Книга: Мысли и сердце



Мысли и сердце

Мысли и сердце

Книга первая

Первый день

Это морг. Такой безобидный маленький домик стоит в углу институтского сада. Светло. Яркая зелень. Цветы. Кажется, по этой тропинке ходит Красная Шапочка. Нет. Здесь носят трупы.

Я доктор. Я иду на вскрытие. Вчера после операции умерла девочка. У нее был сложный врожденный порок сердца, и мы ее оперировали с выключением сердца и искусственным кровообращением. Это новый метод. Газетчики расписывают: поступает умирающий ребенок, подключается машина, сердце останавливается, десять — двадцать — тридцать минут героической борьбы, пот со лба хирурга. Все в порядке. Врач, усталый и счастливый, сообщает встревоженным родителям, что жизнь ребенка спасена. Через две недели здоровый мальчик играет в футбол.

Черт бы их побрал... Я вот иду на вскрытие. Никакой врач не любит этой процедуры — провожать свою работу в покойницкую. И я не люблю. Когда все ясно — посылаю своих ординаторов. Они потом докладывают результаты на утренней конференции. Доложат — и спишут человека. Так, наверное, кажется, если послушать эти сухие доклады: «На вскрытии обнаружено...». Нет, не так. Лежат эти покойники в памяти, всю заполнили. Дышать трудно.

Стоп. Давай, профессор, иди и делай свое дело. Не пытайся себя разжалобить. День только начался.

Комната такая, как во всех моргах. Какая-то серая. Окна вроде большие, а света не пропускают. И не потому, что стекла до половины замазаны жиденькой белой краской. Не знаю почему.

Стол оцинкованный. Бедность — нужно бы мрамор. А впрочем, покойнику все равно. Смешно — сколько я видел трупов, а не могу привыкнуть. Вот она лежит. Такая маленькая, худенькая, на большом столе. Косички. Вчера утром, наверное, мама последний раз заплела. Банты смялись. Не нужно смотреть. Нет — должен. Ведь смерть — это конец. Всему конец.

— Приступайте.

Прозекторам1, наверное, все равно. Ведь они не лечат. А может быть, тоже чувствуют.

Стоят наши врачи. Некоторые из них мне вчера помогали. Кажется, достаточно грустны. Меня ужасно бесит, когда в секционной смеются. Тут смерть. Шапки долой. Впрочем, все условно...

Мне нужно знать: все ли сделано как надо? И как нужно делать лучше, чтобы другие не умирали? Или хотя бы реже умирали?

— Перчатки. Инструменты. Я сам должен посмотреть сердце.

Был сложный врожденный порок сердца — называется «тетрада Фалло». Это когда сужена легочная артерия, а в перегородке между желудочками остается отверстие. Темная венозная кровь подмешивается к артериальной, детишки задыхаются и синеют даже при небольшом усилии. Редко кто доживает до юношеских лет.

Может, доктор, немного утешиться? Все равно померла бы девочка. Мать рассказывала — целыми днями сидела у окошка, завидовала другим. Но в куклы играть была большая мастерица. Фантазерка. Так что из нее могла бы выйти поэтесса... Или художница... Может быть.

Два типа операции применяются при таких пороках: можно расширить вход в легочную артерию специальным инструментом на работающем сердце, вслепую, не ушивая отверстие в перегородке. Выздоровление не наступает, но несколько лет жизни прибавляется, и дети становятся подвижными. После операции умирает пятнадцать процентов. Второй тип операции: сердце выключают с помощью машины «сердце — легкие», желудочек широко вскрывают. Отверстие в перегородке зашивают заплатой из губчатой пластмассы. Вход в легочную артерию расширяют, удаляя часть мышечной стенки желудочка.

Это очень трудно. Сердце открыто почти целый час. Кровь в него по окольным путям все-таки поступает и сильно мешает шить. Внутри можно повредить сосуды, клапаны. После того как все закончишь, сердечные сокращения очень слабые, часто возникают разные осложнения. Умирает около тридцати процентов.

Вот он, этот процент. И вообще жизнь и смерть в процентах... Как в бухгалтерии. А куда денешься? Нужно искать утешение. Все-таки семьдесят девочек из ста пойдут в школу, вырастут и выйдут замуж. После такой операции можно.

Но не эта.

Я плохо ушил отверстие. Часть швов прорезалась — края отверстия были захвачены слишком поверхностно. Но вход в легочную артерию хорош — свободно проходит палец. Однако я не радуюсь. Наоборот. Раз осталась дырка в перегородке, то это только хуже. Легкие переполнились кровью. Отек. Смерть.

Все ясно, профессор. Корреспонденты могут и дальше писать о тебе хвалебные статьи. Молодые врачи смотрят с восхищением. А ведь ты угробил девочку, простите за грубое слово. Или «зарезал», как иногда говорят о хирургах.

Никуда не денешься. Остается бросить скальпель на стол и по крайней мере сказать всем, что я думаю о собственной операции. Все-таки немножко легче.

Нет, этого мало. Может, я уже и не буду делать таких операций. Я сыт этими девочками с бантами. По горло сыт всей этой канителью, которая называется «жизнь». Но все-таки нужно хорошо разглядеть, как можно наложить получше эти проклятые швы. Сердце-то уже не сокращается в руках. Кровью не заливает. И банты, которые были видны вчера из-за простыни, все равно уже мертвые и теперь не пугают меня.

Нужно, видимо, вот так. И пучок Гиса2 не зацепишь, и держать будет крепко.

Теперь можно поблагодарить прозектора, Серафиму Петровну, и идти.

— Не запачкайте девочке банты, пожалуйста.

Поднимаю с дверей крюк и сразу попадаю в сад с молодыми липками. (Крюк — это от родственников, чтобы не ворвались во время вскрытия. Всегда нужно думать о гуманности. А без вскрытий нельзя — они помогают найти ошибки.)

Зеленые липки под солнцем. Запах после ночного дождя. Какая насмешка!

Тяжелая процедура кончилась. Всегда стремишься оттолкнуть от себя неприятное. Провернуть поскорее. Вроде потом легче.

Не нужно было вчера спешить. Пусть бы машина поработала еще. Вот тут бы остановиться, пережать еще раз аорту, отсосать всю кровь из раны и хорошо посмотреть. И если нужно, заново наложить сомнительные швы. Проверить, хорошо ли лежит заплата.

Да, но уже прошло сорок минут после начала искусственного кровообращения. Машина разрушает эритроциты3. С каждой минутой в тканях накапливаются вредные продукты обмена. Сердце потом плохо работает. И очень часто в результате все равно смерть. На вскрытии видишь прекрасные заплаты — но что толку!

И потом это личико, что выглядывало из-под простыни... Этот страх, что медленно заполняет меня всего и растет, растет с каждой минутой. Не проснется! Сердце не пойдет! А мать и отец там ходят перед домом взад и вперед, взад и вперед. Я видел их из окна, когда мылся. Кончать! Кажется, ничего.

И все-таки вот тут нужно было остановиться. Проверить. Переложить швы.

Что теперь болтать!

Я иду в экспериментальную лабораторию. В программе дня есть еще маленькое «окно» до операции. Тем более что нет никакого желания оперировать.

Лаборатория — это моя любовь. Последняя любовь. Многим я увлекался в жизни: поэзией, женщинами, хирургией, автомобилем, внучкой. Сейчас, когда жизнь идет к концу, хочется одного: понять, что такое человек, человечество. И что нужно делать мне, другим людям — молодым, старым — в наш век, когда все так бешено рвется вперед.

Впрочем, лаборатория имеет более скромные цели. Надо добиться, чтобы реже умирали больные. Пока это.

Директор института построил нам небольшой домик и выделил штаты. Можно начинать работу. Уже есть мастерская, несколько инженеров и техников, физиологи и лаборанты. Это еще не коллектив, но я надеюсь на их молодость.

Сейчас меня больше всего занимает машина — аппарат искусственного кровообращения, АИК. Нужно сделать так, чтобы оперировать не торопясь, чтобы аппарат не разрушал кровь. Когда повреждаются эритроциты, гемоглобин входит в плазму и окрашивает ее в красный цвет. И, как это ни странно, становится ядовитым для сердца, для почек. Это и есть проблема номер один — гемолиз4.

Петя, Миша и Олег создали нашу машину два года назад одни из первых в Советском Союзе. Петя и Миша — это парни с завода, энтузиасты. Они были слесарями, теперь уже стали инженерами. Олег — врач. Пока делали опыты, а потом простые операции, машина нам очень нравилась. Казалась лучшей в мире, потому что для заполнения ее нужно всего семьсот пятьдесят кубических сантиметров крови, а за границей для подобной машины — три-четыре литра. Мы бессовестно хвастались этим.

Скоро разочаровались. Гемолиз! Из-за него нельзя выключить сердце более чем на тридцать-сорок минут. Теперь при сложных операциях нам этого мало. И я требую от физиологов, инженеров и механиков, чтобы они нашли причину гемолиза и устранили ее, но чтобы остался малый объем крови. Все бьются над этим — и пока безуспешно.

В лабораторию поступил новый инженер — Володя Томасов. Есть на него надежды. Парень перешел из института автоматики на низшую должность — в медицину. Можно сказать, шагнул в неизвестное. Очень нравятся мне такие мальчики: подтянутые, острые, независимые.

Вот мы сидим с ним в лаборатории искусственного кровообращения.

— Владимир Иванович, я хочу знать результаты вашей первой разведки в проблему гемолиза.

— Вы очень спешите, Михаил Иванович. Я еще ничего не могу вам сказать определенного.

— У нас нет времени. Скажите, что можете.

— Я думаю, гемолиз происходит из-за того, что в трубках насоса и всех соединительных шлангах возникает турбулентность5. Мы должны исследовать условия движения жидкости в машине.

Кроме того, возможно, что эритроциты растираются в трубке насоса самими роликами. Нужно, чтобы между стенками оставалась прослойка крови.

— Есть американские работы (я их сам читал), которые доказывают, что полное или неполное пережатие трубки не отражается на гемолизе.

— Ну и что? Мало ли каких работ нет! Я думаю, что это нужно проверить. И потом, знаете, вся постановка опытов в нашей лаборатории никуда не годна! Измерения не точные, постоянство условий не соблюдается, лаборанты с измерительной аппаратурой работать не умеют!

— Да?

— Да! И если вы хотите поставить дело серьезно, то сначала дайте мне навести порядок в методике опытов. Чтобы можно было верить цифрам.

Это заявление меня удивило. Физиологи ставят опыты, биохимики определяют гемолиз и делают всякие другие анализы. До сих пор все было правильно, а ему не нравится.

Я думаю. Политику тоже приходится соблюдать. Заведующий лабораторией Виктор Петрович, хотя тоже молодой, но кандидат наук. Девушки — Алла, Надя, Мила, Света — работают у нас уже несколько лет, вынесли на себе всю тяжесть экспериментальной проверки первой модели машины, они же обслуживают ее при операциях. Все люди надежные. А теперь возьми и скажи им: «Идите к черту, вот новый инженер будет вами командовать и учить, как ставить опыты и делать анализы».

И вдруг я слышу крик:

— А-а-а!!!

Что такое? Взглянул в окно. У морга машина с гробиком и венками. Женщина упала на гроб. Мать!

— А-а-а!..

Небо потемнело. Все замерло. Даже деревья как будто склонились.

В груди что-то оборвалось.

К черту все аппараты, к черту проблему гемолиза! Не могу больше этого переносить!

Я должен скорее уйти. Бежать от этого места. Спрятаться к себе в кабинет. Закрыть окна.

— Мне нужно идти, Володя. Передайте Виктору Петровичу, что я прошу его еще раз уточнить методику экспериментов. Если он будет сомневаться, пусть зайдет ко мне в клинику.

Прохожу через две комнаты лаборатории. Все сидят нахохлившись и стесняются на меня смотреть. И правильно.

Иду через сад, стараясь не бежать. От морга слышатся новые крики. Просто удивительно, как слышно. Больные уходят из сада в палаты. Им тоже стыдно на меня смотреть. Как им после этого решаться на операцию?

У крыльца стоят и сидят матери ребятишек, которые лежат в клинике. Они тоже слышат. И, наверное, даже знают, кто кричит. Они все друг друга знают, товарищи по несчастью. Я прохожу мимо них как сквозь строй. В душе кричу: «Заберите своих ребят, разве вы не видите, что я не могу!»

Добрался до кабинета. Но и здесь слышу эту несчастную. Нужно сесть и спокойно подумать. Если можно, спокойно...

Нет, нельзя. Стук в дверь — и сразу вбегает женщина. Глаза у нее безумные.

— Михаил Иванович! Посоветуйте, что же делать? Я боюсь операции! Второй раз! Ведь она не перенесет...

Опять. Что я, Бог? Очень может быть — не перенесет. Что я тебе скажу?

Я знаю эту женщину. Она еще молода и, наверное, даже красива. Сейчас она страшная. Муж ее — пожилой человек с застенчивым мягким лицом. Одна дочь, Майя, двенадцати лет, высокая, нескладная, приятная девочка. Три месяца назад моя помощница, Мария Васильевна, перевязала ей боталлов проток6. Это самая простая из всех операций при врожденных пороках. У нас в клинике сделано их более ста и погиб только один больной. Мне много раз звонили разные знакомые и просили, чтобы я не поручал эту операцию молодым врачам. Такие просьбы раздражают. Кого-то должны оперировать молодые!

Операция прошла нормально. Проток был прошит с помощью специального аппарата скрепками из тонкой танталовой проволоки.

Родители были рады. Впрочем, это не то слово. Но я не хочу искать других.

Однако в первые же дни начались неприятности, которым я не придал значения. Много было других, более тяжелых больных.

Сначала думали — ателектаз доли легкого. Это когда доля затемняется вследствие закупорки бронха мокротой и рассасывания воздуха из альвеол. Мокроту отсосали через введенную в дыхательные пути трубочку. Затемнение не исчезло. Образовалась гнойная полость в легком — абсцесс. Сделали прокол и отсосали гной. Состояние Майи не внушало опасений. Пункции повторяли, давали разные лекарства и недели через три полость исчезла. Затемнение почти рассосалось и девочку отпустили домой.

