуту о личной утрате, когда говорил, что такая гадость могла свить гнездо только под крышей Парккина-отеля. Печенгская гостиница в представлении Френка являлась чем-то вроде больного нарыва, сидящего глубоко в теле дитмовской армии, который нельзя было вырезать, но опасно и раздавить, чтобы густой зловонный гной не разлился по всему фронту.

Таким образом, выразив свое отвращение к разврату, скрывавшемуся за толстыми стенами Парккина-отеля, комендант гавани Лиинахамари даже не подозревал, что его устами глаголет истина, более страшная и более жестокая, чем та, о которой он только что заявил во всеуслышание.

А это действительно было так.

Здесь, в этой гостинице, происходили тайные спекулятивные сделки, после чего машины с продовольствием, направляясь на передовые, пропадали бесследно на горных перепутьях; здесь проигрывали в карты свои отпускные удостоверения едущие в отпуск офицеры, а тыловики посредством каких-то загадочных махинаций умудрялись целыми месяцами отлынивать от службы; здесь в отдельных кабинетах день и ночь пьянствовали и развратничали офицеры, фамилии которых имели приставку «фон», выдававшую их благородное происхождение; здесь не раз грохотали по ночам выстрелы, а бывало и так, что фрау Зильберт не могла утром достучаться до своего постояльца, а когда взламывали дверь, то он уже висел под потолком с неестественно вытянутыми ступнями...

Гитлеровский фронт в Заполярье разлагался, и нигде это не было так заметно, как на примере Парккина-отеля. Недаром солдаты, проходя под окнами первого этажа, где размещался бар, говорили:

– Рыба с головы гниет...

* * *

Фон Герделер обладал способностью опытной, не раз битой кошки: жизнь могла бросать его вниз с какой угодно ступеньки, но если он падал, то падал только на ноги.

Так случилось и сейчас. Распрощавшись с прежним положением, он решил отнять у своих завистников возможность глумиться над его падением и уехал. На этот раз он выбрал себе такое дикое место, где ему предоставлялась полная свобода действий, и надо быть полным дураком, чтобы не наверстать там все, что он потерял вместе с прежним положением. Напоив на прощанье местного фюрера Мурда так, что он едва не умер, фон Герделер вылетел вечером в район Вуоярви.

Лапландия!..

Только сейчас, пролетая над ней в транспортном самолете, он увидел, какая это глушь, – медленные реки, медвежьи чащобы, озера, матово-зеленые болота, тихая, безлюдная жуть. Но когда стало темнеть, то там, то здесь вдруг замерцали тусклые желтые огоньки костров.

– Что это? – спросил фон Герделер. – Неужели все лесорубы?

Штурман, много раз летавший над этим районом, горько умехнулся.

– Если бы только лесорубы, – сказал он, – а то ведь... «лесные гвардейцы». Хорошо еще, что не стреляют, но иногда завидят наши кресты на крыльях и – палят...

– Ах, вот оно что! – и фон Герделер снова прильнул к оконному стеклу.

Он уже знал, что «лесные гвардейцы» – это финские солдаты, дезертировавшие с фронта и живущие в лесах целыми колониями. Много их умирает от голода и болезней, но даже эта страшная жизнь лесных бродяг, видно, слаще ужасов фронта.

Немного расстроенный, он прибыл в поселок Вуоярви, но в помещении, которое занимал начальник района, была только одна женщина – она варила морошковое варенье, и запах северных ягод наполнял все комнаты.

– Мы с вами где-то встречались, – сказал он ей. – Вы случайно не та медицинская сестра, которая летела зимой из Хаттена в Лаксельвен?

– Да, я тоже помню вас.

– Хорст фон Герделер, – на всякий случай представился он.

– Кайса Суттинен-Хууванха, – ответила она и спросила: – Вы к полковнику Пеккала? Но его нет, он с утра уехал в деревню Юкола...

Встретившись с обер-лейтенантом Эрнстом Бартельсом, который командовал артиллерийским дивизионом, стоявшим в поселке, фон Герделер отказался от обеда и сразу же заторопился в Юкола.

– Я уже имею опыт работы с нашими союзниками, – пояснил он, – и потому меня направили сюда в качестве военного советника. В этой же должности я обязан находиться при полковнике Юсси Пеккала. Что вы можете сказать мне о нем?

Стены комнаты были завешаны гербариями с засушенными лапландскими растениями. Бартельс, по-видимому, не считал затраченным впустую время своей службы в северной Финляндии, – пучки каких-то душистых трав висели повсюду. С явным неудовольствием оторвавшись от любимого дела, обер-лейтенант рассказал следующее:

– Полковник Юсси Пеккала назначен сюда недавно, до этого он командовал пограничным прифронтовым районом. С первых же дней своей службы он забрал в свои руки весь округ, перевернул все и вся. Мелкие немецкие гарнизоны, разбросанные по отдаленным поселкам, он собрал сюда, в Вуоярви, и мы, таким образом, потеряли возможность добывать себе мясо и молоко у местного населения. Теперь нам приходится довольствоваться только казенными припасами из Петсамо, а на обозы часто нападают «лесные гвардейцы», которые наводняют всю провинцию, и вот в деревне Юкола, например, куда уехал Пеккала, живут даже открыто... Сам полковник нелюдим, груб, и советую вам, – продолжал Бартельс, – не раздражать одно существо, живущее в доме полковника, некую госпожу Суттинен-Хууванха, – это, пожалуй, единственный человек, к которому искренне привязан начальник района...

Похвалив себя за то, что не поленился щелкнуть каблуками перед этой длинноногой финкой, варившей морошку, фон Герделер спросил:

– А что полковник делает в Юкола?

Потрогав толстый каталог лапландской флоры, составленный по-латыни, Эрнст Бартельс, скучая, ответил:

– Сейчас он возится с «лесными гвардейцами». Поверьте, он странный человек: мой дивизион всегда стоит наготове, но полковник хочет договориться с этими бандитами не снарядами, а словами...

* * *

Когда пара косматых и маленьких финских лошадок, впряженных в пролетку, подвозила фон Герделера к деревне Юкола, он уже издали слышал стрельбу и рев человеческих голосов. Это усилило его любопытство, и он, переложив парабеллум из кобуры в карман, заставил возницу поторопить лошадей.

Но то, что творилось в деревне Юкола, превзошло все его ожидания. На куче бревен, сваленных посреди улицы, стоял сухощавый, быстроглазый офицер в серой заплатанной на локтях куртке. Прямо на него, подступая со всех сторон, напирала толпа оборванных, грязных людей – это и были «лесные гвардейцы».

– Не будем!.. Не будем!.. – орала толпа и для вящей убедительности палила в небо из винтовок и автоматов; все они были вооружены ножами.

Фон Герделер, сжимая в ладони успокоительно-тяжелую рукоять пистолета, выпрыгнул из пролетки, вскочил на бревна, встал рядом с Юсси Пеккала.

Но полковник, скользнув по нацистскому офицеру невидящим взглядом, снова перегнулся надвое, словно собираясь нырнуть в толпу.

– Вы ведь не люди! – орал он. – Вы скоты, сволочи, свиньи! Не хотите воевать, так черт с вами, не воюйте!

Фон Герделер насторожился.

– Но вы должны же наконец понять, что наша Суоми дохнет, словно загнанная кляча. А вы... а вы...

И снова полилась отборная ругань. Фон Герделер не удивился тому, что говорит этот полковник, но был просто поражен тем, что он не боится называть этот сброд сволочами, свиньями и быдлом. Как они его не убьют?

– А-а-а!.. – неслось над толпой, которая, потрясая лохмотьями, кишела внизу, и стволы винтовок, задранных в небо, высаживали патрон за патроном.

«Убьют, – решил фон Герделер, – убьют, и даже не узнаешь – кто...»

Несколько пуль ободрало кору бревна, на котором стоял полковник. Пеккала швырнул свой пистолет в орущие лица – остался безоружным.

– Псы! – крикнул он, словно пытаясь еще больше раззадорить толпу. – Трусливые собаки, да выслушайте же вы меня! Поймите, что ваши семьи обобраны! Они не имеют не только куска хлеба, но даже полена дров! А вы предпочитаете гнить в болотах и дрожите над своей шкурой! Псы, псы!.. Я говорю вам еще раз: становитесь на работу! Напили каждый сажень дров в день, и никто вас не тронет!

Какой-то солдат с красными, словно у белой мыши, выеденными дымом костров глазами вскочил на бревна, надрывно крикнул:

– Хватит! Вон кто обманул нас! – и он так ударил прикладом фон Герделера, что тот свалился на землю.

– А ведь я тебя знаю, – сказал Юсси Пеккала. – Ты Аапо Коскинен из тринадцатого полка Масельской группы. Что?.. Правда?.. Попробуй отвертеться! А ну, сдай оружие...

Он вырвал у него «суоми», наставил на стоявшего неподалеку солдата:

– Бросай винтовку, или убью!

Винтовка брякнула наземь.

Полковник прицелился в другого:

– А ты что стоишь, свинячье рыло, или не слышал?

Старый солдат в облезлом кепи наклонился и положил свой «суоми». Юсси Пеккала спрыгнул с бревен, врезался в толпу:

– Не сметь, сволочи, расходиться! Клади все оружие разом! Ну! – и легко, словно играючи, отбил направленный в него удар штыка.

Больше фон Герделер не мог стоять на месте; он спрыгнул в канаву и, пригибаясь, убежал на задворки деревни. Там, прислушиваясь к биению сердца, он спросил себя, что лучше: терпеть издевки чиновников в Петсамо или быть поднятым на штыки в этой деревушке Юкола?

Но рев голосов утих, до слуха донесся дробный топот ног, и вдруг прозвучала команда:

– Смирно!..

Когда фон Герделер выбрался из своего укрытия, то увидел, что оружие валяется на дороге, вдоль деревни стоят в строю «лесные гвардейцы», а полковник Юсси Пеккала проходит мимо этого строя, и по его лицу течет кровь.

Фон Герделер понял, что наступил выгодный момент, который нельзя упустить, если хочешь делать карьеру, и стал собирать оружие, сваливая его на подводу.

– Завтра получите топоры и пилы, – объявил полковник. – Работать будете посменно. Паек получите солдатский. Подчиняетесь только мне и никому больше! Но не думайте, что работаете на меня; отныне вы работаете на свои семьи, которые ждут не дождутся, когда закончится эта проклятая война. А вы – быдло, были быдлом и останетесь им!

Когда на улицу выехали походные кухни и строй голодных солдат разбился на ряд очередей, фон Герделер подошел к полковнику и сказал:

– Я восхищен вашим мужеством! Только финские офицеры способны на такой шаг. Теперь, когда эта «гвардия» нажрется и успокоится, надо срочно вызвать из Вуоярви артиллерийский дивизион, чтобы...

– А вы кто такой?

Извинившись, фон Герделер представился.

Юсси Пеккала вытер платком кровь, поморщился:

– Вот, сволочи, голову все-таки разбили!.. Ставлю вас в известность, что вы, как военный советник союзной армии, можете давать мне советы, но я не всегда обязан их выполнять. Вы когда прибыли? Обедали? Нет. Я тоже... Пойдемте, чего-нибудь пожрем, а там и поговорим.

Под открытым небом был сложен костер, в солдатском котелке булькала какая-то мутная похлебка. Юсси Пеккала достал из кармана сушеную лепешку – някки-лейпя, разломил ее на колене, бросил одну половину фон Герделеру.

– Вот, грызите натощак, – сказал он.

Фон Герделер потянулся носом к котелку, недоверчиво вдыхая запах непривычной для него пищи, и полковник, заметив это, сказал:

– Не удивляйтесь, считаю долгом есть то, что едят все мои солдаты. Желаю вам, как военному советнику, привыкать к этой пище, которой довольствуются солдаты дружественной вам державы...

Фон Герделер вспомнил пикантный соус «крутон-моэль», который так вкусно умела готовить фрау Зильберт, и, печально вздохнув, окунул свою ложку в серую бурду солдатского котелка.

* * *

По утрам мимо окон дома фон Герделера проходили строем «лесные гвардейцы». Они шли валить лес, очищать его от сучьев, пилить бревна на ровные плашки, складывать квадратные штабеля в лесу. Потеряв оружие, они не потеряли организованности и солидарности. «Впрочем, топоры тоже неплохое оружие», – думал фон Герделер, которому вся эта история с «лесными гвардейцами» была непонятна.

Была непонятной и та работа, которую он выполнял. Покидая Петсамо, инструктор надеялся развить в этом глухом краю бурную деятельность. Но вместо активного вмешательства в жизнь прифронтового края Юсси Пеккала доверил ему подписывать бумаги (и то не все), заставлял инспектировать интендантство, а все настоящие дела прибрал в ведение своей канцелярии.

«Чепуха какая-то, – досадовал фон Герделер. – Этот подлец полковник не дает мне развернуться. Обер-лейтенанту Бартельсу можно позавидовать – у того хоть есть возможность перебирать травки, а что делать мне?»

Он шел к Юсси Пеккала, говорил:

– Было бы очень хорошо, господин полковник, взорвать гидроэлектростанцию на Вуо-йокки, так как ее плотина повышает уровень реки в верховьях, чем и пользуются русские для своего судоходства.

Но Пеккала, не отрываясь от бумаг, отвечал:

– Кстати, хорошо, что вы напомнили. Я прикажу завтра выделить наряд для охраны этой гидроэлектростанции. Взорвать-то легко, а мы нация маленькая, страна наша бедная, – кто поможет нам отстроиться после этой дурацкой войны?

Фон Герделер предлагал вывести из района большую часть финских войск и заменить их горными егерями, так как финские солдаты, соприкасаясь с «лесными гвардейцами», стали менее надежны, но Юсси Пеккала ехидно спрашивал:

– То есть, господин советник, вы предлагаете оккупировать северную Финляндию?..

Наконец, фон Герделер указывал на то, что с каждой курицы следовало бы брать каждое второе яйцо, а не третье, как это делается, и Юсси Пеккала снова вежливо улыбнулся в ответ:

– Я бы согласился издать приказ по району: брать с каждой курицы одно яйцо из двух, если бы вы, немцы, не пожирали две курицы из трех...

Прошло несколько дней, и фон Герделер окончательно убедился, что служить с Юсси Пеккала – это значит погубить свою карьеру, сделаться одним из тех тысяч и тысяч офицеров, которые прозябают в безвестности.

«Притом, странная вещь, – раздумывал по ночам фон Герделер, – я, кажется, начинаю глупеть. Да, да! Он делает из меня дурака, душит во мне всякую инициативу; не знаю почему, но я боюсь его ослушаться».

Иногда по утрам он вставал, исполненный решимости идти наперекор всему, чтобы действовать и действовать, сообразуясь не только с желаниями Юсси Пеккала, но и с задачами Лапландской армии генерал-полковника Дитма. Однажды он проснулся на рассвете и, подняв по тревоге немецкий гарнизон, повел его к озеру Селькяяр-ви, на берегу которого, как говорили, расположился целый лагерь бежавших из концлагерей военнопленных и финских дезертиров. Им руководило безотчетное желание вырваться из цепкой паутины, которой его так быстро и так ловко опутал этот невзрачный простоватый мужичок в пьексах, набитых сеном, и с золотыми львами в петлицах заплатанной курки.

Но уже на пятом километре отряд нагнал финский мотоциклист.

– Приказано вернуться в Вуоярви, – доложил он.

Глаза финского солдата смотрели прямо и жестко. Фон Герделер не выдержал и отвернулся – этот взгляд напомнил ему Юсси Пеккала: у того тоже такие глаза.

– Передайте полковнику, – как можно мягче сказал фон Герделер, – что он не обязан придерживаться моих советов, а я, в таком случае, не обязан выполнять его приказания.

Мотоциклист уехал, но на восьмом километре нагнал снова.

– Начальник района, – доложил он, сдергивая с плеча автомат, – приказал мне арестовать вас...



Фон Герделер тоскливо огляделся. Шумели сосны. На болоте кричал кулик. Первые лучи солнца, пробиваясь через листву, касались стволов багровыми отсветами. Сосны ровно накалялись пламенем. Казалось, еще минута, и огонь со свистом и шелестом вспыхнет в хвое.

– Взять его! – распорядился фон Герделер, и финского мотоциклиста скрутили.

Только к ночи вышли на озеро Селькяярви. Повсюду чернели наспех выкопанные землянки, ветер раздувал золу костров, в траве белели обглоданные кости диких оленей. Но людей не было – ушли...

На следующий день Юсси Пеккала вызвал усталого и запыленного советника к себе, спокойно сказал:

– Сдайте оружие.

– Но я...

– Что? – спросил полковник.

– Нет, ничего, – и фон Герделер почти оторвал от ремня долго не отцеплявшийся кортик.

* * *

Сидя под домашним арестом, фон Герделер пришел к окончательному убеждению, что бороться с Юсси Пеккала ему не под силу. Надо найти какой-то метод борьбы – и он нашел.

Подробный доклад был составлен на восьми страницах веленевой бумаги. В нем указывалось, что в среде финского офицерства появились настроения пораженчества и недоверия к своим союзникам, ярким примером появления которых является полковник Юсси Пеккала. Далее следовали пункты обвинений; их было ровно двадцать, причем, по убеждению фон Герделера, каждый, в ком еще не умерла вера в победу, должен бы, дойдя до двадцатого пункта, взять перо и надписать в углу: «Полковника Ю. Пеккала расстрелять...»

Фон Герделер переписал доклад набело, вложил в конверт и послал по следующему адресу: «Хельсинки, Кайво-пуйсто, вилла „Палацци мармори“, министру обороны Финляндии – генералу Вальдену».

Там, в этом «мраморном дворце», обсаженном кустами сирени, все еще чокаются за финского солдата, который «стоит десяти москалей». «Так вот, – злобно думал фон Герделер, – пусть знают, какие у них солдаты, если даже высшие офицеры якшаются с дезертирами!»

Но ответа на это письмо не последовало. Фон Герделеру еще было неизвестно о том, что 9 июня 1944 года русские войска пошли на штурм укреплений Карельского перешейка, и министру обороны в эти дни было не до какого-то там полковника Юсси Пеккала.

А сам Герделер узнал о наступлении русских только в Петсамо, куда его вызвали на экстренное совещание военных советников. Срочно обсуждался вопрос: как быть, если «великая Суоми» не захочет быть «великой» и, не спросив разрешения на то у немцев, вылетит из войны? Вопрос был тем более сложен, что последние переговоры между Рюти и Риббентропом сводились к той же цели: Финляндии вменялось в обязанность умереть или победить!

Фон Герделер сидел в первом ряду высоких кресел, слушал, что говорит командир девятнадцатого горно-егерского корпуса генерал Рандулич, и думал: «Из Петсамо я попал в Вуоярви, и вот я снова здесь. Круг замкнулся. Посмотрим, что будет дальше... А сейчас надо сделать один прыжок...»

Через минуту он уже стоял на кафедре и, обхватив ее края сильными жилистыми руками, говорил. И даже не говорил, а почти кричал, что «если эти мерзавцы финны выйдут из войны, нам, немцам, ни в коем случае нельзя уходить из Финляндии».

– А если мы все-таки будем вынуждены это сделать, – закончил он громовым голосом, – то мы уйдем, предварительно превратив Финляндию в зону пустыни!

Генерал Рандулич встал, молча пожал ему руку. И все те завистники из армейского ведомства пропаганды, от которых он бежал в леса Лапландии, встали тоже.

Прыжок был сделан удачно. Это был великолепный прыжок натренированного акробата. Только, пролетев в воздухе, он вцепился не в легкую шаткую трапецию, а в золотые шнуры оберега, которые раскачивались у него перед глазами.

...Вечером он уже сидел в Парккина-отеле и поил коньяком местного фюрера Мурда. Черт знает почему, но последнее время ему стал нравиться этот дикий дурак.

С легким паром!

Когда поезд подходил к перрону Кандалакши, Рябинин, стоя на площадке тамбура, вспомнил слова контр-адмирала.

«Команда 38-С, – говорил Сайманов, – целиком состоит из людей, плававших ранее на парусно-моторных сейнерах Черного моря. Люди прошли Одессу, Севастополь, Керчь, Новороссийск, хлебнули огня и воды немало. С такими матросами можно хорошо воевать, товарищ капитан-лейтенант, только надо держать их в руках. Южане – народ темпераментный, к ним подход нужен особый...»

Долго они тогда разговаривали, обсуждая мельчайшие детали задания, а вот волноваться Прохор Николаевич стал только сейчас, когда поезд уже перескочил входную стрелку и мимо побежали скученные, с серыми крышами, точно грибы после дождя, домики невеселой Кандалакши.

– Ладно, посмотрим, – сказал Рябинин, закуривая папиросу и спрыгивая на перрон, не дожидаясь остановки поезда.

Флотские казармы помещались на окраине. Дальше тянулись болота, рвы и чахлый кочкарник. На КПП Рябинин предъявил документы. Дежурный по казармам сказал, что команда 38‑С ушла в баню. Прохор Николаевич подумал: «А не пойти ли и мне помыться, освежусь немного... И народ заодно посмотрю... Каков он?..»

Баню отыскать было нетрудно. Водовоз, стоящий на перекрестке с бочкой воды, встретил Рябинина как старого знакомого и заулыбался еще издали.

– Ишь ты! – сказал он, когда офицер поравнялся с ним. – Открыли все-таки. Мы со старухой со своей думали, что не откроют, ан нет, раскачались напоследок.

И, забрав в кулак тощую бороденку, радостно удивился:

– Ска-а-ажи на милость!..

В руке старик держал газету. Когда Рябинин развернул хлопающие на ветру страницы, в глаза сразу бросилась фотография генерала Эйзенхауэра. Генерал сидел улыбаясь, положив на стол руки с холеными пальцами, на одном из которых сверкал перстень.

Поверх всей страницы было четко оттиснуто: «Высадка союзных войск на побережье Франции. Лондон. 6 июня... Военно-морские силы союзников при поддержке крупных военно-воздушных сил сегодня утром начали высадку союзных армий на северном побережье Франции в Сенской бухте...»

– Слева – Шербур, справа – Гавр, – продолжал переживать водовоз. – Далековато от Германии, не мешало бы поближе. Теперь жди, когда они еще выйдут на дорогу Валонь – Карентан, а до Канн этих самых им в один день никак не дойти.

– Где это ты все вычитал? – спросил Рябинин, удивленный географическими познаниями водовоза.

Старик презрительно хмыкнул и задрал бороденку к самому небу.

– Я ту землю на своем брюхе прополз, каждую ложбинку изучил. Еще в первую мировую много там нашего русского брата «за веру, царя и отечество» голову положило.

И, видя, что офицер еще не совсем понимает его, пояснил:

– В экспедиционном корпусе я служил... Ну вот...

Баня находилась в центре города. Прохор Николаевич сразу прошел в раздевалку. Из-за двери мыльной доносился грохот шаек, гул голосов, шлепанье босых ног.

– Давно моются? – спросил Рябинин у старой банщицы.

– Опоздал, сынок! Уже, почитай, митинг кончился.

– Что, что? – Рябинин удивленно посмотрел на бабку: уж не свихнулась ли на старости лет. – Какой там еще митинг?

– Все про второй фронт. Нешто не слыхал?.. Как пришли сыночки в баньку, разоболоклись, так, сердешные, и митингуют...

Прохор Николаевич нетерпеливо захлопнул дверцу рундучка и чуть ли не бегом прошел в мыльную.

В воздухе плавал пар, отовсюду летели горячие и холодные брызги, в тумане, словно в облаках, скользили тела матросов. На деревянной скамье стоял тощий матрос и пытался перекричать остальных. Но ему не давали говорить:

– Кончай, Кубиков, зарапортовался!..

– Водой его надо холодной облить, пусть простынет!

– Зачем водой?.. Намылить ему трибуну, чтобы он сверзился!..

Какой-то матрос открыл кран и, прижав струю пальцем, направил ее прямо на оратора. Тощий поспешно спрыгнул на пол, прячась за чужие спины. Матросы, дружно гогоча, с шумом разбирали шайки.

– А ну, не расходись! – низкорослый толстый человек с широкой лопатообразной бородой, разложенной по груди, пробирался через толпу, орудуя квадратными плечами. – Отойди! – говорил он. – Не мешай!.. Дай пройти, не видишь, что ли?..

– Кто это? – спросил Рябинин у матроса, стоявшего рядом.

– Да это наш боцманюга, – лениво ответил тот. – Неужто не знаешь?

Боцман влез на скамью – сразу все стихло. Борода, видно, была здесь в особом почете. Откашлявшись для солидности, бородач сказал:

– Так что считаю нужным подвести итоги... Тут некий воин христолюбивый Кубиков второму фронту шибко возрадовался. Мол, половину войны союзники на свои плечи положили. Так с этой тяжестью и попрут тебе на Берлин, только знай догоняй. Дескать, мы свое дело сделали, теперь и спешить некуда... Так ли это, товарищи? Ну, ответь мне... Кто?.. Ну, хотя бы ты!

И толстый, рыжий от махорки палец боцмана уперся прямо в грудь капитан-лейтенанта Рябинина. Прохор Николаевич на секунду замешкался. Но ведь в таком виде, в каком он находился, смешно было объяснять и доказывать, что назначен сюда командиром и боцман не имеет права тыкать его пальцем. И ничего не оставалось делать, как ответить:

– Я так думаю, товарищ боцман, да вот еще мне тут ребята подсказывают, что Кубиков просто не понимает... Второй фронт имел бы громадное значение, когда фашисты под Сталинградом были... Теперь, конечно, это тоже большое дело. Но отдыхать нам, товарищ боцман, нельзя. Тут попробуй отдохни!.. Без нас войны не кончить.

– Вот! – похвалил его боцман – Сразу видно, что товарищ регулярно посещал политзанятия и вообще... работал, так сказать, над собой. Я университетов этих самых не кончал, а потому рубану свое слово по-матросски прямо и заодно уж наглядное пособие продемонстрирую...

Матросы весело загалдели:

– Показывай, боцман!.. Что у тебя там за пособие?

Бородач с достоинством развернул мокрую газету, в которую были бережно завернуты мочалка и кусок розового мыла.

– Прошу обратить взоры присутствующих на... э-э-э... так сказать, прямо сюда! Сегодняшняя газета. Фото! И не нашли лучше, как показать завтрак: сидят открыватели фронтов и устрицу из банки трескают... Так что, матросы, дело ясное: на бога надейся, да сам не плошай... Кубиков! – вдруг гаркнул боцман, перекрывая банный шум.

– Есть Кубиков! – из пара появился тощий матрос.

– Так вот что, дорогой товарищ Кубиков, – вежливо сказал боцман, – я против тебя ничего не имею, но за свою безыдейность ты мне все-таки спину подраишь... Уж не взыщи!..

Матросы быстро разошлись, мгновенно разобрав все шайки. Прохор Николаевич подошел к одному матросу, который мылся сразу в четырех шайках. Усердно намыливая голову, матрос, по-видимому, блаженствовал.

– Ваше сверхсрочнослужащее благородие, – сказал Рябинин, – дозвольте взять шаечку из-под ваших ножек?

– Молод еще так со мною обращаться, – хмуро буркнул тот, даже не подняв головы. – И вообще не мешай, проваливай!

Прохор Николаевич выдернул из-под ног матроса шайку. Тот проявил странное спокойствие и продолжал мыться в оставшихся трех.

Рябинина, еще не забывшего холод Карского моря, последнее время по-стариковски тянуло к теплу. Он толкнул дверь парилки, и в лицо сразу ударило невыносимым жаром. Какой-то смуглый матрос на самом верхнем полке хлестал себя веником с такой неуемной яростью, что на венике осталось всего лишь несколько листиков, – казалось, что несколько взмахов посильнее – и получится голик драить палубу.

– Иех, попа-а-аримся в честь открытия второго фронта! – говорил он. – А ну, поддай-ка еще! – попросил он Рябинина.

– Смотри, не высидишь. Убежишь! – проговорил Прохор Николаевич, настроенный благодушно.

– Высижу. Ты только плесни, мамочка!

Рябинин выплеснул воду в печь. Из отдушины к потолку ринулся удушливый пар. Несколько матросов, лежавших на верхних полках, рассмеялись:

– Давай еще, не разбирает что-то!

И еще две шайки воды обрушились на раскаленные камни. Кто-то не выдержал и сполз вниз, потом – второй, за ним – и третий.

А смуглый матрос остался, по-прежнему нахлестывая себя прутьями.

– Жарь, жарь! – надрывался он. – Мы из Одессы, мы жаркого не боимся...

Наконец не вытерпел и он, но спустился вниз всего лишь на две ступеньки – дальше не позволяла черноморская гордость.

– Ты что, издеваешься? – спокойно спросил он. – Ты знаешь, кто я такой?

– Нет, не знаю.

– Видали, он меня не знает!.. Да я Жора Мурмылов, потомственный рулевой-парусник, мне в Одессе каждая собака еще издали лапу подавала... А ты кто такой!.. Фффррр!.. Наверное, вестовой... Вон шкура-то на тебе какая белая!..

Он кивнул товарищам, и те, подхватив Рябинина, поволокли его на верхний полок, в самую жарынь.

– Он нас, и мы его!

Сейчас бы встать да крикнуть: «Отставить!» – но было уже поздно. Прохор Николаевич лежал на горячих досках, и проклятый голик одессита – на этот раз настоящий голик, без единого листика! – гулял по его спине.

Наконец матросы оставили его и спустились вниз.

– Эх, закурить бы! – сказал один.

– Нельзя. Боцман не велел.

– Пустяки! – разошелся Мурмылов. – Кто нас здесь увидит! А ты давай не смейся! – толкнул он Рябинина в бок. – Иди, Николенька, принеси-ка махрятину.

– Постой! – остановил матроса Прохор Николаевич, улыбаясь. – Открой тридцать первый номер. Там у меня папиросы лежат в кармане.

– Люблю с вестовыми дружбу водить, – сказал Жора.

Но прошло несколько минут, а Николенька не приходил.

– А ну, Балтика, жми ему в кильватер, что он там, заснул?..

Но и второй матрос-балтиец не вернулся. Отчаянно ругаясь, отправился сам взбешенный Мурмылов и тоже исчез. Тогда вышел в раздевалку Рябинин. Все трое стояли перед раскрытым шкафчиком, тараща глаза на офицерский китель.

– Что же вы не курите? – Рябинин открыл коробку папирос.

– П-п-простите, товарищ капитан-лейтенант, – пробормотал одессит.

– А за что мне на вас сердиться? Я хоть и не особо-то веселый человек, но зато веселых людей люблю. Только я не вестовой. Вот поплаваешь здесь – и с тебя загар слезет... Ну, ладно, пошутили и – амба! Закуривайте!..

– Большое спасибо, товарищ капитан-лейтенант, только у нас махорочка где-то...

– То махрятина, то махорочка, так сказать, в зависимости от обстоятельств. Вот уж это я не люблю, – искренне рассердился Рябинин, и три руки разом потянулись к коробке.

Знакомство с членами новой команды состоялось. «И неплохо, кажется, черт возьми!» – улыбаясь, думал Прохор Николаевич.

Быстро одевшись, он вышел на улицу. Из бани со свертками белья уже выбегали матросы. Поглядывая в сторону офицера, они покуривали, весело болтая о всяких матросских разностях. Наконец из бани, семеня на коротких ножках, выкатился бородатый боцман с погонами мичмана на плечах.

– Ста-анови-и-ись!

Матросы, затаптывая цигарки, построились в колонну.

– Вы боцман команды 38-С? – спросил у него Рябинин.

– Так точно. Мичман Слыщенко.

– Будем знакомы, – сказал Прохор Николаевич. – Я назначен командиром.

– Очень рад, – ответил мичман, хитро отводя глаза в сторону. – Так сказать, с легким паром!

Они пожали друг другу руки. Рябинин ощутил шершавую от мозолей ладонь мичмана и привычно смекнул, что боцман, наверно, работяга.

– Ну, добро! Ведите команду.

– Есть вести команду! – зычно отозвался боцман и, расправив плечи, лихо щелкнул каблуками. И сразу как будто бы и стройнее он стал, а живот куда-то убрался, не стало живота, да и только!

– Идти штоб с песнями, – предупредил боцман. – Ша-аагом марш!..

И матросы прямо с ходу, с первого же шага грянули песню, точно уже заранее знали, что их ждет впереди:

Пусть в море нас ветер встречает,

Корабль не сбавит свой ход,

И стаи стремительных чаек

Проводят матросов в поход...

Сам собой напрашивался молодецкий посвист, и Мурмылов свистел, оглушительно и резко, засунув в рот два розовых после бани пальца.

Ты не плачь и не горюй,

Моя дорогая,

Если в море утону —

Знать, судьба такая...

Так и шли с песнями по городу, мерно покачиваясь в такт шага плотной голубой волной свежевыстиранных воротников и тельняшек. И казалось, это само море выплеснулось на берег, широко и плавно течет по улицам.

Но по мере того как строй уходил все дальше и дальше от города, в рядах матросов появилось беспокойство. Люди оглядывались по сторонам, выискивая глазами среди мелких суденышек хоть одну мачту с военно-морским флагом, но в заливе раскачивались на волнах только мотоботы, карбасы да ёлы.

Перешли через реку Ниву, в которой бродили по мелководью мальчишки в поисках раковин-перловиц с небогатым карельским жемчугом. На берегу живописной Чупа-губы работали звонкие бондарные мастерские, сшивающие бочонки под мурманскую сельдь; рыбачки в выцветших на ветру и солнце сарафанах чинили сети, распевая протяжные поморские «старины», а матросы все шли и шли...

И наконец отряд спустился к маленькой бухте, где, приткнутая к отмели, стояла красавица трехмачтовая шхуна. Рябинин остановил отряд у самой воды, и тут все увидели, что на борту шхуны золотыми буквами выведено: «Шкипер Сорокоумов». Черноморцам это имя ничего не говорило, и славное название корабля не произвело на них никакого впечатления, но Прохор Николаевич слегка нахмурился, – как показалось другим, от яркого солнца.

Он вышел перед строем и сказал:



– Товарищи! На этом корабле будем служить. Уверен, служба будет поставлена так, что ею будем довольны и мы сами, и наше командование. Верно я говорю, матросы?

И дружно качнулась в ответ голубая волна:

– Верно-о-а!..

Вечером на корабль прибыли штурман Аркадий Малявко, недавно переведенный из запаса на действительную службу и получивший первое офицерское звание младшего лейтенанта, и четверо сыновей Антипа Денисовича Сорокоумова, уже переодетых в военную форму.

Стечение обстоятельств

В субботу, уволившись на берег, юноша решил навестить стариха Хлебосолова. Навигационный смотритель жил в южном конце Шанхай-города, и Сережка, боясь опоздать на катер, торопился. Его подстегивал еще и холодный ветер, дувший с океана; правда, молодой боцман не показывал виду, что мерзнет, но все-таки поеживался в своем коротком бушлатике.

Поднявшись на взгорье, откуда виднелся весь Мурманский рейд, Сергей заметил стоящий на якоре корабль, вокруг которого, словно муравьи, сновали катера и шлюпки. На носу корабля, выпрямленный ветром, словно сделанный из жести, висел на флагштоке громадный синий звездный флаг Соединенных Штатов.

Заморские матросы прохаживались сейчас по городу шумными толпами, вызывая удивление жителей непривычной формой одежды. На их головах вместо традиционных бескозырок сидели черные колпаки; на мешковатых бушлатах, свисающих чуть ли не до колен, торчали крупные черные пуговицы, какие носят только женщины на пальто; брюки – узкие, выглаженные складками внутрь – были коротки настолько, что из-под них виднелись разрисованные узорами носки.

Американцы шли по самой середине улицы, а за ними густой толпой бежали бездомные собаки, которых они тут же кормили шоколадом и бисквитами. Некоторые из матросов уже были изрядно навеселе, другие играли на аккордеонах джазовые рубмы, третьи пытались заговорить с прохожими, чтобы приобрести какие-нибудь сувениры.

В одном из узких окраинных переулков, при слабом свете синей маскировочной лампы, Сергей увидел американского матроса, который, видимо, отстал от своих товарищей и был тяжело пьян. Он плясал матросский танец – джигу, которая родилась в душных портовых тавернах. В этом танце ноги остаются на месте, а руки и туловище как бы изображают все основные элементы морской жизни: ходьбу по палубе в бурю, вязание парусов, вытягивание снастей и лазанье по мачтам.

Но руки пьяного американца двигались как попало, вразброд, и от этого казалось, что человек сошел с ума. Синий свет, рассеянно падавший сверху, мертвил окружающее, усиливая мрачное ощущение от этого зловещего танца. Сережка отошел к забору, чтобы обойти американца, но тот уже заметил его и радостно крикнул:

– Рашен!.. Камарад!.. Э-э-э...

Вынув изо рта мягкий комок жевательной резины со следами своих зубов, американец разорвал его на две части и одну из половинок протянул юноше:

– Э-э-э, камарад... чуингам, э-э-э...

* * *

Степан Хлебосолов состарился за этот год еще больше: спина гнулась плохо, в сырую погоду отказывались служить съеденные проклятым морским ревматизмом ноги. Но как бы то ни было, а ровно с заходом солнца навигационный смотритель садился в шлюпку и старательно объезжал все вехи и створы: там подправит, там постучит молотком, здесь покрасит...

Сегодняшний приход Сережки разбудил Хлебосолова – он вышел открывать дверь, накрыв плечи стареньким суконным одеялом, на котором еще сохранилась метка: «Андрей Первозванный».

– Спишь, дядя Степа? – спросил Сергей, раздеваясь.

– Сплю, сынок, потому как сегодня мне всю ночь будет глаз не сомкнуть.

– Это почему же?

– Да просто «ляйм-джуссеры» пришли, а после них собаки всегда беспокойны бывают. Американцы, вишь ты, пировать под открытым небом любят, так собаки потом на сопках банки из-под консервов вылизывают. Да ты вешай сюда бескозырку, вешай, сейчас чайничать будем... Я живу на отшибе – многое примечаю. Вот, например, заранее угадать могу, когда в наши Палестины чужая коробка заглянет. Интересно! Все бездомные собаки, разных мастей и возрастов, заранее к причалам сбегаются! Ей-богу, чтоб мне в люк провалиться! Поначалу-то я удивлялся: как понимать это, а потом понял. Бывает, прокрутится всю ночь собачья свадьба, воет, тявкает, а утром проснешься, в окошко глянешь – ага! – стоит на рейде какой-нибудь корвет под сорока восемью звездами. И откуда только узнают собаки об этом, ведь не по радио же! Наверное, по запаху чуют...

Слушая смотрителя, Сережка посмеивался, но знал, что Хлебосолов говорит правду: он и сам не раз замечал, как, предвкушая обильную поживу, перед приходом союзных судов все собаки сбегаются в гавань.

Проведя своего гостя в комнату, сверкающую медной посудой и белизной стареньких занавесок, Хлебосолов посмотрел на часы, забеспокоился:

– Я и забыл тебе сказать: ведь ко мне внучка из Кадникова приехала. Сирота она. Ей от меня, видно, часть соленой водицы в кровь перешла. Будет здесь в мореходном техникуме учиться. Вот отправилась экзамены сдавать, пора бы уже вернуться. А то время позднее, сам понимаешь, да и матросы не наши в городе...

Скоро на столе зашумел самовар, и смотритель, раскалывая рукоятью ножа на своей морщинистой ладони сахар, рассказывал:

– А то еще в 1913 году я в Британской Колумбии был. Там лосося ловят, все берега консервными фабриками застроены. Привелось мне тогда увидеть, как тамошние матросы спиртное хлещут. Бывало, косяк рыбы крупный идет, а команда траулера вся поголовно в стельку. Вот капитан и приказывает свалить матросов в кошель трала. А когда их свалят туда, тогда лебедку развернут и спустят трал в море. Подержат под водой с минуту примерно, потом – на палубу, а матросы, как крабы, в сети шевелятся. Человек пять, конечное дело, захлебнутся, остальные – как стеклышко, только икают здорово. Зато, смотришь, траулер в море дымит...

Хлебосолов достал стариковскую табакерку, спросил:

– Небось смолокурить научился?

– Нет, не курю, – ответил Сергей, прихлебывая с блюдечка горячий чай, настоянный на листьях каменного зверобоя.

– И не привыкай, зачем тебе чистое дыхание дымом портить!

С этими словами Хлебосолов засунул в нос добрую понюшку табаку и, сладко всхлипывая, стал раскачиваться, как маятник, только раздавалось по комнате веселое и звонкое «апчхи». Потом старик вынул большой клетчатый платок и, вытирая им лицо, продолжал рассказывать:

– Табачок-то нюхательный сейчас не в моде, товар дефицитный, так мне его с Черного моря один человек присылает. Бывший ученик мой. Году в двадцать пятом я его узлы морские вязать учил, а сейчас он уже гвардейским крейсером командует... Много у меня учеников, всех не упомнишь! Бывало, придет ко мне Антон Захарович, и сидим мы с ним, вспоминаем, что было, и выходит, что не напрасно мы жизнь прожили...

При упоминании об аскольдовском боцмане смотритель помрачнел, выцветшие стариковские глаза загрустили. Словно отгораживаясь от тяжелых воспоминаний, он снова посмотрел на часы:

– А моя Анфиска-то не идет все! Как бы не случилось чего!

– Ну, да чего с ней может случиться? – ответил Сережка и заторопился уходить – пора на катер.

Есть неписаный морской закон: лучше вернуться с берега на час раньше, чем опоздать на полминуты. Впрочем, Сережка не собирался прийти на час раньше, – есть второй неписаный закон: плох тот моряк, который опаздывает, но посмеются в кубрике и над тем, который пришел до срока. Настоящий матрос до конца наслаждается твердым покоем родной земли, и в тот момент, когда стрелки часов угрожающе сдвигаются воедино, словно ножницы, срезая последнюю минуту моряцкого отдыха, дисциплинированный матрос уже докладывает офицеру: «Такой-то вернулся с берега...»

* * *

Но в этот день Сережке не пришлось вернуться на катер в срок...

Пробираясь по переулку, он увидел, что американец еще не ушел. Широко расставив руки, матрос не давал пройти девушке, которая отскакивала каждый раз, как американец пытался обнять ее. Девушка хотела проскочить мимо, но матрос с криком «гип, гип!» преграждал ей дорогу.

Сережка только знал о том, что у смотрителя есть внучка, но никогда не встречался с нею. Теперь же, быстро оглядев переулок, он сразу угадал в девушке с косынкой на голове Анфису – больше некому было идти в такое позднее время этой пустынной улицей, которая вела прямо к избушке Хлебосолова.

Холодея от внезапно нахлынувшего бешенства, он подошел сзади и негромко сказал:

– Пусти!

Но в этот же момент сильный удар вырвал у него из-под ног землю. Юноша вскочил и, натянув на лоб бескозырку, рванулся навстречу. Почти ружейным приемом «коротким-коли» он выбросил правую руку вперед и тут же увернулся от второго удара – кулак матроса почти не задел его. Американец, вложивший в удар всю свою силу, покачнулся вперед. Тогда, поймав его за руку, Сережка выгнул спину и забросил тело противника на себя. Потом короткий рывок, и американец, распластавшись лягушкой, отлетел к забору...

Сережка опомнился, когда вдали раздался свисток. По улице к месту происшествия бежал милиционер, а немного поодаль тяжело грохотали сапогами по мосткам матросы городского патруля.

– Ты что же это, кореш, дерешься? – сказал, подбегая, усатый мичман. – Смотри-ка, союзника изничтожил.

Девушка отряхивала с бушлата юнги грязь.

– Он сильно вас ударил?

– А вы экзамен в техникуме сдали? – сердито спросил Сережка, отдавая мичману документы.

– Да. Но я вас не знаю!

– А вы идите к дедушке, он вам скажет...

Всю ночь Сережка провалялся на жестких досках трехэтажных нар комендатуры, а утром явился на катер, доложил обо всем Никольскому. Лейтенант выслушал боцмана и, тщательно очинивая карандаш, сухо сказал:

– Занимайтесь своими обязанностями.

Сережка до обеда в угрюмом молчании разбирал на причале свой пулемет, чистил его, смазывал. В просвете между двумя островами, ограждавшими гавань, он видел, как в мареве ослепительного блеска полдневного солнца прошел на север крейсер Соединенных Штатов. Очевидно, перед выходом в открытый океан на нем объявили контрольную тревогу, и по всем его надстройкам, мостикам и башням быстро карабкались наверх черные фигурки матросов. «И этот там», – машинально подумал Сережка, ясно представляя себе, как вчерашний его противник влезает в орудийную башню и со стоном втискивает свое тело в кресло наводчика. А в башне стонут вентиляторы, смеется унтер-офицер в шелковой безрукавке, скрипят, поставленные на кожаную подушечку, лакированные «джимми» башенного лейтенанта, и крейсер, покачиваясь бортами, уходит в Полярный океан, чтобы уже больше никогда не возвращаться к этим неуютным скалистым берегам...

«Ладно, черт с ним», – решил Сережка и за обедом обо всем рассказал своим товарищам.

– Ну и влетит же тебе! – посочувствовал своему боцману Ромась Павленко.

– Десять суток гауптвахты – не меньше, – подтвердил второй торпедист катера Илья Фролов.

Братья-мотористы Крыловы заспорили. Гаврюша говорил:

– Ну, слушайте, если союзник, то его уж и тронуть, выходит, нельзя? Чепуха на машинном масле! Мы для них интерклуб устроили? Устроили. Вот и пусть там хоть на голове ходят. А наших девчат пусть не трогают.

Но его младший брат не соглашался:

– Все-таки, что ни говори, а они наши союзники. Ну, каково будет, если он вернется после войны домой. «А я в России был», – скажет. «Ну, как там?» – спросят его. Что он ответит? Нет, боцман, драться не надо было.

– А если он первый меня ударил, так что я? Терпеть должен? – обозлился Сережка, до сих пор молча делавший для себя выводы из этого спора.

– Ну... я не знаю, как там у тебя получилось, ты сам, боцман, такой, что всегда на рожон лезешь!

Сидевший в стороне радист Никита Рождественский тихо сказал:

– Боцман, пожалуй, прав. Но попадет ему точно...

Сразу же после обеда Сережку вызвал к себе Никольский. Лейтенант вынул из кармана носовой платок, угол которого посерел от пыли.

– Вот, – сказал он, – это я провел по крайнему бимсу в носовом отсеке. Что это, как ты думаешь?

– Пыль, товарищ лейтенант.

– Правильно, пыль. А откуда она взялась там?

– Не знаю, товарищ лейтенант.

– Ну, а кому же, как не тебе, боцману, знать?

Сережка, потупившись, молчал.

– Стыдно? – спросил Никольский.

– Стыдно.

– Стыдно чего?

– Да вот недосмотрел, пыли через вентилятор надуло, – ответил Сережка.

– А того, что подрался вчера, не стыдно?

– Нет, товарищ лейтенант...

Никольский исподлобья хмуро посмотрел на юношу и вдруг улыбнулся.

– А знаешь, Рябинин, – сказал он, – ведь, с одной стороны, ты поступил правильно. Но это еще не значит, что ты застрахован от наказания. Твое поведение объясняется еще и невыдержанностью, за которую ты можешь поплатиться гауптвахтой. Понял?

– Так точно!

– Ничего ты не понял, – неожиданно обозлился Никольский. – Теперь на всем дивизионе говорить будут, что боцман гвардейского «Палешанина» буянил на берегу. Чего доброго, еще и приплетут, что ты был пьян!..

– Товарищ лейтенант, но ведь вы только что сказали, что я поступил правильно. Мое наказание может обусловливаться уставом, а не самим стечением обстоятельств. Я так и понял...

– «Обусловливается», «стечением обстоятельств», – слегка улыбнулся Никольский. – Вот как ты говорить начинаешь!

И, потирая ладонями обветренные скулы, как-то очень грустно сказал:

– Учиться тебе надо, Рябинин, вот что!

– Учиться всем надо, – ответил осмелевший юноша.

– А мне вот, например, войну сначала закончить надо.

– Мне тоже, товарищ лейтенант.

– Ну ладно, иди, – сказал Никольский. – Прикажи торпедистам убрать торпеды на причал. Сегодня уходим на операцию по съемке разведчиков, так что они мешать нам будут.

– А как же, товарищ лейтенант... ну, вот с этим? С наказанием?..

– Выполняй, что тебе сказано, – ответил Никольский.

К вечеру ушли в море. Сережка, надвинув на глаза штормовые очки, предохранявшие от острых брызг, сидел в турели, ощущая на своих плечах тяжелые рычаги пулемета. Он смотрел, как разбегаются по бортам катера свистящие усы соленой пены, и думал: «Странно, я даже не запомнил ее лица».

Море лежало перед ним, как сама жизнь, – широкое, многообещающее, тревожное...

Снова в строю

Швы, наложенные на рану Вареньки младшим хирургом крейсера «Святой Себастьян» Ральфом Деннином, были сняты в базовой поликлинике Северного флота, куда девушку отправили лечиться.

Варенька знала, что это противоречит общепринятым методам лечения, но главврач поликлиники подполковник Кульбицкий сказал:

– Сейчас мы разработали новый способ лечения открытых ран водой Баренцева моря. Вас, товарищ Китежева, мы будем лечить также этим способом...

Лечение дало положительные результаты. Варенька скоро встала с постели; потом ей разрешили самой ходить в столовую. Через две недели она уже посещала зал лечебной гимнастики и клуб поликлиники, где каждый вечер шли новые кинокартины.

По субботам Варенька задолго до впуска посетителей выходила на лестницу и, облокотившись на перила, ждала.

Пеклеванный всегда взбегал на третий этаж, как по трапу «Аскольда» во время боевой тревоги, – широко и стремительно. Девушка, не скрывая радости, обнимала его, вдыхая исходящий от одежды Артема запах моря, – как бы ей тоже хотелось туда, где он!..

В палате, присев на краешек койки, лейтенант рассказывал о своих делах, о новых друзьях на эсминце, о комнате, которую штаб обещал ему дать к осени. Он приносил своей невесте печенье, шоколад, фруктовые консервы, и девушка каждый раз журила его: «Ну, зачем все это? Мне ничего не надо, только бы ты приходил...»

Однажды через несколько минут после прихода Пеклеванного в палату вошла сестра и объявила:

– Вам придется попрощаться с больной, к ней пришли и ждут внизу. А двоим посетителям находиться в палате не полагается...

Варенька проводила Артема до площадки лестницы. Он сбежал вниз, и девушке вдруг бросилась в глаза фигура какого-то солдата, выходящего из вестибюля. Варенька присмотрелась: так и есть, Мордвинов!

Артем и Мордвинов столкнулись лицом к лицу, пожали друг другу руки. О чем-то заговорили. Потом девушка заметила, что лейтенант похлопал своего бывшего дальномерщика по плечу.

Через несколько минут Мордвинов уже сидел около ее постели. Разговор не клеился. Оба долго молчали. Увидев на столике Вареньки принесенные Пеклеванным сладости, Мордвинов криво усмехнулся и сказал:

– А вот и от меня...

Он положил перед нею пачку особых галет, которые выдавались в походе подводникам, – где он достал их, неизвестно, – и горсть дешевых ирисок. Эти галеты и ириски выглядели рядом с подарками Артема невзрачно и бедно. Мордвинов, видимо, сам заметил это, потому что усмехнулся снова и добавил:

– Конечно, я не могу принести того, что Пеклеванный, но, может быть...

– Да как тебе не стыдно, Яша! Неужели ты думаешь, что подарки Пеклеванного для меня дороже только потому, что завернуты в целлофан и позолоту?..

Ссутулив спину, он сидел на стуле и хмуро разглядывал свои серые солдатские обмотки, которые делали его ноги тонкими и уродливыми, что еще больше подчеркивалось громадными бутсами, завязанными сыромятными ремешками.

Вареньке показалось, что он сейчас заплачет, такое лицо было у Мордвинова в этот момент, и, ласково дотронувшись до его руки, она сказала:

– Не надо.

– Что не надо?

– Ну вот... таким быть.

– А я какой?

– Ты тяжелый человек, с тобой трудно.

– Это вам-то со мной?

– Не только мне. Боюсь, что твоей жене будет с тобой еще тяжелее.

– Вот закончится война, – неожиданно сказал Мордвинов, – законтрактуюсь на зимовку. Куда-нибудь на Диксон, а то и подальше – на мыс Желания. Есть такие зимовки-одиночки, целый год человек один. Никого нет, только рация, винчестер, консервы и... книги. Много книг!.. Вот там я подумаю о себе и о своей жизни вдоволь...

– Ты любишь крайности. Ты весь какой-то... Ну, как бы тебе сказать?.. Угловатый, что ли... С тобой неуютно, Яша. Все равно, что в тесной комнате: неосторожно повернешься – и сразу ударишься обо что-нибудь.

– Может быть, – согласился он, – есть, конечно, и поуютнее. Вот, например, лейтенант Пеклеванный – об такого не ударишься... Ух, и не люблю же я его! – страстно произнес он, сразу же понял жестокость своих слов, но уже не мог сдержаться. – Жаль, что он не матрос, а то бы подрались мы с ним когда-нибудь!

– Скажи, что он тебе сделал плохого? – тихо спросила Варенька.

– А ничего он мне плохого не сделал. И вежлив он, и справедлив вроде, и не кричал на меня никогда. А вот от Рябинина я поначалу, как на «Аскольд» пришел, больше натерпелся... Он меня к морской жизни так приучал, что я на четвереньках до своей койки добирался. Однажды, когда партию печени тресковой в салогрейке запорол, так он меня даже за ухо при всех оттаскал. А вот скажи мне, что умереть за него надо, – хоть сейчас готов. И не только я – все аскольдовцы к нему так относятся. А про Пеклеванного хочешь правду знать?..

– Не хочу!

– А-а-а, боишься!..

– Не хочу! Потому, что не люблю неправду.

– А я правду скажу... – но он осекся и, прикусив губу, потупился.

Наступила тяжелая пауза.

– Кстати, – спросила Варенька, пытаясь изменить направление разговора, – о чем вы с ним разговаривали там, в вестибюле?

– Я рассказал ему о своей службе.

– А где ты сейчас служишь?

– Я?.. Я стою у пограничного столба, на том самом месте, где немцы так и не могли перейти нашу границу! – сказал он.

– А немцы близко?

– Это уже неважно, – ответил Мордвинов и замолчал.

Потом, сухо простившись, ушел. Стоя у раскрытого окна, Варенька долго смотрела ему вслед, и, когда он скрылся за сопкой, ей почему-то захотелось вернуть его обратно. Она вдруг почувствовала, что вот сейчас у нее нашлись бы нужные теплые и дружеские слова, чтобы согреть этого сложного и хорошего человека, который любит ее...

Китежеву перевели в отделение выздоравливающих в тот день, когда было получено сообщение, что войска Ленинградского фронта выбили финнов из дачного пригорода – Терийоки. И то, что она поправляется, и то, что освободили этот тихий городок, в котором она еще студенткой отдыхала перед войной, – все это развеяло в ее душе какую-то неясную печаль и уничтожило горький осадок от разговора с Мордвиновым.

Летчики из соседней палаты пригласили ее к себе, и до самого отбоя она играла с ними в домино. Один летчик был уже знаком ей по службе в транспортной авиации. Варенька играла вместе с ним, и он, пользуясь правом старого знакомства, ругал девушку за постоянные проигрыши, называя ее на «ты».

– Ну куда ты опять со своей шестеркой лезешь! Ты же видишь, что я на одних «азах» играю, а тебе лишь бы кость сплавить!..

– Ай, как ты кричишь на меня! – смеялась девушка. – Откуда я могу знать, что у тебя «азы»!

В самый разгар игры пришел главврач с помощниками.

– Спать, спать, молодые люди! Китежева, идите в палату!..

Когда девушка уже ложилась в постель, Кульбицкий пришел к ней, осмотрел рану и спросил:

– Вы плавали на «Аскольде»?

– Да, с осени прошлого года.

– Где учились?

– Перед войной окончила медицинский институт, в сорок первом стала военным фельдшером, а потом прошла курсы усовершенствования корабельных врачей.

– Какой профиль вашей основной работы?

– Я врач-терапевт.

– Вы не могли бы завтра после обеда зайти ко мне в кабинет?

– Хорошо, товарищ подполковник.

На следующий день Варенька натянула халат, просунула ноги в шлепанцы и спустилась на второй этаж, где находился кабинет главного врача поликлиники Северного флота.

– Я вас слушаю, товарищ подполковник.

Кульбицкий сидел за столом, просматривая толстую папку с документами. По цвету обложки Варенька узнала свое личное дело. Подполковник спросил:

– Варвара Михайловна, вы не хотели бы работать в нашей поликлинике?

Варенька замялась.

– Мне хотелось бы вернуться на корабль, – сказала она.

– Вы будете работать не только в лаборатории, но и на кораблях, – перебил ее Кульбицкий и вдруг спросил: – Вы страдаете морской болезнью?

– Я начинаю укачиваться только с восьми баллов.

Вареньке нравилось, что она еще сидит в больничном халате, а ей уже предлагают новую работу.

– У вас на «Аскольде» были случаи заболевания?

– Во время сильного шторма – да!

– Как вы лечили заболевших?

– Матросам, пульс которых замедляется, я давала по двадцать капель белладонны в день и заставляла пить кофе. А тем, у кого пульс, наоборот, учащался, я делала подкожное введение ацетилхолина.

– Таким образом, – заключил подполковник, – при лечении вы делили всех заболевших на две группы по их нервным темпераментам: на ваготоников и симпатикотоников, так?

– Да, – кивнула девушка, еще не понимая, к чему клонится весь этот разговор.

Кульбицкий встал, носком ботинка поправил загнувшийся край ковра. Девушка ждала...

– Недалек тот день, когда начнется наше наступление, – медленно произнес подполковник. – Надо полагать, что близость такого обширного морского театра, как Баренцево море, позволит командованию прибегнуть к ряду крупных десантных операций. Пехотинец, сошедший с палубы корабля, должен сразу вступать в бой. Этот измеряемый секундами момент, когда он бросается в первый рывок на вражеский берег, решает все и требует от десантника колоссального напряжения всех человеческих возможностей. Вы понимаете, товарищ Китежева, что я имею в виду, – силу, бодрость и ясность разума... Но как же десантник может идти в бой, если его измотало море, если он болен?

Этот вопрос Кульбицкий произнес так, словно обращался непосредственно к девушке.

– И вот перед нами, – продолжал он, – морскими врачами, стоит задача: найти препарат для борьбы с морской болезнью!

– Товарищ подполковник, это очень интересно. Я, пожалуй, согласна. И даже не пожалуй, а точно...

Прощание с берегом

Рыболовный флот Заполярья переживал тяжелые дни. Часть траулеров сменила свои мирные вымпелы на широкие полотнища военных флагов. Другая часть пропала без вести в океане, – слишком хорошо знали мурманчане этих людей, чтобы сейчас не сказать им: вечная память героям!.. На других кораблях не хватало рабочих рук.

И это в то время, когда стране, как никогда, нужна была рыба. Фронту требовались консервы, раненым бойцам необходим целительный рыбий жир, в костной муке нуждались колхозы. Командование рыболовной флотилии обратилось к женщинам с призывом занять вахтенные посты на палубах траулеров. Во всех рыбопромышленных учреждениях стала проводиться запись желающих.

Не так-то легко было решиться перешагнуть через все условности и войти в экипажи кораблей безо всяких скидок на свой пол, который принято считать слабым. Но когда Настенька Корепанова заявила, что она согласна идти на «Рюрик», где плавает ее муж, тетя Поля сказала:

– Нет уж, милая, ты за мужем гонишься, а не за работой. Так что в цехе оставайся. Ну, а мое дело ясное: я в пуксах рыбацких такой же красивой буду, как ты в своей юбке...

И вот еще вчера она отвела дочку Аглаи в дом Степана Хлебосолова, а сегодня в полночь уже должна ступить на палубу траулера. Сейчас тетя Поля прощается со своим цехом и перед концом смены говорит Насте Корепановой:

– А ну-ка, дай нож... Поработаю напоследок!..

Неутомимый конвейер подкатывает к ней большую рыбину. Мастер заученным движением подхватывает ее, и – раз! – вдоль спины пикши пробегает лезвие. Еще один молниеносный взмах руки, и бело-розовый пласт мяса отползает в сторону. Однобокая рыбина переворачивается, филе срезается с другой стороны. Хребет сталкивается в ящик, откуда он пойдет на выделку рыбьей муки...

На стол шлепается вторая пикша.

– Ух ты, какая жирная! – говорит тетя Поля, отстраняясь от едких капель, брызжущих из-под ножа. – На хороших лугах, видно, паслась...

Звонок возвещает конец смены. Работницы скидывают передники, торопятся к умывальникам. Тетя Поля тоже трет под краном руки, громко печалится:

– Вот как случилось-то: море моего боцмана взяло, а теперь я в море иду... Видать, такая уж доля моя: от него, студеного да проклятого, ни на шаг. Ну да и что мне? Дело мое вдовье, детей нету... На могиле мужа своего трудиться буду...

Работницы молчали: уже не одна женщина ушла на траулеры, и многие... многие из них не вернулись.

Только Настя сказала:

– Мой-то, как демобилизовали его, тоже на «Рюрик» попал. Ты зайди ко мне, тетя Поля, белье ему передать надо...

– Ладно, передам, – ответила Полина Ивановна и больше не сказала ни слова.

* * *

Вечером, собираясь идти в порт, она зашла в магазин, и какой-то шустрый ремесленник, продираясь через очередь, сказал ей:

– Дай-ка пройти, бабушка!..

Всю дорогу Полина Ивановна вспоминала эти случайные слова и грустно улыбалась: «Вот шельма парень, да какая же я тебе бабушка!.. Меня вон еще на траулер пригласили, а ты – бабушка, говоришь...»

Придерживая мужнин рундучок, куда свободно поместились ее небогатые пожитки, тетя Поля проходила по темным улицам и мысленно прощалась с городом. Она любила эти суровые берега, любила залив, всегда заставленный кораблями, любила этот ветреный город, с которым у нее так много связано – и дурного и хорошего.

Вон там качался линкор «Чесма», и в трюмах его томились матросы; а вон там, где высится сейчас башня метеостанции, бродила она по берегу и, плача, заживо хоронила своего мужа. На месте Междурейсового дома раньше кисло болото, и однажды корова завязла в нем так, что мужики бились-бились над ней, да так и махнули рукой: «Нам, буренушка, тебя не вытащить...» Здесь она любила собирать морошку, и куропатки выпархивали у нее из-под ног, дикий олень как-то боднул рогами лукошко с ягодами. Сейчас на этом угодье стоит Дом культуры рыбаков, в котором тетя Поля впервые в жизни побывала в театре, впервые ощутила вкус к книге, понятие о которой раньше связывалось в ее сознании с Евангелием, «Четьи-минеи» да «Плачем Иосифа Прекрасного, егда продаша его братия во Египет...».

– Гражданка, куда вы? – остановили ее в проходной конторе Рыбного порта.

– На «Рюрик». Вот и документы...

Пока ей выписывали пропуск, тетя Поля тоскливо осматривалась по сторонам. Сколько раз она просиживала в этой конторе, ожидая, когда вдали раздастся призывный гудок «Аскольда». Потом, окруженная рыбачками, спешила к причалу – радостная, веселая...

– Спеши, – сказали ей, вручая пропуск. – «Рюрик» скоро отшвартуется.

У самого борта «Рюрика» фыркал портовый паровозик, люковицы корабельных трюмов светились желтоватым огнем, шуршал в лотках ссыпаемый в бункера уголь – шла погрузка. Тетя Поля перепрыгнула на палубу, кто-то поддержал ее за локти:

– Эдак, хозяйка, и в воду угодить можно... Держи сундучок-то, кого тебе?

Тетя Поля, поправляя сбившийся на сторону платок, объяснила, что она назначена сюда рыбным мастером, и матрос направил ее к штурману.

– Это к Анастасии Петровне, – сказал он.

В небольшой ярко освещенной каюте сидела, склонившись над картой, молодая бледнолицая женщина с нашивками штурмана тралового флота на рукавах кителя. Отложив транспортир, она встала при появлении тети Поли и, внимательно выслушав ее, сказала:

– С капитаном познакомитесь в море, сейчас уже некогда. Надо принять на борт десять тонн соли, перец и лавровый лист... Когда машины подъедут, передайте боцману от моего имени, чтобы он освободил одну стрелу на фок-мачте для погрузки соли. Можете идти.

«Молодая, а строгая, – думала тетя Поля, выходя из каюты. – Поручение дала, руку пожала, а нет того, чтобы улыбнуться человеку...»

– Я вот тебе, Сашенька, кой-чего принесла, – сказала она, входя в салогрейный отсек. – Настасья твоя не придет, время уже позднее, да и на вторую смену весь цех оставили...

Корепанов, почерневший лицом после перехода через Новую Землю, копался в изгибах змеевика своего аппарата. Встретил он ее приветливо:

– А, тетя Поля, здравствуй, дорогая!.. Значит, к нам? Ну, ладно, буду подчиняться тебе, ведь ты рыбный мастер, начальство...

– Ох, Сашенька, – призналась тетя Поля, – с рыбой-то я справлюсь, а вот сейчас помоги мне... Что такое фок-мачта знаю, но какая такая стрела – забыла. Убей – не помню.

– Не горюй, боцманша, – весело отозвался матрос, – всему научишься. Народ у нас добрый...

Тетя Поля успокоилась; знакомая по «Аскольду» корабельная теснота заставила ее подобраться, она застегнула ватник, пожалела, что нету у нее никаких рукавиц, – хорошо бы иметь брезентовые...

– Ну, отвоевался? – спросила она.

– Да вроде нет, – улыбнулся Корепанов. – Сюда пришел из госпиталя, меня сразу на спаренную пулеметную установку назначили по боевому расписанию... Так что постреляю еще.

– Меня тоже в расписание это включат?

– А как же! Рыбный мастер по тревоге должен у пожарных насосов стоять...

– Так, так, – призадумалась тетя Поля и вынула из ушей серьги: не до красоты теперь, коли в боевое расписание включают. – Слабого-то полу, – спросила она, – много на «Рюрике»?

– Да хватает.

Сверху крикнули:

– Рыбный мастер пришел?.. Соль привезли!

На палубе царила суматоха, и боцман (лица его тетя Поля так и не разглядела в потемках) отрывисто бросил на ходу:

– Сам знаю, какую стрелу под соль! Вон уже грузят!..

Длинная рука стрелы, подхватив с берега груз, опускала его в трюм; заглушая голоса людей, грохотала лебедка.

– Кто здесь рыбный мастер? – спросил взъерошенный человек в кожанке, появляясь на палубе. – Ты?.. Ну, давай расписывайся...

– В чем? – спросила тетя Поля.

– Как в чем?.. За соль, перец и лавровый лист. Вот здесь пиши... На карандаш, держи!..

– Не-е-ет, милый друг. Я глазами хочу посмотреть... Может, вы мне вместо соли земли наложили, а я – расписывайся?

Тетя Поля спустилась в трюм, вспорола мешки. В трех лежала искристая соль хорошего качества, но в двух...

– Эй, эй! – крикнула она через люк. – Поди-ка сюда, я тебя носом ткну...

С палубы послышались ругань, голос рассерженного хозяйственника.

– Эй, Васька, погоди отъезжать, тут дело есть... С бабой свяжешься, так не рад будешь... Ну, чего тебе тут? – грубо спросил он, неумело спускаясь по трапу.

– Какая же это соль? – сказала она, пересыпая в горстях кристаллы грязного цвета. – Под рассол огуречный она сгодится, а нам рыбу солить надо... Два мешка, как хочешь, не принимаю.

– Тьфу, будь ты!..

– А ты не плюйся, – мгновенно построжала тетя Поля. – Не в пивной, а на судне находишься. Ты пришел и ушел, а для нас это дом наш родимый... Я вот тебе плюну! Так плюну...

– Да ты кто такая?

– Будто сам того не ведаешь! Мастер я рыбный, и возьми свой карандаш обратно. Ишь, скорый какой, прилетел: расписывайся! – передразнила она его. – Я еще, погоди, еще соль проверю...

– Черт с тобой, проверяй, – обозлился хозяйственник. – Все равно без соли в море не уйдете. А я вам ее дал и – точка!..

– Это верно, что без соли не уйдем, – мирно согласилась боцманша, с мужской сноровкой подтягивая мешки к дверям трюмного склада. – А вот тебя потрясти надо. Устроился в тылу, брюхо растишь. В море бы тебя – туда, где наши мужья головы свои за нас сложили.

– Эй, Васька, – осатанев, заорал хозяйственник. – Не слышишь, что ли, дьявол?..

– Чего? – раздалось сверху.

– Брось сюда пару мешков с солью!..

Мешки тяжело шлепнулись о настил трюма. Тетя Поля тут же проверила их содержимое и только тогда сказала:

– Вот теперь распишусь... Число-то сегодня какое?.. Четырнадцатое как будто...

* * *

За полчаса до отхода на траулер пришел Дементьев. Главный капитан флотилии сразу поднялся в рубку, чтобы вместе с корабельным начальством обсудить план предстоящего рейса. Погрузка уже закончилась, матросы прибирали палубы, задраивали люки трюмов, чтобы в них не попала штормовая вода.

Тетя Поля занялась наведением порядка в своей каюте, когда раздались звонки аврала. Захлопнув свой сундучок, она вместе с матросами выбралась на палубу. Дементьев уже стоял на причале: он что-то хотел сказать на прощанье, но по трапу влетел на полубак боцман, исступленно крича:

– Отдай запасные швартовы!.. Выноси кранцы за борт!..

«Ну и глотка, – подумала тетя Поля, – у моего такой не было. Тихий он был, господи», – и она вытерла неожиданную слезу. Темнота вдруг стала угнетать ее, захотелось света, и неясная тоска шевельнулась в душе. Единственный человек из провожающих был знаком ей, но не видел ее; тогда она сама подошла к борту, крикнула:

– Генрих Богданович, до свиданья!..

Главный капитан узнал ее, протянул руку:

– Полина Ивановна?.. Извините, как-то совсем из головы вон, что вы на «Рюрике». Ну, желаю вам!..

Взревел гудок, звякнул телеграф.

– Есть отдать носовые! – снова заорал боцман, и форштевень поплыл от причала в сторону, разделяемый быстро растущей пропастью между кораблем и берегом...

Потянулись берега. Темные, на первый взгляд даже безлюдные. Чаек не было слышно – налетались за день, спят. Из кочегарки доносился звон топочных заслонок, шипение раскаленного шлака, заливаемого водой.

На мостике звучал чистый женский голос:

– Так держать!.. Левее два градуса!.. Выходить в створ мыса Белужьего...

– Анастасия Петровна командует, – сказал Корепанов, подходя к тете Поле.

– Строгая-то она какая, – осуждающе выговорила мастер, – даже не улыбнется ни разу... Чего она так?

Помогая пожилой боцманше спуститься по крутому скобтрапу, салогрей не сразу ответил:

– Причина есть. Может, про «Туман» слышала?

– Ну а кто из мурманчан не слышал?

– Так вот, Анастасия Петровна – жена как раз того самого командира «Тумана».

– Да что ты?!

Тетя Поля знала, что сторожевик «Туман» принял однажды неравный бой. И когда «Туман» уходил под воду, на его палубе до последней минуты стреляло орудие, у которого метался одинокий матрос. И этот последний, оставшийся в живых матрос держал в поднятой руке корабельное знамя. Командовал этим кораблем капитан-лейтенант Окуневич.

– И вот, понимаешь, – рассказывал Корепанов, – как только она узнала о гибели мужа, так сразу сюда приехала. Вытребовала у Дементьева разрешение сдать экстерном экзамен на штурмана, получила диплом... Слышишь, ведет корабль?

– Бедная, – сказала тетя Поля, – ведь часа-то через два мы над тем местом пройдем, где «Туман» лежит...

– Да, нелегко, – согласился матрос.

Придя в свою каюту и прислушиваясь к размахам корабля, тетя Поля горестно размышляла: «А и то легче, чем мне, она хоть знает правду-матку, не сравнишь с моим положением... Что я ведаю?.. Которым дал бог вернуться – вернулись, а вот мой, сердешный, может, и жив еще, да что толку... мается где-нибудь на чужой стороне... Господи!..»

Первая океанская волна, набежав с севера, грубо толкнула траулер. Он выпрямился, во всех его коридорах лязгнули распахнутые двери, упало что-то тяжелое.

– Ишь как! – сказала тетя Поля, закрывая свою каюту; потом она погасила свет, откинула броняжку иллюминатора. – Что-то и берега не видать... Тьма одна... Вон он, кажется... Ну, прощай, родимый, прощай, ласковый! Мужа провожал, теперь меня провожаешь...

Траулер, стуча машиной, уходил в тревожный океан.

Смятение

– Эй, капрал, поднимай людей!..

– Куда?

– Там увидишь...

Ориккайнен сонно взглянул на часы – середина ночи. За окном качаются на ветру кусты, разбрызгивая с ветвей капли дождя. Где-то вдалеке пулемет сосредоточенно дробит тишину.

– Все еще дрыхнете? Почему до сих пор не встали? – Суттинен появился в дверях, нервно постукивая себя плетью по голенищу сапога. – Быстрее, быстрее, капрал!..

Через полчаса рота уже находилась на марше. Шли молча, растянувшись по лесу длинной узкой колонной. Ночь была душной, дождь не освежал. Но еще никто не знал, куда идут, зачем. Солдаты досадовали на этот неожиданный подъем; многие даже забыли в своих землянках котелки, кружки.

Олави шел рядом с Ориккайненом:

– Слушай, Теппо, куда нас гонят?

– А откуда я знаю...

– Ну, а все-таки?

– Да вроде к старой границе...

