Книга: Фея Карабина



Фея Карабина

Даниэль Пеннак

Фея Карабина

И никто никого не спас своей шпагой.

Мы из-за этого стали другими, пес и я.

Робер Сула. «Предвесна»

Увы! Стареть – это единственное средство, что я смог найти, чтобы умереть молодым, – говорил мой отец.

I. ГОРОД, НОЧЬ

Город – любимая собачья еда.

1


Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро. И даже семеро, считая пса, который увязался с Малышом в булочную. Пес был эпилептик, и язык у него вываливался набок.

Замерзшая лужа напоминала по форме карту Африки и занимала всю площадь перекрестка, который задумала перейти одна пожилая дама. Да, на корке льда, борясь с порывами ветра, стояла старуха. Она продвигала вперед один бот за другим, выигрывая миллиметр за миллиметром. В руках у нее была авоська, откуда торчал жухлый пучок зелени, на плечах лежала старая шаль, а из ушной раковины виднелся провод слухового аппарата. Так шаг за шагом старушкины боты доползли, скажем, до середины Сахары этого африкообразного ледника. Осталось еще тащиться через весь юг, страны апартеида и так далее. Если только она не срежет угол через Эритрею и Сомали, но Красное море на обочине проезжей части ужасно обледенело.

Такие неуставные мысли витали под короткой стрижкой юного блондинчика в зеленом реглане, который наблюдал за старушкой с тротуара. Попутно блондинчик отметил, что у него здорово развито воображение. Вдруг старушкина шаль распахнулась, словно перепончатое крыло летучей мыши, и все замерло. Она пошатнулась – и снова выпрямилась. Блондинчик разочарованно матернулся себе под нос. Его вообще смешило, когда кто-нибудь шлепался на землю. Был в его русой голове такой небольшой непорядочек. Хотя если взглянуть со стороны, башка безупречная. Волосок к волоску, аккуратный ершик. Но стариков он недолюбливал. Ему все казалось, что они как-то грязноваты. Если так можно выразиться, он представлял их себе сысподи. Поэтому блондинчик остался стоять, прикидывая, растянется старушка или не растянется на этом африканском побережье, как вдруг заметил на противоположном тротуаре двух других действующих лиц, впрочем, также имеющих некоторое отношение к Африке, – арабов. Двух. Ну, в общем, североафриканцев, или, если кому так больше нравится, магрибинцев. Блондинчик никак не мог решить, как бы их так обозвать, чтоб не прослыть расистом. Он был национал-фронтистом и не скрывал этого. Но в том-то и дело, что он не хотел, чтобы говорили: он-де с Национальным фронтом, потому что сам расист. Нет-нет, как в былые годы учили его на уроках грамматики, тут отношения не причинные, а следственные. Он национал-фронтист, и вследствие этого объективно задумался над опасностью неконтролируемой иммиграции и по здравом размышлении пришел к выводу, что надо вышвырнуть к чертовой матери из страны всю эту мразь, и как можно скорее; во-первых, чтоб не портили нашу чистокровную французскую породу, во-вторых, из-за безработицы, а в-третьих, безопасности для. (Когда у человека столько оснований мыслить здраво, как можно оскорбить его обвинениями в расизме.)

Итак, старушка, африкообразная лужа, два араба на тротуаре напротив, Малыш со своим припадочным псом и размечтавшийся блондинчик… Звали его Ванини, служил он инспектором полиции, и его уделом было именно заботиться о безопасности. Потому он и стоял тут и бдил, в числе прочих полицейских в штатском, разбросанных по Бельвилю. Потому и холодила ему правую ягодицу пара хромированных наручников. Потому и потягивала под мышкой кобура со служебным пистолетом. Потому и кастет в кармане, и баллончик с газом в рукаве – личное дополнение к уставному набору оружия. Сначала применить газок, а уж потом спокойно вдарить кастетиком – этот рецепт он изобрел сам и не раз доказал его эффективность. А все оттого, что ну очень остро встала проблема небезопасности! Четыре старушки, которых меньше чем за месяц зарезали в Бельвиле, – они ведь не сами себя порешили!

Насилие…

Значит, насилие…

Белокурый Ванини искоса и задумчиво взглянул на арабов. Неужели они и дальше будут резать наших старушек как баранов, за здорово живешь? Внезапно блондинчика захлестнула жажда подвига: на противоположном тротуаре два араба стояли и калякали по-своему, а он, инспектор Ванини, стоял напротив, белокурый и чистый, с тем сладостным чувством в сердце, которое греет вас, когда вы очертя голову ныряете в Сену на зов протянутой руки. Добраться до старушки раньше них. Не дать свершиться преступлению. Тут и силу применить не вред. Вот юный инспектор ставит ногу на Африку (кто бы сказал ему, что в один прекрасный день он зайдет так далеко…). Большими уверенными шагами приближается к старушке. Нет, он не поскользнется. Он обут в высокие шнурованные ботинки с металлическими подковками, в те самые ботинки, которые он носит не снимая с периода Высшей военной подготовки. Итак, он идет по льду на помощь представительнице пожилого или старшего возраста, не теряя из виду арабов напротив. Доброта. Сейчас он весь – одна большая доброта. Потому что хрупкие плечики старушки внезапно напомнили ему плечи его собственной, ваниниевской бабушки, которую он так любил.

Увы, любовь была посмертной. Да, часто наши старики умирают слишком рано, не дождавшись наступления нашей любви. Ванини сильно досадовал на бабушку за то, что она не дала ему времени полюбить себя при жизни. Но, в общем-то, любить покойника – лучше, чем вообще никого не любить. По крайней мере так думал Ванини, приближаясь к готовой вот-вот упасть старушке. Даже сумка у нее была какая-то трогательная. А уж слуховой аппарат… Бабушка Ванини тоже под старость оглохла и так же без конца регулировала громкость своего аппарата, крутя колесико, расположенное между ухом и редкими волосами за ним. Какое знакомое движение указательного пальца, да, ну точно бабушка. Блондинчик таял от умиления. Так что даже почти забыл про арабов. Он уже готовил речь: «Бабушка, разрешите вам помочь», которую собирался произнести с внучьей нежностью, почти что шепотом, чтобы старушка не вздрогнула от внезапного появления звука в слуховом усилителе. До нее оставался какой-нибудь шаг, он был сама любовь, и тут старушка обернулась. Всем корпусом. С протянутой рукой. Словно тыча в него пальцем. Но только вместо указательного пальца старушка наставила на него револьвер тридцать восьмого калибра, того, еще немецкого времени, – оружие, прожившее век, не состарившись ни на йоту, всегда модный антиквариат, традиционное орудие убийства с гипнотическим отверстием ствола.

И спустила курок.

Все мысли блондинчика разлетелись в стороны. Отчего на фоне зимнего неба возник прекрасный цветок. Не успели его первые лепестки осыпаться на землю, как старушка спрятала оружие назад в авоську и пошла своей дорогой. Кстати, отдача помогла ей выиграть у своей ледовой дорожки добрый метр.

2


Итак, убийство и трое свидетелей. Только когда арабы не хотят ничего видеть, они ничего не видят. Есть у них такая странная привычка. Видимо, она как-то связана с их культурой. Или с чем-то, что они слишком хорошо усвоили в нашей культуре. Значит, арабы ничего не видели. Вряд ли они даже выстрел слышали.

Остаются мальчик и собака. Но что касается Малыша, то он сквозь свои розовые очки видел только одно: русая голова превратилась в небесный цветок. И это его настолько восхитило, что он сорвался с места и побежал рассказать об этом домашним – мне, Бенжамену Малоссену, моим братьям и сестрам, четырем дедушкам, матери и моему старому другу Стожилковичу, который в этот самый момент разделывает меня в шахматы.

Дверь бывшей мелочной лавки, которая служит нам квартирой, настежь распахивается, и с криком влетает Малыш:

– Послушайте! Я видел фею!

Тем не менее жизнь в доме продолжает идти своим чередом.

Только моя сестра Клара, готовящая баранину по-монтальбански, бархатистым голоском говорит:

– Вот как, Малыш? Ну-ка расскажи…

– Взаправдашняя фея, такая старенькая и ужасно добрая!

Мой братец Жереми пользуется случаем отвлечься от должностных обязанностей:

– Она что, за тебя уроки сделала?

– Нет, – говорит Малыш, – она превратила одного дяденьку в цветок!

Поскольку эта новость, по-видимому, никого не трогает, Малыш подходит к нам со Стожилковичем:

– Правда, дядя Стожил, я видел фею, которая превратила дяденьку в цветок.

– Лучше так, чем наоборот, – отвечает Стожилкович, не сводя глаз с шахматной доски.

– Почему?

– Потому что, когда феи начнут превращать цветы в дяденек, в полях проходу не будет.

Голос Стожилковича похож на Биг-Бен в тумане лондонского фильма. Он такой густой, что воздух вокруг кажется разреженным.

– Шах и мат, Бенжамен. Явный мат. Что-то ты сегодня рассеян…


***


Это не рассеянность, а тревога. Взгляд мой действительно далек от шахматной доски. Он следит за дедушками. Тяжелое для них время – закат солнца. Именно в такой предсумеречный час их начинает дразнить бес наркомании. Мозг требует чертова укола. Им нужна доза. Так что не стоит терять их из виду. Дети чувствуют ситуацию так же хорошо, как и я, и каждый всеми силами старается занять своего подшефного деда. Клара выпытывает у дедушки Рагу (бывшего мясника из Тлемсена) все новые подробности приготовления бараньей лопатки по-монтальбански. Жереми, оставленный на второй год в пятом классе, симулирует страшный интерес к Мольеру, и старик Риссон (букинист на пенсии) выдает ему массу биографических откровений. Лежа в кресле для беременной женщины, мама отдает себя на бесконечную завивку и развивку дедушке Карпу, в прошлом цирюльнику, в то время как Малыш умоляет Вердена (старейший из четверки дедушек, девяносто два годка!) помочь ему с чистописанием. Этот ритуал повторяется каждый вечер: рука Вердена дрожит как осиновый лист, но изнутри ее удерживает рука Малыша, и старик твердо убежден, что рисует палочки и черточки так же ловко, как до Первой мировой войны. Но все равно Верден грустит, и его волей Малыш пишет в своей тетрадке лишь одно имя: Камилла, Камилла, Камилла, Камилла… на каждой строчке. Так звали его дочку, погибшую шестьдесят семь лет назад, в возрасте шести лет, в самом конце той войны, она стала ее последней жертвой, заболев испанкой. Это к ней, к Камилле, протягивал Верден свои дрожащие руки, когда ему впервые укололи наркотик. Ему мерещилось, что он выскакивает из окопа, петляет, уклоняясь от пуль, режет колючую проволоку, прыгает через мины и, отбросив прочь винтовку, распахнув объятья, бежит навстречу своей Камилле. Так он несся сквозь всю Первую мировую и находил Камиллу мертвой, ссохшейся, скрюченной в свои шесть лет больше, чем его согнуло теперь. И тут уж нужна двойная доза. С тех пор как я поселил его у нас, Верден перестал колоться. Когда прошлое подступает к горлу, он только смотрит на Малыша мокрыми глазами и шепчет: «Почему ты не моя Камиллочка?»


***


Но кто по-настоящему вкалывает в этот критический предвечерний час, так это моя сестра Тереза. В данный момент она в своем колдовском закоулке штопает настроение дедушке Калошу. Старый Калош у нас не проживает. Он просто бывший сапожник с нашей улицы Фоли-Реньо. Он живет совсем рядом. Наркотиков он еще не пробовал. Так что с ним мы занимаемся профилактикой. Он старик, вдовец, детей у него нет, жизнь на пенсии ему в тягость: такой человек – излюбленная приманка для шприцевиков. Отвлечешься на секунду – и в старика вонзится больше игл, чем в мишень на соревнованиях. Бессменно отработав пятьдесят лет подряд на обувном поприще, Калош затосковал. К счастью, Жереми успел дернуть стоп-кран. «Свистать всех наверх!» И Жереми немедленно отправил Наиглавнейшему мэру одно посланье, в котором он требовал (в совершенстве имитируя вихляющий почерк Калоша) наградить себя Золотой медалью города за пятьдесят лет беспорочной службы в одной будке (да, в Париже за такое представляют к награде). Ну и обрадовался же Калош, когда сам Главмэр ответил: «О'кей!» Главмэр лично вспомнил про старого Калоша! В памяти Главмэра нашлось место и для Калоша! На таких Калошах и стоит наш город Париж! О слава! О восторг! Однако сейчас, накануне великого дня, Калошу не по себе. Он боится как-нибудь осрамиться во время церемонии.

– Все пройдет хорошо, – заверяет Тереза, вглядываясь в раскрытую ладонь старика.

– Ты точно знаешь, что я не наделаю глупостей?

– Да нет же, уверяю вас. Разве я когда-нибудь ошибалась?

Моя сестра Тереза тверда, как сама Мудрость. У нее сухая кожа, длинное костлявое тело и педагогический голос. Это нулевая степень обаяния. Тереза промышляет магией, чего я не одобряю, однако же не устаю следить за ее манипуляциями. Каждый раз, когда к нам заявляется какой-нибудь старичок, совершенно разбитый, убежденный в том, что он стал ничем еще до смерти, Тереза утягивает его в свой уголок, силой берет в свои руки старческую ладонь, один за другим разгибает скрюченные пальцы, долго утюжит ладонь, как будто разглаживает скомканную бумажку, а когда чувствует, что рука совершенно расслабилась (а они иногда годами по-настоящему не раскрывались), Тереза начинает говорить. Она не улыбается, не пытается льстить, она просто рассказывает им о будущем. А это самое невероятное, что может с ними приключиться: Будущее! Вот небесная рать Терезы отправляется на приступ: Сатурн, Венера, Юпитер и Меркурий сообща организовывают сердечные встречи, подстраивают счастливые развязки, распахивают перспективы – словом, опять накачивают воздухом эти старые шины, доказывая, что веревочке еще есть куда виться. Каждый раз из рук Терезы выходит младенец. Клара тут же достает фотоаппарат и фиксирует метаморфозу. И стены нашей квартиры теперь украшают фотографии этих новорожденных. Да, моя сестра неопределенного возраста по имени Тереза – источник молодости.

– Девушка?! Ты уверена? – вскрикивает старый Калош.

– Молодая брюнетка с голубыми глазами, – уточняет Тереза.

Калош оборачивается к нам с улыбкой в три тысячи ватт.

– Вы слышали? Тереза сказала, что завтра на вручении медали я встречу девушку, которая изменит всю мою жизнь!

– Не только вашу, – поправляет Тереза, – мы все станем жить по-другому.


***


Не мешало бы мне задуматься над тем беспокойством, что слышалось в голосе Терезы, но тут зазвонил телефон, и я узнал голос Лауны, третьей своей сестрички:

– Ну кто?

С тех пор, как мама беременна (в седьмой раз, и в седьмой раз от неизвестного отца), Лауна спрашивает не «Ну что?», а «Ну кто?».

– Ну кто?

Я украдкой бросаю взгляд на маму. Она сидит в кресле, недвижно и безмятежно возвышаясь над собственным пузом.

– Пока никого.

– Да чего ж он ждет, паршивец этакий?

– Кто у нас медсестра со средним образованием, ты или я?

– Бен, но ведь скоро будет десять месяцев! И то правда, седьмой младенец здорово нарушает правила игры.

– А может, у него там есть телевизор, он видит, что его ждет, и не торопится на выход.

Лауна хохочет. Потом следующий вопрос:

– А дедушки как?

– Горючее на нуле.

– Лоран говорит, что в случае необходимости можно удвоить дозу транквилизатора.

Лоран – это муж-доктор моей сестры-медсестры. По вечерам в одно и то же время они дают контрольный звонок. Сердечный дозор.

– Лауна, я уже говорил Лорану, что отныне их транквилизатор – это мы.

– Как скажешь, Бен. Ты у штурвала.


***


Я было повесил трубку, но телефон, как почтальон (или трамвай, уже не помню), звонит дважды.

– Вы что, издеваетесь надо мной, Малоссен?

Ух! Узнаю этот яростный визг. Звонит Королева Забо, главная жрица издательства «Тальон» и моя начальница.

– Вы еще два дня назад должны были выйти на работу!

Абсолютно точно. Когда началась эта история с наркодедушками, я выбил из Королевы Забо двухмесячный отпуск под предлогом вирусного гепатита.

– Как вы удачно позвонили, Ваше Величество, – говорю я, – я как раз собирался просить у вас еще месяц дополнительно.

– И речи быть не может, жду вас завтра в восемь.

– В восемь утра? Однако рано же вы начинаете готовиться к встрече, которая состоится через месяц!

– Я не собираюсь ждать месяц. Если завтра в восемь вас здесь не будет, считайте себя безработным.

– Вы этого не сделаете.

– Ах так? Вы считаете себя настолько незаменимым, Малоссен?

– Отнюдь. Только вы, Ваше Величество, совершенно незаменимы в издательстве «Тальон». Но если вы меня уволите, я буду вынужден послать на панель своих сестер, а также младшего брата, очаровательного малыша в розовых очках. Вас замучит совесть.

В ответ она одаривает меня взрывом хохота (опасного, как утечка газа). И без перехода:

– Малоссен, я наняла вас работать козлом отпущения. Вам платят за то, чтоб вас ругали вместо меня. Сейчас вы нужны мне позарез. (Да, такая у меня работа – быть козлом отпущения. Официально я «директор по литературным вопросам», но на деле козел.) – И снова с места в карьер: – Зачем вам отпуск?

Единым взглядом я обвожу Клару, колдующую у плиты, Малыша, торчащего из-под руки Вердена, Жереми, Терезу, дедушек и царствующую над всем этим маму – гладкую и сияющую, как сытые богородицы у итальянских мастеров.



– Допустим, в данный момент во мне особенно нуждается семья.

– А что у вас за семья, Малоссен?

Лежащий у маминых ног пес Джулиус с вывалившимся набок языком сносно изображает и осла, и вола. Из красивых рамок уверенно смотрят в будущее дедушки – ну чем не волхвы!

– Да вроде Святого Семейства, Ваше Величество…

На том конце провода молчание, потом скрипучий голос:

– Даю вам две недели, и ни минутой больше. – Пауза. – Но запомните, Малоссен: не воображайте, что раз вы в отпуске, то не козел отпущения! Вы козел до мозга костей. И если прямо сейчас кто-то ищет по городу виновника какой-нибудь крупной гадости, все шансы за то, что выберут вас!

3


И точно: комиссар полиции Серкер, отлитый в кожаный плащ, при температуре до минус двенадцати ночью и с высоты своего исполинского роста неотступно глядящий на труп Ванини, искал виновного.

– Я пасть порву этому гаду!

Белое от ярости лицо, черная щетка усов – он был как раз из тех полицейских, кто говорит такие фразы.

– Я этому гаду пасть порву!

(И повторяют их на разный манер, любуясь собственным отраженьем в темном зеркале гололеда.)

Возле его ног полицейский в полном обмундировании очерчивал мелом по асфальту перекрестка контур Ванини и хныкал, как мальчишка:

– Черт, Серкер, по льду не рисуется!

Серкер был еще из той породы полицейских, которых все называют по фамилии. Не «шеф». И тем более не «господин дивизионный комиссар». А прямо по фамилии: «Серкер». Серкеру нравилась его фамилия.

– Попробуй вот этим.

Он протянул нож с выскакивающим лезвием, полицейский воспользовался им как альпенштоком и начертил Ванини асфальтовый костюм. Голова блондинчика действительно напоминала распустившийся цветок: внутри красный, с желтыми лепестками и еще как бы алым венчиком по периферии. Полицейского охватили сомнения.

– Бери шире, – приказал Серкер.

Удерживаемые на расстоянии голубым полицейским кордоном, все зеваки квартала следили за действиями чертежника. Складывалось впечатление, что вот-вот пойдет золотой дождь.

– Свидетелей, конечно, нет? – зычным голосом спросил комдив. – Одни зрители?

Молчание. Клубок жмущихся друг к другу людей с белым ватным дыханьем. Как мягкий моток мохера. Вот нитки чуть раздвинулись и пропустили вперед телекамеру.

– Сударыня, он погиб ради вас, – сказал Серкер стоявшей в первом ряду вьетнамке – крошечной старушке в прямом платье из грубого шелка и видневшихся из деревянных сандалий толстых мужских носках.

Старушка затравленно взглянула на него, потом, сообразив, что эта статуя обращается действительно к ней, важно закивала:

– Осень молодой!

– Да, на вашу защиту встает молодежь.

Серкер лицом чувствовал стрекот телекамеры.

Но он был из тех полицейских, кто умеет не обращать внимания на объектив.

– На заситу? – переспросила старушка.

Четверть часа спустя в телевыпуске новостей ее худое лицо, внимательное и недоверчивое, напомнит лучшим из телезрителей Хо Ши Мина.

– Вот именно, на защиту! Чтоб защитить вас и всех пожилых женщин этого района. Чтоб вы жили в безопасности. В безопасности, понимаете?

И вдруг, стоя прямо лицом к камере и задавив рыдание в горле, комдив Серкер заявил:

– Это был лучший из моих парней.

И тотчас же оператор исчез в съемочной машине, а машина, в свою очередь, с визгом скрылась в ночи. Зеваки разошлись по домам, и в городе осталось только одиночество полицейских. Одна вьетнамка продолжала стоять, задумчиво глядя, как тело Ванини грузят в «скорую».

– А вам что, не хочется увидеть себя по телевизору? Новости через десять минут!

Она отрицательно покачала головой:

– Я еду в голод.

Она говорила «еду в город», а не «в Париж» и не в «центр», как самые старые обитатели квартала.

– Семья, – уточнила она, и в улыбке сверкнули босые десны.

Серкер покинул ее так же быстро, как прежде ею заинтересовался. Он щелкнул пальцами, требуя вернуть ему нож, в спешке присвоенный маленьким полицейским, и рявкнул:

– Вертолет! Скажи ребятам, пусть прочешут десятый, одиннадцатый и двадцатый округа. Брать по максимуму и чуть что – тащить ко мне в контору.

Вертолет представил себе перспективу провести ночь, сдергивая с коек армию хлопающих глазами подозреваемых.

– Мало не будет…

Одним жестом Серкер отмел возражение и сунул нож себе в карман.

– Сначала их всегда много, зато потом остается один.

Он проводил взглядом мигалку «скорой помощи», увозившей Ванини. Верзила Вертолет подул себе на пальцы:

– Да еще этот допрос Шабраля…

Серкер, недвижный в своей кожанке, памятником стоял на месте, где пал Ванини.

– Я найду сволочь, которая это сделала.

Он душил в себе каменные слезы. В его голосе звучала суровая скорбь большого начальства.

– Ей-богу, Серкер, в восемь истекает срок задержания Шабраля. Ты что, хочешь, чтоб он вышел на свободу?

Верзила Вертолет сказал это на полтона выше. С тех пор как его группа обрабатывала Шабраля, мысль, что этот убийца может отправиться утречком на все четыре стороны, просто выводила его из себя. Шабраль, макающий рогалик в утренний кофе, – нет, только не это!

– Шабраль водит нас за нос уже сорок часов, – сказал Серкер не оборачиваясь, – и наверняка не расколется в последний момент. Можешь освободить его хоть сейчас.

Делать нечего. В воздухе пахло местью. Вертолет сдался. Но напоследок выдвинул предположение:

– А если позвать Пастора, чтоб он поработал с Шабралем?

– Пастора? Того Пастора, который у комдива Аннелиза?

На сей раз Серкер обернулся всем корпусом. Во вспышке молнии ему предстал поединок Шабраля и Пастора. Шабраль – закоренелый убийца в пуленепробиваемой шкуре – и ангелочек Пастор, эдакий маркизик из бригады Аннелиза, вечно одетый в широчайшие свитера мамочкиной вязки. Шабраль против Пастора! Не слабо варит башка у Вертолета! Прикрытый наружным панцирем скорби, внутри Серкер вовсю забавлялся. Уже больше года два комдива – Серкер и Аннелиз – разыгрывали друг против друга своих козырных валетов – Пастора и Ванини. Ванини был вундеркиндом по части разгона демонстраций, а Пастор – юным гением допроса… Если верить Аннелизу, Пастор был способен добиться признания даже у мавзолея. Ванини был весь из закаленной стали, и вот Ванини погиб. Наступила пора убрать, хотя бы символически, Пастора – Маленького Принца комиссара Аннелиза.

– Неплохая мысль, Вертолет. Готов дать кое-что на отсечение, что этому агнцу Шабраль не по зубам.


***


А в трехстах метрах от них, на углу улицы Фобур-дю-Тампль и улицы Пармантье, крошечная вьетнамка стучала пальчиками по клавишам банкомата. Для этого ей пришлось встать на цыпочки, так что показались шерстяные носки и сандалии на деревянной подошве. Было двадцать пятнадцать, и ее лицо только что возникло на всех телеэкранах страны. И в каждом доме раздался тревожный вопрос конца XX века.

– На заситу?

Однако сама она без малейшего опасения выбирала из автомата максимальную сумму денег. Она не услышала приближения высокого негра и толстого араба. Только почувствовала пряный запах одного и мятное дыхание другого. Эти запахи сквозняком ворвались в раскрытый зев банкомата. Был там еще третий запах: нетерпеливый дух молодости. Неподвластный холоду молодой горячий пот. Похоже, что пришлось бежать. Вьетнамка не обернулась. Стопка денег перед ней продолжала расти. На двух тысячах восьми франках машина извинилась и расписалась в несостоятельности. Вьетнамка взяла деньги и, не считая, сунула в прорезь шелкового платья. Одна бумажка воспользовалась неразберихой, вспорхнула и, мелькнув под самым носом у громилы, улеглась на асфальт. Но правая нога огромного негра припечатала ее к тротуару. Погуляла и хватит. Меж тем старушка забрала у автомата свою кредитную карточку и направилась к станции метро «Гонкур». Молодых людей она тихонько отстранила. О брюхо негра сломались бы все наконечники стрел, араб же был поперек себя шире. Но она безбоязненно прошла между ними и засеменила к метро.

– Эй, бабуля!

В два шага негр настиг ее.

– Бумажку потеряла, старая карга!

Его звали Длинный Мосси, он был бельвильцем в третьем поколении. И он протягивал ей двухсотфранковую бумажку. Она не спеша взяла деньги, поблагодарила и продолжила свой путь.

– Ты что, совсем сдурела? Чего это ты в наших краях снимаешь такие бабки?

Теперь к ним присоединился и толстяк. Из-за дыры между передними зубами его ухмылка казалась еще шире.

– Газет, что ли, не читаешь? Не слыхала, что мы, наркоманы, делаем с такими вот старыми перечницами?

– Пеле-чиница-ми? Не понимать пеле-чиница-ми.

– С такими старухами, – перевел высокий негр.

– Ты что, не в курсе, что грабят старух? Да только за месяц в Бельвиле прикончили трех таких, как ты.

– Сначала будут жечь тебе сиськи сигаретками, а потом вообще открутят, а потом начнут гвозди в пальчики вбивать, тут ты и выложишь секретный код для банковского автомата, а напоследок разрежут тебя на две половинки – примерно вот тут, – и большой палец толстяка чиркнул по шее.

– Есть тут один умелец, – пояснил Длинный Мосси.

Теперь они спускались по ступенькам в метро.

– В Париж едешь?

– К невес-ка, – отвечала бабушка.

– С таким капиталом – и на метро? – Правая рука толстяка шалью легла на старушкины плечи.

– Внутек ладился, – внезапно осклабилась старушка. – Надо манога подалок!

В подземелье имени братьев Гонкуров одновременно с ними ворвался поезд.

– Поедем вместе, – решил Длинный Мосси и пропустил ее вперед. – А то мало ли что.

В вагоне было пусто. Все трое вошли в него.

4


А тем временем в семействе Малоссенов – как пишут в идиотских комиксах моего братца Жереми, – тем временем дедушки и внуки поужинали, убрали со стола, побили посуду, умылись, натянули пижамы и расселись по своим двухъярусным кроватям, болтая тапками в пустоте и тараща глаза. Потому что при виде этой кругленькой штуковины, которая со свистом вертится по полу спальни, кровь у них буквально застыла в жилах. Она черная, маленькая, крепкая, тяжелая, она крутится с головокружительной быстротой и шипит, как клубок змей. Похоже, что, если она рванет, от семьи останется одно воспоминанье. И обломки железных кроватей разбросает от площади Нации до Шомонских холмов.

Но меня завораживает не эта круглая штука и даже не леденящий ужас на лицах детей и стариков, я не могу прийти в себя от вида Риссона, того, кто ведет рассказ, глядя в одну точку, глухо, без единого жеста, весь собравшись в комок, как заряд этого смертоносного волчка. Каждый вечер в одно и то же время старик Риссон начинает рассказывать, и стоит ему открыть рот, как все, о чем он говорит, становится живее, чем жизнь. Едва он усаживается на табурет посреди комнаты – прямой старик с горящими глазами и ореолом невероятно белой гривы, – как тут же кровати, шлепанцы, пижамы и стены квартиры становятся в высшей степени отвлеченным понятием. Исчезает все, кроме того, о чем он рассказывает детям и дедушкам. В данный момент это крутящийся у них под ногами черный предмет, готовый разнести все вдребезги. Это французское ядро, вылетевшее из пушки 7 сентября 1812 года во время Бородинской битвы (неслабое побоище, во время которого батальоны фей превратили в цветы батальоны парней). Ядро упало на землю у ног князя Андрея Болконского, и князь в замешательстве продолжает стоять, чтобы не подать дурной пример своим, в то время как его ординарец зарылся носом в землю. Князь Андрей спрашивает себя, не смерть ли это вертится у него под ногами, а старик Риссон, дочитавший «Войну и мир» до конца, знает точно, что это – смерть. Просто он затягивает удовольствие – в спальне полумрак, не выключен лишь один небольшой торшер, прикрытый кашемировым платком и отбрасывающий на пол круг золотистого света.


До того как у нас появился Риссон, выдавать деткам ежевечернюю порцию грез приходилось мне, Бенжамену Малоссену, незаменимому старшему брату. С незапамятных времен каждый вечер раздавались слова: «Бенжамен, расскажи нам что-нибудь…» Я думал, что в этой роли я непревзойден. Я был круче телевизора в ту пору, когда телевизор уже был круче всего. А потом возник Риссон (рано или поздно все равно наступает срок и новый вожак идет на смену прежнему). Всего один сеанс Риссона, и я был отнесен к разряду волшебного фонаря, тогда как он сам сподобился звания широкоэкранного, широкоформатного, стереозвукового, объемного и так далее. И рассказывает он детям не какую-нибудь библиотеку для детей и юношества, а самые что ни на есть недосягаемые вершины литературы, великие романы, которые живо хранит память этого страстного библиофила. Он воскрешает их в малейших деталях перед слушателями, обратившимися в одно гигантское ухо.


Я не жалею, что уступил Риссону. Во-первых, я уже стал слегка иссякать и даже посматривал украдкой на витрины с подержанными телевизорами, а кроме того, именно эти рассказы-галлюцинации смогли окончательно спасти Риссона от наркомании, в них он обрел разум, юность, страсть и единственный смысл жизни.


***


Воистину чудесное исцеление! У меня до сих пор волосы встают дыбом, как вспомню его первое появление в нашем доме.

Дело было вечером, месяц тому назад. Я ждал прихода Джулии, которая пообещала нам еще одного дедушку. Все сидели за столом. Клара с дедушкой Рагу приготовили нам голубей, жирненьких, как те младенцы, которых резал Жиль де Рец. Воздев к потолку ножи и вилки, мы собирались наброситься на этих беззащитных созданий, как вдруг: «Динь-динь!» – звонок в дверь.

– Это Джулия! – вскрикиваю я.

И сердце само прыгает к двери.

Это действительно была моя дорогая Коррансон, ее волосы, ее формы, улыбка и все остальное. Но позади нее… Позади нее стояло самое ветхое из всех существ, когда-либо приведенных ею к нам в квартиру. В прошлом «оно», вероятно, было довольно высокого роста, но теперь его так согнуло, что роста просто не было. Он, видимо, был даже красив, но если у покойников бывает цвет лица, то он был весь такого цвета. Дряблая кожа, висящая на суперостром скелете. При каждом движении возникал острый угол, грозивший проткнуть шкуру насквозь. Но особенно поражало то, что в этом чучеле, в его глазах читалась страшная жажда жизни, что-то абсолютно непобедимое, он был похож на плакат, где ходячая смерть протягивает неизлечимым наркоманам порцию героина, он был вылитый Дракула!

Пес Джулиус рыча уполз под кровать. Ножи и вилки выпали из наших рук, и голуби в тарелках покрылись гусиной кожей.

Наконец положение спасла Тереза. Она встала, взяла это привидение за руку и увела к себе, а там немедленно принялась стряпать ему будущее, как делала до этого трем предыдущим старикам.

Я же потащил Джулию в свою комнату и устроил ей шепотом сцену ярости:

– Да ты сошла с ума! Привести к нам старика в таком состоянии! Хочешь, чтоб он дал дуба прямо у нас дома? По-твоему, мне без этого скучно жилось?

У Джулии есть один талант. Талант задавать вопросы, которые меня срезают на корню. Она спросила:

– Ты его не узнал?

– А что, я должен его узнать?

– Это Риссон.

– Какой Риссон?

– Риссон, бывший заведующий книжным отделом Магазина.

Магазин – это мое предыдущее место работы, до издательства «Тальон». Я там выступал в качестве того же козла отпущения, но после того, как Джулия тиснула в своей газетенке статью о характере моей работы, меня выставили. В универмаге и вправду был продавец книг – прямой, красивый старик с белой как лунь головой, помешанный на литературе, но к тому же отличавшийся какой-то дикой ностальгией по нацизму. Риссон? Я мысленно расправил ту старую развалину, которую Джулия хотела нам сбагрить, и стал сравнивать. Риссон? Не исключено. Тогда я сказал:

– Риссон – старая сволочь, его мозги пропитаны злобой, я не собираюсь с ним возиться.

– А остальные?

– Что остальные?

– Что ты знаешь о прошлом других стариков? Чем они были сорок лет назад? А вдруг, например, дедушка Карп был осведомителем гестапо? Парикмахер же много о чем слышит? Значит, может и передать кому надо?.. Или Верден? Прошел всю войну и не погиб, наверно, прятался за спины товарищей? Как ты думаешь? А можешь представить себе деда Рагу, зверски расправляющегося с алжирцами? «Тлемсенский мясник!» – вполне подходящая кличка для любителя кровавых расправ.

С этими словами она начинает расстегивать на нас пуговицы, и ее кошачий рокот течет мне прямо в ушную раковину.

– Нет, поверь мне, Бенжамен, уж лучше никого не обыскивать, взять себе это за правило – и не отступать.

– Пошли они знаешь куда, такие правила! Я дословно помню наш последний разговор с Риссоном: у него вместо сердца – свастика!

– Ну и что?

(Когда я впервые увидел Джулию, она воровала свитер в трикотажном отделе Магазина. Пальцы сами собой хватали вещь, а рука засасывала ее, как пылесос. Я с первого взгляда решил стать ее свитером.)

– Бенжамен, какая разница, что думал или делал Риссон, когда башка у него работала как полагается, главное – разоблачить тех негодяев, кто превратил его мозг в отработанное машинное масло.



Не знаю, как ей это удается, но последнюю фразу она сказала уже из-под одеяла, по-моему, к тому моменту в поле зрения не осталось ни одной шмотки. Однако от сути она не отступила.

– Ты знаешь, почему Риссон так опустился?

– Не знаю и знать не хочу.

Правда. Мне плевать. Не потому, что я уж так антириссонен, а просто грудь Джулии – это колыбель моего сердца. Тем не менее она настояла на объяснении. И, запустив все десять пальцев мне в волосы, она рассказала мне о злоключениях Риссона.

ТРАГЕДИЯ В 5 АКТАХ


Акт 1. Когда в прошлом году после статьи Джулии меня выставили из Магазина, Инспекция охраны труда стала копать под администрацию. Надо было выяснить, что за предприятие нанимало козла отпущения, чтоб тот расплачивался за все накладки, рыдая в три ручья перед возмущенным покупателем. И госпожа Инспекция обнаружила массу интересного. Среди прочего Риссон, в обход законодательства и не платя налогов, сохранил за собой книжный отдел, тогда как сам добрых десять лет был на пенсии. Риссон уходит со сцены. Конец первого акта.

Акт 2. Уволенный Риссон, один как перст в своей двухкомнатной квартирке на улице Брока, ложится и впадает в уныние. Идет разучивание роли студенистого трупа, который через полгода найдут особо чувствительные соседи. Но однажды утром…

Акт 3. Господь милосерд! Риссону является юная девица, сиделка-медсестра, как бы бесплатный дар муниципалитета. Стройная брюнетка с лазурными глазами, гибкая, как ласка, и нежная, как девичьи мечты. О радость! О последние надежды! Красотка Риссона обласкивает, обводит вокруг пальца и пичкает тоннами Бог знает каких лекарств для снятия грусти-печали.

Акт 4. Риссон тратит все больше бабок на покупку все большего количества волшебных горошков,

естественно переходит от таблеточек к укольчикам, опускается, маразмирует с головокружительной скоростью и как-то утром после славной внутривенной дозы в экстазе раздевается догола посреди Пор-Руаяльского рынка. Представьте, как порадовал торговцев подобный стриптиз!

Акт 5. Приезд полиции, помещение в психиатрическую больницу Святой Анны – таков должен был быть логический итог мерзкого проступка. Но Джулия уже с некоторых пор следила за брюнеткой и твердо решила вырвать Риссона из ее шприценосных лап. Поэтому едва старик начинает свое выступление в отделе овощей и фруктов, как Джулия набрасывает ему на плечи свою шубу (прекрасное манто из черного скунса, блестящее, как капот бьюика), толкает его в такси и после двух суток целительного сна привозит его к нам, в семейство Малоссенов, как до этого привезла к нам лечиться от наркомании трех других стариков. Вот так. Остальное еще надо написать. Это сюжет статьи, которую Джулия готовит для своей газеты, с целью разоблачения банды красавицы брюнетки, сажающей стариков на иглу.


***


Риссон рассказывает «Войну и мир», и в ядовитом шипении ядра можно расслышать имена Наташи Ростовой, Пьера Безухова, Андрея, Элен, Наполеона, Кутузова…

Мои же мысли уносятся к Джулии Коррансон, к моей любимой журналистке по морально-этическому разделу… Три недели, как мы не виделись. Осторожность превыше всего. Бандиты не должны узнать, где прячутся старики. Они без колебания отправят на тот свет ненужных свидетелей, а тем более – тех, кто рядом с ними.

Где ты, Джулия? Умоляю, будь осторожна. Не лезь на рожон, любовь моя. Бойся города. Бойся ночи. Бойся убийственных истин.

На этой мысли я тихонько подмигиваю псу Джулиусу, он встает и идет выгуливать меня по Бельвилю: перед сном надо хлебнуть кислорода.

5


В то время как князь Андрей Болконский, стоя посреди захламленной бельвильской квартиры, смотрел на собственную смерть, у закрытого окна, выходящего на набережную Межиссри, неизвестная девушка играла на скрипке. Вся в черном, обратясь лицом к городу, она терзала сонату номер семь Георга Фридриха Генделя.

В тысячный раз вставали у нее перед глазами кадры восьмичасового выпуска новостей: юный светловолосый полицейский в зеленом плаще лежит с разбитой головой на асфальте Бельвиля, а маленькая вьетнамка, такая старенькая, такая хрупкая, такая беззащитная, спрашивает крупным планом:

– На заситу?

Русая голова юноши, венчающая зеленый плащ, казалась кровавым цветком на зеленом стебле.

– Какой ужас! – сказала мама.

– Тебе не кажется, что эта вьетнамка похожа на Хо Ши Мина? – спросил папа.


Девушка незаметно покинула семейный круг и заперлась у себя в комнате. Она не зажигала света. Она взяла скрипку. Встала к двойной раме закрытого окна и принялась одну за другой играть все пьесы своего репертуара. К тому моменту она играла уже четвертый час. Резкие удары смычка отсекали музыкальные фрагменты. Стоило жилам скользнуть по струне, как пальцы левой руки разжимались и гасили всякий резонанс. Оставалась лишь нота – точная и холодная, как лезвие клинка. Как будто она играла бритвой. Или кромсала свои лучшие платья… А теперь пришел черед Георга Фридриха Генделя.

Город резал старушек…

Город разносил в клочья русые головы…

«На заситу? – спрашивала вьетнамка, одна во всем городе… – На заситу?»

– Любви не бывает, – стиснув зубы, прошептала девушка.

И тогда она увидела автомобиль. Это был длинный черный лимузин с матово блестевшим кузовом. Он остановился прямо на середине Нового моста, над Сеной, величественно, словно встал на якорь. Открылась задняя дверца. Девушка увидела, как из автомобиля вышел мужчина. Он вел женщину, которая едва держалась на ногах.

– Пьяная, – поставила диагноз девушка, и смычок, пройдясь по струнам, издал один из тех вихляющих звуков, что умеет воспроизводить лишь скрипка.

Мужчина и женщина достигли парапета. Девушке было видно, как рыжеволосая голова женщины тяжело лежит на плече у спутника.

«А может, она беременна, – подумала девушка, – тошнить может от чего угодно…»

Но нет, женщина не согнулась пополам, чтобы выплеснуть в Сену избыток материнских чувств. Напротив, казалось, эти двое о чем-то мечтают: она положила голову ему на плечо, он прильнул щекой к ее волосам. Меховое манто женщины блестело так же, как кузов автомобиля.

– Нет, это любовь, – сказала себе девушка. (Впервые за вечер с Георгом Фридрихом Генделем обошлись по-доброму.)

– У нее волосы как у мамы.

И в самом деле, какая необычайная рыжая шевелюра, просто как венецианское золото, она притягивала свет фонарей, отчего пара казалась окруженной золотым ореолом.

– Так вот она какая, настоящая любовь…

Возле поребрика лимузин терпеливо пускал в холодный воздух белый беззвучный дымок. Георг Фридрих Гендель зализывал раны.

– Это любовь, – повторила девушка.

И именно в этот момент она услышала рев мотора. Он проник сквозь двойную оконную раму. Долгое металлическое рычанье издал мотор стоящей машины, и ее передняя дверца внезапно распахнулась. Тут девушка увидела, что мужчины у парапета уже нет, а женщина падает с моста. Летит как птица. Она еще, раскинув руки, летела в воздухе, а мужчина уже захлопнул дверцу, и машина, визжа всеми четырьмя колесами, рванула с места. Белое тело женщины мелькнуло в ночи, машина резко взяла влево, ударив задним крылом об ограничительный столбик, и, гремя железом, унеслась по набережной вдаль. Девушка закрыла глаза.

Когда у нее хватило мужества открыть их – прошло лишь несколько секунд, – на мосту было пусто. Но между гладкими стенками набережной двигалась темная масса баржи. И там, в ложбине угольного холма, изломанное, как мертвая птица, плыло нагое тело той самой женщины.

«Однако шубу он все же оставил себе», – подумала девушка.

Потом, во второй уже раз она узнала золотой ореол вокруг такого белого лица.

– Мама, – прошептала она.

Она уронила смычок и скрипку, настежь распахнула окно и закричала в ночь.

6


При минус двенадцати можно себе кое-что отморозить, однако Бельвиль бурлит, как адский котел. Будто все сыщики Парижа в полном составе идут на приступ. Они заходят с площади Вольтера, валом валят от авеню Гамбетта, напирают с площади Нации и от Гут-д'Ор. Все вокруг сиренит, мигает и заливисто свистит. Ночь полна сполохов. Бельвиль трепещет. Но псу Джулиусу на это наплевать. В благоприятной для собачьих пиршеств полутьме пес Джулиус лижет замерзшую лужу, по форме напоминающую Африку. Его болтающийся язык нашел там какое-то лакомство. Город – любимая собачья еда.

В этой ночи взведенных курков Бельвиль словно расплачивается с Законом за всю свою историю. Полицейские дубинки вламываются в тупики. Патрули перекачивают арестованных в фургоны. Это облава на торговцев наркотой, охота на араба, великий праздник полицейских усов.

А в остальном квартал живет по-прежнему, то есть не стоит на месте. Все подчищается, приглаживается, дорожает. Уцелевшие дома старого Бельвиля похожи на гнилой зуб в голливудской вставной челюсти. Бельвиль выбивается в люди.


***


Случилось так, что я, Бенжамен Малоссен, познакомился с великим автором этого преобразования Бельвиля. Он архитектор. Фамилия его Понтар-Дельмэр. Он свил себе гнездо в самом начале улицы Деламар, в утопающем в зелени стеклянно-деревянном доме. Такой райский уголок подошел бы и самому Творцу, и это закономерно. Потому что Понтар-Дельмэр архизнаменит. Мы обязаны ему, в частности, реконструкцией Бреста (архитектурно говоря, это наш французский Восточный Берлин). Скоро он выпускает у нас (в издательстве «Тальон») толстенный том о своих парижских проектах: этакая книгомания величия. Мелованная бумага. Цветные фотографии. Раскладывающиеся карты на вклейках и все такое прочее. Операция «Престиж». С красивыми архитекторскими фразами из тех, что взмывают вверх лирическими абстракциями, а потом падают бетонной плитой. Поскольку Королева Забо отправила меня за его рукописью, я сподобился Понтар-Дельмэра, могильщика Бельвиля.

– Ну почему опять я, Ваше Величество?

– Потому что в публикации его книги что-то заело. А ругать будут вас, Малоссен. Так что уж лучше Понтару сразу познакомиться с вашей очаровательной козлиной мордой.

Понтар-Дельмэр толст и в виде исключения не двигается «с ловкостью, удивительной для своей комплекции». Это толстяк, который двигается, как толстяк, то есть с трудом. Впрочем, двигается он мало. Дав мне свою рукопись, он не встал, не проводил меня до двери. Только сказал:

– Вам будет лучше, если проблем не возникнет.

И не спускал с меня глаз, пока его шестерка в коричневом жилете не закрыл за мной дверь кабинета.


***


– Пошли, Джулиус?

Люди думают, что днем и вечером выводят своих собак. Грубая ошибка: это собаки дважды в день приглашают нас к медитации.

Джулиус отрывается от своей покрытой инеем Африки, и мы отправляемся дальше, в сторону «Кутубии», ресторана моего дружка Хадуша и его отца Амара. И пусть Бельвиль корчится, хватаясь за живот, ничто не изменит траектории, выбранной мыслителем и его собачкой. Вот сейчас мыслитель обращается к любимой женщине: «Джулия, моя Коррансон, где ты? Ты мне нужна, черт побери, знала б как!» Прошел ровно год, с тех пор как Джулия (которую в то время я называл мадемуазель Коррансон) тайком вошла в мою жизнь. Стремительная, как комета, она спросила меня, согласен ли я быть ее авианосцем. «Заходи на посадку, красавица, и взлетай себе сколько хочешь, отныне я плаваю в твоих территориальных водах». Что-то в этом роде я ей ответил (ух, как это было красиво…). С тех пор живу ожиданьем. Гениальные журналистки трахаются в перерывах между статьями, вот в чем беда. Добро б еще она писала в ежедневной газете, так нет, моя Коррансон публикуется в ежемесячном издании. И вдобавок печатается только раз в три месяца. Да, любовь раз в квартал – вот мой удел. «Зачем ты возишься с этими старыми наркоманами, Джулия? Потому что старикашка со шприцем – это кадр года?» Мне должно быть стыдно, что я спрашиваю такие вещи, но на стыд времени не хватает. Из ночи высовывается рука, хватает меня за шиворот и отрывает от земли. Я взлетаю и приземляюсь.

– Привет, Бен.

В коридоре темно, но я различаю улыбку, она вся белая, кроме черной дырки между передними зубами. Если бы кто-нибудь додумался и зажег лампочку, то волосы оказались бы рыжими и вьющимися, а взгляд – как у стервятника. Симон Кабил. Его мятное дыхание мне тоже знакомо.

– Привет, Симон, с каких это пор ты выслеживаешь меня, как ищейка?

– С тех пор, как они не дают нам выйти на улицу.

И этот, второй голос тоже мне знаком. Голос приближается, и ночь смыкается за спиной Длинного Мосси, гигантской тени араба.

– Ребята, что происходит? Опять зарезали старушку?

– Нет, на этот раз старушка сама шлепнула мента.

Корица и зеленая мята. От улицы Рокет до Шомонских холмов Мосси и Симон-Араб представляют собой самую результативную двойку по части подпольных лотерей. Они адъютанты моего друга Хадуша, сына Амара, и соученика по лицею имени Вольтера (насколько мне известно, это единственный бакалавр, выбравший специализацию «наперсток»).

– Старушка убила полицейского?

(Что в Бельвиле радует, так это сюрпризы.)

– Малыш тебе не рассказал? Он там был с твоей собакой. Мы с Хадушем стояли через дорогу и все видели.

Леденящий шепот, вонючий коридор, по-прежнему широкая улыбка Симона.

– Старушка наверняка из ваших, Бен, – авоська, боты и все такое. Она пальнула в него из револьвера тридцать восьмого калибра. Клянусь родной матерью.

(Так, значит, правда, что феи превращают дяденек в цветы? Чертова старая карга, устроила смертоубийство прямо перед розовыми очками Малыша…)

– Бен, Хадуш просит тебя об одной услуге. – Симон последовательно расстегивает обе наши куртки, и плотный конверт быстро переходит из его тепла в мое.

– Здесь фотографии убитого полицейского. Когда ты их посмотришь, поймешь, что в данный момент Хадуш не может держать их у себя. Твою квартиру, по крайней мере, обыскивать не должны.

– Пошли, Джулиус…

Ночь все острее.

– Пошли, что ли?

Топ-шлеп, топ-шлеп – наконец-то. От этого пса так несет, что вонь отказывается следовать за ним: она идет впереди.

– Срежем по Спинозе или обойдем весь круг по улице Рокет? «Почему тебя нет со мной, Джулия? Почему мне приходится довольствоваться Джулиусом и Бельвилем?» – «В той журналистике, какой я себе ее представляю, Бенжамен, смысл написанного является единственным смыслом моей жизни».

– Знаю, знаю, только постарайся не умереть.