Но на другой же день прибежала мать со страшными глазами: у дочки кровохарканье. Посмотрели на рентгене — все так же. Анализы крови хорошие. Никаких жалоб. Успокоили: ничего, после абсцессов легких бывает — изредка разорвется мелкий сосуд в бронхе. Пройдет.

Не прошло.

Три дня назад девочку привезли в клинику. У нее появились сильнейшие легочные кровотечения. За последнюю ночь это повторилось дважды. Процент гемоглобина упал до пятидесяти. Я сам смотрел ее на рентгене: видно довольно большое затемнение в пределах верхушки левого легкого, сливающееся с тенью сердца и аорты. Нам кажется, что кровит из легкого. Возможно, абсцесс не зажил и воспалительным процессом разрушена стенка какой-то крупной артерии. Может быть, даже аорты? Судя по темпам учащения и усиления кровотечений, это непременно и очень скоро приведет девочку к гибели. Выход только один — оперировать, и чем скорее — тем лучше.

Операция была предложена еще позавчера. Родители не согласились. И вчера — тоже.

Отец, я знаю, сидит под окном палаты. А мать вот сейчас здесь.

Мне трудно на нее смотреть.

— Вашей Маечке нужна операция. Иначе она наверняка погибнет в ближайшие дни. Нужно соглашаться. Опасно? Да, опасно. А без операции безнадежно.

Рыдает.

— Ах, за что на нас такое несчастье?! Ну почему вы не оперировали ее сами?!

— Было бы то же самое. Операция сделана правильно. Мы не можем предвидеть и предупредить все послеоперационные осложнения.

Казенные, сухие слова. И лицо у меня угрюмое и сухое. Мне хочется утешить ее, вытереть слезы. Или поплакать вместе с нею. Но позволить себе этого я не могу. Мне очень плохо.

— Михаил Иванович! Спасите мою дочь, спасите Маечку! Только вам мы верим... Ваши золотые руки... Умоляю вас...

Меня не нужно упрашивать. Я и так собирался оперировать сам. Обещаю ей. Благодарит. Наконец идет, сгорбившись и волоча ноги. У двери останавливается, оборачивается, смотрит.

— Извините меня... Пожалуйста... сделайте хорошо...

«Пожалуйста». Боже мой! Ну что же мне делать? Операция будет очень опасна. Майя может умереть на столе... И что я тогда скажу матери? И ведь я обязательно буду виноват. Не бывает, чтобы врач где-то, в чем-то не сделал хотя бы маленькой ошибки, однако достаточной, чтобы умереть тяжелобольному. Буду разводить потом руками. Жалкий лепет оправдательных слов, произнесенных с серьезным, уверенным видом.

Может быть, хватит? Я сыт этими операциями по горло. Да, но что же делать? Пусть оперирует Мария Васильевна? Она хороший хирург и типичные случаи оперирует, пожалуй, лучше меня. Но тут будет все сложно и запутано. И потом — если девочка умрет у меня — это одно, а у нее — другое. Для матери другое. Она всегда будет думать: «Вот если бы делал сам профессор, Маечка, возможно, была бы жива...»

Кроме того, ты заведуешь клиникой, дорогой. Ты обязан делать все самое опасное. Пока не почувствуешь, что помощники делают лучше тебя.

Нет выхода.

А может, совсем не оперировать? Ну, умрет. От болезни умрет, не от меня. Стоит только выразить маленькое сомнение, как родители сразу же откажутся. Все будет в порядке. Сами отказались!

Но им будет потом плохо. Им все равно будет плохо. Отказались — умерла: «Ах, зачем отказались?» Согласились — умерла: «Не нужно было соглашаться... может быть, прошло бы...»

Я-то знаю, что не пройдет. Спасти может только операция. Какой риск? Думаю, процентов пятьдесят. Опять проценты... Некуда деться. Нужно сказать, чтобы брали девочку в операционную.



А я пока зайду в палаты. На третий этаж — там лежат хорошие ребятишки. Они уже вне опасности, и я им совсем не нужен. Но они мне нужны. Сейчас, перед тем как идти на эту операцию.

Длинный коридор. Не очень широкий, не очень светлый. Несколько сестринских столиков у стен. Посредине — проем, с окнами и балконом, там у нас столовая. Сейчас здесь играют дети. Одни уже оперированы и скоро пойдут домой, другие еще обследуются.

Обычные с виду дети. Вот двое мальчиков возятся с автомобилем. Машина старая, без колес, видавшая много мальчишеских рук. В другом углу идет игра в больницу. Я остановился у сестринского столика, будто по делу. Три девочки сидят на полу. У них куклы. Разговор:

— Тебе нужно сделать зондирование. Это совсем не больно, ты не бойся, не плачь. Когда будут делать первый укол, зажми глаза крепко-крепко и повторяй: «Не больно, не больно...» И все! Маша, давай зонд.

Маше пять лет. Она еще «необразованная», не знает, что такое зонд. Надя возмущается:

— Какой же ты доктор! Даже санитарка это знает. Будешь держать больной ноги и смотреть. Соня, включай рентген!

Возятся с куклой! Удивительно, как дети умеют фантазировать! С несколькими тряпками и щепками они могут разыгрывать целые пьесы. С возрастом эта способность теряется.

Подходит семилетний Миша. Как мне рассказывали, он изображает... меня. Миша — опытный человек, прошел всякие исследования, операцию с выключением сердца, многочисленные послеоперационные осложнения. Теперь уже ходит, только еще немного кривобокий. Он грубоват.

— Надька, ты неправильно делаешь! Когда зондируют, всегда темно. Нужно залезть под кровать. Давайте вашу девку, я сам буду...

— Не трожь! Мы сами! Иди делай свои операции! Манечке и Вере ты уже разрезал кукол, теперь они умерли. Маня все еще плачет, у нее нет куклы... Иди, иди!

Надя палит, как из пулемета. Миша хотел было вцепиться ей в волосы, уже занес руку, но вовремя одумался — ему еще больно.

Пусть дерутся. Очень приятно, когда ребята начинают баловаться после операции. Правда, потом приходится останавливать. Есть такие, что все вверх дном переворачивают.

А вот этот мальчик не играет. Он сидит на корточках у стены и только смотрит грустными глазами на других детей. Он синий, у него тетрада Фалло. Будет сложная и рискованная операция. Не стану его разглядывать. Нельзя сходиться с детьми до операции, лучше держаться подальше. На обходе по понедельникам я только смотрю им на грудь, слушаю сердце. А в лицо стараюсь не вглядываться. Вот после операции — другое дело. Тогда их можно любить безопасно.

Иду дальше. Конец коридора с несколькими палатами отгорожен стеклянной перегородкой. Это послеоперационный пост.

Здесь царствует Мария Дмитриевна. Она только сестра, но на ней держится весь этот уголок. Ей лет тридцать, она тоща, строга, сдержанна, даже резка. Никакого сюсюканья с детьми и очень много любви.

Тут трудно работать. В двух палатах лежат шесть-восемь детей первые дни после операции. Как только их состояние улучшается, их переводят в общие палаты. Поэтому здесь не бывает легких больных. Работают две сестры и няня. За день они делают массу сложных процедур: инъекций, переливаний крови. Кроме того, банки, клизмы, промывания желудка, поворачивания, протирания, порошки, кормление, перевозка на рентген и в перевязочную. И это же дети. Они плачут, их нужно уговаривать.

Сегодня здесь относительно тихо. Я обхожу всех больных, здороваюсь, разговариваю. И конечно, смотрю температурные листы, анализы, назначения. Мне приятен этот обход. Все ребята в порядке.

Где-то в подсознании все время мысли об операции, о Маечке. И страх. Я гоню их. Еще будет время.

А пока — вот эти дети.

Володе четыре года. Когда я подхожу, он делает вид, что спит. Глаза закрыты, но веки тихонько вздрагивают. Он всегда притворяется спящим, когда подходят врачи. Усвоил защитную реакцию — когда ребенок спит, его стараются не тревожить. Он надеется таким образом избежать уколов.

— Володенька, открой глазки, ведь ты не спишь! Никакого ответа.

— Ну, открой же. Уколов сейчас не будет. Я думаю все уколы отменить.

Веки осторожно приподнимаются. Видит — все мирно, в руках нет даже трубки. И Марии Дмитриевны рядом нет. Совсем проснулся. Улыбается, протягивает руку, чтобы поздороваться.

— Ты отменишь уколы, правда?

— Отменю, только, наверное, завтра.

Недоволен.

Все дети приятны. Чувства к ним имеют чисто биологическую природу. Когда берешь на руки ребенка, то испытываешь ощущение, которое нельзя определить словами. Почему-то до сих пор не придуманы слова.

Но особенно дороги те дети, которые выстраданы. И не только для родителей, а и для хирургов. Они становятся родными — в них вложена часть твоей души.

Этот Володя оперирован четыре дня назад с искусственным кровообращением. У него было отверстие в межжелудочковой перегородке с довольно большими вторичными изменениями в легких.

Вскрыли грудную полость, рассекли перикард7. Уже в это время сердце стало давать перебои — аритмия. Начали спешить. Подготовка к подключению машины была еще не закончена, как возникла фибрилляция — беспорядочное подергивание сердца вместо сокращений. Душа ушла в пятки. Такой мальчик! Массаж сердца. Не помогает. Тогда в страшной спешке была всунута трубка в правое предсердие и металлическая трубочка в бедренную артерию. Машина готова. Пускайте! Стало легче. Можно вздохнуть.

Сама операция не была особенно трудной. Отверстие в перегородке было зашито без заплаты. Зашили стенку желудочка. Остановили машину. Сердце заработало хорошо. Но все время мучил вопрос: не погиб ли мозг? В суматохе никто не мог сказать, сколько времени прошло от момента прекращения массажа до пуска машины. Если больше пяти минут — мозг погиб. Зрачки расширены — плохой признак... Правда, они скоро сузились. Операция была закончена в полном молчании.

Дмитрий Алексеевич, анестезиолог8, и его помощница-сестра вводили разные лечебные средства, чтобы привести к норме все показатели крови. Это удалось. Но мальчик не просыпался. Три часа мы все сидели над ним. Сердце работает хорошо. Больной наш дышит, губы розовые. Но не просыпается. Уже теряли надежду. Я пошел покурить. Хоть немного прийти в себя. И вдруг в кабинет буквально врывается Люба, анестезиологическая сестра.

— Михаил Иванович! Открыл глаза!

Я бегом спускаюсь в посленаркозную. Да, действительно — глядит! Правда, взгляд еще бессмысленный и глазки сонные.

— Володя, Володя, милый мой!

Поворачивает голову. Ух! Можно идти. Там, внизу, наверное, мать совсем извелась. Все хорошо, пока хорошо. Слава богу, проснулся!

Теперь мать сидит около Володи. Она уже совсем спокойна. Операция прошла хорошо, ее сын улыбается, ест, спит, кажется, что все страхи уже позади. Она счастлива. У нее светятся глаза.

Бедные матери, как часто бывает обманчиво это благополучие в первые дни после операции! Где-то в глубине маленького тельца, может быть, медленно накапливаются вражеские силы, чтобы обрушиться на него в одну из ночей. За несколько часов, иногда минут, все может пойти прахом. Может быть, он плохо откашливает мокроту и где-то в глубине легкого зреет очаг пневмонии. Или на поверхности вшитой в сердце заплаты медленно растет тромб, чтобы в какой-то момент оторваться и закупорить важную артерию мозга. Много послеоперационных опасностей подстерегает маленьких пациентов. Для того чтобы их заметить, Мария Дмитриевна каждый час меряет кровяное давление и берет кровь на анализы. Для этого же врач Нина Николаевна по нескольку раз в день слушает им легкие и почти ежедневно — смотрит на рентгене.

— Михаил Иванович! Все уже хорошо? Опасности нет? Как я вам благодарна!

— Опасность еще есть, но она уменьшается с каждым днем. А благодарить будете потом, когда повезете Володю домой.

Вот другой мальчуган, тоже Вова. Операция была вчера. Он еще тяжел. Лежит вялый, глаза полузакрыты, в углу рта ржавая полоска, — видимо, недавно его рвало. В вену руки ему непрерывно каплями переливают то физиологический раствор, то плазму, то кровь. К носу подведены две трубочки, по которым идет кислород. Моча вытекает через катетер. С руки не снимают манжетку тонометра для измерения кровяного давления. Через каждые три часа ему делают какие-нибудь инъекции. Мать его смотрит на все это с ужасом. Каждый укол с болью отзывается в ее теле и она невольно протягивает руки, чтобы схватить сестру. Все время у нее льются слезы. Она так парализована страхом и необычной обстановкой, что пользы от нее мало. Больше вреда. Мария Дмитриевна просит, чтобы ее отправили из палаты.

Но сегодня я не могу этого сделать. Образы Маечки и ее матери стоят передо мной. Пусть эта мама смотрит на своего Вову. Я думаю, что завтра-послезавтра она сможет успокоиться. У мальчика ничего страшного нет и, я надеюсь, не будет. За это говорят все почасовые записи в листке, все анализы. И операция ему была сделана радикально9. Все будет хорошо!

Пойду еще посмотрю Леночку. Она лежит в другой палате, вместе с двумя женщинами. Лена прожила семь лет от рождения и семь дней после операции. Может быть, это было вторым рождением, потому что смерть уже стояла за ее спиной. Не хочется вспоминать об этой тяжелой борьбе: были кошмарные осложнения. Ужас и отчаяние охватывали меня несколько раз, и я грубо, непозволительно ругал своих помощников, хотя они были совсем не виноваты или виноваты чуть-чуть. Сейчас все позади. Почти все. Едва ли что-нибудь может стрястись, если на восьмой день все, просто все, хорошо.

Я присаживаюсь к ней на кровать. Мне хочется потрогать эту девочку, приласкать ее, услышать ее голос.

— Ну как живешь, Леночка? Как спала?

Она поднимает свои огромные ресницы, под ними открываются большие голубые-голубые глаза.

— Хо-ро-шо... — тянет она и улыбается даже немного кокетливо. Ах ты, моя прелесть! — Мне уже сегодня ничего-ничего не колют, и я переезжаю в шестую палату. Вот только папа должен уехать...

Она хорошо вымыта и тщательно причесана. Две тугие косички торчат в стороны. В них белые капроновые банты.

(Кто заплетает сейчас косички той девочке, перед тем как положить в гроб? Мать, видимо, не в силах это сделать... Ладно. Довольно.)