– Во взводе Хаахти солдаты говорят, что, наверное, война закончилась. Так быть не может, капрал?

– Навряд ли.

– Вот и я так думаю.

Издалека донесся звук сигнала – это Суттинен приказывал подтянуться отставшим. Потом капрал уловил плеск воды и, жадно втянув ноздрями воздух, сказал:

– Река... нет, озеро! И дымом пахнет...

Он не ошибся: впереди лежало стиснутое покатыми гранитными берегами небольшое озеро; лейтенант Суттинен уже руководил посадкой на плоты, которые готовился тянуть старенький допотопный буксир.

– Путь знакомый, – сказал Ориккайнен, когда озеро кончилось и плоты втянулись в устье широкой реки. – В полдень доберемся до Киантаярви, а оттуда и до железной дороги недалеко...

– Так, выходит, на юг? – спросил Олави.

– Выходит, да...

Весть о том, что рота перебрасывается к югу, мигом облетела плоты. Солдаты заволновались. Хаахти, осторожно ступая по бревнам, между которыми бурлила вода, подошел к Ориккайнену:

– Это ты сказал, что плывем к югу?

– Я.

– Ох, и влетит же тебе от Штумпфа!

– За что?

– За то, что панику наводишь.

Ориккайнен, подложив под голову ранец, лежал на краю плота; его толстые ноги и руки были раскинуты – капрал отдыхал.

– Иди к черту! – вяло отозвался он. – Глаза-то есть, так смотри – вон солнце откуда восходит, а река эта впадает в Киантаярви с севера... Куда плывем, по-твоему?

– Ну ладно, – согласился Хаахти, – только что же нам там делать? – и он махнул рукой к югу.

– А ты это у Штумпфа спроси, – уклончиво ответил капрал и закрыл глаза.

Лесистые берега обступали реку, которая, казалось, где-то вдали смыкается наглухо. Отплевываясь горячим паром и забрасывая солдат хлопьями сажи, буксир переползал через отмели, пересекал бесчисленные озера, снова втягивался в затерянные на картах реки. Редко-редко проплывет мимо серая деревушка, еще реже встретится на берегу человек, и все леса, леса, леса...

Вот из этой-то гущи и следили за плотами неусыпные строгие глаза «лесных гвардейцев». Они чувствовали: в стране Суоми что-то произошло, но что – еще не знали, как не знали того и плывущие на плотах солдаты.

* * *

На первой же станции, куда они выбрались, царила паника. Запасные пути были уже забиты эшелонами; в ушах стояли лязг буферов, крики маневренных паровозов, ругань, свистки, повсюду царила неразбериха. Совершенно неожиданно начинали пятиться назад вагоны, под колесами сновали обалдевшие от беготни сцепщики, и пока рота Суттинена переходила пути, нескольких человек чуть не раздавил вынырнувший откуда-то локомотив.

– Нет, капрал, – сказал Олави, – война все-таки, наверное, закончилась... Иначе с чего бы все это?..

– Эй! – крикнули им из окна одного вагона. – Откуда вас сняли?

– Из-под Кестеньги, – ответил Олави. – А вас?

– Мы из Масельской группы. Нас две дивизии – вторая и пятая. Говорят, что с рубежа реки Свирь тоже снимают... три дивизии. Спешно!

– Что случилось? – спросил Хаахти.

– А вы разве еще не знаете?

– Нет, не знаем.

Солдат невесело рассмеялся, обратясь в глубину вагона:

– Кто хочет посмотреть на дурака, который еще ничего не знает?

Окна сразу облепили любопытные головы.

– Ха! Вот дурак!.. Сразу видно, что из-под Кестеньги! Просидел в лесу и не знает, что русские начали наступление!..

Проломившись в тесные двери вокзала, Суттинен сразу включился в толпу офицеров, которая осаждала начальника станции.

– Нет вагонов, нет! – клятвенно складывая у груди руки, хрипел путеец. – Господа, поймите, вагонов нет, полотно забито... Если так будет продолжаться дальше, образуется пробка...

Ему не давали говорить, прижимали к стене, трясли перед ним какими-то бумагами. Суттинен с трудом выбрался из этой толпы, отозвал в сторону одного вянрикки с университетским значком на груди.

– Рассказывайте, – сказал он. – Я сам еще ничего не понимаю толком...

Вянрикки рассказал примерно следующее: 9 июня русские начали штурм «Карельского вала». В течение нескольких часов на финские позиции были обрушены тысячи и тысячи тонн металла. Защитники новой линии Маннергейма в первый же день штурма потеряли семьдесят процентов своего состава. На следующий день пошли в атаку советские танки, окончательно прорвавшие первую линию обороны. Но осталась еще вторая – самая сильная, получившая название «Ожерелье смерти», – железобетонные колпаки дотов торчат там из земли один к одному, словно шляпки грибов в «ведьмином кольце».

– Сейчас, – закончил вянрикки на прекрасном немецком языке, – все сводится к единой цели: удержать Виипури. Надо думать, на подступах к нему русские захлебнутся в крови.

Суттинен достал пистолет и с хладнокровием, какое появлялось у него в минуту нервного возбуждения, выстрелил в потолок – наступила осторожная тишина.

– Господа офицеры, – резко воскликнул лейтенант, пряча пистолет в карман шинели. – Начальник станции не виноват. Давайте сами поможем ему. События требуют от нас спокойного решения вопросов... Вот этот состав, что стоит у самого перрона, готов к отправке?

– Готов, – ответил путеец.

– Тогда почему же он стоит?

– Впереди находится один вагон с целлюлозой.

– Надо убрать его на запасные пути.

– Но запасные пути уже забиты.

– Расчистить!

– Для того, чтобы их расчистить, херра луутнанти, требуется убрать этот состав у перрона, о котором вы говорили вначале...

– Черт возьми! – вскипел Суттинен. – Я не диспетчер, я солдат, и, если это нужно для целей войны, я сковырну вагон с целлюлозой под откос!

Так и сделали. Мешавший вагон столкнули с насыпи, и вторая дивизия Масельской группы начала свой путь; вдогонку за ней двинулась пятая. Станция заметно опустела, на запасных путях скоро остались только теплушки и задыхающийся паром локомотив какого-то акционерного общества гранитных разработок. Его впрягли в наспех составленный эшелон, и два взвода – один Ориккайнена, другой Хаахти – очутились в тесной вонючей теплушке.

– Ничего, доедем, – сказал Суттинен, решивший в этот день не пить водки и быть поближе к своим солдатам. – Доедем и устроим большевикам кровавую баню. Перкеле! Они зароются в землю, эти проклятые рюссы, и пролежат до следующего года. Это не так-то легко – встать под огнем наших дотов... Капрал, ты сидел в «зимнюю кампанию» вместе со мной в доте «Миллионном» – ты, конечно, не забыл, как покраснел перед амбразурами снег, когда москали пошли в атаку!..

Ориккайнен молча кивнул, и Суттинен, запустив руку под ворот мундира, чтобы нащупать амулет, продолжал:

– Ха! На этот раз русским не видать нашего Выборга. Город превращен в крепость, недаром на его гербе изображена Viipurin Linna.[1] Вспомните, наконец, заверения отца нашей социал-демократии – Таннера... Я говорю вам – вспомните, ибо мне известно, что некоторые из вас надеются на сепаратный мир с большевиками. Но ведь не за тем Таннер объехал дружественную нам Европу, заверяя, что не может быть никаких разговоров о сепаратном мире! И мы должны подтвердить оружием свое желание идти в одном строю с немцами...

Когда паровоз брал воду, Суттинен выпрыгнул из теплушки, пошел в офицерский вагон. Олави с бутылкой молока в руке остановился в распахнутых дверях. С хрустом разгрызая «фанеру» и запивая ее молоком, солдат усмехнулся.

– Теппо, – позвал он, – посмотри, кто нас охраняет... Боятся, что разбежимся!

На перроне, выстроившись в безупречно ровную шеренгу, стояли немецкие солдаты. Их плоские штыки светились тускло и мрачно. Лица гитлеровцев, наполовину закрытые козырьками касок, белели смутными пятнами. Немцы стояли на досках перрона твердой, уверенной в своей силе стеной и не шевелились...

Вдали замер гудок. Поезд тронулся. Олави одним глотком допил молоко и, злобно выругавшись, запустил бутылкой в немецкого фельдфебеля, стоявшего на правом фланге.

– Пой, ребята, – отчаянно сказал он, и на глазах у него блеснули слезы. – Под стенами Viipurin Linna наша песенка будет спета...

Расшатанные войной теплушки скрипели, стонали, качались. Дверь не закрывали, и в ее громадном квадрате все время виднелись бегущие назад деревья, озера, скалы. Паровоз, надрываясь на подъемах, трубил протяжно и гулко. Летели, пропадая вдали, белые свечи верстовых столбов...

И солдаты, забив своими потными телами ряды нар, тоскливо и хрипло выводили:

– Прощай, горит уже восток...

«Ох, ах! я люблю».

– Капрал трубит нам, слышишь, в рог?..

«Ох, ах! не пущу».

– Пусти, и писем с фронта жди...

«Ох, ах! вести нет».

– Разбудят ветры иль дожди...

«Ох, ах! много лет».

– А весть дурную принесут...

«Ох, ах! сельский поп».

– И утешать тебя придут...

«Ох, ах! лягу в гроб».

– Ложись, но лишь не изменяй...

«Ох, ах! в сердце страх».

– И прошумит над нами май:

«Ох, ах! Ох, ах!»

На одной станции эшелон разорвали и потом снова соединили, поставив в центр состава два громоздких тюремных вагона. В них отправлялись на фронт арестанты с острова Kaarmesaari и русские военнопленные.

– Смертники, – сказал о них Олави. – Пошлют всех под огонь или заставят вытаптывать минные поля... Знаю, как это делается!

Поезд стоял – его задерживали проходившие на юг платформы с тупорылыми шведскими гаубицами. Капрал вышел на перрон. Сразу за станцией начинался лес. Пыхтение паровоза отдавалось в чаще громким эхом. Из трубы барака, стоявшего неподалеку, вился дымок. Окна белели занавесками, и за красными цветами герани ощущался уют, присутствие женщины, еще что-то – тихое, домашнее...

Ориккайнен в тяжелом раздумье закурил, остановился около тюремного вагона. Истощенные, оборванные люди мгновенно облепили железную решетку, крича наперебой:

– Эй, капрал, дай хлебца!..

– Эй, капрал, куда нас везут?..

– Эй, капрал, оставь покурить...

Ориккайнен протянул дымящуюся самокрутку к решетке, но из окна офицерского вагона высунулся толстый багроволицый капитан и сказал:

– Вот только дай!.. Я тебе отрежу руку вместе с окурком...

И, услышав этот голос – голос капитана Картано, заключенные разом отхлынули от решетки, словно их обожгла струя пулеметной очереди.

– Что там случилось? – спросил Штумпф, перебирая в измазанных маслом пальцах части разобранного парабеллума.

Картано грузно отвалился от окна и, сбычив налитую кровью шею, сел в углу.

– Ерунда! – густо выдохнул он, заразив все купе сивушным перегаром. – Просто мои ребята хотят курить, а я не даю... Решил... ха-ха!.. решил беречь их здоровье... Ха-ха!

– Говорят, – произнес Суттинен, не улыбаясь, – что Гитлер обещает нам поддержку в авиации и танках, только бы мы не выходили из войны...

Колыхаясь всей своей рыхлой фигурой, Картано беззвучно рассмеялся:

– А кто сказал, что мы собираемся выходить?.. Сейчас не сороковой год, и русские знают, что, если бы не мы, финны, блокада Пиетари была бы прорвана ими раньше. Разве русские простят нам это?

Штумпф молчал; он не любил вмешиваться в разговор финских офицеров; сейчас обер-лейтенант думал о другом: «Русские не простят вам, но меня тоже не помилуют, если застанут в таком обществе, как этот хам капитан и этот лейтенант... Надо не быть дураком, надо при первой же возможности пробиться к своей армии, в Лапландию...»

– Мне кажется, – сказал он, собрав пистолет, – следовало бы усилить охрану состава. Да и на паровоз посадить кого-нибудь, чтобы поторапливал. Не разбежались бы!..

– Это верно, – согласился Суттинен. – Эй, капрал, – крикнул он, высовываясь из окна, – пойди-ка сюда... Выдели двух человек с пулеметами: один пусть дежурит на конечной площадке последнего вагона, а другой... Хотя – нет, лучше сам поезжай в хвосте, а Хаахти пусть следит за машинистами... Солдатам я не совсем доверяю, – добавил лейтенант, снова садясь рядом с Картано, – а вот капралы у меня надежные...

Когда Ориккайнен стал устанавливать пулемет на площадке последнего вагона, пожилой проводник недовольно буркнул:

– А это еще зачем?

– Не твое дело, – нахмурился капрал. – Сиди и помалкивай.

– Я вот и сижу...

Поезд тронулся. Панорама станции в тамбурном окне поплыла вдаль, потом ее быстро сменили картины дремучего леса, и проводник сказал:

– Как хорошо без тебя было! А ты пришел, сразу весь тамбур солдатчиной провонял...

Доставая из кармана смятую пачку дешевых папирос «Tyomies», капрал слегка улыбнулся:

– Тебя бы туда, откуда молитвы до бога не доходят. В болота кестеньгские – сгнил бы там, даже не воняя...

– Может, закурить дашь?

– Бери.

– Ишь ты, щедрый какой! А я тут одного вашего капрала просил, так он не дал...

Вечерело. Быстро сгущались сумерки. Рельсы плавно выбегали из-под колес, рябило в глазах от мелькания шпал, вагон трясло и мотало. По бокам насыпи мутно желтели заросли куриной слепоты, качался в кюветах камыш, под грохочущими мостами кипели речные пороги. Иногда эшелон вползал на возвышенность, и тогда, задернутая легкой дымкой росных туманов, вся Суоми открывалась перед взором капрала...

– Что, красиво? – спросил его проводник.

– Не мешай, – ответил Ориккайнен, – дай подумать.

– Ну думай. Смотри на нее и думай!..

* * *

О дивная страна Суоми!..

Покойны и прекрасны твои озера, в которых плещется красноперая рыба; строен и величав твой лес, где люди ходят по одной тропинке с медведем и лисицей; а как душисты твои покосы, как глубоки твои снега, по которым бегут выносливые лыжники!..

Ты ищешь величия, Суоми, в войне. Но разве не твой народ взлелеял эту скупую землю, чтобы собирать среди камней обильную жатву? Разве это не твои сыны с песнями рубят лес и ставят на берегах рек кряжистые избы, в которых уют и любовь? Разве не твои рыбаки выходят в утлых челнах на середину штормовых заливов, чтобы достать со дна богатый улов? Разве не твои предки, Суоми, натянули на кантеле певучие струны, которые пели о смелых героях?

Так зачем же, Суоми, ты ищешь величия в треске автоматов и стонах солдат, если ты велика и так – в красоте своей, в трудолюбивом народе своем?..

* * *

– Стрелять будешь? – неожиданно спросил проводник.

– Куда стрелять? – вздрогнул капрал, очнувшись от своих мыслей.

– А вон... видишь?

Ориккайнен вдруг увидел, что на шпалах между рельсами лежат фигуры каких-то людей.

– Что это? Никак... – и капрал замолчал.

Эшелон, дергаясь вагонами на поворотах, продолжал пожирать расстояние, а на его пути оставались лежать люди, пропустившие над собой весь состав. Только сейчас капрал заметил, что рельсы лоснятся, словно смазаны салом. Кровь! Но – нет: вот один встал, вот еще... Бегут, скрываются в лес...

– В тюремном вагоне, – тихо сказал проводник, – пол разобрали... Так иногда делают, когда терять уже нечего...

Вцепившись в рукояти пулемета, Ориккайнен смотрел, как убегают вдаль окровавленные рельсы, как выбрасываются под насыпь ошметки человеческих тел, и на его лице – суровом лице солдата – появлялось что-то вроде улыбки каждый раз, когда он замечал, что еще один смертник скатывался под откос.

– Человек двадцать живы, – сказал проводник. – Ну, а десять... отправились посмотреть Туонельского лебедя...

Капрал оставил пулемет, взял железнодорожника за плечо и сильно встряхнул.

– Ты ничего не видел, – яростно прошептал он.

Их глаза встретились.

– Я уже старый, – сказал проводник, – мог и не заметить...

Капрал отпустил его и, ухватившись за поручни, перевесился наружу тамбура. Гудел паровоз, впереди мигал огонь семафора – приближалась станция.

На этой станции их ждало новое известие – русские сбили с оборонительных рубежей прославленную в боях армейскую группу «Аунус». Эшелон, спешивший к Выборгу, срочно поставили под разгрузку, и солдаты на автомашинах поехали к месту новых сражений – в глубину перешейка, отделяющего Онежское озеро от Ладоги.

Ориккайнен слышал, как Суттинен, залезая в кабину грузовика, говорил на прощанье Картано:

– Этого я не ожидал. Если удары русских будут следовать в направлении с юга на север, то следующий удар придется на Масельскую группу. Тогда, спрашивается, за каким же чертом нас сняли с позиций, если Кестеньгский участок стоит в очереди за масельцами...

«А ведь верно», – подумал капрал, и, когда машина отъехала, он увидел, что капитан Картано погрозил ему вслед кулаком.

– Иди к черту! – сказал капрал, и солдаты так и не поняли, кого он выругал...

Фронт, в близость которого никто еще не верил, неудержимо накатывался на автоколонну толпами беженцев. Богатые мужики злобно стегали лошадей по оскаленным мордам, на телегах дребезжала домашняя утварь, бежали следом, высунув языки, громадные волкодавы, блеяли козы, женщины с растрепанными волосами понукали детей. А потом, застилая леса желтой гарью, поплыли дымы пожаров, потянулись первые раненые. Их черные, словно обугленные, лица были искажены болью и ужасом пережитого...

Застрявшие в этом потоке машины остановились, и Олави сказал:

– Дым... Проклятый дым! Пить хочется, а фляга пуста... Пойду отыщу колодец...

Он дружески хлопнул Ориккайнена по плечу, перекинул на живот «суоми» и скрылся в густой толпе.

Больше его никто не видел...

* * *

Никли под солнцем некошеные травы, густо ходила в озерах нагулявшая рыба, гнили в лесах штабеля бревен, зарастал мхом узорный гранит каменоломен, и над страной Суоми гулял ветер – ветер нищеты, разрухи, печали и смятения.

И, не сводя пальца с курка автомата, обходя селения, просыпаясь по ночам от птичьего вскрика, финский солдат Олави – по лесам, по горам и болотам – возвращался к своей семье.

Друзья встречаются

– Эх, Поленька ты моя, Поленька, – вздыхал Антон Захарович Мацуга, – посмотрела бы ты на меня сейчас, не узнала бы своего старика...

Давно ли мичман в концлагере, всего каких-нибудь полтора месяца, а в стариковское тело уже закрался страшный бич севера – скорбут...

Антон Захарович потрогал пальцами разбухшие десны, злобно плюнул на пол:

– Конечно, она самая – цинга. Где же ей не быть, коли суп и тот на морской воде варят.

– Известное дело, – ответил сосед Семушкин, – на здешней помойной яме и ворона не наестся, вон соли и той жалеют.

– Охо-хо! – сокрушенно вздохнул старый боцман и устало закрыл глаза.

Много пришлось пережить ему в «политише абтайлюнге», когда враги узнали, что перед ними не комиссар «Аскольда», а простой боцман-сверхсрочник, которому дано право носить офицерский китель и фуражку. Но его не расстреляли, а отвезли в Эльвинесский концлагерь, расположенный на берегу Бек-фиорда, недалеко от Киркенеса. В городе боцман бывал до войны, куда «Аскольд» отводил одно норвежское судно, потерпевшее аварию в море. Если смотреть в окно барака, то через густую паутину колючей проволоки можно было разглядеть знакомые улочки, по которым Антон Захарович бродил когда-то, а норвежцы, завидев русского, еще издали снимали шляпы и кричали: «Совьет! Руссиа!..»

Впрочем, население Киркенеса мало изменилось. Каждую субботу жители города передавали пленным хлеб и соленую рыбу-фишку. Распоряжавшиеся дележкой лагерные эсэсовцы лучшую часть продуктов забирали себе, чтобы отправить посылкой за море в Германию, а остатки разносили по баракам.

Сначала мичман был послан на каторжные работы в штейнбрух – большую подземную каменоломню, где добывался точильный камень. Потом немцы, убедившись в том, что из него работник плохой, навесили на грудь Антона Захаровича синий крест, означавший скорое переселение мичмана в барак для больных, так называемый «ревир»-лагерь. Этот синий крест ставил жизнь боцмана под угрозу, ибо каждый, кто попадал в барак для больных, обратно уже не возвращался. Незаметно подкралась цинга, подтачивая изнутри слабый старческий организм.

«Хоть бы травы какой-нибудь найти», – думал Антон Захарович, выходя на территорию лагеря, но кругом лежал голый полярный камень-гранит, и – ни травинки...

Мацута не заметил, как заснул, и проснулся, разбуженный густым, сочным голосом Саши Кротких – общего любимца военнопленных. Этого красавца матроса, умудрявшегося даже в условиях концлагеря сохранять невозмутимый щегольской вид, побаивались не только охранники, но и эсэсовцы. Саша Кротких был человеком отчаянной смелости. Три раза немцы предлагали матросу поступить к ним на службу, а он три раза совершал побеги, побывав во всех концлагерях Норвегии. Три раза он был приговорен к смерти, но немцы почему-то не расстреливали его, очевидно, еще надеясь на то, что Саша Кротких «одумается» и поступит к ним на службу.

Сейчас матрос сидел на нарах с Семушкиным, который рядом с его могучей фигурой казался тщедушным и хилым, и говорил:

– Это ничего, что меня три раза ловили. Меня, брат, не удержишь, я парень упрямый, больше всего свободу люблю. Все равно до своих доберусь!..

Увидев, что Мацута открыл глаза, Саша Кротких хлопнул его по колену и предложил:

– Во! Составляй мне, старина, компанию...

Антон Захарович сел, потирая колено, занывшее от тяжелой руки Саши.

– Плохой я тебе товарищ. В молодости и я бегал, как ты, даже посмелее твоего. В интервенцию в трюмах линейного корабля «Чесма» сидел, вот попробовал бы ты оттуда вырваться!..

Неожиданно, взвизгнув ржавыми петлями, распахнулась дверь барака, и в ее четком квадрате, над которым висела жирная надпись: «Одна вошь – твоя смерть», выросла фигура старосты барака – блок-эльтестера Генриха Фильцхаута.

– Эй, вы, бездельники! – крикнул эсэсовец еще с порога. – Стройся на работу, требуется десять человек для ремонта дороги. Подвяжите свои бутсы, ребята, идти придется далеко! А ну, шевелись!..

Через полчаса, с лопатой на плече, Антон Захарович уже шагал по гудрированному шоссе дороги Киркенес – Польмак. Рядом с ним шли Саша Кротких и солдат Семушкин. Партию пленных охраняли два финских шюцкоровца во главе с Фильцхаутом.

Небо было безоблачно и приятно ласкало глаза своей ясной синевой. На болоте плакала тундровая выпь, солнце садилось за вершины сопок, окрашивая в розовый цвет маслянистый гудрон дороги. Серовато‑бурый ягель, растущий на громадных валунах, свисал вниз причудливыми космами. То здесь, то там желтели в траве золотые монетки отцветающего курослепа. Скромные альпийские ясколки качались по обочине шоссе на тоненьких стебельках, запыленные и примятые автомобильными шинами.

Генрих Фильцхаут шагал медленной, ленивой поступью, держа кобуру своего парабеллума открытой и не сводя глаза с Саши Кротких. Антон Захарович следил за ними обоими и понимал, что кто-то один из них сегодня должен погибнуть. Матрос решил бежать – это было видно по его глазам, которые рыскали из стороны в сторону, измеряя расстояние между охранниками.

Мичман же вышел на работу лишь потому, что хотел насобирать лажечниковой травы, которая хорошо излечивает цингу. «Где уж мне, старику, бегать», – думал он. Но теперь, приглядываясь к окрестностям и наблюдая за Сашей, он невольно заражался тем страшным спокойствием, какое бывает у людей, принимающих важное рискованное решение.

Но все случилось иначе...

Они переходили через висячий мост над ущельем. Внизу, налетая на камни, белым молоком клубилась горная река. Мост шатался под ногами. Дорога от моста сворачивала направо и была закрыта со всех сторон цепким кустарником.

Пленные вошли под свод ветвей, и в этот же момент затрещали выстрелы. Откуда стреляли – было непонятно, но стреляли метко, и блок-эльтестер первым рухнул на землю с пробитой головой. Один шюцкоровец, отбежав в сторону и встав на колено, припал к автомату, чтобы в последнюю минуту покончить с военнопленными, другой замахивался гранатой.

Все произошло так неожиданно, что боцман вначале растерялся, стоя посреди опустевшей дороги. Из этого состояния его вывела длинная автоматная очередь. Ни одна из пуль его не задела. Едва осознав это, Антон Захарович бросился к обочине, и в ту же секунду раздался взрыв гранаты. Ломая хрупкие кустарники, он упал в мягкий мох и потерял сознание...

* * *

Никонов на своих плечах дотащил аскольдовского боцмана до старинной крепости, где размещался партизанский отряд; потом спустился в подвал, куда привели освобожденных из гитлеровского плена людей.

– Встать! – скомандовал Иржи Белчо, когда Никонов появился в дверях.

Саша Кротких медленнее всех поднялся на ноги и этим сразу привлек внимание Никонова.

– А ну-ка сядь! – сказал он ему.

Саша Кротких, удивленно посмотрев на всех, сел.

– А теперь встань!

Матрос встал.

– Ну как, исполнять команды научился?

– Понял. Дисциплинка – ничего, подходящая!

– Слава богу, если понравилась, – усмехнулся Никонов. – А теперь рассказывай, как в плен попал. Да только знай: солжешь – не помилую!

– А чего там рассказывать? Затонул наш мотобот, мы в воде плаваем, а немецкий «охотник» на нас прет. Вот лейтенант и говорит: «Ребята, над вашими жизнями я не волен, каждый хозяин своей судьбе, а только я поступлю так...» Выпустил он воздух из спасжилета, пошел на дно. Потом и боцман попрощался с нами. Наконец осталось нас двое... Дальше, что ли, рассказывать, командир?

– Рассказывай, – сухо ответил Никонов.

– Ну ладно, хотя и тошно вспоминать это... Осталось нас, значит, двое: я и Федюнька. Обнял он меня и говорит: «Ну, Сашко, я последним быть не желаю, прощай!» Может, не надо дальше, командир? Не тяни душу!..

– Рассказывай!

– Ну слушай... Подошел немецкий «охотник» и взял меня в плен. Вот и весь мой рассказ. Амба!

– Не понимаю! – и Никонов стукнул кулаком по столу.

– Чего не понять-то?

– Не понимаю, как ты в плен попал!

– Вот чудак, командир! – попробовал отшутиться матрос. – Ведь я только что об этом рассказал.

– Ты о другом рассказал. О том, как ты сдался в плен, вот о чем! А по законам военного времени я имею право тебя расстрелять за это, как за измену Родине, понял?

– Понял, – мотнул головой матрос.

– Ну, тем лучше для тебя. Вот давай пойдем, и я тебя расстреляю.

– Сейчас?

– Да.

– Эх, командир, даже одного дня на свободе пожить не даешь?

– Некогда мне, – сурово ответил Никонов, заталкивая в пистолет обойму, – вон видишь, сколько вас, и с каждым разобраться надо...

Семушкин, покачав головой, растерянно протянул:

– Вот это да!..

– Чего – да? – на корявом русском языке ответил ему Белчо. – Обожди, и до тебя доберемся...

Саша Кротких побледнел, подошел к Никонову вплотную.

– Здорово же ты разбираешься, правых и виноватых – всех в одну кучу валишь!

– Лес рубят – щепки летят... Пошли!

Вышли. Закурили.

– Хорошие сигареты, – похвалил Саша.

– Ничего, курить можно, – согласился Никонов.

Крепость осталась далеко позади. Высокий кустарник скрывал ее.

Остановились.

– Здесь? – спросил Саша Кротких.

– Можно и здесь.

– Ну, тогда стреляй... Или жалко стало?

– И не подумаю жалеть. Поворачивайся.

Саша Кротких повернулся. Неожиданно сдавленным голосом сказал:

– Только бей в затылок. Это, брат, самое верное...

Шумели кустарники. Какая-то птица кричала в ночи.

– А знаешь, командир, почему я в плен сдался? – спросил матрос.

– Ах, все-таки – сдался?

– Ну, пусть будет по-твоему – сдался.

– Почему?

– Да это так просто не объяснишь.

– А ты – сложно, я пойму.

– Боюсь, не поймешь.

И неожиданно горячо заговорил:

– Вот потонул Федюнька Алмазов, а вода прозрачная-прозрачная. Видно, как он погружается. И лицо его кверху повернуто, и глаза его вижу. Большие такие! Вижу по этим глазам, что жить парень хочет – во как! Огляделся я тогда: сопки – белым-белы, черемуха цветет; солнце светит – такое ласковое! И чайки надо мною крыльями хлопают: «Чьи вы, чьи вы?» – спрашивают. И вот, командир, хочешь – верь, хочешь – нет, а только не хватило у меня сил с этой жизнью расстаться. А когда немцы вытащили меня из воды, я сразу решил: убегу – и три раза бегал, спроси у кого хочешь!..

– Все? – спросил Никонов.

– Все, – ответил Кротких.

– Ну, теперь поворачивайся!

– Командир, ты прав, но, может, не надо?

– Повернись.

Повернулся матрос. Заплакал.

Собрал Никонов все свои силы и с размаху ударил матроса по затылку.

Полетел матрос, ломая кустарник. Вспорхнули ночные птицы.

– Жив?

– Как будто жив, командир. Не пойму что-то.

– Ну, вставай! Встанешь – поймешь!

Встал Саша Кротких на колени перед Никоновым.

Сказал:

– Слушай, командир, если на этом все и кончится – спасибо тебе! Прав ты, командир! И прошу тебя: дай мне оружие, командир. Что ни скажешь ты мне – все исполню. На смерть пошлешь – пойду и смеяться еще буду! Только дай оружие!

– Оружия не дам! – твердо сказал Никонов. – В бой пойдешь с голыми руками. Достанешь оружие. А если что-нибудь не так, то... А теперь иди к своим и расскажи им все, о чем мы с тобой говорили...

* * *

Когда Никонов вернулся в крепость, Антон Захарович уже очнулся. Увидев бывшего аскольдовского тралмейстера, Мацута громко вскрикнул:

– Тралмейстер!.. Костя! – и попытался встать с лежанки, но Никонов почти силой уложил его снова, и старый боцман, громко всхлипывая, заплакал: – Уж мы и не чаяли тебя в живых видеть. Как же это случилось с тобою, а?

Никонов коротко рассказал о себе, сгорая от нетерпения поскорее услышать новости об «Аскольде». И вздрогнул он, когда услышал о гибели родного корабля. Закрыв глаза, увидел свой траулер таким, каким не раз он снился ему все эти годы, – выкрашенный под цвет океанской мглы, с бортами, исхлестанными волной и ветром, и он, тралмейстер, стоит у лебедки, которая вытягивает на поверхность кошель живого рыбного серебра... Значит, нет теперь «Аскольда»!..

Закончив свой рассказ, Антон Захарович спросил:

– Крепко стоишь на ногах, Костя?

– Крепко.

– Встань еще крепче, потому что я скажу тебе сейчас такое, от чего ты пошатнуться можешь.

– Ну, говори!

– Аглая твоя приехала, вот что!..

Никонов бросился к боцману, схватил его за плечи и, почти оторвав от лежанки, затряс в воздухе:

– Да что же ты молчал до этого?.. Говори, что с нею?.. Жива... здорова?.. А дочь?.. Дочь моя?.. Говори...

Одного, только одного хотелось ему в этот день – остаться с самим собой, чтобы в одиночестве передумать все, что мучило его целых два года. И до поздней ночи он блуждал по сопкам, сидел над ручьями, лежал в траве, снова вставал, снова куда-то шел...

В полночь он поднялся на высокую скалу, и перед ним в долине глубокого фиорда скрылся маленький норвежский городок. Никонов втянул полной грудью бодрящий ветер, который доносил до него запах домашних очагов, и, прыгая с камня на камень, спустился вниз. Пасущиеся на лужайке козы испуганно разбежались при появлении человека, сорвались со своих гнезд тундровые куропатки...

Пастор, открывая дверь кирки, встретил его тревожным вопросом:

– О святая Бригитта!.. Разве что-нибудь случилось?

Поднимаясь по ступенькам высокой лестницы в придел храма, Никонов обнял одной рукой пастора, а другой весело хлопнул по перилам:

– Страшнее того, что мы пережили раньше, пастор, уже не случится!..

– Тогда, херра Никонов, я еще больше удивлен вашим неожиданным визитом.

Никонов рассмеялся, пропуская Кальдевина впереди себя в узкие двери придела.

– Просто, пастор, я решил зайти к вам, как к другу. Вы действительно мой друг... К тому же я еще не забыл вкус того вина, которым вы угостили меня тогда... Помните – зимой?.. Оно пришлось бы сейчас кстати, это вино!

– Вы сегодня необыкновенно возбуждены, херра Никонов, – сказал пастор, ставя на стол бутылку с вином.

– Может быть, может быть... Я пришел сегодня к выводу, что мир слишком тесен. Друзья, как бы ни разбросала их судьба, все равно встречаются. Товарищ Улава нашла своего брата Оскара Арчера, я нашел свою жену... Выпьем же, пастор, за то, что в мире тесно!..

Когда бутылка опустела, охмелевший Кальдевин взял Никонова за руку и темными церковными переходами, по крутым узким лестницам провел на башню кирки.

– Посмотрите вокруг, – сказал он, – разве нам может быть тесно?

Океанский ветер раскачивал языки колоколов, вокруг лежали горы, извивались внизу похожие на расплавленное серебро фиорды, океан распахивался на севере в безмятежном спокойствии.

– Я это понимаю, – тихо ответил Никонов, – и все равно сердцу моему тесно в груди, а мне тесно в этом мире!.. Хочу бежать вон туда, плыть на север, катиться на лыжах вон там... Пастор, неужели мы не доживем до того дня, когда можно будет идти куда хочешь?..

Глава вторая

Умный ефрейтор

Тринадцатый взвод лейтенанта Вальдера отвели на отдых.

Но радость мирного тылового существования скоро омрачилась известием с юга Финляндии: русские, взломав оборону «Карельского вала», штурмом взяли считавшуюся неприступной крепость Виипури. До сих пор война со всеми ее победами и поражениями глухо прокатывалась где-то на Украине и в Белоруссии; горно-егерская армия Дитма была сравнительно спокойна. Но весть о падении крепости заметно поколебала это спокойствие: война приближалась и к блиндажам егерей. Правда, блиндажи покрыты железобетоном, соединены подземными ходами сообщения, освещены электричеством. Но ведь выборгскую оборону тоже строили берлинские инженеры, а она все-таки не выдержала натиска русских.

В эти дни только и было разговоров, что о заключении нового военного соглашения между Германией и Финляндией. Переговоры обеих союзных сторон затянулись уже на целый месяц, и егеря, которые возлагали на это соглашение какие-то надежды, давно потеряли в них веру. Тогда на помощь солдатским умам пришли хорошо одетые, благоухающие французскими духами серьезные офицеры из «политише абтайлюнга». Собирая солдат в землянках, инструкторы по национал-социалистскому воспитанию усердно вдалбливали им в головы мысли об активизации Финляндии в войне, о каких-то несбыточных программах расширения военной промышленности финнов, о том, что большевики даже не смеют думать о наступлении в Заполярье, – они наткнутся здесь на такой барьер мужества плюс железобетон линии обороны, что будут разбиты наголову...

Однажды вечером, когда солдаты сидели в казарме и обсуждали мрачные финские события, лейтенант Вальдер пришел и сказал:

– Выходи, стройся!.. Наш взвод назначен на охрану доков в фиорде Биггевалле...

Через два часа машины подвезли их к фиорду, в одной из бухт которого размещались судоремонтные мастерские. В доке стояла, зияя пробоинами, подводная лодка Швигера.

Она лежала на деревянных стапелях, и по ее корпусу ползали фигуры людей, сваривая стальные швы, расползшиеся под ударами русских снарядов и глубинных бомб, – следы работы Пеклеванного и Вахтанга Беридзе.

Лейтенант Вальдер вышел из караульного помещения, где он принимал дежурство от фельдфебеля тирольских стрелков, и началось распределение солдат на посты.

Пауль Нишец попал в группу, которой предстояло охранять гидроэлектростанцию. Расположенная на высоте 702 метров над уровнем моря, станция денно и нощно пожирала энергию горной реки, которая была закована в металлические трубы; каскад отработанной воды с силой рушился в пропасть фиорда.

Шум турбин мешал вести разговоры, и солдаты разгуливали неподалеку от стен станции по широкому каменистому плато.

– А наш лейтенант неплохой парень, – говорил Яунзен, постоянно сплевывая. – Я его даже не просил, он сам стал хлопотать, и вот завтра уже пойду вставлять зубы на казенный счет...

– Проси, чтобы вставили золотые, – советовали ему, посмеиваясь, но Яунзен не обижался на это.

– Зачем золотые! – говорил он – Сразу будет видно, что зубы вставные, а я еще молодой, – попрошу естественные. Пусть хоть у покойников надергают, мне какое дело...

Гудели трубы, по которым бежала река; фиолетовые огни электросварки вспыхивали и гасли внизу; было видно, как волны бились в батопорт дока.

– Ох-хо-хо! – сам не зная почему, вздохнул Нишец и, взяв камень, бросил его в фиорд: быстро уменьшаясь, камень полетел вниз, и только легкий всплеск обозначил его падение.

– Высоко, – поежился один солдат.

На крыльцо вышел инженер. С моря наваливалась душная темнота, и горящий огонек папиросы инженера выделялся яркой красной точкой. Франц Яунзен направился к крыльцу, чтобы, пожаловавшись на тяжести солдатской службы, выклянчить себе сигарету...

Чей-то неясный силуэт забрезжил в сумраке на склоне горы. Человек шел по направлению станции, широко размахивая руками. Он шел спокойно, не торопясь.

– Стой! Пароль! – крикнул Франц, поворачивая обратно от крыльца; человек продолжал идти молча. – Пароль!..

Неожиданно где-то внизу, в ущелье фиорда, закудахтал пулемет и, возвращенный эхом три раза, донесся глухой хлопок гранатного взрыва. Там, около дока, что-то произошло.

Яунзен, вначале вырвавшийся вперед, теперь отбежал в сторону и, встав на колено, разрядил во тьму всю обойму. Но было уже поздно. Человек в русском ватнике отскочил, размахнулся – и черный мячик гранаты, подпрыгивая на камнях, громыхнул взрывом.

Бешено дергая затвор автомата, заедавший от густой смазки, Нишец дал одну короткую очередь... другую... третью... «Капут», – решил он, когда за спиной раздался треск кустов и на плато перед станцией выскочили еще две фигуры в ватниках.

С этой минуты Нишец стал думать только об одном – о спасении. Он бросился с крутого обрыва вниз, и шумный ливень песка ринулся на него сверху, засыпав упавшего к подножию сопки ефрейтора. Там, в сплошной темноте, пытаясь вытолкнуть песок изо рта языком, Нишец остался лежать до конца боя, звуки которого едва-едва проникали через толщу песка.

* * *

Перешагнув через труп нацистского инженера, который еще сжимал в руке браунинг, Алеша Найденов ворвался в помещение гидроэлектростанции.

– К такой матери! – яростно сказал он, заталкивая под фундамент турбин, продолжавших свою работу, тяжелый пакет взрывчатки.

– Торопись! – крикнул ему с порога Ярцев, махая рукой и разбрызгивая кровь по молочно-желтым кафельным плиткам пола, – пуля оторвала ему мизинец.

Сказал и бросился бежать под откос – туда, к докам, где задыхались сейчас пулеметы. Кто-то перерезал ему путь. Не останавливаясь, он ударил человека прикладом по зубам, побежал дальше.

Остановился. Тяжело дыша, вернулся обратно. По-немецки спросил:

– Сколько вас здесь?

Ударенный им солдат лежал молча. Ярцев ткнул его сапогом в бок:

– Ну, ты!.. Отвечай...

– Взвод, – прохрипел тот. – С отдыха сняли...

Навстречу поднимались бойцы.

– Товарищ лейтенант, не прорваться!.. Там их много!..

Точно гром, прокатился грохот взрыва. Здание гидроэлектростанции взлетело в воздух. Освобожденная от железного плена труб, бурная река вдруг шумным водопадом низринулась с головокружительной высоты.

– Пошли, – сказал Ярцев и страшно скрипнул зубами.

Не от боли – от досады!

У берега их ждал МО-216. Мичман Назаров спрыгнул с мостика, крикнул:

– Что взорвали – батопорт или станцию?

Ярцев ничего не ответил и, только пройдя в рубку и распахивая ватник, выругался:

– Черт бы их драл!.. Вчера пятнадцать человек охраняли, сегодня взвод целый пригнали... И палец этот еще!.. Найденов, у тебя пакет есть?.. Перевяжи, а то заплачу...

Назаров грустно улыбнулся. Конечно, шутить можно, но... батопорт остался не взорван. Надо думать, что переживает сейчас лейтенант.

Ярцева, которого раздражали бы утешения мичмана, сейчас раздражало все, даже его молчание.

– Ну, чего молчишь! – сказал он. – Заводи моторы и – в базу... Сегодня лейтенант Ярцев задания контр-адмирала Сайманова не выполнил. На войне бывает и такое...

– Уйдет подлодка в море, – осторожно сказал Ставриди, стоя в раскрытых дверях рубки. – Я видел, как ее быстро сваривают, аж зарницы в небе полыхают...

– А ты помолчи, – обрезал его Ярцев, – и без твоих выводов тошно. А вот ты, мичман, скажи, что думаешь?..

– Я, товарищ лейтенант, думаю, что думал бы сейчас Вахтанг Беридзе, если бы он не надумал в отпуск уехать!..

– Спасибо, – поблагодарил Ярцев Найденова и помахал забинтованной рукой. – Думать тут нечего. Надо заводить моторы!..

Мичман откинул на переговорной трубе клапан, передал в дизельный отсек:

– Моторы завести!.. – Потом склонился над картой и сказал: – Я знаю, о чем бы думал сейчас старший лейтенант Беридзе. Вот, смотрите, фиорд, вот бухта, где расположен док... Этот берег теневой, а батареи врага...

– Ну, ну! – ободрил мичмана Ярцев, подходя к карте. – А дальше что думает делать твой Беридзе?..

* * *

Пауль Нишец выбрался из земли, отряхнулся.

«Я везучий, – подумал он, – мне всегда везет... На кордоне Карла Херзинга вместо меня ухлопали, зимой лейтенанта Вульцергубера в плен взяли, а мне только ухо ободрали. Вот и сейчас тоже повезло».

У входа в караульное помещение лежали прикрытые листом жести два трупа. В одном из них Нишец узнал своего приятеля Вилли Брамайера.

«Отбегался, – подумал он про него. – Ну ничего, у тебя детей нету, а жена... Что жена! Ты и не видел-то ее с греческой кампании».

Простреленные окна караулки щербатились осколками стекол. Солдаты молча чистили свое оружие, воняющее пороховым дымом.

Ефрейтор втянул в ноздри воздух и с грубой прямотой солдата решил пошутить:

– Ух! Не стало нашего Вилли, и воздух вроде чище!

– Что вы сказали?

Нишец только сейчас заметил сидевшего в углу нахохлившегося лейтенанта Вальдера, который подогревал на спиртовке консервы.

– Я сказал, герр лейтенант, что воздух чистый...

– Меня интересует не сквозняк, а ход ваших мыслей, ефрейтор. Я давно наблюдаю за вами и не вижу в вас той уверенности в победе, которой дышат и горят ваши товарищи по оружию!..

«Вот уж кто действительно горит верой в победу – так это только мои товарищи. Шупо!» – подумал Нишец и вежливо сказал:

– Я имел в виду только воздух.

– Надо добавлять «герр лейтенант», когда разговариваешь со мною!

– Слушаюсь, герр лейтенант. Я имел в виду воздух, герр лейтенант. Только воздух, герр лейтенант!..

Солдаты, оставив свои карабины, с интересом следили за разговором. Вальдер снял с огня мясные консервы, причем обжег себе руку, и это еще больше разозлило его.

– Вы что смеетесь? – крикнул он, прикладывая обожженный палец к дулу холодного пистолета, чтобы унять боль. – Я отлично понимаю ваши намеки! Вместо того чтобы разить врага во имя великой Германии, вы бросили оружие, а теперь радуетесь гибели одного из лучших солдат моего взвода! Да знаете ли вы, что Вилли Брамайер с тридцать пятого года состоял в железных колоннах нашей партии; он всегда был образцом верности делу фюрера... Не раздевайтесь! Сейчас я в наказание привяжу вас на два... нет, на четыре часа к позорному столбу!.. Пойдемте!

– Слушаюсь, герр лейтенант!..

Они вышли, и лейтенант Вальдер собственноручно привязал Пауля Нишеца к телеграфному столбу. Около этого столба, вкопанного на вершине горы, и стоял Нишец. Отсюда было далеко видно, и он видел все...

Он видел, как из-под черного крутого берега показалась сначала мачта, а потом и весь борт советского катера; он слышал даже слова русской команды и лязг орудийных замков; он видел лица матросов и видел, как развеваются на них длинные парусиновые рубахи, – все-все, что только можно было видеть, Пауль Нишец видел...

Наконец, он увидел и то, как под ударами снарядов развалились ворота батопорта, и скоро на том месте, где стояла подлодка, только плавали доски, да какой-то сварщик все пытался влезть на гладкую стену дока.

«Вот дурак!» – подумал ефрейтор и, забыв про веревку, опутавшую его, весело рассмеялся.

Если бы случилось такое с Нишецем, он не стал бы хвататься за стенку – он поплыл бы вон в тот конец дока, где болтается размочаленный осколками трапик. Ничего, как-нибудь выбрался бы. А потом побежал бы что есть духу, и не туда, за штабель дров, куда спрятались все, а вон куда... далеко. Там лежит гранитный валун, который не пробьет никакой снаряд. Вот ефрейтор спрятался бы за этим камнем и, может быть, даже закурил бы... А почему не закурить, если нет опасности?

О, ефрейтор Нишец – умный ефрейтор!

Бунт на барже

Щелкнула задвижка бронированной двери – свет в штурманской рубке автоматически погас, и в уши сразу ударили плеск волн, хлопанье парусиновых тентов, ровный гул турбовентиляторов. Штурман эсминца закрыл дверь, маскировочный автомат сработал – рубку залило прежним спокойным светом, и Артем скинул ноги с дивана, – отдыхал перед вахтой.

– Папиросы есть? – спросил он, потягиваясь после сна.

Штурман бросил на стол промокшую пачку американских сигарет, склонился над диском настройки радиопеленгатора.

– Бекетов оборотов прибавить велел, – сообщил он. – Волна на полубаке разбивается, сечет вахтенных, словно дождь тропический. И небо, как назло, сажей помазано – ни одной звезды, приходится по радио определяться...

Пеклеванный раскурил сырую сигарету, надел запасные наушники – в уши сразу ринулся весь мир, полный трескотни и музыки. Ночная Америка приглушенно квакала через океан джазовым тромбоном; английская метеостанция со Скапа-Флоу сообщала о начале восьмибалльного шторма, идущего от берегов Исландии; на неопределенной волне разносились в эфир отчаянные вопли торпедированного судна с грузом пшеницы: там гибли люди. Рим – «открытый город» – молчал; в этой упорной тишине чувствовалось что-то таинственное и жуткое; в Риме с 4 июня были американцы; Германия транслировала «Лоэнгрина»; чей-то мелодичный женский голос, словно разучивая па простейших танцев, отсчитывал в эфир: «раз, два, три, раз, два, три»; нейтральный Стокгольм густо хохотал над какими-то старомодными шутками.

– Вот черт! – злился штурман, стараясь пробиться через эту сутолоку звуков к позывным радиомаяков; он круто повернул верньер настройки, и вдруг неожиданно в наушники ворвался все заглушающий треск морзянки. Офицеры невольно насторожились.

– Передающий где-то рядом с нами, – сказал Артем, прижимая наушники ладонями. – Мне кажется, я даже слышу шумы от разъединяемого контакта... Видно, радист нервничает...

– Шифр, – заметил штурман, и Пеклеванный, схватив карандаш, стал быстро записывать, приговаривая в паузах:

– Что бы это могло быть?.. По-моему, немецкий корабль... Странно...

Когда в его руках оказался полный текст радиограммы, он вышел из штурманской рубки. «Летучий», отряхивая с полубака лохматую пену шторма, разрезал набегавшие навстречу водяные валы. У носовых орудий, задранные в небо, стояли комендоры в капковых бушлатах.

Лейтенант прошел в коридор салона эсминца, постучал в каюту:

– Послушай, Петров, тут одна шифровка... Передающий работал на чужой волне, наши радисты могли и не поймать ее. Ты не смог бы расшифровать этот текст?..

Артем посмотрел на часы: через сорок минут пора заступать на ходовую вахту. Он уже стал ругать себя за свое любопытство, отнимающее драгоценное время отдыха, но шифровальщик, протягивая ему расшифрованный текст, обеспокоенно сказал:

– Мне кажется, это стоит показать командиру. Он отдыхает в салоне...

– Слушаю, – сказал Бекетов, отстегивая самодельные ремни, которыми он прихватил себя к переборке, чтобы крен не сбросил его на палубу.

– Шифровка, – доложил лейтенант. – Внеслужебная.

– Читайте.

– Есть, читать!.. «Линия Тромсе – Свальбард, с борта угольной мотобаржи „Викинг“. На переходе взбунтовалась команда. Подавить мятеж своими силами не удается. Бунтовщики удерживают машинный отсек и руль. Просим экстренно выслать поддержку. Координаты...»

– Ого! – капитан третьего ранга стал поспешно натягивать реглан, рассуждая вслух: – Что могут выслать немцы? Скорее всего – миноносец. Но, по сведениям разведки, их миноносцы сейчас базируются на Альтен-фиорде. Пока они выберутся из шхер Серейсунна, мы будем уже на месте...

Ровно в полночь, с четвертым ударом склянок, лейтенант заступил на ходовую вахту. «Летучий», изменив курс, на полных оборотах винтов летел навстречу мятежному «Викингу». С высоты мостика Пеклеванному открывалась узкая палуба корабля, через которую перехлестывали седые космы волн. Штормовые леера, протянутые над палубой, чутко воспринимали изгибы корабельного корпуса: то беспомощно провисали вниз, то вытягивались в дрожащие от напряжения струны. При свете дремотного сияния, распахивающегося на норде во всю небесную ширь, сверху виднелись кружки матросских голов, длинные хоботы орудий и торпедных труб, развернутых по бортам. Корабль напоминал сжатую до отказа могучую пружину, готовую в нужный момент развернуться и поразить врага. И, смотря вперед, где бивень форштевня отбрасывал волну за волной, Пеклеванный подумал, что название «Летучий» сейчас как никогда подходит к его кораблю...

К нему протиснулся капитан-лейтенант Францев, помощник командира. Громадного роста, в новеньком блестящем плаще, с которого стекали струйки воды, он осмотрел горизонт и спросил:

– Ну как, Артем Аркадьевич, привыкаете?

Шальная волна, принятая эсминцем, накрыла весь полубак; другая волна, нашедшая сзади, вдавила корму вглубь, и вся масса воды, не успевшая схлынуть с полубака, была подброшена в небо, – тяжелый ледяной студень накрыл мостик. Несколько секунд люди находились под гнетом воды, которая с шумом и свистом перекатывалась над ними; когда же волна схлынула, Пеклеванный ответил Францеву:

– Так ведь я, Данила Самсонович, еще по Тихому океану такие корабли знаю. А вот сосет у меня сердце по «Аскольду» погибшему...

Выжимая мокрые концы башлыка, Францев обиженно загудел:

– Ну вот, а мне в штабе говорили, что лейтенант Пеклеванный на «Аскольде» спит и видит миноносцы!..

Артем хотел что-то сказать, но не успел. Прокатившаяся по палубе волна словно выплеснула из люка матроса с перекинутой по груди серебряной цепочкой дудки. Придерживая срываемую ветром бескозырку, он подошел к Пеклеванному, протянул серый бланк радиограммы:

– Принята по клеру. Передать командиру.

Повернувшись спиной к ветру, лейтенант приблизил бланк к узкому лучу света, исходившему из-под крышки компасного нактоуза.

В радиограмме значилось:

«Советским кораблям, находящимся в море... Придите на помощь восставшим против фашистской каторги. Команда угольщика „Викинг“ восемь часов удерживает машины судна. Из радиорубки придется отступить. Не хватает оружия. Баки с пресной водой в руках немцев. Придите на помощь, как бы вы далеко ни были. Наши координаты... Принявший командование над восставшими штурман Свободной Норвегии – Оскар Арчер...»

* * *

Когда деревенская повитуха дала Оскару шлепка под зад, он разорался так, что отец сказал: «Ну, этот сумеет постоять за себя!» Осенью отец утонул во время шторма у острова Ян-Майен. Исландские рыбаки, подобравшие его труп, переслали на родину разбухшие от воды сапоги отца и ладанку, освященную в церкви. Когда Оскару исполнилось пятнадцать лет, мать проводила его на пристань, где раскачивалась готовая к отплытию шхуна, и повесила ему на шею отцовскую ладанку. «Да спасет тебя провидение, мой дорогой мальчик, и молитвы твоей бедной матери!..»

Оскар вернулся через полгода. Мать не узнала в этом грубом жилистом парне с трубкой в зубах и с руками, испещренными татуировкой, своего прежнего мальчика. Он говорил басом, от него попахивало ромом, с языка срывалась крепкая ругань. Но шесть сестер – даже маленькая Астри, мечтавшая об игрушке, – жадно глядели на окованный железом, оклеенный открытками матросский сундучок, из которого Оскар вынимал подарки, и мать простила своему кормильцу его раннее моряцкое мужество.

В двадцать пять лет у Оскара были крепкие, словно якорное железо, руки и голова, в которой гулял ветер. Жизнь ему не нравилась. Для того чтобы ее изменить, нужны были деньги. Оскар законтрактовался на три года в провинцию Финмаркен. Ходили слухи, что каждый нищий возвращается оттуда с мешком золота. Оскар прокладывал в горах дороги, валил лес, переправлялся через пороги. Десны кровоточили от цинги, грудь разрывалась в жестоком кашле, на ногах были ампутированы четыре отмороженных пальца. Срок контракта подходил к концу, а мешок с золотом оставался только мечтой. Оскар подумал и продлил контракт еще на два года.

Через пять лет напряженного труда он отплыл на юг страны. На пристани Тронхейма ему встретились матросы, с которыми он плавал когда-то в Антарктику бить китов. Оскар никогда не был плохим товарищем. Прямо от портовых ворот до самого центра города тянулась длинная цепь кабаков. Завернув с приятелями в один из них, Оскар только через несколько дней добрался до центра города, пройдя через всю цепь окраинных притонов. Протрезвев и пересчитав жалкие гроши, оставшиеся от заработка, он покатился по земле, рыдая и воя от ужаса. Старая жизнь висела на нем мертвым якорем.

Сжимая в кулаке отцовскую ладанку, Оскар заключил новый контракт сразу на шесть лет. Теперь он ехал на Шпицберген, на далекий остров Свальбард, где не было ни кабаков, ни женщин, ни магазинов. Там, озверело врубаясь в угольные пласты гор, Оскар трезво думал: «Это уже последнее». Выбираясь из шахты, приглядывался к жизни поселка русской угольной концессии. К русским относился недоверчиво: в газетах писали, что коммунисты хотят поработить Норвегию. Но, однако же, очень удивился, когда узнал, что в России за ученье денег не берут. Удивился, но не поверил – вранье.

Шесть лет пролетели в визге метелей, в грохоте отбойных молотков; шесть лет въелись в его потную кожу угольной пылью Свальбарда. Ему шел уже тридцать седьмой год, когда он поселился в Христиании. Матери не стало. Сестры разбрелись в поисках счастья. Оскар не обзаводился семьей, чуждался друзей. Черствый хлеб, несвежий сальтфиш и кувшин с водой были его обычной трапезой. Он сделался скупым, желчным, на свободные деньги покупал не масло, а книги. Экзаменаторы не могли срезать этого человека в заношенном свитере, который упорно перебирался с курса на курс. Решение параллактического треугольника или метод Сент-Илера для сомнеровых линий – это труднее, чем рубка голов рыбам и вязка парусов в шторм. Но довольно! Он уже всласть поделал того и другого, теперь он хочет сам водить корабли.

Весной 1940 года Оскар получил диплом штурмана. Маленькое суденышко. Знакомый морской ветер – им легко дышится. Оскар нащупывает под кителем ладанку. «Молитвами твоей бедной матери...» Ему хочется плакать. Но когда человеку идет пятый десяток, заплакать трудно. Он заплакал позже, когда нацистский офицер сорвал с его кителя штурманские нашивки.

Однажды на улицах Осло он встретил младшую сестру – Астри Арчер. Нарядная, веселая, красивая, она шла под руку с гестаповцем. Оскар проклял тот день, когда ушел в море, чтобы брюхо этой девчонки не было пустым, и плюнул ей в лицо. Гитлеровец спокойно расстегивал кобуру пистолета. Тогда Оскар вспомнил свою молодость и понял, что кулаки у него остались по-прежнему крепкими. За оскорбление немецкого мундира ему присудили пять лет каторжных работ.

Диплом и отцовская ладанка лежали перед комиссаром гестапо: «Так вы штурман? Отлично... Нам нужны люди, знакомые с полярными районами...» И он снова стал штурманом, штурманом морской каторги. Полярная артерия, по которой он водил мотобаржи, перекачивала в топки гитлеровских кочегарок жаркий уголь заполярных копей.

За каждым шагом норвежского штурмана следили охранники; прокладываемые Оскаром курсы проверял немецкий шкипер.

Пять лет унижений и позора, проведенных в непрестанном ожидании удобного случая, чтобы сбросить с себя цепи каторги, и вот наконец дождался!..

* * *

Оскар Арчер пересчитал патроны. Оставалось сделать четыре выстрела, и борьбу можно считать проигранной. Когда ствол карабина окажется пуст, Оскар пойдет на свидание с отцом: есть особый прием ныряния, которым пользуются арабские ловцы жемчуга, – человек уходит под воду так глубоко, что вынырнуть почти невозможно. Нет, он совсем забыл про кингстоны: прежде чем покончить с собой, он покончит с кораблем...

«Викинг», разделенный на два лагеря, имел свою линию фронта. Она проходила по шкафуту верхней палубы, где болтались на тросах сорванные штормом, изрешеченные пулями шлюпки. Гитлеровцы, засев в рубке, простреливали палубу из иллюминаторов. Во главе со своим шкипером они могли управлять кораблем, но механизмы находились в корме, где засели восставшие. А восставшие во главе со штурманом могли пустить в ход двигатели, но управление находилось в носу, где забаррикадировались гитлеровцы. Одно зависело от другого, и отданная на волю волн баржа, грозя перевернуться каждую минуту, бешено черпала воду низкими бортами...

Расшатав заклепки днища, море проникало и в трюм, где лежали три матроса, погибшие в схватке за радиорубку.

Оскар вдумчиво и серьезно пожал каждому мертвецу холодную руку, сказал:

– Их надо похоронить...

Несколько человек взяли лопаты и молча ушли в боковую дверь бункера, где закопали мертвых в уголь арктических копей.

И когда они закончили свою работу, в захлестываемые волной иллюминаторы проник голубоватый свет. На палубе, прикрывая выход мятежников наружу, снова заработал пулемет и раздались радостные крики охранников. Острый луч прожектора прошелся вдоль борта, разгоняя ночные тени.

Оскар, стоя у иллюминатора, в отчаянии обхватил штурвал кингстонов. Ослепленные ярким светом глаза с трудом разглядели силуэт какого-то корабля. И, всматриваясь в его стройные очертания, штурман снял руку со штурвала, улыбнулся впервые за всю эту страшную ночь.

– Пусть наци не радуются, – сказал он. – Помощь пришла, но не к ним, а к нам. А ну, друзья, смелее!

И выставив вперед винтовку, в магазине которой хранились четыре решающие пули, он первым бросился в распахнутую черноту люка...

* * *

– Весла... на воду! – скомандовал Пеклеванный, и шлюпку сразу взнесло на гребень, темный борт миноносца поплыл в сторону. – Навались!..

«Ых... ых... ых...» – дышат загребные, вырывая из черной воды гибкие весла; плоский силуэт мотобаржи то пропадает, закрытый водяным валом, то выбрасывается наверх. Светлая строчка трассирующих пуль, вырвавшись из иллюминатора, проколола темноту и погасла далеко во тьме.

– Навались! – повторил лейтенант, хотя матросы и не нуждались в этой команде: весла даже потрескивали в уключинах. Под грохот пулемета, стегавшего по палубе, шлюпка подошла к судну с кормы, и Пеклеванный первым выскочил на площадку юта.

Быстро приняв решение, единственно возможное – рваться напролом, – он крикнул:

– Пробивайтесь к рубке!..

Когда его потом спрашивали, что было дальше, он не мог ничего ответить: в памяти только сохранились какие-то бессвязные впечатления. Вот он бежит... коридор... жара... шлепок разбитой лампы... кто-то кричит: «Фрам, фрам!» Разбитый трап... упал... кто-то ударил... выбил дверь... немецкий радист... «Капут, капут!» – а сам стучит на ключе. И опомнился уже в штурманской рубке, когда рослый мрачный моряк вытолкнул затвором из карабина патрон и устало сказал:

– Как раз хватило... даже одна пуля осталась!..

Он ухватил за ноги мертвого немецкого шкипера и, перетащив его через высокий комингс дверей, выбросил за борт.

– Вам что-нибудь надо передать на свой корабль? – спросил он на ломаном английском языке, на каком объясняются моряки всех наций. – Но прожекторы разбиты во время перестрелки...

Пеклеванный захлопнул дверь и, включив все лампы внутри рубки, отвинтил барашки иллюминатора.

– Это хорошо заменит нам прожектор, – ответил он и несколько раз подряд закрыл и снова открыл броняжку иллюминатора, посылая во тьму три длинных и два коротких проблеска – сигнал вызова.

На эсминце сигнал заметили, и Бекетов послал Пеклеванному вопрос: может ли «Викинг» идти своим ходом?

– Можем, – ответил Оскар Арчер и сбросил со стола карту, на которой чернела жирная черта курса, проложенного гитлеровцами в Лиинахамари. – Мы возьмем новую карту, – сказал он, – и проложим новый курс...

Вечером следующего дня «Викинг» уже швартовался в Кольском заливе. И всю ночь над причалами Мурманска клубилась угольная пыль – это после четырехлетнего перерыва в бункера складов ссыпался жаркий уголь Свальбарда.

А сам норвежский штурман шагал сейчас по мурманским улицам, натягивая на запястье рукав кителя, чтобы скрыть уродливое клеймо фашистской каторги.

Он шел на прием к контр-адмиралу Сайманову.

Ложная тревога

С самого начала Ирина Павловна поняла, что на шхуне все изменилось. Проходя по отсекам и толкая перед собой тяжелые дубовые двери, она узнавала знакомые закутки и постоянно чувствовала, что здесь – о, ее не обманешь! – что-то не так...

И Прохор тоже не тот. Мало того, что он перестал быть капитан-лейтенантом и на его плечах вместо привычного кителя с погонами какая-то шерстяная куртка, – так он еще и предусмотрителен не в меру, суров не в меру, неласков тоже не в меру...

– Какие тяжелые стали двери!

– Сюда нельзя.

– Но я хочу пройти в свою каюту. С ней так много связано!

– Нельзя!..

Палуба тесно заставлена бочками, пропахшими ворванью. Над головой знакомо и призывно гудят полотнища парусов. Но таких грязных парусов она не видела еще ни на одном паруснике.

«Что, неужели ее Прохор перестал быть моряком?»

Волны, вздымая тяжело груженные борта шхуны, небрежно закидывают на палубу зеленоватую пену. Невдалеке стоят матросы, одетые кто во что горазд: засаленные ватники, канадки, свитера, концы вязаных шарфов треплются на ветру, у каждого на поясе нож.

Женщина отвернулась. «За какие, спрашивается, грехи Прохору вручили это судно с плохим боцманом и с такой командой, распущенной хуже команды любого английского трампа?..»

В каюте она обиженно присела на диванчик. Прохор, ссутулив плечи, сгибался в три погибели над столом, переставляя по карте ножки штурманского циркуля. Клок волос спадал на лоб, губы что-то старательно шептали. В иллюминаторе показалась волна и сразу схлынула.

– Скажи, может быть, это связано с гибелью «Аскольда»?

– Что? – спросил муж, не отрываясь от карты.

– Вот это все, – она обвела рукой деревянные переборки каюты, оклеенные дешевыми невзрачными обоями.

Он понял. Распрямил плечи. Стукнулся затылком о низко выступающий бимс.

– Пока я не могу ответить тебе на этот вопрос. Ясно?

– Нет, не ясно.

Прохор молчал. Он просто не хотел разговаривать. Сильно качнуло. Что-то с грохотом прокатилось по палубе. Через люк хлынула вода, донесся крепкий, густой смех матросов.

– Подбери воду. Тряпка там, в углу.

Подтянув повыше платье, чтобы не забрызгать его, Ирина села на корточки, стала собирать воду. «Злой, – думала, выжимая над раковиной тряпку, – сегодня лучше не начинать разговора...»

Прохор никогда не ссорился с женой, а если и происходили размолвки, он брал ее на руки, молча сажал на шкаф, молча надевал перед зеркалом фуражку и также молча уходил из дому. Это случалось с ним редко и давно, когда они оба были еще молоды. Ирине тогда казалось очень обидным сидеть на шкафу, вдыхая пыль старых газет, но теперь все это казалось ей безобидной, милой шуткой.

– Прохор, помнишь, как ты меня на шкаф сажал?

– Было бы хорошо, если бы ты сейчас оставила меня в покое. И вообще непонятно, зачем ты тронулась в это путешествие!

– Но ты же сам сказал мне накануне, что шхуна пойдет в Горло Белого моря. А мне как раз надо попасть в колхоз «Северная заря»... Это по пути!

– А, ладно! – он отмахнулся, как отмахиваются от надоедливого комара.

Этот жест покоробил ее. Она отбросила тряпку и, подойдя к столу и закрыв карту локтями, сказала:

– Нет, я тебя заставлю разговаривать со мной. До сих пор я была твоим другом, и ты никогда не скрывал от меня ничего. А сейчас? Ты живешь какой-то непонятной для меня жизнью... Ответь, пожалуйста, что значит эта твоя куртка без погон, это судно, которое я своими руками вернула к жизни и которое теперь похоже на пиратский клипер, где паруса черны от грязи и матросы ходят с ножами, как мясники?.. До сих пор я считала тебя образцовым капитаном, я гордилась тобой, а теперь...

Ошеломляющий грохот корабельных гонгов оборвал ее последние слова. Прохор схватил жену за руку и, пинком распахнув дверь, почти силой выбросил ее из каюты.

– Скорее!.. В шлюпку левого борта!.. Молчи!..

Ей показалось, что он сошел с ума. В тесном проходе между каютами она вырвалась из его жилистых рук, но он снова обхватил ее тело мертвой хваткой и, качаясь от резких бросков судна, понес к выходу.

– Слыщенко! Кубиков! – крикнул он. – Берите ее в «партию паники»!..

Ирина Павловна опомнилась только в шлюпке, которую высоко вздымали на своих гребнях предштормовые волны. Гитлеровская подлодка раскачивалась неподалеку, и немецкие матросы, стоя у орудий, с интересом наблюдали за паникой, которая охватила шхуну.

Паника не прекращалась даже и в шлюпке. Высокий вихляющийся матрос Кубиков орал в сторону немецкой субмарины:

– Эй, геноссе!.. Не стреляй... Мы рыбаки!..

Офицер, стоявший в рубке субмарины, приставил к губам мегафон и прокричал несколько гортанных слов. Гребцы, словно они этого и ждали, сразу навалились на весла. Несколько могучих гребков приблизили шлюпку почти к самому борту подлодки.

– Что за судно? – расслышала Ирина Павловна вопрос на корявом русском языке.

– Шхуна «Шкипер Сорокоумов».

– Как? Орокосумо?

– Со-ро-ко-у-мов! – почти хором ответило несколько голосов.

– Утоплю, но не выговорю...

Офицер неторопливо раскурил папиросу. Дыхание ветра донесло пахучий дымок ароматного табака. Люди ждали. Достав блокнот, офицер что-то записывал, изредка поглядывая на шхуну. На горизонт. На матросов. Внимательно всматривался в лицо женщины.

– Порт?

– Мурманск.

– Куда шли?

– На Новую Землю.

– Цель?

– Бой моржей и тюленей.

– Водоизмещение?

– Тысяча двести пятьдесят тонн.

– Груз?

– Ворвань.

– Капитан?

– Я – капитан. – Аркаша Малявко поднялся с банки и, стянув с головы шапку, остался стоять неподвижно. – Я капитан, герр офицер. Это мой первый рейс и... такой неудачный.

Шлюпку сильно подбросило волной. Через планширь перехлестнуло косматым ледяным гребнем. Штурман упал. Немец рассмеялся, пряча блокнот в карман.

– Вы хотите сказать – первый и последний!

Платье на Ирине Павловне промокло, прилипло к телу. Зубы стучали от холода. Глаза офицера остановились на ней, и она встретила этот взгляд, сдерживая свою ненависть.

Чей-то голос прошептал ей в самое ухо:

– Держитесь, ждать осталось недолго...

«Ждать – чего?.. Смерти?..»

– А кто эта женщина? – спросил офицер, откидывая с головы меховой капюшон.

– Буфетчица! Буфетчица! – раздаются отовсюду голоса, а в ухо продолжают шептать: – Молчите, молчите, так надо...

Снова находит тяжелый вал. На этот раз брызги долетают и до мостика субмарины. Офицер отряхивается, предусмотрительно натягивает капюшон снова.

– Компас есть? – спрашивает он.

– Есть! – Аркаша Малявко поднимает в руке деревянный нактоуз.

Командир подлодки склоняется к люку, откуда тяжко парит перепрелой, отравленной атмосферой, и долго переговаривается о чем-то со своим штурманом. Немецкие матросы, стоявшие у орудий, замерзли и теперь толкают друг друга, чтобы согреться.

– Эй, русс, – спрашивает один из них, пока голова командира находится в люке, – водка есть?..

Наконец офицер выпрямляется и вытягивает руку в сторону воображаемого берега:

– Ваш курс, если хотите остаться живы, должен быть норд-норд-ост.

Ирина Павловна слышит, как Малявко, взглянув на компас, сдавленным шепотом произносит:

– Вот гад, нарочно в открытый океан, на верную гибель посылает...

Шлюпка отходит от подлодки. И, по мере того как увеличивается расстояние, отделяющее ее от борта гитлеровской субмарины, матросы преображаются.

– Все! Дело, можно сказать, сделано, – заявляет Кубиков.

Аркаша Малявко говорит:

– Ирина Павловна, ради бога, не судите нас раньше времени. Мы должны вести себя именно так. В этом половина нашей победы. И мы это сделали. Теперь слово за нашим командиром!..

Субмарина, развернув орудие для залпа, приближается к шхуне, лежащей в дрейфе с зарифленными парусами; на шхуне не заметно никакого движения – кажется, все живое на палубе вымерло; а ведь Ирина знает, что на ней оставались люди. «Что с Прохором?..»

Аркаша Малявко скидывает мокрый реглан, под которым сухой китель. Он снимает и китель, накрывая им зябнущие плечи Ирины.

– Ирина Павловна, вам лучше не смотреть.

Но она не может не смотреть. И она – смотрит.

Первый залп заставляет ее вздрогнуть. С мачты сбивается фор-марса-рей и повисает на высоте трехэтажного дома, запутавшись в густой оснастке. Еще залп – на этот раз прямо в борт.

– Прохор! Прохор! – кричит Ирина. – Почему они не спасаются?

Матросы успокаивают ее:

– Не бойтесь, все наши спрятались, их не так-то легко выкурить изнутри. А насчет шхуны тревожиться не стоит: все трюмы пробкой забиты и деревом, она, сколько ни бей, не потонет!..

Командира субмарины, видно, бесит чрезмерная плавучесть шхуны, и он решает подойти поближе. Вздрагивая от взрывов, шхуна плавно дрейфует под ветер. К ней медленно приближается подлодка.

И вдруг палуба шхуны в одно мгновение наполняется матросами, откидываются у бортов щиты, и оттуда выползают щупальца скорострельных пушек и автоматов. Раздается частая канонада гулких выстрелов. Стрельба ведется прямой наводкой, в упор...

Субмарина затонула ровно через полминуты после того, как с палубы шхуны раздался первый выстрел: за эти полминуты подлодка успела получить столько попаданий, что и половины их хватило бы на то, чтобы разделаться с нею.

* * *

Прохор Николаевич, когда шхуна вошла в бухту колхоза «Северная заря», решил сам доставить жену на берег. Он греб двумя короткими веслами, и маленький вертлявый тузик, за рулем которого сидела Ирина, при каждом движении вперед даже выпрыгивал из воды – такую силу вкладывал в рывки весел капитан «зверобойной» шхуны.