Внезапно нас с Джулиусом ослепляют фары какой-то тачки. Снизу, с Рокет приближается рев мотора. Похоже, парень лезет в гору на скорости в сто двадцать километров в час. (В общем-то, и мне бы неплохо заняться тем же: сдать на права, купить гоночную машину, и когда уж очень невмоготу без Джулии – пилить на всей скорости по окружной дороге.) Джулиус сел на задницу и зачарованно смотрит на приближающуюся тачку. Он так уставился на фары, будто надеется загипнотизировать дракона. Сто к одному, что по такому гололеду дракон вмажется в стену кладбища Пер-Лашез.

– Спорим, Джулиус?

Я проиграл. Парень сбрасывает газ, машина на брюхе, едва вписавшись, проходит поворот, потом снова прибавляет скорости и во весь опор уносится к бульвару Менильмонтан. Но до этого на вираже распахнулась дверца и из черной машины вылетело что-то похожее на зловещую птицу. Сначала мне показалось, что это человек, но вещь упала, как пустая обертка. Что-то вроде пальто или одеяла. Я уже шагнул с тротуара, собираясь посмотреть, что там такое, как вдруг раздался такой протяжный женский крик, что кровь застыла у меня в венах. Вслед за первой машиной проносится машина полиции, и мне приходится отпрыгнуть назад. Невидимая женщина продолжает выть. Я оборачиваюсь. Это не женщина, а Джулиус.

– Джулиус, черт побери, заткнись!

Но, вывернув шею в сторону скрывшейся машины, с пастью, круглой, как рисуют в комиксах, и с горящим от ужаса глазом Джулиус продолжает завывать. Протяжный женский плач и время от времени всхлипы. Стон ширится, растет, он охватывает весь квартал, и вот уже зажигается сначала одно окно, потом другое, и я бегу прочь по улице Фоли-Реньо, горбясь и пряча голову, как будто украл ребенка, а на руках у меня – пес, он роняет слюни в пытающуюся приглушить его вой ладонь, мой пес закатывает глаза в рыжей городской ночи, мой пес, бьющийся в припадке эпилепсии.


Сейчас он лежит у меня в комнате, на боку, но по-прежнему в сидячем положении. Голова вывернута, глаза уставились в потолок, он лохмат и пуст, как скорлупа от кокосового ореха, он безмолвен, так что можно даже решить, что он умер. Но даже если из пасти у него воняет так, словно он странствует по преисподней, пес Джулиус жив. Это припадок. Он продлится какое-то время. Может быть, несколько дней. Пока вызвавшее его видение не отцепится от сетчатки его глаз. Это мы уже проходили.

– Что ж ты на этот раз увидел, Достоевский?

А вот то, что увидел я сам, вскрыв толстый конверт, сильно меня озадачивает, и ужин, хотя и давний, ненавязчиво просится на выход. На конверте надпись: «Инспектор Ванини», и на лежащих передо мной фотографиях паренек в зеленом плаще с русым ежиком на голове ударами кастета проламывает смуглые головы. Одна из голов дала трещину, и из глазницы вылетел глаз. Ни следа ликования на лице у блондинчика. Одно школярское прилежание. Мне ясно, почему Хадуш не хочет, чтоб снимки нашли у него. После смерти полицейского арабам лучше пригнуться.

Внезапно я чувствую, что устал от этого мира, а спать не хочется. К черту меры предосторожности. Я снимаю трубку телефона и звоню Джулии. Мне нужен ее голос. Дайте, пожалуйста, голос Джулии… Нет ответа. Ночь возвращает мне длинные гудки.

7


– Она мертва?

Упираясь коленями в уголь, медик склонился над телом женщины. Он поднял глаза на юного инспектора в толстом шерстяном свитере, который светил ему фонариком.

– Почти.

По телу проплыл синий отсвет фонаря речного катера, за ним желтый, потом опять угольная ночь, потом фотовспышка. Одна нога у женщины была сломана и вывернута так, что хотелось кричать. На лодыжках у нее висели тяжелые свинцовые оковы.

– Не скоро бы она всплыла.

– Взгляните.

Врач осторожно поднял руку женщины. Он показывал на кровоподтек в сгибе локтя.

– Ей сделали укол, – сказал Пастор.

Они обменивались короткими стылыми репликами. Между обрывками фраз слышалось глубокое прерывистое дыхание дизельного мотора. От баржи пахло мазутом и толем.

– Вы все посмотрели?

Пастор в последний раз обвел тело женщины лучом фонарика. Следы уколов, синяки и разнообразные ожоги. На секунду он задержался на лице, фиолетовом от холода и кровоподтеков. Просторный лоб, широкие скулы, решительный и полный рот. И золотая грива. Тело под стать лицу: полное силы. Смягченное какой-то гибкой полнотой. Пастор обернулся к фотографу:

– Можно как-нибудь смягчить то, что у нее с лицом?

– Попрошу приятеля из фотолаборатории, он сделает вам особую распечатку. Самое страшное отретушируем.

– Хороша, – сказал медик и накинул одеяло. Фонарик Пастора прочертил в темноте полукруг.

– Носилки!

Слышно было, что люди шагают по углю, как по груде ракушек.

– Множественные переломы, ожоги различного характера, неизвестное количество дряни в крови, не говоря о вероятности легочных осложнений. Ей крышка, – подытожил врач.

– Крепкий организм, – сказал Пастор.

– Спорим?

Голос юного инспектора звучал весело.

– Вы всегда радуетесь, глядя в час ночи на такой кошмар?

– У меня ночное дежурство, – ответил Пастор, – это вас подняли с постели.

Пастор, врач и фотограф топали по куче угля вслед за носилками. Мигалка катера, мигалка «скорой помощи», мигалка машины сопровождения, карманный фонарик Пастора, кормовой фонарь баржи – ночь мигала. Из-за клацающих зубов казалось, что голос моряка тоже подмигивает.

– Вот вечно со мной так: мне в уголь упала голая баба, а я и не заметил.

Как все матросы с речных барж, он был похож на цыгана, изнуренного скукой и анисовой водкой.

– Если будете ловить с неба девиц, поймаете сваю моста.

Общий смех.

– Она умерла? – спросил моряк.

– Наполовину, – ответил один из санитаров.

– Где девочка со скрипкой? – спросил Пастор.

– В машине сопровождения, – ответил постовой. – Девчонка просто не в себе, она решила, что это ее мать упала в уголь.

Пастор шагнул к машине сопровождения, потом передумал.

– Да, чуть не забыл…

Он обернулся к моряку:

– Завтра вы сгрузите уголь и наверняка пойдете в свою обычную забегаловку пропустить стаканчик?

– Скорее, два…

– Обо всем этом – ни гу-гу, – сказал Пастор. Улыбка застыла на лице матроса. И не двигалась.

– Что?

– Ни малейшего упоминания. Вы никому об этом не скажете. Даже себе. Ничего не было.

Моряк не мог опомниться. Двумя секундами раньше он разговаривал с забавным парнишкой, а теперь перед ним стоял полицейский.

– И ни капли спиртного в течение десяти дней, – добавил Пастор тоном человека, выписывающего рецепт.

– Чего?

– Пьяный выболтает что угодно, особенно правду.

Глаза Пастора ввалились. Они были очень далеки от его улыбки.

– Сухой закон. Ясно?

Он как-то внезапно состарился.

– Конечно, вы начальство, – буркнул матрос, в одночасье лишенный своего горючего и темы рассказа на всю жизнь.

– Вы очень любезны, – медленно сказал Пастор. – И добавил: – Впрочем, девицы с неба не падают.

– Такое бывает редко, – согласился матрос.

– Такого не бывает никогда, – сказал Пастор.


***


Первым Пастор увидел в машине сопровождения полицейского, одетого в форму. Он, съежившись, сидел на самом краешке сиденья, как можно дальше от девушки со скрипкой, и на его стиснутых коленях лежал раскрытый пустой блокнот. У девушки были очень черные волосы, очень бледное лицо и очень невзрослый вид. Она была одета во все черное, и черные митенки обрезали ей руку по первую фалангу пальцев. «Я ношу вселенский траур, и не надейтесь вызвать у меня улыбку» – вот что должен был означать этот костюм сицилианской вдовы. Полицейский посмотрел на Пастора так, как смотрит собака, надеясь, что ее отвяжут. Пастор протянул девушке ладонь.

– Все кончено, мадемуазель. Сейчас я отвезу вас домой.


***


Сидя рядом с Пастором, бережно ведущим служебную машину, девушка заговорила. Сначала она припомнила лицо очень старой вьетнамки, поразившее ее в восьмичасовом выпуске теленовостей. «На заситу?» – спрашивала старушка, и казалось, что все опасности мира висят над ее головой, уточнила девушка. Пастор тихо вел машину. Без мигалки. Без сирены. Он в своем свитере, девушка в своих мыслях – словно брат и сестра. Девушка чувствовала себя в безопасности. Она снова рассказала о том, что видела из окна. Она передала все в малейших деталях: рев мотора, падающее тело женщины…

Но самым страшным, по ее мнению, было то, что, как ей показалось, она узнала «в этом теле, покоившемся на угольном катафалке», свою мать. Видимо, тот факт, что вышеупомянутая мать в это время спокойно спала у себя в комнате, ничего не менял.

– Я чувствовала бы себя так же, убей я собственную маму, господин инспектор. Я пыталась объяснить это вашему коллеге в полицейской форме, но он не захотел меня понять.

Еще бы. Пастор вспомнил лицо молодого полицейского и чуть не проскочил на красный свет.

Пастор отвез девушку домой и вернулся в контору – там был конец света: коридоры, переполненные сидящими на полу или спрессованными на банкетках арабами, хлопанье дверей, ор, телефонные звонки, перестрелка пишущих машинок и деловито-яростные сыщики, таскающие с места на место горы папок… Так дивизионный комиссар Серкер справлял тризну по Ванини, павшему накануне ночью жертвой города. Так яростно он скорбел. Камеры и уголовные дела пухли на глазах.

Пастор юркнул в лифт, благословляя Небо за то, что он не один из парней Серкера, а просто сыщик из отдела комдива Аннелиза. Комдив Аннелиз работал без суеты в полумраке комфортабельного кабинета. Комдив Аннелиз угощал посетителей кофе в ампирных чашках с императорской заглавной буквой «N». Комдив Аннелиз мало показывался на людях. Он не был «уличным» детективом. Случись Пастору быть убитым на улице, Аннелиз скорбел бы сдержанней. Возможно, лишил бы свой кофе сахара – на несколько дней.


***


Первое, что Пастор увидел, открыв дверь собственного служебного кабинета, была крошечная вьетнамка в сандалиях на деревянной подошве, вливающая в себя полный стакан белесой жидкости, похожей на что-то цианистое.

8


Нимало не обеспокоившись, Пастор закрыл за собой дверь.

– Кончаешь жизнь самоубийством, Тянь? А я слышал, что твое вчерашнее выступление по телевизору произвело фурор.

Стоя с запрокинутой назад головой, вьетнамка подняла руку, призывая к молчанию. Служебный кабинет был обычным кабинетом полицейского средней руки. Два стола, две пишущие машинки, телефон, железные стеллажи. Пастор поставил себе и раскладушку. На ней он спал, когда не хватало сил вернуться домой. Пастору достался в наследство бульвар Майо. Огромный дом на краю Булонского леса. Огромный пустой дом. С тех пор как не стало Советника и Габриэлы, Пастор спал на работе.

Вьетнамка же, поставив стакан и утерев губы ладонью, сказала:

– Не лезь в печенки, сынок, сегодня меня молодежь просто достала.

У нее не осталось ни тени акцента далекой Долины Тростника. У нее был голос Жана Габена: что-то вроде шуршания гальки, перекатываемой неистребимыми интонациями двенадцатого округа Парижа.

– Это смерть Ванини так тебя расстроила? – спросил Пастор.

Усталым жестом вьетнамка сняла гладкий парик, обнаружив под ним череп, поросший редкими, седыми, но жесткими, как ярость, короткими волосами.

– Ванини – дешевка, зарвался, вот и съел маслину, мир праху его. Не о том речь, сынок. Ну-ка, подсоби.

Вьетнамка подставила Пастору спину. Пастор расстегнул крючки на ее национальном платье и, потянув замок молнии, раскрыл шелк до самых ягодиц. Шагнувший из платья гуманоид был с ног до головы мужчиной в теплом нижнем белье.

Пастор перестал дышать.

– Чем ты надушился?

– Это «Тысяча цветов Азии». Нравится?

Пастор выдохнул так, как будто вывернул душу наизнанку.

– Просто невероятно, что Серкер тебя не узнал.

– Да я б и сам себя не узнал, – буркнул инспектор Ван Тянь, снимая с тощего бедра служебное оружие. И добавил: – Ей-богу, сынок, я прямо превратился в собственную вдову.

Лишенный аксессуаров бабушки Хо (а чувство профессиональной ответственности заставляло его даже носить каучуковые грудные протезы, плоские, как пара антрекотов), инспектор Ван Тянь оказался тощим, старым и хронически унылым полицейским. Он открыл розовый тюбик с транквилизатором, вытряс себе на ладонь две таблетки и съел их, запив протянутым Пастором стаканом бурбона.

– Все мои болячки разом проснулись.

Инспектор Ван Тянь рухнул на стул перед своим юным коллегой Пастором. Пастор подхватил стакан, наполнил водой, кинул туда две таблетки аспирина, поставил на середину стола и в свою очередь сел.

Подперев ладонями подбородки, оба молча смотрели на круговерть пузырьков. Глотнув из стакана с аспирином, старик Тянь сказал:

– Сегодня я чуть не прижал двоих.

– Подростков?

– Можно и так сказать. Симона-Араба и Длинного Мосси. Они наперсточники, разбираются с Хадушем Бен Тайебом. Им на двоих не больше сороковника. Рядом со мной они сопляки, но по жизни, честное слово, они здорово пообтерлись.

Пастор любил эти ночные часы, когда инспектор Ван Тянь спускался с бельвильских холмов в контору для составления ежедневного рапорта. По причине, которую Пастор себе не объяснял, присутствие старика Тяня напоминало ему Советника. Может быть, потому что Тянь рассказывал ему сказки (приключения бабушки Хо), совсем как в детстве Советник. Или дело в их возрасте… В приближении Срока…

– Слушай меня, сынок. Они вышли на меня у банкомата на улице Фобур-дю-Тампль, угол Пармантье. Представляешь? Железный Мосси плюс бетонный Араб против бабушки Хо. Я дал им понюхать почти три тысячи франков. Одну бумажку даже нарочно уронил. И что ты думаешь? Вдруг Длинный Мосси догоняет меня и отдает ее назад! Ладно, думаю, еще не вечер, значит, будут грабить дочиста, без шума и пыли, где-нибудь вроде метро. Пошли в метро. Эти идут за мной и несут похабщину, что, мол, они мне задницу ошпарят, сиськи открутят и все в таком духе… Толкают меня в пустой вагон, зажимают с двух сторон и, вместо того чтобы снять деньги, продолжают расписывать свои китайские пытки. Пересадка на Республике, переходим на площадь Италии (я им сказал, что у меня невестка родила). А они все не отстают, так что я решил, что они хотят сверх программы трахнуть невестку и пришить меня прямо возле ее койки. В итоге ни фига. Довели меня до подъезда, где будто бы проживает моя невестка, и бросили у лифта, даже не попрощавшись.

– Какой же вывод?

– Неутешительный, сынок. Пионеры и не думали грабить бабушку Хо. Я бы сказал больше: они ее защищали. Вроде как телохранители. Они ее пальцем не тронули, а садистские сказки затем рассказывали, чтоб старушка наложила в штаны и перестала шляться по ночам, набитая деньгами, как иранский сейф. Вот это-то и беспокоит меня больше всего, сынок.

– Выходит, Серкер ошибается насчет бельвильской молодежи?

– Выходит, в этом старушечьем деле мы совершенно не за теми гоняемся. Что я, что этот буйвол Серкер.

Короткая итоговая пауза. Когда Тянь хмурился, то начинал немного походить на Габриэлу, жену Советника, когда ей вздумывалось примерить задумчивое лицо. В таких случаях Советник говорил Пастору: «Габриэла размышляет, Жан-Батист: в скором времени мы станем умнее». Обоих уже не было на этом свете – ни Габриэлы, ни Советника.

– Знаешь что, сынок? Я в Бельвиле уже месяц юбками трясу и в одном ручаюсь: старухи могут шляться по ночам в чем мать родила, и даже если они нацепят все семейное серебро и набьют пупы брильянтами – ни один наркоман их пальцем не тронет. Им дан приказ, и самый обдолбанный сопляк скорей подохнет, чем поднимет руку на какую-нибудь бельвильскую старушку. Не то чтоб они вдруг все перековались, нет, просто они тоже не дураки. На улицах полно ментов, вроде того же Ванини, ребятки все знают и не высовываются, вот так. Я не удивлюсь, если они первыми вычислят этого придурка с бритвой. Видишь ли, сынок…

И Тянь поднял на Пастора исполненный усталой мудрости взгляд.

– Видишь, какая штука жизнь, – я решил было первым поймать этого убийцу, до команды Серкера, ну просто чтоб красиво уйти на пенсию, сделать на прощанье подарок нашему Аннелизу, а тут вдруг оказывается, что я бегаю взапуски с молодежной сборной.

Инспектор Тянь встал, с трудом таща за собой тридцать девять лет служебного стажа, и перенес этот груз за свой письменный стол.

– А тебе, сынок, сегодня ночью что-нибудь перепало?

В ту же секунду дверь кабинета распахнулась и рассыльный из фотолаборатории кинул на стол Тяня пачку еще влажных снимков. Тянь долго смотрел на обнаженное тело женщины, казавшееся особенно белым от фотовспышки и угля, на котором оно покоилось.

– Те, кто сбросил ее в Сену, пустили мотор на все обороты, чтоб заглушить всплеск, – объяснил Пастор, – и не услышали, что идет баржа…

– Вот кретины…

– А на повороте потеряли бампер. Я его подобрал. Машина «BMW», найти будет нетрудно.

– Им что, насыпали под хвост соли?

– Возможно, действовали непрофессионалы. Или были под газом. Девице ввели наркотик.

– Нашел свидетелей?

– Одну девушку, которая играла на скрипке двумя этажами выше и смотрела в ночное небо. Да, кстати, она тебя видела по телевизору. Ты ее просто потряс. Отсюда и игра на скрипке…

Тянь не отвечал. Он медленно, задумчиво перетасовывал пачку фотографий.

– Что ты об этом скажешь? – спросил Пастор. – Шлюха, которую наказали для острастки?

– Нет, она не шлюха.

Инспектор Тянь был категоричен. И по-прежнему восточно-уныл.

– Почему ты так думаешь?

– Я посадил за сутенерство двух своих зятьев и трех их двоюродных братьев. До замужества моя жена трудилась на панели в Тулонском порту, а дочка у меня работает в доме призрения для бывших потаскух. Так что в чем, в чем, а в шлюхах наша семья разбирается. – И снова добавил, качая головой: – Нет, она не шлюха.

– И все-таки надо проверить, – сказал Пастор, заряжая свою пишущую машинку.

Именно за быструю и точную работу, за проверку всех данных и ценил Тянь Пастора. А ведь молодежь он недолюбливал. И особенно деток из приличных семей. Отец Пастора в бытность свою Государственным советником создал систему социального страхования – и для инспектора Ван Тяня, крупного потребителя лекарств, это было нечто непостижимое, вроде архиепископа Римской курии. Тяню были не по душе вынесенные мальчиком из семьи мягкие манеры, свитера, сослагательное наклонение глагола и невосприимчивость к ругательствам. И все же Тянь любил Пастора, сомневаться тут не приходилось, он любил его так, как любит сына губернатора его старая беспринципная нянька-туземка, и регулярно его об этом извещал, примерно в этот час ночи, под трели, выбиваемые их пишущими машинками.

– Люблю я тебя, сынок, хоть что со мной делай, все равно ты мне нравишься.

Обычно при этом начинал звенеть телефон, кто-нибудь входил в их кабинет, одна из машинок ломалась или случалось еще какое-нибудь событие, блокировавшее дальнейшее излияние чувств. Эта ночь тоже не стала исключением.

– Алло, слушаю, инспектор Тянь, уголовная полиция.

Потом:

– Да, на месте, да, сейчас пошлю к вам, да, немедленно.

И наконец:

– Выключай молотилку, сынок. Тебя вызывает Аннелиз.

9


Даже в разгар летнего дня в кабинете комиссара дивизии Аннелиза было нечто ночное. Тем более в разгар зимней ночи. Лампа с реостатом дозировала строго необходимое количество света. Ампирные статуэтки украшали выступавшую из тьмы веков библиотеку, окно с двойными рамами смотрело в городскую ночь. С рассветом окно закрывалось шторами. В любой час дня и ночи здесь царил запах кофе, приглашавший к размышлению и беседе, желательно негромкой.

А н н е л и з. Сегодня вы были свободны от дежурства, Пастор. Кого вы заменяете?

П а с т о р. Инспектора Карегга, Сударь. Он внезапно влюбился.

А н н е л и з. Кофе?

П а с т о р. Охотно.

А н н е л и з. В это время дня я варю его сам, он будет не так хорош, как кофе Элизабет. Так вы сказали, Карегга влюблен?

П а с т о р. Она – косметолог, Сударь.

А н н е л и з. Скольких товарищей вы заменили на этой неделе, Пастор?

П а с т о р. Троих, Сударь.

А н н е л и з. Когда вы спите?

П а с т о р. Иногда, дробными порциями.

А н н е л и з. Что ж, это метод.

П а с т о р. Ваш метод, Сударь, я его лишь воспринял.

А н н е л и з. Вы горды и непритязательны, как британский ординарец.

П а с т о р. Прекрасный кофе, Сударь.

А н н е л и з. Что-нибудь примечательное случилось сегодня ночью?

П а с т о р. Покушение на убийство посредством сбрасывания тела в воду. Прямо под нашими окнами, на набережной Межиссри.

А н н е л и з. Покушение не увенчалось успехом?

П а с т о р. Тело упало на баржу, которая в этот момент проходила под мостом.

А н н е л и з. Под нашими окнами. Вас это не удивило?

П а с т о р. Удивило, Сударь.

А н н е л и з. Пусть это вас не удивляет. Если драгировать Сену в районе Нового моста, можно обнаружить половину из тех, кого считают пропавшими без вести.

П а с т о р. И в чем вы видите причину, Сударь?

А н н е л и з. Вызов, бравада, желание показать кукиш жандарму, сунуть труп прямо под нос сыщику, видимо, это «круто», как говорят молодые люди вашего поколения. Убийцы тщеславны…

П а с т о р. Могу ли я просить вас об одолжении, Сударь?

А н н е л и з. Попробуйте.

П а с т о р. Я хотел бы оставить это дело за собой, не передавать его Карегга.

А н н е л и з. Над чем вы сейчас работаете?

П а с т о р. Только что закончил расследование по складам СКАМ.

А н н е л и з. Пожар? Так, значит, поджог устроил владелец складов с целью получения страховки?

П а с т о р. Нет, Сударь, поджег сам страховой агент…

А н н е л и з. Оригинально.

П а с т о р. …собиравшийся разделить полученные деньги с владельцем.

А н н е л и з. Менее оригинально. У вас есть доказательства?

П а с т о р. Признания.

А н н е л и з. Признания… Еще кофе?

П а с т о р. Охотно, Сударь.

А н н е л и з. Решительно, я в восторге от ваших «сударь».

П а с т о р. Я всегда говорю их с заглавной буквы.

А н н е л и з. Кстати, о признаниях, Пастор. Знакомо ли вам дело Промышленного кредита на проспекте Фош?

П а с т о р. Трое погибших, исчезновение четырех миллиардов старыми франками и арест Поля Шабраля группой комиссара дивизии Серкера. Ван Тянь помогал в части расследования.

А н н е л и з. Так вот, только что мне звонил по телефону коллега Серкер.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Он бросил все силы на расследование смерти Ванини, а между тем срок задержания Шабраля истекает сегодня в восемь утра. Он продолжает утверждать, что невиновен…

П а с т о р. Он не прав, Сударь.

А н н е л и з. Почему же?

П а с т о р. Потому что это неправда.

А н н е л и з. Не стройте из себя новобранца, Пастор.

П а с т о р. Слушаюсь, Сударь. Прямых доказательств вины нет?

А н н е л и з. Есть масса косвенных улик.

П а с т о р. Которых недостаточно для передачи дела в суд.

А н н е л и з. Достаточно, но он король алиби.

П а с т о р. Понимаю.

А н н е л и з. Однако этот Шабраль меня утомил. По самым скромным подсчетам он прикончил три дюжины человек.

П а с т о р. Некоторые из них, возможно, плавают под Новым мостом.

А н н е л и з. Не исключено. Итак, я предложил ваши услуги коллеге Серкеру.

П а с т о р. Хорошо, Сударь.

А н н е л и з. Пастор, у вас пять часов на то, чтобы расколоть Шабраля. Если к восьми утра он не подпишет свои показания, вы будете по-прежнему вести дела оценщиков и кассирш.

П а с т о р. Мне кажется, он подпишет.

А н н е л и з. Надеюсь.

П а с т о р. Я займусь этим немедленно. Благодарю за кофе.

А н н е л и з. Пастор.

П а с т о р. Сударь?

А н н е л и з. У меня сложилось впечатление, что в этом деле коллега Серкер хочет прежде всего проверить вашу способность вести допрос.

П а с т о р. Что ж, Сударь, проверим.


– Тянь, расскажи мне о Шабрале, подбрось мне деталей, чего-нибудь живого. Не спеши.

– Сынок, «живое», как ты сказал, возле Шабраля встречается нечасто.

Но рассказывать инспектор Ван Тянь любил. Он стал вспоминать, как за одиннадцать лет до того он расследовал двойное убийство, в котором обвинялся Шабраль, – советника по налогообложению и его подруги. Тогда Тянь был первым, кто проник в квартиру убитых.

– Небедная такая квартирка возле Чрева Парижа[1], уютное гнездышко размером с ангар для самолетов и высотой с собор, вместо обоев бледно-розовый креп, всюду белая лакированная мебель, матовые стекла, металлические трубки – в семидесятые годы Понтар-Дельмэр много такого понаделал.

Первое, что увидел Тянь, когда выбил дверь (кстати, единственную), – была люстра совершенно нового образца.

– Мужчина и женщина были повешены на одной веревке, перекинутой через потолочную балку. Поскольку женщина не дотягивала до мужчины килограммов двенадцать, в точности составлявших вес их собаки, то женщине к лодыжке привязали собаку. Для равновесия.

Пару недель спустя Тянь, вместе с комиссаром Аннелизом, который тогда еще не был дивизионным, явился домой к Шабралю.

– И знаешь, сынок, что мы увидели у него в спальне, на столике возле кровати? Маленькую статуэтку. Из золота. Композиция та же: мужчина, женщина, собака. Естественно, это ничего не доказывало…

– А теперь ты можешь мне коротко рассказать о деле Промышленного кредита?


Около четырех часов утра комиссар Серкер уделил Пастору две минуты времени.

– У меня подстрелили парня, сегодня вечером в Бельвиле, так что сам понимаешь, работы по горло, все допрашивают арестованных… А Шабраль в кабинете у Вертолета, третья дверь направо.

Кофейные автоматы иссякли, пепельницы переполнились, пальцы пожелтели, глаза ввалились от бессонницы, а рубашки взмокли до самого пояса. Голоса срывались на крик, стены слепли от света. Пастор оценил рабочую атмосферу. Ему казалось, что, идя по коридору, он слышит мысли своих сослуживцев. Так вот он какой, Пастор? Тот самый вытягиватель признаний, тот гинеколог преступного мира, тот великий инквизитор комдива Аннелиза? Да это ж сосунок, блатной красавчик, кандидат на теплые места, тогда как мы, ребята Серкера, ударный отряд противонаркотической службы, глотаем пули крупного калибра! Еще несколько шагов, и этот самый Пастор окажется перед гражданином Шабралем. А уж Шабраля парни Серкера знали! Он их мотал сорок два часа подряд! Всех и каждого – а уж они были не слабаки! Пастор чувствовал, что ни один из этих ребят в кожаных куртках и с цепями на шее гроша не поставит на его старый свитер домашней вязки против нержавеющей улыбки Поля Шабраля.

Пастор вошел в кабинет, вежливо отпустил караульного, сторожившего Шабраля, и тщательно прикрыл за ним дверь.

– Ты что, у них за уборщицу, мальчик? – спросил Шабраль.


Через двадцать минут внимательное ухо, оказавшееся поблизости, услышало сквозь запертую дверь мерный стук пишущей машинки. Первое ухо сделало знак второму, которое тоже прильнуло к двери. Из кабинета доносилось журчание голосов под аккомпанемент пишущей машинки. Сами собой к двери приникли и другие уши. Потом все смолкло.

И наконец дверь распахнулась. Шабраль все подписал. Он сознался не только в ограблении кассы Промышленного кредита, но и в шести остальных уголовных делах, вина по которым не была доказана. Когда прошел первый миг удивления, люди в кожанках из дивизиона Серкера готовы были носить Пастора на руках. Но что-то в выражении лица юного инспектора заставило их передумать. Он выглядел так, словно только что заразился смертельной болезнью. Старый свитер висел на нем, как дряблая кожа. Ни на кого не глядя, Пастор прошел мимо.


– Хочешь расскажу анекдот, сынок?

Инспектору Ван Тяню было хорошо знакомо то состояние, в котором пребывал его юный коллега Пастор. Так действовали на него допросы. Пастор всегда добивался признаний. Но после каждого такого сеанса Ван Тянь находил «сынка» скорее мертвым, чем живым. Это детское лицо старело лет на тридцать. Пастор становился собственной агонизирующей тенью. Его надо было воскрешать. И Ван Тянь выдавал ему порцию анекдотов.

– Послушай даосскую мудрость, сынок, кстати, она поможет тебе не задирать нос после недавней победы.

Тянь усаживал Пастора на табурет. Сам садился на корточки перед ним и искал глубоко запавшие в орбиты глаза молодого полицейского. Наконец ему удавалось поймать взгляд. И тогда он начинал рассказывать. Не растекаясь мыслию по древу. А прямо с самой сути.

– Даосская мудрость гласит: если после ночного триумфа ты взглянул на себя в зеркало и увидел две пары яиц – не преисполни сердце гордыней, о сын мой, это просто кто-то тебя имеет.

После каждого такого анекдота по лицу Пастора проходил разряд, который Тянь интерпретировал как усмешку. Потом мало-помалу черты лица молодого инспектора встали на место. Он расслабился. Он снова стал похож на человека.

II. КОЗЕЛ

– Плачьте, Малоссен, плачьте убедительней, будьте настоящим козлом.

10


Назавтра, в субботу, в мэрии своего одиннадцатого округа город Париж вознаграждает старого Калоша за полвека непорочного обувания бельвильских босяков. Приземистый толстячок, диагонально перечеркнутый сине-бело-красной лентой, официально заявляет, что сие – похвально. Калош испытывает легкое сожаление оттого, что речь произносится не Главным мэром лично, но Главный мэр лично в тот момент скорбит над гробом юного полицейского, убитого накануне в том же квартале, в нескольких сотнях метров от бывшей будки Калоша.

– Именно ради достойнейших из ваших сверстников, уважаемый господин Калош, и пожертвовал своей жизнью этот юный герой…

Но старый Калош не думает о погибшем инспекторе. У него не выходит из головы обещанная медаль. Медаль эта дремлет в своем бархатном гробике на длинном столе, по ту сторону которого сидят двое: квадратный депутат и молодой лощеный карьерист, госсекретарь по делам пенсионеров. Что касается публики, то мой приятель Стожилкович несколькими рейсами своего легендарного автобуса набил зал до отказа. Едва войдя в зал, наш Калош был тут же провозглашен Императором стельки (большинством голосов), Королем каблука (одним голосом) и Великим Визирем набойки! И вот теперь трехцветный толстячок из-за длинного стола отвешивает ему комплименты.

– Я давно и близко знаком с вами, господин Калош…

(Врет.)

– Я всегда вами восхищался…

(Опять врет.)

– И часто думаю о вас…

(Просто ни в какие ворота не лезет…)

После чего принимает эстафету депутат от нашего округа (квадратные челюсти, энергии хватит на длинную дистанцию) и сразу же берет максимальную скорость.

– Таким людям, как я, выпало трудное счастье идти за героями вашего поколения…

И пошло-поехало: про почтение, с которым власти должны относиться к достойным почтения, попутно отметив, что прошлое правительство чтило их недостаточно. Но терпение, друзья мои, теперь мы – с вами, мы взялись за рычаги, и не пройдет и года, как все, кто трудился на славу нашей прекрасной Родины, смогут заняться садоводством на Балеарских островах, ведь они того заслужили, и «Родина считает это своим долгом» (вкратце). Крики «браво», одобрительные кивки, румянец на щеках старого Калоша, едва не случившееся бисирование, и слово передается госсекретарю по делам пенсионеров, светловолосому молодому человеку в костюме-тройке и безупречном проборе, менее широковещательному и лиричному, чем депутат, но зато гораздо более математическому. Его зовут Арно Лекапельер. С первых же слов его стало ясно, что любимый конек Арно не политика, а администрирование, что он с колыбели настроен на поддержание устоев. Человек – прямоходящее животное, приспособленное к последовательному продвижению вверх, и, видимо, ноги Арно Лекапельера запомнили все те ступеньки, которые смог преодолеть их владелец от ясель вплоть до поста, занимаемого в настоящий момент. Он начал свой спич с того, что порадовался полной автономии сегодняшнего медализируемого (читай: «Хоть ваш Калош и не может больше мастерить шузы, но шнурки пока что завязывает»), с удовлетворением отметил его окружение (молодец, Стожилкович!) и со своей стороны выразил сожаление, что «картина подобного счастья еще недостаточно широко распространена».

– Но государство и его институты призваны восполнить человеческую слабость и несостоятельность, беря на себя заботу о тех гражданах преклонного возраста, кто в силу жизненных обстоятельств оказался перед лицом безнадежного, а порой и деградирующего одиночества. (Вот так.)

Нет, этот Арно Лекапельер шутить не любит. Странная у него манера разговаривать. Я бы сказал «внимательная». Да, так и есть, он говорит, как обычно слушают, он испускает слова и прислушивается к тому, как они проникают в мозги аудитории. И что же он говорит собравшимся старикам? А говорит он им вот что: как только почувствуете, что вы стали туго соображать или слишком сопеть, взбираясь домой по лестнице, любимые мои старикашечки, не ждите, пока потомки сбросят вас с пальмы, ступайте прямиком ко мне, я уж вас ублажу. Если же вы сами не сможете определить свою «степень автономности» (он решительно настаивает на этой формалиновой формулировке) – доверьтесь диагнозу надомных медсестер, любезно посылаемых пенсионерам государством и муниципалитетом. Они распределят вас (так, и еще раз так!) по наиболее соответствующим вашим запросам ЗЛПВ.

Как только понимаешь, что ЗЛПВ обозначает Заведение для Лиц Пожилого Возраста, яснее становится суть речи неотразимого Арно Лекапельера. Да это же просто-напросто реклама богаделен! Случайно наши взгляды скрещиваются. (Если ты воображаешь, милейший мой Арно, что получишь наших стариков, – ты не прав…) Я чувствую, как его глаза вслушиваются в мои мысли. Нечасто я видел такой внимательный взгляд. И внешность у этого парня тоже незаурядная. Пробор действительно режет его пополам, как проволока куб масла. Линию пробора продолжает прямая линия острого носа, она дорезает лицо на две части и восклицательным знаком падает в ямку жирноватого раздвоенного подбородка. В целом получается странный коктейль. Непреклонная гибкость. Прикрытая жирком мускулатура светского спортсмена. Должно быть, недурной теннисист. А также бриджист с небольшой склонностью к блефу. Не нравится мне этот Арно Лекапельер. Совсем не нравится. И мысль о том, что он – начальник пенсионеров всей страны, меня сильно беспокоит. Я хочу одного – как можно быстрей увести отсюда своих стариков. Я как наседка Я чую лису. Нет, дорогой Арно, я ни за что не пущу тебя в свой курятник. Старички мои, и только мои, понял? И единственная надомная медсестра для них – я. Вот так-то!


Пока я предаюсь своей паранойе, кругленький мэр снова выдвигается вперед. Он прикалывает к трепещущей груди Калоша медаль «Пятьдесят лет службы». Фотовспышка, моя сестричка Клара снимает, фотоаппарат строчит, как пулемет, запечатлевая Калоша, ликующую толпу, официальных лиц при исполнении, Клара перезаряжает свою «лейку» со скоростью Рэмбо, она вся сияет оттого, что может полностью отдаться своей фотострасти.

Поцелуйчики, объятия, слезы Калоша (только б эта радость не сократила ему жизнь), поздравления… Чуть в стороне от всей этой кутерьмы Жереми, юный мастер по изготовлению фальшивых бумаг (вообще-то именно он стоит у истоков всей этой церемонии), молча размышляет о Могуществе и о Славе.

11


Вдовы и вдовицы, бельвильцы и малоссенцы – все влезли в стожилковический автобус и отправились к Амару, в наш придворный ресторан, чтобы закончить вечер средь желтых дюн кускуса и Красного моря соуса сиди-брагим. Едва входишь в зал, как Хадуш, сын Амара и друг моих школьных лет, заключает тебя в объятья:

– Как живешь, брат Бенжамен, все в порядке? Его орлиный профиль приникает к моей щеке.

– Нормально, Хадуш, а ты как?

– Все слава Богу, брат мой, хорошо ли ты спрятал те снимки, что дал тебе Симон?

– Они у Джулиуса в подстилке. А кто этот полицейский?

– Ванини, инспектор по наркотикам, но главное – националист. На досуге любил поохотиться на арабов. Убил нескольких наших ребят, в том числе моего двоюродного брата. Эти фотки еще могут пригодиться, ты уж их побереги, Бенжамен…

Нашептав мне эти слова, Хадуш уходит обслуживать клиентов. А за нашим столом разговоры в самом разгаре.

– Я двадцать пять лет проработал парикмахером на одном месте, – сообщает дедушка Карп своей соседке, одной из вдовиц, – но что я больше всего любил, так это бороды брить, бритвой, опасной, настоящей, мы ее называли саблей!

У вдовы восхищение во взоре и перманент, похожий на взбитые сливки.

– А когда профсоюз постановил, что борода себя не окупает и бритье отменяется, я ушел с работы, она потеряла для меня всякий смысл.

Карп возбужден и пускается в доказательства.

– Ведь как бы вам это объяснить – по утрам бритва прорисовывает черты лица…

Вдова кивает, до нее дошло.

– И тогда я стал брить покойников.

– Брить покойников?

– Седьмого, восьмого и шестнадцатого округов. У меня были очень приличные клиенты. Борода и волосы продолжают расти и после смерти, так что человека можно брить до бесконечности.

– Кстати о волосах, – вмешивается дед Рагу, бывший мясник из Тлемсена, – вот мне пошел седьмой десяток, и представь себе, на башке растут волосы черные, а борода белая. Как ты это объяснишь, Карп?

– Я могу объяснить, – басом говорит Стожил, – есть общее правило: чем пользуешься, то и снашивается. Ты всю свою жизнь жрал за четверых, поэтому борода у тебя растет белая, что ж касается мозгов… Волосы у тебя не поседели. Так что ты выбрал мудрость, Рагу.

Синхронный перевод на арабский и единодушный смех. Лучше всех смеется вдова Долгорукая. Она сидит рядом со Стожилковичем. Это любимая вдова мамы и Клары.

– На самом деле, – серьезно говорит Риссон, – мастерство исчезает, оно вообще сходит на нет, и все мы здесь – последние настоящие мастера своего дела.

Жереми не согласен.

– Бывший букинист, бывший мясник, бывший парикмахер – не это главное, – если ты бывший кто-то, значит, ты непременно будущий кто-то другой!

– Неужто? А ты-то сам бывший кто?

– Ты – бывший парикмахер, – немедленно парирует мальчишка, – зато я бывший ученик школы имени Пьера Броссолетта! Правда, Бенжамен? (Чистая правда. Год назад этот юный кретин устроил у себя в школе пожар и стал бывшим учеником еще до того, как остыли угли.)

Но тут раздается мелодичный звон, и Верден с помощью вилки призывает слушателей к вниманию. Все, кто догадывается о том, что скажет старейшина, опускают носы в тарелки. Мы расстилаем ковер молчания.

– Калош, – торжественно объявляет Верден, – я хочу в твою честь откупорить бутылку.

Вслед за этим он торжественно ставит на стол пол-литра абсолютно прозрачной жидкости.

– Лето 1976 года, – говорит он и открывает свой волшебный сосуд.

Этого-то мы и боялись. Там вода, гнившая целых семь лет в заточении из матового стекла. Дождевая вода. Маниакальное коллекционирование воды началось летом пятнадцатого года. Узнав из газет, что на фронте нашим солдатикам ужасно не хватает воды, дочка Вердена принялась заполнять дождевой водой все бутылки, «чтобы папочка всегда мог вдоволь напиться». И Верден продолжил дело, даже после того, как эпидемия испанки лишила его дочери. Это была дань памяти Камилле. Когда мы перевозили его к себе, из личных вещей он решил взять с собой только свою коллекцию бутылок. Каких-нибудь двести восемьдесят четыре штуки! По бутылке в сезон, начиная с лета 1915 года! Ужасно поэтично… но в последнее время Верден стал баловать нас слишком часто… То день рождения Терезы, то выпал первый зуб у Малыша, то еще какие-нибудь именины – по любому поводу Верден откупоривает бутылку… по части тухлой воды мы, пожалуй, немного перебрали…

– Мне помнится, лето семьдесят шестого года было особенно засушливым, – любезно говорит вдова Долгорукая, – не так ли?

– Да, редкий напиток, – подтверждает дед Рагу, косясь в сторону сиди-брагима…

Тут Амар ставит перед задумавшимися гостями кускус и наклоняет ко мне кудри, похожие на шкуру старого барана.

– Как дела, сын мой?

– Благодарю тебя, Амар, все хорошо.


По-настоящему ответить на этот вопрос не так-то просто. По всем законам выходит, что да, все в порядке. За накрытым белой скатертью столом собралась дружная семья дедов и внуков и причащается чистой водой (конечно, и дедушки не родные, и отцы неизвестно кто, но ведь ничто в мире не совершенно). Да, в общем, все путем. Так что ж тебе так плохо, Малоссен? Собака Джулиус никак не выйдет из припадка, вот что плохо. История со стариками-наркоманами затянулась и начинает меня беспокоить, вот что плохо. Ответь мне, Джулия, ты-то хоть не делаешь глупостей? Соблюдаешь всякие меры предосторожности? Знаешь, с наркотиками шутки плохи… береги себя, Джулия, береги себя…

Музыкальный автомат исполняет песню Ум Кальсум.

Приятно пахнет манкой и пряностями.

– Вы видели? Она не бронзовая, а латунная! – вдруг восклицает Калош, протягивая мне свою награду. – Мне дали медаль из латуни!

– Как старинные чайные ложки у алжирок, – иронизирует Хадуш, ставя на стол шашлыки.

– Еще мне подарили пепельницу в виде башмака.

Башмак для окурков по очереди обходит гостей. На каблуке вытиснен кораблик – герб Парижа. Очень мило.

– И таблетки от депрессии!

– Что-что?

Калош сует мне в руку пакетик, набитый разноцветными таблетками.

– Медсестра сказала, что нужно принимать по одной штучке каждый раз, когда станет грустно.

– Какая медсестра?

– Такая брюнеточка, точно как Тереза мне нагадала по руке. (А таблетки россыпью, без аннотации, без рецепта.)

– Она сказала: запейте таблетку рюмочкой анисовой водки, вот как.

– Дайте-ка я посмотрю.

Смуглые пальцы Хадуша обхватывают пакетик, прикидывают его на вес.

– Она еще сказала, что, когда этот пакетик кончится, она даст другой.

Хадуш вскрывает пакет, пробует одну таблетку на зуб, морщится, выплевывает и говорит мне:

– Амфетамины, Бен. Такая таблетка плюс анисовая – и выведение на орбиту гарантировано. Что за игры они там затеяли у себя в мэрии?

Я не успеваю ответить на этот интересный вопрос, потому что дверь «Кутубии» распахивается и тут же ресторанчик заполняет толпа полицейских – по крайней мере по паре на каждого клиента.

– Всем стоять! Обыск! Ни с места! Усатый детина, только что прооравший эти слова, одет в кожаный реглан. Он улыбается, хотел бы он посмотреть на того, кто двинется с места, – тогда он с удовольствием продырявит ему шкуру.

Старушки и старички в испуге таращат глаза. Дети, взглянув на меня, застывают. Хадуш инстинктивно прячет пакетик с лекарствами под хлебную корзинку, но кто-то оказывается проворнее его и замечает этот жест.

– Эй, Серкер! Глянь-ка туда!

Усатый.реглан на лету ловит пакет. В глубине ресторана голос Ум Кальсум продолжает брести за собственным гробом до самых ворот садов Аллаха. Толпа расступается перед ним.

– Да выруби ты это мяуканье!

Кто-то выдергивает из сети вилку, и в наступившей тишине голос усатого негромко произносит:

– Так что, Бен Тайеб, решил открыть аптеку? Я открываю рот, но взгляд Хадуша блокирует мои мысли на выходе.

Тишина.

12


Они забрали с собой два ножа, одну бритву, мешочек, Хадуша и еще двух арабов. Молодой и очень розовощекий полицейский, видимо, как и я, работающий с народом, мягко рекомендовал детям и пенсионерам не посещать впредь подобные места. Несмотря на возражения Амара, ужин закончился, не успев начаться. Поскольку усатый приказал закрыть ресторан до конца дня: обыск. Стожил отправился на автобусе прогуливать старушек. Остальная часть племени уныло побрела домой. Я ненадолго задерживаюсь с усатым жизнелюбом.

Мы беседуем.

В синем полицейском фургоне.

Прелестная беседа.

Чтоб я не сомневался, Кожаный Ус сразу же сообщает мне, что он не просто полицейский, а самая что ни на есть первая скрипка, то есть дубинка: комиссар дивизии по борьбе с распространением наркотиков Серкер (сколько рыку!), верховный главнокомандующий службы антинарка. Он объявляет это так торжественно, как будто я должен тут же изумиться, увидев в жизни героя телеэкрана. Прости, Серкер, у меня нет телика.

– Кстати, как там ваша фамилия?

(Вот она, жизнь: есть люди известные и есть люди неизвестные. Первые хотят, чтоб их узнавали, вторые хотели бы остаться неизвестными, и тем и другим не везет.)

– Малоссен, – говорю я, – Бенжамен Малоссен.

– Из Ниццы?

– Фамилия, по крайней мере, южная.

– У меня в Ницце родня. Красивое место.

(Пахнуло мимозой.)

– Ты сам должен соображать, Малоссен, если я в субботу оказался в Бельвиле, то уж явно не чтоб штрафы выписывать!

(На «ты». Серкер наводит контакт. На «ты». Под тем предлогом, что у него в Ницце троюродная тетка.)

– Ты давно живешь в этом квартале?

(Он похож на памятник лет пятидесяти, его кожаный плащ выпирает где надо, его перстень и цепочка одной пробы, его сапоги зеркальны, и полки его кабинета, видимо, заставлены призами за отличную стрельбу.)

– С детства.

– Значит, хорошо его знаешь?

– Лучше, чем Ниццу.

– Часто ходишь пожрать к Бен Тайебу?

– Я хожу туда с семьей раз или два в неделю.

– Это что, были твои дети?

– Братья и сестры.

– Кем работаешь?

– Литературный директор издательства «Тальон».

– И вам нравится?

(Вот так вот. Бывает внешность на «ты», а профессия на «вы». Простой человек Серкер. Интересно, на кого я тянул до того, как мое звание перечеркнуло эффект внешности? На водопроводчика? На безработного? Пьяницу? Психа?)

– То есть я хотел спросить, нравится ли вам литературная среда? Вы, наверно, встречаетесь с уймой знаменитостей?

(При этом они меня обычно ругают, да. Вот бы удивился этот Мужественный Ус, когда б узнал, что за почтенным титулом литературного директора скрывается подлая сущность козла отпущения.)

– Действительно, иногда встречаются очень милые люди…

– У меня у самого есть кое-какие задумки… (Ну-ну.)

– Ведь мы, полицейские, всегда на переднем фланге: на работе иногда такое увидишь!

(Например, литературных директоров, похожих на бродяг.)

– Но я отложил перо до пенсии.

(Напрасно. Пенсионеру полезнее газонокосилка, чем перо.)

Потом внезапно:

– Вашему другу Бен Тайебу грозят серьезные неприятности.

– Он мне не друг.

(Очень похоже на маленькую подлость, но это всего лишь защитный рефлекс. Если я хочу отбить Хадуша у этого кровососа, сначала надо отмежеваться.)

– Так-то лучше. Теперь будет легче договориться. Когда мы вошли, он пытался сбыть вам таблетки?

– Нет, он ставил на стол шашлыки.

– Держа в руке этот пакет?

– До вашего прихода я его не видел.

Тут наступает тишина, во время которой мне удается идентифицировать интимный запах этого фургона. Пахнет дубленой кожей, ногами, баночным пивом и старыми окурками. Пахнет долгими часами, просиженными за забиванием козла, пока начальство не разрешит подраться по-настоящему. Серкер же доверительно продолжает:

– Хотите знать, чего мне вздумалось тут играть в ковбоев со своей бригадой антинаркотической службы?

(Ну что на это ответишь…)

– Потому что у вас есть сестры и братья, Малоссен. И еще потому, что мне не дает покоя мысль об игле, воткнутой в детскую вену, – вот и все.

В эти слова вложено столько убежденности, что я внезапно подумал: «Как было бы здорово, если б они были правдой». Ей-богу. Мне даже какую-то секунду хотелось ему верить, и моему внутреннему взору предстал общественный рай, где церберы пекутся о счастье граждан, где стариков сажают на иглу только с их личного согласия, где добрые феи не пуляют по русым головам прямо на улице, а русые головы не бьют по головам курчавым, – такое общество, где никому не надо работать с населением, где Джулия, моя столь прекрасная Джулия Коррансон, вместо повода написать статью найдет оказию переспать со мной.

Господи, как это было б здорово!

– И я с уважением отношусь к интеллектуалам вроде вас, Малоссен, но не позволю встать мне поперек дороги, когда нужно взять вонючего араба, торгующего наркотой!

(Вот так умирают мечты.)

– Потому что если вы еще не усекли, дело как раз в этом. То, что предлагал вам – или собирался предложить – Бен Тайеб, – это поганые амфетамины, нашей контрольной службой они запрещены, но он может их свободно достать в аптеке у себя в Алжире и снова ввезти к нам в страну.