Лене это сделали, наверное, девушки из лаборатории. У нас есть молодые лаборантки, и они приходят иногда ухаживать за своими любимцами. Потому что папа едва ли смог бы заплести так хорошо, а сестрам в пору заботиться о здоровье своих подопечных, а не о красоте.

Папа у Лены — техник. Дома маленький ребенок, и мать смогла приехать только на два дня. Впрочем, наши сестры уважают пап. Говорят, что они толковее и меньше поддаются панике. Вот этот папа починил плитки, ингалятор, отсос. Помогает во всякой работе.

Это трудная проблема — мамы и папы. К взрослым в послеоперационные палаты никого не пускают, чтобы «не заносили инфекцию», как мы, медики, говорим. А около детей сидят родители, хотя инфекция здесь еще страшнее. Это — уступка жалости. Нельзя, ну просто невозможно, отказать матери или отцу, когда их ребенок находится между жизнью и смертью. Некоторые, правда, помогают сестрам и няням: поднять, переложить, покормить. Персоналу работы хватает, и лишние руки всегда полезны. Но большей частью родители мешают. Ухаживать за больным нужно уметь. И нужны, кроме того, крепкие нервы. Или по крайней мере привычка. Попадаются истеричные и просто плохие люди. Им все кажется, что сестры и врачи недобросовестны, ленивы, жестоки. Чуть ли не одержимы желанием уморить их детей. Таких приходится выгонять, не обращая внимания на угрозы жаловаться. Впрочем, жалуются исключительно редко. Наверно, потом каждый все спокойно обдумает и устыдится. Слишком уж очевидна самоотверженная работа.

Есть еще и нахалы. Они проникают к больным всеми средствами: проходят черным ходом, приносят свои халаты. Подозреваем, что одна старая нянька в пропускнике берет за это взятки.

Довольно заниматься пустяками. Нужно идти делать главное дело. Леночка и Володя совсем хорошие. Вовка тоже будет жить. Так что все-таки есть уже какое-то оправдание перед Богом, или кто бы он там ни был, или перед собой — это все равно.

Иду в операционную. Больше никаких оттяжек. Все внутри напряглось. Чувства сжались в комочек и спрятались где-то в уголках моего «я». Ясность. Черное и белое.

Переодевание. Очки. Маска. У входа в предоперационную вижу всякие мелкие беспорядки, но сейчас нужно молчать. Нельзя растрачивать спокойствие. Для этого еще будет достаточно поводов.

Девочка уже в операционной. Уже введена трубка в трахею, подключен наркозный аппарат. Она спит. Ассистенты Мария Васильевна, Петр Александрович и Володя одеты и обкладывают операционное поле стерильными простынями.

Они сейчас будут начинать. Операционная сестра Марина — строгая, красивая, тонкая — стоит, положив руки на столик. У нее все готово. И там, внутри, — тоже.

В предоперационной мою руки. Без слов и почти без мыслей. Где-то в подсознании все уже обдумано вчера, сегодня утром, вот только что, пока был в палате. Одна щетка, другая.

Вхожу в операционную. Молча подается салфетка, потом спирт. Надевается халат.

— Поправьте свет. До операции никогда не поставите лампу как полагается!

Стоп. Нельзя заводиться. Все равно в следующий раз опять не поставят. Черт с ними!

Больная лежит на правом боку. Рубец от первой операции уже иссечен, и сейчас накладываются зажимы на мелкие кровоточащие сосуды. Движения у Марии Васильевны четки и точны. Она — само спокойствие и деловитость. Но это обман — она сильно нервничает, и когда оперирует одна, то часто ворчит. Все это замечается и думается каким-то краешком мозга. Марина подает инструменты в руку хирурга с легким щелчком, без слов угадывая, что нужно. Она очень опытна и давно работает со мной. Отличная сестра. Нет — помощница.

Перчатки. Спирт. Становлюсь на свое место. Рассекаю межреберные мышцы и попадаю в плевральную полость. Она заращена спайками. Легкое срослось с грудной стенкой, это естественно после операции. Спайки трудные: пальцем не разделяются, приходится рассекать скальпелем или ножницами. Кровоточит, нужно коагулировать, или попросту — прижигать электрическим током от аппарата диатермии. Легкий дымок и запах жженого.

Все делается почти автоматически. Видишь операционное поле, легкое, в голове есть план с разными вариантами, и он выполняется этап за этапом простыми, привычными движениями. Управление руками — это и есть мысли при операции. Движение, взгляд, мгновенная оценка результата, замыкание нового движения. Весь мир выключен. Можно простоять шесть часов и не почувствовать, что есть ноги. Конечно, когда трудно. Если просто — обычная работа, выполняемая стоя. Сейчас трудно. Вернее — будет трудно. Как только верхняя доля легкого отделилась от грудной стенки, сразу стало ясно, что уплотнение, похожее на опухоль, располагается в сосудах, отходящих от сердца: на дуге аорты, на легочной артерии. Легкое только припаяно к нему, и, хотя его ткань уплотнена, причина кровотечения — там, в крупных сосудах. Если на опухоль нажать, то она пульсирует под пальцами. Аневризма! Аневризма аорты! Картина болезни сразу стала ясной. После операции образовался абсцесс легкого, и воспалительный процесс разрушил измененную стенку аорты около боталлова протока. Образовалось выпячивание стенки аорты — аневризма. Недавно она прорвалась в бронх узким ходом, и через него периодически поступает кровь. Любое следующее кровотечение может оказаться последним.

Все понятно, и все очень плохо. Гораздо хуже, чем я ожидал. В аорте — отверстие. В легком — абсцесс. Полость аневризмы захватывает часть дуги аорты. Все это окружено толстым слоем спаек, прочных, как хрящ. Кроме того, воспалена легочная ткань.

Руки мои автоматически продолжают работать — разделяют сращения, все ближе подбираясь к аневризме. Но в голове одна мысль: что делать? При работе страха меньше, и я как будто еще не осознаю всей опасности положения.

Нужно остановиться. Помыть руки — это передышка для думания.

Итак, есть две возможности.

Первое — зашить и уйти. Пока еще отступление возможно.

Представляю: мать подбегает: «Все благополучно? Маечка будет жить?» Увы, нет. Погибнет, и, наверное, скоро. Нельзя ничего сделать. Вернее, сделать было можно, но очень опасно. Могла умереть на столе. А так? Молчание. Были шансы на спасение? Да, были, очень мало. Я побоялся их использовать. Зачем же вы брались оперировать? Что же нам теперь делать? Везти в Москву? Нет. Умрет в самолете.

Пауза. Взгляд.

Потом в палате проснется. Бледное личико. Глаза с надеждой. Немного спустя: кашель, кровь. Много крови. Снова взгляд. Недоумение: как же так? А разве операция?.. Нужно выйти из палаты. Профессор же не обязан сидеть сам около каждого больного. Хорошие ординаторы все сделают, что нужно. Тем более, когда делать нечего, кроме переливания крови. Знал?

Да. И побоялся, что скажут «зарезал»? Нет. Морг, похороны, взгляд матери? Да... Тогда иди ты...



Второе: попробовать. Выделить аорту выше и ниже аневризмы. Как можно ближе. И легочную артерию. И долю легкого.. Потом пережать аорту зажимом и быстро удалить аневризму с долей легкого. Отверстие в аорте зашить. Но пережать аорту можно только на десять минут, и то при условии, что сосуды к голове останутся выше зажима. Если больше, то погибнет спинной мозг. Времени очень мало. Но можно заткнуть дырку в аорте пальцем, отпустить зажимы, подождать, пока мозг промоется артериальной кровью, и снова пережать сосуды. Так можно несколько раз. Есть опыт в прошлом, удачный. Но здесь спайки, воспаление. Удастся ли зашить дырку в аорте? Если нет? Тогда — все.

Снова мать. Не надо слов. Ужас в глазах. «Умерла!» Да. Я не мог. Аневризма. Спайки. Ткани изменены. Прорвались. Кровотечение... «О-о-о... умерла...»

А может, удастся? Тогда, как сегодня, войду в палату: «Ну, как живешь, девочка? Милая моя...»

Две возможности. Только две. Трудно выбрать. Поработаем еще. Можно немного оттянуть с решением. Если не удастся выделить аорту и сохранить артерии, идущие к голове, тогда само собой решится: невозможно.

Но это удалось. Почти удалось. Вскрыл полость перикарда, освободил восходящую аорту и, идя по ней вниз, добрался до важных сосудов. Сделал под аортой канал и подвел тесемку. Это было самое трудное. Выделил аорту ниже аневризмы. То же с легочной артерией. Все это очень медленно. Операция продолжается уже три часа. Я этого не замечаю. Анестезиолог молчит — значит, все хорошо. Кроме того, я вижу, как работает сердце. Полная тишина. Нужно беречь нервы для будущего. Хотя есть поводы для ворчания: Петр Александрович ассистирует не очень хорошо. Он мне редко помогает и не привык. Зато двое других — на высоте. Все время переливается кровь. Учитывается и восполняется каждая капля, потерянная на марлевых шариках или салфетках.

— Дмитрий Алексеевич, позаботьтесь, чтобы послали на станцию еще за кровью. Если я решусь, то кровопотеря будет большая, — говорю я анестезиологу.

Продолжаю работать. Очень трудно — выделять из спаек сосуды и долевой бронх. Шаги измеряются долями миллиметра. По-прежнему работают руки. Мысли редки и отрывочны. Может быть, приключить аппарат искусственного кровообращения? Тогда я безопасно пережму аорту.

К сожалению, подготовка занимает два часа. Кроме того, нет свежей крови. И самое главное — нужно снять свертываемость крови.

Операция идет очень чисто и хорошо. Начинает казаться, что я сам Бог. Все мне доступно. Вот как чудесно разделены все сосуды! Корень доли легкого уже выделен. Это нелегко в таких спайках и рядом с аневризмой, не думайте. Все-таки я неплохой хирург. Пожалуй, один из самых лучших.

Не хвастай. Руки у тебя дрожат. Всю жизнь. И вообще ты.... Морг. Крик.

Все подготовительные шаги подходят к концу. Даже больше — я перевязал бронх. Отступить еще можно. Сейчас нужно решаться.

Но решаться не пришлось. Внезапно брызнула струя крови и залила мне лицо... Мгновение — и кровоточащее место прижато пальцем.

— Протрите мне очки!

А пока я ослеп. Но это ничего. Палец знает свое дело.

— Осушайте кровь в ране!

Стенка аневризмы прорвалась. В одном месте я немножко глубже рассек спайки. Этого следовало ожидать, и все-таки случилось неожиданно.

Зачем я не остановился?!

Теперь поздно говорить. Но пока еще все тихо. Сердце работает хорошо. Все хорошо!

Нет. Теперь уже нет. Стоит мне отпустить палец — и за несколько секунд плевральная полость зальется кровью, кровяное давление упадет до нуля, а сердце будет сокращаться тихо-тихо. Нужно держать. Как мальчик, который спас Голландию, заткнув пальцем дырку в плотине. К нему пришли на помощь. Ко мне никто не придет.

— Переливайте кровь, как можно скорее! Начинайте в артерию!

Я набираю воздух в легкие, как будто перед прыжком в воду. Как будто вдыхаю в последний раз...

— Петя, пережимай аорту! Марья, зажимай легочную артерию!

Отнимаю палец от дырки. Струя крови ударила и быстро ослабла — нет притока.

— Отсос! Черт бы вас побрал, не сосет! Давай другой, быстрее!

В моем распоряжении десять минут. Это так мало. Я разрываю отверстие в стенке аневризмы. Быстро вычерпываю из ее полости старые сгустки крови. Нужно удалить долю легкого, чтобы открыть доступ к аорте. Это не удается — оказывается, еще много неразделенных спаек.

— Давайте мощные ножницы! Пошевеливайся, корова!

На долю мгновения мысль: не надо ругаться. А, какая теперь разница! Доля легкого грубо отсечена, наполовину оторвана.

Ужас.

В стенке аорты зияет отверстие около сантиметра. Края неровные, кругом измененные воспалением ткани. Не зашить! Нет, не зашить... — Ах, что я наделал, что я наделал!.. Дурак!

Это о себе. Я ничтожество. Пусть все знают. Мне все равно. Хочу одного — вот тут же сдохнуть. Сейчас. Пока еще бьется то сердце.

Нужно что-то сделать. Пытаться. А вдруг швы удержат? Боже! Яви чудо!

— Марина, давай швы. Крепкие, проверяй, чтобы не порвались!

Скорее шью, стараясь захватить края пошире. При попытке завязать ткани прорезаются. Так и знал!

— Давай еще. Еще!

В бесплодных попытках прошло минут пять. Из каких-то сосудов в аневризму все время подтекает кровь. Пришлось сильнее подтянуть легочную артерию. — Михаил Иванович, давление падает.

— Переливайте быстрее кровь! Обнажите артерию на другой ноге. Да побыстрее, не копайтесь, растяпы!

— Пульса нет!

Боже мой! Боже мой! Что же делать? Вижу, чувствую руками, как слабеют сердечные сокращения. Нужно снимать зажим с аорты.

— Петя, Марья, Володька! Я закрою дырку в аорте пальцем, а вы отпустите все зажимы. Ну, все вместе!

Отпустили. Давление в аорте слабое, но кровь все-таки где-то пробивает. Сердце совсем останавливается.

— Переливайте, переливайте скорее! Отсасывайте! Готовьте адреналин, два кубика!

Нет, нужно снова зажать аорту. Кровь заливает все поле. И массировать сердце. Бесполезно, конечно, бесполезно, но оно же еще бьется... А вдруг?! Брось, чудес не бывает. Бога нет.

— Петя, зажимай снова аорту. Марья, рассеки перикард шире для массажа. Да ты же вынул зажим, оказывается? Ах ты сволочь, где были твои глаза?! Оболтус! Ведь теперь мне его не провести. Ну как можно работать с такими...

Эпитеты, разные обидные слова. Я кричу, потому что в отчаянии. Петя виноват, конечно, что вынул зажим, и я теперь не могу его провести под сосуды одной рукой. Но разве это меняет дело? Я отнял палец от аорты, и из отверстия редкими и слабыми толчками выбрасывается струя крови. Как из бочки, когда вода уже на дне...

Я чуть не плачу... Я не хочу жить в этом ужасном мире, в котором вот так умирают девочки...