– Теперь ты все знаешь, – говорил он, выдыхая воздух в промежутках между гребками, как боксер между ударами. – Я не имел права рассказывать тебе о своей службе. Но ты сама все увидела, все пережила вместе с нами. Мои матросы – ты уже убедилась в этом – не так уж недисциплинированны. Я горжусь ими. А то, что грязны паруса и команда не по форме одета, так это лишь маскировка... Ты меня слушаешь?

– Конечно.

– Но думаешь о другом?

– Да так... Ты удивишься тому, что я думаю.

– Ну, а все-таки?

Ирина Павловна отогнала чайку, пытавшуюся сесть ей на плечо, смущенно улыбнулась:

– Вот, знаешь, к нам в институт доставили однажды водоросль «сарагоссу» длиной около двух километров. Она была очень старая, эта водоросль, и прожила, наверное, не меньше трехсот лет. Но когда Юрий Стадухин исследовал ее под микроскопом, то оказалось, что клеточки у нее совсем молодые... Мы так и не могли отыскать в ней следов старости... Вот так же и ты, Прохор!

– Что – я?

– Разве ты не понял меня?

– Признаться, нет.

– Я говорю, что ты напоминаешь мне эту «сарагоссу». Сколько лет прошло с тех пор, как мы увиделись впервые, я уже стала далеко не молодая, вырос наш сын Сережка, а вот ты... Конечно, ты тоже изменился, – добавила она, – но все-таки в тебе осталось очень много от прежнего молодого Прохора, которого я встретила тогда... Ты помнишь когда?..

– Скажи мне, – неожиданно спросил он и стал грести тише. – Скажи, как это получилось? Ведь когда мы встретились, я был самый простой, обыкновенный парень. И выпить любил, и гулял вовсю, а ты...

– Брось, – перебила она его, – обыкновенным ты никогда не был. Ты очень прост внешне, но сказать, что у тебя простая душа, я бы не смогла. Поначалу ты и мне казался одним из тех капитанов, у которых уже выветрилось из души все... Все, что делает профессию моряка заманчивой и тревожной. Но это не так...

Со шхуны доносился стук молотков, скрип блоков – на мачту поднимали новый фор-марса-рей. Шхуна выделялась на изумрудном фоне сопок и штилевой глади залива резким силуэтом, каждая ниточка снастей виднелась отчетливо, как на хорошей гравюре.

Прохор Николаевич перевел взгляд с корабля на жену, сказал:

– Сколько лет прошло, а я иногда еще спрашиваю себя: за что же она меня полюбила?

– А ты знаешь, Прохор, – чистосердечно призналась жена, – я полюбила даже не тебя, а все то, что тебя окружало. Ты как-то оказался в центре этого окружения, и на тебе сосредоточилось все мое внимание... Ты бы хотел повторить свою молодость?

– Ради тебя – да, а так – нет, пожалуй.

– А я бы хотела. И не только ради тебя...

Еще молодой аспиранткой она приехала в Мурманск, чтобы познакомиться с рыбными промыслами на практике. Соленый запах морских водорослей; город, в котором каждый третий умеет поставить парус; обветренные парни в матросских куртках, расхаживающие по улицам в обнимку; светлые жемчужные ночи под незакатным солнцем – все это вскружило голову, и она здесь же решила навсегда связать свою жизнь с этим городом и с этим океаном...

В «Квадрате 308», как назывался тогда маленький ресторанчик, собирались капитаны стоявших в порту кораблей. В воздухе густыми слоями плавал дым, в котором перемешивались все оттенки запахов, начиная с махорки и кончая ароматом гаванской сигары. Разноголосый гам, слагавшийся из нескольких языков и наречий, стоял в этом низком темном помещении. Клуба капитанов тогда еще не было в помине, и все совещания Происходили в «Квадрате 308», где за бутылкой пива выкладывались свежие новости с моря, шли азартные споры о способах лова. За этим-то и пришла сюда Ирина – послушать... И вот на середину зала вышел коренастый молодой моряк в рваном свитере под расстегнутым капитанским кителем. Отодвигая столы в сторону и расставляя на полу пустые бутылки и стулья, он расхаживал между этими «наглядными пособиями», показывая, как должен идти траулер, чтобы загрести в сети больше рыбы. Старые капитаны смеялись над ним, в глаза называли мальчишкой, а он, точно не замечая насмешек, упрямо продолжал вышагивать среди столов, метко парируя неуклюжие, как якорные лапы, остроты «стариков». Ирина уже поняла значение предметов, расставленных на полу, которые означали косяки рыбы и ход трала, и ее сразу заинтересовал этот парень в свитере, упрямые убеждения которого показались ей занятными. «Кто это такой?» – спросила она, и ей сказали, что это Прошка Рябинин, самый молодой капитан, а рыбы ловит больше «стариков», которые на промысле уже полвека. Все это еще больше заинтересовало Ирину, и в этот вечер она познакомилась с Рябининым.

Он называл ее почему-то «барышней», смущался в разговоре, не знал, куда деть свои грубые, потрескавшиеся от соли руки, но, когда она попросила его рассказать о промысле, он сразу оживился. «Так ловить рыбу, как ловили при царе Горохе, нельзя, – говорил он. – Вот мне ссылаются на норвежцев, а норвежцы-то сами научились промышлять у нас! Еще в прошлом веке финмаркенский губернатор докладывал в Копенгагене, что русские добывают рыбы больше, чем подданные его величества, короля датского...»

Потом они встретились еще раз, долго бродили по улицам, разговаривая до позднего вечера. Рябинин однажды смущенно предложил зайти к нему выпить чаю. Когда же он открыл дверь свой комнаты, Ирину поразила убогость обстановки. Грубая самодельная мебель и голые окна говорили о том, что в доме нет хозяйской руки. На столе стояла миска с засохшей, недоеденной кашей. В большой кастрюле плескалась живая рыбина. «Руки ни до чего не дотягиваются, – угрюмо оправдывался Рябинин. – Только закончишь один рейс, в новый уходишь». И неожиданно для себя Ирина вдруг захотела сделать что-нибудь хорошее этому сильному моряку: она решительно сбросила пальто и всю ночь мыла пол, перетирала посуду, варила обед. С этого дня началась для нее новая жизнь...

– Пожалуй, – сказала Ирина после долгого молчания, – я согласилась бы повторить молодость и ради тебя тоже. А ради нашего Сережки просто стоило бы повторить всю жизнь!..

Тузик, скрипя днищем, вполз на каменистую отмель. Прощаясь с мужем, Ирина спросила:

– Так ты идешь в Горло?

– Бить моржей и тюленей, запомни это, – ответил он и двумя взмахами весел снял шлюпку с мели.

Тихий фронт

Шли всю ночь по болотам. Через каждые полчаса останавливались, рубили хворост, клали гати. Лошади пугливо прядали ушами, пробовали копытом шаткую тропинку. Олени были смелее.

Зыбкая чарусная почва пружинила под ногой, гать тонула, сапоги заливало пахучей зеленой хлябью. Над людьми и животными густым кисейным облаком висели комары. Защищаясь от гнуса, солдаты курили махорку с примесью ольхового листа.

Шагавший рядом сержант сказал Аглае:

– На этом направлении, товарищ военфельдшер, в прошлую войну погиб писатель Диковский. У самого озера Суоми-Салми.

И, подбросив на спине солдатскую поклажу, добавил:

– Хороший был писатель! И человек тоже.

– А где же фронт? – спросила Аглая. – Идем, идем...

Левашев, поправляя на хребте оленя плоский ящик с минами, ответил:

– Как где?.. Здесь везде фронт.

Аглая недоверчиво посмотрела на шагавшего рядом ефрейтора – молчаливого, пожилого, но легкого на ногу человека.

– Это правда? – спросила она. – Или товарищ шутит?

Лейноннен-Матти, кивнув в ответ головой, объяснил:

– Вон там блестит – видите? – озеро Хархаярви, раньше мы стояли возле него, а сейчас, когда освободили Выборг, мы тоже продвинулись вперед. Финны занимают деревню Тиронваара, но мы выбьем их из нее. Слышите?

Аглая прислушалась. Где-то очень далеко потрескивали выстрелы «кукушек». Вторя им, в цепких зарослях трясинного кочкарника покрикивали кулики.

– Здесь их много, – сказал Левашев.

– Кого? – спросила Аглая. – Куликов или... Ой, что это? – вдруг вскрикнула она, невольно закрывая глаза руками.

– А вы не смотрите, – посоветовал Лейноннен-Матти, сдергивая с плеча винтовку.

Но, пересилив себя, Аглая снова посмотрела в ту сторону, где с дерева свешивался вниз головой труп женщины, в сером лыжном костюме с погонами на плечах. Длинные рыжие волосы ее разметались на ветру, лицо было страшным, веревочная петля сползла на узкие бедра.

– Боже мой, женщина, – тихо простонала Аглая.

– «Лотта Свярд», – коротко пояснил Левашев. – Задурили бабам головы, вот они и «закуковали», дурехи...

Грянул выстрел. Лейноннен-Матти с первой же пули перебил веревку, и мертвая женщина сорвалась с дерева, тяжко плюхнулась в болотную зелень. Долго кричало встревоженное воронье.

– Вам, я вижу, жалко ее? – сурово спросил ефрейтор, снова закидывая винтовку на плечо.

– Нет! – ответила Аглая. – Ведь она, может, наших столько убила...

– А вот мне жалко, – печально вздохнул Левашев. – Ну, что вот она лежит сейчас в болоте, и никто о ней не помнит. А ведь не будь этой проклятой войны, была бы матерью, на огороде бы копалась, счастлива была бы, может.... Эх, да что там говорить! – и он сокрушенно махнул рукой.

Впереди растянувшегося обоза заржала лошадь. Издалека донеслось ответное ржанье. Люди подтянулись, смолкли разговоры.

Левашев сказал:

– Сейчас будет дорога на Тиронваара...

Болота кончились. Почуяв твердую почву, обоз двинулся быстрее. Втянулись на взгорье, заросшее спутанным ельником, и увидели телегу, на которой лежали двое раненых. Пожилой карел с лицом, точно кора старого дерева, расправляя вожжи, говорил:

– Ушли лихтари из Тиронваара, сидели-сидели и вдруг сами ушли. Можете идти спокойно...

– Ну вот, елки зеленые, – рассмеялся Левашев, – ты, Матти, слышал? – сами ушли. Видать, понимают, что все равно выбьем... Садитесь, товарищ военфельдшер, на телегу, чего пешком-то идти, – предложил он Аглае, – теперь дорога пойдет хорошая. А вы позвольте спросить, по какому поводу к нам едете?

– Да я не к вам, – ответила Никонова, хватаясь за тряский переплет двуколки. – Мне от вас придется вдоль всего фронта проехать, а то забрались вы со своими лошадьми да олешками в такую глушь, что не каждый ветеринар до вас доберется.

– Выходит, вроде инспектора ветеринарного?

– Да, вроде так, – согласилась Аглая.

В полдень обоз с продовольствием и боезапасами пришел в оставленный финнами поселок Тиронваара. Было странно видеть пустые дома, на окнах которых белели чистенькие занавески, а в печах еще хранился жар недавно сгоревших дров.

Но на улицах не встречалось ни одного жителя, даже собаки и те не лаяли.

В штабе батальона, размещенном в доме священника, куда Аглаю вызвал капитан Керженцев, шла привычная подготовка к бою. Это было ясно со слов Керженцева.

– Финны ушли, – сказал он, – чтобы вернуться ночью без единого выстрела. Знаю их волчью тактику. С японцами воевал, с немцами воевал, но такого коварного и хитрого врага, как эти суомэлайнены, я еще не видел. Они думают, что мы нахлещемся спирту и завалимся спать. У них тут целый заводик был, на котором они из древесины гнали какую-то отраву. Так вот, товарищ военфельдшер, оленями и лошадьми займитесь потом, а сейчас я вам поручаю уничтожить запас спирта на заводском складе...

На помощь пришел Левашев. Во время пути они подружились, и Аглая уже знала, что солдат до службы был председателем рыболовецкого колхоза, что у него есть хорошая молодая жена Фрося и что он сам вообще «бо-о-ольшой любитель поговорить!». Даже в подвале гидролизного завода, куда они спустились, чиркая спички, Левашев не прекращал вести разговор.

Выпуская на землю ядовитую влагу, он говорил:

– И вот одного, товарищ военфельдшер, я никак не пойму... В восемнадцатом году, изволите сами знать, лахтари чего здесь только не творили! Мы им выход к морю Баренцеву уступили – живите спокойно! Так нет же, в тридцать девятом, пожалуйста, снова пошла катавасия. Уж, кажется, учеными должны бы стать – где там! Опять за Гитлером в войну сунулись. Ну, товарищ военфельдшер, как хотите, а на этот счет я свое особое мнение имею и в секрете его не держу. Хоть политруки и говорят нам, что наше отношение к малым странам должно быть исключительно гуманным, а все-таки здесь и финский народ виноват во многом...

Голова кружилась от спиртных испарений. Аглая выбралась из подвала на свежий воздух.

Вечерело. В небе проступали яркие дрожащие огни звезд. Легкая туманная дымка курилась над скошенными лугами. Вдали затаенно чернела полоска леса. За лесом – враг. А здесь все тихо и мирно, и олени, стоя посередине речушки, бьют копытами рыбу, радостно фыркают – лакомятся.

– Какой тихий фронт, – не переставала удивляться Аглая, – даже не верится, что идет война, странно как!..

– А война есть, – продолжал Левашев. – И вот я так думаю, товарищ военфельдшер, что эта война с Финляндией должна быть последней. И не только с Финляндией, но со всеми другими странами, большими и малыми... Что вы на это скажете?..

* * *

Теппо Ориккайнен поднял к избитому лицу ладонь. Обручальное кольцо, смятое ударом приклада, больно врезалось в сустав пальца. Палец не гнулся, и капрал, сморщившись от боли, сорвал с руки позолоченный ободок и отбросил в угол землянки.

– Что это? – сказал Суттинен, поигрывая под столом плетью. – Или жены у тебя нет?

– Нету, – ответил капрал, смахивая кровь с пальца. – Ничего у меня нету... И никогда не было!

Обер-лейтенант Штумпф вылил себе в стакан остатки коньяку из плоской черной бутылки; высоко запрокинув голову, выпил. Густо крякнул, загребая из тарелки горсть мелкой брусники, и обратился к Рикко Суттинену:

– Я думаю, лейтенант, все ясно. Дело этого бравого парня, – он кивнул на Теппо, – будет разбирать трибунал. И не ваш – финский, а наш – немецкий. Пусть-ка он посидит в тюремном каземате Петсамо...

Слегка пошатнувшись, обер-лейтенант встал и натянул перед зеркалом фуражку.

– Я пошел, – сказал он. – В три часа ночи, перед выступлением на Тиронваара, разбудите.

Когда за немцем закрылась дверь, лейтенант Рикко Суттинен перебросил через стол арестованному капралу сигарету и, покачивая головой с большими оттопыренными ушами, протянул:

– Дурак ты, Теппо Ориккайнен!

Капрал подобрал с полу толстую короткую сигарету (половина – табак, половина – опилки) и закурил от зажигалки, щелкнувшей, как взводимый курок. Пока он прикуривал, тусклый язычок фитильного огня золотил его круглую рыжую голову.

– Я не дурак, господин лейтенант. Просто мне надоела война. И не только мне, но и многим другим. Шюцкор затеял войну, пусть шюцкор и воюет. Довольно!

Зажигалка щелкнула снова – на этот раз как выстрел.

– Смотри, Ориккайнен, – прищурился Рикко Суттинен, – я жалею тебя, как хорошего выносливого солдата, хотя и не понимаю, что заставило тебя, настоящего финна, распространять большевистские листовки...

– Я же сказал – война.

– Великие испытания выпали не на одну твою долю. Наша прекрасная Суоми переживает великие события.

– Я устал, господин лейтенант, от этих «великих событий».

– Ну что ж, в казематах Петсамо ты славно отдохнешь...

Когда Ориккайнена увели, лейтенант послал денщика за ужином и достал из ящика письменного стола тетрадь в сафьяновом переплете. Рикко Суттинен считал себя человеком неглупым и на этом основании решил вести дневник.

Аккуратно поставив дату, он записал:

«Переговоры позорно затянулись. Рюти молчит. Пресса прикусила язык. Очевидно, Риббентроп предъявляет сейму чересчур жестокие требования. Таннер, съевший собаку в финансовых вопросах, попросту боится, как бы такое „сотрудничество“ не выкачало из Финляндии все ее жизненные ресурсы. Штумпф в плохом настроении. Собственноручно избил прикладом капрала Ориккайнена, у которого нашли в матрасе красные листовки. В листовках наши военнопленные в России убеждают солдат переходить на сторону русских. Среди подписей, поставленных пленными, разглядел две знакомые фамилии моих бывших солдат. На три часа назначено наступление на Тиронваара. Предполагаю, что мой замысел окажется верным, и солдатам придется работать только ножами...»

Часы пробили полночь. В пристройке дома хозяйская корова монотонно жевала жвачку. За темным окном шумел вершинами лес. Плескалась вода в озере. Надсадно квакали лягушки. Офицер отложил тетрадь и стал ждать возвращения денщика...

В доме, где родился Рикко Суттинен, на стене гостиной, вправленный в черную раму, висел приказ Маннергейма от 23 февраля 1918 года. В нем генерал клялся, что не вложит меча в ножны до тех пор, пока последний воин Ленина не будет изгнан из Карелии, и что тогда будет создана мощная, единая и великая «Страна Суоми», которая раскинет свои пределы от Ботнического залива до Уральских гор и от дачных пригородов Петрограда до просторов Тиманской тундры... «Будущая граница Финляндии, – писал Маннергейм, – будет проведена так, что весь ингерманландский народ войдет в состав Финляндии. Петроград не может служить тому помехой».

С тех пор прошло немало лет, но для того общества, в котором родился и воспитывался молодой Суттинен, эти разжигающие аппетит слова приказа оставались в силе. Беспощадно вырубаемые леса с каждым годом отступали все дальше и дальше на север, и доходы лесопромышленного товарищества, куда были вложены капиталы семьи Суттинен, неумолимо катились под купол. Но там, за тенью пограничного столба, где звучала родственная речь карела, раскинулись лесные дебри, и если бы можно было присвоить эти богатства, то Рикко Суттинену не пришлось бы сейчас сидеть в этой избе, слушать кваканье лягушек и ждать денщика со скудным ужином.

* * *

В эту ночь никто не ложился спать. Солдаты в последний раз проверяли оружие; примкнутые к винтовкам штыки поблескивали настороженно и мрачно. Большая оранжевая луна светила как раз в окно сеновала, и ее неестественный свет усиливал впечатление от ночного мрака, наполненного таинственными шорохами.

Керженцев в накинутой на плечи шинели стоял в раскрытых воротах сеновала и курил, пряча папиросу в рукаве.

– А вы чего не спите, – сказал он Аглае, – вы не обращайте на нас внимания, спите. Когда финны придут, я шинель свою оставлю, а то холодно вам, наверное.

Он затоптал окурок громадным сапогом, тяжело вздохнул, и этот вздох отозвался под сводами сеновала.

– У меня вот тоже, – печально добавил он, – жена где-то воюет... Эй, Левашев!

– Я здесь, товарищ капитан...

– Матти давно к ручью ушел?

– Да вот уже полчаса, наверное.

– Черт возьми, – сказал Керженцев, – тьма какая! И тихо как будто...

– Может, не придут? – спросил кто-то в потемках, зашуршав сеном.

Немного помолчали.

– А мы уже здесь! – вдруг раздался из-за стены чужой злорадный голос, и в просвет окна влетела финская граната.

Керженцев кошкой подскочил к ней, ударом сапога вышиб ее за ворота сеновала. Аглая услышала взрыв и потрескивание досок, обжигаемых осколками. Левашев уже бросился наперерез убегающему лазутчику-финну.

– Ну, чего тебе надо! – сказал шюцкоровец по-русски, поднимая массивный «суоми». – Жить тебе не хочется?.. Так – на!..

Но не успел он вскинуть автомат – ткнулся в мокрую от ночной росы землю. На бегу перезаряжая винтовку, Левашев скатился с обрыва к ручью. Вдоль берега ярко пылали подожженные финнами стога сена. На опушке леса пулемет сосредоточенно дробил тишину ночи.

Расталкивая ногами черную воду, в которой колебались отраженные языки пламени, Керженцев крикнул:

– За мной, ребята!.. Где Матти?.. Кто его видел?..

Из кущи кустов, словно бешеные собаки, залаяли многозарядные «суоми». Протяжные крики финских капралов вязли в грохоте и свисте. Воздух пронизывал неистовый вопль:

– Аля-ля-ля!.. Аля-ля-ля!.. Аля-ля, ля-ля!..

Финский офицер в кепи с длинным козырьком размахивал пистолетом, звал солдат за собой:

– Хелла!.. Хелла кюон!.. Хелла, хелла...

Это был лейтенант Суттинен, и когда, пригибаясь под ливнем пуль, Керженцев выбрался на берег, Суттинен выстрелил в него несколько раз подряд. Керженцев упал и пополз обратно – к воде, грыз от боли речной песок.

– Капралы мои! – плачуще вскрикнул лейтенант. – Ориккайнен... тьфу, перкеле! Хаахти, отводи людей... Отводи!..

Пролетев около виска, впился в дерево и мелко задрожал тяжелой рукоятью чей-то пуукко.

– А... перкеле! – злобно выругался Суттинен и, выдернув нож, швырнул его в русского солдата, бежавшего прямо на него.

Но Левашев – это был он – успел пригнуть голову, как учил его Лейноннен-Матти, и стальное лезвие звонко царапнуло по каске. Солдат выпрямился, но Суттинена уже не было – трещали за ним кусты, скорбно ревел медный рожок; он играл отход, боль поражения, выплакивал в темноту потерю Тиронваара...

А невдалеке ефрейтор Лейноннен-Матти перегонял вброд через речку двух пленных шюцкоровцев. Финны брели по воде, спотыкаясь о камни, и, часто оборачиваясь назад, кричали в гущу леса:

– Эй, капрал... Хаахти!.. Выстрели в этого москаля, мы убежим... Капрал, выстрели!..

И они даже расступались перед ефрейтором, чтобы пуля не могла задеть их. Но сразу побежали быстрее, когда «москаль» на чистом финском языке прогорланил невидимому капралу:

– Вот только выстрели, собака! В тебя я не буду стрелять, а догоню и поведу вместе с этими дураками!..

Быстро догорали стога сена, смолкла стрельба, короткий бой затихал. Аглая наскоро перевязывала рану Керженцеву, и Левашев, светя ей карманным фонариком, тоскливо говорил:

– Не пришлось мне, товарищ капитан, расплатиться за вас. Убежал этот стервец, только козырек его длинный и видели...

Самаров

Они встретились на улице. Самаров возвращался в экипаж, неся вместе с помогавшими ему матросами лыжи, футбольные мячи и перчатки для бокса.

– А-а-а, это ты... – неопределенно протянул Пеклеванный и шутливо поднес руку к козырьку своей щегольской фуражки. – Ты, я вижу, совсем тыловой крысой заделался... Ну, как живешь?

– Да, представь себе, неплохо, – сказал Самаров, отставая от матросов. – Вот видишь, спортинвентарь для экипажа достал. Полтора месяца хлопотал, а все-таки добился... Матросы рады будут!

– Что же, – спросил Артем, – ты всю войну думаешь в экипаже сидеть? Я бы на твоем месте считал себя обиженным судьбой... Так и зачах бы!..

Самаров пожал плечами:

– Ну, тебе меня не понять... Ведь лежит мое личное дело в Политотделе флота, и знаю: командование не забыло, что есть такой лейтенант Самаров. Надо будет – позовут...

– Ладно, – посмотрев на часы, сказал Пеклеванный, – я тороплюсь в штаб. – И небрежно, как бы между прочим, добавил: – Меня, понимаешь, орденом награждают...

– Что ты сделал?

– Да было одно тут дельце... Ну, прощай!

Этот короткий поспешный разговор Самаров вспоминал потом не раз и всегда почему-то считал его обидным для себя. Ну да! Ну, само собой разумеется, в такое горячее время лучше быть на передовой фронта. И все-таки напрасно Пеклеванный презрительно кривит губы: Олег Владимирович понимал, что и то дело, которое он выполняет, служит одному – победе; кроме того, по складу своего характера, Самаров никакое, даже самое пустячное, дело не мог исполнить плохо – и в этом была его главная заслуга.

Просыпаясь, он первым делом протягивал руку, чтобы включить радио. С фронта приходили вести о великих событиях, от которых тело сразу наполнялось свежей бодростью, хотелось быстроты, движения. Выскакивая на физзарядку, лейтенант становился впереди строя, и грохающая по камням колонна заспанных матросов выбегала на улицы поселка.

Допивая утренний чай, Самаров уже просматривал газеты, делал из них выписки – готовился к утренней политинформации. И когда в громадном экипажном клубе собирались матросы, он рассказывал им о положении на фронте, в стране, за рубежом.

– Враг, – говорил он, – уже испытал на себе пять ударов нашей армии, невиданных в истории войны по своей собранности и размаху. Освобождение Выборга явилось началом наступательных действий на севере, но когда будет нанесен врагу решающий удар в Заполярье и каким он будет по счету – неизвестно!..

А Мордвинов, который недавно по старой памяти пришел к своему аскольдовскому замполиту, сказал просто:

– Я за себя последнее время не ручаюсь: когда-нибудь сам к егерям в гости пойду. А то смотришь-смотришь, как они перед тобой по окопам бегают, аж злоба берет!

– Плохой ты солдат будешь, – ответил ему Самаров, – если без приказа воевать пойдешь.

– А мне вон ефрейтора дали, – застенчиво проговорил Мордвинов и показал новые погоны. – Предлагают на курсы лейтенантов идти учиться.

Одна рука у него была на перевязи, и Самаров спросил:

– Что-нибудь случилось?

– Это финны, – коротко ответил Мордвинов, потом сел на стул и, обхватив руками свою крупную голову, о чем-то тяжело задумался.

– Ты чего? – спросил Олег Владимирович.

– Да так...

– Может, есть хочешь, у нас обед скоро.

– Нет, спасибо, товарищ лейтенант, я посижу.

– Ну ладно, посиди тогда здесь, а мне на камбуз надо...

Оставив Мордвинова в своем кабинете, он вышел в коридор и зашагал вдоль длинного экипажного корпуса. До обеда кубрики пусты, только больные лежат на нарах, пользуясь роскошным правом не вставать при появлении начальства. А в полдень матросы возвращаются с работ, и камбуз ломится от тесноты.

Если ты настоящий политработник, будь добр проследить, чтобы весь личный состав остался доволен обедом. Это задача не из легких. И лейтенант лично проверяет хлебореза, за которым водились грешки уменьшать порции, ежедневно присутствует при заправке котлов. Если что не так – провинившемуся не поздоровится. На этот счет у Самарова рука безжалостная.

Безжалостна она и к «сачкам» – так зовут лодырей на флоте. Но и тут надо разобраться. Один «сачкует» потому, что болят зубы – попробуй придерись. Другой отлынивает от работы уже третий день, а на поверку оказывается, что у него разорвана обувь. Починить? А где? Значит, организуй, лейтенант Самаров, сапожную мастерскую или сам разувайся.

«Вот бы тебя, дорогой Пеклеванный, хоть один раз ткнуть носом в эти дела, – раздумывал Самаров, возвращаясь с камбуза, – интересно, что бы ты заговорил тогда?..»

Мордвинов сидел в той же позе, в какой его оставил Самаров; при появлении офицера он поднялся со стула, немного постоял и снова сел.

– Чего это ты сегодня такой пасмурный?

– Я?.. Да я всегда такой.

– Плохо быть всегда таким... Ну, рассказывай!.. Как ты в городе очутился, в госпитале был, что ли?

– Нет, на мне все, как на собаке, и без госпиталя быстро заживет. Я насчет курсов приехал, вот и зашел вас навестить...

– Вот оно что, – протянул Самаров, немного удивленно посмотрев на бывшего аскольдовского салогрея. – А я, грешным делом, подумал, что ты это так сказал, просто к слову... Значит, офицером решил быть?

– Офицером не офицером, а курсы решил кончить. Нас для морских десантов будут готовить. Месяца два проучусь, а там, смотришь, и наступление начнется. Вот я в десант и попаду как раз!

– Ну молодец, коли так, – весело сказал Самаров. – Ты за этим, наверное, и пришел ко мне – похвастаться?

– Да нет, товарищ лейтенант, зашел вот...

– Дело есть – говори.

Мордвинов поднял голову, печальными глазами посмотрел на своего бывшего замполита и признался тихо:

– Зашел вот... Тяжело мне, Олег Владимирович... Очень! Даже и не думал никогда, что так тяжело может быть человеку...

Усаживаясь за стол и открывая листок календаря, Самаров спокойно и громко отчеканил:

– Дурак ты!

Мордвинов шагнул вперед, перегнулся через стол:

– Это не разговор... Я к вам, может, как больной к врачу, пришел, а вы...

– А ну, сядь, – жестко приказал лейтенант и повторил с прежним спокойствием: – Дурак ты!.. И притом чего это от тебя водкой несет? Выпил для успокоения душевного?

– Немного, – ответил ефрейтор, усаживаясь на прежнее место.

– Ну и что? Легче стало?

– Да вроде чуть-чуть.

– Вот это и плохо, – сказал Самаров, – что тебе от водки легче становится. Один раз забудешься, второй раз к этому же способу вернешься, а там и пойдет... Конечно, дурак!

– Ладно, – отозвался Мордвинов, – не в этом дело.

– А я знаю, в чем тут дело. – Самаров захлопал ящиками стола, словно что-то отыскивая, и неожиданно в упор спросил: – Ну что?.. Ты все любишь ее?

Мордвинов молча кивнул.

– По-прежнему?

Мордвинов снова кивнул.

– А это, – замполит показал на забинтованную руку матроса, – выходит, смерти искал? Ох, Яков, Яков!.. Пропадешь ты.

– А и плевать, – ответил Мордвинов, – и не такие головы, как моя, пропадают!

– Верно, что не такие, – согласился лейтенант. – Так они зато уж если погибли – значит с пользой... Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя произошло, но не советую лезть под пули. Вот, мол, она обо мне услышит!.. Знаю я, о чем ты можешь думать. Глупо все это!.. А уж тем более если офицером собираешься стать. Не только за себя, а и за людей отвечать придется...

– Все это я понимаю, – ответил ефрейтор, – а вот вы меня так и не поймете.

– Ну хорошо, – сказал Самаров, успокаиваясь, – ответь мне, чего ты от нее хочешь? Ну чего?.. Любви?

– Нет, что вы, этого не будет.

– Ну, а представь себе, что вот полюбила тебя. Заканчивается война, она дает согласие на брак... Ты готов к этому?

– Чудноў! – сказал Мордвинов и улыбнулся.

Зазвонил телефон. Сняв трубку и прикрывая ее ладонью, замполит сказал:

– Тогда чего же ты добиваешься? Чего тебе тяжело?..

Мордвинов послушал, как лейтенант разговаривает по телефону, и, словно отвечая на вопрос самому себе, произнес:

– Люблю вот ее, и все...

– Ну и люби, – ответил Самаров, вешая трубку. – А меня вот срочно в политотдел вызывают... Пойдем.

* * *

– Вы направляетесь на Рыбачий, – сказали ему в политотделе, – в морскую бригаду.

– Есть, на Рыбачий, – ответил Самаров.

– В личном столе оформите документы. Смените морскую форму на сухопутную. К трем часам в Мотовский залив уходит наш мотобот, так что вы не опоздайте.

– Есть.

– Ну, добро. Желаю удачи!

– Спасибо...

Пока дело шло об оформлении проездных, пропуска, аттестатов, Самаров сохранял невозмутимое спокойствие. Это спокойствие поколебалось, когда он пришел в баталерку сменить форму. Вместо черных суконных брюк ему достались грубые серые галифе с твердыми, почти негнущимися наколенниками. Китель заменила холодная, показавшаяся влажной гимнастерка. «Ничего, не одному мне, – утешал он себя, пытаясь укрепить на макушке головы пилотку. – Вся страна почти в таком одеянии ходит...»

– А сапоги?

Хозяин баталерки, пожилой, седоусый ефрейтор из нестроевых, которых в частях зовут папашами, бросил к его ногам грубые солдатские ботинки.

– Сапоги завтра будут, – сурово пообещал он. – Сегодня сапог нету. Надевайте эти, а на месте обменяете.

Делать нечего, надел он ботинки. Зашнуровал потуже, чтоб не хлюпали при ходьбе. Стал возиться с обмотками. Крутил их вокруг ног и так и этак, обвязывал шнурками – не получается.

Ефрейтор долго смотрел на его старания, потом подсел к Самарову и ласковым отеческим тоном, каким мать учит непонятливого сына правильно держать ложку, начал поучать; он даже назвал лейтенанта на «ты», очевидно, считая, что имеет право на это благодаря своему преклонному возрасту:

– Ты ее вот крутани, да и сюда. А оборотов, не забудь, надо восемь делать. Я-то уж это дело знаю, третью войну грохаю. Небось морские узлы вяжешь, а такую хреновину не знаешь, как закрутить. Привыкли в клешах ходить, как бабы в юбках, а того не понимаете, что в обмотках солдат во всей красе своей мужской появляется...

«Во всей красе своей мужской» появился Самаров на пристани. Трюм мотобота был рассчитан на десять бочек сельдей, но солдаты рабочего батальона, ехавшие в порт Владимир, забили трюм, как, наверное, не лежала и сельдь в бочках. Лейтенант остался на палубе, и мотобот медленно, как говорят моряки, «зачапал» по заливу; гулко стучала выхлопная труба, извергая едкий перегар выхлопных газов: «чап, чап, чап...».

Увидев, что офицер поднимает воротник шинели и зябко прячет руки в карманы, шкипер мотобота – здоровая грубоватая поморка с мужскими повадками – пригласила его в рубку.

– Эй, служивый, – сиплым голосом позвала она его, – забирайся в мою скворечню, не то ветер, как на плес выйдем, еще не так задует. Простынешь!..

Самаров поблагодарил и, входя в рубку, крепко захлопнул дверь. Шум волн, к которому привыкли уши, вдруг как-то странно стих, и от этого показалось, что чего-то не хватает.

Женщина вывела мотобот на середину фарватера и, поставив штурвал на стопор, стала есть хлеб, круто посыпанный солью.

– Хошь? – простецки, словно они были старые знакомые, спросила она.

– Нет, спасибо!..

– Мы, – разговорилась шкипер, – коренные, здешние. В Коле родились, в Коле и умрем. К морю тож сызмальства приобыкшие... Посмотри, служивый, – неожиданно сказала она, – глянь в иллюминатор: видишь, как море наше чистоту блюдет? Что ни вечер, то каждый раз всю дрянь, что накопится за день, обратно выносит...

По заливу, выносимая отливом, действительно плыла «дрянь»: плавник, дохлая рыба, радужные пятна нефти, камбузные отбросы и обрывки каких-то сетей.

И шкипер-колянка закончила с какой-то гордостью:

– Так и мы, мурманчане, никакую дрянь в своем краю не потерпим. Испокон веков иноземца напрочь выметали и сейчас тоже выметем!..

Впереди показался порт Владимир. Колянка вся как-то подобралась, застегнулась; отдавала команды, и голос ее был крепок и раскатист по-морскому. Самаров пожал ее локоть и, покинув рубку, чтобы не мешать, опустился в опустевший трюм.

Скоро движок заработал снова, и мотобот, кудахтая выхлопом, двинулся дальше. Олег Владимирович слез с трапа, лег на днище трюма под открытым люком, в котором виднелись небо с бегущими облаками и белые хлопья чаек, похожие на клочки чьих-то разорванных писем.

Он вспомнил Пеклеванного, раздумывал о мучительной любви Мордвинова, желал найти счастье этой женщине, что вела сейчас мотобот на Рыбачий, и на душе у него, хотя он приближался к фронту, было легко и покойно.

Великая Суоми

После глупой потери Тиронваара лейтенант Суттинен опять запил. На этот раз пил страшно. Иногда, бывая трезвым, прикладывал руку к груди, в которой с перебоями билось ослабевшее от алкоголя сердце, и тоскливо думал: «Надо бросить... да, надо. Нет того здоровья, что было раньше...»

И, жалея себя, плакал.

Но эта мучительная тоска, опостылевшая рота, печальный шум деревьев, крупные жирные лягушки, опостылевшая харя Штумпфа – все это вселяло в него еще большую тоску и какой-то неосознанный страх. Тогда он приказывал себе: «Нет!» А душа просила: «Дай, дай!» – и на столе снова появлялась знакомая всей роте плоская черная фляга.

Офицеры жили в полуразрушенном бараке, стоявшем на берегу лесного ручья. По ночам Суттинен просыпался от шумной возни, которую затевали крысы, отожравшиеся на убойной человечине. Не зажигая огня, лейтенант вынимал пистолет и, яростно бранясь, высаживал в визжащую темноту патрон за патроном. Молчаливый покорный денщик приходил по утрам и, забрав в каждый кулак по нескольку хвостов сразу, выносил из барака громадных лоснящихся крыс...

Однажды, заснув только на рассвете, Суттинен был разбужен громким захлебывающимся смехом обер-лейтенанта. Штумпф сидел на постели и, раскачиваясь и оттопыривая толстый зад, падал лицом в подушку – так ему было смешно...

– Вон... вон, – говорил он, протягивая руку, – ты только посмотри!.. Ха-ха... Ох-ха-ха!..

По тонкой, протянутой под потолком веревке, на которой сушились портянки, перебирался крохотный серый мышонок. Ему было очень трудно идти, он балансировал как мог, отдыхал, снова полз...

– А, гадина! – сказал Суттинен и выстрелил: мышонок расплылся в серо-красном пятне, пришпиленный к стене меткой пулей. – Вот это действительно смешно, – добавил он, заталкивая пистолет под подушку, и захохотал.

– Ну-у-у, – обиженно загудел Штумпф. – У вас, финнов, совсем нет чувства юмора. А как он смешно карабкался, этот мышонок!..

Размахивая полотенцем, расшитым русскими петухами, Суттинен спускался к ручью, когда увидел, что вброд переезжает легкая бричка командира полка. Самолично правя двумя поджарыми тонконогими лошадьми, в бричке, с непокрытой головой, сидел подполковник Кихтиля.

– Каппусивай?[2]  – весело осведомился он, натягивая брезентовые вожжи. – Как дела?..

Лейтенант не приветствовал подполковника, даже не подтянулся, – Кихтиля, владевший гранитными разработками, был для него своим человеком; тем более что его каменоломни находились на территории отцовских вырубок «Вяррио».

– Дела? – зевая, переспросил он. – Да как вам сказать, херра эвэрстилуутнанти... Русские в таких случаях говорят только одно слово: ничего!

Кихтиля улыбнулся, ответил по-шведски:

– Боюсь, лейтенант, что дела у русских сейчас лучше, чем «ничего». Ну ладно, вы мойтесь, а я поеду к вам...

Завтракать решили под открытым небом, расстелив на траве походную бумажную скатерть. Несмотря на то что его полк отступал к старой границе, Кихтиля выглядел бодро и свежо; своей опрятной благообразной внешностью он выгодно отличался от офицеров своего полка. Единственное, что было неприятно в подполковнике, так это его зубы: почти квадратные, редко расставленные и необычайно крупные. Казалось, что этими зубами он может перегрызть ствол той старой березы, что росла перед бараком, а уж человеческую глотку – и подавно.

Суттинен долго мялся, не зная, каким образом вытащить проклятую черную флягу, потом не выдержал:

– Вы не откажетесь, херра эвэрстилуутнанти?

Подполковник внимательно прислушался к аппетитному бульканью, но пить не согласился.

– Нет, – сказал он, – у меня что-то с желудком...

Денщик подал отварную рыбу с гарниром из моченой брусники и распаренные в печи лепешки няккилейпя. Подполковник проследил за Суттиненом, и, когда тот стал наливать себе третью стопку, он придержал его за руку.

– По-моему, достаточно, – вежливо, но твердо сказал он. – Я приехал по делу, у меня с вами будет серьезный разговор...

– Антээкси, херра эвэрстилуутнанти, – извинился лейтенант и, завинтив флягу, стал хлебать густую простоквашу.

Для разговора они ушли в лес, подальше от людских глаз, и Суттинен поразился тому, что подполковник безо всякого стеснения стал ругать Рюти и Таннера.

– Два старых идиота, – говорил Кихтиля, закуривая шведскую сигарету. – Я не понимаю, на что они надеются, заключая договор с Риббентропом... Спрашивается: о какой военной активизации нашей Суоми может идти речь, если сами немцы уползают от русских на карачках?.. Поверьте мне, лейтенант, что нас может спасти сейчас только маршал Маннергейм. Он видит гораздо дальше наших министров, и он готов пойти на что угодно, лишь бы Суоми не истекла кровью до конца. Верьте мне!..

Суттинен быстро протрезвел.

– То есть, – спросил он упавшим голосом, – уж не хотите ли вы сказать, что наша Суоми...

– Да, да, лейтенант, – раздраженно перебил его Кихтиля. – Не бойтесь называть вещи своими именами... Война проиграна нами, это бесспорно!

Суттинен вяло опустился на кочку, злые рыдания сдавили горло. Он закрыл лицо руками, но слез не было:

– Суоми... бедная... маленькая... что с ней будет?.. Боже милосердный...

– Хватит, лейтенант! – прикрикнул Кихтиля. – Если вы так страдаете за Суоми, то лучше бы не отступали!.. Хватит, говорю я вам... Суоми еще воскреснет!..

Он поднял его за локоть, повел в чащу леса.

– Если москали оккупируют нашу страну, – медленно, с усилием проговорил Суттинен, – я покончу с собой и с легким сердцем отправлюсь в царство Туонелы.

– Это благородно, но – увы! – глупо.

– Херра эвэрстилуутнанти, все глупо в этом дурацком мире.

– За исключением войны с коммунистами, – закончил подполковник, улыбаясь.

С этого момента они заговорили как военные люди, и вечером Суттинен уже ехал на подводе к старой границе. На перекрестке двух проселочных дорог лошадей остановили свистом, и из лесу вышли навстречу капрал и вянрикки.

– Суоми – прекрасная? – спросили они.

– Нет, – злобно ответил Суттинен, – она – великая...

– Ну, тогда принимай! – и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.

– Сколько собрали? – спросил лейтенант.

– Для начала хватит, – засмеялся вянрикки. – Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо – всего восемьдесят штук.

– Ничего, – ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, – зато наш полк выделил две тысячи гранат... Садись, капрал... Лопату захватил?

– Даже две, – ответил капрал, залезая в телегу.

По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом...

Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.

– Хэй, хэй! – кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.

Хорошие, выносливые лошади – их дал Суттинену подполковник Кихтиля...

* * *

Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.

В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:

Есть в лесу для дуги черемуха,

есть в лесу для оглоблей рябина.

Запрягу я в телегу гнедого,

и не стану я медлить,

не оглянусь ни разу, ни разу,

не остановлюсь до тех пор,

пока в родимой Тайволкоски

не увижу дыма над отцовской избой,

пока не увижу, пока не увижу,

что топится родимая баня...

У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:

– Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь...

На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:

– Тетушка Импи... Нянюшка, это я – твой Рикко...

Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.

– Рикко... мальчик мой, – кровинушка ты моя...

И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.

– Лапсенхойтайя, – плача, выговаривал он, – моя добрая старая лапсенхойтайя... Ты любишь меня, да?.. Ты помнила обо мне, да?.. – И он целовал ее лицо, мокрое и соленое от слез, копившихся в глубоких морщинах.

Притихший и грустный от всего хорошего, что напомнило ему детство, подходил он к своему родовому дому. Надеялся застать отца в постели, умирающим и жалким, но барон, бодро опираясь на суковатую палку, расхаживал по загону питомника черно-бурых лисиц, играл с маленькими пушистыми лисенятами.

– Вот бы здесь, в питомнике, и закопать, – шепнул капрал, распрягая лошадей. – Никто не догадается...

– А-а-а, Рикко! – воскликнул барон, стряхивая лисенят, вцепившихся ему в штаны. – Вот не ожидал... Ну, здравствуй, мой soturi...[3] А где же Виипури, где Сортавала?.. Я думал, что мой сын давно в Пиетари разгуливает по Невскому проспекту с румяными русскими нэйти!..

– Брось шутить, isa! – сурово сказал лейтенант. – Война еще не кончилась...

– Кончилась, – засмеялся барон, двигая седыми бровями, под которыми голубели молодые глаза. – Ты не был в Хельсинки и не видел, что творилось там, когда пала Viipurin linna... Кончилась, и слава Богу, что кончилась, – упрямо повторил он, поднимаясь на дубовое резное крыльцо.

* * *

Хорошо отдохнув после дороги и велев управляющему как следует протопить баню (он собирался попариться перед отъездом), Рикко Суттинен поднялся наверх – к своему отцу. Барон сидел за столом в застекленной веранде и, попивая крепкий тодди, считал на счетах.

– Тебе нельзя пить тодди, – сказал ему сын, – ты сам знаешь, какое у тебя здоровье.

– Если послушать врачей... Семь тысяч триста восемь... То в этом мире... обожди, плюс четыреста сорок... Можно пить только простоквашу... Вот! – закончил барон считать. – Требуется два годовых дохода с «Вяррио», чтобы окупить вырубленный немцами лес на Китинен-йокки...

Закуривая сигарету и выпуская струю дыма на мотылька, бившегося о толстое стекло лампы, молодой барон сказал:

– У меня к тебе просьба, isa. Передай управляющему, чтобы всех лисиц загнали до утра в будки.

– Что ты хочешь делать в коррале?

– Я тебе всегда доверял, isa, и доверяю сейчас... Война потому и не кончилась, что не может кончиться с приходом русских. Мне надо запрятать оружие. Оно пригодится нам для партизанской борьбы...

– Я сейчас спущу тебе штаны, сяду тебе на голову и... Вон! – вдруг крикнул старый Суттинен, запуская в сына счетами. – Довольно наша Суоми настрадалась от бахвальства таких сопляков, как ты!..

Лейтенант отскочил к двери, и старинные счеты, ударившись о косяк, разлетелись костяшками, которые вдруг весело закружились по комнате.

– Ты ошибаешься, isa, – как можно спокойнее сказал он отцу. – На этот раз за моей спиной стоят высокопоставленные лица из самого «Палацци мармори» на Кайво-пуйсто в Хельсинки... Ты напрасно так... Совсем напрасно!

– Высокопоставленные лица... Высокопоставленные лица, – кривляясь, передразнил его барон и раздавил мотылька пальцем. – А отец у тебя – кто? Не высокопоставленное лицо?

Подходя к столу и примирительно улыбаясь ничего не значащей улыбкой, Рикко Суттинен сказал:

– Я бы не советовался с тобой, isa, если бы не знал, что ты любишь свою страну. И это нужно для нашей Суоми...

– Хлеб, хлеб, а не оружие! – закричал старый барон. – Хлеб, доски, горох, бумага, гранит, целлюлоза – вот что нужно нашей Суоми, чтобы она не подохла с голоду!..

Наливая большой стакан тодди и выпивая его одним глотком, лейтенант понял, что сейчас сорвется, и – сорвался.

– Оружие дороже золота, – сказал он, ловя себя на мысли, что хочет выплеснуть остатки вина в багровое лицо старика. – Золото покупает, а оружие берет – даром... Я передавлю всех твоих лисиц и закопаю свое «золото» там, где хочу...

Хватаясь рукой за сердце, барон сдавленно прошептал:

– Уходи... Уходи, или я перепишу завещание на Кайсу...

– Ты?.. На Кайсу? – рассмеялся Суттинен-младший. – Никогда ты не сделаешь этого... Никогда, если не хочешь, чтобы она раздарила твой лес по частям своим любовникам!..

Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, барон еще больше побагровел.

– Пусть... да, пусть дарит... Но только не тебе... не тебе... до-очери!.. Пусть...

И, стягивая со стола вместе с бумагами клеенчатую скатерть, он вяло сполз на пол со стула.

– Врача! – крикнул напуганный лейтенант, но старый барон, услышав его голос, яростно прохрипел:

– К черту врача! Хочу знахаря!.. Зовите одноглазого Иони из Нуккари...

* * *

Вечером, когда Рикко Суттинен, выпив водки, успокоился и дожидался капрала, которого он послал закопать оружие в соседнем лесу, пришел управляющий:

– Баня готова, господин лейтенант.

– Хорошо. Как отец?

– Старые люди крепкие. Ему стало лучше.

– Ладно. Приготовь мне веник.

– Слушаюсь. Разрешите идти?

– Обожди. Водку пьешь?

– А кто не пьет?

– Это верно, – невесело рассмеялся лейтенант, разливая водку по стаканам. – Так, значит, говоришь, лучше?

– Да, гораздо. Одноглазый Иони еще вашего деда лечил.

– Ну ладно, пей...

Управляющий выпил, почтительно остановился в дверях.

– У меня есть хороший веник, – сказал он. – Жена засушила его, когда листья на березе были еще клейкие.

– Вот ты мне его и давай... Обожди, не уходи!

– Я жду, господин лейтенант.

Немного помявшись, Суттинен спросил:

– Слушай, в вашей Тайволкоски вдов много?

– Третий год воюем, – вздохнул управляющий.

– А я их знаю?

– Да, наверное, помните... Вот Хильда Виертола, Минна Хялле, Венла Мустамяки, Хинрикке Ахо, Майя Хюверинен...

– Хватит перечислять.

– Как угодно господину лейтенанту.

– Хм... а Венле – сколько?

– Тридцать пять.

– Стара. А Хинрикке?

– Двадцать восемь.

– А помоложе нету?

– Есть, господин лейтенант. Вот, например, Лийса...

– А как она... ничего?

– Хороша.

– Ну, так вот что. Пусть придет в баню. Скажи ей, что господину лейтенанту надо сделать массаж... Понял?

– Будет исполнено.

Управляющий ушел. Суттинен, собирая белье, не переставал ругаться.

– Черт возьми! Воюешь, воюешь, словно проклятый, даже о бабах подумать некогда... Ну как? – спросил он капрала, появившегося в дверях. – Все благополучно?

– Да вроде все. Вот только какая-то старуха собирала там хворост и видела, как я закапывал...

– И ты... отпустил эту старуху?

– Что вы, господин лейтенант! Я же ведь понимаю...

– Ну и правильно, – похвалил его Суттинен. – Сейчас я схожу в баню, а потом мы поедем обратно на передовую... Не хочется, наверное?

– Почему?.. Я уже привык, господин лейтенант.

Когда они отъехали от деревин, навстречу им попалась грузная старинная колымага, в которой сидели пастор и местный нотариус.

– Вы куда едете, господа? – спросил их лейтенант, почуяв недоброе в их поспешности.

– В деревню Тайволкоски, – тонким голоском кастрата ответил нотариус, а пастор глухим басом добавил:

– Говорят, что барон Суттинен решил переписать завещание с сына на имя дочери... Вот мы и едем!

Рикко Суттинен снял с повозки страшный черный «суоми», угрожающе щелкнул затвором и сказал:

– Ну так вот что, господа!.. Если вы сейчас не повернете своих лошадей обратно, то я...

– Мы повернем, мы уже поворачиваем! – в один голос закричали пастор и нотариус, и через несколько минут колымага скрылась из виду...

– Ну показывай – где? – сказал лейтенант, идя за верным капралом в гущу леса, росшего возле дороги; он внимательно осмотрел место, где было закопано оружие, и спросил: – А старуха?

– Я ее оттащил вон туда, господин лейтенант...

Суттинен забрался в непроходимый бурелом, развел руками заросли молодого ельника и увидел старуху. Она лежала, ткнувшись в сырой мох и обхватив затылок жилистыми руками. Лейтенант подошел к ней ближе, носком сафьянового сапога поддел за плечо и легко перевернул на спину ее дряблое тело...

Перед ним лежала его старая няня и кормилица.

Ленточка

Вчера, приведя шхуну в Кольский залив, он зашел за женой в институт.

Ирина Павловна была занята.

Их супружеская жизнь протекала в постоянных разлуках, и первые мгновения встреч, которые всегда особенно радостны, потому что они первые, часто приходилось проводить на людях. Они оба давно привыкли к этому, и сейчас, взяв в свою широкую ладонь мягкую руку жены, Прохор Николаевич почувствовал легкое пожатие, как бы говорившее: «Я рада, очень рада видеть тебя, капитан».

А показав глазами на Юрия Стадухина, сидевшего напротив, Ирина Павловна сказала другое:

– Вот, покидает кафедру...

Здороваясь, молодой аспирант встал:

– Да, ухожу...

– Куда же? – удивился Прохор Николаевич.

Перетянутый клеенчатым передником, на котором еще блестела чешуя рыб, Стадухин улыбнулся:

– На фронт, товарищ Рябинин. Ведь я – офицер запаса...

Прохор Николаевич заметил, что во время разговора жена как-то странно поджимает под стул ноги, словно прячет их. И после ухода Стадухина он сказал:

– А ну, покажи, что у тебя там!

Она засмеялась и вытянула ноги, обутые в потрепанные туфли. Правая туфля еще держалась, но на левой каблук был готов вот-вот отвалиться.

Словно оправдываясь, жена сказала:

– Сережка мне в прошлом месяце набойки поставил, а все равно носить их уже нельзя. Совсем стерлись...

Рябинин отметил про себя, что Сережка молодец. Капитан не был скуп, но любил носить вещи бережно. И сейчас ему нравилось, что занятый службой на катере сын все-таки нашел время починить матери обувь...

Ночью, когда Ирина спала крепким сном усталого человека, капитан вышел на кужню и, стараясь не шуметь, долго возился с туфлями жены. Выворачивая щипцами длинные шлюпочные гвозди, загнанные в каблук перестаравшимся Сережкой, он хмурился: «Все-таки сыну еще учиться и учиться».

К утру, довольный своей работой, Прохор Николаевич поставил туфли на прежнее место. «Ладно, – думал, засыпая, – неделю еще пробегает, да надо уж и новые покупать, а то нехорошо получается: научный работник, и – туфли!..» Стало почему-то смешно, так и заснул с улыбкой на крепко сжатых, темных от ветра губах...

Днем сходил на шхуну, принял рапорты от вахтенной службы и, взяв за месяц вперед зарплату, отправился на рынок. Вещи продавались на вершине горы, и Прохор Николаевич, преодолев скользкий глинистый подъем, влился в толпу. На первый взгляд казалось, что здесь можно приобрести все, но это первое впечатление было ошибочным.

Рябинин часа два «тралил» туфли по сходной цене, пока, наконец, не махнул рукой и стал уже спускаться с холма в город. Но неожиданно остановился, привлеченный тесной кучкой людей. Прохор Николаевич протиснулся в толпу, взглянул. То, что он увидел, заставило его потерять обычное, редко покидавшее его спокойствие.

На земле сидел демобилизованный Хмыров, уже без погон, но еще в бескозырке с ленточкой «Аскольда». Он раскладывал перед собой веревочку, образуя две петли, и предлагал сунуть в одну из этих петель палец. Потом передергивал шнурок, и, если палец не попадался в петлю, значит, проигравший, зло ругаясь, бросал матросу пятерку.

Раскидав своими могучими плечами толпу зевак, к нему протиснулся Рябинин и сунул палец в петлю.

– Тяни! – крикнул он.

– Товарищ капитан-лейтенант...

– Тяни! Сто рублей ставлю...

Матрос увидел перекошенное от злобы лицо своего бывшего командира и, струсив, дернул за веревочку. Толпа надвинулась сзади, жарко задышала в затылок капитана. Шнурок, загребая пыль, пополз и освободил палец. Рябинин проиграл.

Отсчитав деньги, он бросил их в лицо Хмырова:

– Держи!..

– Прохор Николаевич, – жалобно промямлил матрос, – не могу я с вас деньги брать...

– С других брал, а с меня не можешь?

– Товарищ капитан-лейтенант...

– Я тебе что сказал! Вяжи свой гордиев узел.

Трясущимися руками Хмыров разложил петлю. Рябинин, присмотревшись, опять поставил палец.

– Тяни! Двести ставлю...

Палец плотно обвила петля, Рябинин выиграл. Хмыров виновато моргал глазами.

– Ставлю снова!

И опять выиграл Рябинин. Толпа за спиной подламывалась от злорадного хохота. На этот раз у Хмырова не хватило денег расплатиться.

Тогда капитан застегнул свою куртку и сказал:

– А ну пошли.

– Куда, Прохор Николаевич?

– В милицию. Там играть будешь...

Но в милицию Рябинин его не повел. Они прошли на территорию Рыбного порта, и там, в проходе среди нагромождений рыбной тары, скрывавшей их с головой, состоялся разговор. Рябинин, словно забыв о матросе и быстро шагая впереди, неожиданно остановился так резко, что Хмыров даже наскочил на него по инерции и тут же отлетел в испуге обратно.

– Ну? – спросил Рябинин. – Разве для этого тебя Мацута учил вязать узлы?

– Да я скоро уеду, товарищ командир, мне здесь и климат никак не подходит...

– Молчи, – оборвал его Рябинин. – Девять лет здесь служил – все ничего, а сейчас климат не нравится?!

Хмыров, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, заскулил:

– Войдите в мое положение... В деревне немцы избу сожгли, все хозяйство порушили, а что я приеду – кому польза? Один бушлат на плечах. Это после девяти-то лет службы! Да ведь я, Прохор Николаевич, с моряков ничего не брал.

– Снимай ленточку! – остервенело крикнул Рябинин. – Не позорь корабль! Подлец ты!..

У матроса задрожали губы.

– Товарищ командир... Что угодно, только не ленточку. На всю жизнь память... Вспомните, как вместе по Новой Земле шли... Ради этого... Ну, избейте меня, а?.. Все равно никто не узнает. Только ленточку...

Но Рябинин, круто повернувшись, уже шагал дальше. Через несколько минут они были в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Пожимая через стол руку Дементьева, Рябянин говорил, показывая на Хмырова:

– А я вам пополнение привел. Примите, Генрих Богданович! У него и стаж наплаванности немалый, и промысловое дело знает...

Дементьев сказал:

– У нас на траулерах как раз не хватает полного штата. Приходится даже привлекать к промыслу женщин, знающих рыбное дело. Мы каждому специалисту рады. А на «Рюрике» имеется свободное место боцмана...

– Ну, нет, – проговорил Рябинин. – Пусть поработает сначала засольщиком или матросом. Для повторения, так сказать. А там будет видно.

Прощаясь с матросом, Рябинин передал ему деньги:

– До первой получки проживешь с музыкой. А за тем, как работаешь, буду следить. Ясно?.. Иди...

– Спасибо и до свидания, Прохор Николаевич.

– Всего хорошего, граж-да-нин Хмыров!..

* * *

Вечером матрос пришел на траулер «Рюрик», на мачте которого развевался, хлопая косицами, стахановский вымпел. И, посмотрев на него, Хмыров вспомнил «Аскольд», вспомнил его высокие мачты, никогда не расстававшиеся с этим флагом.

Теперь нет «Аскольда»...

Матрос поставил на палубу свой сундучок и вздохнул: жизнь начиналась заново, сейчас он матрос, это верно, потом станет боцманом.

Он осмотрелся, невольно радуясь привычной обстановке корабельного уюта. Из трубы поднимался кверху дрожащий, как отражение в воде, дымок, и чайки, распластывая крылья, парили над трубой, отдыхая. Из трюмов знакомо пахло рыбой, на бортах сушились вороха тралов. А на тонком леере, протянутом вдоль полуюта, висело выстиранное матросское белье; среди грубых рыбацких штанов – пукс – трепыхались на ветру женские сорочки.

Хмыров грустно усмехнулся, когда увидел одного из таких «матросов». Какая-то девушка в тельняшке, плотно обхватывающей маленькую девичью грудь, красила кожух машинного отделения. Привычным глазом он успел заметить все: и то, что кисть в ее руке не «играет», и то, что краски уходит слишком много.

– Эх, ты! – сказал он, подходя к девушке и отбирая кисть из ее тонких пальцев. – Разве так красят! – И, подсев ближе, стал объяснять тоном старшего: – Столько краски на флейц только англичане берут. Ну, это их собачье дело, зато у них борта всегда шелушатся. А ты вот так обмакни ее и веди под сорок пять градусов... Видишь, как я!

– Уже учишь? – раздался за спиной знакомый голос.

– Учу, – сказал Хмыров, оборачиваясь и протягивая Корепанову руку. – А ты тоже здесь?

Отошли в сторонку. Сели на доску рыбодела.

– Рыбный мастер у вас где?

– В консервном отсеке. А что?

– Я к нему. Пусть проведет к капитану. – И, протягивая коробку папирос, предложил: – Закурим?

– Нет, я бросил.

– Чего так?

– Легкие, – ответил Корепанов и, постучав себя кулаком по груди, закашлялся. – Это у меня, брат, от студеной воды. Много я поплавал тогда, когда «Аскольд» на дно пошел...

Махнув зачем-то рукой, Хмыров спустился в консервный отсек. У двери в отсек, загораживая широкой спиной проход, стоял рыбный мастер, одетый в высокие, по пояс, кожаные пуксы. Хмыров хлопнул его по спине:

– Эй, мастер!

Мастер повернулся, и матрос в удивлении отступил назад: перед ним стояла тетя Поля.

– Ты чего это, дьявол, меня бьешь! – обрушилась она на него. – Я тебе не девка, чтобы играться тут с тобой... Сказывай, зачем пожаловал? Я рыбный мастер!..

И, докладывая по всей форме о своем прибытии на «Рюрик» для прохождения службы, Хмыров горестно размышлял:

«Тетя Поля – это не Антон Захарович, она те покажет, как чай на клотике пьют. И ленточку с ней не так-то легко заработаешь!..»

Мертворожденный

– Эй, капрал, принимай!..

Окошечко в железной двери откинулось, образовав что-то вроде маленькой полочки, и широкая рука охранника с тупыми грязными ногтями поставила на эту полочку дымящуюся миску с супом.

– Сегодня твоя рыжая потаскуха Финляндия приняла условия нового военного договора с Германией, – объяснил ему охранник, показывая глазами на миску с супом. – Твой Рюти договорился с нашим Риббентропом. Наконец-то!.. В честь этого мы тебя накормим до отвала. Жри, рыжий!..

Теппо Ориккайнен сел на табурет и, поставив на колени миску, стал быстро есть. В каземате Печенгской военной тюрьмы, где от сырости ломило кости, согреться можно было только тем, чтобы как можно скорее наглотаться горячей похлебки. На веснушчатом лбу капрала выступил пот; он допил остатки супа через край миски и облизал ложку.

Теперь, когда до следующего обеда оставались ровно сутки, время заполнялось тоскливым ожиданием решения трибунала. Конечно, ему грозит расстрел, но, может быть, это военное соглашение, о котором так много говорили на фронте, как-то отразится и на его судьбе?..

С улицы раздался топот марширующих солдат и медные звуки оркестра. Придвинув табурет к наружной стене, финский капрал встал на него и подтянулся руками на прутьях решетки. Из окна открылся вид на город, раскинувшийся в разложьях гор, далекая голубизна Петсамо-воуно-фиорда. Над зданием таможни разворачивались два флага: немецкий и финский; один был пересечен черным крестом, другой – голубым.

По улице, в сторону плаца гарнизона, проходила колонна горных егерей и тирольских стрелков. За ними, отбивая шаг, двигался батальон шюцкоровцев. Солдаты шли без оружия, с непокрытыми головами. Рукава были засучены, и воображение почему-то дорисовало в их руках топоры, отчего казалось, что все они идут рубить мясо.

– Прочь от окна! – раздался голос охранника. – Застрелю тебя, рыжая скотина!..

Теппо Ориккайнен спрыгнул с табурета, криво усмехнулся:

– Стреляй!..

* * *

Высоко выбрасывая ногу и ставя ее на всю подошву, Пауль Нишец шагал в первом ряду колонны. Ритмичный марш, исполняемый оркестром с преобладанием флейты и барабана, вселял в ефрейтора бодрость, которой недоставало последнее время.

Музыка неожиданно напомнила ему былое: парашютный десант над Критом, блиц-марш через Фермопильское ущелье, триумфальное шествие по озаренным солнцем площадям Афин; о боях весной 1940 года под Нарвиком, хотя он и носил за него нашивку, ефрейтор вспоминать не любил – там его здорово ранило в схватке с английскими «коммандос»...

Рядом с ним сейчас шагал Франц Яунзен и, пользуясь тем, что оркестр заглушал его слова, говорил ефрейтору:

– Вдумайся, Пауль, в смысл наших поражений. Я не верю в ослабление нашего военного потенциала, как не верю и в усиление русского. Все это листовочные бредни большевиков. Но с 1941 года мы все-таки что-то потеряли, а русские что-то нашли... Виновато бюргерское самомнение наших генералов, разврат в умах нижних чинов. Вчера какая-то сволочь говорила, что после Сталинграда надеяться на победу глупо, и вообще, мол, зачем немцу лапландские горы, когда у него в Саксонии есть свои горы ничуть не хуже этих... Вот что мы потеряли, Пауль, и я был вынужден доложить об этой сволочи лейтенанту Вальдеру...

Складом своих мыслей Франц Яунзен напоминал Нишецу погибшего на кордоне Карла Херзинга. Это было молодое поколение гитлеровской молодежи, – не чета таким, как он, и Пауль Нишец превосходно сознавал это. Он лишь не понимал, что ему делать: завидовать этому «святому горению» буйных голов или, наоборот, пренебрегать им.

– Только трусливые псы, дрожащие над своей шкурой, могут видеть в победах русских закат Германской империи, – злобно говорил Яунзен, размахивая длинными руками. – Честный немец до конца останется верен своему фюреру, интуиция которого спасет нас от поражения. Я не знаю, что это будет, – новое секретное оружие, примененное в момент наивысшей кульминации, или же неожиданный поворот в сторону содружества с англосаксами...

Оркестр закончил играть марш, и Франц Яунзен смолк, чтобы его не услышал шагавший впереди строя лейтенант Вальдер. Войска вступили на плац городской площади. Раздались команды на немецком и финском языках. Отчеканив последний шаг, солдаты остановились.

Батальон шюцкоровцев был повернут лицом к строю егерей. Очевидно, такое расположение должно было свидетельствовать о единении двух союзных наций. Когда стихли последние команды, на середину плаца выкатился юркий «опель-капитан». Из него вышли войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию оберст фон Герделер, представитель финского командования и фюрер местного туземного населения князь Мурд, с лицом, опухшим от беспробудного пьянства. Генерал Дитм никогда не забывал выдвинуть этого лопаря в качестве наглядного показа облагораживающей роли немецкой цивилизации по отношению к туземцам, и сейчас князек рассмешил солдат своей важностью и одеждой, обшитой цветными лоскутками и перьями...

Представитель финской армии, нервно застегивая и расстегивая перчатку, остался стоять около машины, а инструктор широкими шагами выступил на середину плаца.

– Солдаты! – патетически воскликнул он, подняв руку. – В пору великих испытаний, павших на долю немецкого народа, в пору неверия и смятения в душах слабых, когда врагу ценою колоссальных потерь удалось поколебать устои наших завоеваний, свершилось то новое и благостное, что вселяет в нас прежнюю твердость и веру в победу... Две великие нации, разделенные пространством Балтийского моря, но свято верящие в одни и те же идеалы, снова протянули друг другу руки помощи, заключив новый военный договор. И отныне возросшие силы объединения немецкого и финского народов сокрушат на своем пути оплот мирового коммунизма – Советскую Россию!..

Когда Герделер закончил свою речь, егеря три раза отрывисто прокричали «хох», а финны свое протяжное «х’ураа!». Потом оркестр исполнил гимн Германии, гимн Финляндии, и торжественный митинг, организованный по случаю нового военного соглашения, закончился...

Вечером под навесом скалы, на которой в начале войны каким-то егерем было написано известью: «Эльза, целую тебя из Петсамо!» – открылся солдатский кабак. Старый финн Илмаринен, хозяин этого заведения, сидел в углу под портретом маршала Маннергейма и хмуро посматривал на веселящуюся солдатскую братию. Три его дочки – Руфь, Хильда и Рекина – едва успевали разносить кружки с пивом и прятать за чулок финские и немецкие марки.

Держась особняком от серой солдатской массы, около помоста эстрады расположились матросы с подлодки Ганса Швигера, возглавляемые своим бородатым боцманом. Матросы много пили, играли на губных гармошках и наверняка хотели подраться. Это были здоровые, рослые парни в черных свитерах с белыми орлами на груди, и старый Илмаринен опасливо следил за буйным весельем молодых зверей, грозящим перейти в страшную puukkotappelu.[4]

Пауль Нишец сидел рядом с Яунзеном и слушал, как тот, разгоряченный шнапсом и обстановкой кабака, напоминавшего ему попойки в студенческой корпорации, говорил, все время поправляя очки на тонкой вспотевшей переносице:

– Страшно только одного... Часто дети умирают еще во чреве матери, и мать, сама того не зная, с любовью вынашивает в себе этот мертвый плод. Так вот, я говорю, страшно, как бы этот договор, заключенный нами с финнами, не оказался также мертворожденным. Быть может, мы не успеем даже насытиться всеми благами этого договора.

– Ты думаешь, Франц, русские скоро попрут нас отсюда?

Яунзен бросил в пиво щепотку соли. Смотря на бегущие со дна пузырьки, резко ответил:

– Ерунда!.. То, что русские прошли линию Маннергейма за одиннадцать дней, еще ничего не говорит. Лес, никель, абразивы, рыбу, меха – мы удержим за собой!..

Старый Илмаринен послал на эстраду свою младшую дочку Хильду, и она на скверном немецком языке спела песенку, заученную ею со страниц солдатского песенника:

Прочь, прочь руки —

Ты только фельдфебель,

А я мечтаю о лейтенанте.

Мой лейтенант служит

В генеральном штабе,

И любит меня он изысканно.

А что можешь предложить мне ты,

Солдат, вылезший из грязного окопа?..

Неожиданно в дверь кабака, стуча прикладами, ввалился патруль.

– А ну, расходись! – зычно крикнул еще с порога пожилой фельдфебель с короткой толстой шеей. – Господин Илмаринен, закрывайте вашу лавочку... Есть приказ свыше о закрытии всех увеселительных заведений впредь до особого указания командования. Вот, читайте!..

И фельдфебель прикрепил к стене оправленный в черную рамку приказ о всеобщем трауре по поводу нового окружения под Минском тридцати немецких дивизий.

* * *

После короткого временного затишья войска белорусских фронтов взломали немецкий фронт сразу на нескольких решающих направлениях. Горные егеря генерала Дитма как-то даже пропустили мимо ушей тревожные вести о наступлении войск Карельского фронта вдоль участка Кировской железной дороги между городами Подпорожье, Свирьстрой и Вознесенье. Внимание Лапландской армии было привлечено белорусскими событиями, где удары Красной Армии следовали один за другим, как удары молота в руках могучего кузнеца:

прорыв южнее и северо-западнее Витебска,

выход к реке Западная Двина;

прорыв на оршанском направлении;

прорыв на могилевском направлении;

прорыв на бобруйском направлении.

В течение нескольких дней немцы сдали восемь городов: Витебск, Жлобин, Оршу, Могилев, Шклов, Быхов, Бобруйск и Осиповичи. Советская Армия стояла уже на подступах к столице Белорусской ССР – Минску...

Собираясь в блиндажах вокруг печурок, завешанных мокрыми носками и портянками, от которых исходил одуряющий запах, горные егеря хмуро переговаривались:

– Да, если и у нас, в нашем Лапланде, будет такой же удар, как в Белоруссии, то...

И они испуганно замолкали, оглядываясь на дверь, откуда мог появиться офицер. А кто-нибудь посмелее добавлял:

– Хорошо, что хоть англичане с американцами топчутся во Франции на одном месте...

* * *

В один из этих дней, напряжение которых ощущалось даже в каземате, капрал Теппо Ориккайнен вовсе не получил обеда. Давно прогремел в коридоре лагун с плескавшимся в нем супом, а окошечко в двери камеры не откинулось, и рука охранника не поставила перед арестантом миску с похлебкой.

Финский капрал зябко ежился в своем мундирчике с оторванными погонами, потом голод взял свое, и он стал стучать в дверь. Ориккайнен стучал долго, стучал кулаком и табуретом, но его словно не слышали.

Наконец пришел охранник.

– Тебе чего? – грубо спросил он.

– Халуайсин сюода. Антакаа минуллэ пайваллисаннос!..

Рукой, подносимой ко рту, он показал, что не обедал сегодня и требует свою порцию.

– Ах, ты не жра-а-л, – протянул гитлеровец. – Вон оно что!

Держа на пальце тяжелую связку монастырских ключей (камеры размещались в кельях русского монастыря), охранник покачивал ею в такт своим словам.

– Так, значит, ты, рыжий, не обедал сегодня?.. Так, так...

И вдруг, сильно размахнувшись, он ударил капрала ключами по лицу:

– На, получи свою «пайваллисаннос»!.. А вот еще! Это за твоих курносых братьев, которые сдали русским Кондопогу!.. А это за Петрозаводск, который они просто подарили большевикам! Ну как, нажрался?..

По избитому лицу капрала текла кровь.

– Рыжие сволочи! – злобно сказал охранник, закрывая дверь. – Еще договоры вздумали с нами заключать!..

...Опасения Франца Яунзена оказались верными: новый военный договор, заключенный между Германией и Финляндией, оказался мертворожденным. Он умер, еще не успев родиться.

На севере назревали великие события.

Но события не те, о которых говорил лейтенант Рикко Суттинен, а те, о которых мечтал капрал Теппо Ориккайнен, мечтала вся страна Суоми – страна озерная, дикая, неуютная...

«Вот мы и поругались!»