(Раз они там продаются, значит, мы их туда экспортируем, да? Но я оставляю это тонкое замечание про себя.) А вслух говорю:

– Может быть, это были таблетки старого Амара. Кажется, у него ревматизм.

– Вранье.

Ну вот. Если он даже этому не верит, попробуй расскажи ему, что сама мэрия втюхала Калошу эти таблетки. Я все лучше и лучше понимаю молчание Хадуша.

– На этом наша маленькая беседа заканчивается, Малоссен.

(Что ж, я не против.)

Итак, я встаю, но его рука на ходу проводит захват моего предплечья. Стальные тиски.

– У меня вчера парня прихлопнули в этом чертовом квартале. Хороший был парень. Должен был защищать старух – тех самых, которым наркоманы перерезают горло. За эту жизнь они мне дорого заплатят. Так что не валяйте дурака, Малоссен, если что узнаете, никакой самодеятельности, сразу звоните. Я могу понять вашу любовь к североафриканской экзотике, но только до известного предела. Ясно?


***


На обратном пути я размечтался и чуть не угодил под красный автобус, набитый веселыми старушками. Стожил приветственно бибикает, я в ответ рассеянно посылаю ему воздушный поцелуй. Кто-то старушек режет, Стожил их воскрешает.

На перекрестке бульвара Бельвиля и улицы Тэмбо я вижу наконец то, что не заметил прошлой ночью: посередине перекрестка мелом нарисован контур тела. На нем играет сама с собой в классики закутанная в десяток шарфов девочка с того берега Средиземного моря. Ее ноги крепко стоят на ногах мертвеца. Лежащий впереди широкий круг головы сойдет за «небо».

13


Стожилкович высадил вдову Долгорукую на углу бульвара Бельвиль и улицы Пали-Као. Автобус уехал, а вдова Долгорукая, как молоденькая, неторопливо идет по улице Туртиль. Ей много лет. Она потеряла мужа. Она родом из России. В руках у нее маленькая сумочка крокодиловой кожи, последнее, что у нее осталось от молодости. Но она улыбается. Горизонт перед ней безоблачен. Молодой полицейский в кожаной куртке провожает ее взглядом. Он считает, что зря она гуляет по Бельвилю в такую поздноту, но он уверен: эту старушку ему никто не зарежет. Кроме того, он считает ее красивой. И Бельвиль у него на мушке.

Вдова Долгорукая вспоминала «божественного Стожилковича». Она его иначе и не называла: «Божественный Стожилкович». И при этом про себя улыбалась. Этот человек и его автобус заполнили ее одиночество вихрем впечатлений. (Да, она любила подобные выражения: «вихрь впечатлений». С немножко раскатистым «р».) «Божественный Стожилкович» развозил старых дам на автобусе. Суббота была днем покупок, когда она и ее подруги, под руководством Стожилковича, несравненного знатока «лавчонок ваших юных дней», запасались продуктами на неделю. По воскресеньям случались загулы, и «божественный Стожилкович» бросал к их ногам весь Париж. По мановению его руки вставал тот город, что звенел когда-то под их девичьими каблучками. Неделей раньше на улице Лапп они танцевали фокстрот, чарльстон и другие, еще более томные танцы. Головы танцоров чертили лабиринты в недвижном табачном дыму.

Сегодня на Монтрейском блошином рынке «божественный Стожилкович» сумел выторговать для вдовы Долгорукой маленький веер – такие когда-то были модны в Киеве. Его дьяконский бас прочел отповедь молодому хозяину лавки.

– Ты выбрал гнусное занятие, сын мой. Антиквары – грабители души. Этот веер – частица памяти мадам Долгорукой, русской по происхождению. Если ты еще не тот каналья, каким, по-моему, собираешься стать, сделай ей приличную скидку.

Да, прекрасный был день у вдовы Долгорукой. И пусть четвертая часть ее пенсии, полученной тем же утром, улетучилась со взмахом веера… Завтра будет воскресенье и новая прогулка… А потом, как и всегда по воскресным вечерам, «божественный Стожилкович» спустит свою стайку пожилых дам в глубины катакомб, и там, среди могильного праха, они, смеясь, займутся тем, что он называет «активным сопротивлением Вечности» (но об этих маленьких проказах они поклялись не говорить никому, и вдова Долгорукая скорее умрет, чем выдаст секрет).

Покончив с катакомбами, они отправятся на чай к Малоссенам. Если прогулки происходили в кругу «девочек», то чаепитие было поводом для встречи с «мальчиками». Мать семейства, пребывавшая на девятом месяце беременности, вся лучилась от счастья. Ее дочь Клара разливала чай и время от времени фотографировала. И у матери, и у дочери лица были иконописные. В глубине бывшей мелочной лавки, превращенной в квартиру, предсказывала судьбу другая дочка, очень худенькая девушка. Мальчик в розовых очках рассказывал сказки. Покой этого дома действовал на вдову умиротворяюще.

Внезапно вдова Долгорукая вспомнила про свою соседку по лестничной клетке, бабушку Хо. Бабушка Хо была вьетнамка. Она была так хрупка и, видимо, так одинока. Да, решено, в следующую субботу вдова Долгорукая пригласит бабушку Хо с собой в автобус. Ничего страшного, девочки потеснятся.


Вот о чем думала вдова Долгорукая, идя по улице Туртиль к себе домой под взглядом молодого полицейского в кожаной куртке. Единственным испытанием за день была лестница. Подъезд темный (отключено электричество), загроможденный на каждой площадке домашним скарбом и помойными ведрами. Шесть этажей! Еще за двадцать метров до парадной вдова Долгорукая делала глубокий вдох, словно перед прыжком в воду. Лампочка последнего фонаря не горела (видимо, проделки малыша Нурдина). Она возвращалась к себе. В свой мрак. Полицейский не пошел за ней в подъезд. Он только что осмотрел все лестничные площадки. Здесь жили две старушки: бабушка Хо, которую вчера показывали по телевизору, и вдова Долгорукая. Полицейский был невидимым ангелом-хранителем двух этих женщин. Вдова Долгорукая только что благополучно добралась до дома. Полицейский сделал пол-оборота кругом. Он не хотел выпускать Бельвиль из виду.


Едва вдова Долгорукая вошла в подъезд, как тут же почувствовала опасность. В подъезде кто-то был. Кто-то прятался за шахтой лифта лестницы Б. Всего в метре слева от нее. Она ощутила тепло чужого тела. Напряжение чужих нервов. Она тихонько открыла сумочку. Ее рука скользнула внутрь, пальцы сомкнулись на рукоятке из орешника. Револьвер был коротким, надежным оружием, специально задуманным для этого вида ближнего боя. «Плама-27». Вдова передвинула сумку с правого бедра на живот. Теперь револьвер был направлен в сторону опасности. Она как можно тише взвела курок и ощутила, как барабан провернулся у нее в ладони. Она замерла. Потом повернулась лицом к темному провалу лестничной клетки и спросила:

– Кто здесь?

Ответа не последовало. Сейчас он выпрыгнет. Она выстрелит только в самый последний момент, когда увидит бритву, выстрелит сквозь сумку, не вынимая револьвера.

– Так кто здесь?

Сердце билось часто, но это от возбуждения. Внешне она боязливо прижимала к себе сумочку.

– Я сегодня получила пенсию, – сказала она, – деньги здесь, в сумочке.

Молчание.

– Вместе с киевским веером и ключами от квартиры.

Тень по-прежнему не шевелилась.

– Шестой этаж направо, – уточнила вдова. Ответа не было.

– Хорошо, – сказала она, – придется звать на помощь. На улице полиция.

Наконец тень вышла.

– Да чего вы, мадам Долго, у меня ж тут засада!

Этот голос она узнала сразу же. И бросила револьвер, как будто он обжег ей пальцы.

– Что ты здесь делаешь, Нурдин, мальчик мой?

– Лейлу жду, – прошептал мальчик. – Я хочу ее напугать.

(Лейла была одна из дочек старого Амара Бен Тайеба, владельца ресторана. По вечерам Лейла приносила ужин вдове Долгорукой и бабушке Хо.)

– Чтобы она уронила поднос, как на прошлой неделе?

– Нет, мадам Долго, я ее только потискаю.

– Хорошо, мальчик мой, но только на обратном пути.

– Ладно, мадам Долго, на обратном.


– Входи, Лейла, дверь открыта.

Она только повесила сумку и пальто. Она даже не успела отдышаться.

– Это не Лейла, мадам Долгорукая, – сказал голос, – это всего лишь я.

Вдова обернулась с удивленной улыбкой на лице. Она не успела прикрыть горло. Свистнуло лезвие бритвы. Она поняла, что рана чистая и глубокая. Она почувствовала, как тонет в себе самой. Эта смерть была не так уж неприятна – что-то вроде кипящего хмеля.

14


Прошло уже четыре дня, а молодая женщина, найденная на барже, по-прежнему глубоко спала.

– Если вы не шлюха, то кто же вы, прекрасная дама?

Пастор стоял на коленях у ее изголовья. Он говорил с ней шепотом в тишине больничной палаты, надеясь, что отзвук слов осядет где-нибудь в закоулках ее комы.

– И кто вас так избил?

Она не состояла на учете как проститутка и не числилась в розыске. Казалось, никто не хочет заявить права на ее роскошное тело и никого не заботит ее висящая на волоске жизнь. Пастор исчерпал все ресурсы компьютерной сети и картотек.

– Знаете, я найду их. Их было по крайней мере двое.

Во все стороны из нее торчали трубки. Ее окружал консервный больничный запах.

– Мы уже нашли машину, черный «BMW», в районе площади Гамбетта.

Склонившись над больной, Пастор шепотом сообщал ей хорошие вести. Из тех вестей, что помогают выкарабкаться.

– Анализ отпечатков даст кучу новых сведений.

Красная лампочка на одном из металлических шкафов свидетельствовала о том, что она думает, но где-то очень далеко. Сердце билось неровно, как в любви. Ей ввели смертельную дозу наркотиков.

– Даже Тянь со всеми своими пилюлями не вынес бы такого количества дряни в организме. Но вы крепкая девушка, вы должны выжить.

Осмотр полости рта тоже ничего не дал. Одна коронка, один зуб мудрости удален, но ни один французский дантист не делал рентген этой челюсти и не снимал оттиска с этого зуба под коронкой.

– А ваш аппендикс? Врачи говорят, что операция сделана совсем недавно. Не больше двух лет назад. Кто же вам отчикнул аппендикс? По крайней мере, хирург был не француз, ваша фотография обошла все операционные. Какой-нибудь поклонник?

В сумерках палаты Пастор улыбнулся. Он взял стул, придвинул его к кровати, устроился поудобнее.

– Хорошо. Давайте рассуждать.

Теперь он шептал в самое ухо спящей женщине.

– Резать живот и лечить зубы вы ездите за границу. Если немного повезет, то состав вашей коронки укажет нам, в какую страну. Отсюда две гипотезы.

(Можно допрашивать кого угодно и в каком угодно состоянии, истину обычно выявляют не сами вопросы, а их последовательность. Этому учил Пастора Советник, еще когда маленький Жан-Батист ходил в школу.)

– Либо вы прекрасная иностранка, которую пытались убить на территории Франции, может быть, даже шпионка, раз вас пытали, – тогда дело выходит из моей компетенции, поэтому данную гипотезу придется сразу же отбросить. Либо вы профессиональная путешественница.

Пастор переждал, пока по коридору прогрохочет железная тележка. Потом спросил:

– Лектор-консультант? (Он скептически поморщился.) Нет, состав этого тела явно не профессорско-преподавательский. Работник посольства? Бизнесмен?

Пышные формы, плотные мускулы, волевое лицо могли в крайнем случае ассоциироваться с последним образом.

– Нет, ваши мужчины стали бы вас разыскивать.

Пастору случалось сталкиваться с такими руководительницами высокого ранга. Удивительно, как в их отсутствие мужчины распадались на составные части.

– Туризм? Путешествия и экскурсии? Вы – терпеливый пастырь пугливых туристических стад?

Нет. Пастор не мог объяснить почему, но нет. Не могла она ходить по предписанным маршрутам.

– Тогда, может быть, журналистка?

Теперь он обыгрывал эту мысль. Журналистка… репортер… фотокорреспондент… что-нибудь вроде этого…

– Но почему же в случае исчезновения газета не разыскивает своего столь видного сотрудника?

Он еще раз прошелся взглядом по всему телу. Красивая женщина. Красивый костяк. Красивая голова. Нервные и гибкие пальцы. Натуральная грива волос.

– А потому что вы не поденщица, изо дня в день удобряющая свою газету, вы не из тех придворных писак, кто сочиняет свои штампованные отчеты во время светских коктейлей.

Нет, он скорее представлял себе ее кем-то вроде репортера с места событий, типа «вот посмотрим и разберемся», из тех, кто пропадает неделями, а потом вдруг выныривает, проведя расследование и расставив все по своим местам. Археолог современности, этнолог личного присутствия и именно тот тип женщины, которая выведает все, что должно было остаться тайным. И сообщит об этом всем. Во имя гласности.

– Угадал?

Дверь открылась неслышно для Пастора. И голос Тяня хрипло и язвительно зашептал ему на ухо:

– Угадал. А может, она машинистка в отпуске или наследница, которую надо убрать…

– Машинистки не лечатся за границей, а наследниц не пытают, Тянь, их сразу заливают бетоном. Ты – желтая поганка, довольно редко встречающийся подвид.

– Я – разновидность бледной, французской, вот и все. Пошли, сынок, с моим здоровьем больница может быть смертельна.


***


Инспектор Ван Тянь хандрил. Шли дни за днями, а ему все не удавалось найти убийцу вдовы Долгорукой.

– Сынок, это ж была моя соседка, можно сказать, жили дверь в дверь.

Какой-то гад разгуливал с бритвой по Бельвилю. Резал старушек на две части прямо под носом у инспектора Ван Тяня, а инспектор Ван Тянь никак не мог его сцапать.

– Нет, чтоб зайти ко мне! Черта с два, его понесло напротив!

Бабушка Хо бушевала в сердце инспектора Ван Тяня. Бабушка Хо была куда денежней вдовы Долгорукой. Бабушка Хо носилась по Бельвилю, трясла деньгами на глазах у бедняков, а резали все кого-то другого. У бабушки Хо в матрасе было целое состояние, у других же старушек не было ничего, кроме жалкой пенсии, зажатой в худеньком кулачке. Эта пенсия была ядом, для старушек она оказывалась смертельной. Инспектор Ван Тянь и бабушка Хо не могли ужиться вместе.

– Сынок, мне обрыдло быть старым кретином, канающим под старую дуру.

Пастор готовил стаканы бурбона для заливания успокоительных таблеток. Что еще оставалось делать?

– А сколько я сил угробил…

Так оно и было. Инспектор Ван Тянь испробовал все способы. В своем цивильном платье он допросил всех, кто мог что-нибудь знать. В бабушкином наряде пытался соблазнить всех окрестных наркоманов. Бабушку Хо видали в компании таких доходяг, что они писали себе в штаны. Они клацали зубами, их ломало, но бабушка Хо уходила от них целой и невредимой. Бабушка Хо казалась себе огромной запретной костью, лежащей под носом у голодных псов. Целая куча денег, Бог ты мой! Аллах, сколько капусты, которая могла бы превратиться в снежок! Бабушка Хо была древом познания, всаженным в самые мозги Бельвиля: лапы прочь! Видя, как она проходит мимо, некоторые наркоманы не выдерживали внутренней борьбы и падали в обморок. Бабушка Хо потеряла веру в себя и разлюбила свой вьетнамский акцент.

– Мне обрыдло приправлять каждое слово чавканьем.

По сути, бабушка Хо ни на грош не знала вьетнамского. Ее акцент был полной туфтой. И методы работы тоже.

– Мне обрыдло играть тонких азиатов, у меня толстая французская башка.

По вечерам, когда наступало время печатать рапорт, Тянь чувствовал отвращение ко всему и сбрасывал в кабинете переливающееся черным шелком китайское платье. Оттуда вырывался аромат «Тысячи цветов Азии» и хватал Пастора за горло. Когда у бабушки Хо была депрессия, инспектор Ван Тянь говорил о личном. Он тоже был вдовцом. Его жена Жанина, по прозвищу Жанина-Великанша, умерла двенадцать лет назад. После нее осталась дочка, Жервеза, но Жервеза выбрала Бога. («Я молюсь за тебя, Тяньчик, но выбраться к тебе, правда, нет времени».) Инспектор Ван Тянь чувствовал себя одиноко. И если честно, то даже неприкаянно.

– Моя мать в двадцатых годах была учительницей в Тонкине. Я сохранил ее первое, и последнее, письмо, написанное домой, на нем штемпель города Монкая, где она работала. Хочешь почитать, сынок?

Пастор прочел письмо.


«Дорогие родители!

Что бы мы ни делали, больше двадцати лет нам в этой стране не продержаться. Мы для них слишком прожорливы, они для нас слишком худы. Я же, как настоящий мародер, схвачу самое ценное, что подвернется, и вернусь первым пароходом.

Ждите, я скоро.

Ваша Луиза».


– И что же ей подвернулось? – спросил Пастор.

– Мой отец. Самый маленький тонкинец в Тонкине. Она-то сама была рослая девушка из двенадцатого округа, где заводы Тольбиак, представляешь себе? Склады Берси. Вот там я и вырос.

– Если это называется вырос.

– В винном погребе. Отличный был погребок.


Расследование Пастора тоже продвинулось мало. Анализ отпечатков пальцев на кузове «BMW» не дал ничего. Владелец машины был неженатый и мелочно-аккуратный дантист, не снимавший перчаток со дня открытия СПИДа. Поскольку убийцы оказались столь же аккуратны, его машина была единственной в Париже, не имевшей на своей поверхности никаких отпечатков пальцев. Даже автомеханик после недавнего ремонта вытер кузов за собой.

По совету Тяня Пастор сделал запрос обо всех случаях срочного вызова полиции, зарегистрированных в ночь, когда женщина была сброшена на баржу.

– Может быть, она отбивалась, когда ее запихивали в машину, может, орала, кто-нибудь услышал и вызвал полицию.

– Может быть, – согласился Пастор.

В ту ночь в Париже и его пригородах кричали триста две женщины. Полиция выезжала на вызовы двести восемь раз. Преждевременные роды, приступы острого аппендицита, бурные оргазмы, семейные разборки, мгновенно стихающие при виде полицейской формы, – словом, ничего серьезного. Пастор пообещал себе проверить остальное.

Фотография спящей красавицы не вызывала ни у кого никаких ассоциаций. Если некоторые деловые женщины отсутствовали в одном месте, то непременно и с большой выгодой для себя присутствовали в другом. Пастор одну за другой обходил те газеты, которые могли себе позволить содержать репортеров или спецкорреспондентов. Их было больше, чем он полагал. Ему понадобится еще несколько дней, чтобы обойти все.


***


И наступил тот вечер, когда у инспектора Карегга – крепкого парня с бычьим загривком, одетого при любой погоде в летную куртку с меховым воротником, – кончились скрепки. Карегга был нетороплив, методичен и влюблен в молоденькую косметичку. Он только что закончил печатать обстоятельный рапорт о краже, отягченной непристойными действиями (эксгибиционизмом). Кражу он охотно простил бы, но эксгибиционизм был Карегга отвратителен с тех пор, как он встретил любовь во всей ее чистоте. Минуту Карегга думал, у кого бы занять скрепку, столь необходимую для скрепления рапорта воедино. Он выбрал коллегу Пастора. Пастор славный парень, неизменно веселый и ненавязчивый, он оказывает кучу услуг куче людей, не извлекая при этом для себя ни малейшей выгоды. Пастор всегда свободен. Он спит у себя в кабинете. Благодаря Пастору, заменившему его на дежурстве, Карегга смог впервые провести ночь с Кароль. (Честно говоря, в ту ночь ничего между ними не произошло. Карегга и Кароль только мечтали о будущем. К его непосредственному строительству они приступили назавтра, в шесть тридцать утра.) Пастор работает в одном кабинете с крошечным вьетнамцем, по матери французом, который весь день заполняет бланки медицинской страховки. Кабинет Ван Тяня и Пастора был за стенкой от Карегга. В силу всех этих соображений (профессиональных, общечеловеческих и пространственно-топографических) инспектор Карегга вошел в тот вечер в пристанище Тяня и Пастора. Оба инспектора стояли рядом, спиной к двери, и наблюдали, как зимняя ночь белой пылью припудривает городские фонари. Они не обернулись. Ни за что на свете Карегга не взял бы скрепку без спроса. С другой стороны, прямо-корыстный переход к делу (дескать, Пастор, дай-ка скрепку) ему претил. Таким образом, размышляя о том, как бы обозначить свое присутствие, Карегга увидел на столе у Пастора снимок. Снимок был из их лаборатории и изображал красивую девицу на куче угля. Немного подбитую, но красивую. Что подтверждал увеличенный снимок лица. В своей грубоватой манере немногословного штангиста инспектор Карегга сказал:

– А я ее знаю.

Пастор медленно обернулся. Лицо у него было усталое.

– Что ты сказал?

Инспектор Карегга повторил, что знает, кто она.

– Ее зовут Джулия Коррансон, она журналистка из «Актюэля».

Каскад розовых таблеток низвергся на пол. Когда Ван Тянь вспомнил про свой тюбик успокоительного, он был совершенно пуст.

Зазвонил телефон.

– Пастор, ты?

На том конце провода задыхающийся от профэнтузиазма полицейский голос кричал:

– Ну все, мы знаем, кто девица!

– Я тоже, – сказал Пастор.

И повесил трубку.

15


Я, со своей стороны, пораскинул мозгами. Медсестра из мэрии одиннадцатого округа хотела сделать нашего Калоша наркоманом, а Хадуша замели с пакетом таблеток. Зная, что мне не поверят, Хадуш не дал мне встать на свою защиту. Он предпочел выпутываться сам. Но вот прошла неделя, а Хадуш не возвращается. Отсюда вывод: нужна помощь.

Я принял единственно возможное решение: отыскать эту наркомедсестру и заставить ее во всем признаться. А посему я отрядил старого Калоша в мэрию. Он должен вызвать вышеозначенную медсестру на дом, под тем предлогом, что его порция грез подходит к концу. Он записался куда следует, его заверили, что она явится к нему в 16.30, и теперь я сижу у Калоша в платяном шкафу. Возбужденный надеждой на новую встречу, Калош не может усидеть на месте.

– Одно тебе скажу, Бен, пикантная женщина!

– Замолчи, Калош, она же может услышать! Возьмет и явится! – говорю я, сидя на корточках среди его старых костюмов и самопальных шузов. Шкаф Калоша пахнет прошедшим временем совершенного вида.

– Ослепительная улыбка, глаза как звезды, ты сам увидишь!

– Да если ты не перестанешь болтать, я вообще ничего не увижу. Она поймет, что ты не один, и отвалит!

– С тех пор как я ее увидел, я все время думаю о ней.

Мне не видно Калоша, но слышно, как он топает по комнате. Он принарядился. Ботинки со страшным скрипом вспоминают пятидесятые годы.

– А какая проказница! Знаешь, она дала мне лекарство и погладила по ладони…

Честно говоря, он так взвинчен, как будто и вправду съел весь этот взрывпакет. Я начинаю опасаться за дальнейший ход операции.

Тук-тук – а вот и дальнейший ход.

Шаги Калоша смолкают.

Опять «тук-тук». Калош не двигается с места. Яростный шепот с моей стороны:

– Да открывай же, дьявол!

Положение безнадежное. Он окаменел. Он обратился в лед. И, скрючившись в платяном шкафу, я внезапно понимаю, почему уделом Калоша стало безбрачие.

На этот раз раздается ТУК-ТУК-ТУК!

Если я по-быстрому не приму какое-нибудь решение, пикантная женщина свалит, как сваливали до нее все женщины в жизни Калоша, потому что он зазывал их к себе и никогда не впускал. Поэтому я выскочил из шкафа, пробежал квартиру и настежь открыл дверь.

– Спите вы, что ли, – сквозь зубы говорит огромная белобрысая баба, отшвыривает меня в сторону, как полузащитника, и оказывается перед остолбеневшим Калошем.

– Ну, давай, дед, выкладывай.

Калош нем. Мамонтша поворачивается ко мне:

– Чего это с папашей? Давайте побыстрей, а то вас много, а я одна!

– Он ждал кого-то другого и поэтому немного удивлен.

– Кого другого? Он же вызывал районную медсестру?

– Вот именно, и думал, что придет другая, черненькая.

– Нет у нас черненьких. Нас всего двое. И вторая рыжая. Я гораздо симпатичней. Так что никаких иллюзий на ее счет.

– Но в прошлый раз ему выдала лекарство такая молоденькая брюнетка, и, поскольку ему стало лучше, он решил вызвать кого-нибудь пополнить свои запасы.

– Рецепт есть?

– Какой рецепт?

Ее сальная морда вдруг застывает. Глазки сощуриваются.

– Бросьте придуриваться. Были лекарства, значит, должен быть рецепт.

– Ничего подобного. Были таблетки, насыпанные в полиэтиленовый мешочек, – что-то успокоительное…

– Может, позвать полицию?

Тут диалог слегка зависает. Великанша сказала это так запросто, как будто предложила сходить выпить.

– Нет, у вас в квартале сплошные придурки! За неделю – третья попытка выбить из меня поддельный рецепт. Во-первых, я против, а во-вторых, у меня нет бланков.

Но вдруг ее рожа хитро морщится, складывается в какую-то заговорщицкую ухмылку, а указательный палец тычет в сторону Калоша:

– А ведь наркота нужна не деду, точно? Она нужна вам…

(Другое дело.)

И вдруг она начинает ворковать:

– Наркотики – не выход из проблемы… Я могу предложить кое-что получше…

С этими словами она двигается на меня. Сколько в ней может быть росту? Не обладай я хорошей задней скоростью, мою голову заклинило бы у нее в грудях. Спиной к Калошу она приказывает:

– Марш на кухню, дедуля.

Сказано – сделано, теперь мы вдвоем. Ее зверская морда нависла надо мной, ее гранитный бюст вдавливает меня в стену, ее рука, как ковш экскаватора, тянется вниз (в мой личный низ), и голосом сексманьячки она диктует свой рецепт:

– Сейчас у меня мало времени, золотко, придешь лечиться ко мне домой – и не позднее, чем сегодня вечером, не то я сдам тебя ментам. Держи адресок.

Действительно, запустив пальцы мне за ремень, она сует туда холодную визитную карточку, и мой интимный датчик тут же сигнализирует: рельефная печать. Большой шик.


***


Иначе говоря, благодетельница Калоша была такая же медсестра, как я епископ. Разумеется, она никак не связана с мэрией, у мэрии есть свои медсестры, они не сажают пациентов на иглу, зато насилуют.

Если эта черненькая не принадлежит к списку служащих муниципалитета, значит, она работает на себя или на банду, специализирующуюся на обработке стариков (она уже трижды отметилась в нашем квартале). И тут – ну конечно же – эврика! Я вспомнил про ту стройную брюнетку, которая вводила наркотики Риссону, которую еще выслеживала моя Джулия… А вдруг это одна и та же? Просто одна и та же девушка…


***


Продолжение малоссенского расследования протекает в темной комнате под фотографическими пальчиками моей сестры Клары, при свете красной лампы, висящей у нас над головами (как нежно светится лицо Клары… Ответь мне, милая, кто в тебя влюбится и когда это будет? И как переживет это твой старший братец?).

Мы решили проявить все снимки, сделанные Кларой во время вручения медали. Если немного повезет, брюнетка окажется в кадре.

– Посмотри на депутата, Бен, какой смешной… Народный избранник как раз проявляется в бачке с химической подливкой.

– Сначала появляются челюсти. Вот что значит энергичное лицо!

Клара тихонько смеется. Клара – фотограф. Она стала фотографом, когда впервые открыла свои миндалевидные глаза – шестнадцать лет назад. Впрочем, Джулия тоже не ошиблась на ее счет, когда я их познакомил («Невероятно, как эта девочка смотрит на мир, – она видит поверхность и фон»).

– Теперь госсекретарь по делам пенсионеров…

У Арно Лекапельера сначала проявляется пробор, потом ребро носа и ямка на подбородке. Появляющееся по обе стороны от этой вертикали щекастое лицо чисто, гладко и невыразительно, как шлем. Конечно, шлем несколько объемен, но невозмутим, и на нем – внимательная щель глаз. (Ух, как он мне не нравится!) Арно Лекапельер свесился с эстрады. Он жмет руку омедаленному и радостному Калошу. На самом деле он едва протягивает ему кончики пальцев. С каким-то даже, я бы сказал, отвращеньем. Кажется, у этого Арно аллергия на стариков. И это госсекретарь по делам пенсионеров… Судьба, друг мой, судьба!

Так мы трудимся добрых два часа подряд, и аромат Клары борется со зловонными испарениями химреактивов. Наконец Клара говорит:

– Крупные планы ничего не дадут, Бен. Видимо, она была начеку. Придется искать ее в толпе. Я буду увеличивать снимки.

– У нас еще масса времени.

– Только не у тебя, Бен. Сегодня собирался зайти дядя Стожил.

(Стожил, прошу тебя, дай мне побыть в этой красной ночи с моей любимой сестричкой.)

– Ты нужен ему, Бен. Он никак не придет в себя после убийства госпожи Долгорукой. Иди, если я что-нибудь обнаружу, то позову тебя.


И Стожилкович пришел. Взял стул. Уселся в одиночестве посреди комнаты, где спят дети и дедушки. Он ждет меня. Это стало у нас почти ритуалом: слушать, как спят старики и малыши. Дети – на нижних кроватях, а подшефные дедушки – наверху. (Идея Терезы, одобренная Кларой, ратифицированная детьми и допущенная к исполнению моей властью. По прибытии к нам старики были настолько выбиты из колеи, что потеряли сон. «Дыханье малышей их успокоит», – заявила Тереза. Дыханье малышей или благоухание девушек? Как бы то ни было, но с тех пор старики храпят, как пожарные. А мы со Стожилом часами сидим за шахматной доской, тихонько переговариваясь среди перемешавшихся сновидений.)

– Сегодня, – говорит Стожил, – я возил по городу русских.

Жереми в своей постели поворачивается на другой бок, и ту же операцию проделывает лежащий выше дедушка Карп.

– Праведные коммунисты с отличными характеристиками, получившие инструкцию бдить.

Малыш слабо стонет. Тереза кашляет.

– В турбюро мне рекомендовали отнестись к ним с пониманием. Там был один гэбист, украинец, весьма жизнерадостный. Он мне весело говорит: «Никакой пропаганды, товарищ, мы знаем все ваши приемы». Они много чего любят говорить со смехом, но от такого смеха можно и помереть. Как будто к тебе подползла гадюка, улыбнулась и ужалила.

– Я помню Хрущева, тот тоже любил посмеяться.

– Да, большой был весельчак, пока другой не стал смеяться вместо него.

Мало-помалу дыхание стариков выравнивается по дыханию детей.

– Тогда я решил показать им Париж по их разумению: площадь Полковника Фабьена, Биржу труда, здание ВКТ – вот и все, что они увидели. Стоило гэбисту покоситься на витрину мясного магазина, я тут же говорил: «Это пропаганда! Внутри все ненастоящее, сосиски из папье-маше! Будете заглядываться, Алексей Трофимович, придется кое-кому сообщить».

Риссон радостно крякнул, как будто засмеялся где-то внутри сна.

– В обед я повез их в столовую завода Рено, а потом они попросились в Версаль. Всем им Версаль подавай. Мне лень было еще раз туда тащиться, я привез их на Сен-Лазарский вокзал и говорю: «Вот это Версаль, дворец тирана, поставленный революцией на службу трудящимся массам». Единодушное одобрение в виде фотовспышек.

Улыбка. Синхронное дыхание спящих. Жизни, слившиеся в едином дыхании… Я говорю:

– Теперь они просто обязаны показать тебе Москву.

Но Стожил уже думает о другом:

– Вдова Долгорукая прекрасно знала дореволюционную литературу. В двадцать лет она была коммунисткой, как я, когда ушел из монастыря. Когда я партизанил в Хорватии, она участвовала в Сопротивлении здесь. Маяковского она знала наизусть, мы читали друг другу целые сцены из «Ревизора», она понимала Белого. Да.

– Я хорошо помню ее. Она говорила маме: «Лицо вашей Клары прекрасно, как староверческая икона».

– Когда-то эти Долгорукие были князьями, их род идет с незапамятных времен. Некоторые из них ушли в революцию.

Стожил встает. Укладывает на место выпавшую из-под одеяла руку Малыша.

– Что им сегодня рассказывал Риссон?

– «Август 14-го» Солженицына. Поскольку Жереми интересовало все, что касается снаряжения пехоты в 1914 году, на помощь Риссону пришел Верден. Выходит, что армия расходовала в месяц 700 000 метров фланели по три с полтиной за метр, 2 550 000 пар носков, 250 000 шарфов, 10 000 плащ-палаток, 2 400 000 метров шинельного сукна шириной 140 сантиметров, что соответствует 77 тоннам шерсти-сырца. Верден все это знает, он помнит цены с точностью до сантима, он сам в то время портняжил. И эта лавина цифр потрясла ребят даже больше, чем рассказ о марнских такси.

– Да, – задумчиво роняет Стожил, – молодые любят смерть…

– Как ты сказал?

– Молодые любят смерть. В двенадцать лет они зачитываются рассказами о войне, в двадцать участвуют в ней сами, как госпожа Долгорукая или я. Они мечтают справедливо убивать или со славой умирать, но, так или иначе, любят они саму смерть. Сегодня у нас в Бельвиле они зарезали старуху и вкололи ее деньги себе в вену, потому что искали радужной смерти. Вот отчего погибла вдова Долгорукая: оттого что молодых влечет к смерти. И если б ее задавила гоночная машина с юным психом за рулем, то и тогда причина смерти была бы та же самая. Да.

Тишина. Размеренное дыхание спящих. И вдруг:

– Смотри-ка, Клары нет в постели…

– Сейчас будет, дядя Стожилкович! – совсем близко отвечает голос Клары (даже издали нежный голосок Клары звучит близко). – Я уже ложусь.

И поцеловав Стожила:

– Кажется, я нашла эту медсестру, Бен.

Вспышка света. Действительно, стройная брюнетка. Глаза в пол-лица (горящий взгляд, как сказал Калош). Очень темные волосы обрамляют очень белое лицо. На одном снимке она достает из открытой сумочки пакетик, который вполне может быть и упаковкой с таблетками. Что подтверждает следующее увеличение. Да, вроде все сошлось…

– Молодец, сестричка, завтра все доложим Джулии.

16


В самой редакции Пастор узнал не много. Никто из сотрудников газеты не знал, где находится Джулия Коррансон, и не беспокоился по этому поводу. Она иногда пропадала месяцами, а потом возвращалась с конца света или из ближнего пригорода с готовой статьей. До этого она не показывалась. Она мало общалась с сослуживцами и с журналистами вообще. На фоне их цветущей интроверсии, казалось, в ней не было ни карьеризма, ни запанибратства, ни истерик, ни нытья, ни бзиков, ни каких-либо пристрастий, и главная ее черта сводилась к следующему: она писала громоподобные статьи, никогда не предупреждая заранее об их теме. Ее материал брали всегда. «Поразительная девка! Вы еще о ней услышите!» Она не кололась и не употребляла спиртного. Сотрудники редакции сошлись в том, что она «классная баба», «просто супер» и «ну, сильна». Что касается личной жизни, то о ее связях с кем-либо никто ничего не слыхал. Вопрос, была ли она нимфоманка, лесбиянка, онанистка, спортсменка или филателистка, оказался немодным (Пастор понял это слишком поздно) и не принес определенного ответа. Одно можно сказать наверняка: она запросто могла внушить всепоглощающую страсть, но вряд ли Джулия Коррансон была кому-то по зубам. Вряд ли.

В последующие вечера, устроившись на раскладушке, Пастор залпом прочел собрание сочинений журналистки. С первого взгляда поражала сдержанность тона, контрастирующая со взрывным характером описываемых тем. Невозмутимый тон, нейтральный стиль типа «подлежащее – сказуемое – дополнение», казалось, говорили: «Предоставим слово жизни, не стоит ничего добавлять, она и так справится». Это выпадало из общего тона газеты и эпохи в целом.

Любопытство гнало Джулию Коррансон по свету. Она работала именно так, как представлял себе Пастор: с головой уходя в сюжет, проживая целую жизнь ради одной статьи и в следующий раз начиная все с нуля, постоянно рискуя собой, чтобы проследить путь кокаина, она добровольно оказалась в таиландской тюрьме, откуда сбежала, прячась под грудой холерных трупов. Она жила в не менее опасной близости с министром внутренних дел Турции, пока не выяснила сверхсекретный маршрут, по которому тамошний мак-сырец доходит до марсельских лабораторий, обращающих базовый морфий в известный нам современный героин. Она часто писала о наркотиках. Пастор отметил это про себя. Но она бралась и за другие темы. Она занималась обзором секса всех времен и народов и в итоге пришла к выводу, что по-настоящему достойных любовников следует искать только среди последних первобытных племен или революционеров накануне победы (но назавтра показатели снижаются). Лежа в полутемном кабинете, Пастор на секунду задумался. Он вспомнил про своего отца Советника и про Габриэлу. Прочти Габриэла эту статью, она бы пригласила автора посмотреть, как занимаются делом, несмотря на преклонный возраст, ее великолепный лысый муж и она. Как-то Пастор застал их: это напоминало весенний гон в бушующих джунглях.


Последняя статья Джулии Коррансон представляла собой фоторепортаж, снятый в Париже несколько месяцев назад и посвященный одному из служащих Магазина, – как раз тогда это предприятие торговли периодически сотрясали взрывы бомб. Этот служащий был неопределенновозрастным и поразительно бесцветным мужчиной, отзывавшимся на имя Бенжамена Малоссена. Магазин платил ему за выполнение обязанностей козла отпущения. По должности ему полагалось отвечать за все происходящие на работе накладки, и, если покупатели приходили качать права, лицо его принимало выражение такой трагической боли, что гнев сменялся жалостью и незадачливые клиенты исчезали, не требуя ни малейшей компенсации. На некоторых фотографиях можно было увидеть этого Малоссена вместе с замдиректора по кадрам, и оба были совершенно счастливы, что смогли обвести покупателей вокруг пальца. Затем следовал статистический анализ средств, сэкономленных Магазином. (Игра стоила свеч.) Джулия Коррансон указывала также величину зарплаты Малоссена. (Очень, очень приличная.) Другая грань репортажа представляла собой описание Малоссена в кругу семьи. Здесь он казался моложе и гораздо определенней. Старший сын в многодетной семье, он стоял на фоне двухъярусных кроватей своих братьев и сестер и рассказывал им истории, буквально воспламенявшие их воображение.

Как и в прочих статьях Джулии Коррансон, автор не позволял себе ни малейшего оценочного суждения, ни намека на восклицательный знак. Подлежащее, сказуемое, дополнение.

В Отделе регистрации актов гражданского состояния Пастору сообщили, что Джулия Коррансон была единственной дочерью Жака-Эмиля Коррансона, родившегося 2 января 1901 года в одноименном селенье (Коррансон) провинции Дофине, неподалеку от Вилларде-Лана, и Эмилии Меллини, уроженки Италии, родившейся в Болонье 17 февраля 1923 года. Несмотря на разницу в возрасте, мама умерла первой, в 1951 году, а папа – в 1969-м.

Инспектор Ван Тянь вспомнил Жака-Эмиля Коррансона.

– Этот мужик был похож на мою мать, – заявил он с бухты-барахты.

(Старик Тянь любил внезапно поражать юного Пастора. Изредка ему это удавалось.)

– Он что, тоже рос в винной лавке?

– Нет, он был губернатором колонии и противником колониальной системы.

По словам Тяня, фамилия Коррансон впервые возникла в светской хронике в 1954 году, рядом с фамилией Мендес-Франса по случаю переговоров с Вьет Минем. Коррансон сыграл активную роль в предоставлении в том же году Тунису статуса внутренней автономии. При де Голле Коррансон продолжал работать в том же направлении, то есть укрепляя контакты со всеми подпольными движениями Африки, стремившимися к независимости.

– А эту статью Джулии Коррансон ты видел? – спросил Пастор у Ван Тяня.

Пастор не любил оставлять выпады Тяня без ответа Он бросил на стол старому инспектору фоторепортаж, взглянув на который Тянь из желтого сделался зеленым.

В статье рассказывалось о том, как, болтаясь в Китайском море в поисках boat people и сама пребывая на плавсредстве примерно того же типа, что и лодки беглецов (см. фото), Джулия Коррансон была сражена приступом острого аппендицита (см. фото). Операцию пришлось делать на месте и без анестезии (см. фото), а поскольку все спутники один за другим упали в обморок (см. фото), ей пришлось самой закончить начатое ими дело, держа в одной руке скальпель, а в другой карманное зеркальце (см. фото).

– Отсюда следует по крайней мере один вывод, – сказал Пастор, переждав, пока Тянь предпишет себе успокоительное и примет его, – а именно: парни, работавшие с ней перед тем, как сбросить на баржу, ничего от нее не добились.

В конце того же рабочего дня инспектор Пастор сделал десятую попытку вскинуть оружие быстрее Тяня. Служебный пистолет зацепился за петлю свитера и выскочил из руки. Выстрел раздался, когда он стукнулся об пол. Служебная пуля калибра 7, 65 мм царапнула Тяня по лопатке, срикошетила от потолка, вырвала из стены клок полиэстеровой обивки и затихла.

– Давай сначала, – сказал Тянь.

– Давай не будем, – сказал Пастор.

В стрельбе из положения лежа с упором четыре из выпущенных Пастором восьми пуль выбили приличную сумму в мишени Ван Тяня. Мишень Пастора (в виде картонного стрелка в угрожающей позе) осталась девственно чиста.

– Как тебе удается так плохо стрелять? – восхищенно спросил Тянь.

– Все равно, если пора стрелять, значит, слишком поздно, – философски ответил Пастор.

После чего Пастора вызвали в кабинет его начальника, комдива Аннелиза. Как обычно, в кабинете с задернутыми шторами плавал зеленый императорский полумрак. Длинная, как голодный день, секретарша, отзывавшаяся (безмолвно) на имя Элизабет, принесла Пастору чашку кофе. Элизабет питала к комдиву Аннелизу немое почтение, которым тот не злоупотреблял. Она входила и выходила абсолютно бесшумно. Всегда оставляя после себя кофейник.

17


А н н е л и з. Спасибо, Элизабет. Скажите-ка, Пастор.

П а с т о р. Да, Сударь?

А н н е л и з. Что вы думаете о комдиве Серкере?

П а с т о р. О начальнике антинаркотической службы? Как вам сказать, Сударь…

А н н е л и з. Я слушаю.

П а с т о р. В общем, он довольно силен.

А н н е л и з. Один кусочек сахара или два?

П а с т о р. Полтора, Сударь, благодарю вас.

А н н е л и з. Почему?

П а с т о р. Простите, Сударь?

А н н е л и з. Почему вы считаете Серкера сильным?

П а с т о р. Это архетип, Сударь, архетип полицейского-почвенника, архетип – редкая вещь, загадка природы.

А н н е л и з. Объяснитесь.

П а с т о р. Как вам сказать, когда против одного человека накапливается столько очевидных доказательств, то он в конце концов утрачивает реальность и становится таким же загадочным, как собирательный образ.

А н н е л и з. Интересная мысль.

П а с т о р. Женщина, дело которой я сейчас веду, тоже является архетипом: журналистка – авантюристка – идеалистка. Таких даже в кино не бывает.

А н н е л и з. «Во дает», как говорят мои внуки.

П а с т о р. Вы стали дедушкой, Сударь?

А н н е л и з. Дважды. Практически это новая профессия. И что же ваше расследование, продвигается?

П а с т о р. Установлена личность потерпевшей, Сударь.

А н н е л и з. Каким образом?

П а с т о р. Карегга был с ней знаком.

А н н е л и з. Прекрасно.

П а с т о р. Она дочь Жака-Эмиля Коррансона.

А н н е л и з. Помощник Мендеса? Симпатичная политическая фигура. Внешне напоминал Конрада. С той разницей, что Коррансон колонии отдавал.

П а с т о р. То есть был завоевателем наоборот.

А н н е л и з. Если угодно. Еще кофе?

П а с т о р. Благодарю.

А н н е л и з. Пастор, боюсь, что коллега Серкер вновь нуждается в вашем содействии.

П а с т о р. Понятно, Сударь.

А н н е л и з. Чтобы не сказать в вашей помощи.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Насколько это возможно.

П а с т о р. Разумеется, Сударь.

А н н е л и з. В рамках расследования по делу Ванини Серкеру удалось арестовать некоего Хадуша Бен Тайеба. Он был пойман с поличным при попытке сбыта амфетаминов посетителям ресторана своего отца.

П а с т о р. В Бельвиле?

А н н е л и з. В Бельвиле. В ходе допроса Серкер проявил себя, скажем…

П а с т о р. Как сильный архетип…

А н н е л и з. Вот именно. Он убежден, что Бен Тайеб участвовал в убийстве Ванини или покрывает убийцу.

П а с т о р. А Бен Тайеб не признается?

А н н е л и з. Нет. Хуже то, что ему пришлось провести неделю в госпитале.

П а с т о р. Понятно.

А н н е л и з. Легкий недосмотр. Нужно уладить это, Пастор, пока не вмешались журналисты.

П а с т о р. Хорошо, Сударь.

А н н е л и з. Вы допросите Бен Тайеба сегодня?

П а с т о р. Сейчас же.

Едва Пастор вошел в залитый светом кабинет Серкера, как усатый рослый комиссар встал и с демократической улыбкой обнял его за плечи. Он был выше Пастора на целую голову.

– Не успел поздравить тебя с Шабралем, малыш, но это просто супер.

И он увлек за собой Пастора в некое подобие прогулки.

– Зато про Бен Тайеба я тебе сейчас все популярно объясню. Этот ублюдок…

Кабинет Серкера был гораздо просторней и светлей, чем кабинет его коллеги Аннелиза. Повсюду металл и стекло. Стены украшены серией дипломов, полученных Серкером с того момента, как он задумал стать полицейским, а также снимками выпускников учебных заведений, скаутскими трофеями и премиями юрфака. На некоторых фотографиях комдив представал в компании той или иной звезды адвокатуры, культуры или политической сцены. Справа на стеклянных стеллажах рядами стояли кубки за отличную стрельбу, левая же стена являла отличную коллекцию ручного оружия, среди которого был даже четырехствольный пистолет, на секунду привлекший внимание Пастора.

– «Ремингтон-Эллиот Дерринжер» тридцать второго калибра, – объяснил Серкер.

Далее, проходя мимо встроенного между алюминиевыми стеллажами мини-холодильника:

– Пропустим по одной?

– Не откажусь.

Пастор всегда прекрасно ладил с верзилами. Его маленький рост их успокаивал, а живость ума умиляла. С детского сада Советник и Габриэла учили маленького Жана-Батиста не бояться чужих мускулов. В лицее Пастор частенько играл роль рыбы-пилота при огромных акулах, казалось, поголовно страдавших душевной близорукостью.

– В общем, этот гад Тайеб, тайебский сын, здорово меня достал.

Как полицейский Серкер действительно отличился, и на улице (несколько ранений), и у себя в кабинете (бронебойные доводы Серкера сразили огромное количество подозреваемых, что называется, не в бровь, а в глаз).

– Но я готов спорить на что угодно, что это Тайеб пришил Ванини.

Раз так утверждал Серкер, Пастор был склонен ему поверить. Но все же спросил:

– Есть улики?

– Есть мотив.

Пастор дал Серкеру время подобрать слова для дальнейшей речи.

– Ванини не слабо работал с демонстрантами, особенно с черными. Раз он слегка задел двоюродного брата этого Тайеба. Но тот был опасен для общества.

– Понятно.

– Но есть тут одна закавыка, малыш. Хадуш Бен Тайеб сумел сфотографировать Ванини в разгар работы. Никак не могу прибрать к рукам эти картинки. Если Тайеба посадить в тюрьму, снимки немедленно появятся в газетах.

– Ясно. Где же выход?

– Вот тут-то и должен вмешаться ты. Для начала надо, чтобы Тайеб признался в убийстве Ванини. А потом – это основное – надо сшить ему такое дельце, чтоб его друзья-приятели раздумали публиковать снимки Ванини.

– Ясно.

– Ты как, справишься?

– Конечно.

18


Хадуш Бен Тайеб был примерно в том же состоянии, что и Джулия, когда Пастор нашел ее на барже.

– С хорошенькой лестницы вы упали, – сказал Пастор и прикрыл за собой дверь.

– Да вроде того.

Но Бен Тайеб отнюдь не был в коме. Напротив, казалось, удары его возбудили.

– Вы знаете предъявленные вам обвинения? Думаю, пересказывать не стоит.

– Не стоит. У меня отличные шишки памяти. По обычной своей привычке Пастор попросил оставить себя с задержанным наедине. Задумчиво блуждая взглядом по комнате (просторный общий кабинет с кучей пишущих машинок и телефонов), Пастор шел, ласково проводя ладонью по столам. Лицо у него осунулось.

– Вот что я предлагаю для экономии времени…

Пастор заметил снятую телефонную трубку. Он покачал головой, сделал Бен Тайебу знак молчать, убрал жевательную резинку, которая удерживала трубку в миллиметре от рычага, и опустил ее на место.

– Теперь мы одни.

На другом конце провода Серкер уже не слышал этой фразы. Он повесил трубку и восхищенно покачал головой.

Как всегда, к двери прильнули уши. Как всегда, уши вскоре различили неясное бормотанье и стук пишущей машинки.

Через сорок пять минут Пастор вернулся в кабинет Серкера. В руках он держал четыре страницы машинописного текста.

– Извини за телефончик, малыш, – со смехом сказал Серкер. – Профессиональное любопытство.

– Ничего, вы не первый, – ответил Пастор. У него был очень усталый вид, но все же менее убитый, чем после допроса Пьера Шабраля.

Серкера мало заботило выражение лица Пастора. Он сразу стал искать глазами подпись Бен Тайеба.

– Он подписал? Ну ты молоток, Пастор! Возьми еще пивка, заслужил.