Массирую сердце. При каждом сжатии желудочков из аорты выбрасывается немного крови. Зажим под нее я так и не могу подвести. За это я еще продолжаю ругать Петю. Ругаю Марию Васильевну за то, что она плохо сделала первую операцию, хотя у меня нет никаких доказательств.

Адреналин. Массаж. Новые порции крови. Все тянется мучительно долго. Сердце дает редкие слабые сокращения, как будто засыпает. Но нужно что-то делать, делать!

— Михаил Иванович, зрачки широкие уже десять минут.

Я очнулся. Довольно. Нужно когда-то остановиться. Признать, что смерть совершилась. Хотя сердце еще изредка вздрагивает.

— Ну, все. Кончаем. Не нужно больше переливать кровь. Она пригодится другим... Сразу охватывает безразличие и апатия.

— Зашейте рану...

Иду в предоперационную, к креслу... Нет, нужно переодеться, я весь в крови. Сажусь.

Голова пуста. Руки бессильны. Мне все равно...

Но еще не все. Есть мать и отец. Конечно, они чувствуют там, внизу, что не все хорошо. От начала операции прошло пять часов. Но они еще надеются. Надежда тает и тает, и сейчас ее нужно порвать, как ниточку, которая связывает их с жизнью, с будущим. Ждать больше нельзя. Бесполезно. Рана зашита, кровь убрана. Майя накрыта простыней. Не Майя — труп. Не могу произнести этого слова..

В предоперационной собралось несколько врачей. Кому-то из нас нужно идти сказать. Собственно, сказать должен я. Но я молчу. Не могу. Я тяну и надеюсь, что кто-нибудь выручит меня. Наконец Петр Александрович говорит Володе:

— Пойди скажи матери.

Володя не смеет ослушаться старших. У нас не принято отказываться... Он нехотя встает и идет к двери.

Поздно. Долго собирались. Дверь из коридора распахивается, и в помещение операционной врывается мать. Она, как безумная, бежит прямо к столу и бросается на труп дочери. Рыдает. Говорит нежные слова. Целует ее посиневшие губы.

— Проснись, ах, проснись, моя ненаглядная!..

Она не говорит слов, которых я жду: «Что они с тобой сделали?» Никого не обвиняет. Она еще не понимает, не хочет понять, что дочери, ее Маечки, уже нет.

Операционная почти опустела. Трудно смотреть на это. Девушки-сестры плачут.

Я подхожу к матери и стараюсь ее успокоить. Говорю какие-то ничтожные слова, которые даже противно вспоминать. С большим трудом ее удалось оторвать и увести в реанимационную10 комнату. Там ей сделалось плохо. Я не видел, остался в предоперационной и снова сидел в кресле. Пришли, сказали, что лежит на полу. На полу? Почему? Да, ведь в этой комнате нет ни кровати, ни кушетки. Только круглые железные табуретки.

Потом мать и отца Маечки увезли в санитарной машине домой. Что они там будут делать — не знаю.

Мария Васильевна сидит в углу и всхлипывает, как ребенок.

Мне еще нужно написать протокол операции. «Попытки зашить дефект в стенке аорты не удались. Кровотечение продолжалось, и сердечная деятельность медленно угасла».

«Угасла». Все дела кончены. Нужно идти домой. И день тоже угас. Темнеет. Это хорошо — меня не будут видеть.

Иду через сад, мимо больших деревьев под светлым вечерним небом. Тихо. Только вдали слышен глухой гул города. Загораются первые огоньки. Все красиво и благообразно. Поэты пишут об этом стихи. Какие стихи? Это обман! Для меня сейчас весь мир полон зла и горя. Люди за теми окнами страдают. Они мучаются болезнями. Или ненавидят. Или тоскуют. Пьют, дерутся. Считают деньги. Где-то еще дальше, за горизонтом, голодают. А там делают атомные бомбы. Готовятся обрушить на людей лавину смерти и мучений.

Нет, сейчас на меня не действуют светлое небо и запах цветов. Все мрачно. Нужно думать. Искать. Создавать гармонию с этим небом. А так им могут любоваться только слепые.

У двери дома. Слышу нежный детский голосок.

— Кто там?

Это моя внучка, Леночка. Ей четыре года. Она зовет меня папой, потому что настоящий папа ушел, когда она была совсем крошкой. Я ее очень люблю. Очень. — Почему ты так поздно? Ты делал операцию?

Беру на руки, целую. А перед глазами — те девочки. У первой были такие же косички и капроновые банты. Только та очень худенькая.

— Делал операцию, да? Больная умерла? Все это сказано веселым голоском. Для нее слово «умерла» еще ничего не означает.

— Да, моя милая, умерла. Выходит жена. За много лет совместной жизни она научилась узнавать о смертях по моему лицу. Расспрашивать у нас не принято.

Все делается, как всегда. Переодевание. Домашние туфли. Обед в молчании. Если это можно назвать обедом. Не нужно внешних эффектов. Пусть идет все, как обычно. Только вот надо выпить. После такого дня это необходимо. Частенько ты стал прибегать к этому «лекарству». А что мне беречь? Теперь по программе — сон. Под этим предлогом можно скрыться в кабинет и лечь на диван. Можно поставить на стул коньяк и рюмку. Как у Ремарка или Хемингуэя. Смешно. Даже в такие моменты человек поддается внешним эффектам. А может, только я такой?

Сон сегодня не состоится. В чуть затуманенной голове непрерывно проносятся образы прошедшего дня. Крик матери над гробом. Той, первой. Вторая мать: «...Пожалуйста... сделайте хорошо...» Не сделал. Не сумел.

Двери закрыты, и в соседней комнате тоже никого нет. Можно зажать голову руками и стонать: боже мой, боже мой...

Убийства. Ежедневно в больницах всего мира умирают люди. Нередко по вине врачей. Особенно хирургов. Терапевтам, тем легче: лекарство не подействовало, а больной умер сам. Жаль, конечно. Не спасли. Но что сделаешь, наука еще не всесильна... Да, разумеется, вы не виноваты.

Разные бывают убийства. Бандит убивает из-за денег или просто так. Это омерзительно, и его наказывают смертью.

Ревнивец убивает, потому что страдание сводит его с ума. Его наказывают легче. Иногда даже прощают. Люди все-таки уважают любовь. Впрочем, для убийцы иногда самое худшее — остаться жить. Но он вылечивается со временем. Как правило.

Шофер убивает случайно. Он несчастный. «Это» набрасывается на него, как зверь, калечит его. Иногда на всю жизнь. А что делать? Нельзя же разрешить шоферам давить людей безнаказанно.

Есть еще войны.

И вот здесь, на самом конце — мы, хирурги. Нас никто не называет убийцами. Благородные цели. Человек в опасности, врач мужественно борется за его жизнь, ну, и иногда — проигрывает. Не сумел. Что поделаешь?

Не первый раз я лежу вот так на диване. Достаточно было смертей. Убийств? Да, и убийств. Непреднамеренных, как говорят юристы. Надо называть вещи своими именами. Я много думал и передумываю снова и снова. Тысячи сложных и сложнейших операций и... довольно много смертей. Среди них немало таких, в которых я прямо виноват. Нет, нет, это не убийства! Все во мне содрогается и протестует. Ведь я сознательно шел на риск для спасения жизни.

Как все досадно! И горько. Где я ошибся сегодня? Нужно было остановиться. Как убедился, что аневризма, — так стоп. Зашить. До завтра бы продержались с переливаниями крови. Приготовили бы АИК, свежую кровь. Потом оперировать снова. Можно выключить сердце и спокойно ушить дырку в аорте, удалив долю легкого.

Э, брось. Это тоже очень трудно — прооперировать аневризму с машиной. И нужно было еще дожить до завтра. Нет, все-таки шансов было бы гораздо больше. Ошибки. Как мальчишка, делаю ошибки...

Операции бывают разные. Оперируешь тяжелораненого на войне. Смерть так, смерть так. То же самое, когда прорвется язва в желудке или перекрутятся кишки. Ошибки? Да, бывают ошибки, но деться некуда. Оперировать нужно быстрее.

Совсем другое дело вчерашняя операция. Девочка пришла на своих ногах и прожила бы еще года три-четыре. А теперь она лежит дома на столе, в переднем углу.

Выпьем.

Так отчего же умирают больные?

Все сделано правильно, а человек умирает. Не рассчитали. Во-первых, может быть, не сумели рассчитать. Врач оказался неумен. Во-вторых, потому что самого расчета нет. Наука плоха.

Сделано неправильно — где-то не так разрезал, или было очень трудно из-за характера самой болезни — ткани сильно изменены. Хороший мастер сделал бы, а похуже — не сумел. Смерть. Для десяти сделаешь, а на одиннадцатом — промахнешься. И опять смерть. Хирург — это не только врач. Это мастер. Как ювелир или слесарь-инструментальщик. Бывают мастера хорошие и плохие. Плохие пусть лучше не берутся.

Чтобы уметь рассчитать, нужно быть умным и знать свою науку. Нужно учиться и учиться.

И все равно этого мало. Мой знакомый математик вообще не признает медицину наукой. Нет расчета — нет науки. Говорит, что нужны вычислительные машины. Может быть. Не знаю. Еще не вник. Но мозг человека явно не совершенен, если часто путает и забывает.

Чтобы хорошо оперировать, нужны не только рукодельные способности, но и опыт. Нужно много оперировать. И еще нужен характер. Как все здорово раскладывается по полочкам!

Значит, куда ни денься, а смерти будут? Нельзя ждать, пока медицина сделается точной. Пройдут десятилетия, много больных перемрет, не дождется. Человек не может не ошибаться при расчетах в любом деле. Но за наши ошибки платят жизнями. Чтобы научиться мастерить, нужна практика. Испорченные вещи. Наши вещи — люди.

Ужасно. И нельзя изменить.

Так что расстраиваться не надо. Все правильно. Нужны только честные намерения. И чтобы деньги не брать. Тогда приди с работы, выпей и ложись спать. Для профессии хирурга слабонервные люди не годятся.

Леночка пришла ко мне проститься перед сном. После ванны она такая чистенькая, ясная. Вся светится весельем и задором.

— Спокойной ночи, папочка. Ты пьешь коньячок? Проводи меня до кровати!

— Спокойной ночи, моя милая. Иди одна, я полежу — устал.

Она поцеловала меня и убежала, путаясь в длинной рубашонке и что-то щебеча.

Наверное, я не гожусь в хирурги. К черту такую профессию, от которой умирают!

Говорят, что есть законные проценты смертности после операций. Мировая статистика неудач и ошибок. У нас? Приблизительно на уровне. Иногда — хуже, иногда — лучше. Но за цифрами не видно умирающих. Их фотографии в журналах не печатают.

Серьезные такие глаза были у той девочки.

А Майя была веселая, жизнерадостная.

Были. Была.

Выпьем еще рюмку.

Чертовски горькая штука. Нет, не сопьюсь.

Не все же умирают. Разве те ребята в палате не хороши? Каждый понедельник много их приходит на проверку. Выросшие, веселые, красивые. Смотришь на них — и тает в груди озлобление и горечь. И опять берешься...

Тридцать лет я занимаюсь хирургией. Очень давно. Пришел такой сияющий юнец. Мечты: пересадка органов, омоложение. Нож — вершина медицины. Терапевты — низшая раса. «Вот я — сделаю!» Смотрю теперь на того себя издали — немного грусти, немного презрения. Сожаление? Пожалуй, нет. В общем прожил неплохо. Никаких особенных внешних эффектов не было, все тихо, обычно, скромно. Аспирант, ассистент, доцент, профессор. Почти как все врачи, о которых пишут в романах и пьесах: ограниченные, немножко смешные педанты.

Ну нет! «Я видел небо!» Хирургия дала мне такие страсти, которых не может дать ничто другое. Я — творец. Я — исполнитель. Совесть — вот мой главный судья. А кто может наложить большую ответственность?..

Ах, это все слова! Красивые слова. А был только тяжкий труд.

Сегодня я лежу раздавленный, и мечты кажутся столь же далекими, как и вначале.

Но ты не прав. Это горе и усталость. Многое двинулось...

Помнишь, в тридцатых годах резекция желудка11, удаление почки казались нам, аспирантам, вершиной хирургии. Наши светила лишь очень робко пытались сделать что-либо в грудной полости, и почти всегда — неудачно. Потом надолго бросали. А теперь у меня ординаторы оперируют митральные пороки12 сердца, и больные не умирают.

Да, конечно, это дорого стоило людям. И хирургам. Но теперь есть отдача. Идет прибыль.

Как мы тогда мало знали, мало умели... Но незаметно шел прогресс. Вот переливание крови, вот местная анестезия, разные мелочи ухода и диагностики. Смотришь — умирает все меньше и меньше. Уже думаешь — достиг! Начинаешь оперировать больных потяжелее, и тут тебя — раз! раз! Лежишь потом мордой в грязи. «И зачем я взялся? Почему не остановился тут?» А потом отойдешь — и снова что-то ищешь, копаешь. И так многие хирурги, во всем мире.

После войны перебрались в грудную полость — легкие, пищевод. Я уже был профессором. Правда, это не главное. Хирургия всех равняет — простого врача и академика: покажи, что ты можешь сделать? А степени — это дело второе.

Неправда, так думают врачи, а профессора и академики все равно себя считают выше. Они — посвященные. Многие уже забыли дрожь и лепет на защите своей жалкой диссертации и искренне считают, что «внесли вклад».

Кто это «многие»? А ты? Что, твои «Варианты диафрагмального нерва в связи...» — вклад?

Не будем мелочны. Я работал честно. Не переоценивал свои чины. Они важны — дают возможность получить хорошую клинику, создать условия для большой хирургии.

Тысяча девятьсот сорок девятый год. Первая пневмонэктомия13. Шесть с половиной часов. Больной в шоке, а я так устал, что не мог даже сидеть — лег на диван. Правда, тяжелый был случай. Поправился. Очень было приятно. Как-то он теперь, наш Сеня, Семен? Уже лет пять не является. Последний раз был хорош — сельский почтальон. «Километров двадцать в день хожу...» Приятно вспомнить. А был обречен.

Много, конечно, было таких Семенов. Иначе как вынести? Только почему-то сейчас не они приходят на память. Скоро после Семена умер Павлик с хроническим абсцессом легкого. Кровотечение от повреждения артерии. Так же вот я лежал дома.