– Я тебе запрещаю писать ему письма, ты слышишь? И кого? Кого, спрашивается, ты выбрала в свои корреспонденты?

Варенька смотрела в окно: на другом берегу залива зеленели мхами проплешины высоких сопок, пенилась полоса прибоя, а на самой вершине скалы стоял какой-то человек и бесстрашно заглядывал в пропасть.

– Вот ты бы не смог так, – сказала Варенька.

– Как? – спросил Пеклеванный, подходя к ней.

– А вот так... Стоять и смотреть...

– Ну, а чего же тут такого?

– Не спорь, Артем, ты не мог бы. Ведь ты бываешь смел только тогда, когда за твоей смелостью наблюдают другие. А этот человек на скале смел просто так. Для себя...

Она повернулась к нему, спросила:

– Так что ты сказал про Мордвинова?

– Ты уже слышала.

– А ты повтори.

– Могу... Твой Мордвинов – необразованный дикарь.

– Ах, только и всего?

– Деревенщина, – закончил Пеклеванный и снова стал нервно расхаживать по комнате...

Эта комната была не их комнатой – в ней жил один офицер с «Летучего», и сегодня утром Артем попросил у него ключ. «Слушай, – сказал он ему, – ты все равно на вахте, а мне надо кое с кем встретиться...»

«И вот встретились! – злобно раздумывал Артем, вышагивая по комнате. – Через полчаса надо возвращаться на эсминец, а мы только и делаем, что ругаемся...»

– Слушай, Варька, – как можно беззаботнее сказал он, посмотрев на часы, – хватит ругаться! Ей-богу, плевал я на этого Мордвинова... Скажи мне хоть раз, что ты меня любишь по-прежнему...

«Мы ругаемся, – думала в свою очередь Варенька. – Мы ругаемся, пожалуй, впервые за все это время. Он не желает слышать имени Мордвинова, но – дурак! – пойми, что не будь этого человека, и мы бы никогда с тобой не встретились...»

Пеклеванный сел на подоконник, обняв ее за плечи.

– Ну вот еще, – сказал он, – чего нам ссориться. Из-за какого-то матроса!..

Она передернула плечами:

– Оставь! Я же ведь хорошо изучила тебя, Артем. Ты хочешь помириться со мной не потому, что тебе хочется просто помириться...

– А что же?

– Если бы у тебя было в запасе больше времени, ты не обнял бы меня. Но времени осталось мало, а ты знаешь, что уйдешь сегодня в море...

– Не хочу слушать, – перебил ее Артем.

– Нет, выслушай!.. И тебе хочется быть спокойным там, в море. Ты хочешь помириться со мною не из-за меня, а для себя. Ты, мне кажется, большой эгоист, Артем!..

– Ну, во-от, – обиделся Пеклеванный, – так уж сразу и эгоист!..

– Да! – не могла успокоиться Варенька. – Хочешь, скажу большее?

– Ну?

– А за что ты не любил Самарова?

– Я не то чтобы не любил, – растерялся Артем, – я просто относился к нему спокойно.

– Неправда! – возразила Варенька. – Ты не любил его за то, что матросы к нему относились как к другу, а к тебе только по уставу...

Пеклеванный спрыгнул с подоконника, схватил со стола папиросу.

– Он – посредственность, твой Самаров, таких тысячи! Он даже не имел для политзанятий своих оригинальных мыслей, а пользовался вырезками из газет!..

– Однако, – ответила Варенька, – матросы любили в нем не партийный билет, а человека... Не забывай, пожалуйста, что ты сам подал недавно заявление в партию. Зачем ты это сделал?

– Я?

– Да, ты!

– Странный вопрос!

– Нисколько.

– Отстань от меня, Варька! – примирительно сказал Пеклеванный, тайком посмотрев на часы. – Ну чего ты на меня сегодня взъелась?.. Вот сейчас опять скажешь, что я эгоист, желаю покоя только для себя, а я же ведь... люблю тебя!.. Мне обидно оставлять тебя в таком состоянии, Варька!

– Ну?

– Давай помиримся!

– Ну, помиримся... А дальше что? – Варенька безнадежно махнула рукой. – Я же ведь не могу вынуть из тебя душу, сердце и вложить другие. Ты знаешь, Артем...

Она замолчала. По наклонному железу подоконника, приплясывая, ходил серый полярный воробей. «Чирик-чирик», – посмотрит на Вареньку как-то сбоку, подпрыгнет и снова: «Чирик-чирик».

– Так что? – спросил Пеклеванный, демонстративно натягивая перед зеркалом фуражку.

Варенька словно очнулась:

– Я забыла, Артем... Вот засмотрелась на этого воробья, который напомнил мне ленинградских, и я забыла... А ты уходишь?

– Да, – сухо ответил Артем, – но я хочу... я хочу сказать тебе последнее.

Он сделал какие-то движения ртом, и Варенька вдруг заметила, как на его шее под гладко выбритой кожей судорожно перекатился острый кадык. Раньше она почему-то не замечала его.

– Что, Артем? – спросила она, тоже собираясь уходить.

– Последнее, – тихо повторил Пеклеванный, и кадык снова уродливо перекатился у него под кожей. – Я хочу сказать тебе, что в море...

Варенька насторожилась:

– Ну... в море?

– В море, – продолжал Артем, – находится около сорока немецких подлодок, и с некоторыми из них нам суждено встретиться. И ты... ты, Варенька, еще пожалеешь, если...

Она невольно закрыла глаза, и перед ней, как сейчас, встала накрененная палуба «Аскольда», потоки воды в коридорах, стоны людей, и шрам ранения вдруг резануло забытой болью.

Она порывисто прижалась к Артему, терлась головой по его жесткому кителю:

– Прости... Прости меня, милый!.. Я понимаю: нам нельзя ссориться, пока идет эта война... Прости!.. Если с тобой что-нибудь случится, я не снесу этого...

Он обнял ее тоже, и она доверчиво потянулась к нему...

Потом, стоя перед зеркалом и одергивая китель, она вяло говорила:

– Ты не опоздаешь?.. Нет?..

Вставляя ключ в скважину двери, Артем деловито объяснял:

– Нет, у меня хорошие отношения с командиром. Бекетов мне верит. В крайнем случае, скажу, что задержал на улице одетого не по форме матроса и запоздал... Только ты давай поскорее. До чего же вы, бабы, всегда копаетесь!

– Ничего, – сердито отозвалась Варенька, – ту самую, из Владивостока, ждал, ну и меня тоже обождешь...

– А я разве что говорю? Надо, знаешь, как: раз, два и готово!..

– Обожди, я куда-то уронила булавку.

– Плевать на нее! Не могу же я ждать, пока ты...

– А ты не жди. Скажешь Бекетову, что задержал на улице не одного, а двух матросов. Тебе же ведь он поверит.

– Перестань! Ты знаешь, ради чего я жертвую своими отношениями с командиром...

– Нашла булавку, – вздохнула Варенька, – вот она... Ну, пойдем!

На площадке лестницы она сказала:

– Как все-таки... плохо у нас!

– Плохо? – удивился Артем.

– Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый... Ну, скажи, скажи, – вдруг горячо заговорила она, – неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?

Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.

– Тебе потому и плохо? – спросил он.

– Нет, не потому, но я...

– По-оня-ятно, – нараспев произнес Артем.

Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, – такие были у него глаза в этот момент.

– Я не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!

Артем криво усмехнулся:

– Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..

* * *

– Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, – говорил Кульбицкий, – чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, – это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы... Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?

– Семь процентов, товарищ подполковник, – уныло ответила Варенька, – и, как правило, из машинной команды.

– Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?

– Четырнадцать.

– Ого!

– Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!

Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:

– Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?

– На десять минут, – ответил Кульбицкий...

«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.

– Соедините меня с «Летучим», – жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети...»

Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.

Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.

И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:

– Ах, Артем, Артем... Плохо нам, и что-то не так!..

* * *

Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:

«...а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь...»

Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, – завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.

Переводя свой автомат на боевой взвод, он сказал себе: «Я мог бы... Я все могу!» – и неожиданно громко рассмеялся.

А за этими камнями лежали немецкий фельдфебель и двое тирольцев. Им было необходимо проникнуть через охраняемую погранполосу для совершения диверсии, но, услышав этот смех, они, не сговариваясь, поползли обратно...

Между возвратившимся фельдфебелем и офицером, пославшим его для диверсии, состоялся следующий разговор:

– Вы почему вернулись?

– Там кто-то смеется...

– Ну и что же?

– Смеется...

– Так что же, черт возьми?!

– Страшно...

Костер в тундре

Последние дни Никонов все чаще и чаще задумывался о своей жене. «Аглая жива», – часто повторял он, и каждый раз у него возникало такое чувство, словно он отыскал то, что считал навеки потерянным, но теперь-то никогда не потеряет.

А люди вокруг него гибли, пропадали без вести, умирали от ран, и он все это видел, все переживал в себе и невольно страшился, что теперь Аглая может потерять его.

Первым его другом в этой промерзлой пустыне был человек, которого он спас от верной гибели. Позже, когда в отряд вошли новые энергичные люди, такие как Сверре Дельвик, товарищ Улава и Осквик, Белчо по-прежнему оставался для него лучшим другом, и даже с Мацутой он не мог уже быть таким откровенным, как с этим словаком. Но в последнее время Белчо как-то притих, приуныл, на все вопросы отвечал односложно, словно нехотя. И Никонов понял, что друг его мучается тоской по родине, на землю которой вот-вот должны вступить советские войска, что ему не милы эти скупые пейзажи, что он болен.

– Ничего, Иржи, – сказал ему однажды вечером Никонов, – ничего. Как ни тяжело мне с тобой расстаться, а при первой же возможности я переправлю тебя на Большую землю... Махнешь из Мурманска в Москву, а оттуда и в Прагу. Ну, а сейчас ты вниз спустись – переговорить надо...

Провожаемый благодарным взглядом друга, Никонов вышел на лестничный переход и встретил искавшего его Сашу Кротких. Этот отчаянный матрос уже сумел завоевать любовь партизан своей смелостью, какой-то могучей русской удалью и просто тем, что был неплохим рубахой-парнем. Давно забыт тот бой, когда он голыми руками добыл себе оружие, давно уже Саша стал полноправным членом партизанской дружины, и все равно матрос терялся каждый раз, когда встречал командира. Он боялся его после того памятного разговора, который закончился крепким тумаком по затылку, и сейчас, натолкнувшись на Никонова, Саша Кротких, выпятив грудь, как на адмиральском смотру, ел глазами начальство.

Никонов дружески ткнул его кулаком в живот, улыбнулся:

– Правила дисциплины ты соблюдай, но пыжиться передо мной не стоит... Ну что?

– Командир, там огонь какой-то...

– Огонь? – насторожился Никонов.

– Да, понимаешь, кто-то костер разложил неподалеку от нас. Вот, хочешь, поднимемся на крышу – оттуда хорошо видно...

И Никонов, поднявшись на крышу, увидел вдали желтый, как волчий глаз, огонь костра, светивший в ночной мгле затаенно и жутко. В окрестностях лагеря, значит, появился кто-то чужой.

– Вот что, Саша, – сказал Никонов, – возьми-ка свой автомат и, не делая лишнего шума, проберись поближе – посмотри, кто это там. И действуй по обстоятельствам... Сам понимаешь, время тревожное.

– Слушаюсь, командир, – ответил Кротких и быстро сбежал по лестнице, а Никонов спустился в нижний подвальный зал, где уже сидели Белчо, Дельвик и товарищ Улава.

– Все в сборе, – сказал Дельвик, подкручивая фитиль лампы и раскладывая на столе карту северных провинций Норвегии. – Хорошо... Так вот, друзья, давайте решим, что делать дальше. Вы уже знаете, что Риббентроп все-таки добился своего в Хельсинки, и Суоми отныне связана с Гитлером дополнительным военным соглашением. Это соглашение касается также и финских копей, которые питают Германию никелем и абразивами... Вот этот рудник, под названием «Высокая Грета», давно привлекает мое внимание. Он дает на-гора никелевой руды больше всех других рудников, а условия работы на нем самые жестокие...

Никонов помолчал, прислушиваясь к тишине, – не слышно ли выстрелов, посмотрел в оконце – не видно ли отсюда костра, но кругом все было спокойно, и он сказал:

– Верно. Уже давно пора вывести из строя «Высокую Грету» – это четверть всего количества руды, добываемой немцами в Лапландии. Вот тут недавно товарищ Улава встречалась с пастором Кальдевином, который имеет свои соображения... Кстати, прошу вас, фрекен!..

Товарищ Улава зябко натянула на свои плечи спадавшую куртку, положила на карту ладонь, – рука у нее была тонкая, красивая.

– Пастор, – сказала она, – пользуется правом посещать время от времени территорию рудника «Высокая Грета». Этому руднику немцы придают особое значение, на нем работает много свободно нанимаемых норвежцев, датчан и финнов. Большую часть их составляют рабочие лютеранско-евангелического вероисповедания. Комендант рудника не разрешает рабочим в церковные праздники расходиться по киркам местного прихода. И вот...

– Понимаю, – сказал Никонов, – нам поможет Кальдевин?

– Да.

– Что-то не верится мне, – возразил Белчо, – чтобы на этом можно было построить всю операцию. Слишком сложный ход. Придется долго ждать, пока пастор освоится. Не лучше ли нагрянуть ночью всей нашей дружиной, как это делали недавно русские с плавучим доком в фиорде Биггевалле...

Дельвик, нахмуренный и мрачный, подпирая скулу своей единственной сильной рукой, только усмехнулся на возражения Белчо:

– А ты пулеметные вышки видел?

– Видел. Правда, лишь издали.

– Ну, так вот: не советую подходить близко.

Все посмотрели на Никонова: что скажет он?

– Я должен сам повидать пастора, – сказал Никонов, поднимаясь. – Передайте Осквику, чтобы готовил мотоцикл.

Крупными шагами он поднялся по кривой каменной лестнице и вошел в низкое помещение, наполовину занятое большим очагом.

Аскольдовский боцман лежал на грубо сколоченных нарах. После гибели патрульного судна, после концлагеря и контузии мичман Мацута до сих пор не мог оправиться и больше лежал, лишь изредка выходя на короткие прогулки в сопки.

– Ну как, старина? – спросил Никонов, подходя к нему. – Чем порадуешь?

– Да вот сегодня вроде легче. На озеро сходил, думал выкупаться даже, только вода уж больно стылая.

– Не холоднее, чем в Баренцевом?

– Не, – улыбнулся боцман, – та дюже холодная будет.

– Эх, мичман, мичман, – сокрушенно вздохнул Никонов, – врача бы тебе, уход хороший, ты сразу на ноги встал бы. А где тут у нас!..

Он посидел около Антона Захаровича еще несколько минут, пока внизу не затарахтел мотоцикл. Актер Осквик стоял возле мотоцикла, раскачиваясь на своих непомерно длинных ногах, обтянутых рейтузами финского лыжника.

– Готово? – спросил Никонов, выходя во двор.

– Хоть сейчас в Осло, – невозмутимо ответил Осквик, пощипывая свою узенькую бородку клинышком, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом.

– Автомат не брать, только пистолет. И нигде не останавливайся, понял?

Никонов не знал, хорошим актером был Осквик или нет, но солдатом он был отличным. К тому же Осквик обладал еще и страстью к механике. Тонкие длинные пальцы актера с одинаковым удовольствием копались в карбюраторе мотора и в затворе автоматического пулемета. И никто не удивился, когда однажды, запыленный и усталый, он приволок в лагерь немецкий штабной мотоцикл, с которым с тех пор уже не расставался...

Через полчаса они мчались по широкой ленте военной автострады, обгоняя немецкие машины. Никонов сидел за рулем, за его спиной трясся на кожаном сиденье актер. Мотоцикл с воем пролетал мимо грузовиков и штабных «опелей», из кабин которых выглядывали гитлеровские офицеры, с грохотом катился по бревенчатому настилу мостов над пропастями.

Труднее было прорваться мимо сторожевого кордона, где всем проезжающим полагалось предъявлять пропуска. Тогда Никонов крикнул Осквику: «Ложись...», а сам почти свалился с седла, не выпуская рукоятей, и мотоцикл пронесся под низко опущенной тяжелой балкой шлагбаума.

У одного из таких кордонов Никонов сказал:

– Вот здесь, на этой заставе, я в прошлом году раздобыл себе оружие...

– Отчаянный человек, – ответил актер.

– Нет, – сказал Никонов, немного подумав. – Я спокойный, но и мне часто бывает страшно...

* * *

Церковь Норвегии быстро усвоила «идеи» отставного майора Видкупа Квислинга. Это давало епископам сытую и спокойную жизнь, благоволение гитлеровских рейхскомиссаров и удивительно ловко укладывалось в христианскую заповедь: подставлять правую щеку, когда ударят по левой.

Однако среди пасторов мелких приходов были честные люди, для которых проповедническая кафедра являлась чем-то вроде трибуны. И в бедных сельских кирках, в громе хоральных прелюдий, под видом призрачных аллегорий, тайный смысл которых был ясен каждому, звучали призывы к борьбе с оккупантами. Так уж случилось, что протестантские священники, поливавшие до сорок первого года грязью коммунистическую Россию, неожиданно заговорили о заре освобождения, занимавшейся на востоке.

И одним из таких проповедников был Руальд Кальдевин, для которого, вопреки требованиям официальной церкви, любовь к родине и народу была дороже канонов толстого Гезанбуха.[5]

– О-о, здравствуйте, – сказал он, подавая Никонову белую сухую руку. – Вас только двое?

– Нет, – ответил Осквик, – с нами еще мотоцикл, но мы оставили его на окраине, возле дома дядюшки Августа.

Грудь пастора обтягивал домотканый свитер, на голове у него торчал конусообразный колпак красного цвета с длинной кисточкой; он снял этот колпак и приветливо помахал им над порогом:

– Проходите, садитесь. Вы так долго не появлялись у меня, что я уже начал тревожиться. Как здоровье фрекен Арчер? У меня для нее есть одна новость, только я не знаю, хорошая или плохая... Мотобаржа «Викинг», на которой плавал ее брат Оскар, не пришла с моря. Говорят, на ее борту вспыхнул бунт. И если только штурман остался жив, то... Ничего, я задерну ширмы. Вот так...

Никонов прошел, сел на круглый стульчик. Здесь все было по-старому, как и год назад, когда, замерзший и голодный, он нашел здесь спасение от врага и впервые понял, что имеет дело с другом. Белея костяными клавишами, молчал темно-вишневый орган, заваленный нотами; жарко топящийся камин, сложенный из грубых камней, прогревал сырую комнату; через дымовую трубу, выложенную в толстой стене, доносился скрип флюгера, – ветер дул с моря, обещал штормы, тоскливые осенние дожди...

– Господин Никонов, – сказал пастор, – а у меня есть новость специально для вас. Один унылый, но разговорчивый немецкий майор сказал мне, что...

– «Унылый», – повторил Никонов и рассмеялся: – Ну, так что же он вам рассказал?

– Освобожден большой участок Кировской железной дороги, – продолжал пастор. – В Северной Карелии, очевидно, намечается наступление не менее решительное, чем в направлении Виипури. И еще мне этот майор сказал, что финская армия настолько истощена, что не может прикрыть в Лапландии даже некоторые разрывы в своей линии фронта...

– Вы пытались найти надежного врача для моего боцмана?

– К сожалению, господин Никонов, все поиски оказались тщетны.

– И вот я думаю: а не попробовать ли нам воспользоваться этими разрывами, чтобы переправить через фронт несколько человек?

– Зачем? – удивился Осквик.

Маленький котенок, спавший на крышке органа, проснулся и спрыгнул на диван. Никонов почесал ему за ухом, не спеша ответил:

– А вот зачем... Мы находимся в глубоком тылу, и если наша армия начнет наступление, мы могли бы оказать ей большую поддержку. Но для этого надо прежде связаться с Большой землей. Вот мы и отошлем несколько человек.

– Вы кого-нибудь уже имеете в виду? – спросил пастор.

– Кого?.. Да он у вас линяет, – сказал Никонов, сталкивая котенка с колен, и, подумав, ответил: – Впереди нас ждут бои. Придется, наверное, не раз менять место лагеря, а среди нас есть больные... Надо в первую очередь отослать их, мы не имеем права подвергать их жизнь опасности... Ну ладно, об этом поговорим после, а сейчас... Херра Кальдевин, вы, надеюсь, догадываетесь о целях нашего неожиданного прихода?

– Примерно – да...

Никонов обратил внимание на то, что пастор за последнее время сильно изменился: стал нервным, юношеское лицо его осунулось и приобрело черты какой-то обреченности. Никонов уже несколько раз давал себе слово не тревожить Кальдевина, хотя бы временно, никакими заданиями, но всегда появлялась необходимость иметь своего человека в городе, и пастор жил под постоянной угрозой разоблачения.

Смотря в усталые глаза норвежца, он тихо спросил:

– Нас интересует «Высокая Грета». Вы не откажетесь помочь нам в этом?

– Я не отказываюсь и через фрекен Арчер уже заявил о своем согласии сделать все возможное.

– Дело очень серьезное.

– Я понимаю. Но мне, пользуясь положением священнослужителя, сделать это легче, чем вам.

– Дело нелегкое, – настойчиво продолжал Никонов, словно испытывая крепость духа пастора, – дело опасное...

– И об опасностях, ожидающих меня, я осведомлен тоже.

Никонов на мгновение задумался и встал.

– Ну, – сказал он весело, – так, значит, по рукам?

Руальд Кальдевин посмотрел на свои руки, смущенно улыбнулся:

– То есть как это – по рукам?.. Я не понимаю...

– Это у нас, у русских, – объяснил Никонов, – есть такой обычай: когда двое договариваются о чем-либо, то пожатием рук закрепляют свою договоренность...

– Ах, вот оно что... Хороший обычай!

Пастор немного помедлил и протянул свою ладонь. Никонов крепко пожал ее. Осквик положил сверху свою руку и сказал:

– Ну вот. А теперь договоримся о деталях...

* * *

Олави сидел перед костром и в жестяной банке варил жесткие тундровые грибы. Голова у него кружилась от голода, спину трясло лихорадочным ознобом. Он глухо кашлял и смачно отхаркивался в пугливую темноту, обступавшую костер. Его лицо и руки распухли от укусов гнуса, сплошь заляпанная грязью одежда превратилась в жалкие лохмотья.

– Скоро ли? – думал он, заглядывая в котелок, и снова разрывался в кашле: – Кха-кха-ху-ху... хр-хрр-хрр... Тьфу! Сатана перкеле...

Олави понимал, что если дня через три не доберется до Петсамо, то просто ляжет под какой-нибудь сопкой, закроет глаза – и умрет. Это очень страшно – умирать вблизи от своего дома, когда жена и дети совсем уже рядом, но... идти дальше он уже не в силах. Если бы не эти банды, что рыскают по всей Лапландии, ему бы незачем было сворачивать в сторону от дорог. А он, чтобы не быть повешенным на первой же сосне, свернул – и теперь, кажется, заблудился. Олави не знал, что находится на территории Финмаркена, он только чувствовал дыхание океана и радовался этим соленым ветрам. «Только бы выбраться к морю, а там вдоль берега доберусь», – думал он.

Грибы в котелке бурлили, лопались, от них раздражающе пахло. Олави мешал похлебку ложкой, и скулы у него сводило голодной судорогой. В ручье журчала вода, шумели кустарники, потом с обрыва скатился мелкий камешек. Олави привычно потянулся к своему «суоми», лежавшему на песке, но в этот же момент кто-то тяжелый набросился на него сверху – прямо на плечи.

– Врешь! – сказал Олави, свободной рукой выдергивая из ножен пуукко, но сильные пальцы стиснули ему запястье, и нож выпал. Солдат дернулся всем телом, нога его задела котелок, и грибная похлебка вылилась на раскаленные угли. Костер задымил, стало темнее, и в ноздри ударило одуряющим запахом пищи. Дезертир чуть не заплакал от обиды; в этот момент ему казалось, что умереть, пожалуй, не так уж плохо, но только... зачем голодным?

Олави рванулся снова и понял, что попался в крепкие руки. Заскрежетав от досады зубами, он шагнул вперед, невольно подчиняясь толчку приклада, потом упал на землю и решил: «Не пойду». Тяжелый, словно налитый свинцом, кулак опустился ему на лицо. «Жена моя, дети!» – пронеслось в голове, и, поднявшись и отплевываясь кровью, он вяло побрел в гущу кустарников...

В низком полуосвещенном помещении, куда его привел матрос, Олави снова стал сопротивляться. Он ударил кого-то сбоку и, падая на пол, успел вцепиться зубами в шершавую руку человека. Вцепился и, как волк, не разжимал зубов до тех пор, пока ударом приклада из него не выбили сознание. И тогда в меркнущей памяти снова встали милые лица жены и детей.

– О-о-ох! – протяжно застонал он, а Саша Кротких, зажимая пальцами прокушенную руку, крикнул: – Свяжите его, гада, и на замок, пока не вернется Никонов...

Никонов и Осквик вернулись поздней ночью, голодные и довольные. Они сразу прошли в подвал, где топился очаг, – актер поставил на огонь кофейник. Никонов, стягивая с ног узкие сапоги и морщась от боли в мозолях, внимательно выслушал доклад Саши Кротких, потом сказал:

– Зачем ты его избил?

– Та он мне руку прокусил, собака худая!

– Мало тебе. Ты бы еще нос подставил... ну ладно, веди его сюда, посмотрим... – И, повернувшись к Осквику, добавил по-норвежски: – Черт знает, кто он такой, может, и лазутчик, а может...

Матрос ввел пленного. Никонов испытующим взглядом оглядел жалкую, оборванную фигуру солдата, заметил, что тот небрит уже, наверное, с полмесяца, а когда глянул ему в глаза, то похолодел даже – такая страшная ненависть и злоба светились в глазах этого человека.

– Развяжите ему руки, – сказал он, расставляя на столе плоские егерские кружки из цветной пластмассы.

– Нельзя, командир, – возразил Саша Кротких, – это такая сволочь, что от него всего ожидать можно...

– Я тебе сказал – выполняй.

– Мне-то что, – недовольно отозвался матрос, стягивая с рук пленного прочную удавку «пьяного» узла.

Финский солдат пошевелил пальцами освобожденных рук и, сверкнув глазами, посмотрел в провал черного окна – там виднелись крупные звезды, раскачивались стебли можжевельника...

– Наливать? – спросил Осквик, снимая кофейник с огня.

– Наливай, – ответил Никонов, – и этому налей тоже. А ты, Саша, позови сюда Хатанзея – он по-фински знает... Ну ты, как тебя, Суоми, садись, гостем будешь.

– Суоми, – тихо повторил Олави и, взяв протянутый стакан, выплеснул кофе в лицо Осквику, потом смахнул со стола лампу. Никонов успел перехватить его рукой, когда он уже бросился в окно. На крик актера прибежали люди, и Никонов спокойно наблюдал, как несколько человек не могут справиться с этим жилистым финским солдатом.

– Я же говорил, – сказал Саша Кротких, – что от него что хочешь ждать можно...

– Посадите его сюда! – велел Никонов.

Олави сел на прежнее место к столу и вдруг сказал по-русски:

– Попадись вы мне раньше... я бы вас... – и он взмахнул рукой, словно выдергивая из ножен пуукко.

Сдерживая ярость, Никонов спросил:

– Ты чего такой злой?.. И рваный, грязный... Мы тебе жрать предлагаем, а ты... Так поступают только звери...

– И финны, – закончил Олави, переводя дыхание и вытирая со лба струйку крови, быстро бежавшую к подбородку. – Мне от вас ничего не надо. Одну пулю – и все!

– Уж чего-чего, а пулю-то получишь, – посулил Кротких.

– А ты молчи, не твое дело! – прикрикнул Никонов. – Иди отсюда, все уходите. Оставьте нас одних.

Все ушли. Никонов взял кофейник, снова наполнил кружку Олави.

– Пей, – резко предложил он, – и рассказывай... Что ты здесь делал?

Олави вскинулся снова и, плюнув в лицо Никонова, выкрикнул:

– Пулю!.. Одну лишь пулю!

Никонов смахнул рукавом плевок, сказал с ледяным бешенством:

– Так, значит, говоришь, пулю тебе? Так и быть, по блату устрою...

Рванул парабеллум и – прямо в лоб, этот грязный исцарапанный лоб.

– На! – сказал он, только выстрела не было, слабо щелкнул курок. Выбил патрон – думал, заело, – выстрелил снова, и... пистолет, верно служивший ему все время, опять дал осечку.

Олави не выдержал: рухнул грудью на стол, дергаясь плечами, давился злыми солдатскими рыданиями. Никонов, сунув парабеллум в карман и овладев собой, сел напротив пленного, стал не спеша разбирать его затрепанные документы...

В руки ему попалась солдатская книжка, и он с трудом разобрал в ней слово «Кестеньга».

– Так ты из-под Кестеньги? – спросил он.

Олави молча кивнул.

– А как попал сюда?

Олави не ответил. Но когда Никонов взял в руки мутную измятую фотографию, с которой на него глянуло улыбающееся лицо женщины, чем-то напомнившей ему Аглаю, глаза Олави погасли.

– Жена, – понял Никонов и, перевернув фотографию, прочел на обратной стороне: – Pеtsamо, 1940 vuosi.

Олави посмотрел на Никонова в упор, и взгляд у него был уже по-человечески светлый.

– Сатана перкеле, – шепотом сказал он, – у меня жена есть, дети... двое детей... Я к ним иду... Чтоб и тебя вот так же!..

Никонов понял. Он собрал документы, аккуратно вложил в солдатскую книжку фотографию и передал все это Олави. А когда через полчаса Кротких приоткрыл дверь, то увидел, что оба сидят за столом и мирно разговаривают о чем-то.

– Послушай, Саша, – сказал Никонов, – поищи там чего-нибудь из финского обмундирования. Да получше...

На рассвете Олави вывели во двор и завязали ему глаза. Саша Кротких отвел его далеко от лагеря и сказал:

– Ну теперь иди. Жене от меня привет передать можешь. А вот это наш командир велел тебе отдать, – и он протянул ему пуукко в кожаных ножнах.

Олави сорвал с глаз повязку, поблагодарил:

– Киитос, – и, беря нож, спросил: – А не боишься... а?

Кротких похлопал забинтованной рукой по своему автомату, угрожающе произнес:

– А это что? Я бы тебя сейчас... Вот ты мне, собака, руку прокусил как...

– Мне тоже есть что вспомнить, – начал было Олави, но матрос предупредил его:

– Ты давай иди, иди, а то опять подеремся...

И через несколько дней, таясь от немецких патрульных, Олави добрался до своего дома, стоявшего на окраине города. Волнуясь, постучал в дверь.

Семья ложилась спать, и ему долго не открывали...

Петсамо-воуно

Вахтанг Беридзе вернулся из отпуска только вчера, удивив матросов необыкновенным загаром темно-коричневого цвета. Он привез с собой много южных фруктов, сильно подгнивших в длительной дороге, и банку маслин, которую он показывал всем, аппетитно прищелкивая языком. Соскучившись по команде, он пытался угостить каждого матроса и в первую очередь предлагал эти маслины. Из уважения к командиру матросы брали маслины в рот и спешили поскорей выскочить на палубу, чтобы тут же выплюнуть за борт. Вахтанг привез и молодого вина, но это вино довелось пить только мичману и боцману.

Сегодня старший лейтенант собирался идти в гости к Рябининым, но его неожиданно вызвал к себе контр-адмирал Сайманов, коротко расспросил о том, как он провел отпуск, и сказал:

– Вы помните тот немецкий «охотник» типа «Альбатрос», который вы когда-то взяли на абордаж?

– Он слишком дорого достался мне, товарищ контр-адмирал, чтобы я мог так скоро забыть его.

Сайманов слегка улыбнулся, отчего тонкие морщинки возле его усталых глаз весело выгнулись кверху.

– А каково настроение команды, после того как вы накормили ее солеными маслинами?

Вахтанг не понял шутки и ответил по-военному:

– Как всегда, моя команда рвется в море.

– Что ж, отлично...

Сайманов встал и, заложив пальцы за отворот кителя, на котором горели выпуклые адмиральские пуговицы, не спеша прошелся по кабинету грузным моряцким шагом. Остановившись у стены, где висела карта морского театра военных действий, он велел Вахтангу подойти ближе и начал с того, что сказал, как бы между прочим:

– Наше наступление в Заполярье, товарищ старший лейтенант, становится делом ближайшего будущего...

Только строгие законы воинской дисциплины, запрещавшие перебивать начальника, удержали Вахтанга от вопросов, и контр-адмирал сурово продолжил:

– На этот раз вам доверяется особо... учтите это, товарищ старший лейтенант, особо ответственная и рискованная операция разведывательного порядка. С целью выбора места для высадки наших десантов вы на немецком «охотнике» должны будете проникнуть вот сюда...

Вахтанг поднял глаза на карту, проследив за рукой Сайманова, и на мгновение даже растерялся. Рука контр-адмирала показывала прямо на гавань Лиинахамари, подходы к которой охранялись мощными батареями мысов Нуурмиенисетти и Нуурониеми.

– Есть... проникнуть в Лиинахамари! – ответил Вахтанг.

Но контр-адмирал сказал:

– Не горячитесь! Надо тщательно продумать все детали. А сейчас я познакомлю вас с человеком, который хорошо знает условия плавания в Петсамо-воуно...

Он позвонил, и через несколько минут в кабинет вошел пожилой норвежец в высоченных бахилах, под стать его саженному росту, с копной волос соломенного цвета.

Когда он протягивал для пожатия ладонь, Вахтанг заметил на запястье его руки выжженное клеймо фашистской каторги.

– Оскар Арчер, – назвал себя норвежец и слегка поклонился.

* * *

Глубокой ночью «охотник» немецкого типа с советской командой на борту благополучно обогнул выступавший в море полуостров Рыбачий. Береговые батареи североморцев, предупрежденные командованием, беспрепятственно пропустили мимо себя силуэт вражеского корабля. Впереди «охотника» лежал просторный Варангер-фиорд, где-то слева таился узкий проход в Петсамо-воуно.

Ровно стучал выхлоп мотора. Высокий бурун фосфоресцирующей голубым светом пены с шипением и грохотом опадал позади катера. Грузно раскачиваясь, «охотник» с разбегу влезал на скользкие гребни волн и легко скатывался по ним в глубокие провалы...

Вахтанг брал высоты полярных светил – Капеллы, Денебы и Веги.

Оторвавшись на мгновение от секстанта, он сказал Арчеру:

– Только бы не взошла луна и не помешала нам...

Норвежский штурман, натягивая на голову капюшон, махнул рукой во тьму, односложно ответил:

– Айны...

Вдали чернели приплюснутые утесы Айновых островов, окруженные белой полосой прибоя, громоздившегося на скалы. Несколько веков подряд кольские городничие посылали девок собирать на этих островах необыкновенно крупную морошку: в Коле ее ссыпали в бочонки, заливали ромом и отправляли в столицу – царям; считалось, что айновская морошка помогает с похмелья...

– Да, Айны, – отозвался Вахтанг и сказал: – А знаете, чем они сейчас славятся? На этих островах стоит батарея, которая уже через два часа после начала войны потопила гитлеровский транспорт, шедший в Петсамо...

– О-о! – восхищенно ответил Оскар Арчер и снова посмотрел во тьму, но Айновы острова уже скрылись из виду, а на зюйде проступила полоска берега.

Подошли ближе. Берег был высок и обрывист; на взгорье его, как объяснил лоцман, стояли закопанные в землю немецкие танки.

Вахтанг завел катер под скалу, которая, нависнув над кораблем, закрывала его сверху, и, приказав заглушить моторы, осмотрелся. Тесная цель фиорда Петсамо-воуно теперь находилась совсем рядом и невольно напоминала раскрытую пасть какого-то гигантского животного, которое, припав к черной воде океана, жадно пьет и никак не может напиться. И вот в эту каменную утробу Вахтанг должен ввести свой «охотник», потом вернуться обратно, чтобы на рассвете снова стоять перед Саймановым и докладывать о выполнении боевого задания...

– Ладно, – сказал он, – здесь и будем ждать.

А ждать пришлось мучительно долго. Ветер усиливался с каждой минутой и развел крутую волну. «Охотник» грозило разбить о прибрежные камни, которые то захлестывались водою, то снова обнажали свои черные острые зубья. Вахтанг, продрогший до костей, велел принести на мостик спирту. Вдвоем с норвежским штурманом они выпили и снова стали ждать.

Наконец из мрака ночи выплыл узкий силуэт миноносца типа «Редер». Корабль, очевидно, возвращался в гавань с боевого задания, проведенного в высоких широтах: на его палубе лежал слой льда, который матово светился в темноте. В этот момент Вахтанг был даже рад поскорее влезть хоть в самое пекло, только бы кончилось это ожидание.

Когда же он встал у телеграфа и катер направился в сторону миноносца, опасность стала увеличиваться с каждой минутой, но старший лейтенант был опытным и смелым воином, на которого опасность действовала успокаивающе.

– Право на борт! – скомандовал он рулевому. – Заходить миноносцу с кормы...

Гитлеровцы уже, видимо, заметили вынырнувший из мглы моря «охотник» и не придали этому никакого значения, – мало ли кораблей и катеров возвращается по ночам с боевого задания.

– Заходить в корму! – крикнул старший лейтенант рулевому, и, когда «охотник» встал в кильватерную струю миноносца, он жестко приказал:

– Так держать.

– Есть, держаться в струе! – бодро ответил рулевой, и катер пошел за вражеским кораблем.

На какое-то краткое мгновение в прорехе облаков показалась яркая луна и осветила угрюмые берега, темные волны, тяжко дышащие за бортом, и тупой ахтерштевень миноносца, два кормовых орудия которого уставились прямо на «охотник».

– Эх, не знают они... – сказал, не договорив до конца, боцман Чугунов, сидевший за пулеметом, и тихо рассмеялся.

– Вон там, на востоке, мыс Романов, а там, на западе, – объяснил Оскар Арчер, – мыс Палтусово Перо. Это все ваши русские названия. Вот сейчас, очевидно, будут запрашивать позывные...

И действительно, с высоты мыса Палтусово Перо, ограждающего вход в Петсамо-воуно с запада, вспыхнула точка огня. Вспыхнула и погасла. Потом снова вспыхнула и дала короткий проблеск.

Впереди шумно гудел турбинами миноносец. Вахтанг заметил, как на его широком мостике засуетились темные фигуры людей и узкоглазый фонарь Ратьера прочертил во тьме тонкую полоску света, направленную в сторону наблюдательного поста.

– Ответили, – облегченно вздохнул мичман Назаров. – Ну, теперь бы только за чужой счет прорваться.

– Прорвемся, – ответил Вахтанг.

Но когда корабли втянулись в «чулок» фиорда, на корме миноносца неожиданно вспыхнул желтый фонарь гакобортного огня. От неожиданности старший лейтенант даже не сразу сообразил, что это значит, а когда понял, то невольно улыбнулся. Этим зажженным огнем вражеский миноносец оказывал идущему за ним катеру особое внимание: теперь Вахтангу оставалось только следовать точно за огнем корабля, который сам выбирал верное направление.

– Ну вот, господин Арчер, – сказал Вахтанг, – приберегите свои знания на случай выхода из Петсамо-воуно...

Темнота предательски скрадывала расстояние, и по-осеннему оголенные кусты шумели, казалось, совсем рядом. Какой-то домик светился в неглубокой лощинке настежь раскрытой дверью. «Не боятся», – подумал Вахтанг и увидел сидящих за столом немцев. Из лощинки доносились их нестройные голоса, заглушаемые визгом губных гармошек.

– Скоро Лиинахамари, – предупредил Оскар Арчер.

Вначале Вахтанг увидел мыс Крестовый, который, как согнутое колено, выпирал почти на самую середину Девкиной заводи. На мысу чернела крупнокалиберная батарея, и по краю бетонной платформы расхаживали часовые в несуразно длинных шинелях. Потом, когда миноносец, застопорив машины, стал разворачиваться в тесном пространстве заводи, из-за его высокого борта открылась широкая панорама главной гитлеровской базы.

В замаскированных окнах здания финской таможни просвечивали щели света. Смутными пятнами выделялись какие-то большие круглые отверстия, на фоне которых двигались человеческие фигуры, – Вахтанг догадался, что это въезды в подземные склады, вырубленные в скалах. Точками автомобильных фар обозначилось в темноте шоссе, на развилке которого высилось по-ночному притихшее здание Парккина-отеля.

– Стоп моторы, – тихо передал он в машинный отсек, и наступившая тишина показалась ему зловещей и недоброй.

На одном причале загорелся синий фонарь, и миноносец осторожно направился к этому причалу. Скоро такой же фонарь загорелся в другом конце гавани, и Вахтанг понял, что синий свет указывает место постановки к берегу его катеру.

– Пойдем? – спросил Назаров.

– Малый вперед, – скомандовал Вахтанг; теперь надо было спокойно продолжать делать все, что положено немецкому кораблю, вернувшемуся на базу.

Оскар Арчер стал возиться с трубкой, закуривая, и Вахтанг догадался, что старый норвежец волнуется.

– Номер катера? – окликнули их с причала.

– Сто двадцать семь...

Какой-то немецкий офицер, держа в руке фонарь, быстро шел вдоль пирса, готовясь встретить катер, чтобы проверить его документы на воду, на топливо, на телефонную связь с берегом.

– Его нам только и не хватало! – выругался Вахтанг и приказал: – Боцман, сходню... живо!..

Выпрыгнув из пулеметной турели, Чугунов быстро поставил сходню на причал.

– В люк его, – тихо сказал Вахтанг, – в люк!..

Светя фонарем, немецкий офицер стал спускаться по сходне. Но едва он ступил на палубу, как сразу же, с кляпом во рту, был сброшен в люк кубрика.

Вахтанг перевел дыхание, натянул на голову капюшон и спрыгнул с мостика.

– Боцман, – позвал он, – пойдем вместе. Да застегнись как следует, а то за версту видать, что русский матрос идет...

Они обошли всю гавань, осмотрели раскиданные по отмелям спирали Бруно, заглянули даже в ворота склада, где лежали длинные серебристые торпеды. Только один раз окликнул их какой-то егерь, вылезший из прибрежного дота, но они, не отвечая, пошли обратно на катер.

– А сейчас дадим круг по всей гавани, – сказал Вахтанг, снова занимая свое место возле телеграфа.

И, разведя крутую волну, раскачавшую немецкие корабли, «охотник» описал крутую циркуляцию, вплотную пройдя мимо платформ мыса Крестового.

Беридзе все время делал отметки на карте.

– Прибавить оборотов!.. Лоцман, можете встать к штурвалу!..

Оскар Арчер скороговоркой прочел молитву и, всматриваясь в быстро надвигающуюся темноту, обхватил рукояти штурвала. Только теперь, когда оставалось лишь вырваться из этой каменной западни, Вахтанг стал сильно волноваться.

– Ничего, – говорил он мичману, успокаивая не столько его, сколько самого себя, – гораздо труднее было пролезть в эту ловушку, а уж выбраться будет легче...

– А позывные все равно запросят на выходе.

– Ну и плевать на их позывные!..

– Прямо по курсу тральщик противника, – тихо доложил боцман.

– Есть, вижу...

Немецкий тральщик, выступив из прорези скал, возвращался со стороны открытого моря в Лиинахамари. Еще издали он завыл сиреной, требуя очистить ему фарватер.

– Лоцман, глубина здесь позволяет прижаться к берегу?

– Здесь нет, – ответил Арчер. – Надо немного продвинуться.

– Действуйте...

«Охотник» прижался к черте берега. Домик, мимо которого они уже проходили, все еще светился открытой дверью. И так же хорошо было видно сидящих за столом немцев, слышались их голоса, пиликанье губных гармошек. Тральщик пронесся мимо катера.

Неожиданно в кустах, растущих на пахте, под которой стоял катер, раздался чей-то голос и судорожные всхлипывания, показавшиеся всем рыданиями. Когда же тральщик удалился и шум его машин перестал быть слышен, эти всхлипывания повторились. Скоро все поняли, что человек в кустах не рыдает – его просто выворачивает наружу.

К старшему лейтенанту, вращая тяжелыми кулаками, подошел боцман Чутунов.

– Товарищ командир, разрешите приволочь его сюда?

– Куда его к черту, – брезгливо ответил Вахтанг, – он нам загадит палубу.

– Не беспокойтесь, я из него всю блевотину еще на берегу вытряхну!

– Так он пьяный. Еще заорет, панику поднимет раньше времени...

– Только позвольте, там я все улажу.

Вахтанг отпустил, и старшина, перескочив на скалу, цепко взобрался наверх. Скоро в кустах раздался приглушенный крик, хруст веток, и через минуту Чугунов уже спускался на катер, неся на плечах «языка».

– Офицер, не кто-нибудь, – радостно сообщил он, скидывая его в люк.

Катер снова дал ход, и на траверзе выходных мысов у него запросили позывные. Но ловушка уже осталась позади, впереди лежало море – Вахтанг почувствовал себя почти на свободе.

– Не отвечать на позывные! Полный вперед!..

Палтусово Перо снова дало проблеск во тьму и неожиданно осветило «охотник» ярким лучом прожектора.

– Ах, черт возьми! – сказал Вахтанг, закрывая лицо руками от слепящего света. – Неужели?..

И в этот же момент катер швырнуло от близкого взрыва. Снаряды легли почти рядом – наводка велась по заранее пристрелянным квадратам. Заговорили батареи вкопанных в землю танков. Несколько прожекторов одновременно зашарило по волнам, выискивая цель, но катер, перелетая с волны на волну, уходил все дальше и дальше от вражеского берега...

* * *

Захваченный боцманом гитлеровец оказался офицером службы наблюдения и связи – службы, которой больше всего известно о передвижениях кораблей, о всех постах и батареях в гавани Лиинахамари. Протрезвев еще на катере, он дал в оперативном отделе штаба много сведений, которые на следующий день были подтверждены авиаразведкой. Контр-адмиралу Сайманову окончательно стала ясна система обороны Петсамо-воуно; еще весной лейтенант Ярцев, побывав в Лиинахамари, докладывал, что основную угрозу представляют батареи мыса Крестового, – этот мыс и сейчас оставался главным огневым узлом противника. Но слабые стороны охраны побережья, занятого гитлеровскими егерями, проступали уже явственнее, и подробный доклад Вахтанга Беридзе обо всем виденном значительно уточнил места высадки будущих десантов.

Прощаясь с командиром МО-216, контр-адмирал приказал ему составить документацию на представление боцмана Чугунова к награде орденом Отечественной войны. Когда старшина узнал об этом, он вдруг неожиданно затосковал и до самого отбоя ходил за командиром по пятам, жалуясь:

– Товарищ командир, а, товарищ командир!.. Неудобно вроде перед людьми получается. Другой солдат, прежде чем медаль получить, так семь потов и кровей прольет, а мне на пьяного дурака повезло, и – орден!.. Как же это? Да меня в кубрике ребята засмеют...

Чугунов понял, что награждение все-таки состоится, и перевернул на своем бушлате пуговицы якорными лапами вверх, что означало: недоволен начальством.

Нерешенный вопрос

– Ну, что тебе, Рябинин?

– Вы, товарищ старший лейтенант, обещали меня сегодня на берег отпустить.

Никольский собирал блестящие части ружья – готовился идти в сопки на охоту.

– Вот хочешь, – предложил он, – пойдем вместе. Сейчас, к осени, зайцы жирные.

– Спасибо, товарищ старший лейтенант, но у меня еще дел много. В прошлый раз волна так хлестала, что все оружие пятнами пошло. Чистить надо теперь до самого ужина.

– Ну, ладно. Домой пойдешь после ужина.

Сережка целый день провел в работе, а Никольский, усталый и довольный, вернулся на катер, неся за уши толстого полярного зайца.

– Вот, – добродушно сказал он, – бери, отвезешь своим. Мне-то он ни к черту не нужен!

– Спасибо, товарищ старший лейтенант.

К вечеру Сережка пришел домой. Квартира стояла пустая, неприбранная. На столе записка: «Если придешь, нас не жди». Беспечно насвистывая, юноша направился к Степану Хлебосолову, захватив с собой зайца.

Домик навигационного смотрителя стал вспоминаться ему все чаще. Сам не желая признаваться себе в этом, Сергей хотел встретиться с внучкой дяди Степы. И часто, работая на палубе катера, он вдруг останавливался при мысли: «Странно, я даже не запомнил ее лица».

И сейчас, размашисто шагая по берегу залива, он думал:

«Надо же посмотреть ей в лицо, а то получил пять суток гауптвахты, а за кого – не знаю...»

Еще издали он заметил девочку с пышной копной русых волос. В руках у нее была палка. Девочка играла с морем. Подбежав к воде, она совала палку в шумящий прибой и выжидала. А когда брызжущий пеной вал наступал на берег, девочка со смехом убегала.

Сережка подошел к ней, и она, тряхнув головкой, доверчиво сообщила:

– Я палку вон там взяла!

– А ты чья же это будешь? – спросил он, оглядываясь на окна избушки навигационного смотрителя.

– Сейчас? – переспросила девочка, точно ее принадлежность к семье зависела от времени.

– Ну, хотя бы сейчас.

– А сейчас я дедушки Степы. А раньше была тети Поливановны. А еще раньше – мамина.

И, щуря васильковые глаза от лучей заходящего солнца, деловито осведомилась:

– А ты кто?

– Я?.. Ну, как бы тебе объяснить... Вообще я – боцман.

– Вот и врешь, – весело отозвалась девочка. – Боцманы все старые, как дядя Антон, а ты совсем еще молодой, и усов у тебя даже нету.

– Же-еня-а! – раздался девичий голос. – Домой!

Сергей обернулся. На крыльце дома стояла внучка Хлебосолова. Тогда он подал девочке спрятанного за спиной зайца и тихо сказал:

– Беги, отдай.

И, счастливая от такого подарка, Женя побежала к дому, еще издали крича:

– Анфиса!.. Анфиса, ты смотри, что мне дядя дал!..

Сережка подобрал брошенную девочкой палку и, сталкивая ею в воду мелкие камешки, пошел следом за Женей. Когда он приблизился к порогу дома, девочка рассказывала Анфисе:

– Вот, говорит, что он боцман. А разве боцманы такие бывают?

Внучка Хлебосолова протянула ему руку:

– Вас, кажется, Сергеем зовут. Здравствуйте!.. Мне дедушка очень много о вас рассказывал.

– О чем же?

– Ну, это секрет!

Прошли внутрь дома. Здесь было все так же, как и в прошлую осень, когда он, получив паспорт, уходил отсюда в море. Но в то же время здесь многое изменилось: на всех вещах чувствовалось заботливое прикосновение хозяйской девичьей руки.

– А где дядя Степан?

– Скоро вернется. Пошел на ялике вехи красить.

В углу ворковал что-то свое медный самовар.

– Вы будете чай с нами пить? – спросила Анфиса.

– Буду...

Чай пили с вареньем из прошлогодней морошки и с колобками. Внутри каждого колобка была искусно запечена сушеная слива, – в этом, очевидно, и состоял главный секрет кулинарии Анфисы.

Вначале смущавшиеся друг друга, за столом они разговорились. Женечка-Колосок смешила их своим неистощимым аппетитом к варенью, и нельзя было не расхохотаться, глядя на ее рожицу, выпачканную густым сладким соком «северного винограда».

– Ты маленькая обжора! – шутила Анфиса. – Оставь хоть немного варенья для дяди Сережи.

– Ничего, пусть ест, ведь я не девчонка, – солидно заявлял семнадцатилетний боцман гвардии, удивляясь, что его называют дядей.

– Расскажите что-нибудь о море, – попросила Анфиса.

– Ну что – море! – неохотно отозвался Сережка. – Море как море: волны, качка, ветер, стужа, сухари, консервы...

– И никакой романтики?

– Почему? Романтики хватает.

– А в чем? Неужели в сухарях? – Она засмеялась.

– Во всем! Вот вы, Анфиса («Какое красивое имя!»), поставили самовар, заварили чай, сидите и пьете. А в море? На одном тральщике матроса за борт смыло, когда он попробовал чаю напиться...

– Как же это?

– А вот так: ветер десять баллов, палуба покрыта льдом, волны швыряют коробку с борта на борт, и к тому же леера срублены. Вот он, бедняга, пошел с чайником по палубе, его как подмоет волной за борт – и амба!

Анфиса промолчала, но лицо ее как-то затуманилось.

– Но это еще не конец истории, – улыбнулся Сережка. – Когда первая волна схлынула, вторая с другого борта подошла... Это мне рассказывали те, которые с мостика все видели... Подошла, грохнулась о палубу и этого матроса на корабль снова выбросила. Тут к нему подбежали, вытянули...

– И он остался жив?

– А что ему сделается? Руку вывихнул – и все! Сейчас опять на тральщике служит. Чай, я уверен, в любую погоду пьет.

– Нелегкая у вас романтика.

– Какая уж есть!

– Вот потому вы, матросы, и отчаянные все такие, – сказала Анфиса.

Этими словами она будто хотела напомнить ему о прошлой их встрече. Сережка двинул свои мохнатые белесые брови и сурово спросил:

– Вы мне так и не ответили тогда: сдали экзамен или нет?

– Сдала. С первого сентября уже занятия начинаются.

– И кем же вы решили быть?

– Штурманом тралового флота...

Сережка внимательно присмотрелся к девушке: круглое девичье лицо с широкими дугами бровей, немного курносый нос, гладко зачесанные каштановые волосы. Сама она невысокая, плотно сбитая, с короткими сильными руками и ногами; глаза смеются из-под бровей лукаво, будто дразнятся.

«И эта туда же, – ревниво подумал он, – в море...»

– А сколько вам лет?

– Мне?.. Восемнадцать.

«Старше меня на целый год, – мгновенно прикинул он и тут же решил: – Все равно я старше ее намного. С наше покачайтесь, с наше повоюйте, с наше покочуйте хоть бы год...»

– А что? – спросила она.

– Да так, ничего...

В открытое окно донеслись четкие всплески весел. Сережка выглянул.

Навигационный смотритель, сидя в рыскливом ялике, подгребал к берегу.

– Ого-гой! – крикнул Хлебосолов, заметив в окне Сергея. – Здорово, сынок!

Прогремела цепь прикола, и через минуту, пригибаясь в дверях, в горницу вошел старик. На нем была чистая косоворотка, слегка забрызганная морем, и штаны из чертовой кожи с большими заплатами на коленях.

– Что давненько не навещал нас? – спросил Хлебосолов, ставя в угол ведро с краской.

– Да все некогда, дядя Степа.

– Что так? А моя внучка уж не раз спрашивала о тебе.

– Дедушка! – вскрикнула Анфиса, вставая из-за стола.

– Да, говорит мне: «Дедушка, а дедушка, а скоро Сережа к нам придет?»

– Как вам не стыдно, дедушка!

– А что ты, внученька, – обиделся старик, – разве ж я плохое про тебя скажу когда? И наш Сережа – он тоже хороший парень...

* * *

Он вернулся домой поздно и долго стоял перед дверью, не решаясь позвонить. «Может, – думал, – лучше пойти ночевать на катер?» Но внутри квартиры раздались приглушенные голоса, и он нажал кнопку звонка.

К его удивлению, спать еще не легли. Мать, поспешно поцеловав сына, продолжала собирать отцу белье.

– Я тебе положу вот эту рубашку, – говорила она, – и этот свитер. Он, правда, старый, но теплее нового.

Отец сидел за столом, широко расставив локти, ел студенистую палтусину со сковородки, перед ним стояла пузатая стопка с недопитой водкой.

Оглядев сына светлыми, словно морской лед, глазами, он коротко спросил:

– Откуда?

– Гулял.

– Нашел время!

Допив водку, он сказал:

– Если будут письма, Иринушка, пересылай их на мою полевую почту.

– Уходишь? – спросил его Сережка, стягивая бушлат. – А куда?

– В Аддис-Абебу, – не улыбнувшись, ответил отец, и Сережка понял, что дальше спрашивать бесполезно.

Он раскрыл первую попавшуюся книгу, и, взяв со стола кусок черствого хлеба, стал усердно его жевать. В глаза случайно бросилась фраза: «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

– «Война и мир», – вздохнул Сережка, закрывая книгу.

Порывом ветра распахнуло форточку, и отец нахмурился:

– Норд-ост идет. Достанется...

Мать поминутно убегала на кухню, возвращалась обратно.

– Ты носки вот эти возьмешь? – спрашивала она. – А мыло у тебя на шхуне есть?

Сережке вдруг стало обидно, что вот он пришел домой, а его словно не замечают. Почему так? И вообще все последнее время, после гибели «Аскольда», мать что-то стала уделять больше внимания отцу.

– А мы, – громко заявил он, – вчера с моря вернулись!

Отец отодвинул сковородку, стал набивать трубку:

– Ну?

– С моря, говорю, вернулись...

– А я вот иду. В полночь снимаемся. Да-а!

Он взял сковородку и ушел вслед за матерью на кухню, плотно затворив за собой дверь. Сережке впервые за все эти годы чего-то не хватало в этот вечер, и от этого становилось все тоскливее и тоскливее. «Если не уйдем в море, – машинально раздумывал он, – то Никольский отпустит на берег только в следующую субботу. Это сколько же дней мне ждать?..»

С кухни слабо доносились невнятные голоса, потом родители вернулись в комнату, и отец уже был в шинели.

– Пойдем, – сказал он, беря чемодан, – проводишь до шхуны.

– В порт? – спросил Сережка и стал быстро одеваться; ему показалось, что отец хочет поговорить с ним о чем-то.

Но они прошли несколько кварталов и все молчали. Два Рябинина – молодой и старший – шагали в ногу, плечо к плечу, наклоняясь против сильного ветра, и каждый думал о своем. Прохор Николаевич думал о том, что шторм придется переждать в бесполезном дрейфе, ибо вражеские субмарины уйдут спасаться от качки на глубину, а Сережка думал о том, что же все-таки хотел сказать ему отец, и еще вспоминал сегодняшний вечер в доме навигационного смотрителя.

«Она из Кадникова. Там, говорит, много садов, весь городок пахнет яблоками, и еще она сказала, что летом привыкла спать в саду...»

– Отец, – спросил он, – ты был когда-нибудь в саду?

– Однажды был.

– Расскажи, какие они?

Прохор Николаевич поднял воротник и, помолчав, сказал:

– Ну, сначала – забор. А за этим забором – деревья. И яблоки там, сливы... да! Пчелы летают...

– И все?

– Да, пожалуй, все...

«Как неинтересно, – подумал Сережка, – на картинках и то интереснее».

– А спать в саду можно? – спросил он снова.

– Где сады, там тепло – значит, можно!

Они остановились возле проходной конторы порта; Рябинин взял у сына чемодан, хлопнул его по плечу:

– Беги и... будь хорошим с матерью... Обожди, постой!

Сережка остановился. Отец снова раскурил свою трубку.

Помолчали.

– Воюем, брат? – неожиданно спросил отец, как-то весело подмигнув сыну глазом.

– Воюем, – отозвался Сережка.

Где-то выла сирена, грохотали якорные цепи, в темноте порта раздавались голоса: «Раз-два – взяли... еще – взяли!..»

– Да, – продолжал Рябинин, – а война того и гляди кончится... ты как думаешь?

– Конечно, кончится. Скоро.

– Вот и я так думаю, что скоро...

И, как-то неловко оттолкнув от себя сына, он закончил:

– Беги! И помни насчет матери. Она у тебя хорошая. Ну, а теперь – прощай!

Он шагнул в дверь и, подбрасывая в руке тяжелый чемодан, направился к причалам, где чернели устремленные к небу высокие мачты его шхуны. Сережка смотрел, как постепенно тает во тьме коренастая фигура отца, и в душе его что-то томительно ныло. Проглотив навернувшиеся слезы, он вдруг подумал: «Вот уйдет когда-нибудь и – не вернется... Война закончится, а мы с матерью все будем ждать и ждать его шхуну».

* * *

Дома Сережку уже ждала та же самая сковородка с поджаренной рыбой, и он, садясь за стол, сказал:

– Мама, ты не знаешь, о чем хотел поговорить со мной отец?

– Не знаю... По-моему, ни о чем. А что?

– Да нет, так просто.

Орудуя вилкой, он придвинул к себе книгу, машинально листая страницы. И в глаза снова бросилась эта фраза: «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

Сережка задумался над этой фразой и вдруг понял молчаливую сдержанность отца, волнение матери, которые тут же объяснил для себя одним только словом – война! Он никогда и никому не высказывал своего отношения к войне, даже не задумывался над этим, а сейчас, подумав, неожиданно решил, что отец, наверное, переживает то же самое, только глубже его и больнее...

– Мама, – спросил он, – скажи, я похож на отца?

– Ты очень вырос, Сережка, но ты еще молод, и трудно сказать, каким ты будешь.

– А хорошо быть таким, как отец?

Ирина Павловна подумала:

– Наверное, да...

Они долго говорили об отце, о том, что война должна скоро закончиться, и, ложась спать, Сережка попросил:

– Мама, расскажи мне, что такое сад?

– Зачем это тебе именно сейчас?

– Ну так. Хочу знать...

В комнате матери щелкнул выключатель, и голос ее мягко прошелестел в темноте:

– Ты еще не знаешь, какое это блаженство быть в саду. Он особенно хорош на рассвете, когда каждая капля росы сверкает на солнце. Ветви прогибаются под тяжестью плодов. А в траве лежат яблоки, упавшие ночью, и, когда подберешь такое яблоко – оно холодное и необыкновенно сочное...

Когда мать перестала рассказывать, он спросил:

– А забор – обязательно?

Мать долго не отвечала, и Сережке показалось, что она смеется в подушку.

– Забор? – переспросила она. – Это тебе отец сказал про забор?

– Да, – ответил Сережка и быстро уснул.

Его разбудил стук форточки. Приподняв голову, он увидел, что мать стоит у окна.

– Ты что, мама?

– Шторм, – ответила она. – И, кажется, сильный. А ты спи давай, спи.

Он снова уснул, и ему снилось то черное взбаламученное море, то необыкновеный сад, а утром, проснувшись и натягивая ботинки, он вспомнил весь вчерашний день, молчаливую прогулку с отцом, смешливые глаза Анфисы и неожиданно для самого себя повторил наизусть:

– «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

Глава третья

Накануне

Генерал Рандулич стоял возле окна, и его орлиный профиль отчетливо выделялся на медном фоне охваченного заревом вечернего неба. Солнце садилось за море, и отблески небесных пожаров, плясавших за окном, оживляли и снова мертвили неподвижное лицо егерского генерала, который сухо и отчетливо говорил:

– ...Нашему фюреру, как двуликому Янусу, всегда приходилось смотрить на запад и восток одновременно. Но те потенциальные силы, что скрыты в характере финских племен, заставили Рюти и Таннера смотреть только на восток. И мы, немцы, удачно использовали это их стремление в нашем восточном походе. Конечно, в это время, когда генерал Хейнрикс прилетел весной тысяча девятьсот сорокового года к нам в столицу, мы не думали, что так все кончится...

Рандулич выждал паузу.

– Вы, надеюсь, понимаете меня, оберст?

Инструктор понял и ответил легким наклоном головы, на которой блестели гладко причесанные волосы. Он уже не раз слышал о приезде в Берлин начальника финского генштаба Хейнрикса; «зимняя кампания» тогда еще только что закончилась победой русских, и секретные переговоры, которые финский генерал вел с вермахтом, были окружены суровой тайной. Потом с двумя ответными визитами приезжал в Суоми генерал Бушенгаген, чтобы согласовать три важные детали «Плана Барбаросса»:[6] «Голубой песец» (захват Кировской железной дороги), «Черно-бурая лисица» (прорыв финнов в районе Рованиеми и Кандалакши) и «Северный олень» (наступление егерей в лапландских тундрах).

– «Голубой песец» сдох! – неожиданно грубо сказал Рандулич. – Высокую цену на «Черно-бурую лисицу» сбили сами финны, отведя свои войска на старую границу. Зато «Северный олень» еще поездит в наших санках! Этот последний договор, – продолжал он спокойнее, – обязывает финнов, несмотря ни на что, следовать своей основной программе военной активизации. Сейчас мы созываем в Петсамо совещание крупных финских офицеров, и вам, оберст, вменяется в обязанность присутствовать на нем. Необходимо отвратить неизбежную с разгромом Суоми гибель нашей армии, расквартированной по всей бездорожной Лапландии.

– Как это сделать? – громко спросил он и тут же ответил: – Есть два решения: первое – бросить в северные провинции дополнительные войска и оружием заставить финнов выполнять условия этого договора; второе – опереться на близкие нам по духу финские партии: «Шюцкор», «ИКЛ», «Лотта Свярд», «Союз соратников СС», «Академическое карельское общество» и «Союз братьев по оружию». Более половины финских офицеров состоит в этих партиях и прекрасно понимает необходимость дальнейшего содружества с нашей армией. Если мы этого не добьемся и Суоми все-таки договорится с Москвой, тогда этот вопрос решит сила. Вот что решит этот вопрос!

И генерал Рандулич поднял над головой крепкий массивный кулак с двумя сверкнувшими перстнями. Аудиенция закончилась, и оберст, четко ставя по ковру ноги, вышел за дверь.

* * *

Придя в свой номер Парккина-отеля, инструктор принял холодную ванну, которая помогала ему спать в сутки не более пяти часов, и, чувствуя сильный голод, сразу же спустился в бар. Было то предвечернее время, когда можно поужинать в спокойном одиночестве, не впутываться ни в какую попойку и лениво наблюдать, как фрау Зильберт уютно плавает между столиками.

Но сегодня оберст, несмотря на ранний час, уже застал здесь Ганса Вальтера Швигера и командира батарей мыса Крестового обер-лейтенанта фон Эйриха. Этот напомаженный, как «девочка радости», глупый спекулянт-артиллерист никогда не нравился фон Герделеру, и он направился к их столику только ради корветтен-капитана, знакомством с которым всегда дорожил.

Фрау Зильберт, дорожившая, в свою очередь, знакомством с фон Герделером, сама подошла к нему, еще издали улыбаясь всем троим и Швигеру отдельно.

– Как всегда, – ответил фон Герделер на ее вопрос, и ему тут же, «как всегда», подали громадный, сочащийся кровью ростбиф с крепким шведским пивом. – Я вам не помешаю? – осведомился он, заталкивая за ворот мундира хрустящую салфетку.

– Пожалуйста, – прогудел Швигер и, словно отталкивая от себя фон Эйриха, сердито рявкнул: – Пятьсот! Шведскими!..

– Четыреста. Половина – финскими, – отпарировал артиллерист, и оберст понял, что у них идет торг; Герделер, тоже покупавший меха, знал, что пятьсот марок стоит простой песец.

«А шведские кроны в цене, – машинально сообразил он, энергично разжевывая мясо, и решил: – Надо и мне поприжать валюту. Старые связи по рудникам Элливаре еще не потеряны, в случае чего отсижусь где-нибудь на зимней даче...»

– А куда мне финские! – заворчал Швигер, поправляя черную повязку, закрывающую глаз. – Суоми вот-вот слопают большевики, а вы мне – финские! Ха-ха!..

«А Швеция нейтральна, – мысленно досказал инструктор и тут же придумал конец жизненной повести корветтен-капитана: – Наступит мир, ты заведешь свою субмарину в тупик какого-нибудь фиорда, рванешь ее взрывчаткой, чтобы никому, и, таясь, как вор, перебежишь к шведам. Жить тихо тебе не даст твое прошлое, и ты бросишься, наверно, во всякие авантюры. А может, в пьяной драке тебе просто проломят бутылкой череп...»

– Ради уважения к вашим заслугам, – вздохнул наконец обер-лейтенант, доставая пухлый бумажник.

– За песцом зайдете к фрау Зильберт, – ответил Швигер, подливая себе коньяку.

Услышав щелканье новеньких шведских ассигнаций, инструктор вежливо отвернулся и спросил подводника, когда тот уже прятал выручку в карман:

– Ваша субмарина по-прежнему в Биггевалле? Я слышал...

– Да, – недовольно отозвался Швигер, присматриваясь к тому, как бар наполняется офицерами. – Русские сумели разбить батопорт, через пробоины залило отсеки. Электроизоляция сильно отсырела, получилась большая утечка тока в корпус. Через две недели, думаю, снова в море...

Он велел принести вина, заставил выпить фон Герделера и, отпугнув артиллериста колючим взглядом, стал демонстративно разговаривать с одним оберстом.

Швигера интересовало положение Лапландской армии, он сомневался в возможности обеспечить сохранность немецких коммуникаций на океане, открыто жалел, что не попал на средиземноморский театр, где теплее и спокойнее. От его густого с хрипотцой баса веяло уверенностью, и он не боялся высказывать свои мнения о событиях; корветтен-капитан говорил кратко и грубо, но за его словами чувствовалось, что, даже оставаясь недоволен многим, он свято выполнит все, что ему прикажут, и... «Нет, – думал про него инструктор, – тебя, пожалуй, не бутылкой убьют, и до Швеции ты не доживешь...»

В дверях бара возникла какая-то сумятица, над столиками пронесся гул взбудораженных голосов, из которого выбивались отдельные выкрики:

– ...Не может быть!..

– ...А разве Рюти?..

– ...Финский маршал – вот!..

И комендант Лиинахамари капитан Френк, выступив на середину, словно закованный в шинель, которая тяжело облегала его плечи, мрачно возвестил:

– Господа офицеры, сейчас из Хельсинки получено официальное известие. Известие об отставке финского президента Рюти. На его пост назначен маршал Маннергейм, который ставит под сомнение законность последнего немецко-финского договора!

Попадали стулья, кто-то глухо простонал, точно от боли, жалобно звякнула разбитая рюмка, и фон Герделер, неожиданно потеряв самообладание, бешено крикнул:

– Это провокация!.. Не может быть! Ложь!

Тогда в наступившей тишине насмешливо прозвучал чей-то властный и до неприятного знакомый голос:

– А-а, господин военный советник!.. Вас, кажется, можно поздравить с повышением?.. Только это не ложь. И могу заверить вас, что все сказанное – правда!

Фон Герделер повертел головой, отыскивая говорившего, и когда встретился с ним глазами, колени его вдруг заломило от гнусной дрожи. В дверях стоял полковник Юсси Пеккала, стоял и улыбался.

А рядом с ним – та самая, которая варила морошку. Как зовут эту госпожу? Ах, черт возьми, память стала!.. Кажется, Кайса? Да, Кайса... и – Суттинен-Хууванха...

Так, именно так зовут эту, которая тоже улыбается.

* * *

Фрау Зильберт поняла, что она, как владелица отеля, может много выиграть на неприязни офицеров к финнам, и, первой нарушив тягостное молчание, попыталась усилить эту неприязнь.

– Господин полковник, – певуче сказала она, надвигаясь на щуплого Юсси Пеккала своей дородной фигурой, – в моем заведении так принято, чтобы офицеры приходили без подруг. Я – единственная, которой дозволено здесь присутствовать.

Офицеры поощряюще засмеялись, и – снова тишина.

– Так, – отрубил Пеккала, – значит, женщинам, говорите, нельзя... А женщинам-нацисткам здесь присутствовать можно? – И добавил по-фински: – Кайса, покажи им значок «Лотта Свярд», пусть отстанет эта толстая баба.

Кайса достала из плетеной сумочки какую-то бумагу.

– Полковнику – номер, – сказала она. – А сейчас – ужин.

– Но здесь я не вижу подписи коменданта гавани, – заметила фрау Зильберт. – И номеров свободных нет.

Майор Френк, услышав о себе, протиснулся вперед.

– Зато здесь, – сказал он, злобно дергая крутыми скулами, – подпись самого генерала Рандулича. А корветтен-капитану Швигеру место в Биггевалле, а не в Парккина-отеле, – можете передать его номер полковнику.

Хорошо поняв этот намек своего прежнего любовника, фрау Зильберт обиженно поджала губы.

– Вам... один номер или два? – ядовито спросила она.

И Кайса, которой было все равно – красивая она или дурная, смотрят на нее или не смотрят, – прямо так и ответила:

– Зачем два? Нам и одного хватит!

Юсси Пеккала, уже сидевший за столом, весело крикнул:

– Кайса, иди сюда! – и засмеялся.

Оскорбленная фрау Зильберт гордо уплыла за буфет, и атмосфера в баре немного разрядилась. Фон Герделер вдруг вспомнил, что ему ни разу не удалось унизить полковника Пеккала, а полковник унижал его постоянно, и громко сказал:

– Про эту финку в Вуоярви говорили, что она шлюха!

– Не люблю тощих, – признался Швигер, – у меня жена тощая.

Фон Эйрих небрежным жестом, но очень ловко вкинул в глазницу монокль, и Кайса сказала:

– Юсси, какого черта он смотрит на меня?

Разливая по рюмкам водку, полковник ответил:

– Смотрит – это еще ладно, а то ведь говорят...

– Про меня?

– Да.

– А что говорят?

– Пей!.. Говорят, что ты шлюха, и мне, поверь, надоело это слышать.

Кайса проглотила водку, навалилась грудью на стол:

– Юсси, милый, разве же я тебя не люблю? Ради тебя я сбросила передник «Лотта Свярд», стала ходить в платье, как все женщины. Я потащилась за тобой сюда, в Петсамо, откуда меня выгнали зимой. Ради тебя я готова идти куда угодно. Я хочу нравиться тебе, милый, больше, чем нравилась до сих пор.

– Ну ладно, ешь, – примирительно сказал Пеккала и, кивнув в сторону артиллериста с моноклем, яростно прошептал: – Вот такие, как этот, подслеповатые и тупые, в восемнадцатом году высадились в Хельсинки и вешали наших батраков, как котят. У-у, сатана перкеле, что-то еще будет!