Как раз в этот момент показалось, что большой полицейский обожает маленького. Потом Серкер надел очки и принялся за изучение документа. Улыбка, сиявшая на его лице, от строчки к строчке становилась все уже. На середине третьего абзаца он медленно поднял голову. Держа банку пива в руке, Пастор спокойно встретил его взгляд.

– Что это за петрушка?

– Скорее всего, это правда, – ответил Пастор.

– Старуха кокнула Ванини? Ты что, издеваешься?

– Так видел Бен Тайеб.

– И ты ему веришь?

– Я спросил – он ответил… – мягко сказал Пастор.

– Так вот он, твой хваленый метод?

– Может быть, вы дочитаете до конца?

Еще минуту Серкер, не говоря ни слова, смотрел на Пастора, потом опять погрузился в чтение. Юный инспектор, на лицо которого постепенно возвращались краски, вежливо и неторопливо допивал пиво. На странице номер три Серкер снова поднял глаза. На лице у него было выражение, которое Пастор часто наблюдал у других верзил: тупое недоумение.

– Что это еще за история с мэрией?

– По словам Бен Тайеба, амфетамины, которые он держал в руках во время ареста, на самом деле были вручены муниципальной медсестрой какому-то старику при награждении памятным знаком.

– Ладно, Пастор. И что, я, по-твоему, должен все это проглотить и запить водичкой?

– Решайте сами. Но факт тот, что Бен Тайеб специализируется не на наркотиках.

Теперь Серкер по-иному смотрел на Пастора. Аннелиз вырастил у себя волчонка, еще немного, и тот сожрет контору целиком. Он уже поучает.

– Ну и на чем он специализируется, этот Бен Тайеб?

– На игорном бизнесе. Ему принадлежат все лотереи от Бельвиля до Гут-д'Ор. Если вы хотите его на чем-то поймать, то только на этом. Имена его основных помощников я пометил на странице четыре. Его заместитель – толстый рыжий парень по кличке Симон-Араб. Ему, в свою очередь, подчиняется высокий негр – Длинный Мосси. В тот вечер, когда убили Ванини, Араб и Бен Тайеб снимали выручку в районе Пер-Лашез. На обратном пути они стали свидетелями убийства. Они стояли на тротуаре напротив.

– Удивительное совпадение.

– Да. К тому же оно лишает Бен Тайеба алиби.

Серкер насторожился. Уж не подарок ли последняя фраза? Может быть, намек? Этот воспитанный парнишка опять ему нравился. Надо бы как-нибудь сманить его от Аннелиза.

Серкер немного помолчал, потом спросил:

– Хочешь знать, что я лично обо всем этом думаю?

– Конечно.

– Во-первых, вот что я тебе скажу. Хороший ты сыщик, Пастор. Далеко пойдешь.

– Спасибо.

– Скромно принимаешь похвалу старшего по званию.

Пастор сумел рассмеяться в точности так, как это сделал Серкер.

– А теперь мое личное мнение.

Малая толика властности в голосе указывала на то, что слово опять взял начальник.

– Бен Тайеб наплел про бабушку-снайпера, просто чтобы запудрить тебе мозги. Вообще-то я не уверен, что ты ему сильно поверил, – добавил он, метнув в Пастора заговорщицкий взгляд. – Чтоб бельвильская старушка прямо посреди улицы ухлопала молодого полицейского, да еще и при исполнении обязанностей, – извини, но это уж слишком. И если Бен Тайеб зарядил тебе такую историю, то именно потому, что она ни в какие ворота не лезет. Ты не мог предположить, что он соврет тебе настолько, понял? Наврать с три короба, чтобы создать иллюзию правды, – это такая штука, которую отлично умеют делать ребята повострей. Особенно цветные. Бен Тайеб прокололся в одном: он черным по белому признал, что был на месте преступления во время преступления. Вот это важно. Остальное ерунда. И под этим стоит его собственноручная подпись. Так или иначе, но ты заставил его высунуться из норы. А рыльце у него в пуху. Что касается бабульки с пушкой 38-го калибра наперевес (оружие-то было П-38, ты знал?), то вряд ли присяжные оценят эту шутку.

Пауза.

– Значит, вот что я сделаю. С одной стороны, открою на Бен Тайеба дело по обвинению в убийстве полицейского, с другой стороны, я сошью такие костюмчики на его двух подручных – Симона-Араба и Длинного Мосси, что они пальцем не смогут пошевелить в его защиту, и снимки, которые сделала эта сволочь Тайеб, никогда не пойдут в печать. Ну, что скажешь?

– Дело Бен Тайеба ведете вы, а не я.

– Вот именно. И еще я думаю, что ты не все понял про его связь с таблетками. Бен Тайеб по горло завязан с наркотиками. Но на эту тему мне нужна кое-какая дополнительная информация. Надо будет еще проработать версию одного типа по фамилии Малоссен.

Пастор молниеносно вспомнил статью Джулии Коррансон и лицо Малоссена, но на упоминание о нем никак не отреагировал.

Серкер навис над Пастором. И сказал на полтона тише, с почти отеческой нежностью:

– Ты хоть не обиделся?

– Ни капли.

– Ты согласен, что тоже можешь время от времени дать маху?

– Да, это может случиться.

– Вот и отлично. Для сыщика это знаешь как важно!


***


В служебной машине Пастор рассказал бабушке Хо про свой визит к Серкеру. Одетый во вдовье платьице инспектор вдруг судорожно задергался.

– Что с тобой, Тянь, тебе плохо?

– Пустяки. Наверно, приступ билхариоза. Каждый раз он меня прихватывает, как услышу фамилию Серкера.

Густая пелена туч скрыла городское небо. В разгар зимы небо было грозным, как фронт тропических облаков.

– Знаешь, что такое серкер, сынок?

– Если не полицейский, то не знаю.

– Это такая мелкая гнусь, червячок с хвостиком, размножается на рисовых плантациях. Если он залезет под кожу, то человек начинает чесаться до смерти и гниет весь изнутри до тех пор, пока не станет писать кровью. Это и есть билхариоз. Вот что у меня вызывает Серкер.

– Может, все дело в том, что у тебя отец из Тонкина?

– У нас, юго-восточных азиатов, свои понятия о медицине. Кстати, сынок, а куда мы едем?

– К Джулии Коррансон.

– В больницу?

– Нет, домой. Улица Тампль, 85/87.

19


– Джулия?

Когда я поднимаюсь на площадку Джулии, держа в руке фотографии псевдомедсестры, дверь приоткрыта. Поэтому еще с площадки я шепотом спрашиваю:

– Джулия?

Очень робким шепотом. И сердце мое внезапно выдает сдвоенный удар. Один толчок крови от страсти, другой от беспокойства.

– Джулия…

И тут я вижу то, чего видеть не хочется: дверь взломана. Замок сорван.

– ДЖУЛИЯ!

Я распахиваю дверь. Там Верден (город). Ну, в общем, то, что от него осталось после обстрела. Даже не верится, что это можно будет привести в нормальный вид. Обои и ковровое покрытие сорваны, койка, диван и все подушки вспороты. Мебель разобрана по доскам, а потом доски все переломаны. Посреди общего разгрома книги вывалены из книжных шкафов и разодраны в клочья. Страницы вырваны пачками. Из телевизора и магнитофона вывернута вся электронная начинка, телефонный аппарат разрублен пополам и куски валяются в разных углах квартиры. Унитаз выдран из гнезда, корпус холодильника опрокинут на спину, водопроводные трубы выдернуты из стены и вскрыты по всей длине. Паркет методично разобран, плинтус снят.

Джулии нет.

Джулии нет?

Или Джулии больше нет?

Странный стук у меня в груди. Этот стук мне незнаком. Сердце стучит одиноко. Удары отдаются в пустоте. Словно бьет набат, и некому его услышать. Мне пересадили чужое сердце. Сердце вдовца. Потому что люди, способные устроить такое в квартире, могут сделать с Джулией все, что угодно. Ее убили. Они ее убили. Они убили мою Джулию.


***


Есть люди, которых горе убивает. Других оно погружает в глубокую задумчивость. Есть люди, которые стоят у открытой могилы и несут бог знает что, потом продолжают нести бог знает что на обратном пути, и даже не о покойнике, а о какой-нибудь домашней ерунде, есть люди, которые собираются наложить на себя руки, но по ним это не видно, есть люди, которые много плачут и быстро утешаются, есть те, кто тонет в собственных слезах, есть люди, довольные, что от кого-то избавились, есть люди, которые не могут вспомнить, как выглядел покойный, пытаются – и не могут, он унес лицо с собой, есть люди, видящие покойника повсюду, они хотят вычеркнуть его из памяти, продают его шмотки, жгут фотографии, переезжают на новую квартиру, на другой материк, начинают все по новой с кем-нибудь живым, но ничего не помогает, покойник рядом, он в зеркале заднего вида, есть люди, которые на кладбище выпивают и закусывают, есть те, что обходят его за версту, потому что у них всегда в голове открытая могила, есть люди, отказывающиеся от пищи, есть люди, не отказывающиеся выпить, есть люди, которые раздумывают, подлинное у них горе или напускное, есть люди, с головой ныряющие в работу, есть люди, наконец-то берущие отпуск, есть люди, которые считают смерть чем-то неприличным, есть люди, находящие ее естественной в определенном возрасте, при определенных обстоятельствах, при условии войны, при наличии болезни, мотоцикла, машины, такое уж время, такая уж жизнь, есть люди, считающие, что смерть – это жизнь.

А некоторые делают черт знает что. Например, мчатся сломя голову. Мчатся так, как будто не могут остановиться. Вот так и я. Я бегом слетаю по лестнице. Я не пытаюсь ни от кого удрать, нет, бежать мне не от кого, я как будто сам кого-то догоняю или что-то догоняю, что-то вроде смерти Джулии… Но единственное, что попадается мне на пути, это крошечная вьетнамка на площадке третьего этажа. Я врезаюсь в нее, и она буквально взлетает на воздух, заполняя пространство разноцветным фейерверком таблеток, флакончиков, пилюль и облаток. Как будто взорвалась аптека. Или семейный альбом, потому что от толчка я выронил фотографии наркомедсестры. К счастью, четырьмя ступеньками ниже вьетнамка падает в объятия кудрявого паренька в огромном растянутом свитере. Сам я уже далеко внизу и не извиняюсь. Я бегу дальше вниз, выскакиваю из подъезда под ледяной душ, поскольку небо решило воспользоваться моментом и выплеснуть на город все свои запасы, и я бегу по улице Тампль, как пущенный по воде камень, пересекаю по диагонали 33 677 квадратных метров поверхности площади Республики, перепрыгивая автомобильные капоты, садовые ограды и писающих собак, и, не сбавляя скорости, пробегаю 2 850 метров водоворота вдоль по проспекту все той же Республики. Я бегу против течения, но ничто не остановит человека, который бежит без цели куда глаза глядят, потому что я бегу на кладбище Пер-Лашез, а какая же это цель, моя цель – Джулия, моя заветная, любимая цель, зарытая под грудой обязанностей, моей целью была Джулия, но я бегу и не думаю, бегу и не мучаюсь, от черного дождя у меня выросли щекотные птичьи крылья, я бегу мили за милями, хотя одна мысль о том, чтоб пробежать стометровку, меня всегда безумно утомляла, я бегу и буду бежать, я никогда не остановлюсь, я бегу, и в каждом башмаке у меня по аквариуму, мысли мои тонут, я бегу и в этой новой своей жизни подводного бегуна – ужас, как человек ко всему привыкает, – встречаю образы, человек всегда может обогнать мысли, но образы рождаются из самого ритма бега, погром в квартире – рядом лицо Джулии, вспоротая подушка – Джулия внезапно хмурится, изувеченный телефон – Джулия кричит (так вот что ты увидел, Джулиус?), вой собаки Джулиуса, надсадный протяжный вой, – со стен сорвали обшивку, Джулию бросили на пол, я бегу сквозь лужи и оплеухи, сквозь брызги и вопли, но не только это, – прыжок через стремнину, и Джулия впервые входит в мою жизнь, взмах ее гривы, движение бедер, разодранные книги – и полная грудь Джулии, удары, крики, удары, – но непобедимая и улыбающаяся Джулия склонилась надо мной: «На испанском слэнге слова „любить" и „есть" – одно и то же», я бегу, чтобы меня съела Джулия, холодильник вывернут наизнанку, – что им было нужно? – и мысль, догоняющая образы, стремительная, несмотря на весь заряд ужаса, мысль: «Им было нужно узнать то, что знала Джулия». – «Чем меньше тебе известно, тем безопасней будет всем нам». Правильно, Джулия, иначе они снова поймают несчастных стариков. «Не звони мне, Бен, и не приходи, на некоторое время я вообще исчезну», а вдруг они пришли ко мне, пока я тут бегаю как последний кретин, а вдруг они теперь знают то, что хотели узнать, и пошли по следу, и ворвались в дом, где с детьми и дедушками одна мама? Лужи, удары, ужас, ручьи, я перебегаю проспект у лицея имени Вольтера, машины гудят, шоферы матерятся, я скольжу по воде, чуть не падая под колеса, пьяной чайкой ныряю в улицу Плишон, перелетаю Шеменвер и врываюсь в нашу барахолку. Наверняка спринтеров предварительно запугивают, иного объяснения нет. Чемпионы бегут от страха и вдребезги разносят рекорды.

От удара одно из матовых стекол вылетело. Когда я открываю дверь квартиры, теплый ручеек крови течет у меня по лицу вперемешку с холодным небесным супом. В барахолке пусто. Но не просто пусто. Там пусто, как после внезапного бегства. Как будто людей сорвало с места. В последнюю секунду. Все побросали и исчезли. Дом пустой, а должен быть полным. Никого. Никого, кроме мамы, неподвижно сидящей в кресле. Она обращает ко мне залитое слезами лицо и смотрит так, как будто не узнает.

20


– Тянь, ты жив?

Пастор отказался от идеи собрать все лекарства. Отдельные таблетки, аккуратно пройдя повороты лестницы, допрыгали по ступенькам до первого этажа. На площадке четвертого в строгом шелковом платье сидела согнутая в три погибели бабушка Хо и попискивала при каждом вдохе.

– Ты жив? – снова спросил Пастор.

– Вроде меня только что убили.

– Сможешь подняться?

– Покойники идут на небо своим ходом.

Пастор обнял бабушку Хо за ребрышки и помог ей добраться до двери Джулии Коррансон.

– Приехали.

Тянь затруднился бы сказать, к чему в точности это относилось – к затраченным усилиям или к тому зрелищу, что предстало перед их глазами за распахнутой дверью квартиры. Поскольку Пастор не издавал ни звука, Тянь обернулся. И испугался, увидев лицо «сынка». Пастор смотрел на груды развалин так, как будто речь шла о его собственной квартире. Он был настолько потрясен, что без сил сполз вдоль дверного косяка. Лицо, белое как мел. Застывший взгляд. Открытый рот.

– Да что ты, сынок, кражи со взломом не видел?

Пастор поднял пудовую руку.

– Видел. Как раз видел. Не беспокойся, Тянь, сейчас пройдет.

Они долго стояли на пороге, словно опасаясь усугубить беспорядок в доме.

– Во все дырки залезли, – сказал Тянь.

Наконец Пастор поднялся. Но выражение глаз у него не изменилось.

– Малоссен не мог сделать этого в одиночку.

– Малоссен?

– Это фамилия того типа, который сбил тебя на лестнице.

– Он что, по дороге вручил тебе визитную карточку?

– Джулия Коррансон написала о нем статью, там были фотографии.

Голос Пастора звучал далеко, как будто он говорил в себя.

– Малоссен, говоришь? Запомним, – сказал Тянь.

Теперь они двигались по комнате, высоко поднимая ноги, так, как с несколько запоздалой осторожностью ходят по груде обломков.

– Их было по крайней мере двое-трое, да?

– Да, – сказал Пастор. – Специалисты. Строители. Видно по работе.

В его задумчивом голосе слышалось что-то вроде ярости.

– Смотри, – добавил он, – они даже вскрыли проводку и залезли в электрические розетки.

– Как думаешь, чего-нибудь нашли?

– Нет. Они не нашли ничего.

– Откуда ты знаешь?

– Крушить они стали от досады. Тянь осторожно поворошил обломки.

– А что, по-твоему, они искали?

– Что можно искать у журналистки?

Присев на корточки, Пастор вытащил фотографию, зажатую обломками разбитой вдребезги рамки.

– Смотри.

На снимке был изображен мужчина в белом мундире, висевшем на нем, как на вешалке, в судорожно сжатой руке – белая фуражка с дубовыми листьями. Его насмешливый взгляд, казалось, был направлен прямо на Тяня и Пастора. Мужчина стоял у куста вьющихся роз, который был выше него.

Мундир был ему так велик, что казался с чужого плеча.

– Папаша Коррансон, – пояснил Тянь. – В мундире губернатора колонии.

– Он что, болен?

– Опиум, – ответил Тянь.

Впервые Пастор по-настоящему понял смысл того выражения, которое употребляли Советник и Габриэла применительно к одному из своих старых больных друзей: «Он опустился». Судя по снимку, отец Джулии Коррансон сильно опустился. Что-то в нем окончательно сорвалось с якоря. Кожа и кости не стыковались друг с другом. Огонь в глазах казался опьянением от последнего погружения. Пастор вспомнил фразу Советника по поводу болезни Габриэлы: «Не хочу видеть, как она пойдет ко дну». Нечеловеческим усилием Пастор отогнал от себя парный образ Советника и Габриэлы.

– Вот мне интересно знать…

Чешущий в затылке Тянь сильно напоминал таиландскую крестьянку перед разрушенной тайфуном хижиной.

– Этот Малоссен…

Пастор с натугой пошутил:

– Никак не можешь забыть?

– Ребра напоминают. Он ведь шел отсюда?

– Может быть.

– По-моему, когда он на меня напоролся, у него в руке были фотографии? Или пачка бумаги?

– Фотографии, – сказал Пастор. – Он их выронил от удара, я подобрал.

– Ты как думаешь, он их нашел здесь?

– Спросим у него самого.


***


Квартира Джулии Коррансон располагалась над почти приличным ателье по пошиву одежды. Оно было единственным в квартале, и там отпускали своих закройщиков-турок всего на два часа позже конца рабочего дня. Никто в ателье не мог вспомнить, чтобы в квартире наверху шумели.

– Только слышно иногда, – заявил хозяин (славный малый, весь в дутом золоте), – что пишущая машинка стучит.

– Давно вы ее не слышали?

– Точно сказать не могу, пожалуй, недели две…

– А съемщицу давно не видели?

– Ее вообще не часто увидишь. А жаль! Скроена на славу.


***


Начался дождь. Настоящий весенний ливень посреди зимы. Резкий холодный дождь. Пастор молча вел машину.

Тянь спросил:

– Ты не заметил, в этом разгроме не было пишущей машинки?

– Нет.

– Может, она ее носит с собой?

– Может быть.

Дождь… Под таким же точно дождем Пастор шел на свое последнее свидание с Советником и Габриэлой. «Дай мне три дня, – попросил Советник, – через три дня приходи, и все будет улажено».

– Давай заедем в Магазин? – внезапно предложил Пастор.

– В Магазин?

– Последняя статья этой Коррансон была посвящена Магазину. Малоссен там работал козлом отпущения.

– Козлом отпущения? Это что за глупости?

– Объясню по дороге.


***


От молодого и свежевыглаженного замдиректора Магазина по кадрам, носившего средневековую фамилию Сенклер, они узнали немного.

– Это совершенно несерьезно. Мне уже доводилось беседовать по этому поводу с некоторыми из ваших коллег. Мы никогда не использовали Малоссена в качестве козла отпущения. Он работал у нас контролером ОТК, а своей отвратительной привычкой рыдать перед покупателями он был обязан исключительно своему характеру.

– А разве не из-за этой статьи Джулии Коррансон вы выгнали Малоссена с работы?

Молодой замдиректора вздрогнул. Он не ожидал, что эта вьетнамка станет задавать ему вопросы. Тем более голосом Габена.

У них над головами по большому стеклянному куполу Магазина с тропическим упрямством барабанил зимний дождь. «Я бы не смог работать в торговле, – подумал Пастор, – надо иметь ответы на все». Он вспомнил, как Габриэла однажды сказала: «Этот мальчик никогда не отвечает. Он умеет только задавать вопросы». – «Наступит день, и он ответит на все вопросы разом», – пророчески заявил Советник.

– Как вы думаете, Малоссен способен отомстить журналистке за свое увольнение?

– Это вполне в его духе, – ответил молодой замдиректора.


***


Пастор выглядел совсем усталым. Тянь настоял на том, чтоб вести машину самому.

– Да что ж это за дождь такой, прямо как во Вьетнаме.

Пастор молчал.

– Рассказать анекдот, сынок?

– Спасибо, обойдется.

– Я тебя выкину у конторы, а сам смотаюсь в Бельвиль. Надо еще кое-что проверить. Встречаемся вечером, за рапортом, идет?


***


В кабинете Пастора ждал телефонный звонок.

– Алло, Пастор?

– Пастор.

– Серкер говорит. Знаешь последний анекдот?

– Пока не знаю.

– Как ты ушел от меня, сразу позвонили из мэрии XV округа.

– Да?

– Да! Из райздрава. Ну, муниципальные медсестры. Представляешь, этот Малоссен с помощью стариков бесплатно получает амфетамины.

– Малоссен? – спросил Пастор так, как будто слышал эту фамилию впервые.

– Ну да, тот мужик, которому Бен Тайеб хотел втюхать свои таблетки, когда я его брал. Его фамилия Малоссен.

– И что вы собираетесь делать?

– Пусть пока погуляет. Он у меня на крючке, но подсекать пока рано.

– …

– Пастор!

– Да?

– Тебе, конечно, еще расти и расти, но сыщик из тебя будет нормальный!

Пастор повесил трубку так бережно, как будто аппарат был крайне хрупким предметом.

21


На плите кипит вода, в духовке ужин, но не видно ни Клары, ни деда Рагу. На столе учебник Жереми по истории, но его самого при нем нет. Рядом Малышовая тетрадь по чистописанию со здоровенной кляксой на всю страницу – где же Малыш? Гадальные карты на Терезиной скатерти раскрыты, как веер будущего, – а куда делась Тереза? А Карп? А Калош? А Риссон?

Мама наконец признает меня и говорит:

– Ах, это ты, мой мальчик? Ты уже знаешь? Кто тебе сказал?

И так медлительно вытирает ладонью слезы, что за это время солнце успело бы сесть.

– Что сказал, мама? Да черт побери, что стряслось?

Она кивает в сторону стола и шепчет:

– Верден.

Я, как дурак, да еще в соответствующем состоянии, залитый кровью и дождем, конечно, сначала подумал про битву под Верденом. Мне с некоторых пор все – Верден.

– Он помогал Малышу делать чистописание и вдруг упал, прямо лицом в тетрадь.

Я оставил входную дверь незакрытой. В этот самый момент сырой сквозняк взвивает страницу тетрадки, и она снова бессильно падает. В голове у меня «Верден, Верден», и слово это никак не может встать на место. Иностранцам, наверно, тоже сложно…

– Смотри, мальчик мой, ты порезался, я сейчас тебе наложу повязку. Ты не мог бы закрыть дверь, пожалуйста?

Послушный сын закрывает дверь, которая тем не менее остается открытой, поскольку я выбил стекло. Посреди страницы клякса. Как синий взрыв над Верденом.

– Вердену стало плохо?

Слава Богу, дошло. Наконец-то я понял. До сих пор не могу забыть облегчение, прозвучавшее в моем голосе:

– И все? Больше ничего не случилось?

И снова вижу мамин взгляд. В нем нет оскорбленного достоинства, в том смысле что «Боже, мой старший сын – чудовище!», нет, она смотрит на меня так, как будто при смерти я сам. Она встала, она странно невесома, как знамение (один ее жест – и все в доме беззвучно встает по местам). Она развернула огромное махровое полотенце, она вытирает меня с ног до головы, а моя мокрая одежда падает на пол. Нагой сын перед своей матерью.

– Они оставили тебя совершенно одну? Сколько жизни в полоске пластыря, налепленного на лоб!

– Его увезли в больницу Святого Людовика. Она связала мою одежду в узел и возвращается со всем необходимым – сухим и теплым.

– Им так хотелось поехать с ним. Тебе тоже надо быть вместе со всеми, наверно, ты им нужен. Вот, выпей вот это. Ты запыхался?

Мясной бульон. Из кубика. Это жизнь. Она кипит и обжигает.


***


Верден, старина Верден, и все-таки это правда: ни одна новость не принесла бы мне большего облегчения, чем весть о твоей близкой смерти. Я признаюсь тебе в этом, сидя в везущем меня в больницу такси, а ты уж, когда прибудешь наверх, защити меня со знанием дела. Ты ведь не держишь на меня зла за то, что твоя смерть оказалась для меня предпочтительнее других, ты и сам не раз видел, как пуля пробивает чужой мундир. Но Та Здоровая Шишка, что сидит наверху, ничего такого не знает, он-то пороху не нюхал, сидит себе и помыкает праведными душами, и сексом он не занимается, хотя и считается, что он сама Любовь, и потому не понимает он ничего в подлой иерархии любви, по которой выходит, что смерть какого-нибудь Вердена гораздо лучше смерти Джулии…

Ведь теперь я понял, я понял благодаря тебе, что Джулия бессмертна! Раз они так разгромили ее квартиру, значит, ее саму они схватить не смогли, если они набросились на мебель, то, значит, она выскользнула у них из рук, и это совершенно неудивительно при ее тренировке неуловимой искательницы приключений. Я сам не могу заманить ее в койку. Скажи Ему от моего имени, Верден, что наступит срок и Он мне дорого заплатит за это чувство облегчения! И раз уж ты к Нему собрался, передай еще, что Он мне дорого заплатит за грипп твоей маленькой Камиллы и за то, что Он провел тебя живым сквозь пять лет стального шквала, а напоследок дал последний залп (о Всесильный Эстет!) – эпидемию гриппа-испанки и убил твою девочку, доченьку, малышку, ради которой ты так хотел остаться в живых!

Вот такие пламенные речи я возносил из везущего меня к Вердену такси Тому, кто, если существует – доказывает, что, как некоторые и подозревали, основа мироздания – дерьмо, а если не существует, а следовательно, не виноват, то оказывается еще полезней, ибо Он такой же козел отпущения, что и я, ни в чем не повинен – но за все отвечает. Дворники гоняют потоки воды по лобовому стеклу. Можно подумать, что они – наш единственный способ передвижения. Шофер, как и я, недоволен Всевышним. Он считает, что этот потоп явно не по сезону и, наверно, Этот там со своими ангелами принял лишнего!

– Остановите!

Я крикнул так громко, что таксист ударил по тормозам и машина картинно развернулась под потоком дождя.

– Да вы что, так вас разэтак?

– Подождите секунду!

Я ныряю в дождь и бегу к маленькой скрюченной фигурке возле извергающейся водосточной трубы.

– Жереми! Ты что здесь делаешь?

Стоя на коленках посреди потока бьющей прямо в глаза воды, которая рвет из трубы так, как будто взорвалась нефтяная скважина, этот парень оборачивается ко мне и говорит:

– Не видишь, что ли, бутылку наливаю.

Абсолютно спокойным голосом, как будто у нас с ним встреча была назначена под этой водосточной трубой.

– Последняя бутылка Вердена, розлив этого года, Бен, ему надо взять ее с собой.

Оголтелое бибиканье таксиста.

– Да брось ты, Жереми, простудишься!

Руки у него синие, а бутылка наполнена едва наполовину.

– Все из-за этого хрыча из магазина! Пришлось купить полную бутылку и вылить. Даже воронки не мог одолжить, гад!

«Хрыч» – это владелец молочного магазина напротив. Он как раз подозвал жену-кассиршу, всех своих (двух) покупателей, и теперь они всем коллективом ржут, стоя у двери. Таксист мой тоже, видимо, соскучился и, опустив стекло, присоединился к веселью:

– Извините, а это впереди хирургическое или психиатрическое отделение?

Вот так всегда: человек злится на себя, а отыгрывается на других. Поэтому в три нырка я обхожу такси и сую сто франков прямо в хохочущую глотку.


***


Медсестры приемного отделения решили, что к ним высадился десант аквалангистов.

– Но в таком виде туда нельзя!

Они бегут за нами, мы бежим от них. Вряд ли нас что-нибудь остановит.

– Вы же накапаете!

– Скажите спасибо, что ласты сняли! – отвечает Жереми. Потом мне: – Туда, Бен, давай ходу!

Девицы отстают и сдаются. В глазах у них предстоящий кошмар уборки.

– За угол и в конец коридора, – заявляет Жереми.

Мы поворачиваем за угол, но посреди коридора наталкиваемся на небольшой митинг. Громче всех выступает человечек в белом халате, его голос мне знаком: это хорошо поставленный голос, который умеет вопить хладнокровно:

– Вы десятый день держите ее на наркотиках, Бертольд! Вы превратите ей мозги в белый соус, я точно вам говорю!

Он тычет пальцем в багроволицего высокого врача, а кивает в сторону палаты, где на белой койке лежит нечто, оплетенное разноцветными щупальцами.

– А я вам повторяю, что, если ее резко разбудить, она просто подохнет! Так рисковать я не могу, Марти!

(Марти! Это маленький доктор, он год назад, когда Жереми взорвал свою восьмилетку, пришивал ему палец.)

– Да вы задницу свою бережете, Бертольд, волнуетесь за свое насиженное место! Если она когда-нибудь проснется после всего, чем вы ее накачали, то вряд ли отличит вашу голову от яиц!

Медики обсуждают дозу лекарств. Остальные белые халаты – видимо, студенты или ординатура. Атмосфера накалена настолько, что они не осмеливаются смеяться даже в душе.

– Пошли вы к черту, Марти, в конце концов, насколько мне известно, это не ваше дежурство!

– Было б мое дежурство, я б вам туалеты мыть не доверил.

На этой стадии в терапевтическую беседу вмешивается Жереми, стоящий в луже воды с неизменной бутылью в руке:

– Да свалите, наконец, с дороги, что, кроме вас, всем делать нечего!

Немая сцена. Марти оборачивается:

– А, это ты!

Он берет парня за руку так, как будто они виделись вчера, быстренько осматривает палец и говорит:

– Надо же, вроде срослось. Какой очередной сюрприз ты нам готовишь? Двустороннюю пневмонию?

Странно, но Жереми показывает ему свою тару:

– Доктор, мне бы наклейку на эту бутылку.

Потом:

– Там в конце коридора у нас старый друг умирает. Не сходите с нами?


***


Здесь все: Лауна, Лоран, Малыш, Клара, дедушки и Тереза, которая сидит на кровати и держит ладонь Вердена в своих руках. Верден. Ему надели белую рубашку. Первое больничное щупальце от висящей у него над головой капельницы уже присосалось к его левому предплечью. Он не то чтобы лежит, но и не вполне сидит. Он, как Сарданапал, томно возлежит на трех пуховых подушках, подложенных ему за спину Лауной. Я с ходу шепотом говорю ей, что надо вернуться домой, нельзя оставлять маму одну, Лауна незаметно смывается и уводит с собой Малыша. Надписавший и приклеивший этикетку Жереми лезет на кровать и засовывает бутылку Вердену под руку. «Дождевая вода. Последняя зима». Без слов.

– Сними в ванной одежду, вытрись и надень халат. Халаты в шкафу.

Жереми без возражений подчиняется приказу доктора Марти. У изголовья кровати остается замершая группа людей и голос Терезы. Знакомым жестом она разглаживает старческую ладонь и из-под насупленных бровей рассматривает прорытые жизнью траншеи. Одна рука Вердена сжимает бутылку, другая расслаблена. Верден смотрит на Терезу. Да, как принято говорить, на пороге смерти Верден смотрит на нее с той жаждой будущего, которую моя сестра-колдунья с детства умела пробудить во взгляде любого человека. Внезапно мне становятся понятны доводы, приведенные ею как-то раз, когда я с высот своего братски-педагогического рационализма имел нескромность спросить: «Честно, Тереза, неужели ты сама веришь во всю эту чертову дребедень?» И тогда она подняла на меня взор, конечно, не замутненный ни малейшим сомнением, но и не горящий чадным огнем фанатизма. «Дело не в том, чтобы верить или не верить. Просто нужно знать, чего мы все хотим. А хотим мы всего-навсего Бессмертия». Тут я подумал: «Ну, приехали. И чего мне стоило промолчать?» Но она опять заговорила своим скучным тощим голосом: «Люди не знают только, что именно для этого у них есть все необходимое». А у меня в голове: «Это что-то новенькое!» Но Тереза – никогда не замечающая иронических взглядов, так поразительно невосприимчивая к юмору – продолжает: «Видишь ли, когда мы говорим о шансах выжить, о вероятной продолжительности жизни, о тех годах, месяцах, секундах, что нам остается прожить, – что это, как не выражение нашей веры в Бессмертие?» – «Да ну?» – «Вот именно. Я живу и считаю, без устали высчитываю оставшиеся тебе, Бенжамен, шансы на жизнь, и если в каждую секунду твоей жизни я высчитываю оставшиеся секунды, если и в последнюю секунду я высчитываю оставшиеся десятые, сотые, тысячные доли, я рядом с тобой – и в царстве бесконечно малых величин я вычисляю то, что остается, несмотря на все, а значит, „шансы выжить” можно подсчитать всегда, а Бессмертие, Бен, оно не что иное, как неусыпное сознание этого». Назавтра в Магазине я пересказал наш разговор своему приятелю Тео, заведующему секцией инструментов и хозтоваров. Тео покачал головой и заявил, что моя сестра опасна для общества. «Потому что именно так рассуждают сопляки, которые на своих супермотоциклах проскакивают перекрестки на 140 км в час, – у них ведь меньше шансов впилить в кого-нибудь на этой скорости, чем на 20!» Мы здорово тогда позабавились на Терезин счет, и больше я бесед на эту тему не заводил.

Однако сейчас, когда мы уже почти два часа стоим и слушаем, как Тереза предсказывает Вердену будущее, мы не можем оторваться от сияющих глаз Вердена, от его спокойной уверенной улыбки, время утратило длительность, мы не чувствуем усталости, мы неподвижно стоим на месте, невзирая на нашу непоседливую молодость или же, наоборот, дряхлую старость, и я – Бенжамен, старший брат, склоняюсь к тому, чтобы принять теорию Терезы.

– А теперь, дедушка Верден, я смотрю на твою руку и вижу девочку, похожую на тебя как две капли воды, ты скоро с ней встретишься, потому что у меня для тебя прекрасная новость, наступило время, и я могу тебе ее сообщить, ты так долго ждал, и твоя девочка тоже ждала, она хотела разделить эту радость с тобой, слушай меня внимательно, дедушка Верден: «От гриппа-испанки больше не умирают!»

В этот момент Марти тихо трогает меня за плечо. Лицо Вердена еще светится улыбкой, но самого Вердена уже нет. Подходит Клара, она сменяет Терезу, и Марти шепотом говорит мне на ухо:

– Впервые вижу больного, умирающего с надеждой на светлое будущее.

Кто-то говорит:

– Надо позвонить маме.

Но телефон звонит до того, как к нему успевают подойти. Жереми снимает трубку:

– Что?

Потом:

– Нет, честно?

Он поворачивается к нам:

– Мама родила нам сестренку!

И ни у кого не спрашивая совета:

– Мы назовем ее Верден.

(Удобно и благозвучно: Верден Малоссен.)

– Бен, это еще не все.

– Что случилось?

– Джулиус выздоровел.

22


Дождь по-прежнему лил как из ведра. Пастор лежал на раскладушке, закинув руки за голову, и слушал, как вода льется по оконному стеклу. Он пытался выбросить из головы воспоминание о разгромленной квартире. Сколько времени, как он не был дома, на бульваре Майо? А вдруг он оставил окно открытым? Например, окно библиотеки?.. Завтра схожу. Но он прекрасно знал, что и назавтра не пойдет. У него снова не хватит духу вернуться туда после последнего посещения. Да и пробыл-то он в тот раз дома минут пять, просто сунул в сумку что-то из одежды на смену – теперь вещи валяются в списанном сейфе. А сам он ночует в кабинете, как комдив Аннелиз. Правильный паренек этот Пастор, он всегда на месте, он всегда готов послужить Родине! Впрочем, коллеги не очень доставали Пастора: ведь это здорово – иметь в бригаде человека, всегда готового заменить товарища на ночном дежурстве. Кое-чье служебное рвение может дать кое-кому другому хоть немного расслабиться… Пастор думал о библиотеке. Страстная любовь к книгам занимала в жизни Советника второе место после страстной любви к Габриэле. Это была их вторая общая страсть. Первые издания в переплетах с металлическими застежками, издания, подписанные автором при выходе в свет. Запах кожи, медовый запах старинного воска, шелест в полутьме страниц с золотым обрезом. И никакой музыки! Ни граммофона, ни проигрывателя, ни магнитолы! «Хочешь музыку – ступай на парад», – говаривал Советник. Только книжная тишина, которая теперь, в воспоминаниях Пастора, казалась созвучна стуку дождевых капель. Эти молчаливые переплеты открывались крайне редко. Внизу, в подвале дома, находилась точная копия библиотеки. Те же полки, те же авторы, те же названия, но только точно по вертикали под стоящим наверху первым изданием располагалось обычное. Вот эти-то подвальные книги и читались. «Жан-Батист, сходи-ка в подвал за хорошей книжкой!» И Пастор шел, гордясь порученным делом и предоставленным правом выбора.


***


– А у меня для тебя сюрприз!

Вспышка света. Это явился Тянь. Не бабушка Хо, а именно инспектор Тянь в служебном костюме, представлявшем собой нечто старое и суконное, давно утратившее форму. Но результат был тот же: через две секунды он превратился в спичку, обтянутую нижним бельем, а мокрый костюм был скомкан и заброшен в угол.

– На-ка, держи.

Он небрежно швырнул Пастору большой мягкий пакет, завернутый в газеты.

– Подарок? – спросил Пастор.

– Давно мечтаю взять кого-нибудь на содержание…

Пастор уже развязывал веревку. Тянь остановил его жестом:

– Погоди минутку, мне надо кое в чем тебе признаться.

Он выглядел смущенным. В своих белых кальсонах он напоминал старого мальчика, поставленного в угол пятьдесят лет назад.

– Стыдно сказать, но я кое-что от тебя скрыл.

– Пустяки, Тянь, это все твоя коварная восточная натура. Я в книжках читал, что она сильнее вас.

– Есть у нас и другой недостаток, сынок, азиатская злопамятность. И в придачу упорство.

Тут гримаса боли перерезала его пополам.

– Чертов дождь. Опять у меня люмбаго разыгралось.

Он резко рванул на себя ящик письменного стола и выдал себе обезболивающее. Пастор протянул стакан бурбона.

– Спасибо. Я имею в виду твоего Малоссена. Я тебе тогда немного наврал. То есть не все сказал. Я и вправду его в глаза не видел, но фамилия его мне была известна.

Пастор мимоходом спросил себя, есть ли в Париже хоть один полицейский, который не слыхал фамилию Малоссен.

– Он дружил с моей вдовой Долгорукой.

– Последняя жертва убийцы?

– Да, моя соседка. Она по воскресеньям ходила к нему в гости.

– Ну и что? Ведь Бельвиль – большая деревня, разве не так?

– Так. Но оказалось, что Малоссен живет на улице Фоли-Реньо.

– Это имеет какое-то значение?

Тянь отставил в сторону стакан и посмотрел на своего юного коллегу долгим разочарованным взглядом.

– Тебе что, ни о чем не говорит название улицы Фоли-Реньо?

– Почему? До восемнадцатого века там располагались охотничьи угодья. А что, это как-то связано с нашим расследованием?

Тянь безнадежно покачал головой, потом сказал:

– Заметь, мне, в общем-то, приятно, что я могу еще сообщить тебе что-то новое. А то ты стал меня немного доставать своим всезнайством. Готовь мне грог и слушай рассказ дальше.

Старая добрая супружеская пара. Пастор поставил чайник на электроплитку.

– Ты хотя бы помнишь, что запрашивал комиссариаты полиции насчет женских криков в ту ночь, когда тебе попалась твоя переломанная девица, ну, на барже?

– Если постараться, я вроде бы должен помнить.

– Так вот, сынок, среди них был и комиссариат XI округа.

– Да?

– Да. Кто-то долго вопил у дома номер четыре по Рокет. Как раз на перекрестке с улицей Фоли-Реньо.

– Полиция проверяла?

– По телефону. Они перезвонили тетке, которая дала вызов, та сказала, что, мол, не надо, все обошлось. Они так часто делают: перезвонят, а потом выезжают. В девяти десятых случаев это избавляет от лишнего мотания взад-вперед.

– А этот случай был десятым?

– Вот именно, сынок, похоже, ты просыпаешься. Я отправился к уважаемой гражданке домохозяйке и попросил ее поточнее описать, что они тогда с ее супружником услышали. «Кричала женщина, завизжали тормоза и хлопнула дверца машины – вот и все», – говорит. Я спрашиваю: «Вы ходили на улицу, посмотреть, что случилось?» – «Мы, значит, это самое, в окно посмотрели!» – «И что вы там увидели?» – «А ничего!» – заявляют они хором, представляешь себе, и с одним восклицательным знаком на двоих. Такое единодушие показалось мне в высшей степени подозрительным. И тогда – ну, ты меня знаешь – я притворился самой что ни на есть поганой желтой поганкой и говорю: «А хватит ли у вас наглости повторить это все перед судом?» (Эй, сынок, ты что, хочешь сварить чайник?)

Три части рома на одну часть кипятка, плюс цедра одного лимона и одна таблетка успокоительного – грог для Тяня готов.

– А дальше?

– А дальше они стали заметать следы языками, если так можно выразиться, и первым раскололся муж. В таких случаях первыми всегда сдают мужики, а бабы стоят до последнего, ты заметил? «А что, мамаша, может, доложить инспектору, эт-самое, следствию помочь?» А она так с напором: «Чего это доложить?» – «Ну, что бегал там парень…» – «Ах да, парень какой-то бежал по Фоли-Реньо, а у меня-то совсем из головы вон». – «Ах, кто-то бежал по улице?» – вежливо переспрашиваю я. «Да, парень один там бежал, согнулся пополам, будто несет кого, и бежит». – «А в комиссариат вы о нем не заявили?» Тут они сильно застеснялись: «Да у нас это, как его, совсем из головы вылетело!» – «Надо же! А интересно, в какую дырку? Вы что, знакомы с этим бегуном?» Нет-нет, что вы, они с ним не знакомы, убей Бог! «А зачем тогда вам его покрывать?» – «А чего нам покрывать неизвестно кого?» – «Вот именно это я и спрашиваю». И тут пауза, которая наступает в определенный момент всякого чисто сработанного допроса, сынок. И тогда я в чистейшем стиле династии Минь, и я бы даже сказал Вьет Минь, душевно спрашиваю: «А не видали вы случайно чего-нибудь еще?» И до того, как они мне зарядят новую телегу: «ЧТО ВЫ ЕЩЕ ВИДЕЛИ, ТАК ВАШУ ТАК!»

Пауза продолжительного удовлетворения.

– Отличный грог. Хорошо, что ты здесь поселился, сынок.

– И что же они видели?

Мизинцем Тянь указал на газетный сверток:

– Теперь ты можешь открыть.

В свертке находилось роскошное манто из меха, определить который Пастор не смог.

– Это скунс, старичок. Тут одних зверьков на три-четыре куска. Друзья природы такого бы не пережили. Именно эту шубу и углядела гражданка домохозяйка с высот своего курятника. И сразу поняла, на сколько эта вещь потянет. Ты что думаешь, она совсем дура, чтоб дать такую наводку ментам из одиннадцатого, она и про бегунка ничего не сказала, чтоб конторские не налетели, мало ли кому из них тоже захочется свою бабу в скунса нарядить. Она помолилась Боженьке, чтоб не было машин, подождала, пока этот спринтер покроется мраком, надела ботики и шурк-шурк туда, шмыг-шмыг обратно, кто что узнает, зато теперь у нее есть на зиму одежка, а зимы у нас что дальше, то суровей.

– Неужели она так просто тебе его отдала?

– Против Закона не пойдешь. Но она все-таки здорово расстроилась, и я сказал ей в утешенье, что за этой шубкой сейчас гоняются все мафии мира, и стоит мамаше ее надеть, как она тут же превратится в ходячую мишень.

– Тянь, какой ты молодец.

– Нет, но если хочешь знать мое мнение, то мне такая мамаша со своей вполне гуманной мечтой о шубе гораздо симпатичней этой крахмальной задницы из Магазина – замдиректора по кадрам…

– Но ты и с ним говорил как надо.


***


Позже Пастору было позволено выдвинуть ряд гипотез относительно происхождения манто. Тянь говорил, не переставая печатать свой рапорт, не имевший ничего общего с темой беседы. Размеренный стук его машинки действовал как анестезия.

– Я говорю во время печатания на машинке, чтоб не заснуть. Если манто точно принадлежит Коррансон, то твой Малоссен, похоже, вляпался.

– Похоже, – признал Пастор.


***


Еще позже, когда каждый из них отстучал свой рапорт:

– А ты, сынок, как скоротал вечер, пока я бегал по твоим делам под проливным дождем?

– Я тоже готовил тебе сюрприз.

– Без этих маленьких тайн мы не могли бы так долго жить вместе. В них секрет счастливых супружеских пар, правда?

– Девушка со снимков, которые выронил Малоссен, показалась мне знакомой.

– Школьная подружка? Сестричка по первому причастию? Первая любовь? Случайное увлечение?

– Нет, просто она в картотеке по наркотикам. Ее фотография уже попадалась мне на глаза… Я попросил Карегга, не афишируя, проверить это.

– Почему не афишируя?

– Я не работаю на Серкера.

– И в результате?

– Все подтвердилось. Пять лет назад она попалась на сбыте наркотиков у входа в лицей Генриха IV. Ее зовут Эдит Понтар-Дельмэр, она дочь архитектора Понтар-Дельмэра. Ты можешь немного помочь мне, Тянь? Хорошо бы найти ее и походить за ней в ближайшие дни. Как ты, сможешь? В свободное от основной работы время?

– О чем речь. Сбыт наркотиков, говоришь? Сажала детей на иглу… Да, хорошая компания у этого Малоссена…

– Да. Надо бы его навестить. И тут мне тоже нужна твоя помощь, Тянь. Тебе надо будет удержать всю семью внизу, пока я наверху буду осматривать его комнату. Он прячет там кое-какие снимки, которые могут мне пригодиться.

– А как ты про них узнал, сынок?

– От Хадуша Бен Тайеба, того парня, которого я сегодня допрашивал.

Потом наступил тот час, когда инспектор Ван Тянь наклеивал соцстраховские марки на свои больничные листы. Этот ритуал свершался два раза в неделю со дня смерти его жены Жанины. Двенадцать лет подряд. «К счастью, твой папаша Советник изобрел соцстрах!»


***


«Ничего я не изобретал, – бурчал Советник, когда ему случалось читать подобные фразы в газетах. – Я просто объединил после войны уже существовавшие страховые кассы». Но соцстрах был делом его жизни, и этого Советник отрицать не мог. Однажды Пастор спросил, откуда у него эта страсть приносить пользу обществу. Почему он не может жить спокойно, наслаждаясь богатством и страстной любовью к Габриэле? «Потому что нужно платить пошлину за любовь. Счастье индивидуума должно отражаться на жизни коллектива, иначе общество лишь миф». И как-то в другой раз: «Мне приятна мысль, что каждый раз, когда я сплю с Габриэлой, кому-нибудь полностью оплачивают больничный лист». – «Кому-нибудь одному?» – спросил Пастор. Пастор часто спрашивал себя, не было ли само его усыновление этой безупречной супружеской парой тоже своеобразной «пошлиной на любовь». Но со временем он понял, что дело в другом: он был их свидетелем, Пятницей их личного острова. Как иначе могли бы люди узнать, что мужчина и женщина любили друг друга на этой грешной земле? «Когда же ты сам в кого-нибудь влюбишься?» – спрашивала Габриэла. «Когда мне будет знамение», – отвечал Пастор.


***


Тянь давно ушел, занималась заря, дождь наконец перестал. Телефонный звонок. Аннелиз.

– Пастор?

– Да, Сударь?

– Вы не спали?

– Нет, Сударь.

– Как вы относитесь к тому, чтобы позавтракать со мной в воскресенье утром? Подведем кое-какие итоги.

– Охотно, Сударь.

– В таком случае встретимся в девять часов в закусочной «Сен-Жермен».

– Через дорогу от «Де Маго»?

– Да, именно там я завтракаю по воскресеньям.

– Договорились, Сударь.

– Значит, до воскресенья, вам остается несколько дней на то, чтобы отшлифовать рапорт.

23


Мадемуазель Верден Малоссен. Портрет в младенческом возрасте. Ей уже три дня!

Это существо размером с ростбиф для порядочной семьи и такого же красно-мясного цвета, со всех сторон оно тщательно обложено пеленками, а где не обложено, сверкает чистотой и пухлыми складочками – одним словом, младенец, сама невинность. Не стоит расслабляться. Она сладко сопит, сжав кулачки и ресницы, с единственной целью: проснуться и заявить об этом. А когда она проснется, в доме – Верденское сражение! Массированный удар батарей, вой шрапнели, воздух полон одним пронзительным звуком, мир потрясен до основания, человек теряет человеческий облик и готов на любой подвиг и на любую подлость, только б это кончилось, только б она заснула, хотя бы на четверть часа, только б она снова стала большой сарделькой, конечно, взрывоопасной, как граната, но по крайней мере тихой. Это не значит, что сами мы в это время будем спать, мы бдим, ее пробуждение не должно застать нас врасплох, но все же нервы чуть-чуть расслабляются. Временное перемирие, затишье перед бурей… Передышка в военных действиях. Мы спим вполглаза и вполуха. И в нашем внутреннем окопе часовой всегда на посту. Едва раздастся свист первой сигнальной ракеты – в штыки, братушки, черт побери! Соски наголо! Отбить атаку! Подгузники! Пеленки! Так твою так! Еще пеленки! С одного конца вливается, с другого тут же выливается, вопль поруганной чистоты не лучше голодного воя. Подгузники! Соски!