Все-таки операции на легких потом пошли хорошо. Теперь это освоенная область. Можем оперировать почти с гарантией. Мой вклад в это дело тоже есть. Ах, не надо. Какой там вклад. Думал: разработал хорошую методику ушивания бронха, но потом оказалось, что ее изобрели до меня. Вот и весь вклад.

Нет, давай по-честному: скомпоновал всякие мелочи, получилась приличная система. Учил ей хирургов. Теперь многие делают, и хорошо. Больные выздоравливают, благодарят. А что в конце концов важно? Да, конечно, утешься: «Самое ценное — люди».

Как трудно быть самокритичным. Не будь таких дней, как сегодня, наверное, и я бы уже вообразил себя талантом, как некоторые мои коллеги профессора... Не можешь не лягнуть и не подчеркнуть, что вот какой ты честный!

Потом начались операции на сердце. Опять проходит череда лиц и дней. Вот первая пациентка: митральный стеноз14 с тяжелой декомпенсацией15.

Культурная женщина, знала о тяжести своего состояния. Вдова. «Я должна еще пожить несколько лет — мне нужно поднять сына». Почему она не поехала в Москву? Там уже делали эти операции. Не знаю. Я ей всю жизнь буду благодарен за доверие. Наверное, у нее было счастье, раз она не умерла тогда. Краснею, как вспоминаю эту операцию. Так я был неловок, неумел. Но она жива и теперь. Сын уже взрослый. Спасибо ей.

Все-таки сердце — это самое трудное. Оно меня, наверное, и доконает. Как же — пожалей себя! Тоже мне жертва любви к ближнему.

Сколько было удовольствия и разочарований! Результаты операции при многих пороках оказались неудовлетворительными. Нужно открывать сердце и восстанавливать его клапаны и перегородки.

Эпопея с созданием и освоением АИКа. Да, это эпопея. Со всеми человеческими страстями. Если бы писатели могли о ней рассказать! И обо мне тоже? По-честному — я приложил к этому руки. Конечно, без Олега, Петра, Марьи, Димы и многих других я ничего бы не сделал. В таком деле без коллектива нельзя.

Любят ли они меня, помощники?

Раньше любили, а теперь, может быть, уже и не за что. Все отдаляюсь и отдаляюсь. Сохну. А они, наверное, думают — зазнался.

Первая операция с машиной, с АИКом. Она была неудачна. Целый год потом тренировались на собаках, улучшали аппарат. Потом успех. Мальчик Коля. Тоже с тетрадой Фалло. Операция была сделана не радикально, но он выжил и получил облегчение. Это уже много. Во всем Союзе к тому времени лишь в нескольких клиниках были проведены удачные операции. Сколько было волнений, сколько гордости! Около каждого больного по несколько ночей дежурили три-четыре врача, включая и старших помощников.

Хорошие результаты были только сначала. А потом смерти — одна за другой. Стали брать очень тяжелых больных. А как их не брать? Для чего же тогда операции?

Но все равно тяжело.

Вся история большой хирургии промелькнула передо мной. Я в ней участвовал и нередко бывал в самых первых рядах. Нет, не скажу, что я сделал что-то особенное. Не пионер — популяризатор. В историю не попаду.

Сейчас мне на это наплевать. А потом?

От коньяка или от горя у меня такие расслабленные мысли? Какая-то смесь сантиментов и горечи.

Выпьем еще одну рюмочку. Для прояснения мозгов.

Достаточно. Я всегда стремился к ясности. Надо внести ее во все эти бесформенные рассуждения.

Нужна людям хирургия или нет? Конечно, нужна. Не все же больные умирают. Большинство поправляются и потом наслаждаются жизнью. Пока она дает им эту возможность... Конечно, вначале жертв бывает много, но, к сожалению, без этого не обойтись. Люди всегда приносили жертвы богам, надеясь взамен получить от них блага для всех,

Какое было самочувствие у тех жрецов, что закалывали младенцев перед алтарями?

— Что же — и мы жрецы?

Не следует идеализировать хирургов. Они жертвуют только чужими жизнями, не своей. В этом отношении они не солдаты, а генералы. Но все-таки нам часто бывает скверно. И мы делаем для людей нужную, но неприятную работу. Почему же все-таки делаем? Не деньги. Хирург живет так же, как и другой врач или инженер. Тщеславие? Конечно, пока молод, тебе льстит, когда на тебя смотрят как на спасителя, прославляют. Но мне уже нет. Нет? То есть приятно, но не настолько, чтобы ради этого я стал делать рискованные операции. Что же еще? Пожалуй, ощущение борьбы. И еще страдание, ценой которого достигается победа. И наконец — долг. Я должен. Может быть, ты лукавишь? Объяснение слишком примитивно. Психологам нужно продумать вопрос о стимулах человеческой деятельности вообще. Стимул — это острая палка, которой в Древней Греции понуждали животных. Так и нас.

Природа человека. Что такое человек? Этот вопрос ставился множество раз. Отвечали по-разному и часто противоречиво.

Человек от природы добр.

Человек более жесток, чем лютый зверь.

Или он многолик? Что такое добро и зло?

Прогресс? Будущее?

Все это философия, и хотелось бы в ней разобраться, прежде чем умереть. Неужели нельзя сделать, чтобы эти маленькие мальчики и девочки были счастливы и дальше, так же как счастливы сейчас, если здоровы, сыты и обласканы? И что такое счастье?

Опять я отвлекся.

Мне тяжело. Мне очень плохо сегодня. И было уже много раз. Я устал от всего этого. Победы не вызывают уже такой радости, как раньше. Страдания несчастных людей отравили душу и лишили ее покоя. Фу, какие затасканные фразы, противно!

Я вижу страдания людей от болезней. А сколько еще других, которых я не вижу? От унижения достоинства человека, от ушедшей или неразделенной любви, от невозможности понять друг друга?

Что же мне делать?

Умереть?

Сколько раз в такие минуты приходила эта мысль! В борьбе, которую ведут хирурги, умирают только больные. Но в тот момент, когда сердце останавливается в твоих руках и жизнь, как вода, утекает между твоими пальцами, сколько раз хотелось все отдать, чтобы ее удержать! Полжизни. Всю жизнь. Но никто не берет в обмен. И больной умирает, а я остаюсь. Проходит время, и я не соглашаюсь меняться. Раздумал. Однако от каждого такого случая остается что-то, уменьшающее желание жить.

История нашей науки знает случаи самоубийства хирургов. Коломнин, ученик Пирогова, для обезболивания ввел в прямую кишку кокаин. Все продумал и проверил, но больной умер. Доктор пошел к себе в кабинет и застрелился.

Немец Блок в конце прошлого века пытался сделать двухстороннее одновременное иссечение верхушек легкого у тяжелого туберкулезного больного. Когда он вскрыл вторую плевральную полость, больной погиб. В тот же день отравился врач. Их хоронили одновременно.

Конечно, здравомыслящие люди скажут — сумасшедший! Если так, то всем врачам или по крайней мере хирургам нужно отправиться на тот свет. Некому будет даже вырезать аппендикс.

Да, они перегнули, конечно. И рассчитывали они, наверное, плохо. Но я снимаю шапку перед их человеческими качествами.

А может быть, ты это так, антимонию разводишь? Боишься, друг, умирать, вот и ищешь красивых причин. Печешься о благе человечества... Не знаю. Кажется, нет. Внучку, конечно, сильно люблю. Дочку так не любил. Молод был, наверное. Всякие другие были увлечения. Но ведь Леночка и без меня вырастет. Жена и Лиза сумеют хорошо воспитать.

Ладно, довольно разводить сантименты. Такой благородный герой! «Не в силах перенести... счел за благо...» Так писали в старых романах. Которых, откровенно говоря, я уже не могу читать.

Пьяный я совсем. Может, еще одну? Нет. Хватит.

Есть, конечно, еще выход. Чистая наука. Как хорошо в лабораториях! Сиди, придумывай. Собачек, правда, тоже жалко, но куда меньше. Мог бы заняться физиологией. Выяснял бы, как регулируется кровяное давление. Как действует на ткани недостаток кислорода. Почему развивается шок. Много всяких интересных вопросов. Стал бы поучать врачей: «На основании наших опытов на собаках рекомендуем делать так-то и так-то...» Пусть бы они делали, врачи. Если не помогает когда — так разве я виноват? Нужно самим думать, товарищи! Нельзя слепо переносить результаты экспериментов на больных! Матери бы ко мне не приходили... Я — ученый! Что вы там понимаете в теории, практики?! Вам бы только резать...

Тоже, конечно, нужное дело. Без них, без ученых, мы бы сейчас легких не удаляли и дырки в перегородках сердца не штопали. Правда, может быть, и не думали бы, что наших Леночек завтра похоронит атомная бомба... Впрочем, это уже не ученые виноваты. А почему нет? И они тоже. Нужно соображать. Смотреть подальше своих колб и аппаратов. Не бежать очертя голову за красивыми миражами. Не обольщаться всемогуществом человеческого гения.

Кажется, я лезу не в свою сферу. Не знаю, удержался ли бы я. Миражи, говорят, очень красивы. Не знаю. Не видел.

Нет. Не годится для меня чистая наука. Я хочу сказать — медицинская. Наверное, я не прав, но — не нравится. Прекрасная вещь — физиология. И опыты на собаках необходимы. Но только когда ученый чувствует постоянно, на кого он работает. И несет ответственность перед матерями, видит, как они радуются и плачут.

Опять громкие фразы.

Вот я обошел все кругом. И вернулся к тому, с чего начал. Некуда деваться. Остается только одно — работать. Снова и снова делать операции. Учить хирургов, чтобы делали хорошо и честно.

Нет, не совсем так. Нужно еще искать. Нужна наука. Настоящая, для людей.

Ложусь спать. Официально ложусь спать. Приму еще люминал сверх коньяка.

Да, я-то вот ложусь. Спит моя внучка Леночка. Жена и Лиза тоже улягутся, как услышат, что я погасил свет. Пойду пожелаю им спокойной ночи. Пусть думают, что я «отошел». А я «не отошел». Где-то там, за сознанием, все время помнится о тех домах, тех семьях... Как они там, несчастные, легли ли? Или сидят и плачут: одни — у гроба, приготовленного к завтрашним похоронам, а другие — в пустой квартире, где еще витает, почти живет их Маечка... Что можно на это сказать? Ничего.

Ничего...

Второй день. Через два года

Дорога ведет в гору. Я иду на работу. Почти каждое утро я карабкаюсь в гору. В мыслях тоже.

Операции. С утра втугую закручивается пружина. Как будто уже все сто раз продумано, и я рассматриваю людей, деревья, машины. В уме веду даже какие-то разговоры. Но это только так, сверху. А перед внутренним взором все время проносятся картины операции. Обрывки мыслей. «Нужно не забыть это. Пожалуй, лучше сделать так. Вот тут подождать! Спросить анестезиолога...» Даже слегка шевелю руками.

Довольно, посмотри, какая кругом прелесть. Майское утро. Цвет яблонь. Дымка молоденьких листочков. Запах весны.

Слова только губят. Впрочем, нужно иметь слова. Талант писателя заключается, видимо, в том, что он умеет рассказать о чувствах словами... Нет, наверное, кроме того, нужно уметь чувствовать. Как это просто и приятно: выдумывай, чувствуй, описывай.

Достаточно с меня чувств. Может быть, поэтому я не рассматриваю цветочки на яблонях. Брось: все много проще — ты слепец. Но, кажется, когда-то я тоже любил закаты и восходы? Давно. До войны. Для меня она уже больше не кончалась.

Утром я не думаю о больном. С утра все тормоза держат крепко. Только об операции, только о болезни, о сердце, легких. Даже о психике. Но без лица. Без глаз.

Сегодня не могу сдержать себя. Особый случай: рискованная операция близкому человеку.

Очень рискованная. Черт меня дернул вести с ним эти разговоры, залезать в душу. Нет, не так, в душу я не залезал. Только ум, только интеллект. Снова не так: душа была. Какая-то особенная, нежная и в то же время сухая, как формула.

Профессор, вы делаете успехи. Остановитесь! Это опасно. Глубже дышите, шире шагайте. Все сантименты были закончены вчера вечером, перед хорошей дозой люминала.

А он? Это очень важно — выспаться. Эмоции — страшный враг сердца. Даже здорового. Но попробуй без эмоций, когда он все знает. Другие верят, не понимают, их можно обмануть. Саша — математик, все рассчитал, все вероятности, вес случайных факторов,

Я, к сожалению, не уверен в его расчетах: они слишком оптимистичны. Некоторые поправочные коэффициенты я сообщить не мог. Да и сам знаю их очень приблизительно.

Есть еще время. Можно прийти и отменить операцию. Я посмотрю на него.

Какая тягостная история! Все во мне возмущается против этих нелепостей, из которых сложена жизнь. Зачем болезни, зачем ссоры, войны? Опять я задаю глупые вопросы, как несколько лет назад. На них уже есть ответы, или, вернее, их можно получить. И снова Саша: после бесед с ним многое стало понятно. Не устаю восторгаться его головой. Если бы здоровье и немного честолюбия — что бы из него вышло! Слово «здоровье» сегодня уже не звучит. Сама его жизнь сегодня подошла к своему рубежу.

Так хочется перебрать в памяти все встречи, все беседы.

Так щемит сердце.

Нельзя! Вот прооперирую — для этого будет достаточно времени. Завод кончится, пружина распустится, поправить уже ничего будет нельзя... Тогда вспоминай сколько хочешь.

А сейчас иди быстрей. Быстрей. Хирург должен быть выносливым и тощим.

Кажется, все приготовления вчера проведены. Даже собирали специальное совещание участников, как это делали три года назад, перед первыми операциями с АИКом.

Вся клиника напряжена. Любимец. Наверное, многие думают: только бы шеф не ругался. Сегодня не из боязни оскорблений: говорят, что я стал плохо оперировать, когда ругаюсь. Логично, но раньше этого не было. Возраст.

Не буду ругаться. Не имею права.

Вот и наш дом, клиника. Красивая, на фоне тополей с бледными листочками. Такой, наверное, ее и видят проходящие мимо. А я не могу.