– Ты пьешь, а мне не наливаешь, – сказала Кайса.

– Тебе, дорогая, хватит! – И, помолчав, добавил: – Этот, с моноклем, и сейчас бы меня повесил! Смотри, как они нас ненавидят.

– Да, Юсси, они нас ненавидят. А отчего? Потому что мы не хотим больше воевать. А я хочу тебе нравиться. Я никогда еще не хотела так нравиться тебе, как хочу сейчас... Пусть только попробуют вешать!

– Если начнется драка, – дружески посоветовал полковник, – ты пробирайся к выходу. Пуукко где?

– Не беспокойся, я никуда не уйду от тебя, а пуукко лежит в сумочке. Обожди, этот слепой что-то говорит!

Фон Эйрих действительно говорил:

– Как? Чтобы Финляндия вышла из войны и подарила русским все свои завоевания? Чтобы маршал Маннергейм сдался на милость победителя? Да никогда!.. Он солдат, и фюрер недаром подарил ему бронированный «мерседес» – это подарок солдата солдату. Мы, господа, можем быть спокойны, пока у власти стоит человек нашего духа. Вспомните, наконец, что говорил о Маннергейме Геббельс в своей речи по радио в первый же день войны!..

– Он дурак, – сказала Кайса.

– Угу, – промычал Пеккала, разрывая зубами мясо.

К ним подошел фон Герделер:

– Вы приехали на совещание, господин полковник? Я от души приветствую вас в этой северной цитадели и буду счастлив быть к вашим услугам. Должен сказать, что вы, госпожа Суттинен-Хууванха, выглядите превосходно. Это платье более вам к лицу, нежели передник «Лотта Свярд».

Он пригляделся к финке внимательнее и заметил в ней большую перемену. Кайса действительно похорошела, ее лицо округлилось, и худоба фигуры как-то терялась в складках черного траурного платья.

«Хм, недурна, совсем недурна», – подумал инструктор, но в этот момент Юсси Пеккала выплюнул на тарелку кость и сказал:

– Послушайте, оберст, вы не получили ответа на то подлое письмо, которое послали в «Палацци мармори» на Кайво-пуйсто в Хельсинки?

– Не понимаю вас...

– Да бросьте вы, оберст! Вы все понимаете. Мы столкнулись лбами, но мой лоб оказался крепче вашего...

«Что сказать ему?»

– А вот я получил ответ, – засмеялся полковник.

– Я.... – начал было фон Герделер, но слова застряли у него в глотке, и, круто повернувшись, он пошел к своему столику, тяжело раздумывая: «И с этим человеком мне суждено еще встретиться на совещании... Но погоди...»

– Он писал в «Палацци мармори»? – спросила Кайса.

– Что?.. Пойдем-ка спать, дорогая.

– Пойдем.

В тесном мансардном номере, стягивая через голову куртку, полковник сказал:

– Понимаешь, Кайса, он хотел подвести меня под пулю. Но его донос пришел по назначению, когда русские уже вломились в Виипури, и наши генералы впервые почесались: а вдруг придется с немцами рвать?.. Ты ложись к стенке... Да, и эта сволочь еще говорит тебе любезности.

– Хватит, Юсси, теперь нам никто не помешает. Никогда! И я тебя люблю, я тебя так люблю, что даже страшно...

Кайса вдруг заплакала, вздрагивая острыми плечами.

– Ну что ты плачешь? – сказал полковник. – Ведь я тебя тоже... – Помолчал немного и добавил сумрачно: – Люблю.

* * *

Прошел один день, второй, третий – совещание не начиналось. Финские офицеры, прибывшие в Петсамо, пили водку, играли в карты, обсуждали события. А события наваливались страшные, было неясно – чего ждать, на что надеяться и не лучше ли совсем не являться на это совещание. Командиры северных прифронтовых районов, вроде полковника Пеккала, вели себя неуверенно: положение обязывало их сглаживать все углы, которые появлялись на стыках двух союзных, но тайно враждующих армий. Каждый день можно было ожидать провокации со стороны немцев и открытого мятежа со стороны своих же солдат. Финские офицеры как-то совсем непроизвольно разделились на две группы. Одна из них, самая многочисленная, устраивала в лесу какие-то сходки, возвращаясь поздно вечером в город. А однажды на берегу Печенги-реки запылали высокие костры, раздались звуки Берньеборгского марша, и шюцкоровцы вернулись в Петсамо строем, распевая: «Суоми, милая Суоми, нам нищета твоя светла!..» Другие офицеры – их было меньшинство – сидели по домам, старались не встречаться глазами, писали своим семьям завещания. Все было напряженно в эти дни до предела, и Юсси Пеккала часто кричал на Кайсу:

– Ну, куда ты пихаешь эту грязную рубашку! Я ее выбросил, а ты ее снова в чемодан!

Кайса отделывалась молчанием. В это суровое время она переживала свою вторую молодость. Не удалась первая, и совсем неожиданно вдруг размякло что-то в ее душе, осветилась она изнутри, началось все заново. Она чувствовала, что пугает полковника этой своей страстью, непонятной даже для себя, но ее словно кто подменил, и впервые за долгие годы унижений и грязи она стала по-настоящему счастливой.

– Только бы скорей закончилась эта дурацкая война, я устала от нее. И ты, Юсси, устал, мы все устали...

Наконец настал день совещания. Видно, что гитлеровское командование сознательно выжидало. Ему хотелось выяснить, в каком направлении поведет страну новое правительство. Но Маннергейм молчал, и обстановка не терпела больше промедления – совещание началось.

Открыл его, как и следовало ожидать, опытный и ловкий демагог – оберст фон Герделер. Юсси Пеккала сидел в первом ряду кресел, слушал, и ему с первых же слов стало ясно, куда клонит инструктор. Конечно, все это рассчитано на шюцкоровцев. В целях безопасности – чьей безопасности? – надо сохранить в селениях Лапландии немецкие гарнизоны. Кое-где их надо даже усилить. Придать артиллерию. Когда озера замерзнут, создать на льду посадочные площадки для самолетов. Повести борьбу с «лесными гвардейцами». Ну, еще что?

Какой-то толстый, необыкновенно рыжий капитан, сидевший рядом с Пеккала, быстро записывал в блокнот основные положения доклада. «Валяй, валяй», – подумал полковник, и ему захотелось толкнуть дурака-капитана под локоть, чтобы карандаш выпал и куда-нибудь закатился.

– Полковник Юсси Пеккала! – вдруг крикнули от дверей.

Командир района Вуоярви встал, и рыжий капитан захлопал себя по коленям, стал заглядывать под стулья – нет карандаша.

– Виноват, – извинился Пеккала и пошел к выходу.

За дверями он увидел взволнованного Раутио Таммилехто – молодого, совсем мальчика, вянрикки своего штаба.

– Ты как сюда попал?

– Херра эвэрсти, случилось непоправимое, – ответил вянрикки, прикладывая к кепи дрожащие пальцы.

– Что?

– Командиры наших рот стали прятать оружие. Среди солдат ведется какой-то отбор. Появились слухи о полном роспуске армии. А «лесных гвардейцев» держат под стражей...

В одну минуту Пеккала домчался до Парккина-отеля, стремительно взбежал по лестнице в номер, сказал:

– Кайса, собирай вещи и завтра возвращайся в Вуоярви, а я еду сейчас...

– Ну хоть поцелуй меня на прощание!

– Некогда! – ответил Пеккала, и Кайса услышала, как уже гремят по лестнице его сапоги: та-та-та-та, та-та!..

* * *

– Полковник Пеккала уехал, – сказала фрау Зильберт, – и в номере только... эта...

– А-а-а, – протянул фон Герделер и посмотрел на Кайсу: она сидела за соседним столиком, ужинала; часы показывали половину двенадцатого ночи.

Местный фюрер князь Мурд был трезв и потому особенно старательно подметал опустевший бар – ему хотелось заработать на водку.

– Поди-ка сюда, – поманил его пальцем инструктор. – Коньяку хочешь?

Мурд всплеснул руками, швабра упала на пол.

– Тише, – поморщилась фрау Зильберт, – уже поздно...

Кайса повернулась в их сторону:

– Еще вина. Стакан.

И фрау Зильберт и фон Герделер почти одновременно наполнили стаканы. Почти одновременно выпили Кайса и князь Мурд. Потом, вызывающе посмотрев на инструктора, Кайса прошла мимо. Было слышно, как она остановилась в вестибюле у зеркала, поднялась по скрипучей лестнице.

– В каком она номере? – спросил фон Герделер.

– В тринадцатом, – ответила фрау Зильберт.

– Хорошее число. Я родился тринадцатого.

Князь Мурд лениво задвигал шваброй.

– Еще хочешь?

– Ох! – ответил фюрер.

Инструктор снова наполнил стакан:

– Пей!

Мурд выпил:

– Вкусно! Ой, как вкусно!

– Мети, – приказал инструктор и, слегка покачнувшись, подошел к буфетной стойке. – Фрау Зильберт, вы способны понять тоску солдата?

– Я не люблю таких разговоров.

– А я люблю... Дайте мне ключ от тринадцатого номера. Только до утра.

Редкие брови владелицы отеля вскинулись кверху:

– О-о, господин оберст... и – вы?

– Да, и я!

– Но чего вы нашли в ней хорошего?

– Ключ! – сказал фон Герделер. – Ключ!..

Сжимая в ладони ключ, он вернулся за столик.

– Спать не ложись, – сказал Мурду. – Ты мне будешь нужен...

Вспомнились слова Эрнста Бартельса, сказанные им еще в Вуоярви. «Советую вам, – говорил тогда Бартельс, разбирая сушеные травки, – не раздражать одно существо, живущее в доме полковника, некую госпожу Суттинен-Хууванха – это, пожалуй, единственный человек, к которому искренне привязан начальник района...»

– Искренне привязан, – с удовольствием повторил фон Герделер. – Тем больнее ему будет!

– Фюрер, – позвал он, – выпей последнюю, а то опьянеешь. Завтра пей сколько хочешь, а сегодня нельзя.

Фюрер выпил, обтер подбородок, спросил:

– Что делать надо?.. Я все могу...

– Ничего. Стоять в коридоре. И никого не пускать.

Гася в баре свет, фрау Зильберт спросила:

– А вы не боитесь?

– Кого?

– Финского полковника.

– Но ведь его нет!

– Правда, его нет, – согласилась владелица отеля.

Ровно в час ночи оберст поднялся на третий этаж, где размещались мансардные номера, остановил Мурда:

– Вот здесь и стой. Ни с места!..

Потом на цыпочках подошел к двери тринадцатого номера, прислушался.

Тихо.

«Тем больнее ему будет», – повторил он про себя и осторожно, стараясь не шуметь, вставил ключ в замочную скважину...

* * *

– Таммилехто, – шепотом приказал полковник, – стой здесь... И – тихо...

Пеккала открыл дверь, вошел в избу. Лунный свет, проникавший через окно, плотным снопом падал на висевшее на стуле обмундирование, вырывал из мрака обрюзгшее лицо спящего офицера с оттопыренными губами.

Полковник подошел к койке, тронул спящего за плечо:

– Лейтенант Агрикола, вставай!.. Ты арестован!

– А?.. Чего?.. Это вы, херра эвэрсти?

– Я... Быстрей вставай!..

– Куда?

– Вставай, вставай! Ты арестован!

– Что?

– Не притворяйся...

Босого, дрожащего от ночной сырости лейтенанта он вывел на крыльцо, жестко приказал:

– В карцер! Пошли дальше...

Снова изба, черная, старая. Храпят трое офицеров.

– Встать! А ну, скоты, поднимайся!

Кто-то сунул спросонок руку под подушку и сразу же завыл от боли, а пистолет тупо ткнулся в половицу.

– Я тебе пошучу... Выходи!

Потом широко шагал по кочкам, через кусты, – длинный путь к баракам «лесных гвардейцев». Вокруг ходят часовые, охраняют.

– Стой, кто идет?

– Ты мне там еще покричи! Кто вас сюда поставил?

– Лейтенант Агрикола.

– Пошли вон, пока живы... Нашли что охранять, лучше бы свою башку от мусора берегли!

На широких дверях барака – накладка замка. Своротил ее в сторону, заглянул внутрь. Спят. Убивай их, режь, дави – спят. А вот он не спит... Ну и народ пошел – за себя и то постоять не умеют.

– Дрыхните дальше, коли так, сатана перкеле!..

Со злости даже накладку снова наложил. Плюнул себе под ноги. Вянрикки Раутио Таммилехто плетется следом, скулит – страшно ему, против закона идет.

– Куда теперь, херра эвэрсти?

– А в карцер...

Пришли в гарнизонный карцер. Долго спускались под землю по обтоптанным ступеням. Взвизгнула железная дверь. Тьма.

– Агрикола?.. Кякепен?.. Пааволайнен?.. Лайхиа?.. Кто там еще? Всех назвал?..

Дежурный офицер принес факел. Длинное рыжее пламя вытягивалось к двери, горящая смола стекала на руку горячими каплями.

– Ну, – сказал Пеккала, – так рассказывайте, откуда брали оружие, куда прятали и кто велел прятать?.. Ты, лейтенант Агрикола, не смейся. Я тоже солдат, и если будет надо – я из тебя выбью все до последнего слова!

* * *

Фон Герделер вошел в номер и тихо притворил за собой дверь. Женщина, по самые плечи закутанная одеялом, спала мирным глубоким сном. Белье, мягко светившееся в темноте, было в беспорядке разбросано по стульям.

Оберст долго не решался подойти к ней, потом скинул с себя мундир, осторожно присел на край постели. Кайса слабо пошевелилась и снова затихла. «Тем больнее ему будет», – настойчиво билась под черепом мысль, и фон Герделер увидел, что ему не лечь, – женщина лежала как раз посередине. Тогда он тронул ее за плечо.

– Юсси, – слабым шепотом отозвалась Кайса и лениво отодвинулась к стене, уступая место; оберст лег рядом с ней, закинул край одеяла.

И вдруг Кайса стремительно села, прижавшись спиной к стене:

– Кто здесь?.. Ты вернулся?.. Юсси?..

Фон Герделер почему-то вспомнил, что полковник Пеккала ниже его ростом, и он испуганно поджал ноги. Кайса наклонилась, вглядываясь ему в лицо. Совсем рядом со своими глазами он увидел ее глаза – большие, яркие, зеленые. Потом рука женщины – белая и тонкая – стала шарить по стене, отыскивая выключатель. Тогда оберст перехватил ее руку и сказал сначала по-немецки, потом по-шведски:

– Не надо... Я прошу вас, фрекен, не надо...

Кайса как-то еще больше прижалась к стене, ее жесткие пятки уперлись ему в бок, и фон Герделер одним толчком длинных ног был выброшен с постели на пол.

– Я стреляю, – услышал он шепот. – Считаю до трех и – стреляю... Раз... два...

– Ай-ай-ай, – встретил его в коридоре Мурд. – Надо было напоить ее больше!..

Ничего не ответив и боясь встретить кого-нибудь, фон Герделер скрылся в своем номере. А утром под окном раздался гудок автомобиля, и вскоре пришел Мурд:

– Вот, велела передать.

Он протянул сверток, и когда оберст раскрыл его, на пол свалилась куча ровно нарезанных лент. Ножницы старательно прошлись по мундиру и брюкам, превратив все это в никому не нужные лохмотья.

«Да, – озлобленно подумал фон Герделер, – так могла поступить, конечно, только одна финка... У-у, проклятое белоглазое отродье!..»

Но Лапландия невелика, и он знал, что им еще суждено встретиться.

Глубокая разведка

Аглая постепенно освоилась с фронтовой жизнью, привыкла к окружению мужчин, которые относились к ней, как к единственной женщине, бережно и на редкость внимательно. Находясь в постоянных разъездах вдоль линии фронта, она многое увидела, многое перечувствовала, стала жизнерадостнее и как-то грубее. Ей нравились эти ночевки в лесу, когда вокруг костра собирались солдаты и далеко за полночь тянулись их рассказы о пережитом. Аглая часто так и засыпала под мужской говор на своей шинели, а утром ее уже ждала пахнущая дымом подгорелая каша, штабная записка с заданием новой поездки, и снова двуколка прыгала по корневищам сосен, бежала под колесами лесная тропинка...

Однажды возница – пожилой красавец солдат с гусарскими усами – вкрадчиво спросил ее:

– А вы, товарищ военфельдшер, простите за вопрос, замужем?

– Да, конечно, – ответила она и поймала себя на мысли, что за все время, проведенное на фронте, еще ни разу не подумала о муже как о погибшем; наоборот, ей, наверное, потому и нравилась эта тревожная военная жизнь, что он, ее муж, должно быть, живет так же; и когда возница спросил, на каком направлении он воюет, Аглая ответила определенно:

– Он севернее, в самом Финмаркене...

Но то, что происходило сейчас в карельских лесах, должно было решить войну и в скалах Финмаркена, – и Аглая, занимаясь ветеринарным надзором, не забывала следить за финскими событиями, внимательно прислушиваясь к разговорам офицеров. Бывалые солдаты, выходя из атак, говорили, что «финн уже не тот, что раньше»; батальон Керженцева, откуда начала свой боевой путь Аглая, теперь продвинулся далеко на запад, к старой границе; но финская армия, по-звериному таясь в непролазных болотах и дебрях, еще оставалась внушительной силой, и было ясно: наступление в Лапландии не начнется, пока упрямая Суоми не будет выбита из войны. И хотя момент окончательной победы над финнами ощущался во всем, но ни газетные статьи, ни речи политруков – ничто так прочно не утвердило веру Аглаи в близость этой победы, как один случай...

Однажды, перекинув через плечо полотенце, она пошла к озеру умываться перед сном. Было очень тихо в вечернем лесу. В низинах копился волокнистый туман. Босые ноги отдыхали на мягкой траве, свежей от густой росы. Аглая давно облюбовала глухое место, куда ходила мыться ежедневно и где ее никто не мог увидеть. Но на этот раз едва она спустилась к берегу, как заросли камыша раздвинулись, заплескалась вода, и стая уток с шумом взлетела кверху. Аглая привычно хватилась за пистолет, но вспомнила, что оставила его вместе с поясом.

– Кто там? – крикнула она.

На другом берегу озера находились уже позиции лахтарей, и Аглая была уверена, что имеет дело с финном. Набравшись храбрости и шагнув вперед, она крикнула опять:

– Кто там?..

В ответ на ее слова камыш зашумел снова и показалась сначала голова человека, потом и весь он, обнаженный по пояс. С его тела стекала вода, рука была перевязана бинтом, порыжевшим от крови. Дрожа от холода, он что-то быстро заговорил на языке суоми, показывая на другой берег.

Аглая не поняла смысла его слов, но по тому, как он вел себя, ей стало ясно, что перебежчик не может выбраться на берег: он голый. Женщина перебросила ему полотенце, и финн, обернув его вокруг бедер, выбрался на берег.

Это был тщедушный на вид человек, уже не молодой, но его сухое тело выглядело жилистым, даже крепким, и мускулы рук все время вздрагивали. Аглая повела его в штаб. Он покорно шел за женщиной, ступая босыми ногами след в след, как охотник.

Неожиданно финн сел на землю и зарыдал, уткнувшись лицом в острые колени. Было страшно и жалко видеть, как плакал этот человек, несший в своем сердце какое-то большое горе. Аглая заставила его подняться, и до самого штаба финн мотал головой, отгоняя подступавшие рыдания, и его посиневшее тело тряслось от холода.

Керженцев в ожидании переводчика одел финна и поставил перед ним широкую миску с гречневой кашей.

– Киитос, киитос, – благодарил тот, пытаясь поймать руку офицера, чтобы прижать ее к сердцу.

Аглая смотрела, как он быстро ел, изредка улыбаясь торопливой улыбкой, и женщине почему-то становилось жалко этого раздавленного каким-то горем человека.

«Может, дома жена, дети, – горестно размышляла она, – а он вот здесь... и никто о нем не знает...»

Пришел заспанный переводчик, с карманом, оттопыренным от толстого, как кирпич, русско-финского словаря. Начался допрос пленного...

Солдат финской армии, год рождения 1907, член партии «ИКЛ», образование низшее, гражданская профессия краснодеревщик, на военной службе с осени 1939 года, вчера прострелил себе руку. В финскую кампанию он сидел на соснах Карельского перешейка и «куковал» русским лыжникам смерть из новейшей немецкой винтовки с оптическим прицелом. Под Терийоками у него был свой маленький домик. В 1940 году Карельский перешеек вернулся к русским.

Когда началась война Германии с Советским Союзом, жена сказала ему: «Иди, мой родной Эйно, отбери у проклятых русских наш домик». Эйно Тойвола пошел воевать за домик. Прошлой осенью побывал в отпуске. Жена состарилась. Она рассказывала ему о соседях, носивших траур, и чистила картошку. Глаза детей светились голодом. «Что же ты не даешь им молока?» – спросил Эйно. «Корову нашу, ласковую Паасушку, увезли в Германию», – жена заплакала...

– Это очень долго рассказывать, господин переводчик, – говорил Эйно Тойвола, – да и не к чему... Вчера, когда я узнал, что умерла жена, я решил вернуться к детям... И, выбрав момент, я ушел в лес, замотал руку мокрой тряпкой и прострелил ее из карабина. Было очень больно, господин переводчик, но я не кричал. Я вернулся в роту, лег и сказал товарищам, что меня подстрелил русский снайпер. Но лейтенант Рикко Суттинен...

– Как вы сказали? – переспросил Керженцев.

– Рикко Суттинен, – отчетливо повторил переводчик.

– Занесите в протокол это имя. С ним я часто встречаюсь на кестеньгском направлении...

– Да, – продолжал Эйно Тойвола, – и лейтенант Суттинен пришел ко мне и велел показать руку. Недавно он отправил в каземат Петсамо Теппо Ориккайнена за распространение листовок и теперь подозревает всю роту... Я очень хорошо намочил тряпку, господин переводчик, но пороховой нагар все равно был заметен на моей ране. Суттинен позвал военного советника Штумпфа. Они долго рассматривали мою руку. Потом сказали: «Тойвола, сознайся, ты сделал себе прострел, чтобы не воевать дальше?» Я ответил, что люблю свою прекрасную Суоми и готов воевать за нее всегда. Тогда немец ударил меня по лицу: «Вставай, мы тебя будем судить на месте». Они заставили меня раздеться догола и водили по деревням. Потом привесили на шею мне камень и столкнули с обрыва в озеро. Но я очень хорошо плаваю, господин переводчик, и мне удалось сбросить с шеи камень. Я выплыл, и... простите меня... господин переводчик... мои дети, ради них... моя Суоми, ради нее...

Положив голову на стол, Эйно Тойвола заплакал снова. Его спина, обтянутая русской гимнастеркой, судорожно вздрагивала. Аглая отошла к окну и, приподняв занавеску, смотрела во тьму леса, где над болотными чарусами блуждали синие огни. Солдат продолжал плакать, и, слушая эти рыдания, она поняла: война с Финляндией скоро кончится. Может, через неделю, а может, завтра...

* * *

На ночлег остановились в старой, трухлявой баньке. Банька стояла на берегу речушки, которая, журча по камням, плавно обтекала опушку леса. Вековая сажа, копившаяся чуть ли не со времен создания первых рун «Калевалы», свисала с потолка почти до самого пола. Кое-как устроились на лавках, подложив под головы автоматы. Спать решили до зари, а потом снова трогаться в путь.

Раскурив перед сном одну цигарку на всех вкруговую, разведчики скоро захрапели богатырским сном. Словно спали они не в тылу врага, а на своих домашних сеновалах в родимой деревне. И только два голоса, едва колыша спертую теснотой тишину, еще долго шелестели в потемках:

– ...Я читал эту книгу ее о рыбной разведке. И даже Рябинин видел: она зимой к нам приезжала шхуну осматривать. Читал, как же!

– Сейчас, – ответил второй голос, – эта книга уже устарела. Ирина Павловна переделывает ее заново.

– Да ну?

– А что же тут удивительного?.. Она этой книгой своей поначалу помогла и ловить рыбу, и искать ее в океане. А потом-то, когда капитаны траулеров изучили разведку промысла, тут они в этом деле такой опыт приобрели, что...

Первый зашуршал сеном, перебил собеседника:

– Да, – вздохнул, – вот так и я, приеду после войны в свою артель рыбацкую, а женка моя ку-у-да опытнее меня окажется!.. Хочешь, лейтенант, совет дам?

– Ну дай!

– Уж коли ты живешь в нашем краю, так и жену выбирай здешнюю. Все они работящие, ладные, горластые и до самой старости красоту сохраняют...

– Ладно, – засмеялся второй, – там видно будет... А сейчас давай спать, Левашев.

– И то дело!.. Спокойной ночи, товарищ Стадухин!..

На рассвете, когда в недалекой деревеньке пролаяли первые собаки, солдаты снова тронулись в путь. Рядом с молодым ученым, служившим теперь в батальоне Керженцева, шагали Левашев и ефрейтер Лейноннен-Матти, который, по сути дела, и вел маленький отряд.

Пожилой финский коммунист, учительствовавший до войны в карельских деревнях, хорошо знал местность и часто, разглядывая из укрытия косящих траву крестьян, говорил: «Вон тетка Риита по дороге идет, я ее дочку до десятого класса учил...» Сражавшийся за свою Карелию уже в третий раз, Лейноннен-Матти иногда останавливался перед каким-нибудь едва заметным холмиком земли, снимал со своей седой головы пилотку. Разведчики тоже обнажали головы и стояли молча. В этих многочисленных лесных могилах, не отмеченных ни крестом, ни надписью, лежали друзья молодых лет Лейноннена-Матти.

В полдень вышли на дорогу, ведущую к финскому штабу. По дороге, урча мотором, медленно катился старый броневик. На исцарапанной броне машины был нарисован костлявый лев, бегущий на лыжах с мечом в руках. Шюцкоровец сидел на башне броневика и, болтая ногами, лениво ощипывал веточку недозревшей рябины.

– Можно? – спросил Левашев у Стадухина.

– Давай! – шепотом разрешил тот.

Левашев тщательно прицелился, выстрелил.

Взмахнув руками, словно забрасывая веточку рябины подальше от себя, лахтарь свалился с башни. Чья-то кожаная перчатка, высунувшись изнутри, быстро захлопнула люк. Башня развернулась, прочесывая лес из пулемета. Разрывные пули защелкали над головами: шпок-шпок, – разрываясь от легчайшего прикосновения к ольховым листьям.

Лейноннен-Матти, обойдя броневик, зашел спереди и с точностью охотника, бившего белку в глаз, выстрелил в смотровую щель. Пулемет торчком уставился в небо и замолк. Разведчики, выбравшись из ольшаника, обступили воняющую бензином машину.

– Взорвем? – спросил Левашев.

Но лейтенант взобрался на башню и открыл люк. Мертвого финского капрала вытащили из машины и отнесли в лес, засыпав прошлогодними листьями.

– Матти, – сказал Стадухин, принимая рискованное решение, – переодевайся.

Через минуту броневик, спокойно урча мотором, медленно покатился дальше. Лейноннен-Матти, переодетый в мундир шюцкоровца, сидел на башне и, беззаботно болтая ногами, ощипывал веточку рябины. Низко опустив на глаза козырек кепи, он тихо пел финскую песенку:

Ты хочешь счастья, моя ненаглядная,

И оно придет, но не раньше осени,

Когда рябина золотым огнем вспыхнет в лесу...

День выдался солнечный, жаркий. Деревни стояли пустыми, собаки бесновались на цепях. Их держали на привязи, чтобы они не разоряли птичьих гнезд. В селениях оставались только солдаты. Лейноннен-Матти, проезжая мимо загоравших на лужайках лахтарей, кричал им:

– Хэй, хувяя пяйвяя, митэн войттэ?..[7]

Солдаты отвечали, что поживают так себе, а лейтенант Стадухин, прильнув к смотровой щели, все замечал, все записывал в блокнот.

– Если что случится, – говорил он Левашеву, – ты умри, но блокнот сохрани...

В броневике было душно и тесно. Четыре человека, забившись внутрь, держали наготове гранаты и обливались потом. И только Лейноннен-Матти, – сидя на виду у лахтарей, мог дышать чистым воздухом...

Стадухин уже исписал половину блокнота, но решил продолжать разведку, пока в баках не кончится горючее.

– Товарищ лейтенант, – приставал к нему Левашев, – давайте наделаем шуму, разгромим какой-нибудь штаб.

Стадухин отрицательно качал головой:

– Нет, никакой штаб не сравнится с тем, что сейчас делаем мы. Смотри в щель – что это?

За бревенчатым мостом, который они переехали, стоял покосившийся столб с прибитой к нему доской.

– Район Вуоярви, – прочел Лейноннен-Матти на доске и, склонившись к люку, сказал: – Товарищ лейтенант, мы, кажется, уж очень далеко забрались... Может, повернем?

Стадухин промолчал, и броневик, оставляя за собой струю вонючего перегара, двинулся дальше. Скоро по обочинам дороги забелели высокие штабеля свеженарубленных бревен, послышался визг пил, и какой-то солдат, сидевший у костра, крикнул:

– Эй, вы, – откуда?

– До Вуоярви далеко? – ответил ефрейтор вопросом.

– Да нет... вот сейчас за поворотом...

Переваливаясь на колдобинах, броневик тяжело полз в гору. Обогнали бричку, в которой сидел загорелый финский полковник. Впереди уже показался поселок. Поднятое на острие церковной луковицы, трепыхалось на ветру перечеркнутое синим крестом финское знамя.

– Штаб здесь, – определил Стадухин и расстегнул гимнастерку: – Ну и духота!.. Воды бы!

– Сейчас напьемся, товарищ лейтенант, – ответил сверху Лейноннен-Матти...

По улице поселка, распугивая кур, шагал под пение флейты небольшой отряд шюцкоровцев. Ими командовал молоденький вянрикки. От колодца с коромыслом на плече шла высокая худая женщина в городском платье, и ефрейтор попросил ее:

– Позвольте напиться, нэйти?

Броневик, скрипнув тормозами, остановился. Кайса протянула солдату ведро, посмотрела вдоль улицы – там уже показалась бричка, в которой Юсси Пеккала ездил осматривать и проверять работу «лесных гвардейцев».

– Киитос, нэйти! – сказал Лейноннен-Матти, вытягивая из люка наполовину опустевшее ведро.

Спрыгивая с брички, Пеккала крикнул:

– Кайса, ты зачем это?.. Воду и денщик принесет!

– Это не тяжело, милый, – ответила Кайса, поднимаясь на крыльцо, и тут же смущенно похвасталась: – Меня сейчас, как девушку, назвали нэйти...

– Кто назвал?.. Таммилехто? – спросил полковник, кивнув на вянрикки, который остановил солдат напротив штаба; пение флейты смолкло, раздались команды, пронесли знамя – начался развод караула.

– Нет, вон тот солдат на броневике.

– У них, кажется, не заводится мотор...

Да, мотор не заводился. Лейноннен-Матти спрыгнул с башни, напрасно бешено дергал ручку завода – мотор чихал, фыркал, но не заводился. Ефрейтор видел через смотровую щель встревоженные глаза лейтенанта. Стадухин что-то шептал ему, изнутри доносился скрежет рычагов, передвигаемых Левашевым.

Броневик уже обступали, сочувственно подавая советы, финские солдаты. Лейноннен-Матти огрызался на них, что есть силы крутил ручку. Вянрикки Таммилехто, встав под знамя, крикнул:

– Эй, что там у вас? Отводите машину...

Из соседнего гаража вышел шофер, вытирая руки промасленной ветошью. Не спеша направился к броневику.

– Оставь, оставь дергать! – сказал он Лейноннену-Матти. – Водитель у вас дурак. – И неожиданно легко вспрыгнул на башню, протиснул в люк свои ноги в грязных штанах...

Лейноннен-Матти вытер рукавом обильный пот, выругался и посмотрел на крыльцо штаба: там стояли полковник, приехавший в бричке, и та нэйти, что дала напиться.

Внешне сохраняя спокойствие, Лейноннен-Матти сел на подножку броневика, но в тот момент, когда голова финского шофера исчезла в люке, внутри послышалась какая-то возня, потом взревел мотор, и машина вдруг резко сорвалась с места, быстро набирая скорость. «Уговорили все-таки», – облегченно вздохнул ефрейтор, упав с подножки, и на ходу заскочил на башню.

– А шофер? – спросила Кайса, беря полковника под руку и прижимаясь щекой к его плечу с жестким погоном.

– Никуда он не денется... Пошли в дом!..

Юсси Пеккала подхватил ведра, шагнул в дверь.

– Свари кофе, – попросил он.

– Конечно, – ответила Кайса.

Полковник сел за стол, свернул цигарку из махорки.

– А эти, – сказал он, – которых я арестовал, все еще молчат... не хотят говорить, куда прятали оружие...

– Ох, Юсси, мой дорогой Юсси, – подошла к нему Кайса и, взяв его за голову, прижала к своей груди. – Что-то еще будет!.. Непонятно мне все, что творится... Страшно!..

– Брось, – рассмеялся Пеккала, освобождаясь от ее объятий и щелкая зажигалкой. – Война скоро кончится...

– Ты думаешь?..

Отчетливая дробь пулеметной очереди донеслась с улицы. Пеккала выглянул в окно: броневик, вздымая пыль, несся вдоль поселка, поливая солдат пулями...

– Ах!.. – вскрикнул полковник и выбежал из дому.

Кайса видела, как он вырвал у вянрикки Таммилехто гранату, бросился наперерез броневику. Но едва полковник успел швырнуть ее под колеса – сразу же упал, как-то неловко дернувшись всем телом. Потом, встав на корточки и пытаясь подняться на ноги, пополз к забору...

– Юсси!.. Юсси!.. – несколько раз повторила Кайса и, выбежав из дому, увидела полковника уже прислонившегося к забору, он стоял и командовал:

– Где, черт возьми, мотоциклисты?.. Закидайте гранатами!.. Таммилехто, слышишь?..

– Юсси, что с тобой? – крикнула Кайса, подбегая.

– Плечо, – сказал полковник, – плечо...

Броневик уже пылил в конце поселка, потом с разгона врезался в шлагбаум, и Кайса, подхватив полковника, выругалась в сторону Таммилехто:

– Ты что... сам не мог?.. Мальчишка!..

Через несколько минут, пристыженный и робкий, вянрикки пришел в дом полковника, сказал:

– Херра эвэрсти, ушли они... Завяз броневик в болоте, а эти успели вылезти из него и ушли...

– Убитые есть? – спросил Пеккала, смотря, как Кайса перевязывает ему рану.

– Восемь раненых, – ответил вянрикки.

Кайса всхлипнула. Полковник, лежа на постели, сказал:

– Брось хныкать!.. Через неделю затянется...

– Это была глубокая разведка, – вслух подумал вянрикки.

– Ну и черт с ними! – сказал Пеккала. – Кайса, у тебя кофе готов?..

– Готов, – ответила Кайса, вытирая слезы.

– Так чего же ты? – сказал полковник. – Если готов – подавай, я хочу кофе... Да и вянрикки не откажется...

– Спасибо, херра эвэрсти, – поблагодарил Таммилехто. – Я не откажусь...

Море и берег

Заунывные причитания ветра, скрип шпангоутов, монотонное гудение турбин, и над всем этим, словно непроницаемый колпак, черная осенняя ночь.

Открытый океан...

В кубриках и каютах полумрак; горят синие лампы, слышно неровное дыхание усталых людей да тяжкий грохот волн за бортом. Все это привычно, размеренно, сурово, и от этого никуда не уйдешь, – война.

Через каждые два часа в духоту отсеков эсминца врывается через репродуктор голос командира:

– Такой-то смене заступить на вахту! – и после паузы: – Ветер и шторм усиливаются. Леера в районе торпедных аппаратов срублены. По верхней палубе ходить осторожней...

Оживают кубрики. Матросы собираются к люкам, ныряют в них, один за другим взлетают по трапам и – помнят: «По верхней палубе ходить осторожней». Вот она, стылая громада воды: подошла, нависла, разбилась – ух, ты! – держись, матросы!..

Хватаясь руками за обледенелые поручни, Пеклеванный лезет уже по четвертому трапу. Еще один – и мостик. Здесь качает сильнее, ветер опрокидывает навзничь, потоки воды сшибаются, перекатываются под ногами. Но лейтенант знает: пусть тяжело, холодно, но, черт возьми, он любит стоять на возвышении вахтенного офицера и смотреть вперед – туда, где разбиваются кораблем водяные ухабы.

– На румбе?.. Так держать...

Бекетов ходит с одного крыла мостика на другой, по-извозчичьи хлопает рукавицами, сшитыми из серых волчьих лапок.

– Эх-эх, – крякает он, и вестовому, который принес ему кофе, говорит дружески: – Спасибо, Андрюша!

Потом, возвращая стакан и осматривая горизонт, весело кричит рассыльному:

– Будите штурмана!.. Кажется, вон там прояснило и показались звезды, – пусть определится.

Приходит штурман, обрадованно и торопливо протирает линзы секстанта.

– Вега и Сириус, – опытным глазом определяет он и ловит отражение звезд на темные, словно закопченные, стекла оптики. – Сейчас, – бормочет под нос, – поймаю...

На мостик, выбравшись из душных машинных недр, поднимается костлявый механик. Он так высок, что голова его и плечи уже показались в люке мостика, а ноги еще только перебирают первые ступени трапа.

– Ну и жара! – говорит он, распахивая ворот комбинезона. – А у вас тут рай!

Одетые в шубы сигнальщики в этот момент готовы обменять свой ледяной «рай» на тот раскаленный «ад», из которого выбрался механик...

Так проходит жизнь походного мостика, но за всем этим – простым и будничным – кроется другая жизнь; она бьется в пульсах морзянки, в стонах приборов, что вслушиваются в толщу вод, протекает в неусыпном бдении сигнальщиков, которые всматриваются в бесноватую баламуть шторма.

Пеклеванный живет этой второй жизнью. Его пальцы плотно сжимают бинокль. Сейчас он ответствен за все, что происходит на тридцати двух румбах исчезнувшего во мраке горизонта. Четыре рыболовных траулера вот уже какой день черпают в свои трюмы косяк сельди и никак не могут вычерпать. Где-то глубоко под водой, в сплошном мраке, сейчас валом валит жирная полярная рыба, но в этом подводном мире живут и гремучие шары мин, быстрее акул проносятся хищные субмарины врага. Вот потому-то не слышит сейчас Артем разговоров на мостике, забывает о холоде и, не доверяя сигнальщикам, сам всматривается в мрачную долину океана.

– На «Рюрике» видна щель света! – докладывает матрос.

Что такое щель света? Пустяк. Но, может быть, этот свет уже заметил враг?.. Может, чья-нибудь предательская рука подает сигналы врагу?..

– Передайте, – говорит Пеклеванный, – командиру траулера «Рюрик»: «У вас виден свет с правого борта в районе спардека».

Прославившийся на весь флот своим зрением сигнальщик Лемехов быстро отыскивает в темноте ныряющий на волнах силуэт «Рюрика» и отщелкивает во тьму приказ по клавишам фонаря. Скоро щель света пропадает, и Лемехов, закрывая фонарь от брызг, говорит своему соседу-пулеметчику:

– А все-таки, что ни говори, а им труднее, чем нам.

– Кому – им?

– А вот им, всем, – и сигнальщик показал во тьму, где, захлестанные мутной пеной, трудились четыре траулера...

* * *

– Мастер! – кричат из трюма. – Эй, мастер!

– Где мастер? – отзываются в темноте.

– Позовите мастера, – приближается зов.

– Тетя Поля, – говорят у рыбодела, – иди, тебя кличут.

– Господи, да что там стряслось такое?..

Подтянув повыше гремящие при каждом шаге заскорузлые от соли пуксы, Полина Ивановна спешит к рыбным трюмам. Ее ноги скользят по палубе, залитой рыбьей слизистой кровью. Высоко над бортами вихрятся сизые рассыпчатые гребни. «На старости-то лет...» – думает боцманша, и, молодо изогнувшись, что кажется почти невозможным при ее полной фигуре, она ныряет в люк.

Здесь ее уже ждут засольщики.

– Мастер, отрыбачили! Продукцию некуда складывать!

– Такой корабль большой, и – на тебе! – некуда! Быть не может...

– А ты посмотри.

Она осматривает помещение: «чердаки» действительно вплотную забиты готовой продукцией. Из консервного отсека тоже кричат, что еще осталось немного места, а дальше...

– Хоть на голову клади, – образно заявляет старшина отсека, девушка в кокетливом халатике, отчего она похожа на медицинскую сестру.

– Вы уж это там... как бы вроде... потеснитесь...

Тетя Поля бежит к телефону, звонит в штурманскую рубку:

– Анастасия Петровна, хоть на голову рыбу клади. Все чердаки заполнены! Привыкла я на берегу – там-то что, а здесь, окромя палубы, и плюнуть некуда.

Окуневич ее успокаивает, добродушно смеется:

– Еще три захода, Полина Ивановна, сделаем и на рассвете сдадим косяк другим траулерам. Как-нибудь там распорядитесь, чтобы поплотнее укладывали...

Тетя Поля, направляясь к люку, заглядывает в салотопенную. Здесь жарко, и воздух пропитан испарениями рыбьего жира. Корепанов сидит возле котла, читает, раскачиваясь, потрепанную книгу.

– Интересно? – спрашивает она его.

– Очень. Про то, как...

Салогрей уже раскрывает рот, чтобы начать рассказывать «про то, как...», но голова тети Поли занята другим:

– Ты из этой партии печени, что гонишь, потом мне на пробу принеси. Ну, как у тебя дела-то?

– Да хорошо. Вот послушай, как ревет в котле. Я змеевик переделал, теперь...

На этот раз его прерывают авральные звонки, и тетя Поля кидается к дверям:

– Трал поднимаем. Ты приди рыбу шкерить, помоги!

– Приду...

На палубе ее снова охватывают мрак, грохот, брызги. Вытягивая с морских глубин кошель трала и брызгаясь горячим паром, сипит лебедка. На корме распоряжается тралмейстер Шишмарев – хитроватый старик, который давно уже «выплавался», но в трудное время снова пришел на траулер.

Над разделочной площадкой гудит и трещит под ударами ветра брезентовый покров, скрывающий свет лампы. До этого шкерили рыбу в темноте, но после того, как одна неопытная девушка чуть не отрубила себе палец, решили работать при свете и для маскировки натягивать этот тент.

– Ну, как? – спросила тетя Поля. – Наточили ножики?

– Нам Хмыров точил, – засмеялись девушки, занимая свои места у рыбодела. – Он за всеми за нами сразу ухаживает!

– Угодник бабий, – сказала ему мастер, – девки вон только что в море вышли, а рыбу шкерят и спорчее и лучше. Первым-то сортом девяносто семь процентов идет, а другие три, ты думаешь, – чьи?

На воде уже показались черные доски поддона, и только это, пожалуй, спасло матроса от продолжения нагоняя. Кошель трала, загруженный рыбным месивом, был поднят над разделочной площадкой; старый тралмейстер дернул за какой-то одному ему известный тросик – и на палубу хлынул тяжелый серебряный дождь.

– Ого-го-гой! – загоготал Шишмарев, за всю свою долгую жизнь не отучившийся радоваться каждой удаче.

Раздутые до чудовищных размеров глубоководные окуни... сильные юркие сельди... пестрые с тигровой шкурой зубатки... молочно-белая плоская, как блин, камбала... пятнистая могучая пикша... мраморно-серая ледяная треска – и все это бьется под ногами, страшно выпучивая глаза, жадно дышит.

– Начинай!..

Хмыров, чувствуя, как быстро холодеет нижняя часть тела, погруженная в рыбный завал, лезет в самую его середину. Корепанов прибегает ему на помощь, и вдвоем они становятся на подброс. Погрузившись до пояса в сугроб живой рыбы, которая зубами цепляется за клеенчатые штаны, они ловко орудуют пиками. Подхватив на острие какую-нибудь треску – а в треске этой полтора пуда весу, – они бросают рыбину на узкий стол рыбодела; только и слышится: шлеп, шлеп...

Шум волн заглушает дробный перестук ножей.

Хмыров тоже берется за нож. Он работает здесь же, на палубе, прижимая рыбу ногой, – прием норвежских рыбаков, которому научил его когда-то Никонов. Матрос изредка бросает взгляд на девушку, стоявшую неподалеку. С красным, словно обожженным лицом, она равномерными взмахами ножа распластывала живот треске, добираясь до истекающей жиром печени.

– Ну, чего по сторонам смотришь! – снова набросилась на него тетя Поля. – Вон бы тебя туда, на миноносец, а то совсем разленился с нами, с бабами... Эвон, эвон, как их, сердешных, море швыряет. У пушек все – и спрятаться негде...

Так говорила она, совсем забыв о том, что одно и то же море бросает миноносец «Летучий» и траулер «Рюрик», и кому труднее – кто его знает!..

* * *

К вечеру следующего дня, закончив охрану траулеров, эсминец швартовался к пирсу маленькой неуютной гавани, затерянной на карте в излучинах берегов. Давая последние обороты винтам, под горячими палубами устало вздыхали машины. Впервые за несколько суток откидывались в бортах броняжки иллюминаторов и в кубрики врывался свежий воздух.

А над водой гавани высились аспидно-черные скалы, в ущельях которых никогда не таял снег, чайки оглашали окрестности печальными криками, вода в бухте была смутная, непрозрачная...

Откинув на затылок мокрый капюшон, Пеклеванный подошел к командиру:

– Товарищ капитан третьего ранга, разрешите до утра уволиться в главную базу?

Бекетов с мостика не сходил – стоял, привычно обхватив рукояти телефона, и смотрел с высоты, как матросы боцманской команды драили швабрами и без того чистую после шторма палубу.

– А вы комнату уже получили? – спросил он.

– Все обещают...

– Ну, а когда дадут комнату – свадьба?

– Конечно, – сказал Артем, но, вспомнив недавнюю ссору с Варей, спохватился: – Правда, об этом мы еще не говорили...

Бекетов улыбнулся, но отрицательно покачал головой:

– Нет, Артем Аркадьевич, в базу уволить не могу...

И он пошел к трапу, на ходу давая указания своему помощнику капитан-лейтенанту Францеву:

– Пора выстирать тенты... Флаги сигнальщикам просушить... Поручни окислились... Мясо на рострах прикрыть... Команде можно спать...

– Товарищ капитан третьего ранга, – снова потерянным голосом начал Артем, – я смог бы вернуться к одиннадцати...

– Я уже сказал! – ответил Бекетов, распахивая дверь в коридор салона.

Пеклеванный раскурил папиросу, лениво осмотрелся – ну и место! А вон барак, солдаты рубят дрова; какой-то «морской охотник», номер его 216... «Вахтанга Беридзе катер, – вспомнил лейтенант и печально вздохнул: – Зайти, что ли?..»

Радисты уже тянули на корабль телефонный провод.

– С базой? – спросил Артем, тоже потянув провод.

– И с базой, – ответил старшина радистов.

«Вот и позвоню», – решил Пеклеванный; когда эсминец был подключен к береговой сети, он занял место у аппарата, долго кричал в трубку:

– Алло, база!.. База?.. Соедините с поликлиникой флота... По-ли-кли-ни-кой!.. Да-да!..

В трубке что-то шипело, потрескивало, далекий женский голос ответил не сразу:

– Поликлиника флота слушает...

Артем сорвавшимся голосом спросил:

– Мне Китежеву... Варвару Михайловну...

Опять тоскливое ожидание. Пеклеванный терпеливо ждет, – тыкая в пепельницу погасшим окурком, думает: «А вдруг нету?.. А вдруг ушла?..» И ему становится страшно. «Потому что люблю», – отчаянно решает он и слышит:

– Китежева у телефона!..

– Варя! – мгновенно просияв, кричит Артем. – Золотая моя, здравствуй!.. Что? Что? Не слышу...

– В шахматы перекинемся? – предлагает, выходя из ванной, распаренный штурман.

– Иди к черту, – отпугивает его Пеклеванный и снова приникает к трубке: – Да нет, это не тебе, это тут...

Варенька что-то говорит ему, но голос глушится расстоянием. Нет никакой возможности вникнуть в смысл ее слов, только один тон ее речи – ласковый и в чем-то укоряющий – заставляет Артема понять, что она уже не сердится на него, что она прощает ему, что она любит его.

– Да, да... да, да, – время от времени повторяет он, боясь, что она повесит трубку; а ведь ему совсем неважно, что она там ему говорит, а вот голос... один голос!

«Люблю», – снова думает он.

Но когда разговор закончился, ему стало еще тоскливее. Он долго слонялся по кораблю, даже не снимая реглана, потом сказал дежурному офицеру, что сходит на «охотник» и скоро вернется... На «охотник» его не пустил часовой.

– В чем дело? – искренне возмутился Пеклеванный. – Вы же видели, что я сошел с эсминца, и... вообще, что это значит?

Но едва он снова ступил на трап, как часовой снова крикнул:

– Назад!

– Ну, тогда доложите старшему лейтенанту Беридзе, что к нему пришел его друг по училищу Пеклеванный.

Дверь катерной рубки распахнулась, и на палубе появился старший лейтенант Беридзе.

– Вах, – сказал он, – другом-то ты никогда мне не был, а вообще хвалю, что зашел. Пропусти его! – приказал он матросу и пошел навстречу гостю, еще издали протягивая смуглую руку.

Чувствуя, что его самолюбие сильно задето, Пеклеванный сказал:

– Ну и вахтенные у тебя!

– Это не вахтенные, – засмеялся Вахтанг, – это, брат, дисциплина такая... Что, не нравится?

– Да нет, все по уставу.

– А я люблю устав... Ну ладно, проходи!

Он пропустил его впереди себя в низенькую тесную каюту, наполовину занятую раскинутым столом. На столе лежал мелко нарезанный хлеб, стояла раскрытая банка с тушенкой, краснела пузатая жестянка с элем.

На крохотном диванчике, положив на радиатор ноги в шерстяных носках, сидел скромно одетый пехотный офицер. Пригладив рукой светлые волосы, он как-то застенчиво назвался:

– Лейтенант Ярцев.

– Мой лучший друг, – представил его Вахтанг и достал из шкафчика третий стакан: – Наливать?

– Эль?.. Никогда не пробовал, – признался Артем.

Выпили.

– Ну как? – спросил Вахтанг.

– Да ничего вроде.

– Недавно, – сказал Ярцев, улыбнувшись, – мне пришлось пить настоящий баварский мюншенер. Это куда лучше!

– Где это вы его пробовали?

Вахтанг похлопал Пеклеванного по плечу:

– Где – лучше не спрашивай. Нам с тобой там не бывать.

– Почему? – сказал Ярцев. – Мы все там побываем. Рано или поздно, а побываем.

– Вы что имеете в виду? – спросил Артем.

– Я имею в виду наши искони русские Печенгские земли.

– Но, – добавил Вахтанг, – уже без мюншенера.

– И без егерей, – добавил Ярцев.

Все рассмеялись, и Артем как-то невольно проникся уважением к этому скромному офицеру.

– Ярцев... Лейтенант Ярцев, – начал вслух вспоминать он, – простите, вы не тот Ярцев?..

– А какой тебе нужен? – вступился Вахтанг.

– Вы простите меня, – повторил Артем, – но я где-то слышал о Ярцеве-разведчике.

– Может быть, и я, – уклончиво ответил пехотинец; потом, явно переводя разговор на другую тему, спросил: – Вы знаете, что семнадцатого августа президента Финской республики посетил «великий молчальник»?

– Кто этот молчальник?

– Так зовут фельдмаршала Кейтеля, – пояснил Ярцев. – Интересно, что он посетил Маннергейма по личному указанию Гитлера. Для того чтобы выслушать мрачное известие: Суоми отныне уже не считает себя связанной с Германией прежним договором. Я имею в виду договор между Рюти – и Риббентропом...

– Что ж, – заметил Вахтанг, накладывая гостям тушенку, – после этого следует ожидать, что финны попытаются завязать с нами мирные переговоры.

– Вполне возможно, – поддакнул Пеклеванный. – Но только непонятно, зачем нужны нам эти переговоры?

– Для мира, – отозвался Ярцев.

– Но мир мы можем завоевать оружием, а не бумажкой.

– А эль-то крепкий, – сказал Вахтанг, кивнув на Артема.

Ярцев не улыбнулся и мягко возразил:

– Ведь важно не то, что мы можем пройти Финляндию из конца в конец, а важно то, что, идя на переговоры, мы еще раз докажем финнам свое добрососедское отношение. И, по-честному говоря, финны не такой уж плохой народ, как у нас многие думают... Впрочем, – закончил он, – время покажет!

– За переговоры! – предложил Вахтанг, подливая в стаканы золотистый эль.

Артем покорно выпил и стал прощаться.

* * *

Тетя Поля возвращалась с траулера домой, неся в руке тяжелые пикши, поддетые за жабры на одну бечевку. Вот и окончен ее первый рейс. Не так уж и страшно все это. Сейчас другое страшит – одиночество. Все-таки, что ни говори, а коли нету родного человека под боком, не сладко встречать старость. «Детишек Бог не дал, – часто печалилась она, – война закончится, какого-нибудь сироту возьму, все легче будет...»

Иногда она пыталась вспомнить свою молодость. Но в памяти почему-то остались только заливные поймы в цветах, паруса в солнечном мареве да веселый перестук топоров на верфях, еще вот помнит, как жемчуг собирала, как пела на вечеринках старины протяжные, ну – и все, пожалуй. Зато с какой страшной явственностью вспоминается всегда последнее, совсем недавнее, и больше всего тот вечер, когда пришел Антон Захарович домой веселый, праздничный – оставили его на «Аскольде» по-прежнему боцманом.

Неожиданно за ее спиной раздался чей-то голос:

– Эй, хозяйка! Не продашь ли рыбки?

– Сам поймай, – ответила тетя Поля, не обернувшись на голос, и вдруг обиделась. – Да что я тебе, – крикнула, – спекулянтка какая?!

А когда обернулась, то увидела: стоит перед ней солдат в старенькой шинели без погон, на голове папаха потертая.

– Да что ты, мамаша! Я тебя обижать не хотел. Просто вот рыбки захотелось. Дай, думаю, спрошу!

– Эка невидаль, рыбка-то, – смягчилась тетя Поля – Будто ты и солдат не наших краев?

Подкинул солдат тощенький мешок на спине, подошел:

– Эх, мать ты моя! – сказал. – Два года в этих краях землю собой согревал. Уж оттаяла она или нет – не знаю... Из плена вот бежал, второй только день как на свободе...

– Сердешный ты, – пригорюнилась тетя Поля, – как же ты живым вышел оттуда?

– И не спрашивай, – отмахнулся солдат. – Кости все перебиты, зацинжал сильно. Меня, вишь ты, вчистую демобилизовали. На родину еду, на Псковщину...

– Да ты бы сразу эдак-то сказал. У тебя и денег-то, наверное, нету?

– И то правда, – весело согласился солдат. – Денег всего четыре рубля. Ну, думал, поторгуюсь...

– Так пойдем ко мне, эвон коттедж мой стоит на взгорье. Пойдем, уж чем-чем, а рыбой-то я тебя угощу!.. А ты в плену старичка такого не видывал?

– Величать-то его как прикажешь?

– Мацута, Антон Захарович.

– Не припомнить. Может, и видел когда...

Пришел солдат в дом, сел у комода, осмотрелся.

– Хорошо живете, – заметил.

– Жили раньше, – ответила Полина Ивановна.

– Заживем еще! – бодро откликнулся солдат.

За столом, аппетитно обгладывая жареные куски рыбы, солдат рассказывал:

– Сейчас, мать, дело такое, что только беги. Вот и бежит народ. Финский-то фронт, – слышала небось? – словно шинель на мне, по всем швам расползается. Наш брат-пленный и пользуется... По лесам, горам да болотам только костры наши и светятся. А из плена-то самого на «ура» бежим. Знаешь, как это?.. А вот: выведут нас, допустим, на работу, мы уже все сговор держим, «ура» крикнет кто-либо, и – врассыпную... Ну, конечно, человек пять недосчитаемся. Тут уж дело такое, робкий лучше не лезь...

– Робкий он у меня, – сказала тетя Поля.

– А я тоже был из этого десятка. Коли жить под немцем не хочется, так поневоле осмелеешь... Тут такое уж дело, мать! – твердо повторил он, по-крестьянски собрав со стола крошки.

И когда он ушел, этот солдат, тетя Поля вдруг почувствовала себя легче. Ночь проспала спокойно, а наутро проснулась с новым настроением. Ей все время казалось, что кто-то должен прийти, она кого-то ждала, но – кого?..

Вечером навестила дочку Аглаи и наказала старому смотрителю:

– Ты, Степан, время от времени заглядывай ко мне. А вдруг придет он, а меня нету, – я снова в море уйду! А я – жду...

– Кто придет-то? – удивился Хлебосолов.

– Ясно кто! Или не понимаешь?

– Невдомек мне.

– Ну, это твое дело. Только заходи.

И смотритель, внимательно посмотрев ей в лицо, сказал:

– Ладно! Зайду... Ты не беспокойся... Или вон Анфиску пришлю – у нее ноги помоложе...

Около смерти

«Ну вот, – подумал лейтенант Рикко Суттинен, – одна-две минуты – и все будет кончено... Все, что было!.. Так, пожалуй, и лучше...»

И, подумав, он вытолкнул из-под ног березовый чурбан, тонкая петля сразу захлестнула шею. Ему показалось, что он слышит, как хрустят хрящи его горла, потом боль рванулась откуда-то из груди – впилась в самую макушку головы.

Мрак тяжело нахлынул сверху, раздавил сознание, как поганую лягушку.

И оттуда же, сверху, откуда свалился мрак, кто-то грубо крикнул ему:

– Вставай, девка!

Суттинен медленно открыл глаза. Он лежал на полу, а обер-лейтенант Штумпф стоял над ним, широко раздвинув толстые ноги, и крутил в руках концы разрезанной веревки.

Ударом сапога советник отбросил в угол березовый чурбан, снова крикнул:

– Вставай!.. Я никому не скажу!

Рикко Суттинен поднялся, шагнул к столу, налил водки.

– Судьба, – сказал он, растирая горло. – Видно, не суждено посмотреть Туонельского лебедя!..

Он осушил стакан, и его тут же вырвало.

– Ну вот, – брезгливо поморщился Штумпф.

– Плевать! – сказал Суттинен, вытирая подбородок, и крикнул денщика: – Вяйне! Поди сюда, вытри...

– Допился, – продолжал советник, – пора бросить.

– А я брошу! – запальчиво крикнул Суттинен. – Я еще не конченый... Я еще все могу... Я брошу, вот это – последнее!

Он снова налил себе водки и выпил. Денщик с тряпкой в руках стоял на пороге, не уходил – ждал: вырвет господина лейтенанта или не вырвет?

На этот раз не вырвало, и Суттинен успокоенно сказал:

– Ну вот... Клянусь: это – последнее!

Он встал и, нахлобучив на голову кепи, вышел. Штумпф сел к окну, долго смотрел, как по улице, пошатываясь, идет лейтенант Суттинен; вот он остановился, потом завернул к крыльцу дома, в котором размещался полковой капеллан.

«Тоже мне святоша нашелся! – подумал советник и тяжело, с надрывом вздохнул. Хотелось есть, но консервы и жареные грибы надоели. – А не лечь ли спать?» – и он завалился на походную койку, скрипнувшую под его грузным телом. Но сон не приходил, в голову лезли неприятные мысли...

Обер-лейтенант Штумпф был опытным офицером, воевал уже четвертую кампанию, он хорошо понимал и видел то, чего еще не хотели видеть многие его соратники. Так ему, например, было ясно, что наступление Красной Армии на этом участке фронта – от Киимасярви до Канталахти – уже началось. Некоторые офицеры еще упорно продолжали верить в официальную версию о невозможности русского наступления в Лапландии и Северной Карелии; считалось, что все основные силы русских стянуты на центральном фронте. Однако обер-лейтенант думал иначе. Русские уже не раз доказывали, что способны вести наступление по всему фронту, и они наступают здесь, в Карелии!

Да, они наступают... Штабные офицеры не хотят верить в наступление, ибо не видят в нем той бурной стремительности, какой отмечены все предыдущие прорывы русских в Белоруссии и на Украине. «Болваны!» – злобно думал Штумпф, и койка снова скрипела под ним. Ведь на этот раз русские наступают незаметно, как-то исподволь. Их легкие подвижные отряды просачиваются через болота и леса в тылы финских войск, сеют там разброд и смятение; чего же еще ждать, если недавно они ворвались на броневике даже в Вуоярви, ранили самого командира пограничного района...

«Не понимают, – озлобленно решил Штумпф, подумав про финнов, – не понимают, что наступление уже началось... А сами отползают к старой границе... Идиотство!»

Примерно так же думал и войсковой капеллан, когда на пороге его комнаты появился лейтенант Суттинен. Отложив путеводитель по Карелии с раскрытой картой, на которой капеллан отмечал «свой» путь отступления вместе с армией, он внимательно выслушал офицера.

Суттинен долго и путано говорил о близости конца, который страшит его, о неизвестности дальнейшего, которое страшит его, о затянувшейся войне, которая страшит его тоже. Страх – это слово часто повторялось им, и капеллан, кладя на голову офицера пухлую белую руку с агатовым перстнем на мизинце, сказал:

– Сын мой, вижу, что гнетет тебя души смятение, но забыл ты, сын мой, что воин не должен страшиться смерти. Сладко и отрадно погибнуть за нашу Суоми, и ворота рая всегда открыты для павших на поле брани. А еще, сын мой, смерть не страшна потому, что конец любой жизненной повести естествен и прост – это сама смерть...

Но, промучившись с лейтенантом целых полчаса, переходя от ласковых увещеваний к угрозам, капеллан ничего не добился и, уже изменив своему апостольскому тону, сказал с прямолинейностью солдата:

– Вот что, лейтенант, хватит! Я сейчас налью вам водки, и отправляйтесь к себе, уже поздно...

Суттинен выпил; оправдывая себя, решил: «Ладно, это последнее, сегодня можно, а уж завтра...» Шагая по темной грязной улице, почти трезво раздумывал: Суоми кончает войну, она терпит поражение, вслед за которым не следует ожидать ничего хорошего и ему, двадцатисемилетнему парню, члену грозных когда-то партий «Шюцкор» и «Союз соратников СС».

На штабном крыльце стоял капрал Хаахти и, перегнувшись через перила, плевал кровью.

– Ты чего? – спросил лейтенант.

– Губу разбили, сволочи...

– Кто?

– Да вот, взяли около озера, их сейчас Штумпф допрашивает...

Суттинен шагнул в дверь, бегло осмотрел пленных.

– Откуда? – спросил лейтенант.

– Задержаны во время обхода постов, – сонно ответил Штумпф, – спали в стогу сена... Говорят, что бежали с рудников. Документов нету, а оружие есть...

И он захохотал, как всегда, совсем некстати. Один из пленных, одетый в длиннополую, густо заляпанную грязью шинель с чужого плеча, сказал по-немецки с каким-то странным акцентом:

– Я нашел этот пистолет... вместе с шинелью...

Капрал Хаахти появился в дверях, ткнул кулаком в спину второго пленного, почти старика, в ватнике и зимней шапке.

– Песок сыплется, – сказал он, – а дерешься, собака!..

Суттинен взял шкурку лисицы, лежавшую перед Штумпфом на столе, потеребив пальцами рыжеватый мех, привычно определил:

– Лапландская... Такие в Финмаркене.

И печально вздохнул, вспомнив отцовский питомник черно-бурых лисиц в Тайволкоски, старую кормилицу свою...

* * *

После взрыва никелевого рудника «Высокая Грета» пастора арестовали немцы. Эту тяжелую для отряда весть принес дядюшка Август. Улава настаивала на дерзком налете среди ночи на здание комендатуры, где находился арестованный Руальд Кальдевин. И как ни было горько Никонову, он все же не дал согласия на эту рискованную операцию, понимая, что такой налет может стоить больших жертв.

– Подождем, посмотрим, что будет дальше, – говорил он Улаве.

Ждать пришлось недолго. На шестой день Кальдевина освободили – не было прямых улик; кроме того, арест пастора вызвал новую волну ненависти у населения, а гитлеровцам приходилось теперь с этим считаться.

Но скоро на подходах к замку появились конные разъезды горных егерей. Лагерь был поставлен на осадное положение, выставили дополнительные караулы, роздали все имевшееся в отряде оружие. Очевидно, гитлеровцы, как и в прошлую зиму, решили разведать окрестности, наверняка считая взрыв «Высокой Греты» делом рук партизан. В постоянном ожидании боя Никонов решил привести в исполнение свой замысел – переправить через линию фронта Антона Захаровича, Иржи Белчо, солдата Семушкина и других.

– Ну прощай, Костя, – говорил боцман, перед тем как покинуть лагерь. – Что сказать жене твоей?

Никонов дал Мацуте лисицу, добытую прошлой осенью, и ответил:

– Возьми, отдай ей... И скажи, что люблю. Как никогда не любил еще. Пусть ждет. Встретимся. Обязательно встретимся...

«И вот встретились», – думал Мацута...

Суттинен сказал советнику по-шведски:

– Много их таких по лесам бродит... Ну и пусть идут своей дорогой... Все равно конец!

Штумпф поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Суттинен сел на койку. Хаахти стянул с его ног разбухшие от сырости сапоги, забросил их на печку.

– Идите, – сказал лейтенант пленным, – а то расстреляю. Ну, что встали?.. Марш, марш!..

И, закрываясь с головой серым стеганым одеялом, он с наслаждением думал, что сделал хорошее дело перед богом, который отплатит ему, наверное, тем же...

– Марш, марш!..

Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:

– Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое...

И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:

– Отведите подальше... Слышите?..

Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.

Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.

Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.

– Спорят, куда вести, – сказал Семушкин.

– Далеко не отведут, – ответил Мацута, – охота им по такой слякоти вожжаться с нами!

Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:

– Стреляйте здесь... Не мучьте!

Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:

– Слусай, отец, закурить хоцешь?

– Развяжи руки.

Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.

– Ладно, – сказал он, – развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выслусай.

– Ты финн? – спросил Мацута.

– Карел, – ответил тот, освобождая руки пленников.

– А откуда по-нашему знаешь?

Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:

– Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.

Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:

– А дело вот какое... Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена – ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, – солдат махнул рукой в сторону деревни, – и здет выстрелов.

– Так чего же ты медлишь?

– Слусай, отец, – неожиданно вспылил солдат, – если будет надо – застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцился. Ты слусай!..

– Ну, слушаю.

– Так вот... Я и мой товарисц, он настоясций суомэ-лайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь... Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы – боимся...

– Чего боитесь?

– Цего... Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!

– Не знаю.

– Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.

Боцман все понял.

– Дурак ты, – дружелюбно сказал он, – знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов – разберись!

Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:

– Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут...

– Брось дурить, – строго прервал его Антон Захарович. – Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры... Но я, – добавил он, помолчав, – обещаю сказать, что ты просишь...

По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое – договор заключен.

Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.

И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:

– Так-то вернее!..

* * *

Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:

– И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем...

Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.

– Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!

– Переживаешь?

– А как же, капитан! Война-то еще... А меня уже за борт выбросили.

– Эх, Мацута, Мацута, – сказал главный капитан, – забываешь ты об одной вещи!

– Это о какой же?

– Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни – это крепчайший сплав получается.

– Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, – передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, – если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?

– Ты, боцман, – вздохнул Дементьев, – не туда клонишь... Я знал, что если Мацута в Мурманске, – значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело...

Боцман обрадованно задвигал стулом:

– Ну, ну?

– Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела – так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь...

– Ну, а все-таки? – насторожился Мацута.

Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:

– Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..

– Преподавателем?..

– Да!

– Что вы, Генрих Богданович, ведь я же – боцман.

– Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом...

И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.

Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:

– Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.

– Какое же это дело?

– Быть преподавателем в «мореходке».

Тетя Поля на мгновение задумалась.

– Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?

– Учил. А то как же?

– Не было тебе боязно?

– Не было.

– Тогда чего же ты боишься сейчас?

– А ведь верно, – сказал Антон Захарович. – Ты у меня, Поленька, умница!..

Награда за неудачу

После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, – центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрещении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием...

С такой подлодкой и встретился полчаса тому назад Рябинин и вот теперь лежал на диване в своей каюте, а штурман перевязывал ему раненую руку.

Прохор Николаевич что-то сказал.

– Что? Я не расслышал, – переспросил Малявко.

– Я говорю – водки бы.

– А хотите?

– Пустяковая рана, а... болит, – не сразу признался Рябинин.

Он лежал, откинув голову назад, и углы его большого темного рта были опущены книзу. Крупные капли пота покрывали высокий лоб, глаза налились кровью. В откинутых иллюминаторах виднелись встревоженные лица матросов, заглядывавших в каюту капитана с палубы.

Мурмылов принес стакан водки. Рябинин поднялся, выпил, поморщился:

– Закройте иллюминаторы, оставьте меня одного.

– Есть, – ответил Малявко, отпуская на время жгут, перетягивающий руку Рябинина.

– Курс прежний – к берегам Новой Земли.

– Есть!

– Нижние паруса взять в рифы – ветер усиливается.

– Есть!

– Можете идти.

– Есть!

– Обождите, штурман...

– Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант.

Аркаша Малявко подошел к дивану, и Рябинин, взяв его руку, крепко пожал ее:

– А теперь, штурман, идите...

Когда иллюминаторы были закрыты – стало совсем невмоготу. Палубный настил каюты вместе с диваном стоял наклонно, и просившее покоя тело приходилось держать в постоянном напряжении. Осколочная рана пылала жгучим огнем, и внутри ее все время что-то дергалось.

Прислушиваясь к размахам качки, которые заставляли шхуну скрипеть дубовыми распорами бимсов, Прохор Николаевич, полузакрыв глаза, снова переживал события истекшего дня...

* * *

Разведка сообщала, что около Новой Земли появились немецкие подлодки, обстрелявшие вчера зимовки, метеостанцию и разорившие два ненецких становища. Рябинин направил шхуну в этот район. Ровно в 11.30 субмарина крейсерского типа всплыла прямо по курсу и выстрелом под нос приказала лечь в дрейф. Часть команды сразу разбежалась к орудиям, «партия паники» бросилась к шлюпкам. Рябинин незаметно попытался развернуть шхуну так, чтобы паруса забрали в свои «пазухи» как можно больше ветра, а приглушенный войлоком мотор помогал парусам приблизить шхуну к подлодке. Когда же субмарина приказала капитану корабля явиться с судовыми документами, Прохор Николаевич поднял флаг, означавший: «Не разобрал вашего сигнала». Гитлеровцы, очевидно, поверили, что туманная мгла, висевшая над морем, помешала разобрать их флаги, и подошли еще ближе – этого как раз и добивался от них Рябинин. К этому времени, закутываясь в одеяла и роняя в воду ящики, «партия паники» уже отвалила от борта – теперь на шхуне оставались только те, кто притаился возле орудий. Враг медлил, внимательно приглядываясь к «покинутому» кораблю. Слухи о появившемся в море судне-ловушке уже, очевидно, обошли гитлеровских подводников, и угроза замаскированных пушек заставляла командира субмарины быть настороже... В 11.47 подводный крейсер наконец открыл огонь. Сильная качка, швырявшая круглый корпус субмарины, мешала немцам вести точную пристрелку. Снаряды перелетали через шхуну, разрываясь от прикосновения к воде. Один снаряд пробил насквозь парус, и он лопнул с оглушительным треском. Прикрываясь высоким фальшбортом, Прохор Николаевич на четвереньках прополз по шхуне, подбадривая матросов. Раненых не было, но постоянное ожидание смерти держало людей в страшном напряжении. Через несколько минут подлодке удалось пристреляться. Два снаряда угодили в борт: один – выше, другой – ниже ватерлинии. Боцман доложил о поступлении во второй трюм воды; раненых по-прежнему не было. Пробоины тут же заделали щитами, и Рябинин за свой корабль был спокоен. Гитлеровцы истратят все снаряды, прежде чем затонет его шхуна, трюмы которой забиты сухим лесом, бочками и мешками с капкой. Но в самый неподходящий момент, когда раздраженный живучестью шхуны противник стал подходить ближе, один шальной снаряд разбил стенку фальшивой рубки, за которой укрывалась пушка. Опешивший противник даже замедлил скорострельность, а Рябинин, крепко выругавшись, решил раскрыть военно-морской флаг, громыхнули орудия, и первые же снаряды угодили в палубную цистерну субмарины. Гитлеровский офицер, до этого спокойно куривший папиросу, спрыгнул с мостика и закричал на своих матросов, одного из которых тут же смыло за борт. В бой вступили пулеметы, и Прохор Николаевич не заметил вначале острой боли в руке. Смытый матрос плыл обратно к подлодке, но волны отбрасывали его все дальше и дальше. Взмахнув в последний раз руками, он утонул у всех на виду. Неожиданно на палубу с десятиметровой высоты обрушился фор-брам-лисель, перевитый оборванным такелажем. Но в этот же момент из рубки подлодки, развороченной метким попаданием, вырвались какие-то желтоватые газы, и она с резким дифферентом на нос стала погружаться в море... Рябинин, ослабевший от потери крови, стоял на мостике. К борту шхуны уже возвращались шлюпки с «партией паники». Когда весь экипаж оказался в сборе, пронесся чей-то крик: «Торпеда!» Значит, субмарина не утонула, и теперь, оставаясь под водой, мстила за свой промах. Но Прохор Николаевич уже бросился к штурвалу, здоровой рукой развернул шхуну, чтобы избежать встречи с торпедой...

И вот сейчас, лежа на диване и переживая заново все мельчайшие детали боя, капитан-лейтенант вдруг понял, что не все сделал для победы.