Все. Верден заснула. Растерянные, измотанные, мы стоим вокруг и тупо смотрим, как она с широкой улыбкой переваривает пищу. Эта улыбка – песочные часы. Постепенно, незаметно для глаз она начинает иссякать, уголки рта сближаются, и когда розовый ротик превращается в сжатую гузку – пора трубить подъем и выпускать резервы. Снова из окопов вознесется к небесам протяжный, жадный вопль. И небеса ответят залпом тысячи орудий: соседи бьют в потолок, колотят в дверь, во дворе градом сыплются ругательства… Война – она как огонь в соломе: чуть зазеваешься, и пожар на весь мир. Сперва какой-нибудь пустяк, мелкий взрыв в башке у герцога, в Сараево, а через пять минут все как по команде вцепляются друг другу в глотку.

И тогда дело долгое…

Верден воюет без устали.

Уже три дня.

В итоге Жереми, от которого остались одни глаза, склоняется над кроваткой Верден и измученно спрашивает:

– Она вообще когда-нибудь повзрослеет?


***


Единственный оазис спокойствия среди бури – это мама. Она спит. Бесчисленные атаки Верден на нашу семейную территорию обходят маму стороной! Прямо Женевская Конвенция. Мама спит. Сколько я себя помню, после каждых родов мама засыпала. Она проспала шесть суток после рождения Жереми. Это был рекорд. В отличие от Господа Бога, на седьмой день она проснулась и спросила:

– Ну что, сынок, на кого похож этот мальчик?

А посему, как говорят в романах, никто из Малоссенов не знал материнской груди. Джулия видит в этом причину моего восторженного отношения к ее собственному бюсту. «Джулия, допусти человека к груди!» Она смеется, и тут же два белых холма возникают из распахнутого платья: «Ко мне, мой милый, это все твое». («Мой милый» – да, это я. Джулия, куда ты скрылась?)

Итак, значит, Верден бросает голодные дивизии в атаку, а мама спит. Мы с полным правом могли бы ее упрекнуть. И менее веские причины порой приводят к бунту на корабле. Однако единственное, о чем мы заботимся, успокаивая Верден, – не разбудить маму. А когда мы уже на грани, зрелище безмятежно спящей мамы возвращает нам силы. Она не просто спит. Она возрождается. Привалясь к ближайшему дверному косяку, любой измотанный боец может стать свидетелем сошествия на мир спокойной красоты.

– Она прекрасна, как полная молока бутылка из-под кока-колы, – со слезами прошептал Жереми.

Риссон нахмурил седые брови в похвальном стремлении представить себе подобную картину. Клара сделала снимок. Да, Жереми, она прекрасна, как полная молока бутылка из-под кока-колы. Знаю я эту красоту. Она неотразима. Это что-то из разряда Спящей Красавицы, Венеры, выходящей из ванны, это святая простота, это пробуждение к любви. А знаете вы, детки, продолжение сказки? Прекрасный принц уже не за горами. Проснувшись, мама снова явит миру наивное ожидание страсти. И если, к несчастью, рядом окажется роскошный цыган (а может, неприметный бухгалтер)…

Жереми, видимо, думающий в том же направлении, вдруг шепчет:

– Черт побери, Бен, неужели опять уведут?

И, озабоченно взглянув на очень временно заснувшую малышку:

– Верден – это ведь самая последняя битва?

Поди знай… В любви, как в войне, ни за что поручиться нельзя…


***


Короче, трое суток вселенского ада. Несмотря на попытки установить дежурство, дети, девочки и дедушки совершенно вымотаны. Особенно Клара, взвалившая на себя большую часть забот. Всеобщее уныние. Послеродовый психоз. Говорят, не такая уж редкая вещь. Карп даже пригрозил опять начать колоться:

– Ей-богу, Бенжамен, если так пойдет дальше, я снова сяду на иглу!

Риссон, которого, однако, трудно заподозрить в нелюбви к детям, смотрит на Верден и непрерывно трясет головой:

– Может быть, вариант 1916 года предпочтительней…

Дед Рагу все чаще со зверским видом посматривает на свои разделочные ножи. Старомодный человек, он всю жизнь считал, что у сардельки нет права голоса.

Меньше всех пострадали Тереза, пес Джулиус и Малыш. Со дня смерти Вердена (другого Вердена, тихого) Тереза занялась составлением гороскопа третьего поколения. Вроде тех, что публикуют в журналах, он должен сообщать старикам новости из их ближайшего будущего. Тереза корпит над своим гороскопом день и ночь, и даже если рухнет дом, это ее не касается. Пес Джулиус с утра до вечера сидит и с глубоким удивлением смотрит на детскую кроватку. Но это только внешняя сторона вещей. Склоненная вправо голова и вываленный влево язык – последствия припадка. По мнению Лорана, Лауниного возлюбленного доктора, это выражение сильного недоумения останется у него на всю жизнь. На самом деле, как всякая порядочная псина, Джулиус просто счастлив, что в доме одним щенком больше. Малыш, как и Джулиус, проявляет ответственность. Он попытался убаюкать Верден, успокоить ее во что бы то ни стало. Он рассказывает новой Верден истории, оставшиеся в наследство от прошлого Вердена. Как только младшая сестричка открывает глаза, он тут же начинает отмеривать ей с прежнего места бесконечный рулон материи, поглощенной Первой мировой войной. И чем громче она орет, тем упорней Малыш рассказывает, героически сопротивляясь грому баталии, перекрывающей его голос.

Но ничто на свете не может усмирить Верден. Пока не случается то, что в обиходе называется чудом.


***


Это произошло только что. Верден как раз проснулась. Было семь часов (19.00). Время ее энного кормления. Поскольку наша расторопность ее не удовлетворила, она со всей откровенностью дала нам это понять. Жереми – тогда была его вахта – плюхнул кастрюльку на огонь и взял сирену на руки. Малыш немедленно завел свою пластинку:

– 250 000 шарфов по 1 франку 65 сантимов, 100 000 плащ-палаток, более 2 400 000 метров сукна шириной 140 сантиметров на мундиры…

И тут раздался стук в дверь. Мы сначала думали, что это соседи, и продолжали вести свою мирную семейную жизнь, но стук не прекращался. Жереми чертыхнулся и пошел открывать, держа на руках по-прежнему бушующую Верден. Им предстала крошечная вьетнамка в деревянных сандалиях и со скептической улыбкой на лице. Вьетнамка спросила:

– Малодзен?

Ничего не слыша из-за Верден, Жереми сказал:

– Чего?

Вьетнамка повторила громче:

– Малодзен?

Жереми завопил:

– Чего Малоссен?

Вьетнамка спросила:

– Зидесь квалтила Малодзен?

– Да, да, здесь живет семейство Малоссен, – сказал Жереми, тряся Верден как грушу.

– Моя мозна гавалить Бинзамен Малодзен?

– Чего?

Верден орала все громче. С воистину олимпийским спокойствием вьетнамка попыталась еще раз задать свой вопрос:

– Моя мозна гавалить…

А на кухне молоко побежало из кастрюльки.

– Блин! – сказал Жереми. – Подержите-ка ее секунду.

Он сунул вьетнамке живую, как жизнь, Верден. Вот тут-то и случилось чудо. Внезапно Верден умолкла. Дом в ужасе проснулся. Жереми уронил кастрюлю на пол. Первой нашей мыслью было, что вьетнамка незаметно тюкнула Верден башкой о стенку прихожей. Ничего подобного. Верден лучезарно улыбалась на руках у старушки, старушка пальчиком щекотала ей шейку. Верден производила то бульканье, которое у младенцев изображает веселье. Вьетнамка в ответ тонко заливалась вьетнамским национальным смехом. И снова:

– Моя мозна гавалить Бензамен Малодзен?

– Это я, – сказал я, – входите, пожалуйста. Она закрыла за собой дверь и сделала шаг к комнате. Верден по-прежнему пускала пузыри у нее на руках. Вьетнамка была в длинном платье из черного шелка с воротничком а-ля Мао Цзэдун и в толстых шерстяных носках. Разбуженные внезапно наступившим перемирием, Клара и Риссон одновременно встали взглянуть поближе на нашего спасителя. Походкой они напоминали привидения или восставших из гроба мертвецов. Должно быть, это немного обеспокоило старушку, потому что она насупилась и в нерешительности застыла посреди комнаты. По-моему, нам всем пришла в голову одна страшная мысль: сейчас она смоется, и мы останемся с Верден. Я, Клара и Риссон предложили ей стул. Итого три стула. Не в силах выбрать, она осталась стоять. Чувствовалось, что она с минуты на минуту даст деру. Я провел рукой по подбородку: три дня не брился. Взглянул на Риссона: старик задубел от усталости. Посмотрел на Клару: на ней нет лица. У Жереми так тряслись руки, что он лил половину молока мимо рожка. И только розовая чистенькая Верден лоснилась от здоровья на руках у нашей гостьи.

– Клара, – сказал я, – иди досыпай. Тебе необходимо отдохнуть. И вам, господин Риссон.

Но Риссон отвечал, что нет, спасибо, все в порядке. И действительно, лицо у него вдруг как бы прояснилось. Он с нескрываемым восхищением смотрит на старушку.

– Да, – говорю я наконец, – сударыня, вы хотели о чем-то поговорить?

На самом деле она хотела познакомиться со Стожилковичем. Ее звали мадам Хо. Она была соседкой по лестнице вдовы Долгорукой – жили дверь в дверь, уточнила старушка. С тех пор как умерла ее приятельница, она чувствует себя слишком одиноко, она бы не прочь поучаствовать в организованных Стожилом автобусных прогулках для старушек. Она сама ведь вдова.

– Нет ничего проще, – сказал я. – Я его предупрежу, и в воскресенье утром он за вами заедет. Ждите его в девять утра на углу Бельвильского бульвара и улицы Пали-Као.

Она закивала в совершенном восхищении. Затем вытащила пачку денег и стала трясти ими у меня под носом с тоненьким вьетнамским хихиканьем.

– Моя платить! Хи-хи-хи! Моя манога диеньги!

Мы с Риссоном просто рты пооткрывали. В пачке было по крайней мере три или четыре штуки!

– Не надо, мадам Хо, Стожилкович денег не берет. Все бесплатно.


Тут одновременно случаются три события. Жереми наконец является с готовым рожком и пихает его в рот Верден, пока она снова не попросилась на руки к вьетнамке, Тереза, о которой мы совершенно забыли, выползает из своего угла, тихо берет старушку за руку и оттаскивает ее к своей магической скатерти, а там с ходу начинает говорить с ней о будущем. В настоящем же времени звонит телефон.

– Малоссен?

Я сразу узнаю этот скрипучий голос. Для полного счастья мне не хватало только Королевы Забо, моей начальницы по линии Изящной Словесности.

– Да, Ваше Величество, это я.

– Все, Малоссен, нагулялись, пора бы и на службу. Предупреждаю сразу: придется вкалывать!

– А что, дела так плохи? – спрашиваю я на всякий случай.

– Хуже некуда. Полный крах, жуткая накладка, мы по горло в дерьме, вам самое время проявить свой талант козла отпущения.

– А что случилось?

– Понтар-Дельмэра помните?

– Архитектора Понтар-Дельмэра? Короля крупноблочных манифестов? Он прямо стоит у меня перед глазами.

– Так вот, мы должны были сдать его книжку, и все полетело к черту.

(Теперь я начинаю понимать, что к чему. Значит, мне придется тащиться к нему и получать по шее за плюху, в которой я даже не виноват.)

– С шофером, который вез макет книги в типографию, случилась авария. Машина сгорела, книжка тоже.

– А шофер?

– Вы что, Малоссен, любитель транспортной хроники? Конечно, он погиб. Вскрытие показало, что он был по уши накачан Бог знает каким наркотиком. Юный кретин.

– Так чего же вы, собственно, хотите от меня, Ваше Величество? Чтоб я пошел к Понтар-Дельмэру, доложил ему, что наши курьеры, перебрав наркотиков, дохнут прямо за рулем, а потому в гибели его драгоценного творенья виноват лишь я один?

– Настойчиво советую вам придумать что-нибудь поумнее.

(На том конце провода не шутят. И чтобы я как следует все прочувствовал, переходят к графе расходов.)

– Имеете ли вы хоть малейшее понятие о том, сколько денег угрохано на эту книжку?

– Наверно, раз в десять больше того, что она принесет.

– Ошибочка, мой мальчик. Все, что можно было заработать на этой книжке, уже лежит в нашей кассе. Колоссальные дотации городских властей на издание Книги великого Архитектора, в которой он выкладывает начистоту, каким станет Париж завтрашнего дня. Весомая материальная поддержка Министерства капитального строительства, проповедующего политику гласности в этом вопросе.

– Так им и поверили…

– Заткнитесь, идиот, и считайте со мной! Далее. Гигантские расходы на рекламу – их взяло на себя само Архитектурное бюро Понтара! Права на издание за границей – они уже проданы в пятнадцать стран, готовых лизать задницу благодетелю, наводнившему их стройками!

– И те де и те пе.

– Вот именно. – Затем внезапно, тоном глубочайшего сострадания: – Мне говорили, у вас собачка – эпилептик?

Это был удар под дых, поэтому я промолчал. Что позволило Королеве Забо по-прежнему задушевно продолжать:

– И вроде бы довольно большая семья?

– Да, – сказал я. – Недавно она стала еще больше.

– Ах вот как! С прибавлением! Искренне рада за вас.

Еще немного, и эта вечнозеленая девочка запрыгает от счастья и захлопает в ладоши.

– Перечислить вам мои прочие недуги, Ваше Величество?

Пауза. Длинная телефонная пауза. (Что может быть хуже.) И наконец:

– Слушайте внимательно, Малоссен. Нам нужно около месяца на то, чтобы восстановить набор этой проклятой книги. Понтар-Дельмэр ждет гранки в следующую среду. А выйти в свет книга должна была десятого.

– Ну и что?

– Что? А то, что вы возьмете своего младенца в одну ручку, собачку-эпилептика в другую, вырядите свое святое семейство в лохмотья и в ближайшую среду отправитесь на коленях молить Понтар-Дельмэра. Причем вы сами будете так искусно разыгрывать козла отпущения, что он в порыве сострадания даст нам необходимый месяц отсрочки. Плачьте, друг мой, плачьте убедительней, будьте настоящим козлом.

(Спорить бесполезно.) Я только спрашиваю:

– А если я ничего не добьюсь?

– Если вы ничего не добьетесь, придется возмещать всю эту гору бабок, которые мы уже вложили в другие дела, и я сильно опасаюсь, что издательству «Тальон» придется сократить несколько высокооплачиваемых должностей.

– В том числе мою?

– Вашу – в первую очередь.

Щелчок – и разговор окончен. Видимо, у меня было довольно странное выражение лица, когда я тоже повесил трубку, потому что Тереза, все еще занятая интерпретацией руки вьетнамки, посмотрела на меня и сказала:

– Неприятности, Бен?

– Да. Проблемы, о которых ты не предупреждала.

24


С неизъяснимым ужасом Тянь почувствовал, что ледяная рука длинной девицы хватает его за руку. Он едва не отдернул ее, как будто наткнулся на клубок змей. Но в нем вовремя очнулся полицейский. Нужно как можно дольше продержаться в этом притоне наркоманов – о Боже, что за жуткие хари! Даже двенадцатилетнего мальчишку колотит, как осиновый лист! Надо слушать их телефонные разговоры, словом, надо собрать максимум сведений – дело стоит того, чтоб отдать свою руку на растерзание гадалке. И как можно дольше продержать семейство внизу, пока Пастор наверху обыскивает спальню Малоссена.

– Вы не женщина, вы мужчина.

Таковы были первые слова девицы. Сказанные, к счастью, шепотом, но очень неприятным тоном задубевшей в безбрачии школьной учителки. Тянь нахмурился.

– Вы мужчина, надевший женское платье из любви к истине, – пояснила учителка.

Глаза Тяня невольно округлились – естественно, насколько смогли.

– Вы всегда стремились к истине, – продолжала юная старушка все тем же назидательностародевическим тоном.

Тем временем Малоссен спрашивал по телефону, «так ли плохи дела». Тянь решил больше не обращать внимания на этого костлявого экстрасенса и целиком нацелиться на подслушивание телефонного разговора. «А что случилось?» – спросил Малоссен. Голос его казался озабоченным.

– А между тем вы обманываете себя, – сказала гадалка.

«Архитектор Понтар-Дельмэр?» – говорил Малоссен по телефону. Полицейский в душе Тяня вздрогнул. Так звали девицу с фотографий Малоссена, которую Пастор потом нашел в картотеке по наркотикам: Эдит Понтар-Дельмэр. Уже три дня, как Тянь следит за этой дрянью. Того, что он узнал за это время, вполне достаточно, чтобы упрятать ее лет на десять.

. – Да, вы обманываете себя, придумывая несуществующие болезни, – заявляет Тереза.

Уши Тяня на секунду отключились от телефонного разговора. («Несуществующие болезни – да что ты в этом понимаешь?»)

– Но если не считать урона, нанесенного невероятным количеством принятых лекарств, вы совершенно здоровы, – продолжала невозмутимая Мисс Будущее.

(«Эта наркоманская рухлядь еще учить меня вздумала!») Бессильная злоба клокотала в душе у полицейского. Но одна фраза из телефонного разговора внезапно вспыхнула в его мозгу: «Доложить ему, что наши курьеры, перебрав наркотиков, дохнут за рулем…» – говорил Малоссен.

– Вы считаете себя больным со дня смерти вашей жены.

Тут взгляд ясновидящей наконец встретился со взглядом скептика. Она прочла на его лице смесь удивления и боли. Тереза хорошо знала этот, как она говорила, «момент истины», когда минувшее внезапно накладывается на существующее, обычно именуемое лицом. Остаток телефонного разговора полностью ускользнул от Тяня. Рука девушки больше не казалась холодной. Она мягко гладила ладонь старика, и впервые за двенадцать лет Тянь почувствовал, что его рука полностью разжалась.

– Людям часто случается выдумывать себе болезни после потери близких, – говорила Тереза. – Это способ чувствовать себя менее одиноко. Происходит как бы раздвоение личности, человек начинает заботиться о себе, как о ком-то другом. Как будто снова их двое: один лечит, другой болеет.

Тот же голос, отстраненный и сухой. Но слова ложились на Тяня с нежностью снежных хлопьев, таяли и «наполняли его истиной». («Старый дурак, – говорил себе Тянь, – маразматик несчастный, слушал бы ты лучше, что этот гад несет по телефону…»)

– Но скоро вашему одиночеству придет конец, – сказала Тереза. – Я вижу в вашем будущем настоящее семейное счастье.

Что поделать, телефонный разговор все более удалялся от Тяня. Тянь чувствовал, что он целиком вверяется руке девушки. То же умиротворение он испытывал, когда, вернувшись с работы после очередного неудачного расследования, усталый и задерганный, он вверял свое хилое тельце просторным и нежным объятиям Жанины. Как он любил свою жену-великаншу!

– Но прежде вам придется пережить настоящую болезнь. Тяжелую и настоящую.

Тянь очнулся в холодном поту.

– Какую такую болезнь? – произнес он с надлежащей дозой иронии.

– Болезнь, порожденную поисками истины.

– А точнее?

– Сатурнизм.

– Это что еще такое?

– От этой болезни пала Римская империя.


Теперь Тянь бился головой о стену своей вдовьей квартирки на улице Туртиль. Наваждение рассеялось, и Тянь трезво оценивал масштаб допущенной ошибки. Как он мог позволить этому пугалу заморочить себе голову какой-то провидческой чушью, пока Малоссен, ни о чем не подозревая, выбалтывает все по телефону. Надо ж быть таким кретином, черт побери, надо ж было допустить такое преступное разгильдяйство! А ведь Малоссен как раз говорил про наркоту. Да у него диагноз написан на роже! А загубленные детские жизни? Например, эта девочка по имени Клара… Господь Бог, на что она похожа! А ведь она, наверно, была красива, до того как… А этот измученный мальчик с младенцем на руках! А младенец! Младенец! Когда Тянь стучал в дверь, он кричал из последних сил. Как он сразу затих у него на руках! Сердце Тяня было разбито. Отобрать у них ребенка во что бы то ни стало. Сообщить в ООН. Старичка сдать в какое-нибудь учреждение, пусть починят что от него осталось. Этот тихий дедушка с запавшими глазками, с белыми волосиками – как он робко подошел к Тяню, когда тот уходил, он дал ему книжку в розовой обложке и сказал: «Почитайте, вам будет не так одиноко…»

Тянь вытащил книжку из кармана. «Стефан Цвейг. Шахматная новелла». Он долго смотрел на мягкую розовую обложку. «Это книга об одиночестве, – сказал старичок, – вот увидите…»

Тянь бросил книжку на кровать. «Попрошу сынка, пусть вкратце перескажет…» И Тянь стал думать о Пасторе. Пастор его не подождал. Интересно, нашел он снимки в комнате у Малоссена?

Все-таки Тяню было что рассказать сынку для вечернего рапорта. У этого Малоссена явно общие дела с Понтар-Дельмэром-старшим, а крутится все вокруг наркотиков, как и у дочки Понтар-Дельмэра, сомнений нет. Это Пастор наверняка сможет вставить в рапорт для Аннелиза.

А что же инспектор Тянь? Что же он сам, стареющий инспектор Тянь, которому можно заморочить голову стеклянной мишурой, как будто у него может быть какое-то будущее! Что ему самому писать в рапорте? Нечего! Он уже несколько недель выслеживает убийцу старушек, а результатов – ноль! Ни у серкеровских сторожей, ни у него. Неудачник, проклятый неудачник, старый осел – вот ты кто, инспектор Тянь!

Внезапно два образа совместились в его мозгу. Он явственно увидел лицо вдовы Долгорукой. Она была прекрасна. Эта женщина отличалась редкой красотой: нежной и сильной, неувядающей и неподвластной времени. Тянь видел лицо вдовы Долгорукой, которую, как дичь на охотника, выгнал на Малоссена этот югослав, Стожилкович… Потом он снова увидел себя, трясущего пачкой денег под носом у Малоссена. Леденящая ярость охватила его, и он, к собственному удивлению, сквозь зубы зашипел:

– Ну, если это ты, сволочь! Валяй, попробуй-ка снять бабки у вьетнамки! Иди ко мне, иди скорей, я тебя давно дожидаюсь, ты мне заплатишь за смерть этой женщины, за смерть остальных тоже, ну, не тяни резину, самое время платить по счетам… Естественно, в тот же миг раздался стук в дверь. «Как, уже?» Он испытал то же облегчение, какое недавно принесла ему девушка-гадалка. «Уже?» Он был готов благодарить того, кто так тихо и вежливо стучал в его дверь. Он бесшумно укрылся за низким столиком, расписанным пучеглазыми драконами, где под столешницей в тайнике лежал большой надежный манхурен. Он ощущал чудесную раскованность. Он знал, что не выстрелит, пока не увидит лезвие бритвы. Эта атмосфера штрафного удара была ему по душе. Тем более что в этой игре он пока что голов не пропускал.

– Отклыто! – крикнул он улыбающимся голосом.

Дверь осторожно приоткрылась. Кто-то нажал на ручку и толкнул дверь ногой. Кто-то в нерешительности медлил на пороге. «Входи, – шептал Тянь, – входи, раз пришел…» Дверь раскрылась шире, и маленькая Лейла вошла, пятясь и толкая дверь спиной, потому что руки у нее были заняты подносом с ежевечерним кускусом для бабушки Хо.

Пока девочка ставила поднос на низкий столик, Тянь был недвижим, как китайская статуя.

– Сегодня папа послал тебе шашлык. Каждый вечер старый Амар «посылал ему шашлык». И каждый вечер девочка его об этом извещала. Поставив поднос, она не ушла, а осталась стоять, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Тянь как будто ее не замечал. Тогда Лейла сказала:

– А за лифтом спрятался Нурдин.

«За лифтом спрятался Нурдин», – не понимая ни слова, повторил про себя Тянь.

– Потискать меня хочет. На обратном пути, – уточнила Лейла голосом будильника.

Тянь подпрыгнул.

– Питискать?

Потом:

– Да-да-да, а как зе, питискать! питискать! хихи-хи!

И сделал то, чего от него и ждала девочка. Он встал, открыл большую стеклянную банку, гордо стоявшую у него на буфете, достал два розовых кубика лукума и вручил их Лейле вместе с обычной рекомендацией:

– Паделити, плавда? Паделити!

Малыш Нурдин был еще в том возрасте, когда, наскакивая на девчонку, сначала хватают лукум.

25


Ни рогалики, ни горячий шоколад, ни освещение закусочной не шли ни в какое сравнение с тем, что было в кафе напротив. Из вежливости Пастор только на третьем глотке осмелился спросить у комдива Аннелиза, по какой причине тот, видимо, предпочитает закусочную «Сен-Жермен» посещению «Кафе Флоры» или «Де Маго».

– Потому что именно отсюда их лучше всего видно, – ответил комиссар.

Они продолжали завтрак в почтительном молчании, по-французски макая рогалики, но по-английски воздерживаясь от их дальнейшего обсасывания. Их спины были несгибаемы, чутки и не касались кресел. За ними закусочная постепенно наполнялась обычной густо позолоченной публикой. Не так давно, припомнил Пастор, в этот дешевый блеск бросали бомбы. Какая наивность убеждений! Взорвано было лишь отражение богатства, тогда как напротив воистину бесценные люди попивали кофе по пятнадцать франков за чашку на глазах у просвещенных зрителей. Пастор помнил, как эти зеркала разлетелись во все стороны окровавленными осколками и как закусочная наконец предстала тем, чем она, в сущности, и была: временным складом для скоропортящихся людей и продуктов.

– О чем вы думаете, Пастор?

Два мальчика иностранного вида (темно-зеленые куртки, серые короткие брючки, безупречные ботинки и светлый ежик а-ля Ванини) скромно вошли в поле зрения, сжимая в чистеньких кулачках выданные на день карманные деньги.

– В тот год, когда случились взрывы, я здесь участвовал в спасательных работах. Я был тогда стажером, Сударь.

– Ах вот как?

Аннелиз испил последний глоток.

– В то утро я сидел в кафе напротив.

Они заказали два кофе, чтобы погасить воспоминания о шоколаде, затем графин воды, чтобы смыть впечатление от кофе, а когда последние крошки рогаликов отклеились от их десен, Аннелиз спросил:

– Так как идет расследование?

– Весьма продвинулось, Сударь.

– Есть подозреваемый?

– Сильные подозрения падают на некоего Малоссена…

– Малоссена?

Пастор принялся рассказывать. Та девушка, которая была сброшена на баржу, несколькими месяцами ранее способствовала увольнению Малоссена. «Он работал в Магазине, Сударь». По мнению директора вышеуказанного Магазина, Малоссен был склонен к мести, отличался чем-то вроде мании преследования и любил выступать в роли козла отпущения. При этом в ночь, когда Джулия Коррансон была сброшена на борт, соседи Малоссена слышали женский крик, хлопанье дверцы и визг автомобильных шин. На месте было найдено манто пострадавшей. Это не имело бы решающего значения, если бы Малоссен не подозревался одновременно в распространении наркотиков и, предположительно, в организации убийств бельвильских старушек.

– Ну и ну!

– Комиссар дивизии Серкер располагает убедительными свидетельскими показаниями относительно наркотиков, практически подозреваемого взяли на месте преступления. Но мы знаем, что Джулии Коррансон ввели наркотик перед тем, как произошло ее смощение.

– «Смощение»?

– Я позволил себе этот неологизм по аналогии со словом «смещение», Сударь.

– Не уверен, что могу допустить подобные вольности во вверенном мне дивизионе.

– Возможно, Сударь, вы предпочтете термин «прибаржение»?

– Ну а при чем здесь старые дамы?

– Две последние жертвы посещали автобус некоего Стожилковича, близкого друга Малоссена, и сами часто бывали в доме у последнего.

– Как вам это стало известно?

– Ван Тянь дружил с последней из жертв, вдовой Долгорукой, она была его соседкой по лестнице. Она сама рассказывала ему о визитах к Малоссену…

– Что доказывает?..

– Что ничего не доказывает, Сударь. Однако способ совершения убийства…

– Да?

– Указывает, что она без опасения открыла дверь преступнику. Но кроме Тяня и Стожилковича, вдова Долгорукая дружила только с этим Малоссеном. Стожилкович во время преступления находился за рулем автобуса, и если не рассматривать кандидатуру Тяня…

– Остается Малоссен.

– …

– …

– Скажите-ка, Пастор: покушение на жизнь, сбыт наркотиков, множественные убийства – судя по вашим предположениям, это не подозреваемый, а ходячий учебник криминалистики!

– По всей видимости, да, Сударь… Тем более что Тянь побывал у него дома и, со своей стороны, не сомневается в том, что вся семья – законченные наркоманы.

– Видимость, Пастор…

Комиссар дивизии Аннелиз сидел на стуле почти боком, положа локоть на спинку, и наблюдал, как зеркала множат его взгляд.

– Кстати, о видимости. Вы не заметили ничего особенного в этом зеркальном дворце?

Тоном психолога, подсовывающего пациенту тест Роршаха, Пастор не стал смотреть по направлению начальственного взора. Не стал оглядывать закусочную. Он взглянул в одну сторону, потом в другую, в третью, иногда по нескольку секунд. Камера неподвижна. Пусть остальные заботятся о том, чтобы попасть в кадр. Два мальчугана в джинсах в обтяжку только что заняли свой пост у двери книжного магазина. «Так рано утром?» – удивился Пастор. Одни любители литературы, прыгая через ступеньки, спускались внутрь, другие уже степенно поднимались с недельным запасом чтива. Эти купленные книги они прочтут, с удобством устроившись в кафе напротив. Вот один из них, на глазах у Пастора преодолевший три ступеньки подъема, бережно прижимает к сердцу Сен-Симона. Несмотря на все усилия Пастора, в кадре возник образ Советника, и голос Габриэль перекрыл все прочие звуки: «Смерть герцога Ляфорсского, случившаяся в ту же пору, не вызвала сожалений… несмотря на знатность его происхождения и благородство духа». Интонация читавшей вслух Габриэлы сообщала губам Советника улыбку старого герцога де Сен-Симона. Эти вечера чтения вслух… и маленький Жан-Батист Пастор, заслушавшийся в полутьме…

Пастор сбился, прикрыл на секунду глаза, открыл их в совершенно другом месте и увидел наконец то, что требовалось. Те двое мальчиков (брючки, куртки, ботинки) запросто обворовывали белокурую продавщицу отдела кассет. Пока один из них удерживал ее в наклонном положении над вскрытой тушкой плэйера, другой опустошал витрину, видимо, до этого стащив у девушки ключи. Пастор просто открыл рот от удивления. Мальчишка, как магнит, притягивал к себе предметы! Товар буквально сам прыгал ему в руки. В одно касание он крал содержимое и возвращал пустые коробки на место. Шито-крыто. Пастор не мог сдержать восхищенной улыбки. Стеклянная дверца витрины сама собой захлопнулась, и ключик сам собой вернулся в нейлоновый карманчик продавщицы. И никакого шума. По-прежнему аккуратный ершик русых волос.

– Вижу, Сударь. Двое ребят только что дочиста обворовали продавщицу.

– Точно подмечено, мой мальчик.

Теперь ребята спокойно направлялись к выходу.

– Задержать их, Сударь?

– Пусть бегут.

Как давешний любитель Сен-Симона, ребята поднялись по ступенькам, потом вдруг повернули под прямым углом и направились к столику двух полицейских. Пастор бросил почти испуганный взгляд на Аннелиза, которому, видимо, их не было видно. Но первый мальчик уже хлопнул комиссара дивизии по плечу:

– Вот, дедушка, дело сделано.

Аннелиз обернулся. Мальчик распахнул пуховую куртку. Пастор поразился тому, какое количество товара можно разместить на худеньком детском тельце. Аннелиз строго покачал головой:

– А ты?

Распахнулась вторая куртка, и на мгновение Пастор увидел коллекцию магнитофонов, микрокалькуляторов и наручных часов, висящих на множестве крючочков, в свою очередь крепящихся к чему-то вроде сбруи.

– У нас уже лучше получается, правда, дедушка?

– Не намного. Инспектор Пастор, сидевший напротив меня, вас обнаружил.

Потом усталым жестом представил их Пастору:

– Мои внуки. Поль и Жермен Аннелиз.

Пастор пожал ребятам руки, стараясь не слишком их трясти, и, видя их огорчение, счел нужным извиниться:

– Я вас заметил, только когда ваш дедушка попросил меня раскрыть глаза пошире.

– С закрытыми глазами ничего обнаружить нельзя, – заметил Аннелиз. И, обращаясь к детям: – Верните-ка все на место и постарайтесь на этот раз действовать аккуратней.

Ребята понуро удалились.

– Воровство, Пастор…

Аннелиз проводил детей взглядом.

– Да, Сударь?

– Отличная школа для воспитания воли.

А в магазине продавщица с радостной улыбкой встречала вернувшихся детей.

– В этом мире, – подытожил комиссар, – нужно обладать чертовской волей, чтобы иметь шанс остаться порядочным человеком.

В кадре осталось теперь только одно лицо – лицо комиссара Аннелиза. Аннелиз смотрел на него так пристально, как все полиции мира, вместе взятые.

– Не стоит уточнять, – сказал он медленно, – что эти мальчики скорей умрут, чем присвоят чужую копейку…

– Разумеется, Сударь.

– Поэтому, если речь идет о «видимости», как вы говорите, не торопитесь с вашим Малоссеном.

Это было сказано веско и как нельзя более ясно.

– Мне нужно проверить еще одну важную вещь, Сударь. Она касается Эдит Понтар-Дельмэр, за которой мы с Тянем установили слежку…

Аннелиз остановил его жестом:

– Проверяйте, Пастор, проверяйте…

III. ПАСТОР

– Скажите, Пастор, как вы умудряетесь добиться признаний у таких ничтожеств?

– Все дело в капле человечности, Сударь.


26


– Вас зовут Эдит Понтар-Дельмэр, вам двадцать семь лет, пять лет назад были задержаны полицией за употребление и торговлю наркотиками. Все верно?

Эдит слушала юного кудрявого инспектора, который говорил с ней голосом мягким и теплым, как старый свитер, в котором он как будто родился. Да, ее зовут Эдит Понтар-Дельмэр, она блудная дочь архитектора Понтар-Дельмэра и знаменитой Лоране Понтар-Дельмэр, некогда демонстрировавшей модели Шанель, потом Курреж, но никогда – материнские чувства, хотя у нее и была дочь. Действительно, полиция поймала Эдит за сбытом наркотиков не у дверей какого-нибудь периферийного техникума, а у лицея Генриха IV, потому что, по ее мнению, дети богатых имеют такое же право наслаждаться жизнью, что и дети бедных.

Эдит наградила инспектора той задорной улыбкой юной проказницы, которая со временем сделает ее очаровательной старой хулиганкой.

– Все верно, только это давняя история.

Пастор ответил ей тоже улыбкой, только мечтательной.

– Вы провели несколько недель в тюрьме, потом полгода лечились от пристрастия к наркотикам в одной из клиник Лозанны.

Да, это было вполне в духе Понтар-Дельмэра, его репутация не терпела ни пятнышка, ему удалось вытащить дочь из тюрьмы и запихнуть в тишайшую швейцарскую клинику.

– Да-да, эта клиника была чище самого белого героина.

Замечание Эдит рассмешило инспектора. Он смеялся по-настоящему, заливисто, как ребенок. Инспектор находил эту темноволосую яркоглазую девушку действительно красивой и живой. Инспектор положил свои удивительно слабые ладони на поверхность старых вельветовых брюк. Спросил:

– Можно, я расскажу вам о вас, мадемуазель Понтар-Дельмэр?

– Давайте, – сказала девушка, – давайте, это моя любимая тема.

И тогда, идя навстречу ее желанию, инспектор Пастор стал ей рассказывать о ней самой. Он начал с того, что сообщил ей, что она не жертва наркотиков, а скорее теоретик, женщина с принципами. По ее мнению («остановите меня, если я начну ошибаться»), с наступлением разумного возраста (что-то около 7-8 лет) Человек имеет право оттянуться на самом высоком уровне. Поэтому нельзя сказать, что после первого любовного разочарования (знаменитый актер, поступивший с ней по-актерски) Эдит стала жертвой наркотиков. Как раз наоборот, благодаря наркотикам она достигла таких высот, на которых иллюзиям просто не хватает кислорода. «Потому что быть свободным (заявляла она в то время, когда ее арестовали) – это прежде всего расстаться с обязанностью понимать…»

– Да, возможно, я и говорила что-то в этом роде. Инспектор Пастор ответил ей улыбкой, явно довольный тем, что они с Эдит работают на одной волне.

– Как бы то ни было, а комиссар Серкер отправил вас в тюрьму проверить, не лучше ли кое-что понять.

Все правильно. А последовавшее за тюрьмой пребывание в клинике настолько прочистило Эдит мозги, что она навсегда утратила вкус к внутривенному спорту.

– Ведь вы больше не употребляете наркотики, правда?

Впрочем, в устах инспектора Пастора это звучало не вопросом, а констатацией. Нет, она не кололась уже много лет, даже не притрагивалась к шприцу, так, иногда выкуривала косячок, чтобы подправить настроение. Теперь она отправляла карабкаться вверх других. Но эти другие стали иными. Теперь ее не встретишь у входа в школу. В тюрьме она поняла, что молодежь все же имеет свой шанс, хотя и очень жалкий. А как насчет домов для престарелых? Или клубов «Для тех, кому за 60»? Или коридоров жалких стариковских меблирашек? Или подъездов жилых домов, где живут, в одиночестве и холоде те, у кого нет даже гипотетического шанса молодости? Старики…

Этот инспектор, только что рассказавший Эдит ее жизнь так, как будто она была его собственной сестрой, этот юный инспектор Пастор, розовощекий, кудрявый мальчик с ласковым голосом, теплым свитером и цветущим видом, по мере рассказа выглядел все менее цветущим, так что даже цвет лица у него совершенно исчез, а под глазами легли бездонные провалы свинцового оттенка. Сначала он показался Эдит совсем молоденьким – ей бросилась в глаза ручная вязка свитера, явно мамочкин подарок, но разговор продолжался, и возрастная граница собеседника отодвигалась все дальше. И голос его тоже теперь звучал как-то невнятно, как затертая магнитофонная лента, которая вдруг начинает плыть, и глаза глядели из глубины глазниц тускло и измученно.


Да, старики…

Эдит слушала теперь свои собственные мысли, которые читали губы мертвенно-бледного инспектора, губы, ставшие внезапно такими слабыми и сухими, она слушала, как он пересказывает ее собственную теорию про стариков, которых дважды лишили молодости, один раз в четырнадцатом, другой раз в сороковом, не говоря уже об Индокитае и Алжире, инфляции и банкротствах, не вспоминая об их мелких лавочках, сметенных однажды утром в сточную канаву, а также о слишком рано умерших женах и о забывчивых детях… Если вены этих стариков не имеют права на утешение, а их мозги на вспышку света… если их призрачное существование не может завершиться хотя бы иллюзией сверкающего апофеоза – тогда и вправду нет в мире справедливости.

– Откуда вы узнали, что я так думаю?

Этот вопрос вырвался у Эдит, и полицейский поднял к ней лицо, казалось, обезображенное проклятием.

– Вы так не думаете, вы так говорите.

Это тоже было верно. Она всегда ощущала необходимость в теоретическом алиби.

– А можно узнать, что я думаю на самом деле?

Он не спешил с ответом, как очень старый человек, которому жить осталось недолго.

– То же, что и все теоретизирующие психи вашего поколения: вы ненавидите отца и делаете все для разрушения его образа.

Он с горечью покачал головой:

– Но что действительно забавно, так это то, что отец сам провел вас, мадемуазель.

И тут инспектор Пастор выдал такое, что кровь застыла у нее в венах. Перед ее ошеломленным взором предстал гомерически смеющийся Понтар-Дельмэр. От удара она пошатнулась. Ее волнение передалось и инспектору. Он огорченно покачал головой.

– Боже мой, – сказал он, – все это ужасающе просто.

Когда Эдит немного пришла в себя, инспектор Пастор (да что же за болезнь может так исказить лицо человека?) перечислил ей все окружные мэрии, где она с блеском проявила себя в роли медсестры-искусительницы. Он продемонстрировал фотографии (как она хороша на снимке в мэрии XI округа, с пакетиком таблеток в руке!). Потом инспектор Пастор назвал десяток возможных свидетелей и перешел к именам людей, вовлекших Эдит в сеть сбыта наркотиков. Все было сделано так непринужденно, что Эдит сама выдала остальных, до последнего.

Тогда инспектор Пастор вытащил из кармана заранее заготовленное признание, вписал туда своей рукой ряд недостающих фамилий и вежливо спросил девушку, не соблаговолит ли она подписать. Вместо испуга Эдит испытала огромное облегчение. Правовое государство – это вам не хухры-мухры! Без подписи ничто в этом несчастном мире не действительно! Разумеется, подписывать она отказалась.

Да. Она спокойно закурила сигарету и отказалась поставить подпись.


Но мысли инспектора Пастора были заняты не Эдит. Пастор проводил взглядом спичку вплоть до кончика английской сигареты и перестал думать о девушке. Как принято говорить, он «отсутствовал». Он где-то витал… Где-то в прошлом. Он стоял перед Советником, а тот, опустив голову, говорил: «На этот раз все, Жан-Батист, куря по три пачки сигарет в день, Габриэла вырастила у себя какую-то неизлечимую мерзость. В легких. Большое пятно. И метастазы в других местах…» Сигареты были вечной причиной ссор между Габриэлой и Советником. «Чем больше ты куришь, тем хуже у меня с потенцией». Это ее немного останавливало. Только немного. И вот сейчас Советник стоял перед Пастором и заученным тоном говорил: «Мальчик мой, нельзя же допустить, чтоб она сгнила в больнице? Нельзя же допустить, чтобы я превратился в маразматического вдовца? Ведь это невозможно?» Старик просил у сына согласия. Разрешения на двойное самоубийство. Только б сын не отказал! Двойное самоубийство… в каком-то смысле их жизнь и не могла кончиться иначе. «Дай нам три дня, а потом возвращайся. Все бумаги будут в порядке. Вырой нам одну яму на двоих, не мудри с надгробием, поставь что-нибудь попроще – не стоит тратить деньги на пустяки». И Пастор разрешил.

– Я ни за что не подпишу этой бумаги, – говорила в это время Эдит.

Инспектор посмотрел на нее взглядом живого мертвеца:

– Мадемуазель, у меня есть беспроигрышный метод заставить вас это сделать.


***


Теперь Эдит слышала, как инспектор спускается по лестнице. Слишком тяжелые шаги для такого щуплого тела. Глядя на этот череп, не оставивший ей ни малейшей надежды, она рассказала все, что знала. А потом она подписала. Да, «метод» инспектора оказался эффективным. Он не арестовал ее. «Даю вам двое суток, чтобы сложить чемоданы и исчезнуть: я обойдусь без ваших показаний на суде». Она взяла сумку и сложила в нее то, что полнее всего характеризовало ее жизнь: плюшевый мишка из детства, гигиенические тампоны из юности, сегодняшнее платье и две толстенные пачки денег на завтра. Уже коснувшись рукой двери, она одумалась, присела к туалетному столику и на большом листе белой бумаги написала: «Мама никогда не вязала мне свитеров».

После чего она не пошла назад к двери, а открыла окно и, по-прежнему с сумкой в руке, встала во весь рост в оконном проеме. Инспектор Пастор шагал по дну пропасти рядом с крошечной вьетнамкой. В Бельвиле, вдруг вспомнила Эдит, она в последнее время часто встречала одну очень старую и очень маленькую вьетнамку. Инспектор Пастор сейчас скроется за углом. Внезапно Эдит увидела перед собой жирного Понтар-Дельмэра, его невероятные подбородки тряслись в гомерическом хохоте, чем-то напоминающем смех людоеда. Этот людоед был ее отцом. Дочь людоеда… Она загадала последнее желание: пусть полицейский отчетливо услышит, как ее тело расплющится о мостовую. И она бросилась в пустоту.


– Тянь, пожалуйста, расскажи мне анекдот. Как только они завернули за угол, вьетнамка начала рассказ:

– Один мужик, альпинист, сорвался с горы.

– Тянь, пожалуйста, анекдот…

– Подожди ты две секунды, сынок. Значит, сорвался он, этот альпинист, летит, летит, веревка рвется, в последний момент он цепляется за выступ обледенелого гранита. Под ним две тысячи метров пустоты. Мужик подождал немного, поболтал ногами над пропастью и наконец тоненько так спрашивает: «Есть тут кто-нибудь?» В ответ ни фига. Тогда он снова спрашивает, погромче: «Есть тут кто-нибудь?» Вдруг раздается громоподобный голос. «Есть, Я, – несется со всех сторон, – Господь Бог!» У альпиниста сердце колотится, пальцы оледенели, он ждет. Тогда Бог говорит: «Если веруешь в Меня, отпусти этот поганый выступ, а Я пошлю тебе двух ангелов, они тебя подхватят на лету…» Ну мужик подумал немного, а тишина вокруг, только звезды, и говорит: «Вы не могли бы позвать кого-нибудь еще?»

Разряд, хорошо известный Тяню, прошел по лицу Пастора. Когда на физиономии инспектора вновь появилось некое подобие жизни, Тянь сказал:

– Сынок…

– Да?

– Придется сажать югослава Стожилковича.

27


Следуя совету Малоссена, бабушка Хо явилась ровно в девять часов на угол бульвара Бельвиль и улицы Пали-Као. В ту же секунду доисторический автобус с империалом, набитый шаловливо настроенными старушками, встал перед ней как вкопанный. Она не колеблясь поднялась в него и была встречена овацией, достойной королевской наследницы, которую подводят к быку. Окруженная, обцелованная, обласканная, она была усажена на лучшее место – огромный, обтянутый кашмирской парчой пуф на возвышении справа от водителя. Последний, то есть водитель Стожилкович, старик с угольной шевелюрой, вскричал невероятной силы басом:

– Сегодня, девочки, в честь мадам Хо мы устроим вояж по азиатскому Парижу.

В автобусе не было ничего автобусного. Веселенькие льняные занавесочки на окнах, мягкие диванчики вместо сидений, обитые бархатом стенки, мягкие накидки, ломберные столики, привинченные к полу сквозь толщу ковров, изразцовая печка-голландка, пышущая ароматным дровяным жаром, бронзовые бра в стиле модерн, таинственно мерцающий пузатый самовар – вся эта рухлядь, явно собранная по помойкам не за один рейс, придавала автобусу Стожилковича сходство с транссибирским борделем, что не преминуло насторожить бабушку Хо.

– Клянусь, сынок, я решил, что стоит мне зазеваться, как я окажусь в чине старшей шлюхи подпольного притона города Улан-Батора, Внешняя Монголия.

Но лицо Пастора не выражало ничего, кроме профессионального внимания. В голове у Пастора стремительно падала вниз девушка. Голову Пастора наполнял окровавленный асфальт. Тянь протянул стакан бурбона и две розовые таблетки. Пастор отодвинул таблетки и чуть пригубил янтарного напитка.

– Дальше.

И действительно, Тянь поднялся в этот автобус, по-прежнему кипя яростью и по-прежнему убежденный (интуиция, сынок, женская половина любого хорошего сыщика) в том, что Малоссен убивал старух, а медноголосый югослав – его сообщник. Атмосфера автобуса не усыпила бдительности Тяня. Пускай заботами Стожилковича старушки явно казались счастливее многих девиц, пускай ни одна из них, по видимости, не страдала ни одиночеством, ни бедностью, ни хотя бы малейшим ревматизмом, пусть даже казалось, что все здесь нежно любят друг друга, что этот Стожилкович предупреждает их малейшее желание так, как ни один самый внимательный супруг… так-то оно так…

– Но если все это для того, сынок, чтобы, как старых уток, отправить их под нож…

И бабушка Хо была начеку. Она была начеку, когда они колесили по Китайскому кварталу за площадью Италии, она бдила, когда ей протянули сочное манго и редкостный мангостан (плоды, которых она никогда не пробовала, и названия, естественно, не знала, но бабушка Хо радостно попискивала, конспиративно прикрываясь невнятным акцентом), итак, она была бдительна и недружелюбна до тех пор, пока Стожилкович, сам того не ведая, не нанес ей один ужасный удар, разом снесший все ее заградительные сооружения.

– Это, девочки, современный Китайский квартал, – возвестил он в облаке кориандра между иероглифическими вывесками на улице Шуази, – но есть и другой, гораздо более древний, и я, археолог ваших юных душ, немедленно вам его покажу!

На этом этапе своего рассказа Тянь замялся, как игральные кости сгреб обе отвергнутые Пастором пилюли, обильно запил их бурбоном, вытер губы ладонью и сказал:

– А теперь слушай хорошенько, сынок. Тут наступает конец дальневосточному хождению по барахолкам, мы все залезаем в автобус, и Стожилкович везет нас по улице Тольбиак к аналогичному мосту, выходящему, как ты, возможно, знаешь, на винный склад, то бишь на новый склад, построенный в сорок восьмом году.

Пастор поднял бровь:

– Это же квартал твоего детства, нет?

– Именно, сынок.

Югослав кладет руль налево, выруливает на набережную Берси, потом направо, перемахивает Сену и тормозит свой сундук с бабулями как раз напротив Нью-Велотрека Маде ин Ширак.

«Девочки, видите эту гигантскую мышеловку? – взревел Стожилкович. – Видите вы этот подземный взрыв современной архитектурной мысли?» – «Да-а!» – отвечает хор девушек. – «А знаете, зачем он нужен?» – «Не-ет!» – «Так вот, он нужен для того, чтоб юные психи вертелись по кругу на сверхсовременных велосипедах, которые тем не менее остаются все теми же допотопными педальными агрегатами!»

– Он и вправду так выражается, этот Стожилкович? – спросил Пастор.

– И даже лучше, сынок, он говорит с роскошным сербскохорватским акцентом, и я совершенно не уверен, что они понимают все, что он им навешивает, но не перебивай, слушай, что было дальше.

– Сударыни, это преступление! – вопит Стожилкович. – Потому что знаете, что здесь было до возникновения данного флюса?

– НЕТ!

– Здесь был маленький винный подвальчик, о, ничего особенного, скромная забегаловка, где разливала что придется самая поразительная, самая щедрая пара из всех, кого я когда-либо знал!

Сердце бабушки Хо перестало биться, и сердце инспектора Тяня окаменело внутри сердца бабушки Хо. Ведь он слушал историю своих собственных родителей.