Там два окна послеоперационной палаты. Одно из них открыто, виден букет ранних цветов. А мне за ним представляются картины, которые, увы, я достаточно часто видел. Нет, я прогоню их, не буду вспоминать. Нельзя. Поменьше чувств.

Скамейки. Уже сидят родственники больных. Они всегда тут сидят, кроме самых холодных дней. Матери наших ребят. Есть счастливые, есть несчастные. Я прохожу мимо них с непроницаемым лицом. Не могу я вот так улыбаться, когда в душе одна тревога. И вообще не люблю разговаривать с родственниками. Нет, у меня хватает и такта и терпения, но без теплоты в интонациях. Плохо, конечно. Но как-то я должен защищаться от горя, которым, кажется мне, все кругом пропитано. Это выше сил — выслушивать их переживания. Они несчастные, но здоровы. Довольно с меня больных.

Так и есть, ждет жена Саши — Раиса Сергеевна, или просто Рая. Хорошая в общем женщина.

Но видеть мне ее совсем не хочется. Все сказано, и добавить ничего не могу. Она не понимает тяжести состояния мужа и панически боится операции. При этих условиях другого я не стал бы оперировать. Больной, даже если он сам требует операции, может умереть, а родственники остаются. И доказать ничего нельзя. Хирург всегда оказывается виноватым.

Ладно. Сейчас не это меня беспокоит. Я не буду виноват перед ним, что согласился. Только бы не сделать ошибок в операции.

— Михаил Иванович, дорогой, будет операция?

— Здравствуйте, Раиса Сергеевна. Пожалуйста, успокойтесь. Вам еще понадобятся силы. Операция будет, если Саша не передумал.

Слезы.

— Нет, не передумал. Я уже была у него. Меня не слушает. Откажитесь вы!

— Не могу. Я очень боюсь, но как врач я не вижу другого выхода. Он не проживет и года.

— Но он пока неплохо себя чувствует. Еще недавно выходил на улицу. В газетах пишут о новых лекарствах против ревматизма, может быть, они помогут? А вдруг он останется на столе? Что тогда будет?

Да, что тогда будет? Не могу же я ответить, что она еще молода, забудет, выйдет замуж. Что сына сможет поднять и одна. И что самая главная потеря совсем не у нее, а у науки, у чужих людей. Впрочем, это не так: для нее потеря также невосполнимая.

— Раиса Сергеевна, поймите...

Дальше следуют длинные объяснения, что такое ревматизм, порок сердца, цирроз печени16.

Слова, которые я говорил уже двести раз! Она их не может понять. Смотрит своими водянистыми голубыми глазами. Во мне уже закипает злость.

— Михаил Иванович, ну подождите хотя бы с недельку! Я вас умоляю...

— Не могу. Извините, пожалуйста, мне нужно идти.

Ушел. Она еще что-то пыталась говорить. Нет. Не могу. Хорошая дополнительная зарядка перед операцией! Черт бы ее побрал! А что сделаешь? Она несчастна. Она не виновата. Никто не виноват. Все мы виноваты, что не можем создать жизнь без этих драм. Без вот таких, когда смерть.

Есть несколько минут до утренней конференции. Нужно зайти проститься.

Третий этаж. Маленькая палата. Цветы. Саша сидит в кровати. Сутулый. Грустный. Жалко, ох, как жалко его!

— О, Михаил Иванович, здравствуйте, заходите.

Улыбается. Чудесная открытая улыбка на худом, бледном лице. Секунду рассматриваю его как друг и как врач. Ничего, держится.

— Спал?

Обычно я называю его на «вы». Все-таки он не мальчик, ученый, такой рафинированный интеллигент. Всех нянек зовет по имени-отчеству. Но сегодня нельзя. Нужна опора. Раечка его, наверное, достаточно подогрела. Плакала, конечно.

— Посидите хоть немножко! Делаю бодрую улыбку и сажусь напротив. Он стал серьезен.

— Михаил Иванович, времени мало. Вам нужно проводить конференцию, меня уже ждет Дмитрий Алексеевич со своими шприцами. Я еще раз все продумал. Это грустно, но выхода нет. Значит, как решили, так и будет. Остается только достойно держаться. — Все будет хорошо. Я уверен. Я не уверен. Но все было высказано вчера. Раз он решил — не изменит. Поэтому нужно лгать. Так мне кажется.

— Не нужно, Михаил Иванович. Я все знаю. Я люблю логику, и моя логика работает точно, несмотря на все эмоциональные помехи. Я задержал вас не для этого. Вы для меня много сделали.

Вы человек.

— Без громких слов, Саша. Я их тоже не люблю. Давай дело.

— Вот здесь рукопись. Это краткое содержание тех идей, которые я вам не раз развивал. Есть кое-что новое, работа последних дней. Прочитайте на досуге. Я не честолюбив, но мне приятно... будет приятно, если они окажутся интересными... кому-нибудь. Это первое. Второе — это Сережа. Вы знаете Раю. Не буду о ней ничего говорить. Знаю, что вы не сможете повлиять на его воспитание. Просто это невыполнимо технически, даже если бы вы хотели. Но через несколько лет он будет многое понимать, и я прошу вас — поговорите с ним о жизни и обо мне. Может быть, он уже сможет понять некоторые мысли отсюда.

Он указал на сверток. Рука его чуть дрожала. Глаза были задумчивы и слегка влажны. Помедлил.

— И третье дело. Вот письмо. Возможно, к вам обратится женщина. Наверное, она придет скоро. Вы прочтите его сами и передайте ей... При всех условиях... Прочтите обязательно, чтобы знать, как с ней говорить. Ну, а если не умру, то не будем об этом вспоминать, как не говорили до сих пор. Вот и все!

И снова улыбнулся своей широкой улыбкой. Почти спокойно и почти весело.

— Я бы мог с вами сейчас говорить без конца. Но нет времени. А ваши нейроплегики17 на меня не подействовали: голова совершенно ясная.

— Не тот интеллект! Вот когда ты поправишься и мы сделаем машину для определения всей этой внутренней кухни... Тогда даже математики будут спать перед операциями и видеть сны.

Плоская фраза. Я стараюсь смеяться. Он тоже. Взглянул на часы.

— Ну, вам пора. До свидания, Михаил Иванович. Ни пуха ни пера!

А сам, наверное, думает «прощай». И я думаю то же, не обмануть друг друга.

Встаю. Даже рад, что нужно идти. Все мы такие.

— Ладно, ладно, иди к черту! Не стоит прощаться, сегодня увидимся. Держись, не подведи.

Он еще улыбнулся. Сделал легкий прощальный жест, и я ушел. По-моему, он повеселел. И мне как-то сразу стало легче на душе. Большое дело — улыбка, смех. Даже вот в таком положении.

О, уже пять минут десятого! Нужно идти на конференцию. Авось переживем!

Утренняя конференция в клинике — это важное дело. Правда, она берет до часу времени, но с пользой.

Зал. Стол, как для президиума, за которым я сижу один. Большой негатоскоп18 за моей спиной. Ряды стульев. Впереди старшие помощники: анестезиолог, Петро, Мария Васильевна, Семен Иванович, Олег. Потом ординаторы, сзади — сестры. Народу много, так что некоторые девушки стоят. В общем не очень тихо. Поболтать все любят.

Коротко докладывают ночные сестры: сколько больных, кто с высокой температурой. Подробно говорят о тяжелых. К сожалению, их всегда достаточно. Через пятнадцать минут сестры уходят. После этого оперировавшие вчера хирурги рассказывают о своих операциях — что было обнаружено, что сделано, осложнения, результаты, состояние утром. Все ошибки обсуждаются честно и откровенно. Говорят, что у нас это поставлено хорошо. «Критика и самокритика на сто процентов, невзирая на лица!» Я давно убедился, что скрывать свои ошибки просто невыгодно: о них все равно узнают и еще прибавят. Конечно, неприятности от обсуждения ошибок бывают: когда слушают сорок человек, знает вся улица. Но мы идем на это. Очень полезное дело.

Дальше докладывает дежурный врач:

— В клинике сто сорок пять человек. На третьем этаже тяжелая больная Трофимчук. У нее одышка. Все время приходится давать кислород. Пульс сто сорок, аритмия. В общем декомпенсация. В послеоперационной палате все дети в приличном состоянии.

На втором этаже тяжелый больной Онипко после удаления легкого по поводу рака. У него не держится разрежение в плевральной полости, и я ему несколько раз отсасывал воздух. Он иногда задыхался, но теперь хорошо. Кроме того, у него повышалось кровяное давление, и я его снижал пентамином.

Слышу — Петро шипит: «Вот подлец, вот сукин сын». Не выдерживает:

— Степан Степанович, какое там хорошо! Он того гляди умрет. Вы расскажите, как вы ему отсасывали воздух.

Тот мнется. Я требую пояснений от Петра.

— Я не знаю, что он делал с больным ночью, но утром я застал Онипко синим, с жестокой одышкой, с высоким кровяным давлением. Типичная тяжелая гипоксия19. Отсос не работает, потому что неправильно установлен, в легком полно хрипов. Я наладил отсос, ввел в трахею трубку и отсосал много вязкой мокроты. Теперь ему стало немного легче, кровяное давление понизилось, но больной долго был в состоянии кислородного голодания, и неизвестно, как это отразится на сердце.

Я делаю непроницаемое лицо. Впрочем, наверное, все видят, что я злюсь.

— Вы знаете, как обращаться с отсосом, Степан Степанович?

— Да, знаю.

— Сколько раз вы его проверяли за ночь? (Отвечает, что много. Врет, наверное.)

— Вы слушали больного?

— Да, слушал.

— И что же?

Молчание. Новый вопрос, как будто совсем спокойный:

— Почему у больного повысилось давление? Пауза. Потом Степа промямлил ответ:

— Я понимаю теперь, что от гипоксии. А я думал, у него гипертония.

— Очень плохо, что вы поняли так поздно.

Снова пауза. Полная тишина. Мысленно: «О, дурак! Дубина, зачем ты тут сидишь?» Ладно, нужно быть вежливым. Спокойно.

— Степан Степанович, мне все совершенно ясно, и я не хочу слушать никаких оправданий. Мне некогда проводить расследование. Вам придется покинуть клинику, так как вы не подходите для такой работы, как у нас. Напомню вам: когда вы поступали, ставились условия такие же, как и всем другим: если вы нам не подойдете — я вас предупреждаю, и вы тихо, спокойно ищете место и уходите по собственному желанию, без выговоров в приказе; если вам у нас не понравится — скатертью дорога, в любой момент, даже если вы окажетесь гением. Тем более, что работу хирурга в городе найти совсем не трудно. Напоминаю дальше: вам было уже сделано два «серьезных предупреждения». Больше того, я уже предлагал вам уйти. Вы собирались, но не ушли. Я смолчал. Больше терпеть не могу. Человеческая жизнь дается однажды, простите меня за эту банальную фразу. Повторяю в который раз для всех — у нас в клинике свой кодекс о труде: врач работает столько, сколько нужно для больного. Начало — ровно в девять, а конец — когда будет сделана вся работа. Второе: если врач не годится — он должен уйти. Сам, без вмешательства дирекции и профсоюза. Вопрос о соответствии решаю я. Поскольку человеку свойственно ошибаться, я советуюсь со своими старшими помощниками. Вопрос о вас, Степан Степанович, решен давно — уже с полгода. Если вы не уйдете, я буду вынужден добиваться вашего увольнения через официальные инстанции. Итак?

Степа стоит такой жалкий.

— Ну что ж, я уйду. Только подождите, пока найду место. Все-таки у меня семья.

— Сколько ждать? Молчание. Тягостное молчание.

— Садитесь, пожалуйста.

Наверное, это жестоко. Вижу, что всем неловко и стыдно. Так вот человека выгонять. Что в таких случаях делать? Степа виноват. Больного чуть не уморил. Он не первый раз делает одинаковые ошибки: два месяца назад погиб на его дежурстве мальчик почти при тех же обстоятельствах — тоже не отсосал мокроту. Но мне как-то все равно плохо. Жалко парня. Может быть, нужно еще поговорить с ним? Убедить, помочь? Еще дать срок? Нет, хватит. Что бы я сказал дочери этого Онипко?.. Встает Петро:

— Михаил Иванович, давайте оставим Степана еще. Он исправится.

Вот, сначала нажаловался, а теперь милосердие. Прошлый раз он не возражал.

— Вы хотите его оставить? Пожалуйста, если вы будете за него дежурить и вести больных. Пусть он только деньги получает.

Как это оскорбительно! Степан встал и вышел, весь красный. Я сделал вид, что не заметил. Они все меня ненавидят в этот момент. Я вижу.

Петро стоит.

— Оставьте Степана. Мы ему поможем. Он хороший. Правда, товарищи?

Одобрительный шум.

Мне остается только молчать.

Неприятная история. Но я не могу поступить иначе. Они все думают, что я жесток. А мне кажется — наоборот. Нет, не каждый может лечить тяжелых больных. Не каждый. Злюсь. И жалко. Надо сдержаться. Отложить.

— Докладывайте операции на сегодня.

Подробный разбор больных, идущих на операцию, производится по субботам на всю будущую неделю. Тогда же составляется расписание. Утром оперирующий хирург только напоминает основные сведения о больном и обсуждается план операции. Впрочем, иногда обсуждение бывает долгим.

Сегодня обычный день: пять операций, из которых одна с искусственным кровообращением — это Саша. Начинают обычно с младших. Два ординатора сообщили о больных с митральными стенозами. Затем рак легкого. Семен будет повторно перевязывать боталлов проток. Первая операция у мальчика была два года назад, незадолго перед тем злополучным днем, когда умерла на столе Майя. Хорошо помню. Не нужно сейчас...

После этого мы изменили методику — стали прошивать проток скобками в два ряда и сверх того перевязывать ниткой. Но у четырех больных, оперированных ранее, возникли рецидивы, и приходится вмешиваться повторно. Хорошо, что без аневризм.

Много воды утекло с того дня. Мы сильно продвинулись вперед. Мы — это вся клиника. Внешне это выражается сложностью и количеством операций, но за этим стоят знания, понимание природы болезней.

Изменились наши врачи. Вот Семен будет повторно оперировать боталлов проток — повторно тогда мог делать только я. Петро уже доктор наук. Он и Мария Васильевна вовсю оперируют с искусственным кровообращением. Кроме того, десять кандидатов сидят передо мной. Мне, правда, не кажется, что они стали много умнее, но если посмотреть со стороны, почитать их научные работы, то, наверное, это так.