– Эх, черт возьми, – подумал он вслух и, забыв про боль, дернул шнурок звонка, вызывая рассыльного. – Боцмана, – приказал он матросу.

Пришел Слыщенко, остановился у комингса, покашливая в огромный кулак.

– Ну что, мичман? – почти весело сказал ему Прохор Николаевич. – Не повезло?..

– Дак не все же нам везти будет, – уклончиво ответил боцман. – Когда ж нибудь и прошибиться можно.

– «Прошибиться», – с неудовольствием повторил Рябинин, – слово какое выкопал... Эдак когда-нибудь так прошибемся, что... сам понимаешь, не маленький!

– Я-то уж тонул, – как-то стыдливо сознался Слыщенко, – знаю, каково это...

– Кого удивить хочешь! – вдруг засмеялся Рябинин и, быстро оборвав смех, сказал: – Вот что, мичман: всю свободную от вахты команду построить в жилой палубе.

– Слушаюсь, – ответил боцман, но не уходил, мялся.

– Ну, чего еще?

– Да вы бы... лежали, товарищ командир. Вот полегчает, тогда хоть каждую минуту нас стройте.

– Без разговоров, не люблю! – жестко обрезал его Рябинин и стал одеваться.

Сначала он прошел в лазаретную каюту, где умирал пожилой матрос, тяжело раненный в конце боя. Санитар, делая ему укол морфия, покачал Рябинину головой: плохо, мол. Капитан-лейтенант сел в изголовье койки, вытер со лба умирающего обильный пот. В этот момент он совсем не помнил о своем ранении, о своей боли – всем существом он чувствовал сейчас страдания этого чужого, казалось бы, для него человека, каких он встречал по службе тысячи.

– Я еще зайду, – шепотом сказал он санитару и направился в жилую палубу. Часто вспыхивающая трубка, которую он раскурил в неосвещенном коридоре, вырывала из темноты его глаза, светившиеся печалью.

Но подтянутый, несмотря на отсутствие единой формы, вид матросов, что стояли в узком проходе между рядами коек, вернул ему душевное равновесие. Он с любовью оглядел их обветренные лица, крепкие обнаженные шеи и почти восхищенно сказал:

– А здоровые вы у меня, черти!

Матросы улыбнулись, а Мурмылов выкрикнул:

– В этом-то и беда наша!.. Сколько уж насмешек на берегу выслушали!

Рябинин понял: конечно, в такое суровое время странно встретить здоровых парней не в форме, и не один уже матрос его экипажа наслушался обидных замечаний; но... проболтайся из ложной гордости хоть кто-нибудь, и дело, так удачно начатое, может погибнуть бесславно и глупо!..

– Ладно, – сказал Прохор Николаевич, – не век воюем... А вы садитесь, – неожиданно добавил он, – я пришел к вам не только как ваш командир, но и как товарищ ваш... Пришел поговорить с вами, поделиться кое-чем...

Матросы расселись, уступив место Рябинину около фитиля (движок не работал), и как-то сразу началось горячее обсуждение недавнего боя. Прохор Николаевич знал, что в этой безжалостной войне, которую они ведут с врагом, успех зависит не только от него самого и его приказаний – совсем нет: подчас личная инициатива рулевого или моториста выводит шхуну из критических положений, решает победу. И он никогда не пытался стеснять такую инициативу подчиненных своим авторитетом, – даже сейчас курил трубку, молча слушал, изредка лишь поддакивал.

Но только лишь матросы заговорили о последнем этапе боя, когда контуженая подлодка выпустила по шхуне торпеду, он сказал:

– Вот здесь-то мы и допустили ошибку!..

Стало тихо. Потрескивал фитиль, шумела вода в желобах ватервейсов, железная цепь штуртросов, что тянулась под койками в корму судна, позвякивала жалобно и протяжно.

И он объяснил:

– Нам как раз не надо было уходить от этой торпеды. Наоборот, мы сами должны были подставить ей свой борт. Наше суденышко на славу скроено и сшито добрым корабельником Сорокоумовым. И до берега мы все равно дотянули бы, не потонули!.. А враг... – Рябинин даже прищелкнул пальцами здоровой руки, – вот он здесь бы нам и попался. Он бы всплыл, непременно всплыл. И попробовал бы доконать нас. Чем? Снарядами, конечно...

– Правильно! – не удержался мичман Слыщенко. – Вот тут-то мы бы его и прикончили.

– И впредь, – продолжал Рябинин суровее, – впредь я буду поступать именно так!..

И когда он сказал так, первым поднялся боцман, выпрямились рослые сыновья шкипера Сорокоумова, встал еще один матрос – все стали. И, словно желая подчеркнуть суровость этого момента, экипаж судна-ловушки снова застыл в строю.

– Тот, кто не хочет рисковать жизнью, – медленно произнес Рябинин, – может выйти из строя. В ближайшей же базе, куда зайдет шхуна, он будет списан на берег. Есть такие?

Молчание...

И вдруг шагнул вперед матрос Кубиков. Рябинин, словно не замечая его, обходил строй, пристально вглядываясь в застывшие лица матросов. Потом остановился перед Кубиковым, положил ему на плечо тяжелую руку.

– Молодец! – коротко сказал он. – Молодец, что не испугался признаться в своей слабости. Ведь кто-то да должен быть менее смел, чем другие. Позорно было бы, если сейчас промолчал, а потом подвел бы нас всех в сражении. А теперь...

Рябинин снял руку с плеча матроса и выдержал паузу, размышляя над чем-то. Вся команда затаилась в ожидании услышать, что кроется за этим «теперь».

– А теперь, – повторил командир, – ты, Кубиков, возвращайся в строй. Хоть ты и не из храброго десятка, но если у тебя хватило смелости не устрашиться насмешек товарищей, то, значит, у тебя хватит смелости и на то, чтобы драться с врагом!..

* * *

Вечером открылись каменистые берега Новой Земли. На вершинах скал кое-где уже синели матовые снега. Шхуна нуждалась в ремонте; тем более, ускользнувший враг наверняка запомнил ее, и теперь требовалось изменить ее облик: поставить на палубе фальшивую рубку, перекрасить борта. Для этого надо было завести парусник в какую-нибудь бухту, огражденную от волн и ветра. И, согласно приказу командира, шхуна направилась в недалекую губу, к берегам которой вышел когда-то Прохор Николаевич с горсткой матросов после гибели «Аскольда»...

Ветер крепчал. Малявко, задрав голову к небу, следил за уборкой топселей. Вверху, на страшной высоте, пробегая по тонким реям над бурлящей кипенью моря, работали мачтовые старшины – удавшиеся в своего отца сыновья покойного шкипера. Из гулкого чрева шхуны, заглушаемые грохотом волн, выбивались наружу через открытые люки перестуки мушкелей, сипенье ручных насосов, откачивающих воду из полузатопленных трюмов, да раскатистый говорок мичмана. Натянув на затылок поля зюйдвески, стоял за штурвалом Жора Мурмылов.

А вот и губа, по вспененной поверхности которой уже несутся навстречу шхуне легкие байдарки ненецких охотников.

– Лево на борт!.. Одерживай, правь между рифов!..

И, с налету проскочив прибрежные камни, парусник влетел в бухту. Упали паруса, быстро свернутые под реями в тяжелые коконы. Загремела цепь, стремительно бегущая за рухнувшим на глубину якорем. Наложил боцман на цепь стопора, обтянули матросы снасти, марсовые сбежали по вантам на палубу – и шхуна уже оказалась в кольце байдарок.

– Дедушка Тыко! – крикнул Рябинин, сбегая с мостика и помогая подняться на борт старому охотнику. – Здравствуй!

– Ань-дорова-те, – ответил старик и покачал головой.

– Ты узнаешь меня, Тыко?

– Стар я, слепну, – ответил охотник.

– А где Нага? В становище?

– Стар, стар, – пробормотал старик, не расслышав. – Уже на солнце могу смотреть не жмурясь...

– А помнишь, я пришел со своими людьми вон оттуда! – и Рябинин показал рукой на восток, где черные хребты наседали один на другой, лоснились поля щебенки, отцветал серебряный ягель – и так до самого Карского моря.

– Голос твой слышу, – ответил старик. – Если это ты, я рад. Только уходи отсюда и забери все наше становище. Не жить нам здесь.

– Или охота плоха, что уходить решил?

– И нагакняк есть и тивуйлек[8] есть в бухте, – нараспев ответил старик. – Белый хозяин, улоддадебогго, сам подходит на мушку. Но ты забери нас... Чужая железная лодка не уходит. Стар я, но еще слышу, как стучит она в камни, словно пензер шаманий...

Охотники помоложе разом закричали со своих лодок, и Рябинин понял из их отрывочных восклицаний, что примерно с середины августа неподалеку находится чужой корабль без людей; напуганные обстрелами соседних становищ, ненцы не хотят жить рядом с кораблем, который... воняет керосином, как определил один самый молодой новоземелец.

Этим кораблем оказалась немецкая подлодка, которая безжизненно покачивалась в соседней бухте, и волна, набегая с моря, била ее днищем о каменистую отмель, – от этого и получался далеко слышимый скрежет, который дедушка Тыко неудачно сравнил с ударами шамана в священный бубен. Рябинин, стоя на вершине скалы, долго присматривался к субмарине, вдоль острого носа которой были наляпаны белилами кривозубые челюсти акулы. Он даже не верил своим глазам: казалось, что вот сейчас откинется люк, оттуда вылезет офицер и...

– Была не была, – сказал Рябинин, скидывая с себя китель, – тут мелко, и плыть, наверное, не надо.

– Товарищ капитан-лейтенант, – пытался удержать командира сопровождавший его Слыщенко, – лучше я пойду...

Но Рябинин, держа в здоровой руке пистолет, уже сбежал с обрыва. Долго расталкивал ногами воду, погружаясь в море все больше. У лодки оказалось глубоко. В ледяной воде, от которой захватывало дыхание, он подплыл к субмарине с кормы, покато уходившей в море, и лег животом на ее металл. Отдышался, встал, пошел по палубе, как хозяин.

Трап. Мостик. Подергал люк. Глупо. Конечно, задраен. Спустился. Орудие. Открыл замок. На грудь вылилась вода. Дверь в рубку. Вспомнил: отсюда выбегают комендоры. Отвинтил один барашек. Второй. Третий. Надавил всем телом. Так и есть. Открылась.

И вот он в рубке. Сердце прыгает в груди. Глаза постепенно привыкают к зеленоватому полумраку. Да, это еще не подлодка. Подлодка – там, вот под этим люком.

А что там?..

– Эй! – крикнул он и постучал по люку рукоятью пистолета.

Стучать тоже глупо. Но все-таки – что же там?..

Он даже понюхал сизый металл, который, конечно, ничем не мог пахнуть. Только ненцы, с их развитым до предела обонянием, могли определить, может быть, действительно исходивший от субмарины едва уловимый запах масел.

Но все-таки, черт возьми, что же там внутри?..

Он вышел из рубки, выстрелил в воздух.

– А-а-а-а, – донеслось ответное, и он разглядел на вершине крохотную фигурку мичмана. – То-ова-а-а...

Поднявшись на мостик, капитан-лейтенант просемафорил руками: «Беги шхуну тчк я здесь тчк две шлюпки сюда тчк подрывной патрон мне водки тчк». Мичман взмахнул руками: «Все понял», и его фигурку словно слизнул со скалы ветер.

Тело Рябинина трясло лихорадочной дрожью. Подкашивались ноги, но сесть было некуда – металл был холоднее льда. Хоть бы одну папиросу. Жди вот, когда придут шлюпки. Он выжал мокрое белье, снова натянул его на себя, стал быстро бегать по скользкой палубе. Раз-два, раз-два! «Кажется, начинаю согреваться...»

Тяжелые ленивые волны одна за другой бежали со стороны океана, били корпус субмарины об отмель. Подводный крейсер раскачивался, днище надсадно поскрипывало. Но что же там, внутри?.. Подошли шлюпки.

– Ага! – обрадовался Рябинин. – И кухлянку приволокли. Вот за это молодцы, ребята!.. Давай закладывай под люк патроны, сейчас взорвем его.

Люк прочного корпуса, который давал доступ внутрь подлодки, обложили взрывчаткой, протянули бикфордов шнур и, яростно работая веслами, отошли на шлюпках подальше.

Рябинин, согревшись от водки, повеселел и, прикладывая огонек папиросы к концу шнура, крикнул:

– Посмотрим!..

Закурился над морем, побежал над волнами резвый огонек, загрохотал взрыв. И тут же увидели, что из горловины рубки пополз ясно видимый желтоватый прозрачный дымок.

– Навались! – скомандовал Рябинин. – Два-а-а... рывок!

Ух, как гребли матросы – в дугу сгибались ясеневые весла. Догребли и выскочили на палубу – кто первый? Но Кубиков, первым пробившийся к распахнутой взрывом горловине, тут же отпрянул назад.

– Хлор, братцы, – прохрипел он и, чихая и кашляя, на корточках пополз в сторону.

Рябинин не сразу разрешил матросам спуститься внутрь подлодки. Первый отсек, куда они попали, оказался боевой рубкой; здесь было много приборов, штурвалов, сверкали никелем и линзами перископы. Рябинин направился в нос подлодки, повсюду натыкаясь на трупы. По всему было видно, что смерть не застала немецких матросов где попало. Нет, они, казалось, спали мирным глубоким сном. Некоторые лежали в койках, укрытые одеялами, другие, должно быть, настолько утомились, что усталость свалила их прямо на жесткие рундуки. Но видеть их распухшие синие лица, задевать в темноте свисающие с коек руки было жутковато.

Слыщенко, служивший когда-то в подплаве, осматривал приборы, включал и выключал свет, запускал моторы, которые работали как ни в чем не бывало, и не мог найти объяснения такой загадочной гибели всего экипажа.

– Ну допустим, – говорил он, – что погрузились на грунт, заснули, и газы убили их. Но тогда как же всплыла подводная лодка? Ведь не святым же духом?!

Распахивая перед собой тяжелые круглые двери, Рябинин шел все дальше и дальше. Остановился только один раз, увидев в тесном коридоре пробивавшийся через щель свет. Откатив в сторону клинкет, он долго всматривался в заросшее бородой лицо гитлеровского корветтен-капитана, который лежал на койке, а из-под его подушки торчал золотой корешок недочитанной книги. Над столом командира вражеской субмарины висел портрет женщины, которая щурила продолговатые глаза и грызла большое яблоко...

– Дальше, – сказал Прохор Николаевич и задвинул клинкет так плотно, что свет уже не проникал в коридор.

И вот, наконец, узкий торпедный отсек. Над головой проходят рельсы для подвоза торпед, высятся баллоны со сжатым воздухом, в глазах рябит от обилия рычагов, штурвалов, каких-то клапанов.

– Кажется, заряжены, – неуверенно произнес Слыщенко.

– Открой, – говорит Рябинин.

– Да здесь не по-нашему, – отвечает мичман, пытаясь прочесть краткие надписи на табличках приборов.

– А ты не читай, ты действуй!

– Попробовать, что ли? – и боцман осторожно начал передвигать рычаги, которые, по его понятию, должны бы откинуть внутренние крышки аппаратов. Он запустил несколько каких-то моторов, в баллонах что-то загудело, потом массивные колпаки откинулись, и в отсек медленно поползли, выпятив стабилизаторы, две густо смазанные торпеды.

Когда показались их тупые тяжелые головы, Рябинин рукой стер с них смазку, сказал:

– Вот это ударники?

– Да, инерционные.

– А вот это? – спросил капитан-лейтенант, показав на выпуклые мембраны, торчавшие на боках торпед.

– Это?.. Я не знаю, товарищ командир.

– Ну так я зато знаю, – сурово сказал Рябинин. – Это акустические торпеды... Задвигай их обратно, мы вполне награждены за нашу сегодняшнюю неудачу. Не от таких ли торпед и погиб мой «Аскольд»?

* * *

– Вот видите, – сказал Сайманов, держа в руках раскрытый вахтенный журнал, – здесь командир субмарины занес свою последнюю запись: «Мы настолько утомлены, что, положив лодку на грунт, я разрешил спать всем, оставив унтер-офицера Доббеля дежурить около аппаратов регенерации воздуха»... Потом этот Доббель заснул, как все, и команда постепенно задохнулась от появившихся в лодке газов.

– Это мне понятно, – ответил Прохор Николаевич, – но как же она всплыла?

– Что ж, – улыбнулся контр-адмирал, – и это объяснить можно. Из вахтенного журнала видно, что субмарина должна была вставать в доковый ремонт, но ее неожиданно отправили на позицию. Очевидно, продувная система уже давно потеряла свою герметичность. Прошло несколько дней, и сжатый воздух из баллонов постепенно поступал в цистерны, вытесняя оттуда воду. Наконец наступил такой момент, когда субмарина приобрела нужную ей плавучесть и всплыла наверх...

Когда Рябинин уже уходил, Сайманов еще раз поблагодарил его за службу, велел передать свою благодарность всему экипажу судна-ловушки и, прощаясь, спросил:

– Вы, надеюсь, помните корвет «Ричард Львиное Сердце»?

– Помню... Помню, товарищ контр-адмирал, – повторил он угрюмо.

– А командира его, Эльмара Пилла, вы знаете?

– Слышал от Пеклеванного.

– Так, – сказал Сайманов. – Видите ли, в чем тут дело... Ну а, впрочем, скрывать что-либо от вас не считаю нужным. Скажу прямо: полмесяца тому назад «Ричард Львиное Сердце» затонул от попадания торпеды в машинное отделение.

– И никого, товарищ контр-адмирал, не спасли?

– Спасся только один человек – сам командир.

– Один лишь он? – удивился Прохор Николаевич.

– Да, один только Эльмар Пилл. Причем тело его мы и нашли потом на этой же субмарине. Он спал на диване в кают-компании...

Под звездами

Вчера на рассвете прилетел самолет и сбросил в окрестностях замка пристегнутые к парашютам тюки с теплой одеждой, одеялами, палатками и оружием; отдельно была сброшена удобная походная рация и длинная косица вымпела.

Этот вымпел отнесло далеко в сопки, и его долго не могли отыскать. Никонов понимал, что прилет самолета означает начало той заветной связи с Большой землей, о какой он мечтал уже давно, и нервничал:

– Во что бы то ни стало найдите вымпел! В нем наверняка есть какие-то инструкции, может быть, даже письма от Мацуты и Белчо, – говорил он и думал: «А может, и от жены...»

Вымпел только к вечеру принес усталый лапландец Хатанзей, передал Никонову провощенный пакет, а шерстяной косицей яркого цвета повязал себе шею. Никонов долго изучал присланные ему инструкции, но содержанием их делиться ни с кем не стал, – как-то вдруг замкнулся, ушел к себе наверх и, завернувшись в новое одеяло, молча пролежал до следующего утра.

Утром товарищ Улава принесла ему кружку черного кофе, села рядом.

– Вот не ушла, – сурово сказал ей Никонов, – а, видишь, они благополучно добрались до своих.

– Страшно было, – чистосердечно призналась женщина.

– А здесь?

– Привыкла.

Кладя в кружку трофейный синеватый сахар с примесью ментола, Никонов недовольно сказал:

– Спать не даете... Всю ночь за стенкой шебаршили.

– А мы думали, что и вы придете... Нам Осквик медведя изображал, а потом на ремнях боролись...

– Дельвик проснулся?

– Спит еще.

– Разбуди. Он уходит от нас сегодня. И, кажется, надолго, – Никонов протяжно вздохнул.

– А вам жаль?

– Чего?

– Ну вот, что уходит он.

Никонов долго мочил в кружке сухарь, ответил не сразу:

– Иржи Белчо ушел, теперь вот... Конечно, жаль, но... сама понимаешь: приказ комитета Сопротивления, он сейчас нужен в Осло... Забери! – он сердито сунул ей в руки пустую кружку, велел идти будить Дельвика.

Вместе с Дельвиком они пошли к реке умываться. На травах лежал серебристый налет изморози, косо проглянувшее солнце придавало граниту какой-то кровавый оттенок.

– Я вернусь, наверное, через месяц, – сообщил норвежец. – Дядюшка Август изредка будет приходить в отряд, но пастора советую вам до времени оставить.

– Я знаю, – отозвался Никонов. – Сейчас, после ареста, – его легко подвести...

Ограждавшие речную долину, дымчато синели причудливые скалы, красные гроздья рябины вспыхивали под солнцем. Вокруг было печально и тихо – журчание реки мелодично вплеталось в тишину, но не могло нарушить и разбудить ее величавого покоя...

– Он, по-моему, несчастный человек, – неожиданно произнес Дельвик, вставая коленями на выпуклые мокрые камни.

– Кто? – не понял Никонов.

– Руальд Кальдевин.

– А-а-а!..

Никонов тоже опустился на колени, швырнул в воду окурок папиросы, – река быстро закружила его среди прибрежных камней, выбросила на кипящую середину. Неподалеку, на другом берегу, подошла к реке косматая полярная волчица с тяжело отвиснувшими сосками, долго смотрела на людей; потом, кося в их сторону недобрый глаз, защелкала языком по студеной воде.

– Не боится, – заметил Сверре Дельвик, часто брызгая в лицо себе единственной рукой; вторая, коротко обрубленная, дергалась под рубашкой при каждом движении.

– Несчастлив... – задумчиво повторил Никонов и спросил: – Почему несчастлив?

– Жаба и роза, – странно ответил Дельвик, следя за уходящей волчицей. – Это поиски правды, это душевный надлом, это раздвоенность чувств. Я его понимаю. Он искренне верит в бога, но зачастую... Какая матерая волчица!.. Зачастую ему приходится поступать против христианских заповедей. К тому же любит женщину, которую вы хорошо знаете...

– Я догадался. И, по-моему, фрекен Арчер к нему не так уж и равнодушна.

– Да, но это... – начал Дельвик и вдруг стремглав вскочил на ноги.

Никонов проследил за его взглядом, устремленным куда-то в высоту, и прошептал в ярости:

– Опять... опять эти...

На широком карнизе скалы, круто нависшей над рекой, стояли двое всадников в тупо надвинутых касках. Стояли и, не снимая карабинов, всматривались в закутанную туманом долину Карас-йокки. Лошади, опасливо дергавшие над пропастью головами, и тяжело сидящие в седлах солдаты – все это казалось неестественным и зловещим среди прекрасной тишины нежного осеннего утра.

– Заметили или нет?

– Нет, кажется...

Торопливо раздвигая перед собой колючие ветви вереска, Никонов сказал:

– Это все после взрыва на рудниках.

– Я помню, – ответил Дельвик, на ходу оглядываясь назад, – так же было и тогда... Перед тем как мы ушли на Лофотены и Вестеролен.

– Ну теперь-то, – сердито отозвался Никонов, – мы никуда не уйдем из Финмаркена. Поднимемся туда, в горы, зароемся в снега, но не уйдем. Об этом нас даже предупреждают те инструкции, что я вчера получил...

Уже подходя к замку, Дельвик придержал Никонова своей сильной цепкой рукой и сказал:

– Мне очень тяжело покидать вас в такой момент, но...

– Не стоит об этом думать, – остановил его Никонов.

И в полдень Дельвик ушел, оставив Никонова с тремя надежными товарищами – Осквиком, Астри Арчер и Сашей Кротких; пастора было окончательно решено временно оставить в покое, и он был предупрежден об этом через дядюшку Августа; старик тоже оставался в городе. «Если Сверре не поспеет вернуться к началу наступления, – раздумывал Никонов, – мы все равно так и так встретимся с ним в Киркенесе...»

Перед ужином он обошел все посты, расставленные на подходах к замку, отобрал у часовых табак и спички, велел смотреть в оба. Вернувшись, спустился в погреб, где уже жарко пылал очаг. На массивном вертеле, величиной с добрую оглоблю, жарился горный козел, и капли жира с шипением падали на огонь. Саша Кротких, в тельняшке, босой, чуб на лбу, вращал вертел, говорил товарищу Улаве:

– А вот ты попробуй-ка его поверни, а то смеешься только!

– Что он говорит, что он говорит? – спрашивала Астри, не знавшая русского языка.

– Он говорит, – переводили ей, – что ты очень хорошо смеешься.

– А ты поверни, поверни, – настаивал Саша и облизывал жирные пальцы, подмигивая черным глазом.

Хатанзей сидел у огня, чистил и смазывал свою меткую винтовку, сопел широким носом, – он любил оружие. Никонов присел около него, спросил Осквика:

– Ну как, готово?

Он очень волновался в этот вечер, норвежский артист, ставший для партизан всего отряда незаменимым человеком. Дрожащими пальцами Осквик вращал освещенные фосфором лимбы настройки приемника.

– Москву ловишь, да? – спросил Саша.

– Не мешай, – сказал Никонов. – Москву отсюда не поймать, а вот поближе что-нибудь можно... И потом – не ходи босой, обуйся!

– Я еще ноги мыть к реке пойду...

Осквик переключил диапазон настройки, и, выбившись из эфирной трескотни, в погребе старинного замка вдруг прозвучал усталый женский голос:

– Нарвик... говорит Нарвик!..

Все невольно придвинулись ближе: что скажет этот недалекий отсюда норвежский город, к вольным устам которого гитлеровцы приспособили свою глотку. И дикторша стала говорить об ожидаемом прибытии в северные провинции Финмаркена, Тромс и Нурланн, министра полиции «национального» правительства Норвегии Ионаса-Ли, который надеется посетить полярные города Варде, Гаммерфест, Каутокайно и Киркенес; население этих городов заранее предупреждалось о том, что германское командование собирается провести трудовую мобилизацию среди норвежцев без различия пола и возраста для проведения оборонительных работ в связи со все растущей «красной опасностью».

Некоторое время все сидели молча, словно ожидая чего-то еще, но Нарвик, помедлив, стал передавать музыку.

Товарищ Улава первая прервала тягостное молчание:

– Вы знаете, как в народе зовут этого министра?

– Нет, – ответил Саша Кротких.

– Не Ионас-Ли, а... Иудас-Ли!

Осквик, обычно сдержанный, неожиданно вспылил:

– Я помню, как он мешал нам ехать сражаться за Мадрид... Этот Иудас-Ли настоящий подлец, и я готов месяц сидеть на дороге, по которой он проедет, чтобы...

– Давайте ужинать, – неожиданно сказал Никонов, и Осквик, словно устыдившись своей горячности, понуро отошел к рации.

– Ничего я не понял, что тут говорилось, – улыбнулся Саша Кротких, снимая с огня мясо. – Ну чего?.. Чего ты смеешься, синеглазая? – спросил он Арчер и добавил серьезно: – Ишь ты... фрекен!

* * *

– Господин лейтенант, нам далеко еще идти?

Лейтенант Вальдер, подняв жесткий, отороченный бархатом воротник шинели, молча прошел мимо.

Греческие мулы, звякая уздечками, жевали в темноте жухлую траву, стучали копытцами по камням; на их спинах раскачивались короткие тупые минометы. Один из мулов вдруг тоскливо закричал, подняв голову к бездонному небу, и Пауль Нишец видел, как тиролец с длинным пером в пилотке ловко накинул ему на морду какую-то сетку. Потом посыпались удары, животное переносило их безропотно, только миномет на его спине закачался сильнее.

– Стой! – шепотом передали по цепи.

Остановились. Где-то журчала в камнях река, кустарники шумели тоскливо, плакала во тьме какая-то птица, вздыхали мулы.

– Рассыпайся, – тихо скомандовал Вальдер, – цепью, цепью...

Подняв над головой руку, Нишец повел свое отделение вдоль какого-то обрыва. Его нагнал и тронул за хлястик шинели Франц Яунзен:

– Послушай, Пауль, ты еще ничего не знаешь?

– А что?

– Не разговаривать! – прикрикнул Вальдер.

Яунзен помолчал – и снова, шепотом:

– Вчера финский посланник в Стокгольме уже посетил советское посольство...

– Ну так что?

– ...И просил принять в Москве мирную делегацию...

– Я сказал: прекратить разговоры! – прошипел Вальдер.

Шли молча. Птица все плакала, плакала. Странная птица, таких в Германии не бывает.

– Откуда это? – спросил ефрейтор.

– Шведский доброволец рассказывал. И газету...

– Стой!

– Что за черт, опять – стой...

– Ложись!.. Ефрейтор, ко мне!

Пауль Нишец ловко подполз к лейтенанту, который лежал впереди на пригорке.

– Слушаю, господин лейтенант.

– Видишь?

– Нет, господин лейтенант!

– Болван! Смотри лучше.

Вдалеке, в изложии гор, виднелось странное здание, отличимое от скал лишь своими более геометрическими формами. Вальдер и Нишец лежали, долго всматриваясь в каждый камень. В конце концов им повезло. За кустом промелькнул человек.

– Снять, – приказал Вальдер.

Два тирольца уползли бесшумными ящерицами. Человек за кустом замер.

Лейтенант Вальдер вцепился зубами в рукав шинели.

– У-у-у, – заскулил он, – заметили, кажется...

От него пахло французскими духами и кожей новенькой портупеи, одной рукой он доставал пистолет и жалобно выл:

– У-у-у... заметили...

Трах! – грянул выстрел, и вскочивший на ноги тиролец шлепнулся на землю. Трах! – снова, и на этот раз часовой ткнулся в кусты...

– Ахтунг!.. Смелей!.. Цепью!.. Что вы сбиваетесь в кучу?.. Вперед... Не ленись!..

Метров пятьдесят бежали в сумраке, спотыкаясь и падая, подбадривая себя криками:

– Давай, давай!..

– Лейтенант – впереди!..

– Он молодец!..

– И не такое бывало!..

– Отхлебну шнапсу!..

– Оставь глоток!..

– Вперед, парни!..

И вдруг жарко полыхнули в лицо пулеметы, упрятанные за стенами каменного здания. Перекатываясь через головы, солдаты шлепались мешками; крича, ругаясь и просто молча покатились в кусты первые раненые.

– Вперед, вперед!.. Кто там отстал?.. Позор, позор!..

Но уже залегли, прижатые огнем, и покатились обратно, волоча за ноги и за руки хрипящих раненых. Избиваемые шомполами, бежали мулы; тирольцы снимали минометы, наспех втыкали в каменистую землю их треноги, и первые мины, взвизгивая, полетели в сторону здания.

Бой разгорался. Пулеметы прорезали сумерки огненными росчерками. Егеря наспех глотали шнапс – готовились снова идти вперед. Где-то на уступах скал, черневших вдали, заполыхали ракеты, и солдаты сразу оживились:

– Наконец-то подходят!

Это подходил второй отряд егерей, посланный в обход, чтобы ударить по партизанам с фланга. И в этот же момент закричало несколько голосов:

– Они отступают... Поднимаются в горы!..

Теперь уже все видели, как темные фигуры людей выбегают из замка, скрываясь в тени высоких гор; только пулемет, упрятанный в стене здания, неистовствовал по-прежнему.

– Ахтунг! – вскочил Вальдер. – Мы не дадим уйти им!.. За мной, солдаты!..

Пауль Нишец опомнился, стоя на широкой площадке лестницы внутри замка. Прямо отсюда начинался длинный коридор, в конце которого светилось низкое чердачное окно. В этом-то окне и стоял пулемет, а рядом с ним, плавая в луже крови, лежал босой здоровяк-матрос в тельняшке...

* * *

Никонов отводил свой отряд в горы, пробиваясь через редкие заслоны егерей. Партизаны шли молча, помогая один другому преодолевать все возрастающую крутизну. Время от времени они так же молча скидывали с себя поклажу и метким огнем сбивали в низину егерей, продолжавших преследование. Они слышали, как внизу долго работал пулемет, у которого остался Саша Кротких, потом стих. Все остановились на мгновенье и сняли мешки.

Горный ручей с ревом перекатывался по камням.

– Мы его перейдем, – сказал Никонов, и Осквик, держа на каждом плече по ящику с патронами, первым вошел в стремительный поток. Шагнул раз, другой, третий... пошатнулся, упал... Нет, успели поддержать...

«А где же товарищ Улава?» – подумал Никонов, пропуская мимо себя людей и не видя ее среди них.

– Где фрекен Астри? – громко спросил он. – Кто шел с нею?

Никто не отвечал. Ее видели в самом начале, когда покидали лагерь, а потом...

– Нету, – ответили Никонову, и он крикнул:

– Осквик! Ведите отряд через перевал, ждите меня на западном склоне!..

– Куда вы? – крикнул актер с другого берега, но Никонов, не оглядываясь, уже стал быстро спускаться вниз. Он разглядел егерей, толпившихся на широком карнизе, они, казалось, совещаются, идти дальше или нет. Никонов обошел их стороной, цепляясь за кусты, сбежал по крутому склону.

Кто-то окликнул по-немецки:

– Эй, где лейтенант? – но Никонов не остановился, пытаясь угадать в темноте ту дорогу, по которой пришлось уходить.

– Улава! – громко, что есть силы напрягая голос, позвал он, и в этот момент ему было даже безразлично, что горные егеря, прочесывая перелесок в речном каньоне, слышат его.

– Улава... Астри, Астри!..

Один раз Никонову ответил чей-то стон; рванувшись в ту сторону, он увидел раненого фельдфебеля полевой жандармерии. Пытаясь подняться на ноги, жандарм стоял на корточках и глухо выхрипывал:

– О-о, майне киндер!.. О-о, майне фрау!..

Никонов намертво пригвоздил его к земле. Вытирая штык, злобно выругался:

– Сволочь! О детях и жене надо было раньше подумать!..

И снова стал звать:

– Астри... Улава!..

Затрещали рядом раздвигаемые кем-то кусты, и тонкий пискливый голос спросил:

– Кто здесь орет? Это ты, Пауль?.. Ты ранен или бредишь?

Никонов бросил егеря спиной на камни, сам прыгнул ему на грудь сверху. Совсем близко от своего лица он увидел лицо недруга – перекошенное страхом, худое, в очках, от сильного удара из ноздрей у него хлынула кровь.

И шепотом (почти свистящим от ярости) он спросил, путая от волнения норвежские и немецкие слова:

– Ты знаешь, что я тебя сейчас убью?.. Но я тебя, гниду, могу оставить живым, только скажи... Ответь мне: ты видел нашу женщину? Где она?.. Говори, если хочешь остаться жить!

– Там...

– Где там?

– Вон... там...

– Встань, гадина! Да говори, а то... вот!

– Там... Сейчас... Она расстреляла все диски, и... взяли... Вон!

Егерь вытянул дрожащую руку, и Никонов действительно увидел шагавших по гребню ближайшей сопки двух гитлеровцев. Впереди раскачивалась с руками за спиной тонкая и гибкая, как стебель, фигурка женщины в лыжном костюме; ветер рвал и относил назад ее длинные волосы.

– Отдай! – сказал Никонов и, вырвав из рук егеря шмайсер, твердым, казалось, даже неторопливым шагом пошел отбивать от врагов своего друга.

Франц Яунзен – это был он – рукавом шинели вытер окровавленное лицо, жалобно всхлипнул.

– Дурак! – непонятно к чему произнес он и заплакал. – Дурак русс, хорошо хоть очки не разбились...

Продолжая плакать, он выбрался из кустов. Дошел до изложия сопки, на гребне которой уже разразилась отчаянная схватка, и скоро по откосу горы, прямо к ногам Яунзена, осыпая лавину щебня, скатились два трупа тирольцев...

Никонов только глубокой ночью отыскал партизан на новом, малознакомом месте. Хрустел под ногами гравий, холодом тянуло из ущелья, ветер трепал раскинутые палатки. Маленький костер потрескивал среди камней.

Осквик крикнул:

– Вставайте, товарищ Улава жива!..

Их обступили партизаны, появлялись откуда-то из темноты все новые и новые, со всех сторон сыпались возгласы радости.

Астри упала Никонову на грудь, обхватила руками его крепкую шею и ласковым шепотом (ему вспомнилась Аглая) сказала:

– Спасибо!.. Я никогда не забуду и эту ночь, и этот костер, и... тебя!

Он гладил ее вздрагивающие плечи, не мигая смотрел на пламя костра, и не было слов у него в этот момент. Он чувствовал, как в душе накипают слезы, еще немного, вот-вот, и они хлынут из глаз – яростные и страшные.

Тогда он поднял лицо кверху, а там, наверху, в застывшем черном покое дрожали трепетные неяркие звезды.

Первый урок

Иржи Белчо просыпался рано утром, с наслаждением прислушиваясь, как похрустывают чистые простыни, уютно и непривычно стучат ходики, а с кухни уже доносится шум закипающего чайника. Он открывал глаза, и с портрета, повешенного Аглаей как раз напротив кровати, прямо на него смотрел смеющимся взглядом Никонов.

«Ну, здорово!» – казалось, говорил этот взгляд, и Белчо каждый раз мысленно переносился туда, где дымят сейчас костры, сиротливо шепчется замерзающий вереск, сменяются на постах часовые...

«Как-то там?» – невольно задумывался словак, но уже прибегала румяная после умывания дочь Аглаи, тормошила его, стягивала с постели, звала с собой гулять.

– Вот вы и сходите, – советовала за столом тетя Поля, разливая по чашкам чай. – Потом на родину вернетесь, своим расскажете, как живем мы здесь, на самом краю земли.

А боцман добавлял каждый раз горестно:

– Он ничего и не увидит у нас: все разрушено, сожжено. Ни одного здания, почитай, не осталось.

– Вот об этом и буду рассказывать, – подхватывал Белчо, – все расскажу. И как работаете под открытым небом по двадцать часов, и как в театре сидите под бомбами, и как рыбу в океане женщины ловят... Все расскажу!

Иржи действительно полюбил ходить по мурманским улицам. Словака интересовало в этой полярной столице все, он даже заходил в дома, заглядывал в окна, и патрули уже несколько раз задерживали его за подозрительное любопытство. Когда же Иржи приводили в комендатуру, он на ломаном русском языке путано и горячо рассказывал историю своих приключений, которая всем казалась невероятной, и этим он еще больше усиливал подозрение. Но, к счастью, все кончалось благополучно, и вечером, сидя в комнате Мацуты, Белчо жаловался:

– Когда же мне дадут документы? Так жить нельзя...

Скоро ему выдали документы; в них говорилось, что предъявитель сего – гражданин Чехословацкой республики, участник Сопротивления, с декабря 1943 года по август 1944 года находился в партизанском отряде сержанта Константина Никонова и сейчас отправляется в Москву для вступления в Чехословацкий корпус.

– Я сам захотел этого, – говорил повеселевший Иржи, – теперь пойду воевать за мою Злату Прагу!..

Скоро он уехал. Провожать его пришел и солдат Семушкин, который находился в команде для выздоравливающих. Перед отходом поезда Белчо загрустил.

– Жалко, как жалко! – сказал он.

Ударил колокол, тетя Поля поспешно сунула в карман Иржи какие-то гостинцы, и словак вскочил на подножку.

– Я вас всех никогда не забуду! – крикнул он и, помахав рукой, закрыл ладонью глаза.

Так, пряча слезы, он и уехал, а Семушкин сбил на затылок шапку, вздохнул:

– Эх, жизнь. Занятная, скажу я вам, штука... эта самая жизнь-то!..

* * *

Свернувшись от морозных утренников в хрусткие трубочки, желтые листья рябины кружились над заливом, плавно ложась на темную воду, подернутую тревожной рябью. Вытягиваясь в струнку, улетала на юг слабая птица, которой не снести свирепых полярных шквалов. Навстречу ей, радостно гомоня в чистом небе, летела крупная соловецкая чайка с черным ожерельем на шее. Холодным, обжигающим сквозняком дуло с океанских просторов.

По ночам грохот прибоя был слышен за много, много миль...

Антон Захарович постоянно помнил о том, что ему скоро предстоит давать первый урок в техникуме тралового флота, и эта мысль не давала ему покоя. Просыпаясь по ночам, он всматривался в темноту комнаты, пытаясь представить себе, как все это будет... Вот он входит в прохладную аудиторию морпрактики, вот дежурный курсант отдает ему рапорт о наличии учеников, вот он раскрывает новенький журнал успеваемости и говорит: «Ну-с, приступим, молодые люди...»

Разбуженная его кряхтеньем, тетя Поля спросонья толкала его в бок:

– Чего не спишь?

– Да вот все думаю, думаю...

– А ты бы не думал, а спал.

– Легко тебе советовать, Поленька, – возражал старик. – Твое дело – рыбу солить, а мне – молодежь учить. Объясни я им что-нибудь не так, и моим ученикам уже в море придется переучиваться. А ведь, сама знаешь, море ошибок не любит... Никак, спишь?

– Нет, разбудил ты меня. Теперь и я думаю.

– О чем же?

– Подучиться бы тебе надо, вот что!

– А я учусь, разве сама-то не видишь?..

И действительно, каждое утро Антон Захарович добросовестно, как прилежный ученик, садился к столу.

– Каким условиям должны отвечать якоря? – спрашивал он себя вслух и, загибая скрюченные ревматизмом пальцы, серьезно отвечал: – Якоря должны иметь такую форму, чтобы хорошо забирали в любом грунте и легко отделялись от него, должны быть пригодны для быстрой уборки, ухода большого не требовать и палубу верхнюю не загромождать... Итого, четыре условия...

Наконец настал и день занятий. За окнами еще было темно, когда Мацута разбудил жену, велел готовить завтрак.

– Что наденешь, – спросила тетя Поля, – китель или костюм?

– Китель. В нем как-то привычнее.

Двигая седыми лохматыми бровями, боцман придирчиво осматривал себя в зеркало:

– Ну, как?

– Да хорош, хорош. Смотри, не опоздай только.

Антон Захарович повернулся к жене, сказал ей:

– Ну, благослови старика.

Она крепко поцеловала его в висок и ответила:

– Иди!..

На улицах было сумрачно, сыро. Кольский залив густо заволокло туманом – кораблей не видно. Подняв воротники, мимо Мацуты проходили судоремонтники. Они спешили в цехи, раскинувшиеся вдоль берега. С крыши метеостанции, прилепившейся на карнизе скалы, пускали змея, который плыл в небе большим четким квадратом. На Приморском бульваре ветер гнал клочья бумаги, трепал расклеенные по заборам афиши с именами заезжих гастролеров.

Около серого здания техникума старый боцман остановился, решительно толкнул массивную дубовую дверь. Гардеробщик – седоусый матрос на деревянной ноге, с тремя георгиевскими крестами на истертой фланелевке – принял шинель и фуражку Мацуты.

– Где служил, браток? – спросил его Антон Захарович.

– На эскадренном миноносце «Генерал Кондратенко».

– Осенью тысяча девятьсот семнадцатого года это не вы дрались с семью немецкими миноносцами на Кассарском плесе?

– Так точно, мы. Там я третий крест заработал, там и ногу потерял. С тех пор и прыгаю на одной...

В коридорах, где толпились курсанты, было тепло и шумно. Антон Захарович сразу заметил среди коротко остриженных голов парней девичьи прически и не удивился этому: Баренцево море издавна знало капитанов-женщин. Он проходил среди толпившихся курсантов и слышал за своей спиной голоса:

– Это с кафедры механики?

– Нет, говорят, траловое дело читать будет.

– И совсем неправда: лаборант кабинета морпрактики.

Прозвенел звонок. Держа под мышкой журнал, чувствуя, как в горле вдруг стало сухо, Антон Захарович вошел в кабинет. При его появлении класс дружно встал, и девушка в синей блузке четко отрапортовала:

– Товарищ преподаватель, в штурманском классе первого курса тридцать семь человек, присутствуют – все. Класс готов к практическим занятиям. Дежурная – Анфиса Хлебосолова.

Улыбнувшись внучке своего старого друга, Антон Захарович вышел на середину аудитории и сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Дружно ответив на приветствие, класс по команде Анфисы сел...

В просторной аудитории все напоминало о море. Вдоль стены стояла шлюпка под парусом, упираясь в потолок мачтой. В углу лежал большой адмиралтейский якорь, перевитый тяжелой цепью. На широких подоконниках расположились модели кораблей. Пришпиленные к фанере такелажные инструменты пестрели знакомыми боцманскими названиями.

Один из стендов был густо перевит морскими узлами. Мацута сразу заметил, что самый красивый и самый сложный топовый узел сделан неправильно, и он тут же перевязал его как надо. Класс внимательно следил за его ловкими, почти незаметными движениями. Многие, наверно, так и не поняли, к чему сводится эта перевязка узла: узел выглядел по-прежнему, только один его шлаг лег не сверху, а снизу, и это как раз и делало топовый узел надежным узлом, а не бесполезным, хотя и красивым кренделем.

Потом Мацута надел очки и, раскрыв журнал, поставил в нем дату. Сказав давно приготовленную фразу:

– Нус-с, приступим, молодые люди, – он остановился.

Перед ним сидели молодые люди, а он, смотря в их ясные глаза, остро завидовал молодежи, ибо ее ждало море. Но зависть старого, «исплававшегося» моряка была доброй завистью, и ему неожиданно захотелось сказать этим юношам и девушкам о себе.

– В этом кабинете, – сказал он, – мы будем изучать основы морского дела, которое научит вас многому. Вы поймете, что корабль – это дом моряка, где все надежно, выверено и прочно... Выверено и прочно, – повторил он и после томительной паузы продолжал: – Вы уже, наверное, знаете, что в основу корабля кладутся киль, шпангоуты, бимсы, стрингеры и...

В классе послышалось шуршанье страниц, возбужденное перешептывание, хлопанье крышек чернильниц.

– Закройте книги, – строго сказал Мацута, – всего, что я вам хочу сейчас сказать, вы не найдете ни в одном учебнике. А я хочу сказать, что, кроме балок сортовой стали, гнутых листов металла и всевозможных труб, в каждом корабле есть еще и душа... За сорок лет, проведенных на море, я видел не раз, как рождаются корабли и как они умирают. Их рождение отмечают празднеством, как рождение человека. И умирают корабли тоже как люди. И жалко их, как людей. Корабли действительно имеют свою душу. Но душа корабля – это душа людей, плавающих на нем. И вот вам надо сразу понять основные законы, без которых корабль не может иметь души, – это точное знание и соблюдение морпрактики, корабельная дисциплина, мужество и любовь к своему делу, ибо без этой любви вы никогда не сможете стать настоящими моряками. А ведь чего не знаешь – того любить нельзя!..

Прекращение огня

Карта показывала точно: здесь, в этой лесной глуши, вдали от проезжих дорог и селений действительно стояла изба, поставленная на четыре низко спиленных дерева, как на куриные ноги. Из трубы вился дымок, и лейтенант Стадухин, вспомнив детские сказки, улыбнулся: ему показалось, что из этой трубы вот-вот вылетит на помеле горбоносая ведьма.

Он соскочил с коня, отпустил его пастись на лужайке и кнутовищем постучал в ставню закрытого окна:

– Эй, кто тут есть, отопрись!

Послышалось шлепанье босых ног, скрип расшатанных половиц, и наконец щелкнула задвижка. На пороге стояла рослая широкая женщина лет тридцати пяти, а то и сорока. Распущенные густые волосы опутывали ее всю, большие светлые глаза смотрели пронзительно и остро.

– Переночевать пустишь? – спросил лейтенант.

Финка ничего не ответила, пропуская его вперед. В темных сенях она положила на плечо офицера руку, и тот почувствовал, что рука ее необычно сильная, как у мужчины. В светелке, куда женщина провела его, душно пахло землей и лесными травами. Присмотревшись, лейтенант заметил, что вдоль всей комнаты протянуты деревянные жерди, на которых сушились пучки пырея, ромашки, озерной бодяги и какие-то длинные корни. Под ногами офицера, сопя и фыркая, прокатился колючий кругляш ежа.

– Картошка есть? – спросил лейтенант.

– А надо?

– Давай, сейчас еще придут офицеры... А это что?

Стадухин выкатил из-под лавки станковый пулемет.

– Землю пахать, что ли?

Женщина промолчала. Солнце зашло за вершины деревьев – в доме стало совсем темно. Капли дождя четко застучали по листве. Жалобно взвизгнула подхваченная ветром ставня.

– Сын твой? – спросил Стадухин, освещая спичкой обтянутый траурной лентой портрет молодого парня, всего обвешанного щюцкоровскими отличиями.

– Сын... вы убили его под Виилури!

– А сколько наших убил он?

Финка взяла в руки нож.

– Картошку чистить?

– Как хочешь, – ответил лейтенант, – только не подмешай там чего-нибудь... Не надо было твоему сыну в драку лезть!

«Поскорей бы уж пришли офицеры», – подумал он и снова спросил:

– До границы далеко?

– Вот картошки сварю, – как-то хитро улыбнувшись, ответила финка, – и пойду, завтра утром уже там буду. А с вами не останусь!

– Твое дело...

– И дом сожгу!

– Не дадим.

– Он мой!

– Так что?..

Донесся мягкий топот копыт, приехали офицеры. Керженцев вошел в халупу, взял со стола финскую газету.

– О, и пулемет! – сказал он.

Стадухин, открывая окна, засмеялся:

– Вот, за границу тащить его хочет.

Финка воткнула нож в стенку, выругалась:

– Не буду чистить картошку! Сами...

– Чугунок только оставь.

– И чугунок не дам...

Финка села, положив на стол большие грубые ладони с грязными желтоватыми ногтями. От гнева она тяжело дышала.

– Ну и народ же вы! – засмеялся Керженцев, кидая в чугунок нечищенную картошку. – Ну что злишься-то?

Финка взяла газету, которую только что держал капитан, бросила ее на пол.

– Добились? – вызывающе сказала она. – Теперь к нам, в Суоми, залезете, колхозы начнете строить?..

Стадухин подобрал газету, протянул ее одному командиру взвода:

– Ты финский знаешь. Что здесь?

– Да все то же... Вот напечатан ответ нашего правительства на предложение финнов принять их мирную делегацию. Мы им предварительные условия выставили. Во-первых, финны должны публично заявить о своем разрыве с Гитлером и должны сразу же предъявить Германии требование... Вот видишь, здесь так и написано: «...требование о выводе Германией вооруженных сил в течение двух недель со дня принятия финским правительством настоящего предложения Советского правительства, во всяком случае не позже пятнадцатого сентября с. г.»... А пятнадцатое сентября уже не за горами!..

Финка долго сидела молча, внешне безучастная ко всему, потом взяла какую-то котомку и, сняв со стены портрет сына, сунула его за пазуху.

– Рюссы! – сказала она с ненавистью. – Москали... тьфу!

И, выдернув из стены нож, быстро вышла из дому.

– Вот ведь какая, – огорченно покачав головой, точно обиженный чем-то, проговорил Керженцев. – Сейчас пойдет да еще, наверное, кого-нибудь ножиком пырнет. От такой всего ожидать можно...

Вся эта сцена произвела на офицеров какое-то тягостное впечатление. Думалось: «За что?.. Неужели каждый финн ненавидит нас так, как вот эта бирючка?.. Не может быть!..»

– Хватит, давайте ужинать, – сказал Керженцев. – Нас еще дело ждет.

Стадухин снял с огня чугунок сваренной в мундире картошки. Проголодавшиеся офицеры, засучив рукава, стали чистить ее – каждый для себя. Кожуру складывали на лист газеты, разложенный на лавке. Хлеб был общий. Медный чайник ходил вкруговую.

Дуя на картофелину, обжигающую пальцы, Керженцев сказал:

– Интересно, что нам сообщают из штаба...

Когда чугунок опустел, офицеры устроились вокруг лампы. Керженцев, набив трубку солдатской махоркой, закурил и распечатал пакет.

Его глаза, слегка прищуренные от едкого табачного дыма, быстро пробежали по страничкам приказа, и вдруг капитан встал:

– Товарищи, позвольте мне... Дело в том, что Суоми... Товарищи, финны окончательно выходят из войны!

Последнюю фразу он уже выкрикнул, не в силах сдерживать свое волнение, и, выйдя из-за стола, поцеловал каждого своего офицера...

Усталость как рукой сняло, будто и не было сорокаверстного перехода по предательским болотом и мшистым топким берегам бесчисленных финских «ярви». Немного успокоившись, капитан передал офицерам содержание пакета:

«Завтра, 5 сентября 1944 года, ровно в 8 часов утра Советское Верховное командование приказывает прекратить военные действия по всему фронту расположения финских войск...»

Через полчаса, густо облепленный лесной паутиной и продрогший от ночной сырости, Стадухин вернулся в свой взвод. Расположившись на возвышенном каменистом кряже, откуда открывался вид на позиции финнов, солдаты жались к валунам, изредка потягивая из рукавов самокрутки.

– И чего это у вас земля такая, – говорил во тьму чей-то голос, – камень, вода да мох. Куда ни упадешь, везде – ох!..

Лейноннен-Матти хрипло засмеялся, закашлялся, снова засмеялся.

– Я люблю эту землю, – просто сказал он. – К ней приглядеться как следует надо, много прячет она в себе. Лес, рыба, мрамор, мех, слюда, железо, водопады. А насчет того, что кругом дикий камень да озера, хочешь карельское поверье расскажу?

– Подожди, Матти, – перебил его Стадухин, ложась рядом с Левашевым на холодную землю. – Стреляли?

– Нет, товарищ лейтенант, молчат.

– Ну, ладно, тогда рассказывай, Матти...

– Хранится в народе такая наивная вера, что были в мире сначала одна только вода и ветер, – тихо рассказывал финский учитель. – Ветер дул очень сильно, вода постоянно шумела и волновалась. Неугомонный ее ропот поднимался кверху, к самому небу, и очень беспокоил бога. Надоело это богу, разгневался он и приказал волнам окаменеть. И волны, как были, так и остановились. Окаменели волны и стали горами. А брызги водяные превратились в камни и землю. Крупные брызги стали галькой на морском берегу, а мелкие – как песчинки, из которых земля получилась. Потом хлынули с неба дожди и лились несколько лет подряд. От этих дождей, которые скопились в ложбинах гор, образовались озера и реки...

* * *

Лейтенант проснулся на рассвете. Было темно, холодно. Только на востоке едва-едва обозначалась тонкая, еле разгорающаяся полоска восхода. А по веткам деревьев уже прыгали красногрудые снегири, оглашая лес громким щебетаньем и пересвистом. Легкий туман медленно сползал с вершин сопок в болотные низины, и там уже не таял, а густел все больше и больше.

Лейтенант взглянул на часы. Покрытые фосфором стрелки показывали только половину седьмого. От своих соседей по флангам солдаты уже знали о предстоящем прекращении огня и ходили, не прячась за валуны, во весь рост. В маленькой ложбинке, поджав под себя автомат, спал Левашев, укрытый сверху кустами. Ему, очевидно, было холодно, он постоянно натягивал шинель на голову и часто двигал во сне ногами, шумно обваливая под откос твердые комья замерзшей земли.

Лейноннен-Матти подошел к Стадухину:

– Поздравляю, товарищ лейтенант! Вышибли-таки лахтарей из войны!

Прибежал командир пулеметного расчета:

– Товарищ лейтенант, финны гаубицу перетаскивают. Стрелять или нет?

– А они стреляют?

– Нет, притихли. Будто и войны не бывало.

– Ну и вы не стреляйте. Лишнего кровопролития не надо!..

Солнце всходило все выше и выше, серебря на деревьях иней. Тонконогий кулик перебегал поле, прыгая с кочки на кочку. В лесу неожиданно родился печальный, заунывный звук, протяжно поплывший над вершинами сосен, – это финские солдаты затянули песню. Стало настолько светло, что уже можно было разглядеть их маленькие окопчики, вырытые по склону сопки, и дымок полевой кухни, стоявшей в лесу.

Было необычно, не по-фронтовому тихо. Солдаты лежали, курили, передавая один другому кисеты с махоркой, и слушали финскую песню. Она угасла так же незаметно, как и появилась, постепенно перейдя на прежний заунывный звук, который, проблуждав с минуту в лесу, замер в отдалении.

Скоро в окопчике стали показываться головы солдат. Обычно осторожные и подозрительные, финны на этот раз свободно расхаживали на виду русских, высовываясь наружу по самые плечи.

Стадухин снова взглянул на часы. Левашев, держа палец на спусковом крючке винтовки, мушка которой двигалась за идущим по окопу финном, удовлетворенно заметил:

– Верят нам, сукины дети. Знают, что русский человек понапрасну не убьет!..

Еще не было и восьми, когда на бруствер окопа, хорошо видимый всем, вскочил финский солдаг с белой повязкой на рукаве и, сильно размахнувшись, воткнул винтовку штыком в землю.

– Эй, русский! – громко крикнул он. – Табак есть?

Левашев опустил свою винтовку и крикнул в ответ:

– Есть!

Лейноннен-Матти добавил по-фински:

– Тулкаатяннэ!

На бруствер окопа вылезло еще несколько финнов. О чем-то посовещавшись между собой, они нерешительно направились в сторону русских позиций.

– Ну, значит, придется раскошеливаться, – рассмеялся Левашев, доставая туго набитый махоркой кисет. – Ничего не поделаешь!

Он выпрямился во весь рост над грядой валунов и пошел навстречу финнам, а следом за ним пошли и остальные.

Только сейчас, перескочив через узкий ручеек, разделявший позиции, все увидели финских солдат вблизи и поразились тому, как выглядели эти расхваленные фашистской прессой вояки «великой страны Суоми». Выцветшие заплатанные мундирчики, рваные сапоги, наушники кепи спущены от холода и застегнуты булавками на подбородке; а в выражении худых лиц сквозят усталость, голод, тоска по дому, по родным семьям. И только у некоторых еще холодными искрами сверкает в глазах огонек затаенной вражды и ненависти.

Осторожно брали грязными пальцами табак из русских кисетов и, не переставая благодарно «киитосить», застенчиво улыбались извиняющейся улыбкой. Жадно затягивались пахучим дымком, втягивая внутрь давно не бритые щеки, и окружали Лейноннен-Матти, который говорил с ними по-фински.

Ефрейтор переводил:

– Среди них много бедных крестьян, рыбаков и лесорубов... есть даже батраки... Они говорят, что в эту войну не хотели воевать за немцев... Они жалуются, что гитлеровцы обобрали их страну, в семьях – голод, разруха, все земли и рыбные тони запущены... Они не знают, что будет с ними после войны, но рады ее концу...

Один финский солдат отстегнул от пояса нож и вместе с кожаными ножнами, обитыми медью, протянул Левашеву:

– В нашей стране нож, – сказал он, и глаза его голубели из-под белесых бровей, – самый дорогой и редкий подарок. Этим дареным ножом вы можете зарезать меня, как последнюю собаку, если я разрушу мир между нами. Даже не каждый суомэлайнен решится дарить нож своему другу. Но... берите, я дарю этот острый пуукко вам!

Финские солдаты неожиданно побросали окурки и зашептались:

– Шюцкор... шюцкор... луутнанти...

Прямо к ним, размахивая руками в больших белых крагах, бежал офицер, из-под его ног с шумом выпархивали болотные птицы.

– Такайсин!.. Тааксэпяйн! – кричал он еще издали, приказывая своим солдатам вернуться обратно. Не добежав до Стадухина нескольких шагов, он остановился, едва не упав по инерции вперед, и, мотнув головой, вскинул к виску белую крагу:

– Луутнанти финской армии – Рикко Суттинен.

– Офицер Советской Армии. Тоже лейтенант. Юрий Стадухин.

Суттинен снова поднес руку к козырьку кепи и, с трудом сдерживая ненависть, так и клокотавшую в нем, отчеканил:

– До начала мирных переговоров между нашими правительствами войска моей и вашей страны должны находиться на расстоянии пистолетного выстрела.

– Мое командование, – ответил Стадухин, – не предупреждало меня об этом. А ваши солдаты попросили у меня табаку...

– Финская армия обеспечена своим табаком!

Рикко Суттинен резко повернулся и побежал нагонять солдат, которые уныло возвращались к прежним позициям.

– Мы, – сказал Левашев, задумавшись, – воевали не с теми, а вот с этими, вот с такими! – он кивнул в сторону финского офицера.

* * *

В полдень батальон Керженцева сделал марш вперед, заняв несколько деревень, в которых уже не встречалось ни одного финна. Вечером, когда солдаты располагались на отдых, из штаба приказали продвинуться еще на десять километров на запад в сторону советско-финской границы.

На восьмом километре батальон нагнал связной из штаба полка с новым приказом: продолжать движение, а один взвод выделить в распоряжение командира дивизии.

Уже ночью Стадухин привел своих солдат на маленькую железнодорожную станцию, затерявшуюся в лесу. Был дан приказ грузиться по вагонам. Разговорившись с офицерами, лейтенант узнал, что все они задержаны на марше к границе и выделены из своих частей, так же как и его взвод.

Куда направляются – никто не знал. В три часа ночи эшелон, скрипя тормозами, тронулся по узкоколейке. Усталость и мерное постукивание колес быстро угомонили солдат. Заснул и Стадухин. За окнами проплывали верхушки елей, мигали в вышине темного неба расплывчатые звезды...

Утром все стало ясно: в Лоухи погрузились в другой эшелон и быстро помчались по Кировской железной дороге – на север, на север, на север!..

По вагонам заливались голосистые баяны, теплушки тряслись от топота ног.

– На север, на север!..

Проснувшийся от шума Левашев накинул на плечи шинель, подошел к раскрытой двери. Мимо пробегали тощие кустарники, каменели проплешины голых сопок, вскипали под ветром зеркала лапландских озер.

На станции Полярный круг, получившей свое название от Полярного круга, который пересекает в этом месте железную дорогу, эшелон остановился. Два пожилых солдата втиснули в теплушку большой ящик.

– Держи! – крикнули они.

– А что в нем такое?

– Шампанское.

– Не врете?

– Выпьешь – убедишься. Принимай следующий!

– А в этом что?

– Яблоки!

– Да за что нам такая особая милость?

Руководивший погрузкой пожилой ефрейтор серьезно сказал солдатам, показывая чубуком своей трубки на доску с названием станции:

– Вы сейчас пересечете Полярный круг, а через минуту станете уже не просто солдатами, а солдатами Заполярья. И вот, чтобы вы не мерзли и не болели цингой, вам дается это шампанское и яблоки.

– Спасибо, отец!..

Быстро стучали колеса вагонов. Быстро менялась природа, становясь с каждым часом суровее и грубее. Впереди лежали тяжелые бои за Печенгские земли, и никто не знал – останется жив или нет.

Но об этом и не думали. Пили из солдатских котелков шипучее шампанское, пели песни, грызли сочные яблоки, весело смеялись и – ехали...

Ветер

Сережка в своем развитии двигался как-то неровно, толчками. Первым таким толчком были разговоры с отцом, и он задумался над жизнью, вторым – смерть старшины Тараса Непомнящего, и Сергей приобрел мужество; третьим – встреча с Анфисой, и он полюбил ее. Впрочем, это не то слово – полюбил; ему хотелось видеть девушку, хотелось послушать ее смех, а порой и просто подумать: «Как-то она там?..»

Уже с неделю стояли на базе. Готовился массированный торпедный удар с моря и воздуха по каравану немецких транспортов, который находился на пути к Вадсе, и накануне операции командам катеров дали целые сутки отдыха. Раньше молодого боцмана мало тянуло на берег, ему нравилось проводить свободное время на базе. Играл в футбол, бегал на лыжах, читал или просто забирался, если было тепло, в сопки и, лежа на спине, подолгу смотрел в небо. А теперь он старался не пропускать ни одного увольнения, сам просился у Никольского отпустить его на берег.

И старший лейтенант, выписывая увольнительную, однажды сказал ему недовольно:

– Я вот тебя отпускаю, а ты болтаешься где-то!

– Я не болтаюсь.

– Но и дома тоже не бываешь.

– Откуда вы знаете, товарищ старший лейтенант?

– В госпиталь ходил к приятелю, а там и отец твой лежит.

– Отец? – испугался Сережка.

– Вот видишь, – с укоризной сказал Никольский, – ты даже не знал этого... Стыдно! Он мне и сказал: что же, мол, сын дома не бывает?..

В госпитале, куда прибежал Сережка, ответили, что Рябинин уже выписался – ранение было легкое. Тогда, сев на междурейсовый пароход, он отправился прямо домой. Отец, как всегда, не спрашивая «кто?», сам открыл ему дверь, держа одну руку на перевязи.

– Сначала отдышись, – посоветовал он сыну, когда тот прерывающимся голосом стал что-то ему говорить.

Матери не было. Примятый диван, на котором лежал отец, был весь обложен книгами.

– Ты плохо себя чувствуешь? – спросил Сережка, придвигая стул поближе к дивану.

– Кто тебе сказал?

– Ну, все-таки... рука.

– Лишь бы не сердце.

Помолчали. Отец взял раскрытую книгу, вынул из-за уха остро, по-штурмански заточенный карандаш.

– Тебе письмо, – сказал он.

– Мне? – Сережка задумался: «От кого?»

Захлопнув книгу, отец покопался здоровой рукой в кармане:

– Кажется, здесь... Вот оно, держи!

«Сережа, – писала Анфиса, – вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь. Приходите, пожалуйста, сразу как вас отпустят. Приходите, а то мне очень тревожно за вас...»

– Что так быстро прочел?

– Да уже все, – покраснел Сережка, раздумывая: «Спросит – от кого или не спросит?»

– Коротко тебе пишут, – улыбнулся отец, иронически посмотрев на сына. – И притом, – добавил не сразу, – пусть лучше пишут на полевую почту, а то мать твоя, сам знаешь, как ревниво к тебе относится... Дай-ка спичку!

«Он все-таки понял, что от девушки», – решил Сережка, давая отцу прикурить, и как можно беззаботнее ответил:

– Это от одной... вместе в школе за партой сидели.

– Наверное, соврал! – спокойно и даже безобидно сказал отец. – Про школу-то. А впрочем, твое дело!..

– Я не хотел врать, папа, но...

– Да, вот именно. Лучше помолчи.

– Ты никогда не хочешь меня выслушать.

Отец хрипло рассмеялся – смех был невеселый.

– Ладно, – примирительно сказал он, – знаю, почему ты меня в прошлый раз о садах расспрашивал... Сразу так и видно, что письмо это под яблоней писалось!

На конверте синел жирный штамп Мурманского почтового отделения.

– А-а, ладно! – раздраженно сказал Сережка. – Ты сегодня, я вижу, не в духе. И я пришел не за тем, чтобы пререкаться с тобой целый вечер!

– Легче... легче греби, – пригрозил отец, – а то, смотри, весла поломаешь.

– Наваливаться не собираюсь, но и табанить перед тобой не буду. Это только мать на цыпочках перед тобой бегает.

Отец рассмеялся снова, на этот раз веселее:

– Молодо-зелено... Смотри, вот я навалюсь – плохо тебе будет. – И вдруг оборвал: – Ну, хватит, рассказывай! Вон тут в газете опять сводка: торпедными катерами Северного флота потоплены такие-то и такие-то... Это, случайно, не вы?

– Нет, мы скоро пойдем. Дымовых шашек набрали – видно, много огня встретим!

Отец громко выдохнул воздух:

– Хе!.. Никольскому вашему можно довериться, он свое дело отлично знает.

– Это верно, – согласился Сережка и взглянул на часы.

– А я тебя не держу, – неожиданно сказал отец. – Можешь идти, коли ждут.

– Не ждут, но... все-таки. Ты, папа, не рассердишься, если пойду? Ночевать дома буду.

Отец поправил на руке косынку, спросил:

– Может, деньги нужны?

– Деньги?.. А на что они мне?

– Верно, – кивнул отец, – на что они тебе?.. Ну, а впрочем, возьми, вдруг да пригодятся!

– Спасибо, папа!..

В коммерческом магазине он занял очередь в кассу. Офицер морского патруля издали следил за ним подозрительным взглядом: не будет ли этот молодой матрос брать водку? Но Сережка попросил у продавщицы двести граммов конфет, которые нравились ему самому в недалеком детстве. Должны, очевидно, нравиться и Анфисе, – не может быть такого положения, чтобы их вкусы не сходились!..

В дверях магазина совсем некстати столкнулся с матерью.

– Ты что здесь? – с радостным удивлением спросила она. – Отец, наверное, послал?

– Нет, я так...

– А что купил?

– Да вот конфеты...

Мать бесцеремонно раскрыла кулек, вкусно разгрызла на белых зубах одну конфету.

– Какие хорошие-то! Откуда деньги?.. Ну ладно, займи вон ту очередь, а я стану в кассу... ты из дому?

– Да, – упавшим голосом пробормотал Сережка.

Он не посмел не вернуться домой и, чувствуя, как быстро истощается содержимое кулька, покорно шагал рядом с матерью. Отец, встретившись с ним, хитро подмигнул ему глазом:

– Ну, попался?..

Сережка покормил в аквариуме уродливых жителей морских «лугов», послушал разговор родителей, поужинал нехотя – стало еще скучнее.

– Ну, как ты живешь, сынуля?

– Да ничего, мама.

– А грустный почему?

– Так просто...

И отец тоже съел конфету. Тоже похвалил. И опять подмигнул:

– Вкусные!..

Сережка тайком от матери снова прочел письмо: «... вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь...»

«Разве она может обижать? Или разве он может ее обидеть? Да никогда!..»

Посмотрел на часы – половина десятого. Еще полчаса – и уже будет поздно идти к ней.

– Мама, тебе никуда не надо?

– Нет, милый.

– А то бы я сходил.

– Спасибо, но не надо.

Читает отец, что-то пишет мать, а часы – тик-так, тик-так. Взял бы их, проклятые, и разбил! Вот уже десять. Или ложись спать, или – иди...

– Мама, я пройдусь.

– А на улице темно, сынок, холодно.

– Я все-таки пройдусь.

– А со мной посидеть не хочешь?

– Я скоро вернусь...

Когда за сыном захлопнулась дверь, Прохор Николаевич громко расхохотался.

– Ты чего? – удивилась жена.

– Да так, место смешное одно попалось, – ответил он, хотя читал «Основы непотопляемости военных кораблей деревянной конструкции».

* * *

Дверь открыл навигационный смотритель:

– А, пропащая душа! Ну, проходи в горницу.

И, еще не входя в комнаты, Сережка каким-то чутьем понял – ее нету. Сразу опустилось сердце.

Спросил неуверенно:

– Анфиса дома?

– Ушла недавно. Сидела, чего-то нервничала, потом ушла... Говорил я ей: «Не ходи, доченька, посиди со мной», – не послушалась, убежала.

– Куда же, дядя Степа?

– А бог ее ведает! Может, к тете Поле – у той сейчас что ни день, то праздник. Да и матушка Женечки как бы вроде на побывку с фронта приехала – отвели девчонку туда...

Шуршали за окном волны, ревели в туманных далях радиомаяки, позвякивала цепь шлюпочного прикола. «Не уйду, – решил Сережка, – дождусь...»

И потому, чтобы убить время, сознательно затягивал чаепитие, долго выслушивал давно заученные наизусть морские истории – даже смотрителя утомил.

– Ты, сынок, посиди, коли хошь, – сказал Хлебосолов, – а я уж прилягу. Ох-хо, косточки мои!

Прилег старый моряк и заснул. Анфисы все не было и не было. Отчаяние сменилось глухим раздражением против нее. Потихоньку взял у дяди Степана табаку, свернул цигарку, выкурил.

Потом бушлат натянул, осторожно вышел. Сумрачно шагал по хрустящей гальке. «Где она?» – думал.

И совсем случайно встретились лицом к лицу на темной пустынной улице.

– Анфиса!

– Ой, Сережа!.. Сереженька!..

Взялись крепко за руки и, ничего не говоря друг другу, долго шли куда-то – все против ветра, все против ветра!..

Глава четвертая

Корни

– Я ухожу, – горестно сказал обер-лейтенант.

Суттинен хлестанул себя плетью по голенищу сапога и – ни слова в ответ.

– Я ухожу, – повторил Штумпф. – Почти год были вместе... Нам есть что вспомнить!

Суттинен – сквозь зубы:

– Нечего вспоминать! Все осталось там, за пограничным столбом. Мы уже топчем, Штумпф, милую землю Суоми!..

Да, огляделся он, это, конечно, уже не дремучие топкие болота потерянной Карелии. Вон торгует ларек с суррогатным пивом, вон девочки маршируют на богослужение, и впереди колонны – учительница; хоть бы значок «Лотта Свярд» догадалась снять, дура!.. А по холмам – домики: сами красные, окошки белые, разрисованы, словно пасхальные пряники.

– Суоми... – протяжно вздохнул лейтенант.

На дворе соседней усадьбы пьяный капрал возился с лохматыми домашними медвежатами. Мальчишки подбадривали вояку свистом, а хозяин усадьбы, старый финн в синем жилете, сидел на крылечке, равнодушно сосал медную трубку.

– Суоми, – наконец отозвался Штумпф и, помолчав, грустно заговорил: – Мне уже нельзя оставаться здесь. Русские поставили вам жесткие условия: к пятнадцатому сентября – ни одного немца на вашей земле.

– Ты, я знаю, – сказал Суттинен, подумав, – ты уйдешь сам, а вот ваша Лапландская армия... скажи, уйдет ли она?

– Конечно, нет! – улыбнулся Штумпф. – Мы не такие дураки, чтобы пожертвовать Лапландией, этим важным плацдармом. И вам, лейтенант, может быть, еще придется драться с нами!

– А ты, Штумпф, будешь драться против нас?

– Я солдат фюрера, – ответил советник.

– Я тоже солдат, – закончил Суттинен и, повернувшись, крикнул в сторону капрала: – Эй, эй!.. Берегись!..

Позванивая массивной цепью, на двор усадьбы вышла темно-бурая медведица с маленькими заплывшими гноем глазками.

Глухо рыча и оскалив пасть, полную желтых зубов, она встала на задние лапы и пошла прямо на капрала.

– А вот я тебя! – азартно крикнул капрал, скидывая с себя мундир с орденами. – Я не боюсь, херра луутнанти, – добавил он, смеясь, – у моей матери две такие, даже пострашнее были!..