– Жену звали Луиза, – продолжал Стожилкович, – но все звали ее Луиза-Тонкинка. Короткого срока учительской службы в Тонкине ей хватило на то, чтобы понять: хватит ломать колониальную комедию. Она вернулась домой, ведя за ручку крошечного тонкинского мужа, и вдвоем они выкупили винный погребок Луизиного отца. Она родилась в винной лавке, значит, там ей и жить! Верно, такова была ее удивительная судьба. И она стала самой милосердной торговкой вином на свете. Просто находка для нищих студентов и прочих пасынков большой Истории – то бишь для нас, югославов… «У Луизы и Тяня», девочки, мы находили приют, не имея ни гроша, – рай, когда думали, что потеряли душу, и милую родину, когда чувствовали себя бездомными скитальцами. А когда послевоенное время сотрясало наши бедные головы, когда мы и вправду не могли понять, то ли мы сегодняшние мирные студенты, то ли вчерашние героические убийцы, тогда старший Тянь, муж Луизы, Тянь из Монкая (уроженцем которого он был) брал нас за руку и уводил к миражам своей задней лавки. Он укладывал нас на циновки, бережно, как больных детей, которыми мы, в сущности, и были, протягивал нам длинные кальяны и скатывал пальцами маленькие опиумные шарики, в потрескивании которых мы вскоре обретали то, чего не давало даже красное вино.

– И вдруг я их разом вспомнил, сынок, вспомнил эту команду югославов, ходивших к моим предкам сразу после войны. Этот Стожилкович был одним из них, да, я узнал его, как будто видел вчера, а ведь сорок лет прошло! Его дьяконский бас… манера говорить со всякими выкрутасами… вообще-то он ни капли не изменился… Стожилкович, Стамбак, Миложевич… Вот как их звали… Мать кормила и поила их задарма, это точно. Конечно, у них не было ни копейки. А иногда отец усыплял их с помощью опиума… Мне, помнится, это было не особенно по душе.

– Они сражались с нацистами, – говорила мать, – они победили власовцев, а теперь вдобавок им надо следить за русскими, ты не считаешь, что они заслужили время от времени трубочку опиума?

А надо тебе сказать, что я уже в то время был ментом, совсем еще зеленым велопатрульным, и эта задняя лавка меня, в общем-то, беспокоила. О ней уже ходили слухи, и посещали ее отборные ребята. Чтоб никого не смущать, я, не доходя до дома, снимал полицейскую форму. Скатывал ее – и в сумку, а домой заявлялся в рабочей спецовке, с велосипедом под ручку, будто иду с электролампового завода.

Тянь ностальгически усмехнулся:

– А теперь я работаю под китаянку! Видишь, сынок, с самого начала у меня просто призвание к подпольной работе… Но я не это хотел тебе сказать…

Тянь провел рукой по седеющему ежику. Каждый волосок немедленно распрямился, как пружина.

– Память, сынок… одно воспоминание тащит за собой другое… как воображение, только задом наперед… сплошная дурь.

Теперь уже Пастор полностью присутствовал при разговоре.

– В один прекрасный день, – сказал Тянь, – или, вернее, вечер, весенний вечер, под большой глицинией у входа в распивочную, – да, у нас была глициния, сиреневая, – мамины сербскохорватские орлы, умеренно нализавшись, сидели за столом, и один из них вдруг воскликнул (не помню уж, Стожилкович или кто другой): «Мы бедны, наги, одиноки, у нас даже нет женщин, но мы вписали в историю чертовски яркую страницу!» Тут мимо них проходит один мужик, прямой, во всем белом, останавливается у их столика и заявляет следующее: «Писать Историю – это значит перекраивать Географию».

Он тоже был клиентом отца. Он приходил курить каждый день в один и тот же час. Моего отца он ласково называл своим аптекарем. Он говорил ему: «Наш старый подагрический мир все чаще будет нуждаться в ваших лекарствах, Тянь…» И знаешь, кто был этот мужик?

Пастор отрицательно покачал головой.

– Коррансон. Губернатор колонии Коррансон. Отец малышки Коррансон, которая сейчас играет в спящую красавицу в госпитале Святого Людовика. Это был он. Я совершенно про него забыл. А теперь он у меня перед глазами, прямой, как палка, сидит в кресле и слушает, как мать предрекает ему крах французского Индокитая, потом Алжира, и я снова слышу, как он отвечает: «Вы тысячу раз правы, Луиза. География должна снова вступить в свои права».


Бутылка бурбона теперь стояла пустая перед инспектором Тянем. Он качал головой справа налево, без конца, как будто столкнулся с невероятной идеей.

– Я влез в этот автобус, сынок, чтоб припереть к стенке югослава Стожилковича, я был убежден, что сцапал потрошителя старух или хотя бы его сообщника, а тут вдруг он воскрешает мне мать во всем ее блеске и отца во всей его мудрости…

После долгого молчания он добавил:

– Однако мы с тобой честные сыщики, значит, придется его сажать.

– За что? – спросил Пастор.


***


– А теперь что будем делать, девочки? – Нет, это был даже не вопрос, Стожилкович выкрикнул это как ритуальный клич, или как ведущий по телевизору объявляет выигрышный номер.

И единым воплем почтенные дамы ответили:

– АКТИВНО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ БЕССМЕРТИЮ!

Стожилкович припарковал автобус неподалеку от Монружского холма, у небольшого съезда с дороги за старым вокзалом. Это было одно из тех заброшенных мест на окраине Парижа, где то, что умерло, еще не уничтожено тем, что должно родиться. Вокзал давно лишился дверей и стекол, между шпалами росли лопухи, обломки крыши валялись на щербатом плиточном полу, всевозможные настенные надписи учили жизни, и тем не менее вокзал сохранил остатки вокзального оптимизма, не допускающего смерти поездов. Старушки радостно пищали, как детки, дорвавшиеся до воскресного сквера. Они пританцовывали от счастья, и щебенка визжала под их картонными подметками. Одна бабуля встала у дверей на стреме, Стожилкович же приподнял люк, скрытый полусгнившим помостом, в прежние времена, вероятно, служившим основанием для стола начальника вокзала, чтобы он мог увидеть пути из этой узкой комнаты со слишком высоко расположенными окнами. Бабушка Хо, робко следуя в хвосте процессии, протиснулась в открывшийся за люком подземный ход. Это был круглый колодец с железным трапом. Впереди идущая старушка (с авоськой в руках и слуховым аппаратом в правом ухе) успокоила бабушку Хо, пообещав предупредить, когда будет последняя ступенька. Бабушке Хо казалось, что она спускается внутрь себя. Непроглядная тьма. И вдобавок мокровато.

– Осторожно, – сказала дама с хозяйственной сумкой, – вы прибыли на место.

Несмотря на крайние меры предосторожности, с которыми бабушка Хо опустила ногу на землю, волосы инспектора Тяня дыбом встали под париком. «Да Господи ты Боже, куда меня занесло?» Вокруг была ни мягкость и ни твердь, ни глыба, ни песок, нечто прочное и абсолютно бесплотное, ни твердое, ни жидкое и ни глинистое, зато сухое и податливое, оно набивалось в сандалии бабушки Хо, оно было холодным и неизвестно почему исполненным самого древнего ужаса.

– Ничего страшного, – сказала дама с хозяйственной сумкой, – это просто отвал Монружского кладбища, здесь самые древние кости из общих могил.

– Блевать не время, – приказали друг другу бабушка Хо и инспектор Тянь. И сглотнули то, что оказалось у них в глотке.

– Верхний люк закрыт? – спросил голос Стожилковича.

– Люк закрыт, – бойко ответил кто-то из старушек, как юнга с мостика подводной лодки.

– Хорошо, можно зажечь лампы.

И бабушку Хо, если можно так сказать, «просветили». Она находилась в катакомбах. Не в тех художественно-прикладных катакомбах на станции метро Денфер-Рошро, где по полочкам расставлены надраенные черепа, а берцовые кости разложены по калибрам, нет, здесь были настоящие, дико запутанные катакомбы, и маленькому отряду сначала пришлось несколько сотен метров чапать по россыпям сухих перемолотых костей, откуда временами выглядывал какой-нибудь вполне гуманный обломок тазовой лоханки. «Какая жуткая мерзость!» Инспектор Ван Тянь чувствовал, как в нем вновь разгорается гнев на Стожилковича. «Заклой галотку! – мысленно приказала ему бабушка Хо. – И отклой галаза». И он закрыл одно и открыл другое, тем более что Стожилкович тут же предупредил:

– Внимание, девочки, подходим. Гасите лампы.

Они оказались в большом зале, который бабушка Хо толком не разглядела, но стены были сплошь заставлены мешками с песком. Мрак продлился секунду, потом:

– Свет! – закричал Стожилкович.

И внезапно с потолка ринулся ослепительный поток света, белый, как ледяной душ. Все старушки стояли в ряд по обе стороны от бабушки Хо. Едва она успела это сообразить, как в глаза ей бросилась еще одна вещь. Она возникла впереди, на расстоянии метров в десять, она выпрыгнула из земли, как чертик, но не успела бабушка понять, что это, как раздался выстрел и «чертик» разлетелся на куски. Бабушка Хо подскочила. Потом глаза ее обратились к соседке, старой даме с авоськой и слуховым аппаратом. Припав грудью к полусогнутому колену и выставив вперед руки, она сжимала небрежно дымившийся пистолет тридцать восьмого калибра.

– Браво, Генриетта, – воскликнул Стожилкович, – ты по-прежнему проворней всех!

У большинства женщин тоже в руках было оружие, но они не успели прицелиться в выкинутую мишень.


***


– Как ты понял, Стожилкович вооружил этих старух, чтобы они могли дать отпор убийце, и каждое воскресенье он тренирует их: стрельба на звук, стрельба по мишени, стрельба из положения лежа, стрельба в броске, они палят напропалую, патронов не жалеют, вскидывают стволы быстрее молнии, поверь мне, нашим пионерам из угрозыска есть чему поучиться.

– Однако, несмотря ни на что, двоих все-таки прирезали, – заметил Пастор.

– Вот именно это и твердит без остановки Стожилкович. И они решили увеличить количество тренировок.

– Так вот что они называют «Активным сопротивлением Бессмертию»? – спросил Пастор, наконец-то вновь обретая улыбку.

– Вот именно, сынок, ну, что ты на это скажешь?

– То же, что и ты, – придется прикрыть эти игры, пока они всех не перестреляли.

Тянь грустно покачал головой:

– Прикроем во вторник, если ты согласен немного мне помочь. Они по вторникам собираются у одной глухой бабульки, чистят оружие, меняются, набивают гильзы, в общем, там у них что-то вроде оружейной мастерской или охотничьего клуба…

Помолчали. Потом:

– Скажи-ка, сынок, я вот одну вещь подумал.

– Да?

– А Ванини-то, он случайно не бабушкину ли конфетку проглотил?

– Все может быть, – сказал Пастор. – По крайней мере именно это утверждает Хадуш Бен Тайеб.

Тянь снова долго качал головой, потом сказал, улыбаясь в пустоту:

– Знаешь, там есть хорошенькие…

28


Они не оказали троим инспекторам ни малейшего сопротивления. Даже жалко было. У Пастора, Тяня и Карегга было ощущение, что они не обезоруживают банду, а воруют игрушки у сироток. Они так и остались сидеть вокруг большого стола с аккуратно разложенными миниатюрными весами, гильзами, порохом и пулями. (Они собирались заготовить патроны на неделю.) Они сидели, низко опустив головы. Они молчали. Они испытывали не то чтобы чувство вины, испуга или хотя бы беспокойства, просто они внезапно состарились, вернулись к своему одиночеству и скуке. Карегга и Пастор складывали конфискованное оружие в большой мешок, Тянь занимался боеприпасами. Все происходило при полном молчании Стожилковича, глядевшего настолько невозмутимо, что, казалось, он сам возглавляет операцию.

Каждый раз, проходя мимо, Тянь со страхом ждал, что югослав скажет: «Так это вы – вьетнамка? Отлично сработано». Но Стожил ничего не сказал. Он не узнал его. Стыд, который испытывал Тянь, от этого только усилился. «Перестань себя грызть, Господи Боже мой, нельзя же было дать им перестрелять всю молодежь призывного возраста! Мало тебе Ванини?» Но сколько Тянь ни уговаривал себя, стыд не отцеплялся. «С каких это пор ты так разоряешься по какому-то вонючему Ванини?» Эта мысль тоже не прибавила ему бодрости. Да настреляй они целый шашлык из разных там Ванини, он все равно готов озолотить этих стареньких, а теперь и безоружных стражей порядка. «Не говоря о том, что теперь они снова боятся, они снова, как гусыни со связанными лапами, ждут, когда им перережут глотку». В который уже раз Тянь сталкивался с собственным поражением. В конце концов, то, что этот псих еще бегает на свободе, – его вина! Он разоружает их, а ведь защитить их он не способен. У него даже нет подозреваемого – с тех пор, как он ближе узнал Стожилковича, версия Малоссена странным образом утратила всякое правдоподобие. Такой мужик, как Стожилкович, и вправду не мог дружить с убийцей.


***


Трое полицейских обошли стол. Теперь они стояли на пороге и мялись, как гости, которые никак не могут распрощаться. Наконец Пастор кашлянул и сказал:

– Сударыни, вас не арестуют и даже не будут вызывать в полицию, честное слово.

Он замялся:

– Мы не могли оставить вам это оружие.

И добавил, тут же пожалев о том, как глупо, как по-детски это прозвучало:

– Оно очень опасно…

Потом, обращаясь к Стожилковичу:

– Прошу вас, пожалуйста, пойдемте с нами.

Все конфискованное оружие было довоенным. Большинство составляли пистолеты всех разновидностей: от советских «токаревых» до немецких «вальтеров», включая итальянские «льизенти», швейцарские парабеллумы и бельгийские браунинги, но встречалось и автоматическое оружие, американские ручные автоматы «МЗ», старые добрые английские «стэны», и даже винчестер, карабин а-ля Джосс Рэндал с обрезанным прикладом и стволом. Стожилкович совершенно спокойно признал, что речь идет об оружии, собранном им в последние месяцы войны и предназначавшемся для его партизанского отряда в Хорватии. Но в конце боевых действий он решил запрятать оружие поглубже.

– Незачем ему служить для новых убийств, незачем ему работать на сторонников Тито, Сталина или Михайловича. Я с войной покончил. То есть думал, что покончил. Но когда начались убийства пожилых женщин…

Тут он объяснил, что совесть человека – странная штука, вроде пожара, – все думали, что его погасили, а он взял и разгорелся опять. Он вдоволь навоевался, и ничто на свете не заставило бы его снова вырыть оружие. Однако время шло, и с помощью телевизора он стал свидетелем достаточного количества подлостей, достойных применения его арсенала… Но нет, оружие было зарыто, раз и навсегда. И тут вдруг убийства старых женщин («наверно, потому что и сам я старею») ввергли его в пучину кошмаров, где несметные орды нервных молодых людей шли на приступ вот этих вот многоквартирных жилых домов (он смутно охватил жестом Бельвиль). Как будто стаю волков спустили на овчарню: «В моей стране волков хорошо знают», молодых волков, безрассудно любящих и ту смерть, которую они несут, и ту, которую они впрыснут себе в вены. Он сам знал упоение смертью, оно наполняло его собственную молодость. «Знаете, скольких попавших в плен власовцев мы зарезали? Именно зарезали, убили холодным оружием, потому что не хватало боеприпасов или под тем предлогом, что насильники наших сестер и убийцы наших матерей не заслуживают пули? Сколько, по-вашему? Ножом… угадайте. Если вам не представить общую сумму, скажите, скольких убил я сам? А ведь среди них были и старики, брошенные Историей на произвол судьбы, так скольких зарезал я сам? Я, семинарист-расстрига? Сколько?»

Поскольку ответа не последовало, он сказал:

– Вот почему я решил дать этим старым женщинам оружие против такого же молодого волка, каким когда-то был я сам.

Он нахмурил брови и добавил:

– Ну, в общем, мне так кажется…

Потом вдруг с жаром:

– Но они бы никому зла не причинили! Ничего плохого не должно было случиться, они хорошо натренированы, они стреляют быстро, но только при виде бритвы…

Болотно-русая тень Ванини неслышно проплыла над тремя полицейскими, которые не обратили на нее никакого внимания.

– Вот, – сказал Стожилкович, – это был мой последний бой.

И чуть улыбнулся:

– Даже лучшему делу приходит конец.

Пастор сказал:

– К сожалению, нам придется вас арестовать, господин Стожилкович.

– Конечно.

– Вам будет вменяться в вину только хранение оружия.

– На сколько же это потянет?

– В вашем случае – только на несколько месяцев, – ответил Пастор.

Стожилкович секунду подумал, потом абсолютно непринужденно сказал:

– Нескольких месяцев тюрьмы будет недостаточно, мне нужно не меньше года.

Трое полицейских переглянулись.

– Зачем? – спросил Пастор.

Стожилкович опять задумался, скрупулезно рассчитывая необходимое время, и наконец сказал своим спокойным голосом фагота:

– Я начал переводить Вергилия на сербскохорватский: это дело долгое и довольно сложное.


***


Карегга увез Стожилковича на своей машине, а Тянь и Пастор в нерешительности остались на тротуаре. Тянь молчал, сжав зубы и кулаки.

– Ты сейчас лопнешь от ярости, – наконец сказал Пастор. – Хочешь, я свожу тебя в приличную аптеку?

Тянь отмахнулся:

– Ничего, сынок. Может, немного пройдемся?

Мороз опять завладел городом. Последний холод, последний решительный натиск зимы. Пастор сказал:

– Странно, Бельвиль не верит термометру.

В этом была доля правды, даже при минус пятнадцати Бельвиль не терял красок, Бельвиль по-прежнему играл в Средиземноморье.

– Мне надо кое-что тебе показать, – сказал Тянь.

Он раскрыл ладонь под носом у Пастора. В ладони Пастор увидел пулю 9 мм с гильзой, надпиленной в форме креста.

– Взято у глухой бабули, хозяйки квартиры. Такими штучками она набивала барабан П-38.

– Ну и что?

– Из всех конфискованных боеприпасов только вот этим можно разнести голову Ванини, как дыню. Надпиленная пуля пробивает, потом внутри взрывается, и в результате – Ванини.

Пастор рассеянно сунул гильзу в карман. Они вышли на бульвар Бельвиль и, как примерные граждане, остановились на перекрестке в ожидании красного света.

– Ты посмотри на этих кретинов, – сказал Тянь и мотнул подбородком.

На тротуаре напротив двое аккуратно подстриженных молодых людей – один в кожаном пальто, другой в защитном реглане – проверяли документы у третьего, гораздо менее аккуратного. Сцена эта проходила у двери павильона, где два старых араба били костяшками домино, а рядом в том же ритме подростки дергали рычаги игровых автоматов.

– Серкеровские орлы, – сказал Пастор.

– Кретины, – повторил Тянь.

Именно оттого, что он так злился на себя, и еще оттого, что ни водитель машины, ни стрелявший никак не ожидали, что старик окажется так проворен, и спас Тянь в тот вечер жизнь себе и Пастору.

– Берегись! – заорал он.

И, уже выхватывая пистолет из кобуры, отшвырнул Пастора за кучу мусорных баков. Первая пуля разбила красный фонарь светофора, перед которым за секунду до того стоял Пастор. Вторая пуля полетела из оружия Тяня прямо в правый висок водителя и проделала в нем четко очерченное отверстие круглой формы. Голову шофера сначала отбросило влево, потом вперед к стеклу, после чего она упала на руль, в то время как мертвая нога продолжала давить на педаль газа. Рывок машины отклонил третью пулю, и она попала Тяню в правое плечо. Удар развернул Тяня, и его «МАК-50» сам собой переместился из правой руки в левую. Капот «BMW» сплющился о фонарь, а из задней дверцы вылетела некая форма, которую Тянь на лету нашпиговал тремя девятимиллиметровыми пулями из парабеллума. Тело упало на тротуар со странным хлюпающим звуком. Тянь еще секунду держал руку вытянутой вперед, потом медленно опустил оружие и обернулся к Пастору, встававшему из-за баков и несколько смущенному оттого, что он все пропустил.

– Это что за цирк? – спросил Тянь.

– Этот цирк из-за меня.

С оружием наперевес оба серкеровских орла бежали через бульвар и вопили:

– Стоять, ни с места, счас стрелять будем!

Но Тянь уже достал удостоверение и небрежно сунул им под нос:

– Не рано вы, ребятки, просыпаетесь.

Потом, обращаясь к Пастору:

– Как ты насчет аптеки, не передумал?

– Дай посмотрю.

Пастор бережно освободил плечо Тяня. Погон куртки был разорван пулей, дельтовидная мышца пробита насквозь, но ни ключица, ни лопатка не пострадали. Сам Пастор порезал ладонь осколком бутылки.

– Можно подумать, я очень толстый, – заметил Тянь: – Ну, артисты! Чего им от тебя надо было?

29


Хотел бы я, Бенжамен Малоссен, уметь выблевывать из себя человечность, хотел бы я научиться чему-нибудь столь же безотказному, как два пальца в рот, пусть научат меня презрению или старой доброй животной ненависти, той ненависти, что не глядя крушит все вокруг, пусть явится в один прекрасный день человек, укажет мне пальцем на другого и скажет: вот законченный подонок, писай ему на голову, заставь его жрать свое дерьмо, убей его и истреби ему подобных. Нет, правда, кроме шуток, хотел бы я все это смочь. Хотел бы я примкнуть к тем, кто требует, чтобы восстановили высшую меру наказания, и чтобы казнь была публичной, и чтобы смертнику отрубили гильотиной сначала только ступни, потом чтоб его лечили, чтоб все зажило, потом снова под резак, и снова начиная снизу, на этот раз по голеням, и чтоб опять лечили, и опять к гильотине, тяп! по колено, по самой чашечке, там, где больней всего, – я хотел бы влиться в истинную многолюдную и сплоченную семью людей, желающих возмездия. Я привел бы на зрелище казни детей, я сказал бы Жереми: «Видал, что с тобой будет, если еще раз подожжешь систему просвещения?» А Малышу я бы сказал: «Гляди, гляди, он тоже превращал дяденек в цветы!» А как только Верден откроет пасть, я бы поднял ее высоко над толпой, чтоб как следует рассмотрела нож: неповадно будет! Хотел бы я слиться с великой и прекрасной Человеческой Душой, с той, которая раз и навсегда уверовала в наглядность казни, которая знает, кто добрый, кто злой, хотел бы я быть счастливым обладателем внутреннего чутья, ох, бля, как бы мне этого хотелось! Господи, как бы это облегчило мне жизнь!

Вот и все мысли, что вертятся у меня в голове, пока я на метро возвращаюсь из издательства «Тальон», где как последний дурак – а кто же я еще? – пытался разжалобить Королеву Забо рассказами о своей судьбе и умолял ее ради моей семейки не выставлять меня на улицу в случае неудачи с Понтар-Дельмэром.

– Перестаньте хныкать, Малоссен, поберегите ваш коронный номер козла отпущения для Понтар-Дельмэра.

– Но, черт побери, почему меня обязательно надо увольнять, если не удастся продлить срок публикации?

– Не хамите. Потому что тогда вы не соответствуете занимаемой должности, а приличное издательство не может себе позволить держать на работе такого раздолбая, как вы.

– Но, Ваше нержавеющее Величество, вы же и сами частично не соответствуете? У вас же сгорели гранки?

– Это водитель не соответствовал, Малоссен, потому он и сгорел в своем личном адском пламени.

Я посмотрел на Королеву Забо, посмотрел на ее невероятную фигуру в виде длинного худющего костяка, увенчанного раздутой дыней головы, посмотрел на ее бесконечные руки и пухленькие, как варежки, детские ладошки, послушал ее голос бабушки-девочки, все караулящей проявления собственного ума, и который уже раз задался вопросом: ну почему я не испытываю к ней ненависти?

– Послушайте, Малоссен, расставим точки над «i». Вам, как и мне, в высшей степени наплевать на Понтар-Дельмэра. Но, с одной стороны, не надо упускать эту лавину субсидий (а то ею воспользуются другие), а с другой стороны…

Ее скрип на секунду застопоривается, и она награждает меня очень убедительным взглядом.

– А с другой стороны, вы созданы для подобных поединков. «Победу обретешь в нытье» – вот ваш девиз! С моей стороны было бы преступлением убрать вас с поля боя. Это значило бы лишить вас всякого смысла жизни, дружище.

(Вот как! Значит, она шлет меня собирать оплеухи для моего же блага.)

– Вы козел отпущения, черт подери, вбейте это себе в черепушку раз и навсегда, вы козел отпущения до мозга костей, и в своем роде вы так же гениальны, как я в издательском деле! Вы будете в глазах других всегда в ответе за все и будете всегда выпутываться, исторгая слезы у закоренелых негодяев. Только не надо сомневаться в своем призвании. Посмейте только раз в нем усомниться, и вас побьют камнями!

Ну, тут я все-таки взорвался:

– Но что вся эта чушь означает, черт побери, что вы заладили – козел отпущения, козел отпущения?

– Это означает, что вы как магнит притягиваете к себе все заморочки мира, это значит, что в этот самый момент в нашем городе куча людей, которых вы даже не знаете, считает вас повинным в куче преступлений, к которым вы не имеете никакого отношения, и в некотором роде именно вы и есть преступник, просто потому, что им нужно на кого-то свалить вину!

– Как это?

– А так это! Не стройте из себя идиота, вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, а то бы вы не работали у нас, в издательстве «Тальон», на этой поганой должности козла, после того как вас выгнали из Магазина, где вы занимались тем же самым!

– Да я по собственному желанию уволился из Магазина! Мне осточертело получать плюхи за всех вокруг!

– Тогда почему вы согласились на такую же работу у нас?

– Мне семью надо кормить! Не все могут целыми днями валяться на диване и разбираться в тонкостях собственной внутренней жизни!

– Да пошли вы к черту с вашим семейством! Есть сто разных способов кормить семью, и первый из них – вообще не кормить! У Руссо это отлично получалось. А уж он был по крайней мере такой же ненормальный, как вы!

Устремившись по этому пути, наша беседа могла затянуться надолго. Но Королева Забо сумела придать ей в полном смысле профессиональную концовку.

– Завтра, в среду, вы пойдете к архитектору, добьетесь от него продления срока публикации его книги по архитектуре, в противном случае вы уволены. Кстати, я уже предупредила о вашем приходе: ровно в четыре часа дня.

Потом вдруг, как бы кокетливо, потрепав меня детской ручкой по небритой щеке:

– А впрочем, все будет в порядке, вы не раз выручали нас и из более сложных положений.


***


Итак, я возвращаюсь домой, мысленно смакуя варианты гильотинирования, и дверь открывает Клара. С первого взгляда на свою любимую сестричку я понимаю, что в воздухе пахнет драмой.

Прежде чем она успевает открыть рот, я с самой ободрительной интонацией спрашиваю:

– Милая? У нас что-то не в порядке?

– Только что звонил дядя Стожил.

– Ну и?

– Он в полиции, его отправляют в тюрьму.

– За что?

– Он сказал, ничего страшного, просто полиция обнаружила его склад оружия, которое он прятал с конца войны рядом с домом, в Монружских катакомбах.

(Что?)

– Он сказал, только не надо беспокоиться, он скажет, когда получше устроится в тюремной камере.

«Устроится в тюремной камере…» – в этой фразе весь Стожилкович! В преддверии тюрьмы в нем проснулся монах! И сверх того, насколько я его знаю, он должен быть счастлив. (Вот так устроен мир: Стожила и Хадуша сажают, а Королева Забо ходит на свободе!)

– Что это за история про оружейный склад в катакомбах?

Клара не успевает ответить, Жереми уже тянет меня за рукав:

– Бен, это еще не все.

Очень мне не нравится выражение его лица – и вдобавок оно мне отлично знакомо. Эдакое самодовольство, не предвещающее ничего хорошего.

– Ну что еще случилось?

– У нас для тебя сюрприз.

С этой семейкой я в высшей степени опасаюсь всего, напоминающего сюрпризы. Поэтому я сначала обозреваю квартиру. Дедушки и дети предъявляют мне однотипные, ничего не выражающие морды типа «с Новым годом, с новым счастьем». Вдруг меня вроде бы осеняет догадка; в доме непривычный покой, какая-то посткатастрофическая тишина.

– Где Верден?

– Не бойся, она спит, – говорит Рагу.

Так как по его тону толком ничего не поймешь, я настаиваю:

– Вы что, ей водки плеснули?

– Нет, – говорит Жереми, – сюрприз не в этом. Я смотрю на Джулиуса. Башка набекрень, язык висит: он абсолютно непроницаем.

– Как бы то ни было, Джулиуса вы не купали. Вот это был бы настоящий сюрприз!

(Неужто правда Стожила упрячут в тюрьму?)

– Мой сюрприз гораздо лучше! – говорит, уже слегка надуваясь, Жереми (и коварно добавляет): – Но если не хочешь, верну эту штуку туда, откуда взял!

Ладно, сдаюсь.

– Валяй, Жереми, выкладывай свой сюрприз. – Все-таки надо знать, что еще свалится мне на голову.

Лицо Жереми расцветает:

– Сюрприз наверху, у тебя в комнате – тепленький, хорошенький, я б на твоем месте тут же побежал смотреть!


***


Это Джулия! Это Джулия! Это моя Коррансон! И это у меня в кровати! С ногой в гипсе, с капельницей в вене, с синяками на лице – и все-таки это Джулия! Живая! Моя, моя Джулия – три тысячи чертей! Она спит. Улыбается. Справа от нее стоит Лауна, а перед койкой стоит Жереми и с театральным жестом объявляет:

– Тетя Джулия.

Я склоняюсь над кроватью, как над колыбелью, я задаю все вопросы сразу:

– Что с ней такое? Где вы ее нашли? У нее что-нибудь серьезное? Кто ее так? Правда, она похудела? Что это у нее за пятна на лице? А что с ногой? Вообще, почему она здесь? Почему она не в больнице?

– Вот именно, – говорит Жереми.

Затем следует слегка подозрительная пауза.

– Что «вот именно», что «вот именно», черт побери!

– Вот именно что в больнице она уже была, только там ее плохо лечили.

– Что? В какой больнице?

– Святого Людовика, она была в больнице Святого Людовика, но ее там совсем не лечили, – повторяет Жереми, взглядом призывая Лауну на помощь.

Молчание. На фоне которого я в конце концов полумертвым голосом говорю:

– А что это она не просыпается, когда рядом разговаривают?

Тогда Лауна наконец приходит Жереми на помощь:

– Она находится под действием наркотиков и проснется не скоро; когда ее доставили в больницу, она уже была накачана наркотиками, а потом ее продолжали колоть, чтобы смягчить шок при пробуждении.

– В результате, если б ее там оставили, она б вообще не проснулась, – кричит Жереми. – Так даже Марти вчера говорил.

На этот раз я так на него глянул, что он по-быстрому стал объяснять дальше:

– Ну помнишь, ругались там вчера два врача – Марти и другой, Бертольд, когда еще мы с тобой шли смотреть, как умирает Верден, ну помнишь, Бен? Еще Марти орал: «Если вы и дальше будете вводить ей наркотики, вы ее угробите», ну так я на обратном пути заглянул в ту палату, куда показывал Марти, и вижу: в кровати лежит тетя Джулия, Бен, представляешь!

В доказательство он демонстрирует мне мою собственную Джулию в моей собственной кровати.

Так вот что, значит, сделали, не спрашивая ничьего мнения, Жереми с Лауной. Они попросту выкрали Джулию. Они вывезли ее из палаты будто бы на рентген. Они перекинули ее на каталку, проехали с ней километры коридоров (Лауна в белом халате, Жереми в слезах изображает родню: «Ничего, мамуля, вот увидишь, все обойдется»), спокойно вывезли на улицу, прямо спящей погрузили в Лаунину машину и – но, залетные! – дотащили до моей комнаты. Вот так. Идея принадлежит Жереми. А теперь они горды собой и страшно довольны и ждут от старшего братца поздравлений, потому что свистнуть больного из больницы, по их мнению, – подвиг… С другой стороны, они вернули мне Джулию. Верный себе, я колеблюсь между двумя полярными решениями: выпороть их так, чтоб на всю жизнь запомнили, или обнять-поцеловать. В итоге спрашиваю:

– Вы хоть представляете себе, что будет в больнице?

– В больнице ее чуть не убили! – кричит Жереми.

Старший брат молчит. Молчит и думает. Потом выдает заключение:

– Вы оба замечательные ребята, вы мне устроили просто лучший праздник в жизни… а теперь валите отсюда, чтоб духу вашего здесь не было, или я вас прибью на месте.

Видимо, в моем голосе было что-то убедительное, потому что они тут же подчиняются и пятясь выходят из комнаты.


***


– Дорогой мой, у вас не семья, а стихийное бедствие!

На том конце провода доктор Марти тихонько смеется:

– Если б вы видели коллегу Бертольда! Исчезновение больного из палаты! Сейчас он наверняка собирает оправдательную пресс-конференцию!

Я даю ему время насладиться своим маленьким профессиональным триумфом, потом спрашиваю:

– Так что вы об этом думаете, доктор? Ответы Марти всегда отличаются определенностью:

– Я думаю, что с чисто лечебной точки зрения инициатива вашего брата Жереми не лишена смысла. Что касается больницы, то, конечно, возникает довольно неприятная административная проблема, но, мне кажется, гораздо сложнее будут объяснения с полицией!

– С полицией? При чем тут полиция? Вы хотите на них заявить?

– Нет, но ваша Джулия Коррансон была доставлена к нам полицией. Вы что, не знали?

(Нет, не знал.)

– Нет, не знал. И давно?

– Недели две назад. К ней время от времени приходил один молодой инспектор и разговаривал так, как будто она его слышала, – отличный прием, между прочим, – поэтому я и обратил на нее внимание в этой палате.

– Две недели без сознания?

(Моя Джулия… ты не просыпаешься две недели. Да что ж они с тобой сделали, Господи?)

– Это состояние поддерживалось искусственно, чтобы избежать шока при пробуждении, что в данном случае, по-моему, полная чушь. Теперь надо, чтоб она как можно скорее проснулась.

– Но есть опасность, что с ней что-нибудь случится? То есть, я хотел сказать, при пробуждении могут быть неприятности?

– Да. У нее может случиться психический припадок, галлюцинации…

– Она может умереть?

– Вот здесь наши мнения с Бертольдом расходятся. Мне кажется, что нет, знаете, она крепкая девушка!

(Да, я знаю, она крепкая, да.)

– Вы к нам зайдете, доктор? Вы ее посмотрите? Ответ приходит незамедлительно:

– Естественно, господин Малоссен, я буду непосредственно наблюдать за ходом дела, но сначала надо уладить отношения с больницей и известить полицию, чтобы там не решили, что кто-то выкрал подозреваемого или что-нибудь в этом роде.

– Как можно решить дело с полицией?

Я совершенно обалдел, я полностью полагаюсь на человека, которого до этого видел всего дважды: один раз в прошлом году, когда к нему привезли мелко порезанного и обжаренного, как цыпленок,

Жереми, и второй раз в день смерти Вердена. Но такова жизнь: если вы встретите в толпе человеческое лицо, не теряйте его… идите следом.

– Господин Малоссен, я позвоню инспектору Пастору – тому, кто приходил к ней и шептал что-то на ухо, да, я попрошу совета у инспектора Пастора.

30


– А, это ты, Пастор, заходи, заходи.

Глубокой ночью кабинет комдива Серкера был освещен как днем – в любое время суток со стен тут лился один и тот же ровный свет, он лился и с потолка, истребляя тени и безжалостно выхватывая из пространства контуры сермяжной правды.

– Пастор, знакомься, это Вертолет, Вертолет, это Пастор, тот, который расколол Шабраля, помнишь?

Верзила Вертолет скупо улыбнулся в сторону инспектора Пастора, который стоял, пожалуй, чуть робея, в своем старом вязаном свитере: от яркого света он казался невесомым, даже каким-то жидковатым, как воздушный шарик, и то, что эта целлулоидная копия Маленького Принца вырвала чистосердечное признание у Шабраля, никак не укладывалось в голове у верзилы Вертолета.

– Ну что, Пастор, говорят, тебя чуть не подстрелили? Хорошо еще, старик Тянь оказался рядом.

Серкер не вкладывал в эту фразу ни капли иронии. Он просто констатировал соотношение между двумя нижними чинами.

– Я не успел расстегнуть кобуру, – сказал Пастор, – как все кончилось.

– Да, – произнес Серкер, – я видел раз, как Тянь стреляет, это нечто. Чтоб такой мелкий мужик с такой скоростью орудовал крупнокалиберной пушкой – ей-богу, сбрендишь.

Потом, заметив повязку на руке:

– Что, царапнуло?

– Порезался о бутылку, когда упал в мусорный бак, – сказал Пастор. – Почетная рана!

– Погоди, лиха беда начало.

Освещение в этом кабинете имело еще один эффект. Оно шло ниоткуда и отменяло время. Этот эффект комдив умело обыгрывал при допросе преступников. Ни одного окна не было в этом кабинете, однако он казался целиком стеклянным. Никаких часов на стенах. И не было часов на запястье у полицейских, входивших туда вести допросы.

– Вы заняты? – тихо спросил Пастор. – Я хотел бы попросить вас уделить мне немного времени.

Верзила Вертолет скупо улыбнулся. Красиво Пастор выражается – тихий голос и все такое.

– Да сколько угодно, малыш.

– По личному делу, – сказал извиняющимся тоном Пастор, взглянув на Вертолета.

– Гуляй отсюда, Вертолет, и по пути скажи Паскье, пусть удвоит слежку за Мерлотти, мне надо, чтоб этот вшивый макаронник часу не мог прожить без моего ведома.

И дверь закрылась за приказоносным Вертолетом. Массивная дверь матового стекла на алюминиевых шарнирах.

– Баночку пива, малыш? – спросил Серкер. – Скажи честно, наложил немного в штаны?

– В общем-то, да, – признал Пастор.

Серкер достал две банки пива из настенного холодильника и, плюхнувшись в белое кожаное кресло, протянул одну Пастору.

– Садись, парень, рассказывай.

– Хочу вам показать что-то интересное.

Пиво – всегда пиво: истинно общественный напиток. Серкеру нравился Пастор. Он стал нравиться ему еще больше, когда выложил Серкеру на стол девятимиллиметровый патрон с гильзой, надпиленной крестом:

– Эта пуля из оружия, которым убили Ванини. Она сделана кустарным способом.

Комдив долго качал головой, катая пулю между большим и указательным пальцами.

– Ты что, нашел оружие?

– Оружие, убийцу и мотив.

Серкер поднял глаза на юного инспектора, протянувшего ему полдюжины черно-белых фотографий. На них был изображен расторопный Ванини, бьющий кастетом повергнутых наземь демонстрантов. На одной фотографии лицо одного из них разбивалось вдребезги. Глаз вылетал из орбиты.

– Где ж ты их откопал? Я обыскал всех приятелей Бен Тайеба и ничего не нашел.

– Они хранились у Малоссена, – сказал Пастор. – Я их осторожно выкрал. Он, видимо, даже не заметил моего визита.

– А оружие?

– То же самое. Вы были правы, это был П-38. Там же, у Малоссена.

Серкер глядел на сидящего напротив безусого парнишку, на укротителя Шабраля, который теперь принес ему на блюдечке то, что он сам и вся его команда в полном составе так долго разыскивали.

– А что тебя навело на след, малыш?

– Вы. Я подумал, что вы правы, что Бен Тайеб заморочил мне голову. Я этого не люблю. И потом, я расследую дело одной девицы, которую Малоссен пытался убить, так что пришлось немного заехать на вашу территорию.

Серкер одобрительно кивнул:

– Дальше?

Пастор смущенно улыбнулся:

– Как вы, вероятно, знаете из моего личного дела, я богат. Я унаследовал крупное состояние и могу позволить себе за баснословные деньги иметь лучших осведомителей, то есть самых неподкупных.

– Симона-Араба?

– Например. А также Длинного Мосси.

Серкер сделал большой глоток пива. Когда последние хлопья растаяли у него на усах, он спросил:

– Ну и как тебе видится это дело, ну хотя бы в общих чертах?

– Элементарно, – сказал Пастор. – Насчет Бен Тайеба вы были правы, он действительно занялся химией. Но мозг дела – Малоссен, работающий под маской безупречного главы семьи. Ему и Тайебу пришла в голову оригинальная идея: переместить рынок сбыта наркотиков с молодежи на стариков. Начали они с Бельвиля, но твердо намереваются расширить дело. Ванини, которого можно было упрекнуть в чем угодно, кроме глупости, – действовавший, конечно, не такими способами работы со стукачами, как я, но тоже по-своему эффективными, – Ванини их разгадал, тогда они его убрали. Вот так. Вернее, его убрал Малоссен. Они думали, что вы не поднимете шуму, пока не получите фотографии, слишком компрометирующие ваш отдел.

Пастор допил свое пиво и подытожил:

– Теперь снимки у вас. Вместе с негативами. Время и вправду не существовало в кабинете комдива Серкера. Пастор не смог бы сказать, через сколько секунд Серкер спросил:

– И ты мне это так приносишь на блюдечке, за здорово живешь?..

– Нет, – сказал Пастор, – не за здорово живешь.

– Слушаю тебя.

Инспектор Пастор улыбнулся удивительно по-ребячьи:

– За еще одну банку пива.

Серкер разразился серкеровским смехом и вновь оказался у холодильника. Он стоял к Пастору спиной, и яркий свет из мини-холодильника, вставленного в верхнюю часть алюминиевого стеллажа, очерчивал его торс желтым ореолом, тогда как остальная часть тела по-прежнему пребывала в бесплотной яркости кабинета. Серкер стоял к Пастору спиной, с банкой пива в каждой руке, когда тот без всякого выражения сказал:

– Зря вы пытались меня убить, Серкер.

Тот не обернулся. Он по-прежнему стоял с руками, занятыми пивными банками, перед захлопнувшейся дверцей холодильника, не двигаясь в ярком безвременном свете, спиной к опасности.

Пастор откровенно-весело рассмеялся:

– Обернитесь! Я не держу вас на мушке! Я просто сказал, что не надо было приказывать меня убивать.

Первый взгляд оглянувшегося Серкера был обращен на руки Пастора. Нет, Пастор не целился в него из пистолета. Долгий, медленный выдох.

– Я даже не сержусь на вас за эту попытку. Я просто объясняю вам, что вы допустили ошибку.

Что-то детское промелькнуло в лице Серкера.

– Это не я! – сказал он.

Дети громко кричат, когда врут. И еще громче, когда говорят правду. Пастор поверил стоявшему перед ним человеку.

– А кто, Понтар-Дельмэр?

Серкер кивнул:

– Его дочка, перед тем как сигануть в окно, написала про тебя записку. Понтар хотел отомстить. Я говорил ему, что это идиотизм.

Пастор медленно, одобрительно кивнул:

– Ваш Понтар делает глупость за глупостью. Так что, будем пить пиво или не будем?

Наконец откупоренные, банки с восхитительным бульканьем наполнили бокалы.

– Во-первых, стрелять в полицейского – глупо, правда?

Пастор, улыбаясь, задал этот вопрос Серкеру, Серкер без улыбки кивнул.

– Затем, поручить это дело двум кретинам – еще глупее.

Бокал Серкера остался полон.

– Не говоря о том, что эта парочка – я готов дать руку на отсечение, что ребята – те же, – уже провалила одно задание.

Пастор явственно увидел, как навострились уши внутри головы Серкера, хотя большая усатая и мясистая маска, смотревшая на него, хранила невозмутимость.

– Ведь журналистку-то, Джулию Коррансон, они проморгали. Серкер, они вкололи ей наркотики и бросили в Сену. Она упала на баржу, а они даже не заметили!

– Мудаки, – выдохнул Серкер.

– И я того же мнения. Вы знаете, откуда они ее сбросили?

Серкер замотал головой.

– С Нового моста, прямо у нас под окнами. Естественно, нашлись свидетели. Это было в ту ночь, когда убили Ванини.

Пастор выпускал фразы одну за другой, так чтоб дать им время впитаться в расположенные напротив мозги, и чувствовал, что они работают на полную мощность. Бывают жизненные обстоятельства, когда человек и вправду напоминает компьютер: снаружи все гладко, зато внутри яростно мигают нервные клетки. Когда Серкер оценил масштаб того, что он только что узнал, он выбрал единственно стоящее решение:

– Слушай, Пастор, кончай ваньку валять! Лучше сразу скажи, что ты знаешь, как узнал и что тебе надо. Идет?

– Идет. Расследование началось с обнаружения тела, сброшенного на баржу, – эта девица до сих пор в состоянии комы. Я выяснил, что она журналистка, и, учитывая излюбленные темы ее статей, естественно было предположить, что она сунулась в какую-нибудь историю и кому-то нужно, чтоб она замолчала. Вам пока все ясно?

Кивок.

– Я отправился с обыском к ней домой и по дороге встретил некоего Малоссена, который несся с такой скоростью, что врезался в старика Тяня и выронил пачку фотографий. На снимках была Эдит Понтар-Дельмэр.

Пауза. Голова-Серкер кивает.

– Как всякий нормальный полицейский, я прошел стажировку в бригаде антинарка, поэтому ее лицо мне где-то уже встречалось. Я сверился с картотекой и обнаружил, что вы и в самом деле арестовывали эту девицу в 1980 году. Я решил, что она снова занялась торговлей наркотиками, а эти снимки, видимо, являются уликой. Но нес ли их Малоссен к Джулии Коррансон или, наоборот, только что украл у нее? Вот этого я не знал. И тут, сами того не подозревая, мне помогли вы.

Быстрый взгляд типа: «Я? Как?»

– Послав меня на обработку Хадуша Бен Тайеба. Смерть Ванини стала для вас навязчивой идеей. Вам во что бы то ни стало надо было засадить Тайеба. Но когда я сказал вам, что те просроченные лекарства, с которыми вы его взяли, получены в мэрии, что их выдала какому-то старику районная медсестра на церемонии вручения медали, вы ведь мне не поверили, помните?

Кивок головы, начинающей врубаться.

– Вы отказались поверить как-то слишком поспешно. Почему он не хочет верить, подумал я. Что тут такого невероятного? Я решил, что из любопытства надо взять и проверить. И я проверил.

Пауза. Небольшой глоток. Хорошее пиво.

– Я обнаружил странную вещь. В тот день в мэрии XI округа вручал медаль пятидесятилетия трудовой деятельности заслуженному старцу госсекретарь по делам пенсионеров Арно Лекапельер. Брови подняты в смысле: «К чему это он?»

– Но на фотографиях, выпавших у Малоссена, на первом плане была Эдит Понтар-Дельмэр, а Арно Лекапельер – вдали, на трибуне, вы помните Лекапельера? Гладкие волосы, ровный пробор посредине, нос ребром и ямка на подбородке?

(Помню, помню…)

– Остальное пришло само собой. Несколько дней я следил за крошкой Эдит. Она присутствовала при всех стариковских мероприятиях, которые вел (такая уж служба) госсекретарь по делам пенсионеров, неотразимый Арно. Мероприятия были официальные, чинные, совершенно безупречные. И каждый раз ей удавалось обаять нескольких старичков, и каждый раз пакетик таблеток незаметно переходил из ее сумочки к ним в карманы.

Тишина, тишина и время, подвешенное в прозрачном свете истины.

– Однако, – искренне удивляясь, сказал Пастор, – при этом в зале каждый раз находился хотя бы один полицейский. Член бригады борьбы с наркотиками – знаете, они обычно или в кожанке, или в зеленом реглане. Равняются на начальство.

Начальство же понимало все лучше и лучше. Это было похоже на медленно рассыпающийся карточный домик.

– Мне показалось странным, что они ее никак не замечают. Тем более что она работает не слишком аккуратно. А потом я подумал: вдруг они как раз прикрывают эту девочку, как бы снижают профессиональный риск… Как вам такая мысль, Серкер?

– Дальше.

– И я отправился к Эдит Понтар-Дельмэр, располагая данной гипотезой, которую я, конечно, представил ей как доказанный факт. Она эту гипотезу подтвердила. Дала показания. При подписании возникла некоторая заминка, но на этот случай у меня свой метод. Метод, результат которого вы оценили в деле Шабраля.

Ни грамма пены в серкеровском пиве. Но застоявшееся пиво продолжает мозолить глаза, трагически задыхаясь от нехватки кислорода. Голос Пастора:

– Перед визитом к Эдит Понтар-Дельмэр я проделал другую работу, несложную, чисто административную. Даже рутинную. Я хотел знать, кто родители этого прелестного ребенка. Отец – Понтар-Дельмэр, архитектор. Замечательная профессия. И замечательные речи. «Единство человека и архитектурного пространства»… – это название одной из его публичных лекций. «Пусть каждая квартира станет ритмической эманацией неотступно присутствующего в ней тела человека» (нота бене). Красиво сказано, правда?

– Продолжай.

(Бокал полон, голос сух.)

– Да. Я позвонил в Парижский муниципалитет. В фонд имущества. Я навел справки о строительных объектах, порученных Понтар-Дельмэру в столице. Я узнал, что он не хочет обезобразить Париж строительством новых жилых домов (за это его можно поблагодарить, зная, что он сделал с Брестом и Бельвилем). Нет, его архитектурное кредо – внутренняя перепланировка. Иными словами, он сохраняет внешние архитектурные формы и переделывает внутреннее убранство квартир, купленных при посредничестве одного из филиалов своего бюро. Я переписал эти квартиры. Их в общей сложности 2800 (на сегодняшний день). Я поинтересовался тем, кто были их предшествующие владельцы. В 97 процентах случаев речь шла об одиноких пенсионерах, умерших в больнице и чаще всего не имевших родственников. Я обзвонил больницы и справился о причинах смерти этих стариков. Почти все сошли с ума. Умерли в психбольнице. Квартиры освободились…

На этот раз наступило просто молчание вечности. Сидящий напротив молодой человек без возраста приказал времени остановиться.

– Я резюмирую? – спросил он.

Молчание. А что сказать? Молчание.

– Хорошо, тогда резюмирую. Вот как выглядит дело во всей его простоте. Под крышами Парижа проживает значительное число стариков, одиноких и вполне безнадежных. Если по самой низкой цене прибрать квартиры этих стариков и перепланировать их в соответствии с нормами самой гуманной в мире архитектуры, а потом снова продать по цене, достойной творчества Мастера, получается прибыль порядка 500-600 процентов. Только квартиры сначала надо освободить. От чего умирает старик? От старости. И разве такое уж большое преступление подтолкнуть процесс старения, поскорее вывести его на конечный виток старческого слабоумия? Вопрос спорный. Можно ведь рассматривать это как акт гуманности. И вот уже совесть молчит, и можно наконец пустить стариковские сбережения на покупку наркотиков. Я много говорю. Хотелось бы еще пива.