Мы еще не довели наш АИК до совершенства. Но кое-чего достигли. Можем выключать сердце на два часа, и гемолиз еще остается в допустимых пределах. Это хорошо. Но надо сделать лучше, и инженеры работают над новыми моделями.

Да, конечно. Прибавилось славы. Нашей клинике завидуют. Народ говорит о чудесах, которые мы будто бы делаем. Всем видна внешняя сторона. И только немногие знают, чего это нам всем стоит. Отдал бы я и славу и степени за очень простую цену — чтобы не умирали больные. По честному? Да... Да!

Вот сейчас будут рассказывать о Саше. В субботу его не разбирали, поскольку еще не был окончательно решен вопрос об операции. Разумеется, со старшими помощниками я много раз обсудил, но форма должна быть соблюдена — нужно доложить всем врачам. Тем более, что все его знают и любят. И может, они перестанут на меня злиться.

Вася докладывает по всей форме — коротко и сухо. А у меня перед глазами проплывает эта история совсем иначе — с красками и мучительными сомнениями.

— Больной Александр Поповский, тридцати двух лет, математик, доктор наук, поступил в клинику три месяца назад с диагнозом: недостаточность митрального клапана20. За последние два года он трижды лежал в нашей клинике и несколько раз в других больницах. Общее состояние средней тяжести. Пульс сто десять, мерцательная аритмия.

Далее следуют данные многочисленных анализов и исследований. Рентгенограмма показывает: все отделы сердца расширены. Диагноз: недостаточность митрального клапана с отложением извести в створках. Нарушение кровообращения. Значительные вторичные изменения в печени.

План операции я рассказал сам. Вскрытие левой плевральной полости, затем перикарда. Искусственное кровообращение. Гипотермия21. Разрез левого предсердия. Ревизия клапана. Если створки его не очень изменены, то попытаться выполнить пластику, то есть утаивание клапанного кольца. При сомнениях в эффективности — вшивание искусственного клапана. Он надежно устраняет недостаточность и сразу облегчает работу сердца. Должен облегчить.

Вопросов и замечаний не было. Младшие, может быть, постеснялись, а со старшими уже было обсуждено.

Ассистенты: Мария Васильевна и двое молодых докторов — Женя и Вася. Наркоз: Дима — Дмитрий Алексеевич.

Конференция закончилась. Расходились молча. Я вижу, что всем не понравилась моя расправа со Степой. Мне тоже не по себе. Но не очень. Все мысли о предстоящей операции. Степино самолюбие так ничтожно перед этим. Переживет. Пусть работает где-нибудь и не губит нам больных. Я так себя убеждаю. Так вбита в людей идея возмездия. Ладно. Я ее придавлю. Сумею, сделаю. Степины обиды тут ни при чем.

Пойду в кабинет, посижу, подумаю. Нужно собраться — там, внутри.

Кабинет. Какой он неуютный! Не умею создать уют. Черт с ним! Как хочется закурить! Но нельзя. Перед сложными операциями стараюсь терпеть. Затуманивает мозг, и руки больше дрожат.

Чем бы заняться? Небось там будут копаться час. Вечно так — пока найдут сестру, одного, другого доктора, каталку, пока сделают уколы. Не могу довести до порядка: уже отчаялся. Видно, не умею. Есть, говорят, клиники: операции в 9.00, и все точно. Завидую.

Дел на столе полно, но они или скучные, или неприятные. Диссертации, присланные на рецензию. Научные «труды» своих ребят. Всякие письма от больных, которых нельзя оперировать из-за тяжести состояния. Как их утешишь? Нет времени писать длинные ответы. Да и слов уже нет, кажется. А вот это хорошее, я уже его читал, но хочется еще раз. От матери Катеньки. Как ее фамилия? Забыл: склероз. Да, Смирнова. «Дорогой профессор! Вчера исполнилось два года после операции. Мы празднуем этот день больше, чем день рождения...» Приятно. Сколько было с ней мучений, пока выходили.

Давай посмотрим еще раз Сашину историю болезни. Она толстая, за столько месяцев. Целый том.

Анализы. Снимки. Записи. А вместе с ними и сама история. Не та, что записана тут, а та, что мелькает перед глазами. Как это все переплелось: Саша, его болезнь, мои ощущения, хирургия.

Может быть, я где-то допустил ошибку с Сашей, с этим искусственным клапаном?

Я не думаю словами. Всю эту историю я знаю очень хорошо, и слова не нужны. Вспыхивают только отдельные картины. Длинные разговоры проносятся как молнии — одним только смыслом. Когда пишешь и говоришь — волочишь груз слов — грубых, невыразительных. Будет ли когда-нибудь разговор мыслями? Фантазии. Говорят, бывает между близкими. «Понял без слов». Было? Нет, пожалуй, не было. Что-то очень примитивное. Как мне сейчас нехорошо. Наверное, так бывает на войне перед сражением, от которого все зависит.

Первое знакомство: в рентгенокабинете, на амбулаторном приеме. Много больных. Молодой человек, направленный с митральным стенозом.

— Никакого стеноза. Недостаточность третьей степени.

Эти терапевты и до сих пор большинство больных присылают с неправильными диагнозами. Не ругай терапевтов — это самая умная специальность. Должна быть такой.

Мягкий голос. Смущенные вопросы.

Приговор: «Ждать. Мы ищем».

Конечно, что мы тогда могли предложить? Были уже первые попытки или еще нет? Стал забывать хронологию. Как это можно — такое забыть?!

Много изобретали разных операций для лечения недостаточности. И я — тоже. Помню: кровотечение. Фибрилляция. Смерть на столе. Опустошенность. Досада. «Туда же, изобретать... дерьмо».

Неужели сегодня будет то же? Как ноет сердце! Приду домой: «Проклятье! Никаких клапанов больше! На грыжи, на аппендициты... на свалку...»

Даже обидно, что все это проходит... И тогда прошло. Больные с недостаточностями ждут. Несчастные. Без надежды на жизнь.

И Саша снова пришел. Через год, наверное? Да, уже мудрили над новой операцией. АИКа еще не было. Только на собаках. Значит, года три назад. Как время летит. Пусть летит. Я уже не хочу ни остановки, ни возвращения... Это ты только сейчас. Операция кончится хорошо — скажешь: «Еще пооперируем!»

Так же и тогда: кабинет, я после удачной операции (пищевод, кажется? Дед такой смешной — поправился). Чудесный вкус сигареты (сейчас бы!). Никуда я не спешу. Послушал Сашу, посмотрел. На животе еще тогда жирок был, не как теперь — одна только плотная печень выпирает. Лицо уж очень умное, располагающее. Рассказал ему о готовящейся операции. Для чего? Наверное — похвастать. Он загорелся, не понимая, что все это глупости. Я и сам не понимал. Дальше — больше. Разговоры о медицине вообще. Что она такая-сякая, без теории, неточная. Потом о диагностической машине — тогда в печати появились сообщения, и мы заинтересовались ими. Он предложил свои услуги как математик. Помню, мелькнуло: «Он такой приятный и умный, а ему будет все хуже. Будет жалко и нельзя помочь. Откажись».

— «А, ничего!»

Вот и «ничего».

Отказал бы тогда — сейчас не сидел бы и не плакался.

Хорошо бы уже иметь эту диагностическую машину. Сегодня она очень нужна — для автоматического регулирования АИКа. Все-таки эти девчонки-машинистки иногда делают ошибки. А сегодня будет очень трудно.

Не стал он серьезно заниматься диагностическими машинами. Потянуло в психологию. А жаль. Может, у нас было бы что-нибудь.

АИК будет работать долго — часа полтора. Сумеют ли удержать постоянство всех показателей крови? Если будет гипоксия — тогда все. Не перенесет.

Какой он интересный человек! Я ходил влюбленный, после того как мы встретились несколько раз. Медовый месяц. Жаль, что отношения испортились и к прежним уже не вернулись. Нет уже той теплоты. А была ли она у него? Не знаю.

Он для меня открыл новый мир. В чем суть? Количественные отношения во всем. «Информационный план мира». Не могу объяснить словами. Слаб. Не усвоил полностью. Биология, искусство, социальные науки. Всюду царят законы переработки информации. Не пытайся уточнять. Это он умеет все разложить по полочкам, вывести возможные количественные закономерности, где точные, где вероятные.

А душа? Я уже не знаю. Я часто попадаю впросак в определении людей. Открытая улыбка, мягкость, безукоризненный такт, вежливость. Полное отсутствие честолюбия. Никого не хает. Лишь изредка тонко намекнет. А теперь мне кажется, что под этим такой спокойный холодок. Мудрость это или эмоциональная бедность? Была ли дружба? С моей стороны — да, а он? Встречались каждую неделю. Как доктор, я видел, что ему все хуже. Одышка. Утомляемость. Часто ложился во время беседы после тысячи извинений, которые меня раздражали. Не было простоты у него. Не пойму, от воспитания или холода? Всегда мне было немножко обидно. Бог с ним, его нельзя судить. Восходит на свою Голгофу... Высокопарно звучит.

Повезли уже, наверное? 10.30, пора. Улыбался он хорошо сегодня. Что-то будет через несколько часов? Как перенести, если умрет?

Помнишь, как после той операции, к которой готовились при знакомстве? Уверен был, что сделаю. Глупая самонадеянность! Больной умер через несколько дней от сердечной слабости. Исправить клапан не удалось. «В последний раз, больше не буду. Пусть умирают без меня...»

Саша тогда погрустнел. Скоро появилась декомпенсация, пришлось положить в клинику. Все что-то писал, лежа в постели. «Жить осталось немного, и нужно подумать о некоторых философских и психологических проблемах. Хотя бы уяснить для себя, объяснить другим уже не успею...» Читал о йогах, библию, о телепатии. Но мистиком не стал. Посмеивался. «Ничего нет, одна машина!»

Одна машина. Умом я никогда не верил в Бога, но все-таки как-то не по себе, когда они грозятся смоделировать на машинах человеческие чувства, сознание, волю. Хочется думать, что это будут не те чувства. Не настоящие. Но Саша абсолютно уверен. Говорит — те самые.

Ты помнишь изумительное ощущение счастья после первой удачной операции с АИКом? Неужели это может и машина? Не знаю. Конечно, я ему очень доверяю, но, наверное, уже стар, чтобы поклоняться новым богам. Достаточно с меня обычного материализма. Из кибернетики меня вполне устраивают диагностические машины и автоматы, управляющие искусственным кровообращением. Никаких чувств для них не нужно.

Или, например, совесть. Что же, и это будет у машины?

Все-таки я поступил тогда как мальчишка. Дружба — это священное чувство, и его нельзя так просто выбрасывать на помойку. Подумаешь, оскорбился.

Да, конечно, но была ли эта дружба обоюдной? Не нужно думать плохо. Каждый дает что может. Он больше не мог. Все ушло в интеллект. К тому же он больной. Кажется, тогда второй раз лежал у нас с декомпенсацией. Да, второй.

Как было горько и досадно после этих неудач! Думали, вот теперь, с искусственным кровообращением, будем исправлять недостаточность. И опять смерти — одна, другая. Разве было счастье? Где оно?

Нет, он все-таки не чуткий. Нельзя было это мне говорить, когда я пришел к нему как к другу, измученный, убитый. А он показал американские журналы с фотографиями искусственных клапанов. Подумаешь, прооперировали двух больных.

Не хвались, ну, не хвались. Признал, что отстали и сами виноваты. Значит, не проявили должной настойчивости, чтобы преодолеть трудности. «Преодолеть трудности» — тоже агитатор!

Что он тогда сказал?

— Видимо, мне не дождаться, пока вы клапаны сделаете.

Самое главное, как это было сказано. «Вот я, а вот вы». Он тогда решил какую-то очень трудную задачу, что-то важное для обороны. А мы не можем делать операций, которые уже придуманы.

Что на это скажешь? Пришлось проглотить.

Ну, чего вспоминать. Больной. Такие планы, а тут чувствует — скоро конец. Рядом люди, которые плохо делают свою работу. Даже тактичный человек не сдержится.

А дружба?

Конечно, я дрянь, что потом не пошел, но и он не сделал ни одной попытки. А как я ждал хотя бы маленькой весточки!

Бросим об этом думать. Все уже забыто. Почти забыто. Сегодня я стою в благородной позе: «Ты пренебрег, а я доказал. И не зазнаюсь». И ведь где-то в закоулках сознания такая мыслишка есть. Доказал. Великий деятель. Два клапана, одна смерть. Даже в этом мало твоих заслуг. Миша Сенченко сделал клапан. А грехи — вот они: Шура. Ее хоронили наши санитарки.

Но сегодня я буду драться, как зверь. Я ничего не пропущу. Или мне нужно бросать.

Ну, зачем так строго. Сима же жива.

Ах, Сима, Симочка!.. Так делается тепло от этого имени. Как дочка.

Картины. В палате на обходе. Красивая девушка. Взгляд: страдание, надежда. Страх. Не передать словами. Митральная недостаточность с резкой декомпенсацией. Почти год не выходит из больниц. Все знает. Если я откажу, значит — конец.

А я? Что я скажу? Четыре операции с двумя смертями. Если створки клапанов хорошие, то что-то можно сделать, а если там рубцы, известь? Попытки с негодными средствами. Нужен полный протез клапана. Не будешь же ей об этом говорить? Правда, Миша уже сделал искусственный клапан, хороший. Но все собаки, которым пытались его вшить, сдохли. Здоровое сердце его не переносит. Нужно сначала создать порок, а это трудно. Не знаю, сколько потребуется месяцев, пока научимся, потом еще месяцы ждать, чтобы убедиться, что приросли. Для этого-то опыты и нужны. В общем — год. Это не для нее.

— Михаил Иванович, не отказывайте!

— Посмотрим...

Кабинет. Родители — пожилые люди. Им все рассказано: что очень боюсь, что не хочу.

— Спасите! Мы вам верим... Только на вас надежда...

Нож острый — «верим, надежда». Но что же делать — обречена. Жалко. А так есть какие-то шансы. Решился.

И Саша так же — «оперируйте», «нечего терять». Никто не хочет понять, что теряю также и я... Нет, Симочка, с тобой я не потерял, я нашел. А с Шурой? И что будет с Сашей? Фу, они тезки. «Ничего нет. Одна машина».