Цепь натянулась и рванула медведицу за горло обратно. Но капрал уже схватился с ней в обнимку – только взметнулась рыжая пыль. И замелькали в этой пыли руки человека и длинные, свалявшиеся в грязи космы на «штанах» зверя...

– А вот я тебя!.. А вот!.. – покрикивал капрал.

– Пошли в дом, – сказал Суттинен, – я тоже когда-то любил бороться. Мой отец специально для меня держал медвежат.

Они поднялись на крыльцо, и в этот же момент из тучи пыли вырвался капрал, держась окровавленными пальцами за голову.

– Ухо, – простонал он, – две войны отвоевал, а тут... Откусила, сатана перкеле!..

– Ха-ха-ха, – рассмеялся Штумпф. – Ох-ха-ха!.. Ухо!..

Медведица, подгоняя детенышей шлепками лапы, не спеша уходила со двора. Старый финн в синем жилете так же спокойно сосал трубку. За свою длинную жизнь он видел много всякого, и – что ухо?!

– Иди, иди, – сказал он капралу, – я тебя не звал на мой двор... Сам пришел.

Садясь в горнице на лавку, Штумпф перестал смеяться и сказал:

– Будем мы воевать или нет, а сейчас давай выпьем.

– Хорошо, только немного. Ты же знаешь: я не пью после того случая... Нэйти!

Вошла румяная молодая крестьянка.

– Обед можно подавать, – сказала певуче.

За столом, когда одна бутылка опустела, Суттинен заговорил как-то горячо и поспешно:

– Скажи, во мне еще не потеряно человеческое? Солдаты зовут меня собакой. Я сам чувствую, что бываю иногда подлецом. Но, скажи, я могу еще стать человеком?

– Давай выпьем, – предложил Штумпф и, когда выпили, строго посоветовал: – Меньше пей, и будешь человеком.

Суттинен быстро пьянел, его мысли путались, он пытался ухватиться хоть за одну из них.

– А все – она, она, она! – трижды выкрикнул он, едва не плача.

– Водка? – спросил Штумпф.

– Зачем водка? Женщина. Водка пришла потом, сначала была женщина...

– А я не знал.

– Ох, если бы ты знал!

– Я думал, ты – так, никого и не любил...

– Попробовал бы ты не полюбить, – вскочил Суттинен и снова плюхнулся на лавку. – Ты бы попробовал! У нее были вот такие черные глаза!

– Черные... Она – что, разве не финка?

– Да какое тебе дело! Я говорю – глаза были... вот!

И взмахом плетки, описавшей в воздухе круг, он показал, какие были глаза. Потом сразу как-то сник, опустил голову на стол.

– Э-э, да ты, оказывается, лысеешь, – заметил Штумпф.

– Двадцать семь лет.

– Рано. Если бы не война, не окопная жизнь...

– Иди к черту! – обрезал Суттинен. – Ты сам-то лыс, как лапландская ведьма.

– Не злись, – добродушно пробурчал Штумпф, прожевывая картошку, – мы скоро распрощаемся. И, наверное, уже никогда не встретимся.

– А я бы и не хотел.

– Почему так?

– Надоел ты мне.

– Ты мне тоже...

Суттинен поднял голову, рассмеялся. Штумпф похлопал его по плечу, радостно загоготал:

– Мы оба надоели друг другу, но совсем немножко. Ведь правда?.. Нам нельзя ссориться, еще неизвестно, что будет дальше! Ну вот, давай руку... Давай руку, приятель. Мы с тобой неплохо воевали почти год.

– Нэйти! – позвал Суттинен, растрогавшись. – Еще бутылку «Пены Иматры»!.. Если нет «водопадной пены», тащи самогону!..

– Хватит, что ты! – убеждал его Штумпф. – Ведь ты же решил не пить!

– А почему не пить?.. Почему? – наседал на него Суттинен с покрасневшими от слез глазами. – Скажи, я – подлец? Я – подлец, да?

– Да кто тебе сказал... Сядь!

– Нет, ты ответь: я, выходит, подлец?

– Брось, лейтенант. Нэйти, не надо никакой пены!

– Нэйти, – настаивал Суттинен, – тащи пену!

Девушка, заложив руки под накрахмаленный фартук, стояла в дверях.

– Я не знаю, кого мне слушаться, – томно выпевала она.

– Конечно, меня! – кричал лейтенант. – Я финский патриот, а ты читала?.. Ты читала в «Суоменсосиалидемокраатти», что – ни одного немца!.. Вот, а он немец!.. Тащи пену!

– Ты пьян, Рикко, – уговаривал его Штумпф, сам начиная беспричинно смеяться. – Ты пьян, и пятнадцатое сентября еще не наступило. Я могу уехать шестнадцатого!..

Но на улице уже стоял грузовик, в котором рассаживались едущие в Лапландскую армию немецкие военные советники, и Штумпф уехал вместе с ними. Старый финн в синей жилетке еще долго сидел на крылечке, потом встал и, кряхтя и охая, поднялся в дом, где расположился Суттинен.

– Опьянел и спит, – доложила румяная нэйти.

Не выпуская изо рта медной трубки, старик прошел в комнату офицера, дал понюхать со своей сморщенной ладони лейтенанту какой-то порошок.

– Ох, ох, что ты! – забарахтался Суттинен, быстро трезвея.

– Нехорошо, – качая головой, тихо и совестливо произнес старик, – наша Суоми так страдает, а вы... пьянствуете. Сегодня, ровно в полночь, вам надо быть на даче госпожи Куркамяки, что в семи верстах отсюда.

– Что, что?

– Ну ладно, – сказал старик, – я еще зайду к вам, напомню...

* * *

Подполковник Кихтиля часто зевал и сразу же крестил рот: лапландские духи, как известно, настолько злы, что только и ищут лазейки, как бы забраться внутрь человека.

– Обождем еще немного, – говорил он, посматривая на браслетку золотых часов.

Госпожа Куркамяки спустилась в комнату, где собрались заговорщики, принесла поднос с маленькими чашечками кофе. Каждый офицер достал пакетик с мелко наколотым сахаром, стал пить кофе вприкуску. Чадила керосиновая лампа, поскрипывали стулья, под полом возились крысы.

– Ну, где же лейтенант Агрикола? – снова сказал Кихтиля. – Связного к нему послали еще утром, а его все нет...

– Район Вуоярви, – заметил кто-то из угла, – очень труден для нашей работы. Там полковник Юсси Пеккала! И лейтенанту Агрикола, очевидно, не так-то легко вырваться...

Откуда-то сверху, через потолок, донесся бой часов.

– Ждать нельзя, – произнес подполковник, – пора приступать, господа... Лейтенант Суттинен, садитесь ближе!

Рикко Суттинен пересел к огню. Ему было немного скучновато на этом совещании, потому что многое он уже знал. Так, например, ему было известно, что сейчас по всей стране идет отбор офицеров-ветеранов, которые впоследствии должны будут стать командирами так называемых ударных батальонов. Назревает государственный переворот, и на пост «скандинавского фюрера» намечается – кто бы мог подумать? – сам начальник генштаба генерал Айро. «Я часто пью водку, болтаю лишнее, но об этом мне проговориться нельзя, молчи, мой рот, забудь это имя!..»

– Мы уже дошли до конца веревки, – говорил Кихтиля, – но выход из войны с Россией – это лишь маневр, дающий нам передышку. Восточно-карельский вопрос, основанный на великой финляндской идее, остался на этот раз неразрешенным, однако мы не собираемся отступать от своих законных требований. За нами остается весь государственный аппарат, цели которого прежние даже при новой политической ситуации.[9] Наконец, у нас есть выкованная в боях армия, и вы, господа офицеры, снова поведете ее за собой. Стоит только одному русскому солдату перешагнуть пограничный рубеж, как будут взорваны мосты, тоннели, разрушены водоразделы озер, и вода затопит целые районы...

Один вянрикки перебил подполковника:

– Простите, херра эвэрстилуутнанти, – сказал он, – а если русские не станут оккупировать нашу Суоми, к чему тогда сведутся цели нашего заговора?

Кихтиля слегка, как показалось Суттинену, поморщился, и лейтенант, чтобы выручить своего начальника из затруднительного положения, ответил сам:

– Неужели вы не понимаете, вянрикки, что дело тут не только в оккупации. Азиатская угроза страшна не только нам, как соседям России, но и Англии тоже; наконец, Соединенные Штаты просто не потерпят усиления мощи Советов.

– Еще вопрос! – спросили из угла. – Мы все здесь члены одной организации, и нам хорошо понятны цели нашего патриотического движения. Но есть армия, которая разойдется после перемирия по домам, вгрызется в землю и... Какое солдату дело до Англии, а также и до Америки!..

– Согласия у солдат, – резко ответил Кихтиля, – мы не собираемся и спрашивать. На то он и солдат, чтобы повиноваться, а не рассуждать. Списки этой армии уже составляются по всем тридцати четырем шюцкоровским округам.

Донесся топот копыт. Отогнув край шторы, один офицер выглянул в окно:

– Кажется, лейтенант Агрикола из района Вуоярви!.

В сенях громко прошуршало тафтовое платье госпожи Куркамяки, щелкнула задвижка, раздались торопливые шаги, и дверь, выбитая ударом ноги, распахнулась. Все невольно вздрогнули.

На пороге стоял полковник Юсси Пеккала.

– Встать! – сказал он. – Я здесь самый старший!

Мокрое старое кепи расползлось на его голове, лицо и одежду опутывала лесная паутина. От полковника сильно пахло лошадиным потом. Он, видно, долго мчался сюда на лошади, не разбирая во тьме дороги, – отсюда и пот, и эта паутина...

Кихтиля первый оправился от смущения.

– Господин полковник, – твердо произнес он, – попрошу вас покинуть собрание: вы не можете быть нашим единомышленником.

Юсси Пеккала стянул с головы кепи, сильно встряхнул его. Капли воды, сорвавшись с козырька, обрызгали Суттинена, и он вздрогнул.

– Единомышленники! – рассмеялся полковник. – Так вот, довожу до вашего сведения, что лейтенант Агрикола, которого вы ждете, и его единомышленники арестованы мною как враги наступившего мира. Оружие они украли, но закопать не успели. И лейтенант Агрикола сознался во всем...

– Ложь! – крикнул Суттинен, привычно потянувшись к плетке. – Я знаю лейтенанта Агриколу, и он никогда не мог ничего сказать вам!

– Он долго и не говорил, – снова рассмеялся Пеккала, – но я спустил с него штаны и посек шомполом его тщеславный зад. После этого лейтенант плакал, как девка...

Пожилой вянрикки, грудь которого была украшена немецким Железным крестом первой степени, истерично вскрикнул:

– Вы оскорбили честь финского офицера!

– Что? – грозно переспросил Пеккала. – Вы говорите – честь?.. Но честь имеется у меня!.. Может быть, – добавил, помолчав, – она есть у подполковника Кихтиля. Но только не у таких сопляков, как вы!

Кихтиля, снова поморщившись, вздохнул и сел. Посмотрев на него, осторожно сели офицеры. Командир района Вуоярви остался стоять на пороге.

– Честь! – повторил он с издевкой и грубо выругался.

За дверью испуганно прошуршало тафтовое платье.

– Попрошу вас удалиться! – крикнул Кихтиля.

– Не ори! – сказал Пеккала и выхватил пистолет. – Не ори на меня, а то прихлопну, как жабу!.. Кто вы здесь такие?.. Вы же ведь – даже не лес, вы – корни, которые так глубоко ушли в землю, что вас уже не вырубить топором...

– Не вырубить! – крикнул вянрикки, и черный Железный крест качнулся на его груди.

– ...Но еще можно выжечь! – закончил Пеккала. – И тогда в нашей Суоми можно будет сеять золотые зерна... Я ухожу, – сказал он, натягивая кепи, – мне здесь нечего делать. Но предупреждаю вас всех, что я этого так не оставлю. Я сегодня же напишу обо всем начальнику генштаба генералу Айро!..

– Пусть пишет, – сказал Кихтиля, когда за окном снова зашлепали по грязи копыта коня, – пусть пишет! Но мы тоже этого так не оставим. Если чирей долго не заживает на одном месте, его вырывают раскаленными щипцами. Лейтенант Суттинен!

Рикко Суттинен встал, одернул мундир.

– Я понимаю, – покорно сказал он.

– Тогда обождите, пусть отъедет подальше.

– Слушаюсь, херра эвэрстилуутнанти!..

Наступило молчание. Кихтиля посмотрел на часы, налил в стакан ароматного шведского коньяку.

– Пора, – сказал, – пейте в дорогу!

– Киитос, – поблагодарил Суттинен, – но я не пью!

– Вот как? – удивился подполковник и вынул из кобуры тяжелый маузер. – Возьмите, это лучше вашего кольта. Очень сильный удар, бьет навылет. Лошадь берите тоже мою, она стоит в конюшне...

– Я все-таки выпью, – сказал Суттинен и, залпом осушив стакан, поспешно вышел из дому.

* * *

Осенний лес шумел настороженно и таинственно. Дорога едва-едва светлела среди деревьев, терялась где-то во мраке. Протяжно ухал филин, стучали под копытами горбатые корневища, низко нависшие ветви елей хлестали по лицу.

«Как далеко мог он отъехать?» – думал Суттинен, и волнение человека передавалось лошади, прижав острые уши, она вытягивала свое мускулистое тело в стремительном галопе. Где-то в глухой болотистой низине холодным серебром сверкнуло озеро; белой свечой пролетел мимо поворотный столб, – дорога уходила вправо, поднималась в гору.

Суттинен придержал коня. Чтобы смягчить топот копыт, свернул на обочину в густую траву.

– Тише, тише, – успокаивал он лошадь, похлопывая ее по круто выгнутой шее.

Дорога закружила петлями, словно выискивая менее крутые подъемы. С высоты виднелись далекие деревенские огни, похожие на рассыпанных в траве светляков. Жутко и тускло горела на горизонте рыжая точка костра. – Тише, тише...

Он совсем остановил лошадь; разгоряченная бегом, она мотала головой, грызла звонкие удила. И вдруг из темноты леса послышался знакомый, приглушенный цоканьем копыт голос.

Женский голос:

– Ах, если бы ты знал, Юсси, как мне...

Суттинен вытянулся в седле:

«Кайса!.. Она, выходит, с ним... У-у, поганое отродье!»

И, вынув из-за пояса маузер, крикнул:

– Полковник Пеккала!..

Голоса стихли. Было слышно, как шумно вздохнули лошади. Суттинен направил своего коня в придорожный кустарник, снова позвал:

– Полковник Пеккала!..

Командир района Вуоярви что-то громко крикнул, повернул свою лошадь на голос; топот копыт приближался, и Суттинен, взводя курок, сказал:

– Я вас жду, полковник!

– Кто здесь?.. Какому сатане я понадобился? – прозвучало совсем рядом, и лошадь Пеккала, перепрыгнув канаву, тоже перешла обочину.

Теперь они оба сходились под тенью деревьев, отводя от своих глаз колючие ветви.

– Ю-юсси!.. – пронеслось вдалеке.

«Опять она», – подумал Суттинен и, проглотив слюну, поднял тяжелый маузер.

Подняв маузер, воскликнул:

– Именем моей многострадальной партии! – и выстрелил в темноту: раз... другой... третий...

Ломая кусты, шарахнулась в сторону лошадь. Полковник вылетел из седла, закружились сорванные листья...

– Все, – тихо сказал лейтенант.

– Ю-юсси! – разрастался вопль сестры.

И в этот же момент сильные руки, словно выросшие из самой земли, вырвали Суттинена из седла. Тяжелый кулак опустился ему на лицо, застрявшую в стремени ногу рвануло болью.

– Ой, ой, ой! – закричал лейтенант.

А полковник бил его по лицу и приговаривал:

– Ситя виэля пууттуй!.. Кас туосса!.. Митя виэля!..[10]

Прискакала Кайса, упала в траву:

– Юсси, что с тобой?.. Юсси!.. Юсси!..

Суттинен шарил руками вокруг – искал маузер.

– Уйди... уйди, – говорил он, – убью!.. Уйди!..

– Рикко?.. Ты?..

Полковник встал, рванул пучок травы, долго вытирал руки. Потом сказал:

– Посмотри лошадь. Кажется, все три – в голову!..

Суттинен бессильно плакал, и высоко над ним висело черное небо. Только одно думал: «Умереть бы...»

– Рикко... Брат мой... Скажи – зачем?!

– Уйди, – прохрипел он.

– За что? – спросила Кайса.

– Уйди, сука!..

Полковник ударил его сапогом.

– Юсси, зачем?.. За что?.. Разве ты...

– Милая, хватит.

– «Милая», – повторил Суттинен, и страшная злоба, какой еще никогда не испытывал, захлестнула его: – Ты, ты, – сказал он, поднимаясь, – костлявая шлюха... Дерьмо!..

– Замолчи! – крикнул полковник.

– Нет, я скажу, я все скажу... И как она в банях, и как...

– Молчи, гад! – замахнулся полковник.

Кайса опустилась на колени, закрыла лицо руками.

– О-о-о! – простонала она. – Какой ты подлец! Какой...

– Поехали, – приказал Пеккала и взял под уздцы лошадь подполковника Кихтиля.

– Но какой ты подлец! – повторила Кайса и плюнула в лицо своему брату...

* * *

Долго ехали молча. Час, два, три.

Кайса плакала. Пеккала курил сигареты.

Лес из черного постепенно становился синим – наступал рассвет. Обозначилась изморозь на травах, под копытами похрустывал тонкий ледок. Петухи горланили в далеких селениях, однажды какой-то человек перебежал дорогу.

– О-ох! – тяжело и устало вздохнул Пеккала.

Кайса оглянулась: в седле сидел маленький, нахохлившийся от утренней свежести человек: лицо в жестких морщинах, рот поджат в тонкую складку, даже не видно губ; и на локтях куртки – большие заплаты, сама нашивала...

– Я люблю тебя, Юсси! – сказала она.

– Так что?

– Я люблю... вот и все!

Лошади пошли рядом, взмахивая головами: колени всадников терлись одно об другое, их локти почти касались.

– Слушай, Кайса, – сказал Пеккала, – с меня хватит... Запомни: если я еще хоть раз услышу от кого-нибудь о твоем прошлом, я тебя выгоню... или зарежу...

Кайса опустила поводья, упала ему на грудь:

– Юсси, мой добрый Юсси... Спасибо тебе!..

Всходило солнце, и птицы просыпались.

Новоселье

В море несколько дней подряд бушевал шторм. Его далекие, значительно ослабевшие отголоски заходили даже в гавани. Корабли, уцепившись за грунт тяжелыми лапами якорей, отстаивались в бухтах и на глубоких рейдах, давая возможность отдохнуть уставшим в походах машинам и людям. Но бывало и так, что механизмы отдыхали под чехлами, а люди трудились.

По вечерам весь флот дружно звенел склянками, и десятки горнов весело выводили такое заученное и такое знакомое моряцкому слуху:

Бери ложку, бери бак

и беги на полубак,

хлеба нету – поешь так.

Веселей беги, моряк,

не забудь с собою бак!..

Около камбузов строились очереди, боцманы проверяли чистоту бачков; бачок считается чист, если в нем отражается боцманская щетина, но не дай бог, если не отразится!.. Тогда бачковый отсылается драить бачок заново, и матросы в кубрике, стуча по столу ложками, решают назначить нерадивого «бачковать» вторично.

Матросы выпивали перед ужином законные сто граммов, потом лихо, так что грохот был слышен чуть ли не за милю, забивали морского козла. Проигравшие лезли под стол под шум и хохот веселящейся моряцкой братии.

В один из таких дней, когда эсминец «Летучий» стоял у пирса, лейтенант Пеклеванный получил комнату, о которой хлопотал уже давно. Положив в карман документ, он позвонил Вареньке, сообщив ей эту радостную для обоих новость, и отправился осматривать, как он выразился по телефону, свой «семейный кубрик». Напротив дома, который дугой огибал высокий скалистый берег бухты, Артем остановился, блуждая взглядом по окнам, – какое-то одно из этих окон станет для него маяком, когда он будет возвращаться с моря.

Кто-то сильно хлопнул его по плечу, и раздался знакомый говорок с кавказским акцентом:

– Что ты высматриваешь тут?

Артем обернулся и пожал руку Вахтангу:

– Да вот, получил комнату, хочешь, зайдем вместе...

– Ты получил не комнату, а сарай, – громко заключил Вахтанг, когда они пришли в квартиру, – и у очень плохого хозяина.

И действительно, пострадавшая от бомбежки комната напоминала заброшенный сарай. В окнах не было ни одного стекла. Паутина разрослась по углам так густо, что это была уже не паутина, а джунгли. В довершение всего, в комнате не сохранилось даже стула, чтобы посадить на него Вареньку, которая наверняка упадет в обморок при виде такого «семейного кубрика».

– Ах, черт возьми, хоть бы один стул!

Упершись руками в бока, Вахтанг ходил по комнате, подкидывая носком ботинка какие-то тряпки и бумаги.

– Да, – сказал он, вздохнув, – до уюта еще далеко.

И вдруг, весь загоревшись какой-то идеей, он выбежал из комнаты. Через несколько минут вернулся, торжественно объявив:

– Сейчас будет все в порядке!

Они закурили и стали ждать, когда все будет в порядке.

Примерно через полчаса с лестницы послышалось пыхтенье, дверь распахнулась, и в комнату стала вплывать широкая, гладко выструганная доска. Замерев от неожиданности, Артем следил за тем, как доска плыла по воздуху, точно по мановению волшебной палочки. Потом ему стало даже страшно: доска пересекла всю комнату, один ее конец уже вылез в окно на улицу, а того, кто нес эту доску, все еще не было видно.

Наконец показался на горизонте и он сам, – здоровенный матрос, обливающийся потом, с широкими в стрелку усами.

– Ух, – шумно вздохнул он, освобождая плечо, – там за мной еще столько будет. Как вы думаете: хватит на семейное строительство?

– Знакомься, – поднялся Вахтанг, – это боцман моего «охотника» – Иван Чугунов, старшина первой статьи, мастер на все руки!

Добродушно ворча, боцман выкладывал на подоконник гвозди...

Когда Варенька прибежала из поликлиники, она ахнула и, может быть, действительно упала бы в обморок, но предупредительный Вахтанг сразу подставил ей новенький, крепко сколоченный табурет:

– Садитесь, синьора. Все в порядке!

Сор уже был убран, на стенах красовались полки для книг и посуды, в углу стоял стол, около окна – кровать, а лейтенант Пеклеванный, засучив до колен штаны, с остервенением лопатил палубу своего «семейного кубрика».

Натягивая китель и откланиваясь перед уходом, Вахтанг сказал:

– Ничего, когда война кончится, вы этот дуб на дрова пустите, вместо него карельскую березу приобретете. А сейчас и так хорошо...

– Чего же ты его не пригласила? – набросился Артем на Вареньку, когда за старшим лейтенантом закрылась дверь.

Варенька распахнула окно и крикнула шагающему по улице Вахтангу:

– Приглашаем вас на новоселье!.. Приходите!.. Ждем!..

* * *

Но как-то так уж случилось, что, пригласив друзей только на новоселье, Варенька и Пеклеванный, не сговариваясь, готовились к свадьбе. В их отношения, подчас немного грубоватые, как это бывает у людей, вместе воевавших, вкралась какая-то особенно нежная забота друг о друге.

Они так привыкли за эти два дня друг к другу, что уже научились понимать с полуслова желания, мысли, чувства: она – его, а он – ее...

– Артем, – говорила Варенька, – так счастлива, так спокойна, мне кажется, я не была еще никогда. Все-таки я люблю тебя, Артем!

– Ах, все-таки? – обижался он, растапливая дымившую печку.

– Ну не придирайся к слову. Лучше сходи получи паек за месяц вперед.

– Я не хочу уходить.

– Почему?

– Отсюда минут семь ходьбы до гавани, семь минут обратно да еще полчаса уламывать интенданта надо, – итого, я должен прожить без тебя сорок пять минут, почти целый час... Ты думаешь – это так легко?

– Но я-то ведь отпускаю тебя на эти сорок пять минут!

– Ты не любишь меня.

– Можно подумать, что уж ты-то меня любишь... ох как!

– Проклятая печка... Ну конечно, люблю!

– Ладно, Артем, серьезно говорю – сходи!..

Артем ушел и, запыхавшийся, возвратился обратно ровно через двадцать минут.

– Ух, – говорил он, – вот бери: консервы, печенье, сахар, спирт... Ух!

Варенька счастливо хлопала в ладоши:

– Я видела в окно, как ты несся по улице, словно за тобой гнались собаки.

– А ты смеешься.

– А мне смешно...

Помогая Вареньке по хозяйству, Артем объяснял:

– Едва умолил интенданта. Не могу, да и все, говорит. Вот уж народ, действительно... Да, между прочим, тебя Кульбицкий на какой срок отпустил из поликлиники?

– На двое суток.

– Меня также.

– Ой, – вздыхала Варенька, – мы тут готовим, готовим, а придут ли они?

– Конечно, придут.

Все пришли: Прохор Николаевич с женой; командир эсминца капитан третьего ранга Бекетов и еще несколько офицеров, приглашенных Пеклеванным; Григорий Платов пришел поздравить новобрачных, а заодно и выпить; ну и, конечно, боцман Чугунов со своим командиром («Ведь сидите-то вы на стульях, которые я сбил-сколотил!») – и еще много других, знакомых и незнакомых.

Бекетов, к великому огорчению жениха и невесты, водку пить категорически отказался и на этом основании был выбран управителем вечера.

– Простите меня, – сказал он, обводя гостей долгим взглядом своих умных прищуренных глаз. – Простите меня за то, что сегодня, в этот торжественный день, когда принято говорить только о добром, веселом и милом, я несколько изменю этой традиции, оставшейся нам от беззаботных мирных времен... За всю войну, – продолжал Бекетов, и его голос слегка дрогнул, – мне пришлось присутствовать на многих похоронах и ни разу – на свадьбе. Может быть, именно потому, дорогие жених и невеста, я так тронут вашей любовью, и мне бесконечно дорога ваша судьба – судьба людей, пожелавших соединить свои сердца в такое тревожное время...

Тревожный ветер военного океана 1944 года, казалось, дохнул в лицо каждому. И каждый ощутил его дыхание, в котором предугадывались далекие бури.

Все было очень торжественно; казалось, что после речи Бекетова не хватает какого-то одного простого слова, которое могло бы рассеять эту не совсем подходящую к такому моменту суровость.

И Прохор Николаевич первым чокнулся с Артемом:

– Смотри, – сказал, – не обижай ее!

Ирина Павловна протянула свою рюмку к Вареньке:

– За вашу любовь, девушка.

Всем стало вдруг легко и весело, как и должно быть на свадьбе. Раздались приветственные возгласы, прерываемые зычным голосом Вахтанга:

– В Грузию к нам... В Грузию после войны... Ждать буду, вах!

– Го-орь-ко-а! – поддержал своего командира Чугунов, сохраняя при этом на лице подобающее боцману достоинство.

Артем и Варенька повернулись лицом друг к другу.

– Ну? – спросила девушка, покраснев.

– Что «ну»? – отозвался Артем.

– Нас ждут.

«Порядка не знает, – думал Платов, – первый раз замуж выходит».

И он крикнул:

– Целоваться надо, чего тянуть-то!

– Горько!.. Горько! – раздалось вокруг.

И скоро за тесным столом, когда все гости уже подружились между собой, голоса слились в один нестройный гул, в котором было нельзя разобрать, что говорит сосед, а Рябинин, к великому ужасу жены, уже стягивал с плеч свою куртку, кричал:

– Артем, ты сидишь ближе, открой окно – духота!

Ирина Павловна шепотом журила простака мужа:

– Никакого уважения к жениху, ты совсем не понимаешь, что делаешь. Поставь стопку, не держи ее в руке!..

Прохор Николаевич только улыбался в ответ:

– Так ведь он свой парень, подумаешь: окно попросил открыть. А стопку поставлю, все равно пустая...

Боцман Чугунов, часто поправляя усы надушенным платком, налегал на закуску, но пил мало – в море скоро. И за командиром своим следил:

– Товарищ старший лейтенант, вам бы это... того, хватит, как бы сказать.

Вахтанг смеялся:

– Я, старшина, кавказец и сам не люблю пьяных.

Платов, обхватив голову широкими ладонями, присматривался к тому, как разнообразно вели себя люди, и по его улыбке было видно, что он отдыхает среди этого свадебного гомона, беспорядочных тостов и требовательных выкриков «горько!». Отдыхает от качающейся доски, по которой бегал ежедневно над бурлящей в пропасти рекой; отдыхает от учебных стрельб и гранатометания, от головокружительной высоты скал, по которым взбирался, как альпинист, с полной выкладкой бойца за плечами, – от всего того, что ему приходилось делать, готовясь к боям в Заполярье.

Среди шумных гостей торжественно притихшие жених и невеста казались даже малозаметными, и взоры гостей обращались к молодым только тогда, когда Бекетов провозглашал очередной тост за благополучие нового семейного очага. Тогда гости наперебой кричали «горько», чокались через стол друг с другом, и Варенька снова целовалась с Артемом, который под общий шумок говорил девушке:

– Да ты не смущайся, ведь они знают, что не будь их – мы бы все равно целовались...

И вдруг, совсем неожиданно, кто-то настойчиво постучал в дверь с лестницы. Варенька слегка побледнела, опустила рюмку с вином.

Платов пошел открывать дверь, а Пеклеванный сказал:

– Интересно, кто бы это мог быть?

– Это... Мордвинов, – ответила Варенька, – я пригласила его тоже...

Но вошел не Мордвинов, а рассыльный матрос. Остановившись в дверях и положив бескозырку на сгиб локтя, так что все видели на его ленточке надпись: «Северный флот», он отчетливо произнес:

– Капитан третьего ранга Бекетов!

– Есть, – ответил командир «Летучего», привычным жестом застегивая крючки на воротнике кителя.

– Вам, – и матрос протянул конверт.

Бекетов быстро прочел записку, оглядел своих офицеров:

– Товарищи, на миноносец! А вам, лейтенант Пеклеванный, я разрешаю прибыть на борт через полчаса. Извините...

И все ушли, оставив их вдвоем. Артем снял с руки часы, положил их перед собой среди недопитых рюмок и сказал:

– Посиди со мной, Варенька...

Она села, доверчиво прижалась к нему.

– Ну вот, – сказала, – а мне Кульбицкий дал целых два дня.

Помолчали.

– Мордвинов так и не пришел, – вдруг вспомнил Пеклеванный. – Странный он...

– Да, странный, – согласилась Варенька и перевернула часы циферблатом вниз. – Я не могу так, – сказала она, – стрелки бегут очень быстро!..

Когда они вышли на улицу, с залива тянуло холодом.

– Завтра, наверное, выпадет снег, – сказал Артем.

– И ты уже будешь далеко!..

– Море большое, Варенька.

– Большое, Артем.

– Ты проводишь меня до пирса?

– Конечно...

Раскачивались у пирсов строгие, закованные в серый металл корабли; стылая вода жадно облизывала их борта, ветер доносил запахи машинного масла. В эту ночь они казались Вареньке почему-то живыми существами, и она даже ощутила то родное, знакомое по «Аскольду», тепло, которое исходило от них.

Вздохнула.

– О чем ты? – спросил Артем.

– Да так...

Они сейчас расстанутся, может быть, надолго, но все равно для Вареньки сейчас нет никого ближе вот этого человека, который встал из-за свадебного стола, чтобы уйти в промозглую океанскую ночь.

– Смотри, уже отдают носовые швартовы, – сказал Артем. – Ну, прощай, я побегу!

Она поцеловала его на виду часовых, впервые, как жена, и ответила:

– Прощай!..

Потом долго смотрела, как эсминец вышел на середину гавани, развернулся и плавно погрузился в черноту каменного коридора, который вел на выход в открытый океан.

– Здесь долго стоять нельзя, – подошел к ней вахтенный с соседнего тральщика.

– Я иду, – сказала Варенька и продолжала стоять...

* * *

Она уже приближалась к дому, когда путь ей преградила колонна курсантов, на рукавах которых тускло поблескивали якоря морской пехоты. Курсанты, видно, возвращались с учения в прибрежных скалах и сейчас шли усталым мерным шагом – земля глухо вздрагивала под ними.

Они проходили мимо, взвод за взводом, смотря на мир из-под низко опущенных касок, все молодые и все суровые. Высокие сапоги с альпийскими шипами, перепоясанные ватники, ладони рук покоятся на стволах автоматов.

И в одном из них, шагавшем с краю, Варенька узнала Мордвинова.

– Яша! – она даже пробежала несколько шагов. – Яша!..

Он ничего не ответил, даже не повернул головы в ее сторону. Он только снял с автомата одну руку, что-то достал из кармана, и когда колонна курсантов прошла, на дороге остался лежать клочок бумаги.

Варенька подобрала, развернула: это было ее письмо, в котором она приглашала его на свадьбу.

Эвакуация

В ночь на 15 сентября к коменданту финских войск, размещенных на острове Суурсаари, явился гитлеровский офицер с требованием передать остров германским войскам. Намерения немцев, желавших заполучить остров, воспользовавшись шатким положением Финляндии, были ясны. Председатель финской делегации, прибывшей в Москву для ведения переговоров, г-н Хаксель лежал в бреду с тяжелым кровоизлиянием в мозг, вверив свое здоровье советским врачам, – переговоры, таким образом, затягивались, тем более что министр иностранных дел Финляндии г-н К. Энкель еще не прибыл в Москву.

И финский командант Суурсаари отверг грубое требование гитлеровского командования, указав на то, что страна Суоми из войны с Россией, слава всевышнему, вышла и порвала всякие отношения с Германией. Тогда немецкие корабли блокировали остров и открыли огонь по своим бывшим союзникам. Финские солдаты, еще не успев насытиться долгожданным перемирием, пошли в штыки и сбросили в море несколько немецких десантов.

Как бы в отместку, в госпиталях Печенги в эту ночь были отравлены все раненые финские солдаты. Пауль Нишец вместе со всем взводом под командованием лейтенанта Вальдера был послан хоронить умерщвленных. Вытаскивая из палат и складывая на носилки судорожно сведенные полуголые трупы, ефрейтор думал:

«Зачем?.. Разве они виноваты, что их страна больше не может сражаться с русскими?.. И какие молодые парни, что сделали с ними наци...»

Огромные военные грузовики, наполненные по самые борта мертвецами, уходили в метельную ночь. Ветер, принесший с океана тучи, стучал по брезенту, обтягивавшему машину. Снег валил с неба – густой, вязкий.

– Скоро перейдем на лыжи, – сказал Франц Яунзен.

Он сидел на горе трупов и курил сигарету. «Сволочь», – неожиданно подумал про него Нишец и отвернулся, подставив ветру спину. Какая-то финская девушка, переходившая дорогу, увидела торчавшие из-под брезента голые ноги и, вскрикнув, бросилась в сторону от шоссе. Разгулявшаяся метель быстро поглотила ее маленькую фигурку.

Намерзшиеся и усталые солдаты вернулись в барак. Пауль Нишец как лег, так сразу точно провалился в глубокий колодец.

Утром его разбудил Яунзен:

– Вставай, ефрейтор!

– Что случилось?

– Началась эвакуация финнов из Печенги.

– Значит, Москва приступила к переговорам?

– Выходит, так. Вставай, да поскорее, а то опоздаем!..

Город, еще вчера живший по каким-то законам былой военной солидарности, теперь резко разделился на два враждебных лагеря.

На перекрестке пять егерей, окружив финского солдата, который озирался, как затравленный волк, били его кулаками по грязному лицу, оглушая улицу злобными выкриками. Пьяный фельдфебель, хохоча во все горло, тащил за рога низкорослого оленя, который равнодушно передвигал лохматыми ногами... А следом за ним бежала растрепанная, с обезумевшим взглядом выцветших глаз старуха финка и, хватая фельдфебеля за полы шинели, жалобно причитала:

– Господин офицер, смилуйтесь, если только у вас есть мать... Последняя скотинка в моем бедном доме, пожалейте голодных сирот...

Отшвырнув старуху ногой, фельдфебель весело крикнул Нишецу и Францу:

– Торопитесь, парни, под гору, где написано: «Эльза, целую тебя из Петсамо!..» Торопитесь, ибо там грабят кабак!..

В это время избиваемый финн выхватил из-за пояса свой острый пуукко и, вращая им перед егерями, закричал:

– Убью, не подходи!.. О, перкеле!

Егеря в страхе отступили назад, но пробегавший мимо них Франц Яунзен всадил в финского солдата несколько пуль из карабина.

– Чего смотрите! – набросился он на егерей. – Стрелять надо!..

Вместе с Нишецем, который спросонья еще не успел как следует вдуматься во все происходящее, Яунзен побежал в сторону кабака.

А в кабаке стоял грохот и гул солдатских голосов. Егеря выбивали днища из последних двух бочек шнапса, вытащенных из подвала. Когда вино было поделено между теми, кто сумел протиснуться к прилавку, озлобленные задние ряды стали крушить столы и стулья. Жалобно зазвенели стекла окон.

Кто-то выкрикнул:

– В аптеке есть спирт!..

Бросились, давя друг друга, в аптеку. Самого аптекаря, который стоял в дверях, широко растопырив руки, скинули с порога в снег. Густой массой рванулись к прилавкам, рассовывая по карманам все, что попадалось под руки, – порошки, склянки с лекарствами, наконечники для клизм, помаду, коробочки с пудрой и таблетками...

Крепкий спирт ударил в головы. Затуманил все то несправедливое, что раньше отзывалось в сердце ефрейтора. Какой-то финский солдат переползал дорогу, волоча перебитые ноги.

– Что, суоми, не сладкий мир? – сказал сильно охмелевший Яунзен.

Солдат повернул к гитлеровцам свое синее, искаженное болью лицо.

– Мясники, – тихо сказал он и повторил еще тише: – Мясники...

На крыльце комендатуры, окруженный финскими жителями, которые испуганно жались к перилам, стоял войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию – оберст фон Герделер. На его гладко выбритом, холеном лице блуждала издевательски равнодушная улыбка, и на все жалобы финнов он отвечал одними и теми же фразами:

– Ничего не могу поделать... Понимаю, понимаю... Но не надо было вашей стране выходить из войны с Россией... К сожалению, остановить вполне законный гнев солдат я не в силах... Пеняйте на себя... А зачем Финляндия вышла из войны?..

Франц Яунзен, откозыряв крыльцу, на котором высился «неподкупный» оберст, сказал Нишецу:

– Ты проспал самое веселое приказание, какое я получал когда-либо. Сейчас инструктор, видишь, что говорит финнам!.. А утром нас собрали и объявили, чтобы мы устроили этим изменникам финнам хорошие проводы из Печенги!.. Сам генерал Рандулич призывал нас не жалеть ничего и никого...

Из одной узкой улочки, увязая в снегу, выскочила группа войсковых полицейских, возглавляемая лейтенантом Вальдером. Увидев своих солдат, Вальдер крикнул им, размахивая пистолетом с самым воинственным видом:

– Присоединяйтесь к нам!..

Несколько жандармов бежало на лыжах, неумело дергаясь телом при каждом шаге. Из их устало раскрытых ртов вырывался пар, пахнущий спиртом, – они уже хлебнули где-то изрядно.

– Куда идем? – спросил Франц одного из них.

– В каземат. Там еще остались финские дезертиры и распространители листовок. Пора покончить с ними.

– А я думал – в таможню, там есть что «организовать», – ответил Франц, но, как и Нишец, не осмелился скрыться, чтобы не навлечь на себя гнев лейтенанта.

Из разбитых окон финских домов, мимо которых они пробегали, раздавались истерические крики женщин, треск мебели, топот солдатских сапог. Егеря тащили часы, паленые окорока, крынки с оленьим молоком, свертки одежды, живую птицу, – каждый что мог.

В полосах разбушевавшейся метели носились перепуганные жители. На окраине города пылали подожженные дома. По дороге уже тянулись первые телеги, набитые плачущими детьми и убогим скарбом разоренных домашних очагов.

Это покидали Печенгу эвакуируемые, а вокруг их возов, словно волки, кружились егеря, выдергивая с повозок то какую-нибудь приглянувшуюся тряпку, то зеркало, то сверток с едой.

Один финский солдат, лицо которого показалось Нишецу знакомым, метался с карабином вокруг воза, отбрасывая с дороги в снег обнаглевших гитлеровцев. Жена его – худая костистая бабенка с распущенными волосами – хваталась за него каждый раз.

– Олави, мой родной Олави! – кричала она. – Пожалей хоть меня... Подумай, что будет со мной, если тебя убьют... Отдай им все, Олави!.. Отдай!..

Увидев, что муж ее не слушается, она спустила с воза детей, и те, громко плача, стали цепляться за своего отца. Но финн, уже вконец осатанев от бешенства, отбрасывал от себя и детей, и жену, и немцев.

С глазами, налитыми кровью, с пеной у рта, он метался около своей семьи, охраняя ее от грабителей. Наконец тирольским стрелкам надоело возиться с ним, и они забили его прикладами и штыками.

Оленей из упряжки выпрягли, вещи разграбили, а финская женщина осталась с детьми на дороге, рыдая над трупом своего супруга и защитника Олави.

– Будьте вы прокляты! – простонала она жандармам, пробегавшим мимо нее в сторону каземата, и Пауль Нишец, взглянув в лицо убитого, узнал в нем того самого финна из роты лейтенанта Суттинена, что прошлой зимой затеял с ним драку.

В монастыре, где размещалась воинская тюрьма, было тихо. Но не прошло и минуты, как двери каземата содрогнулись под ударами прикладов:

– Открывай!

Охранник впустил полицию внутрь тюрьмы.

– Давай ключи!.. Показывай, где сидят финны!..

* * *

Теппо Ориккайнен в окно видел все: и как ворвалась полиция во двор, и как охранник передал ключи, и как разбежались солдаты. Капрал уже знал, что его страна вышла из войны, видел, как грабили на дороге в сторону Маяталло его соотечественников, заметил, что виселица на дворе тюрьмы еще с утра приготовлена для смертников.

Оскалив зубы, взъерошившись, он встал в углу камеры и, держа в руках тяжелый табурет, прислушивался к топоту ног в коридоре. А когда дверь раскрылась, он рванулся вперед и ударил немца по голове, вложив в этот удар все свои силы.

Гитлеровец упал, но в этот же момент на Ориккайнена навалился клубок тел, кости захрустели от боли, и он – на плечах солдат – поплыл к дверям.

Почти не ощущая ударов, наносимых то справа, то слева, он чувствовал только одно: конец!..

Во дворе тюрьмы, огражденном каменной стеной в человеческий рост высотою, куда его вывели, уже стояло несколько финских солдат. На ногах у них почему-то не было никакой обуви. Перебирая по снегу босыми ногами, финны тоскливо смотрели на небо, с которого, не переставая, сыпалась ледяная крупа.

Первого из них толкнули в спину дулом карабина, и он, жалобно оглядываясь, засеменил к виселице. Лейтенант Вальдер накинул ему на шею петлю и ударом ноги, обутой в тупорылый сапог, выбил из-под финна последнюю жизненную опору – ящик.

Теппо Ориккайнен, с напряжением ожидающий своей очереди, мельком взглянул на то, как судорожно корчилось в петле агонизирующее тело, и отвернулся. Он отвернулся и вдруг увидел... лыжи! Они стояли, прислоненные к стене, за которой начинался крутой спуск, заросший кустами и деревьями.

Капрал часто смотрел из окна своей камеры на этот спуск и всегда почему-то думал, что по этому спуску, наверное, очень хорошо катиться на лыжах.

Приглушенный шлепок оборвал его мысли. Это вынули из петли мертвого финна, который вяло упал на землю обмякшим телом.

– Следующий! – крикнул лейтенант Вальдер, и чья-то рука легла на плечо капрала.

Ориккайнен вздрогнул всем телом, обернулся. Перед ним стоял худосочный гитлеровский солдат с очками на переносице.

– Пошли, – грубо сказал он и, взяв капрала за локоть костлявыми пальцами, потянул к виселице.

Пройдя несколько шагов, капрал резко остановился и ударом руки, выброшенной во весь мах, сбил гитлеровца с ног. В следующее же мгновение он кошкой прыгнул к лыжам, перекинув их через каменную стену. Грянул мимо уха бестолковый выстрел. Но капрал уже перебросил свое мускулистое тело через ограду монастырского двора. Лыжи, прикрепленные к ногам, мгновенно срослись с ним, став одним организмом – подвижным и стремительным.

И, оттолкнувшись, он покатился под откос...

Все произошло так быстро, что опомнились, когда за стеной уже раздался свист лыж, скользящих по снегу. Пока помогали один другому перебраться через ограду, финский капрал уже маленькой точкой прыгал внизу, виляя между камней и деревьев.

Для очистки совести дали несколько залпов в его сторону, но было уже поздно.

– Никогда не видел, – сказал Нишец, – чтобы так бегали на лыжах...

– Если финн встал на лыжи – значит, все!..

Франц Яунзен поднялся с земли и, смахивая рукой осколки очков, впившихся в лицо после удара капрала, подошел к своему карабину. Сняв с пояса тесак, он деловито прикрепил его к стволу и, разбежавшись, ударил штыком в одного из приговоренных к смерти.

Началась страшная кровавая бойня. Прижавшись один к другому, финны хватали штыки голыми руками, и с рассекаемых ладоней текла на снег кровь. Острые тесаки кололи их со всех сторон, солдаты дико кричали, падая под ударами, но снова вскакивали на ноги, продолжая хватать мелькающие в воздухе штыки...

Когда затих последний стон, Пауль Нишец увидел себя стоящим посреди большой лужи крови.

В этот день он заболел психическим расстройством и был отправлен в госпиталь Гаммерфеста. Врач посмотрел в расширенные зрачки обезумевшего солдата и сказал:

– Тринадцатый случай за одну только эту неделю. Положите его в палату без окон...

В темной палате без окон ефрейтору казалось, что перед ним мелькают штыки, на которых висят клочья мяса. Его мяса. Ночью ему влили в рот какой-то горечи и, связав по рукам и ногам, положили на холодный каменный пол.

Нишец извивался всем телом, пытаясь освободиться от жестких пут, и не знал, что в эту ночь солдатам Лапландской армии, в которой он числился ефрейтором взвода горных егерей, прочли новый, специальный приказ Гитлера.

В этом приказе фюрер внушал солдатам, что «...Южная Финляндия не представляет для немцев никакой ценности, но богатая никелем Северная Финляндия имеет для Германии огромное значение и должна обороняться немецкими войсками до конца...».

А когда солдаты, уставшие за день от грабежей и насилий, укладывались спать, каждый нашел на подушке своей койки или в изголовье нар заранее положенную кем-то листовку.

«Доблестные солдаты Лапландии, – говорилось в листовке, – никель – это жизненно необходимая пища для немецкой промышленности. Германии нужен никель!..»

* * *

А где-то далеко от Печенги, во тьме полярной ночи, спустившейся над лапландскими тундрами, быстро скользил на лыжах в сторону юга неутомимый в беге капрал. Его тело, тело финского батрака-лесоруба, могуче дышало морозным воздухом гор. Сердце радостно билось в груди, переживая избавление от смерти.

И смеялся, и пел, и хлопал в ладоши рыжий финн Теппо Ориккайнен.

– Ух, ох, ах, – весело финну бежать на лыжах!..

Печенга будет нашей

Начальник политотдела сидел на табуретке, накинув на плечи солдатскую шинель, хлебал из миски гороховый суп.

– Вы не слышали, – спросил он, – что сделали немцы с печенгскими беженцами?

– Нет, не слышал, – ответил Самаров.

– Страшная вещь. Непонятно, на что надеются сейчас гитлеровцы, подрубая сук, на котором сидели и сидят. Как же после этого они собираются еще оставаться в лапландских тундрах?..

По стенам землянки стекала вода, жарко постреливали дрова в печурке, воздух был густой, влажный; где-то вдалеке громыхала тяжелая артиллерия.

С бережливостью человека, знающего цену хлеба, подполковник собрал со стола крошки, отодвинул миску.

– Все ясно, – сказал он. – Для того чтобы сварить яйцо, не обязательно поджигать мир, а генерал Дитм этого никогда не понимал... Так вот что, товарищ Самаров, уделите в своих политзанятиях особое внимание прошлому нашей Печенги, покажите матросам и солдатам исторически оправданную принадлежность этих земель к нашему государству. На мой взгляд, такая лекция будет весьма поучительна.

– Это верно, – согласился Олег Владимирович. – А что сейчас в Москве?

– А что именно вас интересует?

– Переговоры между правительствами СССР и Финляндии.

– Это сейчас интересует всех, – ответил подполковник. – Что ж, переговоры начались, товарищ Самаров. О результатах будет сообщено в скором будущем. И, конечно, Печенга будет возвращена русскому народу. Возвращена, – добавил он, – хотя бы юридически, ибо в ней продолжают оставаться гитлеровские войска... Все ясно?

– Все.

– Тогда можете возвращаться в часть...

Часть, в которой служил Самаров, носила название «морской бригады». Эта бригада состояла наполовину из матросов, переодетых в солдатскую форму, которым предстояло первыми пойти на прорыв обороны противника, причем – со стороны океана. Олег Владимирович встретился здесь с Григорием Платовым, бывшим старшиной минеров на «Аскольде». В отряде особого назначения, которым командовал лейтенант Ярцев, служили никоновцы; вообще народ в бригаде был крепкий и боевой; это всегда нравилось Самарову. Но и лейтенанту здесь пришлось многому научиться, занимаясь не только воспитательной работой; порой случалось так, что рядовые знали больше его о правилах ведения боя в горах, умели лучше маскироваться, точнее стреляли и даже курили так, что не было видно огонька папиросы. Народ все обстрелянный: одни начали войну еще в Титовке, другие в 1942 году участвовали в знаменитой битве на Западной Лице, после чего на всех немецких картах и появилась «Долина смерти». Самаров, придя из экипажа, осмотрелся и первым делом взялся за учебу; теперь знает назубок отечественное и вражеское оружие, быстро лазает по скалам, умеет бежать – бежать, а не идти – по пояс в морской воде по любому грунту...

Около одной землянки солдат с глубоким шрамом на спине тер свое тело нежным пушистым снежком, выпавшим ночью. От его белой «полярной» кожи шел пар, и группа пленных тирольцев, чинивших дорогу, зябко ежилась при виде такой чисто русской забавы.

А конвоир, с лицом рубахи-парня, взял да эдак решил подшутить – кинул одному пленному за шиворот горсть снега. Что тут стало! Как залопочут тирольцы все разом, как заговорят, а на своего товарища, что застыл от ужаса с комком снега на спине, смотрят, как на приговоренного к смерти...

– Вот, брат! – расхохотался полуголый солдат. – Не тебе жить в Печенге, а мне!..

Самаров прошел мимо, и эта незначительная сцена, эти простые слова солдата почему-то врезались ему в память. «Не надо, – решил он, – доказывать им в лекции, что Печенга принадлежит нам, это они знают и так, и даже лекции никакой не надо, достаточно одной беседы...»

Вечером, сидя около камелька, топившегося торфом, он обдумывал план этой беседы, но мысли его невольно возвращались к последним переговорам. Он даже как-то явно представлял себе обстановку в Кремле и тот стол, за которым собрались руководители государства.

Потом его мысли невольно обратились в другую сторону, где в глубоких бетонированных подвалах совещались правители фашистской Германии; еще не затихло эхо последних выстрелов по участникам июльского заговора против Гитлера, как Германию поразил новый удар – Румыния вышла из войны с Россией, теперь выходит страна Суоми, и только в Лапландии еще сидит горно-егерская армия Дитма. Не может быть, чтобы не совещались сейчас и в побежденной Финляндии. «Конечно, – думал Самаров, – там не все благополучно, кто – „за“, кто – „против“, но огонь прекращен, кровь от Выборга до Кандалакши уже не льется, и то ладно; все уляжется, как муть, останется чистая вода. Наверное, совещаются и за океаном; американские газеты уже призывают Белый дом „не приносить в жертву финскую цивилизацию во имя соображений военного характера“; вчера кто-то на плохом русском языке целый день кричал по радио о страданиях „бедной маленькой Финляндии“.

Так размышлял Самаров, и он не знал, что за океаном действительно шли переговоры. Американо-канадское общество «Монд-Никель», вложившее свои капиталы в рудники Печенги, упорно не желало расставаться с солидными барышами; правда, эти барыши за последние годы попадали в казну Гитлера, но это не беда, что никель, используемый для наконечников разрывных пуль, поражал советских солдат; обществу важно оставить эти прибыли и... наконечники за собой, оставить для будущего.

– Самаров, – окликнули его с нар, – ложись спать, утро вечера мудренее.

– Вот и я так думаю, – встряхнулся лейтенант от своих мыслей и кинул шинель себе под голову. – Эх, елки зеленые, спать так спать!..

И он заснул, и ему снились то сказочный белокаменный город на берегу реки, то дипломаты, сидевшие за столом; река бешено кипела на порогах, а дипломаты, привставая с кресел, часто спрашивали: «А что вы думаете по этому вопросу, товарищ Самаров?..»

* * *

Откинув белую простыню, закрывавшую вход в землянку, Самаров спустился вниз по сбитым ступеням, сказал:

– Здорово, ребята!..

Кто во что горазд: один маскхалат чинит, второй портянки перематывает, третий нож точит, четвертый на гармошке играет, пятый письмо пишет, шестой курит, у седьмого зубы болят, восьмой хохочет, девятый спит, десятому стригут волосы, одиннадцатый грустит, двенадцатый печку топит, тринадцатый переодевается, четырнадцатый автомат разбирает, пятнадцатый... Да ну их к лешему, разве тут оглядишь всех сразу, в общем – дым коромыслом!..

– Здравствуйте, товарищи! – сказал, и все сразу встали. – Вольно, садитесь... Ну, как живете?

– Спасибо, товарищ лейтенант, позавидовать можно! – послышались голоса.

– А вы, – спросил Самаров, усаживаясь к печке, – кому-нибудь завидуете?

– Да вот, разве что третьей роте, – ответил Алеша Найденов, – у них сегодня на обед рисовая каша была, а нам опять овсянку давали!

Кто-то из угла заржал жеребцом, было слышно, как тут же получил затрещину, потому что острота, повторенная дважды, пусть даже ржанье, уже перестает быть остротой.

– Рис тебе еще давать, – пошутил Олег Владимирович, – ты и без риса лопнуть хочешь. Вон щеки-то какие, надави – кровь брызнет!

– Ничего, – весело откликнулись с «камчатки», – вот его до Лиинахамари катера протрясут на десанте, весь жир скинет.

Подсел Ставриди, развернул перед огнем портянки.

– Товарищ лейтенант, я вот одного в толк не возьму: то говорят Печенга, то Петсамо, то Лиинахамари, – это что, выходит, все разное?

Самарова постепенно окружали любопытные головы.

– Ну, – спросил он, вовлекая в разговор других, – кто знает, где Лиинахамари?

Борис Русланов, как всегда немного смущенно, ответил:

– Да это просто Девкина заводь по-русски, губа такая в Петсамо-воуно-фиорде, вроде порта у города Печенги. Мне как-то еще на «Аскольде» карту довелось посмотреть. Я даже ахнул – одни русские названия: деревня Княжуха, Падун-камень, тоня Малофеева, мыс Пикшуев, Палтусово Перо.

– А вот что я слышал, – вмешался другой, – говорят, в Лиинахамари на высокой-высокой скале стоит горный козел. Стоит и заглядывает в пропасть. Только он не живой, а вырублен из той же скалы, на которой стоит, но поначалу живым кажется.

– Врешь! Быть не может.

– А вот поспорим.

– Что же я тебе, в Лиинахамари побегу проверять?

– Ну все равно там побываем.

– Эй, кто был в Лиинахамари с Ярцевым?

– Буслаев был. Спит он.

– Разбудите, успеет выспаться...

Разбудили, поинтересовались: как насчет козла-то?

– Дай закурить, – густым басом попросил Буслаев и, потянув цигарку, лениво ответил: – Темно тогда было, немцы разрывными пулями били, не до козла было!

– Надо и мне закурить, – сказал Самаров. – Ну, кто хорошего табаку хочет – налетай!

Налетели. Задымили.

– Русские имена, – мечтательно проговорил Олег Владимирович, – где только не встречаются на карте! Даже этот Норд-Кап знаменитый и тот в старину просто Мурманским Носом звали...

– Выходит, – спросил Найденов, – возле него наши предки селились?

– И не только возле него, но даже и далеко за него!

Кто-то тихо присвистнул:

– Как же это так?

Буслаев поднялся с нар, сладко потянулся.

– Ух, – зевнул, – не дали поспать. Уж коли на то дело пошло, так я вопрос задам... Можно, товарищ лейтенант?

– А мы не на занятиях. Задавай что хочешь.

– Где же тогда граница русская проходила?

– Да, – вставил Алеша, – вот, скажите, где?

На «камчатке» чего-то засмеялись, донесся шепот:

– ...Поймали замполита, не ответит!

– А ты слезай, слезай оттуда, – распорядился Самаров, – ишь, как разленились...

Два заспанных матроса слезли с нар, в одних носках подошли к печке, глаза их лукаво посверкивали.

– Ну, вы, кажется, хотели знать, отвечу я или не отвечу?.. Ну, так слушайте: раньше, несколько веков назад, границы с соседней Норвегией вовсе не было, она оставалась произвольной.

Ставриди недоверчиво хмыкнул:

– Это как же: государство, да еще какое, и... без границы?

– Вот так и было, товарищи, что граница отсутствовала. Правда, это было давно...

– И сколько же такое безобразие продолжалось? – пробасил Буслаев, стараясь пробиться к Самарову поближе.

– Безобразие, – повторил лейтенант и засмеялся, – конечно безобразие! И продолжалось оно до тех пор, пока положение границы не было узаконено в договоре Ярослава Мудрого с норвежским королем Олафом.

– Я помню, – сказал кто-то, – мы еще в школе проходили: Ярослав Мудрый на дочери Олафа тогда женился.

– Ну, куда ты лезешь, аж на самую печку, – оттолкнул Ставриди Буслаева, – и оттуда хорошо слышно!

– Тихо! Ша! Мне вопрос задать надо... А вот, товарищ лейтенант, войны, выходит, и не было, пока они женаты были?..

– Пока Ярослав Мудрый был жив, – серьезно продолжал Олег Владимирович, – на севере, товарищи, войны не было. Но после смерти Ярослава норвежцы повели войны с русскими поселенцами, которые селились тогда по Лютен-фиорду.

– Это где такой? – спросил кто-то.

– Примерно около нынешнего города Тромсе, – ответил Самаров. – Войны продолжались до самого 1323 года, когда в городе Орехове был заключен мирный договор, и отныне нашим рубежом стал считаться уже не Лютен-фиорд, как раньше, а Варангер-фиорд, или, если говорить по-русски, то просто Варяжский залив.

Матросы снова зашумели.

– Это что же получается, границы отступили на восток?

– Да, товарищи, в пору междоусобиц среди русских князей, в пору нашествия татарских полчищ на Русь нашему государству было очень трудно оберегать свои отдаленные от центра северные земли.

– Ладно, – хмуро отозвался Алеша Найденов. – А вот скажите, товарищ лейтенант, как случилось, что потом граница придвинулась к самой Печенге?

– Ну, а в этом, товарищи, виновато одно лишь царское правительство. И прямой виновник этому один человек, имя его останется в истории нашего севера позорным пятном...

Матросы еще теснее сгрудились вокруг него:

– Кто этот человек?

– Этот человек – полковник-квартирмейстер Галямин.

– Как вы сказали?

– Га-ля-мин, – по складам повторил Самаров. – А случилось это так... В 1809 году, когда Финляндия была присоединена к России, участки Печенгских земель оставались спорными. Но уже назрела потребность привести северные границы в «ясность». И вот для этой цели правительство послало в 1825 году Галямина, который уступил Норвегии область вплоть до реки Паз, что ранее принадлежала России.

– Во гад! – не сдержался Буслаев, ударив кого-то кулаком по спине.

– Тише ты! – набросились на него, и в первую очередь тот, кого он ударил. – Не мешай слушать!

– Прежде чем ставить пограничные столбы, – продолжал Самаров, постепенно сам воодушевляясь своим рассказом, – Галямин изрядно погостил в норвежской крепости Вадсе, то есть, попросту говоря, за взятку продал русскую землю. И границы, товарищи, придвинулись к самой Печенге, к древнему городу, с которым связаны имена людей, дорогие сердцу каждого русского человека...

– А что это за имена, товарищ лейтенант?

– Эти имена знакомы вам... В 1767 году в Печенгу заходил парусник «Нарген», на котором служил мичман Ушаков – будущий адмирал, победитель турок при Керчи и Калиакрии. Здесь побывал и Павел Нахимов. Создатель Русского географического общества адмирал Литке жил и составлял здесь лоцию северных морей. «Меккой русского севера» назвал он древнюю Печенгу. В 1897 году адмирал Степан Осипович Макаров привел в Девкину заводь свой ледокол «Ермак». Сюда же заходило и научно-исследовательское судно «Андрей Первозванный», которое вел Книпович – ученый с мировым именем...

Беседа о Печенге продолжалась еще полчаса, и когда лейтенант ушел, Буслаев задумчиво сказал:

– Неплохой все-таки замполит у нас, ребята!

* * *

Поздним вечером Самаров сидел в своей землянке и заполнял рапортичку в политотдел фронта: «С бойцами отряда особого назначения сегодня проведены политзанятия в виде массового собеседования; тема – славное историческое прошлое наших Печенгских земель; материал воспринят бойцами хорошо, задавались вопросы...»

Удар в железный рельс, и команда:

– Надеть маскхалаты, с полной боевой выкладкой грузиться на катера для учебного перехода!..

Катера уже качались на черной воде Мотки, чиркая днищами по каменистому грунту. Матросы и солдаты, одетые в раздуваемые ветром белые балахоны, один за другим бежали по сходням, прыгали в широкие катерные кузова. Где-то с немецкого берега взлетела шестицветная ракета, заливая волны радужными отблесками. Недалекий Пикшуев мыс глухо ворчал в ночи дальнобойными батареями.

– Пошли! – крикнули с передового.

Матросы, подтянув сапоги, вошли в воду и столкнули катера с отмели, винты взрыхлили волны. Черная мгла надвинулась со всех сторон, снизу и сверху, и только немецкий берег мигал вдали светляками автомобильных фар, – там, придвинувшись к Озеркам полуострова Среднего, проходила дорога на Петсамо.

И лейтенант Самаров слышал, как чей-то молодой голос, пробившись сквозь вой и посвист пены, летевшей через борт, выкрикнул во тьму:

– Светите, светите!.. Все равно Печенга будет нашей!..

Чрезвычайный эмиссар

Десять всадников в тупых надвинутых на лоб касках скакали вечером по безлюдной дороге Петсамо – Наутси, оглашая тундровые равнины звонким цоканьем копыт. Взмыленные бока лошадей, тяжело вздуваясь от быстрого бега, дымились на холодном ветру, и передний жеребец часто икал недоброй икотой усталости.

В короткие передышки, когда всадники останавливались, чтобы поправить сбившиеся на сторону седла, лошади тянулись к лужам, роняя с отвислых губ розоватые клочья пены. Но всадники били их снизу по зубам так, что головы животных вздергивались, а зрачки люто кровенели от неутоленной жажды. И снова, разбрызгивая слякоть, стучали по гудрону звонкие копыта.

Всадники скакали молча, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами:

– Говорят, мосты минированы?

– Может быть.

– Проклятые финны!

– А мы прорвемся?

– Должны.

– А граница?

– К черту все границы!..

Шоссе, по которому они ехали, напоминало дорогу, пропустившую через себя отступающую армию: в обочинах лежали перевернутые возы, какие-то ящики, валялся в канавах брошенный скарб, кое-где виднелись на холмах свежие кресты, – здесь прошли, вымостив этот путь своим горем, печенгские беженцы.

К вечеру десять усталых всадников, пришпоривая коней, въехали на высокий холм, и перед ними открылась широкая долина, рассеченная бурной, стремительной рекой.

– Наконец-то! – сказал старший, укрытый плащом с пелериной, и первым пустил коня на мост. Расхлябанные, жидкие бревна моста, раскатываясь, гремели под копытами. Лошади перегибали головы через жерди перил, жадно фыркая на быстро бегущую под мостом воду.

На другом берегу реки, почти у самого моста, стоял массивный столб, к вершине которого была прибита доска. На одной стороне этой доски, повернутой туда, откуда приехали всадники, было написано всего четыре буквы:

СССР

А с другой стороны, куда ехали всадники, было написано:

SUOMI

Земля вокруг столба чернела свежими комьями, рядом валялся черенок сломанной лопаты: столб врыт был только вчера. Отныне здесь проходила новая граница Советского Союза с Финляндией – граница, узаконенная во время переговоров в Московском Кремле, которая устанавливала новые рубежи и возвращала русскому народу Печенгские земли.

Но пока около столба стоял пограничник только с финской стороны, а со стороны Печенги, прямо на него, ехали десять всадников в гитлеровских касках. И как пограничник, охраняющий неприкосновенность своей державы, финн выступил вперед, щелкнул затвором карабина:

– Kuka siella?.. Tunnussana?.. Pusy paikoillasi, muuten ammun!..[11]

Но он даже не успел вскинуть карабин к плечу, как тут же упал под точными выстрелами. Раскатывающиеся бревна моста глухо прогремели под копытами последнего коня, выходившего на финский берег.

– Ну, здравствуй, Суоми! – сказал старший всадник.

Это был оберст фон Герделер, ныне – чрезвычайный эмиссар верховной ставки горно-егерского корпуса.

Лапландия гибла, гибла расквартированная в ее лесах немецкая армия, гибли надежды, гибло все.

Надо было спасать. Как спасать, что спасать? – фон Герделер еще не знал. Он знал только одно – спасать!..

* * *

Люди, лошади и гаубицы тонули в густой непролазной грязи. Мокрый снег летел косыми пластами. Жидкая торфяная слякоть прилипала к шинелям и отваливалась жирными комьями, противно шлепалась о землю. Солдаты, забыв про усталость, хватались за спицы колес, помогая животным вытягивать пушки.

– Проклятая страна! – хрипели, понукая лошадей, рослые фельдфебели...

На 650 явнобрачных видов растений в этой «проклятой стране» – 220 лишайников, и все эти 220 видов есть в коллекции обер-лейтенанта Эрнста Бартельса. Вот за эти два чемодана, что привязаны к пушечному лафету, любой ботанический музей мира схватился бы как за редчайшую драгоценность. У него даже не 200 видов, а – 234; эти четырнадцать он достал, ныряя на дно озер, и только не было лабораторных условий, чтобы доказать природу симбиоза наземного гриба и подводной водоросли...

– Навались, парни! – орут солдаты. – Еще, еще!..

Командир артдивизиона сидит на высоком рыжем гунтере, и единственное сухое место – это седло. Время от времени он вынимает из-под плаща руку, яростно трет залепленное снегом лицо. Еще недавно он сидел в своем тихом домике на Вуоярви, склонившись над микроскопом, изучал зеленые клетки гонидий. Это он, Эрнст Бартельс, нашел в Лапландии вид лишайников, муку которых добавляли в хлеб егерям; это он, Эрнст Бартельс, отыскал ягель, из грибных гифов которого одна фирма выделяет ароматные стойкие духи. Наконец, это он, имевший до войны солидную переписку с учеными Кембриджского, Ленинградского и Калифорнийского университетов, сидит сейчас в седле и смотрит, как тонут в грязи люди, лошади, пушки...

– Осторожнее чемоданы, – глухо произносит он. – Самое главное – мои чемоданы.

К ним приближаются десять всадников. Они тоже забрызганы грязью, бледны от холода, но держатся в седлах прямо и уверенно. Лицо одного из них кажется Бартельсу знакомым, и он узнает в нем бывшего военного советника при финском полковнике Юсси Пеккала. «Они там что-то не поделили, но это уже не мое дело», – равнодушно думает обер-лейтенант.

Фон Герделер не узнает или не хочет узнавать Бартельса.

– Куда идете? – отрывисто спрашивает он.

– На север, господин оберст.

– Кто отдавал такое распоряжение?

– Связь, господин оберст, – отвечает Бартельс, – потеряна, распоряжений никаких не поступает. Но я думал...

– Мне безразлично, что вы там думали!

– Прошу меня выслушать, – упрямо выговаривает Бартельс – По договору между Советами и Финляндией немецкие войска, не покинувшие Лапландию, после пятнадцатого сентября считаются военнопленными. Мы три дня бредем по болотам, пробиваясь к Печенге, а сегодня уже семнадцатое...

– Вы осел, Бартельс! – говорит фон Герделер, неожиданно вспомнив фамилию обер-лейтенанта. – Немецкая армия и не собирается покидать Лапландию. Поворачивайте свою батарею обратно!

Солдаты, слыша этот разговор, усаживаются на лафеты, достают размокшие пачки сигарет. Разъехавшаяся грязь снова медленно стекает в привычные колеи, заливая ноги лошадей.

– Я не могу выполнить ваш приказ, – осторожно заявляет Бартельс, – ибо мне ясно политическое положение в этой стране, и...

– Ба-атарея! – командует фон Герделер. – Кругом марш! – И, дернув щекой, добавляет: – Кому яснее политическое положение – вам или мне?..

– Простите, господин оберст, – покорно произносит обер-лейтенант и выводит своего рыжего гунтера в голову повернувшей колонны.

* * *

Железная рука Герделера сделала свое дело: армия осталась в Лапландии, пошатнувшаяся дисциплина выпрямилась, словно хребет солдата на параде. Единственное, что не мог побороть инструктор, – ненависть финского населения к войскам Гитлера, но он считал это нормальным явлением и отгородился от ненависти финнов своей ненавистью к ним. Это чувство уже было знакомо ему после встречи в Вуоярви с полковником Юсси Пеккала, его подогрел тот огонь, на котором сгорели остатки мундира, разрезанного Кайсой Суттинен-Хууванха, а теперь...

– Теперь, – говорит фон Герделер, – вы возьмете под свое командование взвод солдат и спалите эту деревню дотла. Зону пустыни мы сделаем там, где будет убит хоть один немецкий солдат... Идите!

Штумпф закрыл глаза и, покачнувшись, остался стоять на месте. Кадык судорожно дергался на его шее, он хотел что-то сказать, но не мог.

– Будет исполнено, господин оберст, – наконец выдавил он откуда-то изнутри и, круто повернувшись, вышел...

Герделер остановился возле окна. Ветер раскачивал оголенные ветви низких, стелющихся по земле деревьев. Какой-то старый финн аккуратно сгребал в кучу опавшие листья. По улице, выбирая места посуше, шли несколько егерей с аккордеоном.

Серо, тоскливо, мокро...

– Сейчас бы... – тихо проговорил инструктор и вздрогнул – свой же голос показался ему чужим, далеким. – Сейчас бы! – повторил он уверенней, но теперь забыл, что надо ему сейчас. – Черт возьми! – недовольно хмыкнул он и неожиданно вспомнил: – Сейчас бы в Парккина-отель, да рюмку коньяку, да... – «Чего бы еще?» – подумал оберст и долгим взглядом проводил финку, несущую ведра. «Так-так-так», – закончил он свои размышления и, выпив коньяку, поставил какую-то пластинку. Оказалось – шведская, и он хорошо понимал слова: «В далекой-далекой деревне живет одна толстая девушка; она такая толстая, что не может пролезть в двери домов, где живут ее многочисленные женихи, и потому эту девушку никто не берет замуж; но однажды вечером...»

Фон Герделеру так и не удалось узнать, что случилось однажды вечером с этой толстушкой: вошел давно не бритый унтер-офицер связи, на широком поясе которого звякали когти для лазанья по телеграфным столбам.

– Господин оберст, – доложил он, закашлявшись, – я прошел тридцать пять верст на север. Почти все столбы срублены, провода смотаны и унесены. В меня два раза кто-то стрелял. Я подключался к проводу в каждом населенном пункте, но Петсамо молчит!

– Молчит, – угрюмо повторил инструктор и почему-то вспомнил, как финка несла ведра. – Ладно, идите спать...

Снова подошел к окну. Небо на горизонте застилал черный густой дым. Огня не было видно, дым стелился понизу – багровый, страшный. Старый финн с граблями в руках стоял перед кучей листьев, смотрел, как горит соседняя деревня, и на его лице, жестком и грубом, застыла какая-то мука. Улица была пустынной, только в конце маячил деревенский ленсман с ружьем за плечами, тоже смотрел на этот дым.

«Ружья, – машинально подумал инструктор, – у ленсманов надо отобрать, обойдутся и так... Может, ленсманы-то и стреляют по нашим солдатам?»

Он услышал за своей спиной грузные шаги и повернулся.

– Хайль Гитлер! – хрипло сказал Штумпф.

– Хайль! – ответил инструктор, с удивлением посмотрев на обер-лейтенанта: подбородок его вздрагивал, лицо перекосилось, из-за темных крупных зубов высовывался большой язык. – Приказ выполнен – деревня горит.

– Я вижу...

Штумпф раскрыл рот, лицо его посинело, и, хватая руками воздух, он грохнулся на пол, быстро-быстро засучил ногами, сбивая в гармошку лоскутный половик. Фон Герделер закурил и, перешагнув через дергающееся тело офицера, сел в кресло – стал ждать, когда закончится припадок.

– Врача? – спросил дежурный, вбежавший на шум.

– Не надо, – поморщился инструктор, – это нервный припадок, какие часто бывают у фронтовиков и которые кончаются, как правило, без всяких последствий... Идите!