Робот встает. Робот открывает дверь холодильника Робот открывает пиво. Робот садится на место.

– Такая переориентация сбыта наркотиков с молодежи на стариков почти нравственна и к тому же очень выгодна. Безупречная клиентура, прикрытие начальника антинарка комиссара дивизиона Серкера, благословение Госсекретариата по делам пенсионеров – это же просто золотое дно. А торговцы наркотиками? Их набрать нетрудно. Можно использовать тех, кто уже есть в картотеке, а значит, всегда под рукой. Запретив им при этом колоться самим. Надежные люди. Такие, например, как Эдит Понтар-Дельмэр. Платить им надо как полагается. А средства есть.

Все тот же молчаливый свет и все более сермяжная правда.

– Но вдруг является журналистка, сует свой нос в прекрасно налаженный бизнес. И… первый прокол.

Да, накладка… прокол… провал.

– Вот, – сказал Пастор. – Это все, что я знаю. Я кончил.

Он не встал. Он продолжал сидеть, допивая третью банку пива, как чемпион родео перед усмиренным на всю жизнь красавцем черным мустангом.

– Ладно, Пастор. Чего ты хочешь?

Ответ последовал не сразу. Сначала – полезное уточнение:

– Мой шеф Аннелиз ни о чем не знает. По нападению на Коррансон, по убийствам старушек и по торговле наркотиками я дал ему след Малоссена.

Прекрасно видеть, как оживает человеческое лицо. В мире нет ничего более успокаивающего, чем смотреть на человека, которому полегчало. Именно такое удовольствие доставил комдив Серкер сидящему напротив юному Пастору, внезапно закричав:

– Ё мое, да пиво-то совсем теплое!

Новый заход к холодильнику.

– Так, значит, чего тебе надо, малыш?

– Во-первых, вы перестаете называть меня малышом. Кажется, за последнее время я немного подрос.

Конец идиллии.

– Ладно, Пастор, чего ты хочешь?

– Я хочу получать три процента от всех видов прибыли. Три процента.

– Ты спятил?

– Вовсе нет. Это трезвый взгляд на вещи. Три процента. Не забывайте о том, что считать я умею, ведь я прекрасно распоряжаюсь своим состоянием. И еще я хочу встретиться завтра с Понтар-Дельмэром, чтобы втроем оговорить условия нашего контракта.

Целая армия счетоводов завозилась под теменем у комдива.

– Бросьте считать, Серкер, я к вам тоже пришел не с пустыми руками. Я принес вам, между прочим, неплохое приданое. Вы у меня в кармане, а получить истину за три процента – не такая уж дорогая цена. Учтите еще, что я вам сдаю Малоссена, на которого можно запросто повесить все, как я вам только что продемонстрировал; он убил и Ванини, и старушек, он и сбывал наркотики старикам, можно только мечтать о таком козле отпущения. К тому же он будет счастлив: кажется, эта роль отведена ему самой природой.

И тут звонок телефона.

– Что надо? – рявкнул в трубку Серкер. – Да, он здесь.

Потом:

– Тебя, Пастор.

Телефонная трубка перешла из рук в руки.

– Да, – сказал мальчик Пастор. – Да, доктор, я вас слушаю. Не может быть! Зачем они это сделали? А, понятно, да, понятно… нет, она ни в чем не обвиняется, нет, думаю, не страшно. Да, попробую как-нибудь уладить… Пожалуйста, доктор, не за что… нет, нет, ради Бога… Да, хорошо… До свидания, доктор.

Мягкий щелчок телефона и долгая мечтательная улыбка.

– Вот вам еще один маленький подарок, Серкер. Малоссен выкрал Джулию Коррансон из больницы Святого Людовика. По его мнению, ее там плохо лечили. Оказывается, она его любовница. Сейчас она у него дома. И, если хотите знать мое мнение, лучше всего ей там и умереть.

Последняя улыбка. На этот раз он встал.

– Впрочем, об этом мы тоже поговорим завтра у Понтар-Дельмэра. В пятнадцать тридцать вам удобно? И не забудьте: три процента.

31


У бабушки Хо болело плечо. Бабушке Хо прострелили ту каплю мяса, которая еще держалась на костях, и в этом бабушка Хо видела ужасную несправедливость со стороны судьбы. Если бы тот гад стрельнул немного пониже, чуть ближе к центру тела, бабушки Хо уже бы не было, и бабушка Хо почувствовала бы огромное облегчение. Вместо этого она сидела, целиком уйдя в свое продырявленное плечо, а Бельвиль разваливался у нее на глазах, и с лестницы шел запах мочи и крысиных какашек, он забивал даже вонь ее собственных духов «Тысяча цветов Азии». Бабушка Хо без аппетита смотрела, как остывает в тарелке шашлык с кускусом старого Амара. Бабушка Хо ненавидела крошку Лейлу, только что свалившую с выданным лукумом. Бабушка Хо понимала, что несправедлива к девочке, но злоба помогала ей как-то справляться с болью в плече. Бабушке Хо обрыдло быть старым, вдовым, одиноким, непрушным ментом. Она тем более досадовала, что этот проект с переодеванием был целиком ее детищем, в свое время совершенно официально представленным уважаемому начальнику: комиссару дивизии Аннелизу. «Приманка, Тянь? Мысль неплохая. Я немедленно открою банковский счет на фамилию… на какую фамилию?.» – «Хо Ши Мин». Тянь абсолютно ничего не знал про Индокитай, родину своих предков, ничего не знал про Вьетнам и сказал первое имя, которое пришло ему в голову, вторым он вспомнил генерала Зиапа. Но бабушка Хо не захотела быть бабушкой Джэпой. Теперь бабушка Хо окопалась на своей высотке и ждала того, кто окажет ей милость, придет и перережет глотку. Половина квартир в доме пустовала или была непригодна для жилья, а убийца все не шел. Проглотив упаковку обезболивающего (отчего боль казалась обложенной ватными подушками), бабушка Хо рассуждала трезво, как никогда. Она не оправдала своих надежд, она, возможно, не оправдала надежд начальства и, хуже того, не подала положительный пример молодому кудрявому инспектору, делившему с ней рабочий кабинет по ночам, когда бабушка Хо снова превращалась в инспектора Тяня. Больше всего на свете бабушке Хо хотелось бы завоевать расположение этого Пастора, которого она любила за несовременную мягкость и уважала за прямоту. И тут ничего не вышло. В этот вечер она внезапно оказалась наедине с собой. И с воспоминанием о своем предательстве. Потому что единственное, что удалось за последнее время бабушке Хо, так это предать замечательного человека, югослава с золотой душой, который защищал бельвильских старух даже более самоотверженно, чем она сама, а может быть, и более эффективно. Бабушка Хо дала убить свою подругу, вдову Долгорукую, свою соседку по лестнице. Иуда в шелковом платье, вот ты кто такая, бабушка Хо.

Бабушка Хо задремала. Вскоре в разрывах беспокойного сна со вспышками-уколами боли она увидела лицо своей матери, воскрешенной югославом, и крошечное, улыбающееся лицо отца в облаке медовых ароматов. Потом перед ней возникла русая голова с прямым пробором до самой ямки мясистого подбородка. Эта голова выступала в суде по делу ее родителей свидетелем обвинения. Эта гладкая голова сидела на плечах госсекретаря по делам ветеранов, недавнего выпускника ВША, который уверенно объяснял, что подпольная курильня опиума – это позорное пятно на всех ветеранах Индокитая… как его звали?, фамилия у него была какая-то капельная… Теперь он госсекретарь по делам пенсионеров… Родителей бабушки Хо отправили в тюрьму, и инспектор Ван Тянь не смог предотвратить катастрофы. Его отец, старый тонкинец из Монкая, попав в камеру, растаял. Когда Тянь пришел в последний раз обнять его в тюремной больничке, его тело было таким легким, как будто он был не человек, а большая мертвая бабочка. И правда, при жизни его руки касались всего ласково и нежно, как крылья бабочки. Потом мать, теперь уже вдову Луизу, освободили и отправили с остатком мозгов на вечный отдых в психбольницу. Там она умерла, приняв огромную дозу лекарств, тайком украденных из шкафа. «Но на шкафу у нас всегда замок, господин инспектор, вы же видите». Тогда Тянь продал винный склад, и много лет спустя на его месте построили это странное подобие площадки для гольфа, засунутой в печку, этот гигантский многопрофильный и мелодраматический зеленый прыщ. Бабушка Хо хранила секреты дедушки Тяня и без устали оплакивала его несчастья, а ведь он потерял не только родителей, но и жену, Жанину-Великаншу, рукам которой удавалось значительно увеличивать некоторые его мелкие органы. Жанина умерла. Как можно было этого ожидать от такой крупной женщины? «Все-таки у тебя остается Жервеза…» На последних словах Жанина слабо улыбнулась. Все правда, была Жервеза, дочка, которую великанша оставила на земле. Отцом был не Тянь, но все едино. Они дали ей красное имя из книжки с красной репутацией. Что не помешало Жервезе заразиться верой. И спрятать свои веселые кудряшки под монашью наколку. Сестра всех скорбящих. Как можно подцепить веру в таком мире? По Тяню, результат был еще хуже, чем неизлечимая болезнь великанши. Жервезы не стало. Ушла служить великому делу. У героев родни не бывает. До родни ли тут, когда надо обращать к Боженьке шлюх из нантерского приюта! Ее мать, Жанина-Великанша, тоже была шлюхой, пока Тянь не открыл в ней свой идеал и не засадил по тюрьмам всю ее семейку потомственных тулонских сутенеров. Братьев, шуринов, зятьев, все грозивших по-корсикански добраться до косоглазого мента. И ничего, всем дали срок. Теперь, если подвести итог: кто умер, кто сидит, Жервеза при Боге, а бабушка Хо одна-одинешенька, да еще внутри у нее сидит этот непрушный дед, сам такой одинокий, что с ним и компанию водить глупо. И бабушка Хо вдруг обнаружила, что тоже, оказывается, молится. Верно, с тоски. Она шептала молитву запекшимися губами. Господи Боже, пошли мне убийцу, все, хватит придуриваться. Пошли мне его, я обещаю, что инспектор Ван Тянь будет спать. Я отключу его от сети. Я уничтожу его безошибочные рефлексы. Не веришь? А вот смотри-ка, Господи, достаю из стола «манхурен» и вынимаю обойму. Готово. Бросаю обойму в одну сторону, а пистолет в другую. А теперь, Господи, умоляю тебя, пошли мне моего избавителя.

Так она бормотала, впервые за свою долгую жизнь впав в состояние почти что левитации. А поскольку вера, как известно, горы свернет, то, открыв глаза, она увидела его прямо перед собой. Бельвильский убийца целился в нее из той самой «пламы-27», которая лежала в сумочке вдовы Долгорукой. Он вошел через дверь, которую в ожидании его прихода бабушка Хо всегда держала открытой, он долго смотрел, как она что-то бессвязно бормочет, он терпеливо ждал, пока она откроет глаза, он хотел полностью насладиться своим триумфом. И когда наконец она подняла обметанные жаром веки, он сказал:

– Добрый вечер, инспектор.

С испугу проснулся именно инспектор Тянь. Он сидел по-турецки у низенького столика, поэтому первым делом стал нащупывать коленом, на месте ли «манхурен». «Манхурена» не было. Зато перед ним стоял убийца, и «плама» с глушителем была направлена прямо на Тяня.

– Пожалуйста, не убирайте руки со стола.

Что за фигня, нет «манхурена». Внезапно Тянь вспомнил, как бабушка Хо в мистическом трансе разрядила оружие и бросила обойму в одну сторону – да, вот туда, под буфет, – а пушку в другую. Ну, удружила, старая дура! Тянь ни к кому и никогда не испытывал такой ненависти, как к бабушке Хо. Ни за что не успеть собрать артиллерию прежде, чем противник спустит курок. Ну бабушка, ну старая засранка! Крышка. Ему крышка. И, только окончательно в этом убедившись, он поинтересовался личностью своего гостя. Так это он? Невероятно… Он стоял перед Тянем, очень высокий, очень прямой, очень старый, и белые волосы великолепным нимбом окружали его святую голову, словно сам Бог Саваоф явился на неустанные молитвы бабушки Хо. Но это был не Бог Саваоф, а самый обколотый из падших ангелов: старик Риссон, бывший букинист, с которым бабушка Хо познакомилась у Малоссенов.

– Я пришел к вам за своей книгой, господин инспектор.

Старик Риссон улыбался, он был любезен. Как он держит револьвер, как крепко ладонь обхватывает рукоятку… да, он умеет обращаться с такими предметами.

– Вы прочли?

Он поднял розовый томик с надписью «Стефан Цвейг. Шахматная новелла», лежавший возле кровати, где Тянь уронил, его, так и не открыв.

– Не прочли, правда?

Старик сокрушенно покачал головой.

– Еще я пришел затем, чтобы отобрать у вас те три или четыре тысячи франков, которыми вы размахивали, изображая вчера у Малоссенов богатую вдову.

Тут он действительно по-доброму улыбнулся:

– Знаете ли вы, что в течение нескольких недель вы были любимым развлечением бельвильской молодежи? Старик-полицейский, переодетый вьетнамкой! Каждый ребенок хотел хоть раз увидеть вас своими глазами, чтобы потом рассказать об этом своим внукам.

Он говорил, но «плама-27» не двигалась, она была надежно зажата в руке.

– Но гвоздем программы все-таки стал сегодняшний день, когда вы подстрелили двух бандитов. Тут уж, господин инспектор, вы просто вошли в легенду.

Большим пальцем он взвел курок. Тянь видел, как барабан провернулся на одну ячейку.

– Вот почему вы должны умереть, инспектор. Эти уличные мальчишки любят вас таким, каким увидели сегодня. Оставить вас жить дальше значило бы их разочаровать. Будьте достойны легенды.

Пули были прекрасно видны в ячейках. Тянь вспомнил про тюбик губной помады бабушки Хо, глядя на него, он думал то же самое.

– При этом я оказываю вам услугу. Между нами говоря, полицейский вы довольно посредственный, не так ли?

Тянь подумал, что ситуация дает основания для подобного утверждения.

– Вы решили, что Малоссен способен резать горло старым дамам?

Да, он так решил.

– Какое заблуждение! Малоссен – истинный святой, господин инспектор, возможно, единственный святой в этом городе. Рассказать вам его историю?

Он рассказал. У него было оружие, значит, у него было время. Он рассказал, почему Малоссен приютил его, Риссона, почему у него стали жить три других старика – жалкие развалины, которых перекупщики квартир пичкали наркотиками. Он рассказал о том, как Малоссен и дети лечили их и наконец вылечили, как эта невероятная семья вернула им смысл и жажду жизни, как самого Риссона воскрешала Тереза, как в этом доме он обрел свое счастье и как по вечерам, когда он пересказывает романы, от радости детей у него вырастают крылья.

– Это еще одна причина, по которой мне придется убить вас, господин инспектор.

Меня сейчас пришьют из-за того, что этот старый псих пересказывает детям книжки? Тянь ничего не понимал.

– Эти романы спят в моей голове. Видите ли, я всю жизнь проработал в книжном магазине, много читал, но память уже не та. Романы спят, и каждый раз мне приходится их будить. И тут не обойтись без небольшого укола. Вот на что я трачу деньги безграмотных старух: я покупаю то, что может пробудить в моих венах Литературу и разжечь в детях пламень разума. Знаете ли вы, какое это счастье? Вам этого не понять…

Нет, Тянь не понимал, как можно резать старух для того, чтоб потом рассказывать детям сказки. Зато он отлично понимал, что этот человек с белой гривой волос, у которого уже блестели глаза и дрожали руки, – самый опасный из всех психов, когда-либо встреченных им за долгую полицейскую службу. «Надо быстро что-то придумывать, а то он запросто наделает во мне дырок».

– Например, сегодня, – продолжал старик Риссон, – я буду рассказывать им Джойса. Вы читали Джеймса Джойса, господин инспектор? Нет? Даже имени не слышали?

Обойма от «манхурена» под буфетом, а сам «манхурен» за кроватью, его вообще не видно…

– Так вот, я расскажу им Джойса! Я расскажу им о Дублине и детях Джойса!

Голос зазвучал выше… Он завывал, как шаман…

– Они узнают Флинна, разбившего чашу, они будут играть вместе с Махони на задворках завода серной кислоты, я дам им почувствовать запах в гостиной мертвого священника, они узнают Эвелину с ее страхом утонуть во всех морях мира, наконец, я подарю им Дублин, и вместе со мной они услышат, как, стоя на палубе корабля, венгр Биллона воскликнет: «Заря, господа!»

Под белыми волосами выступил пот, сжимавшая пистолет рука дрожала все сильнее.

– Но чтобы воскресить книгу со всей ее жизненной силой, мне нужен Свет, господин инспектор, и этот Свет вольют мне в вены ваши деньги!

Тянь не услышал «паф», но ощутил удар, отбросивший его к стене. Он почувствовал, что голова мотнулась в сторону, и понял, что сам он, внезапно выпрямившись, ныряет вперед с нелепым намерением обезоружить противника. Потом был второй выстрел, новый удар о стену, ослепительный вой боли в уже раненном плече, и темнота… На фоне которой все же возник последний образ: младенец, пускающий пузыри на руках у вьетнамки неопределенного возраста.

32


Едва высокий белоголовый старик отправился вверх по лестнице, как малыш Нурдин покинул свое убежище. Он выскочил из-за лифта и пустился бежать, он бежал во сто крат быстрее, чем обычно, гоняясь за Лейлой и ее подружками. Он останавливался в «Кутубии», у Лулы, в «Огнях Бельвиля», у Саф-Сафа, в «Ля Гулетт» и везде задавал один и тот же вопрос: «Сима-Араба не видели? Мне нужно найти Сима-Араба».

Он бежал сквозь сытное потрескивание мергеза, сквозь облака мяты, он бежал, даже не пытаясь по дороге свистнуть с прилавка пару фиников, он обежал несколько точек игры в наперсток, где в глубине коридоров негры сливались с темнотой, и в этом мраке с разбегу врезался в стальную брюшину Длинного Мосси.

– Чего тебе надо от Сима?

– Он не верил! – завопил малыш Нурдин. – Он мне не верил, я же говорил ему, что Бритва – это старик, он не верил, а теперь пожалуйста, сам может убедиться, это тот же старик, с белыми волосами, он сейчас пошел к бабушке Хо.

– Это к ряженой?

– Ну да, к менту, одетому вьетнамкой. Старик-убийца пошел к нему, идите, вы сами убедитесь, Бритва – это он! Вдову Долгорукую тоже он убил!

Длинный Мосси обернулся в темноту:

– Махмуд, минутку постой вместо меня, я скоро.

Потом он взял мальчика за локоть:

– Ну, пошли, Нурдин. По пути захватим Сима. Но если ты чего наврал, то мергез можно будет жарить прямо на твоей заднице.

– Ничего вы не будете жарить на моей заднице! Я две недели сижу под лестницей и караулю убийцу! Это старик! И никто другой!


***


Они перехватили высокого белоголового старика в тот момент, когда он выходил из корпуса. Его глаза горели, по коже пробегала дрожь, лицо блестело от пота, как зеркало, – старик был явно не в себе. Симон забрал у него «пламу-27» и повел в подвал, а Длинный Мосси тем временем летел наверх, перепрыгивая через этажи, чтоб справиться о здоровье бабушки Хо. Нурдин снова нырнул за лифт: пост надзора.

Старик сначала решил, что они торговцы наркотиками, угадавшие, что он их ищет. Он достал деньги и протянул к ним другую руку. Обычно сделка занимала пару секунд. На этот раз она затянулась. Симон-Араб почти вежливо отстранил деньги. В подвале пахло едкой мочой и кожным грибком. Замшелое кресло протягивало в ночь изъеденные ручки. Симон усадил в него старика.

– Тебе нужна доза, старик? Сейчас ты ее получишь.

Он достал из куртки шприц, длинный, как кошмар, столовую ложку и пакетик белого порошка.

– Бесплатно.

В центр подвала упала тень: это Мосси спустился с высот.

– Он пришил его.

Араб рванул зубами пакетик. Медленно покачал головой:

– Старик, когда в Бельвиле гибнет мент, всей молодежи достается на орехи. Зачем ты нас так наказал?

Если бы само кресло заговорило, то и тогда донесшийся снизу ответ поразил бы их меньше:

– Чтобы спасти Литературу!

Араб ничуть не взволновался. Длинная струйка слюны протянулась от его веселых зубов к горке порошка, торчащей из ложки. Порошок яростно зашипел. Стал плеваться, как кошка.

– А старух этих ты тоже прирезал для Литературы?

Длинный Мосси думал: «Чего только не наслушаешься от Пер-Лашез до Гут-д'Ор!»

– Для Литературы, великой и единой, моей и твоей!

Старик был возбужден, но не пытался убежать. Он лихорадочно закатывал рукав. Голос его звучал все звонче, но сам он продолжал послушно сидеть в кресле. Его бледная рука невесомо парила в темноте.

– Деньги безграмотных старух вернули из небытия шедевры, и теперь они снова будут жить в юных детских сердцах. И это сделал я! Барон Корво… Вы слыхали про барона Корво?

– Про барона не слыхал, – искренне ответил Мосси.

Симон погрузил иглу в тающую горку. Он и без света безошибочно делал свое дело.

– Юноша, знаком ли тебе хотя бы Имру аль Каис, князь племени Кинда? Ведь он – человек твоей культуры, твоей самой древней, доисламской цивилизации!

– И князя не знаю, – признался Длинный Мосси.

Но старик без предупреждения стал читать нараспев:

– Кейфа, набки мин дикра набибин уа манзили…

Симон перевел для Мосси, мягко выжимая поршень шприца. Он улыбался.

– Остановимся, восплачем о возлюбленной и о покинутом доме…

– Да! – вскричал старик, улыбаясь. – Да, это один из вариантов перевода. А скажи мне, знаешь ли ты поэмы Мутанабби? Читал ли ты его хвалу матери Саифа аль Даула?

– Да, читал, – сказал Симон, склоняясь над стариком, – но с удовольствием послушаю еще раз.

Он перетянул плечо старика куском резиновой камеры. Вены вздулись под пальцами. Голос Симона звучал мягко.

– Нуиду ль – машрафьятауа ль – ауали… – скандировал старик.

Симон ввел иглу и перевел:

– Мы готовим мечи и копья…

И, нажимая на поршень, подхватил:

– Уа тактулуна ль – мануну биля гитали.

Смесь слюны и белого порошка устремилась в вену. Когда она достигла сердца, неведомая сила вырвала старика из кресла и швырнула в пространство. Он рухнул к ногам Мосси и Симона – переломанный, скрюченный, похожий на мертвого паука.

– Переведи, – сказал Мосси.

– Но смерть сражает нас без боя, – нараспев прочел Араб.


***


Пастор лежал на раскладушке и смотрел в потолок, а ночь потихоньку располагалась в его рабочем кабинете. «Продам бульвар Майо», – решил он. Он говорил «бульвар Майо», как будто играл в «Монополию», но речь шла о доме, где раньше жили Габриэла и Советник. «Все равно я боюсь туда идти. Продам бульвар Майо и куплю себе маленькую квартирку на улице Гинмер, с видом на Люксембургский сад, или где-нибудь в новых домах у Сен-Мартенского канала…»

Ему даже не придется идти домой, просто надо обратиться в агентство. «Не возись с грудой воспоминаний, Жан-Батист, продавай, транжирь, выбрасывай, строй себе новую жизнь…» Пастор исполнит последнюю волю Советника. «Вот возьму и построю!» – «И отыщи свою Габриэлу». – «Это, Советник, уже другая история…»

Пастор на секунду задумался, действительно ли он рад своей победе над Серкером? Нет. Удовольствия он не испытывал. Потом снова в голове у Пастора возник Советник. Он сидел в косом луче света, падавшего из окна библиотеки. Он вязал Пастору последний свитер. Он рассуждал вслух, не переставая считать петли. «Мой соцстрах по природе своей убыточен, Жан-Батист. Но нашлась шайка негодяев, решивших слегка усилить эту природу». – «Как же они действуют?» – спросил Пастор. «Мальчик мой, для этого есть сколько угодно способов. Например, насильственное помещение в закрытые учреждения, особенно отправка стариков в приют. Представь себе, во что обходится обществу содержание человека в психбольнице?» – «Но как можно довести до психбольницы старика, если он в здравом уме?» – «Можно его мучить, можно спаивать, можно перекормить лекарствами, можно приучить его к наркотикам – у этих подонков богатое воображение…» Потом прозвучала такая фраза: «Хорошо бы это расследовать». Петли сосчитаны, и пара длинных спиц возобновляет размеренный упорный труд. «Несколько месяцев назад я направил запрос в Контрольную комиссию. Если бы мы с Габриэлой не решили покончить с собой на будущей неделе, я бы с удовольствием довел это дело до конца». Как раз в этот момент в библиотеке появилась Габриэла. «В общем, я его избавила от еще одной нудной работы». Болезнь еще не наложила на нее свой отпечаток. Но сигареты в губах уже не было. «Однако я кое-что набросал, – продолжал Советник, – ты найдешь эти записки у меня в бюро». Потом: «Вытяни, пожалуйста, руку». Пастор вытянул руку, и Советник надел на нее рукав, которому еще не хватало нескольких рядов. «И если уж говорить все до конца, Жан-Батист, то Лекапельер-младший – помнишь моего друга супрефекта Лекапельера? – это его сын, – так вот, мне кажется, с этим юношей что-то не вполне чисто-гладко, как сказала бы Габриэла». Пастор и Советник посмеялись, вспоминая Арно Лекапельера с его раздвоенным подбородком, прямым пробором и напыщенностью Старшего Швейцара, а также демонстрацией страшного почтения к Советнику. «Двоечник, по сути, он просто двоечник, – говорил Советник. – В Академии он был худшим студентом на курсе. Несмотря на это, сразу распределен в Госсекретариат по ветеранам, где подцепил неизлечимую болезнь – старикофобию. А теперь его политические друзья назначили его госсекретарем пенсионного фонда…» Советник покачал острой лысой головой: «Нет, если кто и выступит против отправки стариков в психлечебницы – так не этот маленький Лекапельер».

Пока Советник говорил, Габриэла брала на вооружение тонкую замшу. Она принималась полировать череп своего супруга. «Лысина должна сверкать, хоть что-то должно быть совершенно чисто-гладко». Череп был острым. В лучах заходящего солнца он засверкал, как кусок каменной соли, облизанный целым стадом овец. «Одно дело – структура, – говорил Советник, – но как бы ни была надежна структура, остается проблема доверия. Кому можно доверять, когда речь идет о деньгах?»

«Никому, Советник, никому…» – шептал Пастор во мраке кабинета. Он сел на самый край раскладушки. Он подтянул ноги, уперся подбородком в колени. Натянул поверх коленок, до самых щиколоток последний, бесформенный и выношенный свитер Советника. Так сидят мечтательные девушки и худенькие дети.

Как часто случалось во время посмертных бесед Пастора с Советником, в кабинете зазвонил телефон.

– Пастор? Серкер говорит. Ван Тяня убили. Только что был анонимный звонок. Еще сказали, что убийца старух лежит в подвале того же дома. Тоже мертвый.


***


Инспектор Ван Тянь не умер. Инспектор Ван Тянь в окровавленном вдовьем платьице был не намного живее покойника, но он еще жил. Он как-то странно булькал. Словно старая-старая нянька играет с грудным младенцем. Когда его задвигали в сверкающее чрево машины «скорой помощи», инспектор Ван Тянь узнал инспектора Пастора. Он задал ему вопрос из области медицины:

– Скажи-ка мне, сынок, а что такое сатурнизм? Что это за болезнь такая?

– Именно то, чем ты сейчас страдаешь, – ответил Пастор, – избыток свинца в организме.


***


Зато убийца старух был мертв наверняка. Его нашли в углу подвала, провонявшего старой мочой. Против всякого ожидания, убийцей оказался не юноша, а старик с гривой седых волос. Его лицо чудовищно посинело. Он весь скорчился, как будто его скрутило судорогой. В его карманах нашли около трех тысяч франков, «пламу» 27-й модели и одну из тех бритв, которыми хорошие парикмахеры пользовались в те давние времена, когда бритье бород было рентабельным. Такая бритва брила чисто, затачивалась на кожаном ремне и ласково называлась саблей. Что до того, как погиб сам убийца, то тут диагноз поставил комдив Серкер:

– Соду ему впрыснули. Где шприц?

Высоченный полицейский по фамилии Вертолет сказал: «Вон он» – и поперхнулся от необоримого ужаса. Все присутствующие посмотрели туда, куда указывал длинный инспектор, и сначала решили, что у них коллективная галлюцинация. На земле валялся толстый надтреснутый стеклянный шприц, из тех, что когда-то использовались для самых обильных заборов крови. И этот шприц шевелился. Он двигался. Вдруг шприц встал, развернулся и иглой вперед побежал на полицейских. Все ринулись к выходу, кроме юного Пастора и всесильного Серкера, который ударом каблука раздавил этого странного наездника, явившегося из глубины кошмаров на свой последний турнир. Просто серая мышка, привлеченная запахом крови, залезла в шприц и, обезумев от соды, стала бегать на задних лапках, сама не зная куда.

33


И вот настал великий день. Я имею в виду ту знаменательную среду, когда у Понтар-Дельмэра состоялась моя встреча с двумя полицейскими, задумавшими все свалить на меня. Конечно, все нити так сближались, что в конце концов должны были совпасть. Как говорится, «мы были созданы для встречи». Так вот, я извлек из этого поучительнейшего опыта одно из немногих своих убеждений: «Лучше не быть созданным для».


***


Я провел ночь возле Джулии. Я залез к ней в кровать с одним незатейливым проектом: воскресить ее. Подонки, которые ее пытали, жгли ей кожу сигаретами. Следы еще были видны. Она походила на большого спящего леопарда. Ладно, пусть хоть леопард, лишь бы он оставался моей Джулией. Они ничего не смогли поделать с запахом ее кожи, с ее теплом. Они чем-то молотили по ее лицу, но у моей Коррансон крепкое лицо горянки, и хотя скулы еще покрыты синяками, но удары они выдержали, как выдержал их высокий, чистый лоб. Зубы они ей не выбили. Зато расквасили губы. Они распухли, сомкнулись и во сне отвечали мне чуть надутой улыбкой (на испанском слэнге «любить» значит «есть»). Они сломали ей ногу, и теперь гипс сковывал ее до бедра, на лодыжке другой ноги осталось кольцо шрамов, как будто ее держали в кандалах. Но в улыбке читалась какая-то насмешливая вера в себя. Ее не переломишь, ничего они от нее не узнали (даю руку на отсечение!). Она наверняка закончила статью и куда-нибудь спрятала. Именно статью искали эти гады, когда перетряхивали все вверх дном в ее квартире. Но улыбка Джулии говорила им: дураки вы дураки, разве у такого человека будут валяться по дому черновики такой важности? Но тогда где? Где ты спрятала материалы, Джулия? Вообще-то я не слишком торопил ее с ответом. Где истина, там судебный процесс, где суд, там свидетели, где свидетели, там целый сонм полицейских, следователей, адвокатов, набросятся все на моих дедушек, станут вытягивать из них воспоминания, которые мы с детьми с таким трудом в них похоронили. С другой стороны, затягивать дело – значит позволить им посадить на иглу еще кого-нибудь из дедушек, а моя квартира недостаточно просторна, да и поприще мое недостаточно прибыльно, чтобы приютить всех заслуженных наркоманов столицы. Один дедушка – один ребенок маминого производства; хотелось бы придерживаться данной пропорции.

Итак, я лежал рядом с Джулией, раздираемый самыми противоречивыми мыслями, пока не решил побороть их одним простейшим методом: вытащить Джулию на свет Божий. Судя по тому, что я о ней знал, это можно было сделать одним способом: сработать под прекрасного принца. Да, да, я знаю, стыдно пользоваться чужой беззащитностью, но нашим с Джулией любимым развлечением всегда было пользоваться друг другом, не извлекая ни малейшей выгоды для себя лично. Если б на своем месте она обнаружила меня, пребывающего в бессознательной дебильности две недели подряд, она бы уже давным-давно задействовала все каналы (как говорят ответственные работники), чтоб я по крайней мере ощутил, что рядом – ее восхитительное тело. Да что там, я ее знаю. И я решил любить ее спящей, раз уж она мне так любезна в состоянии бодрствования. Первой меня признала ее грудь. Затем откликнулись остальные части тела (наслаждение продвигается медленно и постепенно, так она учила меня сама), и когда я увидел, что двери дома раскрыты, я не долго думая взял и вошел в него.

Потом были игры, потом был сон, потом, уже утром, кто-то стал колошматить в мою дверь и голос Жереми завопил:

– Бен! Бен! Мама проснулась!

Вот так со мной всегда: трахнул спящую красавицу, а проснулась мама… В том, что Джулия по-прежнему спит у меня под боком, сомневаться не приходится. Конечно, я готов засвидетельствовать факт некоторой внутренней активности, но ее прекрасное лицо по-прежнему замкнуто, а на губах все та же легкая насмешливая улыбка, которую я так тонко анализировал накануне вечером.

– Бен, это еще не все!

– Что случилось?

– Старик Риссон не ночевал дома.

(Черт. Это мне не нравится.)

– Как не ночевал?

– Ну, вчера не явился домой, койка застелена, вещи здесь. Мы легли спать без рассказов.

Я выкатываюсь из кровати, ныряю в штаны, ногами нашариваю ботинки, руками тыкаюсь в рукава. Ну вот, едва проснулся, а уже думаю. Риссон не пришел ночевать. С тех пор как мы набрали дедушек, это первый побег. Эти люди, раньше проводившие ночи в поисках дозы, а дни – в отключке, никогда от нас не сбегали. Никогда. Риссон сейчас – первый. Что делать? Ждать или отправиться на поиски? И как его отыскать? Ни в коем случае не заявлять в полицию. Это ясно. Черт возьми, Риссон, что на тебя нашло?

– Эй! Бен! Ты что, опять заснул?

В дверь барабанят с удвоенной силой. Если я не преуспел, то Жереми разбудит Джулию наверняка.

– Я одеваюсь, одеваюсь и думаю. Погрей рожок для Верден и скажи Карпу, пусть побреет мне бороду.


***


Госпиталь стражей порядка на бульваре Сен-Марсель с черными стенами и недавно проведенным ярким освещением специализируется на том, что латает полицейских, простреленных пулей, порезанных ножом, обожженных на пожаре, сбитых с ног машиной или просто полицейской жизнью, вплоть до нервных расстройств. В закоулках Госпиталя стражей порядка лежал старый, унылый, дырявый инспектор Тянь, и Пастор никак не мог решить, то ли он борется со смертью, то ли, наоборот, гонит из своего несчастного тела ту каплю жизни, что еще удерживает его на этой койке.

– Тянь, может быть, ты что-нибудь хочешь?

Утыканный дренажными трубками Тянь напоминал святого Себастьяна, всю свою долгую жизнь оттрубившего у столпа. Пастор не мог прочесть у него в глазах ничего, кроме удовлетворения, что жизнь подошла к концу. Он встал и, дойдя до двери, с удивлением услышал снова голос старого инспектора:

– Сынок…

– Да, Тянь?

– Мне все-таки хочется еще раз ее увидеть. Терезу Малоссен.

Тянь говорил со свистом. Пастор кивнул, закрыл дверь, пробежал эфирный коридор и спустился вниз по ступенькам портала, возле которого его ждал Серкер за рулем личной машины марки «ягуар».

– Ну как?

– Неважно, – ответил Пастор.

Коллекционный экземпляр рванул с места и как ветер понесся вдоль по Госпитальному бульвару в сторону Бастилии. Только после того как они миновали Аустерлицкий мост, Пастор решился наконец нарушить тишину бесшумно работающего мотора.

– У меня для вас еще один подарочек, – сказал он.

Серкер взглянул на него и отвел глаза. Со вчерашнего дня он научился не гадать о том, что сообщит ему новый компаньон. Пастор усмехнулся и замолчал.

Серкер пережидал красный свет, стоя у светофора на выезде с бульвара Лярокет.

– Убийца старух жил в доме у Малоссена, – объявил Пастор.

Зажегся зеленый, но Серкер не трогался с места. От удивления мотор, несмотря на свою невозмутимость, заглох. Сзади заговорили клаксоны, и Серкер под насмешливым взглядом пассажира принялся выкручивать зажигание.

– Я вижу, вы оценили всю выгоду этого открытия, – сказал Пастор.

«Ягуар» сделал прыжок, и клаксоны остались далеко позади.

– Ну дела! – сказал Серкер. – А ты уверен? Он знал, что с таким парнем, как Пастор, ему остается только задавать ненужные вопросы.

– Мне только что сказал об этом Тянь. Малоссен укрывал убийцу в своем доме, где живут еще три старых наркомана.

Пастор улыбался. У Серкера просто в голове не укладывалось, что он когда-то мог считать эту улыбку добродушной. Теперь он, всесильный Серкер, колебался между телячьим восторгом, как будто он сподобился беседы Великого Мудреца, и глубокой, замешанной на страхе ненавистью. Пожалуй, небезопасно брать в компаньоны парня с такими мозгами… На площади Вольтера Пастор снова захихикал:

– Невероятно, притащить и Коррансон, и стариков-наркоманов к себе в квартиру – этот Малоссен просто работает на нас!

Пауза.

– А иногда и лучше нас, правда, Серкер?

(«Когда-нибудь я прикончу тебя, обсосок. Однажды ты непременно допустишь ошибку. И тогда я тебя прикончу».) Серкер подумал это с такой яростью, что у него перехватило горло, потом все растворилось в чудесном ощущении покоя. Серкер улыбнулся Пастору.

– А как рука?

– Потягивает.

Теперь они неслись к воротам Пер-Лашез. «Ягуар» на ободах колес вписался в поворот, где несколько недель назад упала шуба Джулии Коррансон. Неопределенного возраста женщина в окне постучала пальцем по увенчанному бигудями лбу. «Может, это та, с которой работал Тянь?» – подумал Пастор.

– Кстати, а что известно Тяню? – внезапно спросил Серкер.

– Очень мало, только детали, – ответил Пастор. И добавил: – Все равно он не протянет до утра.

«Холодный, бездушный, как нож, – подумал Серкер. – Я прикончу тебя с удовольствием, парень. Надо будет – не промахнусь».

На площади Гамбетта «ягуар» отыскал Пиренейскую улицу, пулей пронесся по ней, под прямым углом нырнул в улицу Делямар и скользнул на свободное место как раз против дома архитектора Понтар-Дельмэра.


***


Надо было найти Риссона. В полдень я отправил семейство обедать по разным общественным заведениям: кого в «Саф-Саф», кого в «Огни Бельвиля», а сам пошел к Амару. Задание: не задавать вопросов, просто слушать Бельвиль. А впрочем, почему Бельвиль? Почему такой незаурядный человек, как Риссон, обязательно должен бегать по моему любимому парижскому Югу? Потому, что здесь легче достать наркоту? С трудом представляю себе, как наш старик Риссон обходит местных спекулянтов в поисках дозы. И все же, и все же именно эта мысль вертится у меня в голове. Не так уж много причин для бегства у бывшего наркомана. Если только Риссон по старой памяти не заперся в каком-нибудь большом книжном магазине, например в «Террасе Гуттенберга», чтобы всю ночь напролет рыться в книжках. Надо же ему время от времени пополнять запасы? Его познания в литературе тоже небеспредельны. Может, он как раз сейчас глотает залпом последнюю модную новинку, зюскиндовского «Парфюмера», чтобы вечером пересказать ее ребятам? Кончай трепаться, Бенжамен. А вдруг у Риссона есть любовница? Например, эта вьетнамская нянечка? Что-то мне подсказывает, что он не остался к ней равнодушен. Риссон и вьетнамка… Бенжамен, кому сказано, кончай. Сказано – сделано. Я стал слушать. И узнал, что вьетнамку этой ночью убили. Это был для меня просто удар. Впрочем, к скорби примешивалась доля эгоизма, потому что первым делом я подумал: когда-то еще отыщется человек, способный утихомирить Верден? А потом я услышал, что вьетнамка на самом деле была вьетнамцем (от Бельвиля еще и не такого дождешься) и что этот вьетнамец, плюс к тому еще и полицейский, незадолго до смерти застрелил двоих, но они точно были настоящими злодеями, пробы негде ставить, и первыми открыли стрельбу. Вроде одного из них он даже снял на лету. Жереми расписал мне в деталях, что вьетнамца будто бы ранило в плечо, а он как перекинет пушку из правой руки в левую да как пальнет, а тот гад как плюхнется, и наповал. Жереми просто свихнулся от восторга. Подумать только, этот вольный стрелок еще пару дней назад сюсюкал, качая Верден, и слушал, как Тереза расписывает ему будущее… Вдруг я подумал о смешном: предположим, что Риссон действительно положил глаз на предполагаемую «Мисс Индокитай»: горя огнем желанья, явился к ней и в кульминационный момент обнаружил, что его супердевочка на самом деле супермальчик… Риссону хватит романтизма взять и пристрелить его на месте. (Бенжамен, в последний раз тебе говорю: кончай трепаться!) В итоге ноль. О Риссоне ни слуху ни духу. Все вернулись домой с пустыми руками. Верден спала. Джулия спала. Но не спал телефон.

– Алло, Малоссен? Надеюсь, вы помните о сегодняшней встрече?

– Ваше Величество, можно вас послать?

– Если это необходимо для создания боевого духа – не стесняйтесь.

Вот она какая, Королева Забо. Я только сказал:

– Нет, я не забыл про вашего Понтар-Дельмэра. Сию минуту выхожу.


***


– Вы убили мою дочь.

Пастор выдержал один из тех взглядов, с которыми ему уже доводилось встречаться. Этот толстый Понтар-Дельмэр, понастроивший дома по всему свету, в первую очередь был не архитектором. И не скорбящим отцом – он даже не пытался им казаться. Этот толстый мужик за огромным дубовым письменным столом, имевшим по странной прихоти владельца обволакивающую форму матки, прежде всего был убийцей.

– Вы убили ее, – повторил Понтар-Дельмэр.

– Возможно. Зато вы промахнулись.

Разговор начистоту (на мгновение перед Пастором встало лицо Габриэлы), и первые его реплики застали Серкера врасплох.

– В следующий раз не промахнусь.

Толстый человек сказал это, не повышая голоса. И добавил с намеком на улыбку:

– И этот следующий раз я могу создать когда угодно.

Пастор взглянул на Серкера:

– Серкер, будьте любезны объяснить этому убитому горем отцу: он уже ничего не может.

Скупое подтверждение Серкера.

– Правда, Понтар, по виду он сопляк, но держит нас за яйца. Тебе лучше сразу это понять, чтоб не терять зря времени.

Упершийся в Пастора взгляд окрасился долей недоверчивого любопытства.

– Да-а? Неужели он узнал что-нибудь из допроса Эдит? Вряд ли – она вообще не знала, что я в деле.

– Действительно, не знала. Это известие оказалось для нее довольно сильным ударом.

Жир дрогнул. Едва заметно, но дрогнул.

– Ваша дочь была в своем роде идеалистка, господин Понтар-Дельмэр. Продавая старикам порошок, она считала, что осуществляет активный бунт против своего собственного «предка», она стремилась, как теперь говорят, «разрушить образ отца». Когда же ей стало известно, что, в сущности, она лишь выполняла ваш заказ…

– Господи…

На этот раз он побледнел. Пастор же вогнал гвоздь еще глубже:

– Да, Понтар, вы сами убили свою дочь, я был только посыльным.

Пауза.

– Теперь, когда с этим вопросом все ясно, перейдем к более серьезным вещам.

Дом был из дерева. Все видимые детали этого дома были из дерева. Внутри каменного города – все породы, оттенки, все теплые деревянные тона. Одна из тех абстрактных архитектурных концепций, которые при воплощении дают абстрактные дома.

– Пастор нам хочет кое-что предложить, – вступил Серкер, – а отказать мы не можем.

Тут раздался негромкий стук в дверь кабинета, она отворилась, и на пороге возник слуга типа «старая бестия» в полосатом пчелином жилете. Выражение лица у него тоже было деревянное.

– Сударь, к вам господин Малоссен. Он утверждает, что ему назначено.

– Пошли его к черту.

– Нет! – воскликнул Пастор. Затем, переварив сюрприз: – Скажите, пусть подождет.

И, широко улыбнувшись «старой бестии», добавил:

– А вы на сегодняшний день свободны. Этот отдых будет вам весьма на пользу. Не правда ли, Понтар?

Слуга вопросительно взглянул на хозяина. Хозяин кивнул, и пчелка отправилась собирать взятки по Парижу.

– Малоссен нам в ближайшее время понадобится, – кратко объяснил Пастор, – а сейчас, поскольку я не люблю повторяться, вам придется прослушать вот это.

Он достал из недр своего старого свитера крошечную коробку и поставил ее на стол. Магнитофончик прилежно повторил Понтар-Дельмэру состоявшуюся накануне беседу Пастора и Серкера.

34


А в это время я, как последний дурак, вместо того чтобы взять ноги в руки, родственников под мышку и удрать на край света, маюсь у входа в кабинет. И вдобавок горю от нетерпения! Потому что при наличии Риссона в бегах, Джулии в коме и Верден в состоянии войны – мне лучше сидеть дома. Кроме того, этот номер с ожиданием, чтоб набить себе цену, мы уже проходили. И не раз. Я к нему зачем пришел? Получить по шее. Раньше начнешь – раньше кончишь. Это как укол – чем дольше готовишься, тем потом больнее. Мой вам совет, начинающие козлы отпущения: настоящий козел всегда идет навстречу взбучке, бия себя в грудь задолго до первых обвинений. Вот основополагающий принцип. Выведут тебя на расстрел, а ты так зарыдай, чтоб ружья заржавели. (Тут, конечно, нужен опыт и мастерство. У меня они есть.)

Итак, вместо того чтоб бежать со всех ног, я встаю со стула и, заранее заготовив согбенную спину, скорбную складку у рта, тоскливый взгляд, ненавязчиво дрожащую нижнюю губу и нервные, слабые пальцы, делаю шаг к кабинету Понтар-Дельмэра, намереваясь признаться в том, что его выдающееся произведение не выйдет в намеченный срок, что виноват в этом я, да, я, лишь я один, и мне прощенья нет, но я – опора многочисленной семьи, и если он начнет вонять, то мне дадут под зад коленом, и придется всей семьей идти на паперть… если же эта перспектива его отнюдь не огорчает, а наоборот, приводит в восторг, включается вторая сторона моей пластинки служебного пользования и я кричу: «Да, да! Так меня, я ничтожество, я червяк, топчите меня, бейте меня ногами, сюда, пожалуйста, здесь побольней, бейте по яйцам, ну, еще разок!» Обычно если первая сторона не действует, то вторая противника все-таки обезоруживает, и он бросает вас из страха доставить вам своими побоями слишком большое удовольствие. В обоих случаях конечное ощущение приближается к жалости задушевного ли характера («Боже, как он несчастлив и как ничтожны мои проблемы по сравнению с его горем») или характера клинического («Да кто ж мне подсунул этого мазохиста? Что угодно, но только не он еще раз, он меня вгонит в гроб своей тоской»). А если в промежутке между двумя версиями мне удастся вставить безразмерному Понтару мысль о том, что издательство «Тальон» все равно лучше всех справится с незамедлительным выпуском его твореньица, потому как все мы знаем его наизусть (так оно нам нравится!) – если мне удастся это ему втюхать, то дело выиграно. В общем-то, Королева Забо права: все складывается не так уж плохо.

Вот вам точное изложение моих мыслей в момент, когда я положил руку на ручку двери, которая, впрочем, была слегка приоткрыта; все складывается не так уж плохо! И, уже почти толкнув эту чертову дверь, я слышу ужасную фразу, меняющую все мои планы и гвоздем прибивающую меня к месту:

– И эти бывшие наркоманы в квартире у Малоссена?

– Двое умерли, – отвечает мужской голос (я его уже где-то слышал), – так что осталось еще двое.

– Один из стариков был убийцей бельвильских старух. Некий Риссон. Он убивал, чтобы достать деньги на наркотики.

(Что? Мой Риссон? Господи, как я скажу это детям?)

– А я-то их везде искал!

Это голос архитектора. Он продолжает:

– Я знал, что их увела журналистка, но от нее было невозможно добиться, где они!

Третий, незнакомый мне голос:

– Вы выкрали ее для того, чтобы это узнать?

– Да, но она ничего не сказала. Крепкий орешек. Хотя мои ребята – мастера своего дела.

– Они не мастера, а дерьмо. Они не смогли убить ее, они не смогли убить меня, и то, как они обыскивали квартиру, слишком ясно указывает, что они строительные рабочие. Это крупная ошибка, Понтар.

Странно устроен человек. В тот момент у меня еще был шанс смыться, вознося благодарность его величеству случаю. Но одно из бесчисленных отличий человека от зверюги заключается в том, что ему все мало. И даже когда ему хватает количества, то не хватает качества. Голых фактов ему недостаточно, ему подавай еще ответы на всякие там «почему», «как же так» и «до каких пор». Поэтому, писая в штаны от страха, я приоткрыл пошире дверь, чтоб охватить взором всю сцену целиком. На сцене сидят трое. Двоих я знаю: это Серкер, здоровый цельнокожаный полицейский с тараканьими усами, и огромный Понтар-Дельмэр, сидящий за письменным столищем в форме гигантского боба. Третьего я не знаю. Это парень в большом шерстяном свитере, слегка похожий на Иванушку-дурачка, но сильно побитого жизнью, если судить по жуткому выражению его лица. (Мне он виден в профиль, и правый глаз у него так глубоко запал в смертельно-черную глазницу, что цвет не определить.)

– Послушайте, Пастор, – внезапно говорит Понтар-Дельмэр (Пастор? Пастор? Тот Пастор из полиции, которому звонил Марти?), – если, как сказал Серкер, вы взяли нас за яйца, тогда это дело решенное, нам ничего не остается, как взять вас в долю. Но это еще не повод для того, чтоб учить меня жизни в моем собственном доме!

Кожаные усы пытаются пойти на мировую:

– Понтар…

Но шкаф сухо отвечает:

– А ты заткнись! Сколько лет наша идея работает в масштабе всей страны, Пастор, и если б вам не выпала невероятная удача в виде трупа этой девицы, вы бы при всех ваших хваленых мозгах никогда ничего не просекли, так что поскромней, молодой человек, не забывайте, что в этом новом для вас деле вы пока новичок и много чего еще не знаете. Вы просите три процента, ладно, вы их получите, три процента – нормальная плата за сотрудника с вашими достоинствами, но не слишком залупайтесь, дорогой мой, если хотите долго жить.

– Мне не нужны три процента.

Трудно передать изумление, в которое вдруг повергли собеседников эти слова мертволицего парня. Первым отреагировал большой кожаный мент. Раздался крик криков:

– Что? Тебе мало?

– В каком-то смысле – да, – донеслось из старого шерстяного свитера.


***


Пока магнитофончик безмятежно прокручивал длинную ленту признаний и вранья, перед глазами Пастора шло совсем другое кино. «Господи, сколько раз еще мне придется все это переживать?» Квартира, разнесенная в клочья с той же методичной бесчеловечностью, что и квартира журналистки Коррансон. Библиотека прижизненных изданий с выброшенными на пол и разодранными книгами. Тот же профессиональный подход к вскрытию всех пустот в доме… тупое упорство машины. Но тела Габриэлы и Советника были изуродованы зверьми. Пастор больше часа простоял на пороге их комнаты. Их пытали так страшно, что даже смерть не стала облегчением для двух застывших навеки человеческих тел. Они окаменели от боли и ужаса. Пастор не сразу их узнал. «Я больше никогда их не узнаю». Он стоял и отчаянно пытался сложить по кускам воспоминания, но смерть наступила три дня назад, и скрасить этот ужас было уже невозможно. «Они же хотели покончить с собой, – все время повторял себе Пастор, – Габриэла была больна, ей осталось недолго жить, они хотели умереть вместе, а с ними сделали это». Потом пришли другие слова: «Отобрали жизнь, украли их смерть, убили любовь». Пастор в то время был молод, он думал, что слова могут смягчить невыносимое. Он стоял в дверном проеме их комнаты и заливал горе словами, ритмами, фразами, как школьник после первой любовной раны. Одна из этих жалких фраз особенно прицепилась к нему: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ». Фраза была странной, какой-то замшело-романтической, словно взятой из книги с обложкой сердечком. «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ». Но она засела в нем как заноза, она будила его по ночам, и он вскакивал с раскладушки, поставленной в служебном кабинете, хрипло крича: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» И тогда перед его глазами вставали тела Габриэлы и Советника, как если бы он снова стоял на пороге их комнаты. Он видел их тела, не узнавал их и гнал от себя мысль, что любовь может вынести не все, что этого их любовь, наверно, не вынесла. «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» Он вставал, садился за стол, просматривал рапорт или выходил в ночь. Холодный ветер с набережной иногда прогонял фразу. А иногда бывало по-другому, и два изуродованных тела сопровождали его во время прогулки, превращавшейся в бегство.

Коллеги Пастора взяли расследование дела на себя. Поскольку драгоценности Габриэлы исчезли вместе с наличными деньгами, которые Советник хранил в маленьком стенном сейфе, Пастор поспешно подтвердил предположение о краже со взломом. Да, да, конечно, кража – пытки применялись для того, чтобы старики указали местонахождение денег. Но Пастор знал, что их уничтожили. Он знал почему. И когда-нибудь узнает кто. Записки Советника о случаях насильственного заключения в психбольницу исчезли. Это были записки служебного характера, понятные разве что специалисту. Пастор ни с кем не поделился своим открытием. В этот сад посторонним вход воспрещен. Здесь растет одна огромная заноза: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» Настанет день, и он вырвет эту занозу, он найдет тех, кто это сделал.

И этот день наконец настал.


***


– Пастор, ты что, сдурел, три процента тебе мало?

– Мне не нужны три процента, и я не сдам вам Малоссена.

Упомянутый Малоссен (я), сидящий на корточках за приоткрытой дверью, испытывает что-то вроде облегчения.

– Это что за новости? Правда, Пастор, чего тебе надо?

В голосе Серкера звучит беспокойство.

Оно оправданно. Потому что Пастор вытаскивает тонкую пачку листов машинописи и кладет на стол.

– Мне нужно, чтоб вы подписали эти показания. В них вы признаетесь в совершении или в соучастии в совершении ряда преступлений, начиная от торговли наркотиками и до попытки убийства, отягченного применением пыток, не говоря уже о покушении на жизнь полицейского, должностном подлоге и прочих пустяках. Мне нужны ваши подписи на всех пяти экземплярах, и больше ничего.

(Я по природе болтлив и потому люблю поговорить о молчании. Когда совершенно неожиданно для всех наступает настоящее молчание, становится слышно, как Человек сверху донизу переосмысливает Человека, а это здорово.)

– Вот, значит, как, – говорит Серкер вполголоса, чтоб не спугнуть молчание, – тебе нужны наши подписи? А интересно, как ты собираешься их получить?

– У меня свой метод.

Пастор выдохнул эту фразу так устало, как будто говорил ее в сотый раз.

– Ну как же, – воскликнул Серкер, – твой знаменитый метод! Валяй, парень, показывай свой метод, а сможешь нас убедить, мы подпишем, честное слово. Правда, Понтар?

– А как же, – говорит толстый Понтар, поудобней расползаясь в кресле.

– Так вот, – объясняет Пастор, – когда я сталкиваюсь с подонками вроде вас, я делаю себе такое же, как сейчас, выражение лица и говорю: у меня рак, жить мне осталось максимум три месяца, будущего у меня нет, карьеры быть не может, поэтому вопрос я ставлю просто: или вы подпишете, или я вас убью.

Молчание номер два.

– И что, это действует? – спрашивает наконец Понтар и заговорщицки подмигивает Серкеру.

– Это прекрасно подействовало на вашу дочь, Понтар.

(Бывают молчания, которые отбеливают не просто чисто, а безупречно чисто. Широкую морду Понтар-Дельмэра сейчас окунули в один из таких порошков.)

– Со мной этот номер не пройдет, – с широкой улыбкой объявляет Серкер.

Со слишком широкой улыбкой, потому что Пастор втыкает в нее ствол неизвестно откуда взявшейся пушки. Странный получился звук, когда он попал в рот комдиву. Видимо, Пастор попутно выбил ему пару зубов. Голова Серкера оказывается прибитой к спинке кресла. Изнутри.

– Сейчас попробуем, – спокойно говорит Пастор. – Слушайте внимательно, Серкер: видите, какое у меня лицо? У меня рак, жить мне осталось максимум три месяца, будущего у меня нет, карьеры быть не может, поэтому вопрос я ставлю просто: или вы подпишете, или я вас убью.

(А я считаю, что у него действительно рак. Такого лица просто так не бывает.) Но комдив Серкер, по всей видимости, ставит другой диагноз. После некоторого колебания он вместо ответа оттопыривает средний палец правой руки и сует его под нос Пастору. После чего Пастор спускает курок своего пистолета, и голова комдива взрывается. Еще одного мужика превратили в цветок. Шуму не Бог весть сколько, но вся свободная поверхность вокруг становится красной. На плечах у Серкера остается одна нижняя челюсть, которая, судя по сильно изумленному виду, никак не может понять, как ей удалось так сохраниться.

Когда Пастор разгибается и роняет окровавленный пистолет на стол Понтар-Дельмэра, он выглядит мертвее покойника, и это еще слабо сказано. Зато Понтар живее всех живых. С той проворностью, которую допускает его комплекция, он хватает пистолет и разряжает всю обойму в Пастора. Но если обойма уже пуста, то сильного разрушительного эффекта ожидать не стоит. Зато Пастор распахивает пиджак Серкера, достает из его кобуры служебное оружие – отличную пушку, явный спецзаказ с хромировкой, перламутром и прочими цацками – и направляет его на просторную личность архитектора.

– Спасибо, Понтар. На этом П-38 не хватало ваших отпечатков.

– Там ваши тоже, – бормочет монстр.

Пастор показывает свою забинтованную руку с указательным пальцем, тщательно залепленным пластырем.

– Благодаря вашим подручным со вчерашнего дня моя рука не оставляет отпечатков. Так что, Понтар, подпишете вы эти показания, или я вас убью?

(Как бы это сказать – с одной стороны, ему подписывать не хочется, но с другой…)

– Слушайте, Понтар, не стоит долго думать, все очень просто. Я могу застрелить вас из оружия Серкера. Приставлю его куда-нибудь к сердцу, и получится, что вы убили друг друга в результате слишком бурного выяснения отношений. Если вы подписываете, тогда Серкер попросту застрелился. Понимаете?

(По-настоящему сложные вещи всегда можно объяснить ясно и доступно.) Кресло, куда наконец падает Понтар-Дельмэр, видимо, специально рассчитано на поддержку тучных людей в случае отчаяния и честно выдерживает натиск. Подумав еще целую минуту, Понтар-Дельмэр протягивает покорную руку к своим показаниям. Пока он расписывается, Пастор начисто вытирает ствол и рукоятку П-38, заполняет барабан недостающими пулями и вкладывает оружие в руку Серкера, средний палец которой наконец-то может согнуться.

Затем – административная рутина. Пастор звонит по телефону и просит какого-то Карегга арестовать человека по имени Арно Лекапельер, где бы он ни находился – у себя дома или в секретариате по делам пенсионеров.

– Карегга, скажи этому Арно, что Эдит Понтар-Дельмэр полностью его засветила, что ее отец, архитектор, все признал, а комдив Серкер застрелился… Да! Чуть не забыл, скажи ему, что я сам допрошу его сегодня вечером. А если ему ни о чем не говорит моя фамилия, добавь, что я – приемный сын Советника Пастора и его жены Габриэлы, может, это освежит его память, потому что их обоих убили по его приказу.

Пауза. И очень мягко:

– Карегга, не дай ему прыгнуть в окно или проглотить какую-нибудь таблетку, ладно? «Он мне нужен живым», как говорят в детективах. Он мне нужен живым, прошу тебя, Карегга…

(Какой мягкий голос… Остается только пожалеть несчастного Арно и красивый прямой пробор, разрезающий пополам его русые волосики, – бедного Арно, несчастного старикоеда…)

– Карегга? Пошли мне сюда «скорую помощь» и полицейский фургон. И сообщи комдиву Аннелизу о смерти Серкера, ладно?

Щелчок. Трубка повешена. Потом, даже не обернувшись к двери, из-за которой я наблюдал за убийством и всем прочим:

– Вы еще здесь, господин Малоссен? Подождите, мне нужно вернуть вам одну вещь.

(Вернуть? Он? Мне?)

– Вот.

По-прежнему не глядя на меня, он протягивает толстый конверт с надписью «Инспектор ВАНИНИ»!

– Мне пришлось позаимствовать у вас эти фотографии, чтобы применить их в качестве приманки для этих господ. Возьмите их назад, они пригодятся вашему другу Бен Тайебу. Его скоро освободят.

Я беру фотографии кончиками пальцев и на цыпочках спешу к выходу. Но:

– Нет, подождите. Мне нужно зайти к вам домой и уладить некоторые детали.

35


– Итак, прекрасная дама, все кончено.

Пастор стоял на коленях у изголовья кровати. Он говорил с Джулией так, словно она просто прикрыла глаза.

– Злодеи убиты или посажены в тюрьму.

Джулия, естественно, и бровью не ведет. (Это было бы вообще!)

– Вы помните, я обещал вам их арестовать? Голос звучит ласково. (Теперь по-настоящему ласково.) Он будто протягивает руку ребенку, упавшему на дно кошмара.

– И я сдержал свое слово.

Собравшаяся семья в полном составе тает от любви к этому полицейскому ангелу, такому юному на вид, такому медоречивому…

– Должно быть, сильно вы их напугали, прекрасная дама, если они с испугу наломали столько дров!

А теперь у него и вправду ангельский вид… Лицо ожило. Оно розовое, пухленькое, провалы глазниц исчезли, а волосы лежат легкими и чистыми завитушками, как у малышей. Сколько ж ему может быть лет?

– Так вот, вы выиграли поединок.

(А я зато своими глазами видел, как один мужик превратил другого в цветок, и было это не более часа тому назад!)

– Благодаря вам они теперь хорошенько подумают, прежде чем решиться на еще одну насильственную госпитализацию.

Чувствуется, что разговор у них долгий. Она прикрылась своей загадочной полуулыбкой, он же полон терпенья и говорит, но не так, как будто она спит, а как будто она слушает и полностью с ним согласна. И все это попахивает такой близостью, что у меня в жилах просто разливается яд.

. – Да, будет суд, и спасенные вами жертвы дадут свидетельские показания…

У доктора Марти, который пришел лечить Джулию по месту жительства, странно вытянута морда. Видимо, он прикидывает, не являются ли беседы с умирающими и с коматозными больными нашей семейной традицией.

– Но в деле не хватает одного важного документа, прекрасная дама…

(Откровенно говоря, этот светский убийца просто достал меня своими «прекрасными дамами», которые он сюсюкает в беззащитное ухо моей Джулии.)

– Не хватает вашей статьи, – шепчет Пастор и склоняется еще ниже.

Если взглянуть на пса Джулиуса, наклонившего башку и вывалившего язык, то складывается впечатление, что эта лекция для него чуть-чуть сложновата. При некоторой доле концентрации можно увидеть, какой от него идет запах.

– Было бы полезно сравнить мое расследование с вашей статьей. Надеюсь, вы не против?

И беседа принимает слегка профессиональный оборот.

– Разумеется, я обязуюсь не вступать в контакт ни с каким другим журналистом. Даю вам слово.

У мамы и девочек на лицах экстаз! У мальчиков обожание! У стариков – поклонение волхвов! (Эй, родственники, поспокойней! Этот тип только что разнес другому череп и глазом не моргнул, как будто это был не череп, а арбуз!)

– И еще я хотел бы узнать вот что.

Теперь он просто прильнул к моей Джулии:

– Зачем вы так рисковали? Вы знали, что они вас вычислили, вы знали, что они с вами сделают, почему вы не бросили это дело? Что вас заставило им заниматься? Ведь здесь был не один профессиональный интерес? Откуда в вас эта потребность защищать стариков?

Прямая и несгибаемая Тереза профессионально поднимает бровь: судя по ее взгляду, парень знает свое дело. И ей-богу, впоследствии оказывается, что она была права.

– Пожалуйста, – говорит Пастор немного громче, умоляюще-ласково, – мне очень нужно знать. Где находится статья?

– В моей машине, – отвечает Джулия.

(Да-да, именно, вы сейчас прочли то, что я сейчас услышал. «В моей машине», – отвечает Джулия!)

«Она заговорила! Она заговорила!» Крики радости, метанья во все стороны, а я чувствую такое облегчение, такое счастье и такую убийственную ревность, что продолжаю стоять столбом, как будто все это меня не касается. И только с трудом слышу слова доктора Марти:

– Будьте любезны, Малоссен, когда мне в больнице потребуется настоящее чудо, пришлите кого-нибудь из домашних.


Теперь она говорит уже довольно долго, голос у нее вне времени, как будто она говорит издалека или свысока, но зато своими, привычными мне словами. Когда Пастор спросил ее, где ему найти ее машину, она ответила этим странным, немного протяжным голосом феи:

– Вы полицейский или кто? Сами должны знать: на штрафной стоянке, где же еще…

Потом пошли объяснения причин ее невероятного упорства в этой схватке. Пастор оказался прав: это не был профессиональный интерес. Желание расследовать дело о стариках-наркоманах пришло к Джулии издалека. Нет, она не знала никого из главарей банды, ни архитектора, ни комиссара дивизии, ни красавца Арно Лекапельера. Ей абсолютно не с кем было сводить счеты, если не считать Господина Опиума. Да, Господина Опиума и всех его производных.


У Джулии с опиумом давняя распря. Когда-то они никак не могли поделить одного человека. Это началось у нее в детстве (и плакать хочется от тоненького детского голосочка, которым она вдруг стала нам об этом рассказывать, от голоса маленькой девочки, которым говорит крупная женщина, похожая на пантеру).

Джулия вспоминала, как жила в Веркорских горах со своим отцом, экс-губернатором колонии Коррансоном, «кузнецом свободы», как называли его некоторые газеты, или же «могильщиком империи», по мнению других. В этих местах отец и дочь владели старой, наскоро подновленной фермой «Ле Роша», куда они старались как можно чаще удирать. Джулия насажала там земляники. Вокруг дома свободно росли вьющиеся розы. «Кузнец свободы»… «Могильщик империи»… Коррансон был первым, кто сел за стол переговоров с Вьет Минем, пока еще можно было избежать кровопролития, он создавал автономию Туниса и стоял рядом с Мендесом, а потом с Де Голлем, когда пришла пора вернуть Черной Африке право распоряжаться самой собой. Но для девочки он всегда оставался «Великим Географом».

(Джулия лежит на кровати, вокруг нее стоит чужая семья и слушает ее детский голос.)

Она называет имена всех тех, кто побывал на ферме «Ле Роша», тех, кто дал своему народу свободу. Детский голос произносит имена Фархата Аббаса, Мессали Хаджа, Хо Ши Мина и Во Нгуен Джиапа, Ибн Юсуфа и Бургиба, Леопольда Седар Сенгора и Кваме Нкрума, Сианука, Сиранао. К ним примешивались другие имена, звучащие по-латиноамерикански и восходящие еще к тем временам, когда Коррансон изображал консула на континенте, который доводится Африке братом-близнецом. Всякие там Варгасы, Арраесы, Альенде, Кастро и даже сам Че (тот самый Че! Бородач с горящими глазами, портрет которого несколько лет спустя можно будет видеть на стенке каждой девичьей спальни).

В тот или иной момент своей жизни почти все эти люди побывали в «Ле Роша», на этой заброшенной веркорской ферме, и Джулия дословно помнила их страстные споры со своим отцом:

– Не пытайтесь писать Историю, просто верните права Географии!

– География, – отвечал Че и громко, по-своему смеялся, – это перемещающиеся факты.

Чаще всего эти люди находились в ссылке. Некоторых разыскивала полиция. Но в обществе отца все они казались веселыми строителями во время перекура. То они говорили серьезно, то вдруг начинали дурачиться.

– Что есть колония, ученик Джиап? – спрашивал Коррансон тоном учителя в колониальной школе.

И, чтобы рассмешить малышку Джулию, Во Нгуен Джиап, впоследствии одержавший победу над французами при Дьенбьенфу, отвечал занудным голосом зубрилы:

– Колония есть страна, чиновники которой являются уроженцами другой страны. Например: Индокитай – колония Франции, Франция – колония Корсики.

Однажды грозовой ночью рядом с фермой ударила молния. Кухонная лампочка лопнула и, как праздничная петарда, забросала все огненными звездами. Полил такой дождь, как будто небо открылось. У них были Фархат Аббас и еще два алжирца, имен которых Джулия не помнила. Фархат Аббас вдруг вскочил, бросился вон из дома и, стоя под вселенским потопом, закричал:

– Нет! Я никогда больше не заговорю с моим народом по-французски, я буду говорить по-арабски! Я не буду их звать «товарищами», я скажу им «братья»!

Притаившись у камина, Джулия ночи напролет слушала, что они говорили.

– Иди спать, Джулия, – говорил Коррансон. – Секреты будущих государств будут еще интересней.

Но она просила разрешить ей остаться, и кто-нибудь всегда становился на ее сторону:

– Пусть девочка слушает, Коррансон, ведь вы не вечны.

Все посетители были друзьями ее отца. Экзальтация этих ночных бесед была невероятна. Однако когда гости покидали дом, губернатор Коррансон внезапно оказывался сброшенным с небес на землю, в уныние собственной жизни. Он уходил к себе в комнату, и в доме возникал пронзительный запах жженого меда. Во время одинокой церемонии курения опиума Джулия мыла посуду и отправлялась спать. Отца она встречала только назавтра, днем, зрачки у него были расширены, он казался легче воздуха и грустнее.

– Я веду странную жизнь, дочка, проповедую свободу – и разрушаю нашу колониальную систему. Я словно распахнул клетку, и это счастье, или, дернув за нитку, распустил старый свитер, и это очень грустно. Во имя свободы я отправляю целые семьи в изгнание. Я делаю из империи шестигранник.

В Париже он посещал курильню, на месте которой теперь построен велодром. Ее держала бывшая учительница колониальной школы по имени Луиза, а мужем Луизы был крошечный тонкинец, которого Коррансон шутливо называл своим аптекарем. Потом винный погреб, служивший им вывеской, прикрыли, состоялся суд. Коррансон хотел выступить в защиту Луизы и ее тонкинца. Он возмущался комитетом ветеранов Индокитая, возбудившим против них уголовное дело:

– Подлые души, и совесть их величиной с церковный образок.

И пророчил:

– Дети их станут колоться, чтобы забыть, как бездарны их родители.

Но сам он к тому времени стал вопиющим образчиком наркомана, и адвокаты отвели его кандидатуру.

– Ваше лицо, господин Коррансон, свидетельствует не в пользу ваших аргументов, что может повредить нашим подзащитным.

Это было оттого, что он перешел от опиума к героину, от длинной трубки к холодному шприцу. Теперь он впрыскивал себе лекарство не только от собственных внутренних конфликтов, но и от конфликтов мира, рождению которого он способствовал. Едва провозглашались независимые государства, как География порождала Историю, смертельную, как болезнь. И эпидемия оставляла горы трупов. Лумумба, казненный Мобуту, Бен Барка, зарезанный Уфкиром, отправленный в ссылку Фархат Аббас, отравленный Бен Белла, убитый своими же Ибн Юсуф и навязавший обескровленной Камбодже свою историю Вьетнам – одни гости веркорского домика убивали других гостей веркорского домика. И сам Че был убит в Боливии, по некоторым слухам, не без молчаливого согласия Кастро. История подвергала бесконечным пыткам Географию… От Коррансона осталась лишь изъеденная смертью тень. Старый мундир губернатора колонии, который он из издевки надевал, чтобы возиться в саду, висел на нем складками. Он полол и окучивал клубничные грядки, чтобы, приехав в июле в «Ле Роша», Джулия снова видела ягоды своего детства. А все остальное зарастало шиповником. Он огородничал среди зарослей сорной травы, скрывавшей его с головой, и белый мундир развевался на его костях, как флаг, закрутившийся вокруг флагштока.

И тогда Джулии пришла в голову дикая мысль спасти отца. Поскольку ни доводов рассудка, ни ее любви не хватило, она решила его напугать. До сих пор она видит иголку, которую воткнула в свою локтевую вену, зная, что он с минуты на минуту должен вернуться домой, и уже наполовину пустой шприц – в тот момент, когда открылась входная дверь. И до сих пор слышит тот вопль ярости, с которым он на нее набросился. Он вырвал иглу со шприцем и стал бить ее. Он бил ее, как с досады стегают кнутом лошадь, бил со всех сил. Она уже была не ребенок, а взрослая, сильная женщина, и журналистка, и бродяга, она успела побывать не в одной опасной переделке. Она не уклонялась от ударов. Не из почтения к отцу, а от внезапно охватившего ее ужаса: эти удары по лицу не причиняли никакой боли! У него не осталось силы. Рука его была невесома. Как будто призрак хватался за живого человека, пытаясь обрести плоть. Он бил ее сколько мог. Он бил ее молча, с какой-то прилежной яростью.

А потом умер.

Он умер.

Рука как бы в прощальном жесте застыла в воздухе, и он умер. Он бесшумно свалился к ногам дочери.


А теперь она зовет его голосом маленькой девочки. Она несколько раз говорит: «Папа…» Доктор Марти, который выносит полицию до известного предела, без церемоний отодвигает юного инспектора Пастора и делает больной и взрослой девочке укол забвения.

– Она будет спать и завтра проснется по-настоящему. А вас я попрошу выйти вон.

IV. ФЕЯ КАРАБИНА


Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро.

36


Город убавил звук, и двойные шторы комдива Аннелиза распахнулись в ночь. Последний оставленный Элизабет кофейник был еще тепл. Сидя прямо, не прислоняясь к спинке кресла в стиле ампир, Пастор заканчивал второй вариант своего устного рапорта. Он во всем совпадал с первым вариантом. Но в этот вечер рассудок комдива Аннелиза словно окутывала дымка тумана. В целом дело казалось ему совершенно ясным, однако стоило подступить к деталям, как на глазах у комдива Аннелиза общая картина затуманивалась, словно абсолютно прозрачное озеро, в которое неведомый шутник влил одну-единственную каплю неправдоподобия, но каплю фантастической концентрации.

А н н е л и з. Пастор, будьте любезны, считайте меня идиотом.

П а с т о р. Простите, Сударь?

А н н е л и з. Объясните еще раз, я ничего не могу понять.

П а с т о р. Вам непонятно, как архитектор приобретал квартиры, подлежащие капремонту, по самой низкой цене, а потом перепродавал их втридорога, Сударь?

А н н е л и з. Нет, это мне понятно.

П а с т о р. Вы не понимаете, как госсекретарь по делам пенсионеров мог организовать сеть насильственной госпитализации стариков, если ему это оказалось достаточно выгодно?

А н н е л и з. Могу допустить.

П а с т о р. Вы не понимаете, как комиссар дивизии, специалист по борьбе с наркотиками, мог заниматься их сбытом, чтобы обеспечить себе безоблачную старость?

А н н е л и з. Ну, такие случаи не новость.

П а с т о р. И что эти трое (комдив, госсекретарь и архитектор) объединили свои усилия и стали делить прибыль – это вам кажется невероятным, Сударь?

А н н е л и з. Не кажется.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Не в этом дело. Но множество мелких деталей…

П а с т о р. Например?

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Почему эта старая дама убила Ванини?

П а с т о р. Потому что слишком хорошо стреляла, Сударь. Некоторое количество наших с вами коллег ежегодно снижают в звании именно по этой причине. Поэтому я предлагаю не беспокоить ее, тем более что теперь она безоружна.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. А эта девушка, Эдит Понтар-Дельмэр, дочь архитектора, почему она покончила с собой? Когда какой-нибудь Серкер терпит поражение и стреляется, это понятно (и даже желательно), но я впервые сталкиваюсь с тем, что спекулянт наркотиками выбрасывается из окна, потому что его разоблачили!

П а с т о р. Она была не просто спекулянтом. Она сбывала наркотики, чтоб опозорить отца, которого считала безупречно порядочным человеком. Но вдруг она обнаруживает, что на самом деле лишь действовала по его заказу и что отца ее опозорить невозможно, потому что на нем и так пробы негде ставить. Ее самоубийство – способ выразить всю глубину ее презрения к отцу. С образованными молодыми людьми такое случается, с тех пор как психоаналитики выдумали отца.

А н н е л и з. Действительно, теперь встречаются два типа правонарушителей: те, кто рос без семьи, и те, кто рос в семье.

П а с т о р. …

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. А еще скажите мне, Пастор, если я не заблуждаюсь, вы распутали эти хитросплетения благодаря одной случайно найденной фотографии?

П а с т о р. Действительно, Сударь, это была фотография Эдит Понтар-Дельмэр, вручающей старику пакетик амфетаминов. Если добавить к тому же, что четыре уголовных дела (убийство Ванини, расправа с Джулией Коррансон, ряд насильственных смертей пожилых жительниц Бельвиля и организация сбыта наркотиков старикам) были тесно связаны между собой, то можно считать, что за нас поработал случай.

А н н е л и з. И оказался эффективнее компьютера.

П а с т о р. Отсюда и популярность нашей профессии в художественной литературе.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Плеснуть еще кофейку?

П а с т о р. Охотно.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Пастор, я давно собирался сказать вам одну вещь.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Я испытывал глубокое почтение к вашему отцу, Советнику.

П а с т о р. Вы знали его лично?

А н н е л и з. Он преподавал нам государственное право.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Читая лекции, он вязал.

П а с т о р. Да, и перед уходом на работу моя мать полировала ему череп кусочком замши.

А н н е л и з. Действительно, череп Советника был натерт до зеркального блеска. Иногда он указывал нам на него и говорил: «В случае сомнения, господа, подойдите ко мне и взгляните на отражение вашей совести».

П а с т о р. …

А н н е л и з. …

А н н е л и з. …И все же… если в этом мире сербскохорватские любители античности используют катакомбы для тренировки женщин-убийц, а старые дамы расстреливают охраняющих их полицейских, а пенсионеры-букинисты режут глотки во славу Большой Литературы, а дурная дочь бросается из окна, оттого что ее отец еще хуже… тогда, мой мальчик, мне пора выйти на пенсию и целиком отдаться воспитанию внуков. Придется вам заменить меня, Пастор. Впрочем, мне кажется, что вы лучше меня понимаете парадоксы конца нашего века.

П а с т о р. И все же придется концу нашего века обойтись без моей проницательности. Сударь, я пришел просить вас об отставке.

А н н е л и з. Как! Вам уже наскучила служба, Пастор?

П а с т о р. Дело не в этом.

А н н е л и з. Могу ли я узнать, в чем?

П а с т о р. Я влюбился, Сударь, и не могу заниматься двумя делами одновременно.

37


– Они уехали, Бенжамен.

Тереза абсолютно бесстрастным тоном сообщает мне эту новость. Тереза, лекарь человеческих душ, одним взмахом скальпеля разрезает мне сердце пополам.

– Час назад.

Мы с Кларой застываем на пороге.

– Они оставили письмо.

(Ну дела… А в письме сообщают, что они уехали. Ну дела…)

Клара шепотом говорит мне на ухо:

– Бен, но ты же видел, что к этому идет?

(Еще как видел! Но с чего ты взяла, моя Кларочка, что закономерные беды переносить легче, чем все остальные?)

– Да войди же, наконец, в дом – дует!

Письмо и вправду лежит на столе в гостиной. Сколько писем, в скольких фильмах, на скольких комодах, столиках, каминных полках приходилось мне видеть за свою жизнь? И каждый раз я говорил себе: «Ну, это штамп! Избитый прием!»

А сегодня белый квадратный избитый литературный прием ждет меня на столе в гостиной. И перед глазами у меня снова Пастор, стоящий на коленях возле Джулии… Стыдно пользоваться тем, что девушка спит! Каких только обещаний он не нашептал ей в ухо, пока она, беззащитная, лежала перед ним… Мерзавец!

– Тереза, у меня рана в сердце, дай мне пластырь, сделай хоть что-нибудь…

(Мне никогда не хватит духу открыть это письмо…)

Видимо, Клара это почувствовала, потому что она идет к столу, берет конверт, открывает его (письмо даже не запечатано), разворачивает, пробегает глазами, задумчиво разжимает пальцы, и жалкая бумажка, кружась, как комочек белого снега, медленно слетает на пол.

– Он повез ее в Венецию, в отель «Даниэлли»!

– Она хоть гипс снять успела?

Это все, что я смог выдавить из себя, чтобы как-то прикрыть амбразуру. («Она гипс снять успела?» – а что, сказано неплохо. Правда?) Может быть, и неплохо… но судя по двум взглядам двух моих сестричек, шутка не совсем до них дошла. Потом вдруг Клара соображает, что к чему, и начинает хохотать:

– Да Пастор увез не Джулию, а маму!

– Что ты сказала? Ну-ка повтори!

– А ты думал, он уехал с Джулией?

Этот вопрос задала Тереза. Ну, с ней шутки плохи. Опять пилит:

– И это вся твоя реакция? Человек уводит от тебя любимую женщину, а ты стоишь как пень на пороге квартиры и пальцем не пошевелишь!

(Черт, начинается взбучка!)

– Вот, значит, как ты доверяешь Джулии! Да какой ты после этого любовник! Какой ты мужик!

Тереза продолжает бить мне по темени своими убийственными вопросами, но я уже на лестнице, я карабкаюсь по ступенькам к Джулии, я рвусь к своей Коррансон, как ребенок, которому простили вину, да, дорогая моя Тереза, я любовник недоверчивый и сердце у меня очень мнительное. С чего бы это вдруг меня любить? И почему меня, а не кого-нибудь другого? Можешь ты ответить на эти вопросы? Каждый раз, когда любят меня, – это чудо! А ты считаешь, лучше сердце мускулистое? Большой, уверенно работающий мотор?


Через много часов, когда Клара принесла нам яичницу в постель, через много часов, когда Джулиус вылизал миску, а мы с Джулией свои тарелки, через много часов, когда вторая «Вдова Клико» закатилась под кровать, через много часов, когда тела и души насытились, навстречались, напереживались и заново родились, Джулия (моя Джулия, черт побери!) спрашивает:

– Так вы ходили к Стожилу?

И я на остатках дыхания отвечаю:

– Он выставил нас за дверь.


Так оно и было… старина Стожил выставил нас с Кларой вон. Поскольку Пастор за нас подсуетился, то мы увидели Стожила не в зале для свиданий, а прямо в камере – маленькой комнатке, заваленной словарями, с хрустящими на полу скомканными страницами переводов.

– Ребятки, будьте так добры! Попросите начальство запретить пускать ко мне посетителей.

Вокруг пахло непросохшими чернилами и табаком – двумя неразлучными запахами кропотливой работы мозга и рук.

– Милые мои, у меня ни минуты свободной. Думаете, легко перевести Публия Вергилия Марона на сербскохорватский язык? А сроку мне дали всего восемь месяцев…

Он толкал нас к двери.

– Даже деревья за окном, и те меня отвлекают…

А за окном начиналась весна. На ветках вздувались почки…

– За восемь месяцев я только кончу начинать…

Стожил стоит в камере по колено в черновиках и мечтает о пожизненном заключении, чтобы перевести Вергилия целиком…

Он нас выгнал.

И сам запер дверь своей камеры.


Еще через много часов, после второй яичницы, третьей «Вдовы Клико» и новой встречи с Джулией, я сам спрашиваю:

– А как ты думаешь, почему Пастор уехал с мамой?

– Потому что он ждал этого всю жизнь.

– Чего «этого»?

– Знамения. Судя по тому, что он мне рассказывал, пока я валялась без сознания, он мог влюбиться только в знамение.

– Вот, значит, о чем вы говорили?

– Он мне рассказывал о себе. И много говорил о женщине по имени Габриэла, которая была знамением для его отца, советника Пастора.

– Ну, что новенького, кроме отъезда Пастора и мамы?

– Тереза ушла в Госпиталь стражей порядка.

– Опять?

– По-моему, она решила воскресить старика Тяня.

38


Сестра Маглуар из Госпиталя стражей порядка была озадачена случаем инспектора Тяня. Стражи порядка вообще были беспокойными больными. Они недолюбливали порядок за то, что он довел их до больничной койки. Простреленные пулей или истекающие кровью от ножевых ран, они чаще всего бредили местью, несовместимой с их служебным мундиром. Они об этом знали. Они ненавидели порядок, и это осложняло течение болезни. До тех пор, пока они не попадали в руки к сестре Маглуар. Солидная доза материнской доброты, исполинская нежность и ворчливое благоразумие делали сестру Маглуар настоящим воплощением мира и порядка. И, обретя наконец мир и порядок, стражи выздоравливали. А если не выздоравливали и все-таки умирали, то опять же это случалось в могучих объятиях мира и порядка. Сестра Маглуар баюкала их, пока они не начинали холодеть.

С инспектором Ван Тянем все было по-другому. Во-первых, ему полагалось умереть при поступлении в больницу. Долго ли протянет человек, если он так слаб и многократно продырявлен? Но непонятная сила удерживала инспектора Тяня в живых. И этой силой, как догадалась наконец сестра Маглуар, была чистейшей воды ненависть. Инспектор Ван Тянь лежал в кровати не один. Инспектор Ван Тянь делил ложе с вдовой-вьетнамкой, бабушкой Хо. Запертые в одном теле бабушка и инспектор вели один и тот же вечный бракоразводный процесс. Каждый из них всем сердцем желал смерти другому, и это не давало им умереть.

Чего только они друг другу не устраивали – таких ужасов сестра Маглуар не видала за всю свою жизнь.

Бабушка Хо, среди прочих грехов, ставила в вину инспектору Ван Тяню те долгие зимние ночи, которые он вынуждал ее проводить за выдаиванием денег из уличных банкоматов. Послушать ее, так это столь же опасно, как доставать обручальное кольцо из пасти у акулы. Но старик-полицейский язвительно напоминал, с каким тайным удовольствием бабушка трясла потом пачками денег под носом у несчастных бедняков.

– Влун! – кричала бабушка. – Ти гадки влун!

– Не долбай мне мозги. Все, что ты можешь, – это рисовые лепешки продавать.

Национальная принадлежность тоже была излюбленной темой их споров… Инспектор Ван Тянь злобно попрекал вдову азиатским происхождением, тем более что она, не стесняясь, напоминала о полном отсутствии у него каких-либо корней.

– Посмотли на сейбя! Ти тцилавек ниоткуда! Я голзусь темг, цто я лодом из Тшоалонг! (Так она произносила название Чжоу-Лона, китайского пригорода Сайгона, тогда как он скорее склонен был превращать его в Шалон-на-Марне.)

– Я родился в винной лавке, и пошла ты знаешь куда!..

Но такой ответ не приносил Тяню удовлетворения. Удар бабушки попал в цель. Инспектор на несколько часов погружался в депрессию, которая давала сестре Маглуар возможность передохнуть. Потом неожиданно спор возобновлялся.

– Что тут говорить, когда ты меня своими руками подставила под пулю!

– Исцо циво плидумал?

– А кто неделями гонял беззащитную бабушку Хо по улицам? Кто день и ночь не запирал дверь квартиры в ожидании убийцы? Кто подставлял бабушку Хо к самым слюнявым наркоманам? Кто вообще придумал сделать из нее приманку, притом что сам даже соседку по лестнице защитить не смог! Кто? Так с человеком не обращаются!

– А кто разрядил «манхурен»? Может, я, скажешь? Кто просил Боженьку, чтоб явился этот гад и продырявил меня? Кто зашвырнул обойму в один угол, а пушку в другой?

Любая беседа заводила в тупик. Она терпеть не могла кускус, а он неделями пичкал ее кускусом с шашлыком. На что он отвечал, что дикая вонь ее духов «Тысяча цветов Азии» заставила его удвоить дозу транквилизатора.

– А таблетаки это не я! – возражала она. – Это висе Дзанина!

Он рычал:

– Жанину не трожь.

– Дзанина-Великана-са! Табилетки от нее!

Он повторял:

– Не трожь Жанину.

Но она чувствовала, что нащупала слабину.

– Да она зе умерла!

Тогда инспектор Тянь бросался на бабушку Хо, орал, чтоб она заткнулась, и в конце концов пучками отрывал от себя бесчисленные щупальца, которые связывали его справа – с баночками капельниц и слева – с мигающей аппаратурой.

– Ты у меня тоже подохнешь!

Брызгала кровь. Летели в воздух обрывки кожи, автоматика включала сигнал тревоги, и сестра Маглуар бросалась на сдвоенное тело инспектора Ван Тяня и бабушки Хо со всей свойственной ей мощью борца-тяжеловеса. Потом она звала на помощь. Осколки убирали. Кровотечение останавливали. Вводили новые капельницы. Опять подключали к жизни. И пеленали маленькое тельце так крепко, как будто там действительно было два человека. Обреченные на физическое бессилие, инспектор Тянь и бабушка Хо замолкали. И превращались в образцового умирающего больного. Они не спорили даже мысленно. Они тихо спали. Тихо-тихо… Настолько тихо, что смирительные ремни постепенно ослабляли, а затем снимали вовсе. Возвращая свободу телу, которое, казалось, час от часу слабеет и не способно даже пошевелиться. Но в полутьме палаты на губы инспектора Ван Тяня возвращалась недобрая улыбка. В ней ясно читались задние мысли. И чистейшая зловредность. Пользуясь временным отсутствием сестры Маглуар, он шептал:

– А сиськи свои ты видела?

Бабушка Хо не сразу понимала. Но ждала подвоха.

– У тебя сиськи как две свиные отбивные.

Она не отвечала на вызов.

– А что у тебя за задница?

Она молчала. Он шептал:

– Она жидкая. У тебя совершенно жидкая задница.

В полутьме напряжение росло.

– Я всегда задавал себе один вопрос…

Молчание.

– А где у тебя плечи? Их что, нету?

Она держалась. Он напирал, но она только втягивала голову.

– Жанина была грудастая, попастая, плечистая. Жанину было не закупорить в склянку духов. От Жанины пахло женщиной. Жанина твердо стояла на земле, ее не сдувало малейшим сквозняком. Жанина была как дерево, у Жанины были плоды!

Этого она не ожидала. Она легко сносила оскорбления, но для женщины слышать имя соперницы так же невыносимо, как для мужчины слышать имя соперника.

– Жанина…

Один из подключенных к ним аппаратов начинал опасно мигать, стрелка дрожала у красной отметки. Потом клапан срывался, и бабушка Хо пронзительно рявкала:

– Так иди к своей Дзанине!

Зажатый в ее маленьком кулачке пучок трубок напоминал об уборке соевых плантаций. На сигнал тревоги бежали сестра Маглуар с дежурным санитаром. Они бросались на больного, который тут же успокаивался. Казалось, что они пеленают труп.

Сестра Маглуар ничего не понимала. Значит, ей есть чему еще поучиться после сорокалетнего стажа работы. Только вот кто подскажет, как успокоить эту боль?


Высокая костлявая девица.

Она явилась в палату к желтолицему сумасшедшему старику-сыщику в один дождливый весенний день. Она сухо и прямо села у изголовья больного, произведя на него не больше впечатления, чем другие посетители – молодой кудрявый инспектор полиции в шерстяном свитере навырост и церемонно вежливый комдив Аннелиз. Инспектор Ван Тянь не оказывал гостям никаких почестей. Он не реагировал на вопросы, не отвечал на взгляды. Когда высокая девица погребального вида склонилась над его ремнями, он и бровью не повел. Сестра Маглуар не понимала, что за сила исходит от этой девицы с сухой и бледной кожей. Девица развязала кожаные ремни так спокойно, как будто получила на это санкцию от самого Господа Бога, и сестра Маглуар не стала возражать. Освободив тело инспектора Ван Тяня, девица стала растирать ему запястья и делала это долго, массируя руку до самого локтя, восстанавливая циркуляцию неизвестно чего. Как бы то ни было, а зрачки старика-полицейского, прежде тупо уставленные в потолок, под конец сместились вбок и остановили свой взгляд на длинной молчаливой девице. Она отнюдь не ответила улыбкой на этот взгляд воскресшего из мертвых и не задала больному ни одного вопроса. Она только завладела его ладонью и стала утюжить ее ребром руки с какой-то профессиональной грубостью. Когда ладонь совершенно разгладилась, девица вперила в нее свой пристальный взгляд. И, наконец, заговорила:

– Итак, первая часть программы выполнена. Вы стали жертвой сатурнизма – избыточного содержания свинца в организме.

Голос у нее был похож на тело – резкий и сухой. Сестру Маглуар это удивило, потому что сама она обладала голосом скорее сочным и мягким. Девица продолжала:

– Я сказала вам, что от этой болезни пала Римская империя, и так оно и есть. Все сошли с ума. Сатурнизм приводит к безумию. Причем именно к такому, как у вас. Последние поколения Цезарей только и делали, что убивали друг друга, мужья – жен, братья – сестер, отцы – детей, точно так же, как вы сейчас насмерть воюете с самим собой. Но пули из вашего тела уже извлечены, и вы выживете.

Больше она ничего не сказала. Она без предупреждения встала и покинула палату. У двери она оглянулась на сестру Маглуар:

– Привяжите его.


Назавтра она вернулась. Снова отвязала старика-инспектора, сделала ему массаж, разгладила ладонь, пристально вгляделась в нее и заговорила. Ночь больной провел относительно спокойно. Сестра Маглуар слышала, как в нем как бы зарождались намеки на спор, но эти внутренние потасовки тут же подавляло присутствие таинственной силы.

– Я вижу, мы нашли общий язык, – сказала длинная, сухая девица без малейшей преамбулы. – С сегодняшнего дня вы переходите к выздоровлению.

Она говорила, не глядя на больного. Она обращалась только к руке. Она массировала двумя большими пальцами холмы и борозды его ладони, но разглаживалось почему-то лицо старика-инспектора и становилось шелковым, как детская попка. Сестра Маглуар в жизни ничего подобного не видела. Однако девица изъяснялась без всякой нежности:

– До настоящего результата еще далеко. Когда вы прекратите хныкать над собственной судьбой, мы сможем поговорить серьезно.

Так закончилось второе посещение. Она вышла, не приказав связать больного. Назавтра она вернулась.

– Ваша Жанина умерла, – с ходу заявила она открытой ладони, – а бабушки Хо никогда не было.

Ни один из этих ударов не сразил больного. Сестра Маглуар видела, что впервые с момента поступления в клинику он сосредоточился на чем-то находящемся вне его.

– Зато моя мать сбежала с вашим коллегой Пастором, и теперь у меня на руках младенец, которому вы очень нужны, – продолжала гостья. – Это девочка. Дурак Жереми назвал ее Верден. Она вопит, как только откроет глаза. Она хранит в себе все воспоминания о Первой мировой войне, о той эпохе, когда каждый считал себя немцем, французом, сербом, англичанином или болгарином, а кончили все в одной гигантской мясорубке на великих восточных равнинах, – как сказал бы Бенжамен. Вот что стоит перед глазами у нашей Верден: зрелище массового самоубийства во имя интересов нации. И только вы можете ее успокоить. Я не могу объяснить этот факт, но у вас на руках она перестает орать.

Тут она исчезла, чтобы вновь явиться на следующее утро. Она не придерживалась графика посещений.

– Кроме того, – сказала она, – Риссона нет, а истории детям рассказывать надо. После Риссона мой брат Бенжамен сильно проигрывает. Зато вы сможете справиться с этой ролью. Нельзя двенадцать лет рассказывать самому себе сказки, нельзя выдумать персонаж бабушки Хо, не будучи великолепным рассказчиком. А ваши анекдоты не раз воскрешали инспектора Пастора. Итак, выбирайте сами: умирать или рассказывать. Я вернусь через неделю. Но предупреждаю по-честному: наша семейка – тот еще подарок!


То, чему стала очевидцем сестра Маглуар в последовавшие семь дней, было не менее чем чудом. Раны больного заживали на глазах. Как только у него вытащили зонд, он стал есть за четверых. Светила науки кругами ходили у его кровати. Студенты восторженно чиркали в тетрадках.

На рассвете седьмого дня он сидел одетый, с упакованным чемоданчиком и ждал худенькую девицу. Она явилась в шесть часов вечера. С порога сказала:

– Такси ждет внизу.

Он вышел, даже не опираясь на ее руку.

39


«Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро. И даже семеро, считая пса, который увязался за Малышом в булочную. Пес был эпилептик, и язык у него вываливался набок».

А у нас ночь. Клара накрыла кашемировым платком маленькую лампу, отбрасывающую неяркий свет на пол детской спальни. От пижам и ночных рубашек пахнет яблоками. Тапки болтаются в воздухе. Тянь сидит на Риссоновом табурете и рассказывает. Маленькая Верден спокойно спит у него на руках. Глаза детей не сразу уплыли вдаль. Сначала они придирчиво смотрели на старика-полицейского. Один лишь промах – и ему несдобровать. Кто этот выскочка, покусившийся на роль Риссона? Раунд первый, наблюдательный. Но у старика Тяня крепкие нервы. И к тому же голос, как у Габена. А это помогает.

– Я расскажу вам сказку про фею Карабину, – объявляет он.

– Это та фея, которая превращает дяденек в цветы? – спросил Малыш.

– Она самая, – ответил Тянь. И добавил: – Только чур, не зевать, потому что в этой сказке у каждого из вас будет своя роль.

– Что я, маленький? Я уже вышел из возраста сказок.

– Нет такого возраста.

С тех пор он рассказывает.

У меня на коленях лежит голова Джулии, она весома и ощутима, как настоящая встреча.

Глаза детей наконец перестали следить за Тянем. Взгляды уплыли вдаль. А когда в конце первой главы старая дама со слуховым аппаратом оборачивается и пуляет в блондинчика, все просто подпрыгивают! Потом чудная тишина – удивление потихоньку укладывается на место.

Но Жереми хочет побунтовать. Когда все возвращаются с небес на землю, он говорит:

– Непорядочек.

– В чем это непорядочек? – спрашивает Тянь.

– Ну, этот твой блондинчик, Ванини, он ведь скотина и расист, так?

– Так.

– Он же любит бить арабов кастетом по голове?

– Ну.

– Тогда чего он у тебя выходит смешным?

– Как смешным?

– Ну, когда он думает, что замерзшая лужа похожа на Африку, и что старуха дошла до середины Сахары, и что можно срезать угол через Сомали и Эритрею, но только Красное море на обочине ужасно замерзло, – это же мысли, в общем-то, классные?

– В общем, да.

– Вот тебе и неувязочка. Потому что у такой гниды не бывает в голове таких здоровски смешных мыслей.

– Не бывает, говоришь? А почему?

(Ну, сейчас начнется теоретический спор…)

– А потому!

Аргумент веский, и Тянь задумывается. Одно дело рассказать сказку, другое – переубедить Жереми.

Молчание.

Как же им ответить? Поделиться тонкими размышлениями о сложности человеческого существа, о том, что можно быть последним подонком и все же обладать некоторым чувством юмора?

Молчание.

Или вступиться за свободу творчества, состоящую, в частности, и в том, чтоб самому решать, какие мысли запихивать в какие мозги…

Но нет. Тянь – великий стратег, и в этом качестве он выбирает третий путь, совершенно неожиданный. Невозмутимым взглядом он смеривает Жереми с ног до головы и спокойным голосом Габена заявляет:

– А если ты, салага, будешь лезть ко мне в печенки, то я дам слово Верден.

Тут он поднимает Верден над головой и в тусклом свете лампы поворачивает ее лицом прямо к Жереми. Верден открывает гневные глаза, Верден разевает яростный рот, и Жереми орет:

– НЕ-Е-ЕТ! Рассказывай, дядя Тянь, давай, гони, на фиг, ПРОДОЛЖЕНИЕ!

Примечания

1

Имеется в виду торговый комплекс «Ле Аль», построенный в 1970-е годы на месте центрального рынка, описанного в романе Э. Золя «Чрево Парижа».


на главную | моя полка | | Фея Карабина |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 12
Средний рейтинг 4.2 из 5



Оцените эту книгу