Штумпф скоро затих и долго лежал на спине, бессмысленно глядя в потолок. Докурив сигарету, фон Герделер наполнил стакан водой, добавил немного коньяку и подошел к офицеру.

– Пейте, – сказал он.

Штумпф, хлюпая губами, жадно выпил воду; инструктор помог ему сесть.

– Это пройдет, – успокоил он, – ерунда!

– Это никогда не пройдет, – хрипло, с натугой произнес Штумпф и, держась за спинку кресла, встал. – Три года, – сказал он, шагнув вперед, – три года я жил с финнами, ел финский хлеб пополам с опилками, страдал вместе с ними... И я не могу!.. Я не могу так...

– Чего не можете?

Штумпф рванул ворот мундира, открыв жирную волосатую грудь, заскреб ее пальцами.

– Эта деревня... Эти бабы... А я... мы... Я не могу! – выкрикнул он, наступая на фон Герделера. – Три года... с ними... Ханкониеми, Виипури, Сестрорецк... А потом здесь: Кестеньга, Рукаярви, Тиронваара... Они так, а мы...

– Смирно! – скомандовал фон Герделер.

Штумпф застыл, только концы его пальцев судорожно вздрагивали, а в углах по-собачьи безрадостных глаз висли мутные жалкие слезы.

– Сегодня же, – сказал инструктор, – вы уберетесь отсюда в Петсамо. Мне совсем не нужны такие офицеры...

* * *

Селение, в которое они въехали глубокой ночью, спало мирным сном. Только собаки, стервенея, бросались под копыта. Ставни в домах были плотно закрыты. На улице – ни души. Фон Герделер, не слезая с коня, читал вывешенные на воротах таблички, узкий луч карманного фонаря рыскал по заборам:

– Корзинщик Унто Купиайнен... Адвокат Лехми Аланен, опять не то... Ага, вот, кажется, здесь!..

Спешились. Оставив двух сопровождавших его всадников, фон Герделер направился к дому. Ветви кустарников, растущих в палисаднике, яростно хлестали в темноте по лицу. Дверь, ведущая с крыльца в теплые сени, была незапертой. Споткнувшись о порог, инструктор вошел внутрь, долго шарил рукой по стене, отыскивая выключатель.

– Эй, кто тут есть?..

Одна комната, другая... Двери разлетаются настежь.

И вдруг – приглушенный женский крик. Немолодая женщина в длинной до пят ночной рубашке торопливо зажигала керосиновую лампу. Пальцы ее дрожали, рассыпая по полу спички. В спальне пахло тепло обжитым уютом, широкая постель стыдливо обнажала смятые простыни.

– Простите, – сказал фон Герделер, вскидывая руку к козырьку, – но я, наверное, не привыкну к финскому обычаю, чтобы двери оставались незапертыми.

Он сказал это по-шведски, и женщина, быстро накинув халат, ответила тоже по-шведски:

– Если вы пришли для разговора с Петсамо, то разговор не состоится, – линия испорчена.

– Значит, я попал туда, куда мне нужно, – вежливо сказал инструктор. – Вы и есть телеграфистка фру Андерсон?

– Да, я.

– Прошу, – проговорил оберст и, взяв фру Андерсон за локоть, вывел ее из спальни.

– Я не понимаю, что вы хотите от меня?

– Чтобы вы соединили меня с Петсамо.

Женщина села перед аппаратом, включила связь.

– Видите, – сказала она, – все мертво!

– Я вижу другое, – улыбнулся инструктор.

– Что же именно?

– Во-первых, вы хорошенькая женщина, а во-вторых, вы не хотите соединить меня с Петсамо!

– Но...

– Оставим это!

Он протянул ей пачку сигарет, она неуверенно закурила от зажигалки фон Герделера, который закурил тоже.

– Я уже стара для вас, – неожиданно сказала фру Андерсон.

– Надклеванная птицей вишня всегда слаще.

– Спасибо и за это... Ха!

– Пожалуйста, – невозмутимо ответил фон Герделер, выпуская дым к потолку. – Так я жду!

– Ждать вам нечего: на проводе – пусто.

Инструктор усмехнулся и сказал:

– Но есть другой провод.

Фру Андерсон удивленно повела тонкой бровью:

– Вы ошибаетесь: другого провода нет.

– Я очень редко ошибаюсь. Как видите, в одном я уже не ошибся!

– В чем же?

– В том, что вы милая женщина.

– А-а-а, – вяло засмеялась фру Андерсон.

– Я не ошибся, – продолжал инструктор, – и в другом.

Он неожиданно сел перед ней на стол, свесив ноги в ярко начищенных сапогах, взял ее за подбородок.

– Это еще что! – возмутилась она.

Но он не выпустил ее подбородка из своих жестких пальцев и, помолчав, строго заметил:

– Я люблю, чтобы женщина, когда я с ней разговариваю, смотрела мне прямо в глаза!

Она посмотрела ему в глаза и подавленно сказала:

– Хорошо, я соединю вас с Петсамо... Дайте, пожалуйста, еще одну сигарету...

Заработал аппарат.

– Швеция на проводе, – сказала она.

– Отлично...

– Корпиломболо... Корпиломболо, – раздалось в наушниках. – Корпиломболо слушает...

Женщина назвала пароль и потребовала:

– Соедините с Петсамо... Соедините с Петсамо...

– Встаньте, – сказал фон Герделер и, заняв ее место, надел наушники. – Алло!.. Петсамо?.. У аппарата чрезвычайный эмиссар в Лапландии оберст Герделер... Кто отвечает?.. Принимайте...

Он стал докладывать о положении в Лапландии, и одна его рука как бы невзначай легла на спину женщины.

Телеграфистка дернулась в сторону, тогда оберст просто обнял ее – цепко и властно, не переставая повторять в трубку:

– Слушаюсь... будет исполнено... я обещаю...

Когда разговор был закончен, фон Герделер не ушел. Как-то странно посмотрев в темный угол, словно там скрывался кто-то невидимый, он уверенно произнес:

– Запомните мои слова: скоро я буду генералом!

– Меня это не касается... Пустите меня! С Петсамо вы переговорили, что вам еще надо?

Оберст вскинул голову, его упрямый квадратный подбородок слегка округлился в непонятной усмешке, но глаза из-под каски смотрели по-прежнему жестко и ясно.

– Я, – не сразу отозвался он, – тем и отличаюсь от других офицеров, что всегда знаю, чего мне надобно сейчас, завтра и чего захочу через три года!..

Он ушел от телеграфистки только на рассвете. Фру Андерсон, кутаясь в шубку, вышла на крыльцо. Глаза ее были припухшие, лицо помято.

– Хорст, – жалобно спросила она, – ты еще придешь ко мне?

Фон Герделер ничего не ответил. Ему подвели коня. Он легко забросил в седло свое сильное мускулистое тело. Вдали синел лес, вода в реке казалась зеленой.

– Мне тебя не ждать, Хорст?

Инструктор затянул ремешок каски потуже, сказал:

– Я еще не раз буду звонить в Петсамо...

Воздух рассекла плеть. Лошадь, вскинувшись, перемахнула через изгородь, и всадники помчались по скользкой дороге.

Лейтенант Мордвинов

На курсах лейтенантов морской пехоты командование ценило Мордвинова, но в «кубрике» его почему-то недолюбливали. Курсантам не нравился этот угрюмый, замкнутый в себе ефрейтор: не пошутит, не улыбнется, спросишь его что-нибудь – только буркнет в ответ. Его побаивались немного, и даже старшины рот относились к Мордвинову с особым уважением. Объяснить – почему так, старшины не могли, но, если их спрашивали об этом, они глубокомысленно намекали:

– Мы-то уж знаем, что он такой... Ну, как бы это сказать?.. В общем, не такой, как все!..

Это еще больше настораживало курсантов к «не такому, как все» человеку, и однажды подсел к Мордвинову один весельчак, сказал при всех:

– Ты чего травишь, что на «Аскольде» служил?

– Я разве вру?

– Конечно.

– Отшвартуйся, – сказал Мордвинов.

– Ишь ты, вычитал словечко, – съязвил курсант, – а сам, наверное, и море-то с берега только видел!

– Я тебе сказал: отползи.

– Да отползу, только не трави больше, что на флоте служил. Разве с кораблей ребята такие, как ты, бывают?..

Мордвинов оправдываться не стал, но задумался: почему все так? В экипаже «Аскольда» его не то чтобы любили особенно, просто относились к нему не хуже, чем к Платову или Русланову. Считали, что он скуповат немного, может нагрубить, но разве же он сделал что-либо плохое кому-нибудь? И не только на «Аскольде» – здесь тоже. «Правда, они боятся моих ночных дежурств, когда я требую от всех образцового порядка в помещении, но ведь на то и дисциплина! Прежде чем приказывать, научись подчиняться – в этом залог воинской службы. Ну и, спрашивается, какого черта этот парень придирается ко мне?..

Хотя – нет: он, пожалуй, прав, и вот почему: я стал уже не такой, каким был раньше, во мне что-то изменилось. В лучшую или в худшую сторону – я еще не могу понять. Во всяком случае, изменилось, и очень сильно. Люблю ли я вообще людей? Да, я люблю их, и даже этого парня люблю – он всегда веселый, хорошо шутит, легко жить, наверное, таким людям. А вот мне... Как странно все: Рябинин взял меня из детдома, поставил на работу, я жил не то чтобы прекрасно, но и не плохо, так же, как все; мне иногда было очень тяжело, холодно, я уставал, от меня пахло рыбьим жиром, и это была счастливая пора. А вот теперь... Сколько раз давал себе слово – не думать о ней, забыть лицо, голос, походку, вычеркнуть ее из жизни, будто и не было ничего. Да и в самом деле, если и было – так у кого угодно, только не у меня. Легко сказать – забудь, а вот ты попробуй – забудь. Отсюда, наверное, и все остальное...»

– Эй! – позвал он курсанта, который только что отошел от него. – Поди-ка сюда.

– Ну, чего тебе?

– Сядь. Ты где служил?

– Уж нет того корабля, на котором я служил.

– Погиб?

– На мине. Ночью.

– Значит, тонул ты?

– Сам понимаешь...

– Вот и я, – сказал Мордвинов, – тонул. Плохое, брат, это дело, скажу я тебе, тонуть-то!

– Да уж, конечно, не банку варенья слопать.

Как-то совсем неожиданно для самого себя Мордвинов рассказал историю гибели «Аскольда», что было на Новой Земле, как построил плот и как подобрал его английский крейсер, – о Вареньке он умолчал, но и этого было достаточно: собравшиеся одобрили рассказ, однако продолжали относиться к Мордвинову по-прежнему.

Через несколько дней вся школа лейтенантов вышла на тактические маневры в гористые тундры, расположенные поблизости от фронта. Под командование каждого курсанта поступало пять-шесть молодых солдат, с которыми он должен был выполнить боевую задачу, приближенную к боевой обстановке. Маневры сводились к цели «обстрелять» новичков и как бы устроить будущему офицеру экзамен: способен ли он вести за собой людей, каковы его тактические познания, сможет ли он преодолеть трудности своего первого боевого пути?..

Мордвинов все время, пока ехал на грузовике к линии фронта, испытывал какое-то волнение, которое казалось ему даже приятным. Это волнение усилилось, когда его вызвали в штабную палатку, разбитую на берегу покрытого первым ледком озера. Откинув хлопающую на ветру промерзшую парусину, он вошел внутрь и доложил:

– Курсант Мордвинов явился для получения задания!

В палатке находились двое: начальник школы, высокий плечистый майор с тростью в руках, и посредник – лейтенант Ярцев, специально назначенный командованием следить за ходом учебных маневров. Майор проверил у Мордвинова часы-компас, автомат и диски к нему, посмотрел, как подбита железом обувь, велел подтянуть ранец.

– Товарищ посредник, – сказал он потом, – дайте этому курсанту задание посложнее. Ведь он у нас первый отличник в школе!

– Ах, отличник! – улыбнувшись, ответил Ярцев. – Ну что ж, у меня есть один маршрут, по которому я сам прошел однажды в сорок первом году...

Он перебрал несколько запечатанных пакетов, взял из них один, лежавший в стороне от других, и протянул его Мордвинову:

– На рассвете вы должны быть уже здесь. В столкновение с противником не вступать, но стараться больше собрать сведений о нем. Можете идти!

Мордвинов отыскал своих бойцов. Это были молодые безусые юноши последнего призыва. Некоторые из них попали на фронт прямо со школьной скамьи. Недавно полученные шинели пузырились на их спинах, они притопывали по снегу громадными сапогами, согревая ноги. Мордвинов внимательно осмотрел их всех, приказал:

– А ну, разувайся! – и все пятеро немного удивленно, хотя и покорно, стянули сапоги. – Конечно, так и есть, – грубовато сказал Мордвинов, – чему вас дома учили? Вон только у одного портянки верно намотаны.

Он тут же разулся сам, показал, как намотать портянки.

– Чтобы лучше носка была, – объяснил он, – ни одной толстой складки, а то вы на первой же версте пищать начнете.

Мордвинов поучал неопытных бойцов, а сам видел, как одна группа за другой быстро снимаются с места, уходя во тьму полярной ночи, тают на снегу длинные тени от их балахонов. «Торопятся, – неодобрительно подумал он, – боятся, что времени не хватит; ну пусть торопятся». И он с деловитым спокойствием проверил еще снаряжение и продовольствие своих подчиненных, заставил убрать на оружии лишнюю смазку и только тогда хлопнул рукавицами:

– Пошли, ребята!..

Ребята сразу наддали ходу, стремясь не отстать от ушедших партий, но он придержал их:

– Не спеши, нам еще далеко идти...

При свете карманного фонарика он вскрыл пакет и вначале даже не поверил своим глазам. На маленькой, величиной с ладонь, но подробной карте чернела жирная черта линии фронта, а пунктир маршурута, по которому он должен был пройти сам и провести людей, вилял среди обозначенных ущелий, дотов врага и пулеметных гнезд. Когда посредник предупреждал его, чтобы уклоняться от столкновений с противником, Мордвинов думал, что имеется в виду противник условный, но оказывается...

– Подойдите сюда, – распорядился он. – Вот здесь, видите, тянется глубокий каньон, через который мы должны перейти линию фронта. Проходы в каньон простреливаются вот с этих точек, что обозначены на карте. Нам надо как следует застегнуть маскхалаты, и мы проползем по снегу, как невидимки. Далее...

Он говорил и чувствовал, что того Мордвинова, какой был раньше, уже нет; есть Мордвинов другой – офицер, ответственный за судьбу этих пятерых юношей...

* * *

Начальник школы поднес к глазам часы: стрелки показывали половину одиннадцатого – наступал хмурый полярный день, за откинутым пологом палатки кружился снег.

– Все-таки, – вздохнул майор, – я напрасно посоветовал вам дать Мордвинову самый сложный маршрут.

Ярцев, ничего не ответив, часто затягивался папиросой. Лицо его посерело, щеки ввалились. С верха палатки ему на голову осыпалась сухая изморозь, но он словно не замечал этого.

– Что за маршрут вы ему дали? – осторожно спросил начальник школы. – Куда он ведет?

– В самое логово зверя, – ответил лейтенант. – Но там есть такие лазейки, что, если этот курсант не сбился с верного пути, указанного в карте, он должен выбраться!

– Однако же... – и майор не договорил, постукивая себя по колену тростью: получался сухой деревянный звук – вместо ноги был протез.

Ярцев отшвырнул папиросу, надел ватник.

– Если идти, – сказал он, – так идти сейчас, пока окончательно не прояснело. Я пройду по их следу... хотя бы до каньона.

Он вышел, прикрепил к ногам широкие лыжи и легко оттолкнулся палками. За сопкой, которую он преодолел через гребень, начинался пологий спуск, тянувшийся на много километров. Ярцев минут десять катился, почти совсем не работая палками. Снег лежал еще неглубокий, и на пути часто вырастали черные каменные зубцы. Быстро лавируя среди препятствий, лейтенант чувствовал, что спуск, конец которого скрывался за снежной пеленой, становится все круче и круче. Раз! – крутой поворот полуплугом, здесь тропинка, резкий подъем, и... «Вот сейчас начнут стрелять», – привычно сообразил Ярцев.

«Та-та-та-та-та... та-та... та!»

Так и есть: это пулеметное гнездо немцы не убирают с весны прошлого года. Не останавливаясь, лейтенант миновал обстреливаемый участок, налег на палки, вкладывая в каждый шаг все свои силы. Скоро впереди выросли скалы, и, сняв лыжи, он короткими перебежками добрался до горловины каньона. Потом залег, набросав себе на спину побольше снега, долго оглядывался. Пулеметы молчали, а на одном выступе скалы была протянута длинная проволока, и на ней раздувались ветром пять маскхалатов. И это молчание пулеметов, и этот дымок из трубы вражеской землянки, и эти вывешенные словно напоказ балахоны, – все это показалось лейтенанту зловещим признаком.

«Если халаты их, – подумал он, – то где же шестой?»

Сверху хлестанули огнем, снег перед ним прошила длинная очередь. Заметили. И он стал отползать назад, потом тем же путем вернулся обратно. Когда вошел в палатку, майор как раз заканчивал разговор по телефону с базой.

– Приказывают, – сказал он, – оставить до завтра на этом месте пост, а курсантам возвращаться.

– Хорошо, – ответил Ярцев, но про пять маскхалатов рассказывать не стал, только все время думал: «Их это были халаты или нет?.. Если – их, то где же шестой?..»

Два дня еще ждали, потом койку Мордвинова, стоявшую около печки, занял один курсант. На третий день был зачитан по школе приказ, в котором Мордвинова объявили пропавшим без вести, и на этом основании его имя вычеркивалось из списка личного состава. Курсанты часто вспоминали своего погибшего товарища, и память эта была чистой и доброй, все почему-то жалели его, ругали курсанта, который занял койку около печки.

– Ишь ты, обрадовался! – говорили ему.

От прежней неприязни к угрюмому, молчаливому ефрейтору с «Аскольда» не осталось и следа, теперь он казался всем хорошим парнем...

На шестой день, во время лекции по ведению боя на прибрежной полосе, дверь класса тихонько отворилась, и вошел Мордвинов, в мятой гимнастерке и сильно стоптанных сапогах; лицо его, грубое и обветренное, было почти коричневым.

– Разрешите присутствовать на занятиях? – спросил он преподавателя и, сев на свое место, в первую очередь спросил соседа: – Много без меня прошли? Потом дашь конспекты переписать... А какой черт мою койку занял?..

Во время перерыва его почти на руках вынесли в коридор, заставили рассказывать. Мордвинов в этом смысле остался прежним – слова не выбьешь, и речь его была как стрельба из автомата: выпустит очередь и опять молчит до следующей. Ну и рассказал он таким путем примерно следующее: вернулся еще вчера, но целый день продержали в разведотделе фронта, где давал собранные сведения; побывал на хребте Муста-Тунтури, посмотрел, как устраиваются зимовать гренадеры; ничего устраиваются, с комфортом – водопровод, утепленные блиндажи, электричество; все пять человек, ходившие с ним, вернулись невредимыми, их представляют к награде медалями «За отвагу»...

– Ну, а тебя?

– А меня – не знаю, не интересовался.

Его представили к ордену Красной Звезды, и в этот же день он получил сложенное треугольником письмо от пятерых новых друзей, которых приобрел за линией фронта, в снегу, деля с ними поровну последний черствый сухарь. Заканчивалось это письмо так:

«...а еще, дорогой товарищ Мордвинов, сообщаем вам, что благодарны остаемся за науку и хотели бы служить под вашим смелым командованием».

Мордвинов прочел письмо и впервые за все эти страшные дни подумал о Вареньке, далекой и недосягаемой; но на этот раз подумал как-то легко, без боли.

* * *

После перемирия с Финляндией наступление в Заполярье сразу приблизилось, и перед школой была поставлена задача: офицеров морской пехоты, которые необходимы для будущих десантов, выпустить досрочно. В связи с этим командование решило присваивать курсантам при выпуске звание не лейтенантов, как предполагалось вначале, а лишь младших лейтенантов. Учебные программы, однако, не сокращались, и теперь приходилось заниматься по шестнадцать часов в сутки: десять – в классах, а шесть – под открытым небом, в пургу и холод, с обледенелым оружием в руках. По ночам, когда усталые за день люди спали мертвым сном, их вскидывали с коек боевые тревоги, и в сплошном полярном мраке они грузились на катера, бросались в стылую воду, шли на приступ воображаемых укреплений врага.

Мордвинов, учившийся с самого начала на одни пятерки, сейчас занимался особенно много. Несколько дней, проведенных на Муста-Тунтури, показали ему, что офицер должен очень многое знать, чтобы быть настоящим офицером. Военному начальнику ошибаться преступно, ибо каждая такая ошибка будет стоить напрасной крови людей, вверенных ему страною. Якова ставили в пример другим, он получал благодарности за свои успехи в ученье, и однажды начальник школы вызвал его к себе.

– Мы сейчас будем готовить младших командиров, – сказал он. – Предлагаем вам остаться в школе – для занятий с ними...

Мордвинов отказался. Майор посмотрел ему в глаза и понял, что этому ефрейтору – иная судьба, иной путь.

– Хорошо, идите, – разрешил он.

Скоро состоялся выпуск, и Мордвинову – единственному из всей школы – было присвоено звание лейтенанта.

Да пробудится лесоруб!

Дряхлая полуслепая лапландка, доживающая свой век на чародействе и гадании, сунула ему в руку кусок вынутой из печи каккоры.

– Иди, – прошамкала она черным ввалившимся ртом. – Иди, только сторонись заходить в Туокалу, Ильвесярви и Юколу, – там одни проклятые саксолайнены!

– Как же идти, если везде немцы? – спросил капрал.

– А ты – по болотам, ты – по лесам, да сохранят тебя добрые духи...

– Киитос, муммо! – И, сунув за пазуху приятно обжигающую живот каккару, Теппо Ориккайнен пошел на юг – все дальше и дальше.

Подули теплые ветры – снег растаял. Держа лыжи под мышкой, он обходил деревни задворками. Гитлеровцы могли убить его как финна, шюцкоровцы – как изменника. Страшно, когда в родной стране не найти себе места!..

Отряхивая с ветвей комья рыхлого снега, мирно и покойно шумели леса. Он шел на юг, и с каждым часом выпрямлялись корявые березы, стройнее становились сосны, глубже предательские болота. Идти по мшистым кочкам и гатям было трудно, капрал по пояс вымок в жидкой грязи.

Вечером Теппо Ориккайнен встал коленями на камень и долго молился, прикладывая к груди большие, перевитые узлами вен руки. Листья осины трепетно дрожали над ним; старая ворона, склонив набок голову, внимательно следила за человеком.

Капрал перестал молиться, и по его щеке медленно поползла большая слеза. Он вспомнил, как легко ему было тогда, в молодости, когда он сидел в пивной, играл на самодельной гармошке, а Лийса пела высоким чистым голосом; она пела о том, что на горе стоит дом, а под горой река, и по реке плывет лодка... Разве думал он тогда, что ему придется прятаться по болотам, а его Лийса станет подстилкой немецкого ефрейтора? Проклятая жизнь!..

Он поднялся с колен и увидел, что далеко-далеко, среди сосен редкого леса, мерцает теплая точка костра. Капрал снял штаны, выжал их сильными руками, потом надел снова и пошел к людям. Огонь то пропадал из виду, то снова вспыхивал в отдалении, становясь все ближе и теплее.

«Только бы не немцы! – думал он. – Сначала посмотрю...»

Неслышными шагами подкрался к костру. Две молодые женщины сидели возле огня. На воткнутых в землю палках сушились авиационные комбинезоны и большие меховые сапоги. Лица женщин были усталы и черны от копоти. Одна из них поворачивала над огнем сучок с нанизанными на него грибами, другая смотрела на пламя.

«Русские... Самолет их, наверное, подбили, и вот...»

Под ногой хрустнул сучок, два пистолета сразу уставились в темноту:

– Кто здесь?..

Теппо Ориккайнен вяло опустился на кочку, сказал на корявом русском языке:

– Не надо стрелять, нэйти... Вы русские, а я финн, между нами война кончилась, нэйти!..

– Выбрасывай оружие!

– У меня нет оружия, я бежал из тюрьмы...

– Тогда подойди сюда.

Капрал вышел из темноты, жадно посмотрел на костер.

– Я сяду, нэйти, если позволите?

– Садись...

Он почти обхватил руками веселое, брызжущее искрами пламя.

Его лицо просветлело, когда он сказал:

– Вы добрые люди, нэйти!..

Одна из женщин, которая жарила грибы, спросила:

– До границы еще далеко?

– Если идти прямо – нет, но кругом немцы...

– Это мы знаем, летели – так видели, а сколько нам еще идти?..

Он увидел, что нога одной женщины забинтована, и промолчал, чтобы не пугать их дальностью расстояния.

– Вы откуда идете? – спросил.

Ему не ответили. Женщина, у которой была перевязана нога, спросила:

– Саня, ну скоро ли?..

– Сейчас, Шура, сейчас!.. Вот эти, кажется, уже готовы, потерпи еще немножко.

На сучке, истекая соком, морщились от жара лесные и тундровые грибы, от них вкусно пахло.

– Нэйти, – сурово сказал капрал, – снимите вот этот гриб... и этот тоже снимите: они ядовитые.

– А мы их ели!

– Снимите, – повторил капрал и нащупал под мундиром давно остывшую каккару. – У меня, – сказал он, подумав, – есть хлеб, и мы сейчас, нэйти, съедим его весь!..

* * *

На шестой день своего пути Теппо наткнулся на заявочный столб акционерного общества. По реке, подпрыгивая на порогах, быстро неслись сосновые бревна. Капрал поймал одно из них, притянул к себе комель. Так и есть: на толстой коре вырублена марка: «X». Значит, он вышел прямо к вырубкам «Вяррио».

Скоро послышался стук топоров и визг пил. Теппо Ориккайнен пошел быстрее. Голод и болотная сырость вечернего леса торопили его. Треск рушащихся на землю деревьев напомнил ему былое, когда он валил лес на хозяйских вырубках.

А вот и сама делянка, где он ел гороховый суп и спал на тесных, загаженных клопами нарах, дыша тяжелым батрацким потом.

На крыльцо вышла пожилая женщина, топая по ступеням подбитым деревом кеньгами, всмотрелась:

– Никак это ты, Теппо?

– Я, тетка Илмари. Узнала все-таки?

– Узнала, хоть и состарился ты очень... Откуда?

Капрал невесело отмахнулся от кухарки, вошел в дом.

– Ну, – спросил, – остался еще лес в моей Суоми?

– Рубят-рубят, а все не вырубят.

– Да-а, тетка Илмари, да... Зато вот людей стало меньше. Пуля – не топор. Срубит – и щепок не останется. Да, тетка, да-а...

– Позвать кого? – спросила кухарка.

– А разве кто остался из прежних друзей.

– Пришли недавно... Вот Анти Роутваара без руки, Вяйне Коскела, Пекка Ярвилайнен, Матти Сеплянен...

– А ну-ка, позови их!

Пришли лесорубы, сложили в угол свои тяжелые топоры, сели вдоль стены на лавку.

– Хувяя пяйвяя, Теппо. Где же твои капральские погоны?

– Я оставил их в тюремном каземате Петсамо.

– Та-а-ак... Пришел получить вместо них топор?

– Я, – ответил Ориккайнен, – если возьму топор, так буду рубить кого угодно, только не деревья!

– Война закончилась, Теппо.

– Она еще только начинается, дурни...

– Кх... кха! – откашлялись лесорубы.

Тетка Илмари, печально вздохнув, разлила по мискам похлебку, разрубила на ровные части «фанеру», оставшуюся от прошлых времен.

– Садись и ты, Теппо!..

Ориккайнен сел. Голова пошла кругом от одного только запаха вареной пищи.

– Ух, ты! – сказал он. – Такая же, как в каземате!

Жаром дышала раскаленная докрасна железная бочка, заменявшая печь. Лесорубы разделись до пояса, так что открылись шрамы и раны двух войн, и стали жадно есть.

– Такая же, как в каземате, – согласился один лесоруб, – только в каземате за нее деньги не высчитывали.

– Зато потом, – улыбнулся капрал, – чуть не высчитали за все сразу!

Кухарка снова вздохнула:

– Русские говорят: бережного бог бережет.

– Помолчи, тетка...

Когда миски были вычерпаны до дна, все пятеро легли на верхние нары, закурили горький табак с примесью листьев.

– Ну, рассказывай, Теппо!..

Кое-как, подбадриваемый кивками, кряхтеньем и поддакиванием, рассказал о себе. Помолчали. Захрустел лист газеты.

– Читал?

– Что?

– О беженцах из Петсамо. Как их там немцы...

Теппо сердито засопел носом:

– Я это сам видел!

– Та-а-ак... А про договор знаешь?

– Слышал, но плохо знаю.

Однорукий Анти Роутваара заговорил первым:

– Дешево мы вышли из войны, дешево. Наша Суоми еще в тридцать девятом начала то, что Гитлер хотел. А вот ведь... русские мстить не стали. Даже военнопленных возвращают. Говорят, что наши правители не справились со своим обязательством...

– Каким это обязательством? – спросил Ориккайнен.

– А ты разве не знаешь, что Маннергейм еще до переговоров обещал к пятнадцатому сентября всех немцев, что остались у нас, интернировать. Прошел этот срок.

Бывший капрал усмехнулся:

– Немцы и не уйдут. Вон я шел по Лапландии – стон стоит: всех гонят окопы рыть. Хотят линию обороны тянуть от Петсамо до Рованиеми. На нашей же земле собираются воевать с русскими. И пока сам народ не поднимется, гитлеровцы останутся у нас!..

– У нас, Теппо, свои гитлеровцы есть, – сказал Матти Сеппянен. – Вот, послушай... Здесь финская секция «Международного рабочего ордена» приветствует заключение мира. И в заявлении своем пишет... Ты слушай, она пишет, что условия мира «...очень снисходительны, если принять во внимание длительную службу финнов на стороне гитлеровцев. Финны могут вновь завоевать уважение и доверие демократического мира только в том случае, если предадут в руки правосудия своих собственных финских гитлеровцев...». Понятно, Теппо?..

– Ну и что? Предали правосудию?

– А вот прочти...

Теппо развернул серый, истертый в карманах газетный лист. Глаза, непривычные к чтению, медленно ползли по строчкам.

– Финское правительство обязано распустить такие фашистские и военные партии, как «ИКЛ» – так!.. – «Шюцкор», «Союз братьев по оружию», «Академическое карельское общество», «Асевели». Ага, и до наших эсэсовцев добрались!.. И женскую фашистскую партию «Лотта Свярд». Значит, потрясут наших хозяев...

– Потрясут или нет, а пока они нас трясти начали.

– А что?

– Приезжал Суттинен...

– Барон?

– Да. Снизил расценки, за похлебку стали высчитывать вдвое больше, а ты посмотри, в чем мы работаем!

Лесоруб поднял ноги в рваных, перевязанных бечевкой пьексах, из-за голенищ которых торчали пучки сена.

– Одно слово – батрак!..

Перед сном каждый лесоруб получил по стакану молока и поставил его на подоконник.

– Мы и тебе, Теппо, выделили долю, завтра выпьешь простоквашу.

Бывший капрал вышел из барака. Закурив, облокотился на перила крыльца и задумался...

В вышине, пробиваясь через ветки елей, тихо горели ночные звезды. Горько пахло смолой и свежесрубленной щепкой. Теппо Ориккайнен смотрел на звезды, дышал запахами осеннего леса и думал о тех, кто сейчас спит в бараке, в соседней деревне, кто еще ворочается на казарменных нарах, кто вот так же смотрит на звезды через решетки казематов, – он думал о всей своей Суоми, настрадавшейся, милой, доброй Суоми, которая пахнет сосновыми соками, озерной водой и потом лесорубов, каменщиков, рыбаков.

В этот момент он понял: война закончилась, но она закончилась только для русских, а финнам не принесла долгожданного покоя. Снова в глухих деревушках становятся под знамена шюцкоровские батальоны; гитлеровцы не уходят из Лапландии, терзая нищую землю железом своих орудий...

Теппо Ориккайнен потянулся до хруста в костях и твердо решил: «Пусть они пьют свою батрацкую простоквашу, а я не стану. Довольно, сатана перкеле!.. Пора подумать о нашей Суоми, если об этом не хотят думать в Хельсинки...»

Он вернулся в землянку, выбрал из груды топоров самый тяжелый и долго точил его. А наточив, сунул его за пояс, призывно крикнул:

– Эй, кто со мной? Вставайте!..

* * *

Через несколько дней по северным провинциям Финляндии пронеслась тревожная новость, которую передавали по деревням, становищам и делянкам.

Люди зашептались:

– Ляски каппина... ляски каппина...

Старожилы припоминали 1921 год, когда эти два слова родились, так же как и сейчас, на вырубках «Вяррио», и лесорубы, пробудившиеся в лесных трущобах, пошли громить лесных баронов и кулаков, чтобы покончить с террором лахтарей в Советской Карелии...

– Лесорубы пробудились!.. Лесорубы восстали!..

Эта весть шла по узким звериным тропинкам, проползала через болотные гати, влетала в деревни, как сорвавшийся с цепи медведь, и одни прятались по домам, другие выходили навстречу этой вести.

Одни говорили:

– Эти выгонят немцев, эти освободят Лапландию...

Из-за плотно закрытых ставней доносилось другое:

– Сюда бы наших парней да пулеметы...

А лесорубы меняли топоры на шмайсеры и шли от одного селения к другому, под корень срезая буйно разросшиеся кусты немецких гарнизонов. И кружились по дорогам слухи: ведет лесорубов бывший капрал, убежавший из тюремного каземата Петсамо, ведет он их за собой и говорит всем, кто ему встретится:

– Пора, – говорит он, – пора, люди!.. Пусть каждый финн подумает о земле, на которой живет, надо сдержать обещание, данное русским: ни одного немца в нашей прекрасной Суоми!..

Тяжело шагал по земле рыжий финн Теппо Ориккайнен, много полегло немчуры от его крепкой батрацкой руки.

«Дикий» батальон

Та «собачья» – иной и не следовало ожидать – аттестация, с какой фон Герделер выбросил Штумпфа из Лапландии, сильно повредила обер-лейтенанту, которого в штабах и без того считали офицером тупым и недалеким. Прожив четыре дня в гостеприимном Парккина-отеле и пропив от огорчения все свои деньги, Штумпф получил на пятый день в свое командование не роту и даже не взвод, на что он надеялся, а целый батальон!..

Когда он приехал в Пароваара принимать дела, сменяемый командир встретил его радостным, но сразу насторожившим обер-лейтенанта возгласом:

– Слава Богу, наконец-то!.. Если бы вы сегодня не пришли, я пустил бы себе в рот пулю!..

Руки его тряслись, словно после длительного запоя; он глотал микстуру и нервно покрикивал:

– Без оружия не ходите!.. Набивайте патронами все карманы!.. На фельдфебелей не надейтесь!.. И – стреляйте!.. Как можно больше!.. Я в этом «диком» батальоне полтора месяца!.. Застрелил одиннадцать сволочей, но, кажется, мало!..

Выяснилось, что батальон состоит из ста восьмидесяти трех отпетых штрафников, уже не раз приговоренных к расстрелу, но спасаемых только необходимостью в нужную минуту бросить их в самое пекло, – там перегорят все!..

«Я, кажется, влип», – опечалился Штумпф, направляясь знакомиться со своими подчиненными.

– Ты чего здесь стоишь? – спросил он фельдфебеля, застывшего у дверей барака с автоматом в руках.

– Охраняю, герр обер-лейтенант.

– Кого?

– Наказанных военным судом.

– Всех ста восьмидесяти трех?

– Так точно, герр обер-лейтенант.

– А если не охранять?

– Разбегутся, – объяснил фельдфебель. – Правда, убежать здесь некуда – тундра, но патрулям будет работы на всю неделю!

– Открой дверь!..

Штумпф вошел в барак, с минуту стоял на пороге, приучая глаза к мраку, а нос – к зловонию. Он уже почти приучил свои основные органы чувств к новой обстановке, как вдруг чей-то громадный сапог, окованный железом, трахнул его по голове.

– Здорово, парень! – крикнули при этом откуда-то сверху. – Что скажешь?

Штумпф подобрал сапог и сказал:

– Так, один есть... Меня не проведешь! Сейчас я узнаю, чей это сапог, и одним человеком в нашем обществе станет меньше... Становись!

Дружным хохотом ответили ему с вонючих нар, которые заскрипели и зашатались, грозя рухнуть.

– Я что сказал?.. Становись в шеренгу по одному! – скомандовал обер-лейтенант.

В ответ кто-то громко испортил воздух и крикнул:

– Хайль Гитлер!

– Ха-а-аль! – заорали все сто восемьдесят три.

Штумпф такого святотатства снести не мог и, выхватив парабеллум, стал высаживать патрон за патроном куда попало: в потолок, в стенку, в окно, а потом заявил:

– Сейчас начну бить на выбор... Каждого, кто больше понравится!.. А ну, вот ты...

Трах! – и, черт возьми, промазал!

Кое-как, нехотя, построились. Но каково же было удивление Штумпфа, когда он увидел, что у всех ста восьмидесяти трех не было сапога на левой ноге, и он держал сапог тоже с левой ноги.

– Ну, – выдохнул обер-лейтенант, – вы, я вижу, народ опытный. А я таких как раз уважаю. Так что, парни, ссориться с вами я не хочу. Нам еще воевать вместе придется. Чей это сапог?.. Держите!..

Вышел из барака, хотел посмотреть время, но часов на руке уже не было. Что есть силы заталкивая в парабеллум свежую обойму, рванулся обратно. Но вдохнул прокисший воздух, поглядел в дымную тьму и понял, что часы – хорошие, швейцарские, на семнадцати камнях – потеряны безвозвратно.

* * *

Наступило страшное время. Батальон был действительно дикий. Внутри него, помимо военных законов, царили еще какие-то свои особые законы. Штумпф решил не убивать никого. Он поступал иначе. Вызывал к себе, закрывал дверь. И потом долго бил чем придется. В суд он тоже никого не отдавал. Судил сам. Рукояткой пистолета. По голове, раз, раз! Потом долго мыл руки.

Ему мстили. Просыпаясь по утрам, он выливал из своих сапог солдатскую мочу. Вытряхивал из фуражки всякое дерьмо. Раскидывал во сне руки, и тело вдруг било электрическим током. Оказывается, какая-то сволочь подключила провода к его кровати. А однажды и того чище. Проснулся от холода. Выглянул из-под одеяла. Что такое?.. Звезды светят, с черного неба снег сыплется. А сам герр обер-лейтенант лежит посреди двора. Знал: всегда крепко спит, но не думал, что уж настолько, что не мог заметить, как его вместе с койкой на улицу выносят.

Каким раем казалась ему теперь служба в качестве военного советника при финской армии! Правда, там тоже было нелегко, и лейтенант Суттинен, конечно, подлец и негодяй, но... Ах, боже мой, разве можно сравнить то золотое время с этой проклятой службой! Штумпф вызывал к себе фельдфебелей (их было четыре), долго уговаривал усилить в батальоне режим. Он говорил, а сам заранее знал, что все останется по-старому. И еще он знал, что фельдфебели боятся даже входить в барак. Нет, правда, не все. Был один, который не боялся. Это фельдфебель Адольф Цигнер. Белокурый гулливер с длинными руками, всегда чему-то улыбающийся. Он никого никогда не ударил. Но его боялись. Штумпф – тоже. Сам не знал почему. Цигнер лениво прохаживался около нар, небрежно говорил: «Так жить нельзя, парни. Вы бы хоть пол подмели». И когда он так говорил, все начинали суетиться. Но, странно, никого не ударил. Один только раз. Кто-то назвал его гестаповцем. Цигнер, как всегда небрежно, подошел. Взял свою жертву за плечи. Оторвал от пола. И забросил, как котенка, в дальний угол. Упавший пять минут лежал, словно умер. А фельдфебель, по-прежнему улыбаясь чему-то, вышел...

Штумпф просмотрел его документы. Удивился. Цигнер действительно работал в гестапо. Был не кем-нибудь, а крайсфюрером, кавалером ордена «Крови и земли». И все потерял в одну ночь. После допроса немецкой коммунистки сказал при начальстве: «Как ни страшно, а все-таки они победят!»

И поэтому оказался здесь. И вот никого не бьет. И вот улыбается. И ударил только один раз. Когда назвали его гестаповцем...

Наконец пришел такой день, что Штумпф решил плюнуть на все. На что – на все? А на все, вместе взятое. И когда решил так – стало лучше. «Дикий» батальон сразу почувствовал это. Почувствовал и тут же отблагодарил – вернул часы. Штумпф нашел их у себя в столе и повеселел.

– Так, – сказал, – что-то будет дальше?..

Дальше было вот что. Фельдфебель Войцеховский, которого ненавидели все, вошел однажды в барак. Вошел – ну и что же тут такого? Но он вошел и... не вышел, только дым из трубы барака вонял чем-то жареным...

Штумпф решил: «Промолчу». И это пошло на пользу. Его вроде начинали слушаться. Потом стали исполнять приказы. Он осмелел. Сначала повыбросил из карманов обоймы. Скоро и пистолет. Так и входил в барак. Никто не тронет. Стали даже вставать при его появлении. Подтягиваться.

Однажды штрафники пригнали автоцистерну. Где они ее украли – непонятно. Но цистерна стояла в гараже, и в ней плескалось около трех тысяч литров шнапса. Штумпф понял: когда-когда, а сейчас особенно надо молчать. Кто-то ночью разбудил его, пригласил в барак. Там уже шла тихая пьянка. Налили ему. «А-а, все равно!» – подумал Штумпф и выпил.

Очень удивился, увидев здесь же Адольфа Цигнера. Фельдфебель сидел, курил, улыбался. Его усиленно спаивали. Но он не пьянел. У него был очень маленький рот. И розовый, как у младенца. Но маленький настолько, что, говорили, он ест чайной ложечкой. И вот этим нежным крохотным ротиком бывший гестаповец высказывал страшные вещи. Он говорил:

– Герр обер-лейтенант, разве вам не кажется, что все идет к концу, которого все мы ждем? Мы боимся его, ибо это все-таки конец. Но мы будем рады ему, когда он наступит. Режим, созданный нами, однажды рухнет, как рухнут когда-нибудь все эти вонючие нары. Видите, как сильно скрипят они и шатаются?.. И если в этом случае мы пожалеем только двух-трех задавленных парней, то кто же вытащит нас с вами из-под обломков третьего рейха? Никто, поверьте мне! Я почти не воевал, но видел крови гораздо больше, чем могло бы вместиться ее в десять таких цистерн, как эта, которую мы распиваем сейчас. И я знаю, герр обер-лейтенант, что этот режим...

– Мы пропали, фельдфебель! – перебил его Штумпф, выглянув в окно.

– Да, – продолжал Цигнер, – мы пропали, потому что совершаем...

– Да о чем вы! – крикнул Штумпф. – Мы пропали. Эсэсовцы!..

Цигнер подскочил к окну, сдавленно прошептал:

– Эй, парни, валяйте «Вахту на Рейне»... Громче!..

И пока Штумпф на подгибающихся от страха ногах выползал на двор, за спиной у него убирались следы попойки, и грозно гремела вдогонку патриотическая песня:

На Рейн, на Рейн, на Рейн родной,

Мы встанем крепкою стеной.

Отчизна, сохрани покой.

Не влипну я —

Я парень не такой!..

«Ох, не влипнуть бы», – тоскливо думал Штумпф...

На двор через распахнутые ворота уже въезжали грузные черные машины с наглухо закрытыми кузовами. Одни офицер спрыгнул с подножки, требовательно выкрикнул:

– Командир батальона?

– Да, герр...

– Сейчас ваш батальон отправляется к озеру Чапр, – сказал офицер, и Штумпф почувствовал, как отлегло у него от сердца. – Сколько человек у вас?

– Сто восемьдесят три.

– На семь машин, – прикинул эсэсовец. – Как-нибудь уместятся... Эй, Франц! – сказал он шоферу. – Разворачивайся и подводи прямо к дверям...

Началось что-то страшное и дикое – такое, после чего даже Штумпфу было стыдно смотреть в глаза своим солдатам. Первая машина почти влезла задними колесами на крыльцо, эсэсовцы образовали нечто вроде живого коридора. Людей, которым даже ничего не объяснили, пинками и руганью погнали из барака. Штрафников спасало только то обстоятельство, что они были пьяны. Словно скот, они кинулись в распахнутые двери, но там их подхватывали эсэсовцы, и оставалось только бросаться в черную дыру грузовика...

– ...Двенадцать... четырнадцать... семнадцать... Шевелись!.. Девятнадцать... двадцать три... Хватит, – командовал старший. – Франц, выезжай на дорогу!.. Губер, подводи свою машину!..

Скоро все грузовики были битком набиты людьми, и тогда Штумпфа спросили:

– Здесь только сто восемьдесят один человек. Где еще двое?

– Не могу ответить точно, герр...

– А кто же может?

– Из барака никто не выходил, кроме...

– Найти! – приказали ему.

Перерыли весь барак, облазали весь двор, ряды проволочных заграждений – не нашли. Так и поехали без двух. А когда уже выехали на простор тундры, обер-лейтенант Штумпф увидел в окошечко, что какая-то машина все время идет позади колонны. Не отстает и не догоняет. Он присмотрелся и узнал в этой машине автоцистерну со спиртом.

«Не допили», – подумал он о тех двух, что пропали, и ему стало вдруг весело...

* * *

Вот уже десять минут над душой стоит фельдфебель Лонгшайер – друг «пропавшего без вести» Войцеховского.

– Герр обер-лейтенант, – скулит он, – герр...

Штумпф, прильнув к окулярам стереотрубы, молчит. Сильные окуляры приближают к нему линию русской обороны, выпирающую на этом участке фронта в расположение немецких войск. Кажется, все спокойно: не заметно никакого передвижения, в чистом морозном воздухе тихо тают белые дымки землянок.

– Герр обер-лейтенант, а герр обер...

Штумпф, по-прежнему молча, разворачивает стереотрубу на все сто восемьдесят градусов, смотрит теперь в сторону озера Чапр. Там настороженно чернеют рыльца пулеметов, выставленные на страх «дикого» батальона, и офицер печально вздыхает: «Ну хорошо, они... А я-то при чем?..»

– Что вам, фельдфебель? – раздраженно спрашивает он.

– Эти сволочи, герр обер-лейтенант, играют в карты...

– Так что?

– Они играют на меня.

– То есть как это на вас? – не понимает Штумпф.

– Проигравший должен меня убить. Я слышал, как они договаривались...

– Ну, а что я могу поделать, фельдфебель?

– Им выдали оружие, герр обер-лейтенант, и, поверьте мне, они это сделают.

– Я не сомневаюсь.

– Но я не могу, герр обер-лейтенант. Я, наконец, уйду из этого «дикого» батальона!

– Куда? – усмехнулся Штумпф. – Там русские, а там... сами видите. Зарядите как следует парабеллум и постарайтесь спустить курок на полсекунды раньше, чем это сделает проигравший. Больше я вам ничего не могу посоветовать.

– Хорошо, – зловеще соглашается Лонгшайер, выбираясь из окопа. – Я постараюсь спустить курок раньше, чем кто-нибудь из них успеет проиграть!..

Он отбегает несколько метров, и в этот момент где-то вдалеке рождается тонкий заунывный звук. Постепенно он усиливается, разрастаясь в грозный рев. Штумпф привычно вбирает голову в плечи, земля тяжко вздрагивает под ним. И когда он поднимает голову, то видит, что на том месте, где только что стоял Лонгшайер, дымится глубокая воронка, и – ничего больше.

«Кто-то уже проиграл», – насмешливо думает обер-лейтенант, но воздух снова разрывается полетами снарядов, земля твердыми комьями рушится в окоп, стучит по каске. В полузасыпанном блиндаже, как отголосок другого мира, названивает телефон. Штумпф подползает, берет трубку.

– Что там у вас случилось? – спрашивают из соседнего батальона.

– Все было спокойно, и вдруг...

Грохот, треск балок, противный шорох оползающей земли.

– ...И вдруг русские открыли огонь, – говорит Штумпф. – Если это артиллерийская подготовка, то мне...

Снова взрыв – совсем рядом.

– ...То мне не понятно, к чему она...

Еще взрыв, еще, еще!

– ...К чему она сведется. Я только что сейчас осматривал их позиции, но... Алло, алло!.. У, черт, перебили!..

* * *

Так началась обработка огнем переднего края немецкой обороны. До наступления советских войск оставались считанные дни, и высокий суровый человек в полушубке и генеральской папахе, следя за взрывами снарядов, сказал как бы про себя:

– Вот отсюда, от озера Чапр, мы направим наш главный удар и, соединившись с матросскими десантами, вместе пойдем на Петсамо!..

«Лесная гвардия»

Дремучий лес, затянутый утренними туманами, неожиданно огласился выкриками:

– Кончай работу!..

– Кто сказал?..

– Эвэрсти Юсси Пеккала!..

– Сдавай топоры!..

– Почему?..

– Эй, Вяйне, хватит!..

– Идем в Вуоярви!..

– Получать оружие!..

– Зачем?..

– Снова война!..

– На этот раз наша!..

– Дожили наконец!..

– Хуррра!..

«Лесные гвардейцы» выходили из леса, строились в ровную колонну. Вскинув на плечи топоры и опоясавшись гибкими пилами, они дали первый шаг разбитыми сапогами. Вянрикки Таммилехто встал впереди строя. Если бы его увидела сейчас та маленькая Хелли, что подарила когда-то шелковую подвязку... «О-о, – сказала бы она, – мой Раутио большой человек!» И это в конце концов ничего не значит, что люди, шагающие за ним, голодны, плохо одеты, покрыты фурункулами и грязью. Все равно, хорошо идти впереди них.

Полковник Юсси Пеккала встретил «лесных гвардейцев» на околице поселка, и, пока они проходили перед ним, он не отрывал руки от козырька своего кепи. Это была его армия, которую он спас от гибели, которую вывел из чахлого леса, сохранил и сберег; это была его надежда и надежда тех, кто томился сейчас в оккупированной немцами Лапландии!..

– Хуррра-а! – кричали «гвардейцы», проходя мимо, и подбрасывали кверху свои видавшие виды старые кепи...

Конвоир вел лейтенанта Агриколу. Бледный до синевы офицер хватал ладонью легкий снежок, жадно глотал его.

Юсси Пеккала восторженно сказал:

– Ну, сукин сын, полюбуйся! Это моя правда, а твоей здесь нету!..

Шюцкоровец плюнул себе под ноги, выругался:

– Быдло, я знаю, что быдло!

– Нет, это уже армия, – ответил ему полковник.

– Сто-о-й! – раздалась и замерла вдалеке команда.

Колонна «лесных гвардейцев» остановилась, заняв улицу поселка во всю длину. С правого фланга к ней присоединился гарнизонный батальон. Глухо пророкотал барабан, запели флейты, и громадное белое знамя, пересеченное синим крестом, медленно проплыло вдоль улицы.

Юсси Пеккала, улыбаясь краешком скупо подобранного рта, шел навстречу этому знамени. На крыльце штабной канцелярии появилась Кайса в меховой шубке нараспашку. Тряхнув непокрытыми волосами, закурила сигарету.

– Иди, иди, – сказал ей полковник, – тут и без тебя народу хватает...

– Всегда не так, – обиделась Кайса и встала на порог, чтоб ее не было заметно.

Командир района вышел на середину улицы, поднял над головой руки, и все увидели заплаты на локтях его куртки.

– Солдаты, – возвестил он негромко, – наступил решающий час!.. Если нет приказа из «Падацци мармори», есть приказ совести. Наконец, есть договор, и в нем сказано ясно: финская армия сама должна выгнать немцев со своей земли!.. Лапландия горит, тысячи наших братьев и сестер объявлены заложниками. Северные города наши, в которых тепло зимой и прохладно летом, превращаются в пепел. Дети проводят ночи под сиянием полярного неба. Хюрюнсальми! – не говорите о нем, этого города уже нет. Кеми! – не пишите туда писем, в этом городе устроили облаву на финнов, как на диких зверей... Но мы еще не разучились стрелять, и мы знаем, что меткая пуля, пущенная под левый сосок, валит с ног любого фашиста!..

Он остановился, оглядев строй, и продолжал спокойнее:

– Немецким солдатам говорят, что в южной Финляндии царит коммунистический террор и финский народ, наш дружный народ, раскололся... Ха, вот идиоты! И еще говорят, что в северной Финляндии образовано какое-то там, сатана перкеле, национальное правительство... Не верьте этому, это гнусная ложь; в Лапландии распоряжается не правительство, а тесак егеря, который колет каждого, в ком течет финская кровь!..

Маленький, щуплый, он вдруг легко сорвался с места, вбежал во двор канцелярии. Как лошадь, впрягся в оглобли телеги и – откуда берутся силы? – выкатил ее на улицу.

– Смотрите! – крикнул он, сдернув с телеги брезент. – Пусть видит каждый, что делают с нашими братьями!..

И он потащил телегу вдоль строя людей, застывших в суровом молчании, и никто не отворачивался, никто не закрывал глаза. Только руки «лесных гвардейцев», вздрагивая, тянулись к лохматым головам, чтобы скинуть с них кепи.

– Смотрите!.. Смотрите и – не забывайте!..

Финский солдат, старый крестьянин и женщина в городском платье лежали на свалявшейся в крови соломе; телега подскакивала на ухабах, и головы мертвецов покачивались из стороны в сторону. У солдата был выколот глаз, у женщины отрезаны груди, и вся она была похожа на страшный черный обрубок. Диким средневековым кошмаром громыхала телега вдоль улицы...

Конвоир вел мимо канцелярии Агриколу.

– И – он!.. И – он! – вдруг яростно закричала Кайса, спрыгивая с крыльца в снежный сугроб. – Пусть и он видит!..

Все невольно повернулись в ее сторону. Она догнала у дверей карцера лейтенанта Агриколу, рванула его за ворот мундира. Железный крест оторвался от груди офицера, упал в снег. Кайса потянула лейтенанта к телеге, а он, упираясь, все пытался поднять этот крест.

Конвоир, вдруг отбросив карабин, вывернул шюцкоровцу руки за спину, почти пригнул его к земле, подвел к телеге.

Агрикола отвернулся от мертвецов, исподлобья взглянул в перекошенное лицо женщины:

– Что ты хочешь от меня... банщица?

* * *

Потревоженные войной медведи долго не могли отыскать места для своих берлог и, озлобленно урча, бродили в густом буреломе. Волки перестали бояться людей, выбегали на дороги стаями, все поджарые, сытые – хорошо знают вкус человечины. Воронье оголтело кружилось над опустевшими деревьями. Собаки, наоборот, притихли по конурам, тоскливо щелкали блох на запаршивевшей шкуре; голодно, холодно, а от людей не уйдешь...

– Плохо, – говорил Пеккала, когда колонна проходила через деревни, – плохо, родная! Всю жизнь начинать надо заново после этой дурацкой истории...

Кайса сидела на передке подводы, шаркавшей колесами по заснеженному песку, зябко прятала руки в муфту.

– Не так уж плохо, Юсси. Начинать жизнь с начала никогда не поздно и всегда радостно. А мне – особенно... И все мне нравится сегодня: эта глушь, эта дорога, эти солдаты и пушки!..

Полковник подергал размочаленные веревочные вожжи, мохнатая лошаденка, прядая навостренными ушами, побежала быстрее; и везде, куда ни посмотришь, скрипят телеги, качаются штыки, ползут ленивые и широкие гаубицы.

– Вот выгоним, Кайса, немцев из Лапландии, и пошло все к черту!.. Заберу тебя к себе, как-нибудь проживем. Тридцать гектаров землицы есть, своя картошка, своя репа, малина. Сколотим денег на косилку, а ты займешься садом...

– Милый ты мой! – отвечала женщина, краснея. – Мне даже не верится, что это уже последнее... вот это все. А потом... Ох, Юсси, ох, Юсси, ты даже не знаешь, какой я могу быть счастливой! Только бы не расставаться...

– Не захочешь – так не расстанемся. Будешь пить молоко, есть картошку с маслом... Да ты у меня еще такой станешь, хоть куда! Мне только и останется что делать, как это драться из-за тебя с парнями...

Кайса весело расхохоталась, взяла кнут и хлестнула полковника по спине.

– Ты, старая сатана! – сказала она, не давая ему вырвать кнут из своих пальцев. – Да я сама любой девке перегрызу за тебя горло!.. Ох, больно, больно... руку!

– А ты не дерись. То-то!..

К ним подъехал Таммилехто.

– Что скажешь, вянрикки?

– Да вот все думаю, херра эвэрсти, все думаю...

– О чем же?

– Как бы не попало нам за это...

– За что – за это?

– Ну вот... за все, – и он махнул вдоль дороги, по которой двигались «лесные гвардейцы».

– А почему же, ты думаешь, должно нам попасть?

– Регулярные войска, херра эвэрсти, и те, несмотря на договор, не выступают, а мы... даже не войска, а почти одни дезертиры, идем на немцев.

– Идем, – весело отозвался Пеккала, – да еще как идем-то! Ты посмотри только, вянрикки, шагали когда-нибудь так наши солдаты, как шагают сейчас?

– Да, херра эвэрсти, это армия.

Таммилехто с минуту ехал, опустив поводья, потом неожиданно сказал:

– У меня мама... Она так меня ждет!

Покачиваясь в седле, он закрыл глаза, и скрип телег, ржанье лошадей, топот сапог, окрики и понукания – все в эту минуту исчезло для него; он увидел себя в белой студенческой шапочке, и мать, которой он всегда стыдился за то, что она не умела разговаривать с его приятелями по-шведски, сует ему в карман черный хлеб с маслом; а он стеснялся есть черный хлеб, потому что приятели ели белый, и отдавал бутерброды университетским полотерам.

Таммилехто открыл покрасневшие глаза и, словно пытаясь оправдать себя в чем-то, тихо добавил:

– Мне всего девятнадцать лет...

– Ох, как я вам завидую! – вздохнула Кайса.

– А я – нет, – отрубил полковник.

Старый солдат в рваном мундире и башмаках, перевязанных бечевками, вдруг открыл рот с выщербленными желтыми зубами и затянул:

А что ты, ива, приуныла,

засмотрелась в воду?

Не покажешь ли ты, ива,

да помельче броду?

И оборвал песню: мол, как, годится такая или нет? Ведь вы, мол, привыкли ходить с Берньеборгским маршем!..

Но ему сердито крикнули:

– Взялся за пономаря – так тяни, старый!..

И солдат, радостно вскинувшись, так что звякнули два ряда медалей, продолжал:

А мне бы к милой да попасть,

она там варит пиво.

Эх, только б в воду не упасть,

на мне жилет красивый!..

Сначала несколько голосов, хриплых от простуды, вразброд ответили:

Эй, Лийса, эй, Лийса!

Ты славно варишь пиво...

И вдруг подхватили все разом – эхо отбросило припев за леса и снова вернуло обратно:

Эй, Вяйне, эй, Вяйне!

Какой жилет красивый!..

Шли финские солдаты и, может быть, впервые за все эти годы пели не о «величии своей страны», а совсем о другом. В их песнях встречались жених с невестой, топились бани, шелестели ветви берез, прыгали белки, всходило румяное солнце над озером.

И страна Суоми вставала в их песнях воистину прекрасная!..

Глава пятая

Надежды на победу

Бушлат распахнут и разодран вдоль плеча осколком снаряда; в металлических застежках штормовых сапог скопился налет засохшей соли – глаза, еще недавно видевшие смерть, раскрыты широко; на щеках то вспыхивают, то угасают красные пятна; пальцы, которые целых полчаса были сведены на гашетке стреляющего пулемета, не перестают дрожать от нервного возбуждения, – вот таким вернулся из боя Сережка Рябинин...

– Эй, на пирсе!.. Принимай швартовы!..

На разбитых палубах катеров стонали раненые и обгорелые матросы. В воздухе тяжко нависал приглушенный рокот усталых моторов, возгласы офицерских команд и грохот прибоя, что рушился на черные камни. Пахло удушливой гарью недавно затушенных пожаров и острым запахом бензина. Вернувшиеся с победой торпедные катера, на гафелях которых развевались пронесенные через огонь атак гвардейские флаги, швартовались к пирсам родной и милой гавани.

Еще не остыв после сражения, Сережка кричал солдатам, руки которых неумело ловили свистящие в полете мокрые и длинные змеи швартовов:

– Куда, куда ты его?.. Тяни на третий пирс, тебе говорю!.. Заворачивай на кнехт!.. Так-так-так-так!.. Еще раз!..

Ходивший с катерами на операцию контр-адмирал Сайманов положил на плечо ему свою широкую руку.

– Спокойнее, юноша, – сказал он. – И... все в порядке!

«Все в порядке... Все ли?» На дивизионе семь раненых, один из них наверняка не выживет; в борту одного только «Палешанина» девятнадцать пробоин, из которых три – ниже ватерлинии, заделанные на скорую руку чуть ли не бушлатами. И все-таки, решил Сережка, контр-адмирал прав: в Варангер-фиорде наведен «порядок» – три фашистских транспорта, груженные никелевой рудой, лесом и рыбными консервами, расколоты торпедами, словно орехи. А за компанию с ними пошел хлебать воду и миноносец, командир которого в самую неподходящую минуту вздумал отыграться от катеров своими пятидюймовками. Сережка видел, с какой злобной силой дернул тогда Никольский рукояти залпа, точно хотел выбить торпедой из головы гитлеровца это опасное заблуждение: «Не отыграешься, на, получи!..»

– Все в порядке, товарищ контр-адмирал, – ответил Сережка, успокаиваясь, и ему стало жалко, что Сайманов снял с его плеча руку: тяжелая и горячая, она напоминала добрую руку отца...

Вечером, когда израненный катер вытащили на береговые слипы и в отсеках его не было слышно привычного плеска волн, Сережку вызвал к себе Никольский.

Офицер, в распахнутом по-домашнему кителе, сидел за выдвижным столиком, и лампа бросала яркий сноп света на его лицо, оттеняя тонкий хрящ носа и выпуклые подвижные дуги бровей.

– Садись, – предложил он своему юному боцману. – Там рабочие придут пробоины заваривать, надо их покормить...

– Есть, товарищ старший лейтенант. Какао приготовим, печенья после похода целый ящик остался... А что еще?

– Ну и достаточно. – Никольский взял со стола большой уродливый осколок. – Вот, – сказал, – рубку пробил, мне на реглане локоть распорол... повезло! – Он бросил осколок в угол, и кусок металла тяжело стукнулся о переборку. – Ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал?

– Не имею представления, – ответил Сережка, пожав плечами.

– Так вот, – продолжал Никольский, – парень ты молодой, а уже прошел школу войны, морские качества у тебя такие, что можно позавидовать, есть у тебя сообразительность, и во многом разбираешься неплохо...

Сережка внутренне насторожился: к чему готовит его командир?

– Надо тебе учиться, Рябинин! – неожиданно закончил Никольский и пересел на койку поближе к боцману.

– Как учиться, товарищ старший лейтенант?

– А как все учатся... Ты офицером флота быть хочешь?

– И не скрываю: конечно, хочу.

– Тогда за тобой дело. Меня контр-адмирал сегодня спросил: «А что – Рябинин у вас так и думает боцманом оставаться на всю жизнь?..» Так что давай-ка мы с тобой решим, что делать дальше...

Сережка смущенно потер плечом скулу:

– Ведь у меня, товарищ лейтенант, образование небольшое.

– Сколько?

– Всего семь. Война вот...

– Ну, не беда, – успокоил его офицер. – Сразу в училище не попадешь, сначала подготовишься. На три года позже лейтенантом станешь... Ты чего это смеешься, боцман?

– Да так... вспомнил, как я впервые в море вышел. Странно! В трюме зайцем сидел, а сейчас... не верится даже!

– Ну так, значит, решено? – спросил Никольский.

– Конечно!

– Тогда садись за стол, пиши рапорт, автобиографию...

– Что?.. Сейчас разве? – Сережка от удивления даже привстал с койки, стукнувшись о низкий подволок.

– А как же ты думал? Конечно, сейчас.

– Я думал, после войны.

Никольский неожиданно рассердился.

– Да ты что! – крикнул он. – Зачем бы я тогда заводил весь этот разговор?.. Сейчас, сейчас!

– Благодарю вас, товарищ старший лейтенант, – ответил Сережка, – но я отказываюсь.

– Почему?

– Войну закончить надо.

– Не тревожься!.. Мы уж как-нибудь без тебя закончим, а ты поезжай учиться.

– Куда это?

– В Ленинград.

Соблазн был велик: увидеть город, в котором родилась мать и о котором она так много рассказывала, – это на миг поколебало юношу.

– Ленинград, – повторил он и печально вздохнул: – Нет, товарищ старший лейтенант, не могу... Я вырос здесь, целый год провоевал на этом море, и победу хочу тоже здесь, и нигде больше, встретить!

Никольский, скрывая раздражение, напился воды из графина, проговорил:

– Надоело мне тебя уламывать!.. Ну, а если скажу, что победа в Заполярье через месяц наступит, ты поедешь?

– Тогда поеду. Только не раньше.

– А ты, дьявол, упрямый, как и все вы здесь... на севере! Садись, пиши! Раньше чем через месяц ответ из училища все равно не придет.

И когда Сережка написал все, что от него требовалось, он вдруг почувствовал, как в сердце поселяется ожидание чего-то необыкновенного. Будущее неожиданно приобрело какие-то вполне законченные формы: из неопределенного и расплывчатого, как сон, оно стало точным и ясным, словно корабельное расписание, где все заранее высчитано и вымеряно до секунды.

– Ну вот, – пошутил Никольский, – завтра в штабе подготовят документы, и можешь заранее погоны себе... Впрочем, обожди-ка, у меня где-то в столе лежат!

Он порылся в ящике и протянул боцману погоны с двумя маленькими серебряными звездочками:

– Держи! Вспомни меня, когда надевать их будешь!

Никольский продолжал шутить, но Сережке это уже не казалось шуткой, и он принял подарок, твердо веря в то, что через несколько лет наденет эти погоны. Обязательно!

– Спасибо, товарищ лейтенант. Я вас и так никогда не забуду. Разве можно забыть, что вместе на одной палубе пережили!..

* * *

Ирина Павловна сказала:

– Это хорошо, это очень хорошо!

– Я и сам рад, мама, не меньше тебя...

Он положил ей на плечо подбородок, заросший первым пушком, погладил волосы матери. В косах, по-девичьи густых и тяжелых, как у Анфисы, уже пробивались серебряные нити, и в душе Сережки вдруг появилось желание чем-то утешить ее, успокоить. Не совсем опытным мальчишеским чутьем он понимал, что в радость матери вкрадывалась еще и другая, вполне законная радость, которую она тщетно пыталась скрыть от сына. Его отъезд в училище значит для нее не только отъезд, но и избавление от ожидания чего-то страшного – того, что он может уйти и однажды не вернуться. В своих переживаниях, скрываемых от сына, Ирина Павловна была одинока, потому что отец каждый раз, когда она заводила разговор об этом, грубовато отшучивался, и она постепенно научилась прятать свои тревоги за судьбу Сережки.

– Ничего, мама, – сказал он, – все будет как надо!

– Я надеюсь, – ответила Ирина Павловна.

Он посмотрел на ее рабочий стол, заваленный таблицами, картами и схемами, и, заметив очки, удивленно спросил:

– Неужели твои?

– Да. Глаза уставать стали.

– А над чем ты сейчас работаешь?

– Над чем?..

Ирина Павловна улыбнулась: она знала, что вопрос задан только из уважения к ней, к ее труду, но сын никогда не смотрел на море, как на гигантский бассейн с подопытными организмами, – море оставалось для него лишь морем, и только!

– Помнишь, – сказала она, – год назад, осенью, я вернулась из Архангельска... Ты еще заливал свинцом весла, потом пришел Вахтанг... Помнишь?

– Ага! Ты еще книгу свою привезла. А что?

– Так вот, – Ирина Павловна подбросила на ладони тяжелую рукопись, – я переписала эту книгу заново. Вернее, даже не переписала, а написала совершенно новую книгу на эту же тему.

– А старая? – удивился Сережка.

– Устарела, – ответила мать.

– Так быстро?

– В наше время, Сережка, год – срок немалый. Ведь это не роман, а пособие для всех, кто плавает с тралом... И притом, – добавила она, – в этой книге я пыталась немного заглянуть в будущее...

– Каким же образом? И на много ли?

– Ох, Сережка! – засмеялась Ирина Павловна. – Боюсь, что через год и она устареет тоже. Но это и не важно. Все так и должно быть – время летит... Сейчас, – продолжала она серьезнее, – меня, по сути дела, интересует только одно: книга должна послужить победе, – понимаешь ты?

Сережка посмотрел на снег за окном, на чернеющие вдали скалы, заметил, как поднимается от воды залива легкий пар, и вдруг понял, что этим взглядом он уже словно начал прощаться надолго со своим севером. «Жалко», – подумал он и сказал:

– Скоро я, мама, увижу твой город и побываю в саду...

Правда пастора Кальдевина

Киркенес посетил квислинговский министр полиции Ионас-Ли.

В своей речи по радио он призывал население принять активное участие в строительстве немецких укреплений и быть готовыми на случай поспешной эвакуации «в связи с предстоящими разрушениями городов» полярного побережья Норвегии.

Эвакуироваться население не стало, а вербовочные пункты трудовой мобилизации, открытые в каждом рыбацком поселке, пустовали.

Тогда Ионас-Ли созвал всех священнослужителей северного епископства. На это у министра имелись особые основания, ибо пасторам доверялась выдача продовольственных карточек прихожанам...

– Мои любезные гарлесы и сартории,[12]  – иронически обратился Ионас-Ли к пасторам, – за последнее время в умах некоторых подданных намечается тенденция неверия в победу нашего верного друга и союзника – Германии. Я хотел бы сказать, что это вредное и опасное заблуждение, ибо славная армия фюрера сейчас сильна, как никогда, и все те... э-э-э... эволюции, совершаемые германской армией, не есть отступление, а лишь выравнивание растянутой линии фронта...

Руальд Кальдевин не мог удержать улыбки, и министр, заметив эту улыбку, метнул в его сторону злобный взгляд. Он держался осанисто и представительно, но мундир сидел на нем мешковато, и погоны коробились на узких плечах; он, видно, хотел сказать что-то торжественное и умное, но нужных слов не нашлось, и пришлось раскрыть свою полицейскую душонку до конца.

– В общем, господа пасторы, я созвал вас затем, чтобы сообщить следующее. Долг повелевает нам убедить жителей в их обязанности работать на оборонном строительстве. Объявите вашей пастве, что тем, кто посмеет противиться распоряжениям германского командования, я приказываю вовсе не выдавать на очередной месяц продовольственных карточек. Пусть подумают... Может быть, голодное брюхо научит их уважать нашу волю к победе!..

Министр пожевал старческими губами, мельком стрельнул глазами в сторону Кальдевина. В эту минуту Ионас-Ли думал, что генерал Рандулич будет доволен, если удастся вывести все население на работы.

– Можете, – закончил он, – возвращаться по своим приходам...

Смущенно переглядываясь и неуверенно пожимая плечами, расходились норвежские пасторы, обходя стоявшего в дверях – на страже квислинговского правителя – здоровенного, толсторожего хирдовца.

Вернувшись в свой церковный приход, пастор Кальдевин в первую очередь просмотрел присланные ему из комендатуры списки трудовой мобилизации. Жителей, записавшихся на строительство линии немецкой обороны Петсамо – Рованиеми, насчитывалось всего несколько человек. Если все делать так, как приказывал этот Иудас-Ли, как его называли в народе, то не один честный норвежец умрет голодной смертью.

«Вы хотите и меня сделать иудой? Благодарю покорно!..»

Крохотный котенок с белым пятном на лбу подошел к нему по крышке органа и ступил передними лапами на плечо пастора. Кальдевин взял котенка на руки, долго стоял молча, смотря в окно, где виднелись крыши полярного города. Синие сумерки заливали улицы, в комнате стало темно. Нежно гладя мурлыкающего котенка, пастор зажег свечи, спустил шторы.

«Какая тоска, – думал он, – как я несчастлив, что не могу быть там, где мои друзья – Улава, Никонов, Дельвик...»

– Ну что? – спросил он котенка, дуя ему в ухо. – Хорошо тебе?.. Дурачок!..

Щелкнула дверца старинных часов, из нее выскочил маленький гном и пять раз ударил бронзовым молоточком по миниатюрной наковальне. Обратно гном уйти не мог – механизм был испорчен, и дверца не закрывалась. Пастор спустил котенка на пол и помог гному спрятаться в фарфоровом домике до следующего часа. Прапрадедовские вещи быстро старели, и это было тоже грустно.

Кальдевин согрел себе кофе, попытался забыться в чтении древних скандинавских саг о Валгалле, Одине и черном вороне. Но время не ждало, и, отложив книгу, он принял решение.

* * *

– Семья из трех человек... Раз, два, три – на рыбу, на хлеб, на масло. Кто следующий?

– Олаф Керсти. Семья – два человека.

– Вот карточки, расписывайся.

– Благодарим вас, пастор.

– Тетушка Ланге, передайте сыну: он молодец, что отказался работать на немцев. А сейчас получите карточки!

– Вы добрый человек, господин пастор!

– Я просто норвежец, тетушка Ланге. Следующий!

– Горняк Иоганн Якобсон. Семьи нет.

– Расписывайся.

– А мне-то говорили, что карточки только тем дают, кто продался немцам. Спасибо, господин пастор!..

– Здравствуйте, фрекен Инга, как здоровье вашего отца?

– Он совсем плох, совсем плох, господин пастор.</