И снова вспоминаю. Операция. Искусственное кровообращение. Охлаждение до 20 градусов. Сердце стоит. Раскрываю: ужасно! Створки обезображены рубцами и известью. Пытаюсь сделать пластику — еще хуже. Остается зашить так. Знаю — сердце не запустить. Эмоции. Ругаю себя, хирургию, больную: «Вы меня обязательно спасете». Провались все на свете! Но ругань и стенания делу не помогут. Нужно зашивать. Без надежды, как на трупе. И вдруг кто-то воскликнул:

— Давайте вошьем Мишкин клапан, все равно терять нечего!

Буря мыслей. Вошью! Если не прирастет, то умрет потом, не сейчас. Это легче. А вдруг? Клапан хороший — он проверен на стенде. Но если неудача — шепот: «Эксперименты на людях... не проверено на опыте...» А там, гляди, — прокурор. Не вошью — умрет, никто не осудит: «Не удалась операция». Э... наплевать.

— Несите!

Вшили. Закончили операцию. Проснулась. Шумов на сердце нет. Все счастливы. Только я чувствую себя обманщиком: клапан держится на нитках, через неделю-две они прорежутся — и конец.

Сколько было тревог! Каждое утро бежал слушать. «Вы не бойтесь, все хорошо». Это она меня утешала, смешная.

Ох, как-то я сегодня справлюсь с этим делом? Было бы больше уверенности, если бы не второй случай...

Предсердие нужно рассечь шире, чем у первых. Может быть, лучше будет виден клапан. Но зато зашивать труднее. Ничего, самое главное — чтобы удобно работать внутри.

И все-таки теперь легче: знаем, что клапан прирастает. Сима живет три месяца, совсем хороша. Опыты на собаках уже не нужны.

Только бы не было эмболии22. Нет, не допущу.

Какой был дурак! Увлекся, обрадовался — клапан сел отлично. Ладно, не нужно вспоминать. Шура — Саша.

Какой он был жалкий там, в приемном покое. И — тяжелый. Лицо бледное, ноги отечные, печень до пупка. Начало конца. Мне было так стыдно. Теперь уже прошло — как будто помирились. Я свою вину загладил.

— Михаил Иванович, я опять к вам. Поддержите сколько можете...

— Ну что вы, Саша. Все наладится. С месяц пролежите, потом опять пойдете работать.

— Нет, теперь уже не пойду. Я уже на инвалидности и вообще... Мне нужно еще пару месяцев. Я должен... я должен кое-что написать еще...

Положили в отдельную палату. Пустили все средства, все, что могли. Все-таки мои ребята молодцы — умеют лечить лучше терапевтов. Особенно Мария Васильевна. Всем бы врачам такими быть. Диссертацию вот только никак не напишет.

Я еще тогда не надеялся на Симу. Только две недели прошло. Все ждал — вот отвалится. Мерещилось: приду утром в палату, а она лежит с синими губами, задыхается. В глазах страх смерти... Эти взгляды!..

Но врачи и сестры уже ликовали. Шутка — первый клапан. Оказывается, и мы чего-то стоим.

Может быть, это подействовало на Сашу, ему стало лучше. Психика — большое дело.

Не знаю, поможет ли психика сегодня мне. Если бы не смерть Шуры... Нет, я буду держать себя в руках. Как машина.

— Вшейте мне клапан!

Он начал мне об этом говорить уже через неделю. «Вшейте клапан». Легко сказать! Но мысль эта пошла по клинике. И я с ней стал свыкаться. Сима — хорошая. Уже месяц. Есть уверенность. А так — безнадежно.

Представляю, как его везут сейчас. Вторая порция лекарств должна была подействовать. Есть такие «атарактики» — средства против страха. Подавляют эмоции.

Он понимает свое положение. Он знает меня. Руки дрожат. Знает, что много неопределенных факторов. Немножко стыдно за себя и за свою медицину.

Мы много беседовали в последнее время, когда ему стало лучше. Даже приходил в кабинет и сидел в этом кресле. (Какие удобные эти современные низкие кресла.)

Очень хотелось его понять.

— У меня нет выбора. Все знаю, все читал. И потом — надоело. Большую работу уже начинать нельзя — все равно не успеть. Живу как на аэродроме — вылет откладывается, но будет непременно. Конечно, я продолжаю думать, но это уже больше по инерции, для себя. Кроме того, я закончил один этап. Понял общие принципы построения программы деятельности клетки, человека, общества. Я додумал их в самое последнее время, уже здесь. Теперь нужно доказывать, бороться. Очень много работы для целого коллектива. Если переживу операцию — значит, начнем.

Или в другой раз:

— Вшейте мне клапан, и я опишу дифференциальными уравнениями все поведение человека!

Души я все-таки не видел. Самообладание или ее нет? Раджа-йога — «достижение через знание»? Или просто одержимый человек, увлеченный своими научными гипотезами?

— Вшейте, ведь я все равно умру. Какая разница с клапаном или так, месяцем раньше — месяцем позже?

Действительно, какая? Если бы это был жизнелюб, может быть, цеплялся бы за каждый день. Чтобы дожить до лета, понюхать запах тополей.

Ему все равно, а мне? Умрет — что я скажу себе? Не оперировать — проживет еще год. Но это будет уже только медленное умирание. Без сна, с одышкой, с отеками. И уже нельзя распорядиться собой. Пока еще можно. Впрочем, один он не может. Только со мной. Это не обычная операция — один хирург отказал, пойду к другому.

Кажется, мой друг, ты уже ищешь оправданий. Не поможет. Смерть есть смерть, и причиной будешь ты.

Зачем я все это мусолю? Теперь уже поздно. Он в операционной. Дима вводит тиопентал, он засыпает. Какие были последние мысли? Никто не узнает.

Я честно сопротивлялся.

— Подождем еще. Убедимся, что клапан у Симы прирос, попробуем еще раз.

— Следующим буду я.

— Нет, нужно взять больного полегче. У вас печень плохая, нужно время, чтобы ее подлечить. Сам думаю: «Еще хотя бы три-четыре операции».

Да, но кто будут эти три-четыре?

Тяжелый больной всегда настаивает — «оперировать». Любой риск. Но я-то знаю, что ему нельзя вшивать клапан, риск процентов восемьдесят. С Симой просто повезло. Умрет один, умрет другой, после этого как предложишь третьему? Поди докажи, что причина смерти была в тяжести состояния. Даже себе не докажешь.

У Симы прошло два месяца. Клапан, несомненно, прирос. Нужно оперировать следующих. Больных сколько угодно. Выбрать и назначить. Так, наверное, кажется со стороны. Взять относительно легкого больного, с несомненной недостаточностью, но еще без декомпенсации.

Это совсем не просто. Не придешь и не скажешь: «У нас есть отличный новый клапан, мы его вам вошьем, и будете жить до старости». Большинство поверит, согласится. А если неудача? Что скажут родственники?

— Профессор, вы же говорили...

Все больные будут знать. Доверие будет растрачено.

Но дело даже не в этом: мне просто стыдно врать. И я не могу так легко распоряжаться чужой жизнью. Все время только этим и занимаюсь и не могу привыкнуть.

Кроме того, есть одна паскудная мыслишка, она легко приходит на ум людям: «Он для практики берет. Слава нужна...» И, черт возьми, в ней есть частица истины. «Я первый вошью клапан. Доложу на Обществе, напечатаю статью. Придут корреспонденты...» Я ее гоню, эту мысль, но она настойчива. И я ее панически, суеверно боюсь. Сколько раз замечал: приходит «интересный» больной. Задумываю оригинальную операцию — по честному, для жизни. А она, эта мысль, уже крадется: «Напечатаю, доложу...» Делаю — больной умирает. Горе. Досада. Самобичевание. Вот теперь: «Чур меня! Чур!»

Как хочется закурить...

Что-то сегодня будет... Все уже сто раз перебрал в голове. Самое главное неизвестное — печень. Который раз смотрю анализы в истории болезни. При поступлении — очень плохо. Следующие как будто получше. Здесь — совсем прилично. Уже можно говорить об операции. Наверное, в это время я и решился, пообещал.

Но вот здесь снова почти катастрофическое ухудшение. Уже на следующий день после той операции.

О, эти дни...

Шура. Долго она будет стоять перед глазами. Положение ее было действительно плохое: одинока, физически работать не может, живет в общежитии. «Или я выздоровею, или мне не жить».

Все было сделано честно. Может быть, слишком честно, ты, гуманист? Все рассказал — какой риск и что без операции может еще прожить несколько лет, если в больнице.

Это жестоко. Но я не могу, не могу больше распоряжаться чужими жизнями. Что бы там ни говорили эти гуманные и решительные люди: «Врач должен брать на себя всю ответственность и не имеет права травмировать психику больных». Другие добавляют: «Даже и родственников». Но где же найти силы решать за всех? Где?

А у Шуры никого не было. Наверное, я должен был найти силы. Взять грех на душу. По крайней мере она шла бы на стол спокойнее. Не хочу вспоминать об этом дне. Должен. Чтобы сегодня не повторилось. Нет. Не буду. Не могу. Много раз уже все до мелочей вспоминал и продумал — больше ничего не добавится.

Наверное, дренаж из желудочка не был открыт после проверки функции клапана. Но «машинисты» говорят, что открывали. Теперь уже установить нельзя. Факт есть факт — воздушная эмболия сосудов мозга. Не проснулась. Но клапан был пришит хорошо. Это видели все на вскрытии.

Как я буду сегодня бояться этого момента: проснется ли?

Нет, сегодня эмболии не допущу. Толстая трубка в желудочек, отсасывать кровь долго. Десять, двадцать минут. Чтобы не проскочил ни один пузырек воздуха. Я даже вижу эту трубку, равномерно заполненную текущей кровью. Ощущаю ее в руках.

Ошибки. Ошибки. Как научиться лечить без ошибок? Саша говорит — невозможно. Человеческий организм столь сложен, что мозг может познать его только очень приблизительно. «Моделировать», как он говорит. Вот когда будут машины... Но мне до них, наверное, не дожить...

Не будет эмболии — выскочит что-нибудь другое. Все можно ждать у такого тяжелого больного. Опыта мало, вот что главное.

Пустые сетования. Уже ничего не изменишь.

Как все может испортить даже маленькая ошибка.

До этого Саша был в приличном состоянии. Внешне он не изменился и после того, как узнал, отлично себя держал. А печень и сердце сдали. Значит, все-таки тяжело переживал.

Пока Шура была жива... («Жива» — странно так говорить о состоянии человека с погибшим мозгом. Не буду вспоминать.)

Третий день был особенно тяжел. Мочи нет, одышка, того гляди умрет. А он свое — «оперируйте!» Какая тут операция, когда я готов был бросить все и уйти куда глаза глядят. Который раз! Но как их бросишь? Почему нет? Уже можно — помощники отличные. Если еще и он умрет...

Я все сделал, чтобы исключить ошибки и сколько-нибудь снять с себя бремя решения.

Консилиум. Профессора-терапевты признали состояние безнадежным. То есть смерть не сейчас, но скоро. Месяцы, не больше. А может, недели. Попутно показал им Симу. Нет, не только похвастать. Как-то оправдаться перед собой. А может, все-таки похвастать? Как все противоречиво!

Тогда они уцепились — «операция по жизненным показаниям».

Это значит — использовать последние шансы перед лицом смерти. Красивые слова. Железная логика: так — сто процентов гибели, а если операция дает пять — нужно делать.

Терапевты довольно щедро дают такие советы. Попробовали бы они оперировать при этих пяти процентах!..

Хотел бы я знать, какой стервец рассказал ему о консилиуме!

Как он зло на меня смотрел на следующий день.

— Я хозяин своей жизни, и вы не можете лишить меня права использовать даже пять шансов на спасение.

Как мы все беззащитны перед жизнью!.. Он требует от меня того, что невыразимо трудно. Но и он тоже прав. Когда ждешь смерти в любое следующее обострение, то тянуть действительно нельзя. Но нужно было сказать как-нибудь иначе. Впрочем, на следующий день он извинился, и я простил.

— Хорошо, будем оперировать. Только немного подлечим печень.

— Сколько?

— Десять дней.

Сердце как сжалось тогда, так и не отпускает до сих пор. Клапан, видимо, приживается, но будет ли он достаточно крепким, чтобы выдержать всю жизнь? Для Саши это хотя бы лет двадцать. Миша говорит, что эта ткань испытана на прочность и на износ. Но все же... Впрочем, зачем загадывать на такой срок? Нужно еще пережить сегодня. Хирургия и техника так быстро развиваются, что через пять лет будут совсем другие возможности.

Покурить бы! Одну затяжку. Нельзя. Как машина.

Прошли эти десять дней. Странно как все: стоило твердо пообещать, и состояние стало улучшаться. Это значит — есть резервы. Отрадно.

Интересно, что у него написано в тетрадке? И в письме. Видимо, есть какой-то роман. Был. Будет ли? Не стоит думать.

Я должен мысленно проститься здесь. В операционной его уже не будет. Там лежит только тело, которое может стать трупом. Что-то мешает мне открыть даже тетрадь. Это возможно только после. Тогда при всех условиях я буду иметь на это право. Если останется жив — он мне будет близкая родня. Все равно как сын. Если умрет — я оставлен душеприказчиком.

Как обнаженно выступает жестокость жизни в нашем деле!.. Профессор говорит сентенциями. Противно, а иногда не удержишься.

Этот идиот Степка. Небось мечтал стать великим хирургом. У него есть фантазия, так говорят. Как я мало знаю своих ребят! Плохо.

О! Идут. Стучат.

— Да!

Михаил Иванович, вам мыться.

Ну вот. Все кончилось. Больше нет никаких чувств. Они скользят где-то на задворках сознания.

Переодевание. Протирание очков. Я оперирую сегодня в малой операционной. Она приспособлена для АИКа. Кроме того, в потолке есть фонарь, через который смотрят зрители. Это хорошо, что не мешают, но плохо, что слишком доступно. Операция не театр.

Заглянул из коридора. Он лежит на боку, уже закрыт простыней, уже не Саша, а абстрактный больной. Я не вижу ни одной знакомой черточки. Под простыню, на лицо я заглядывать не буду. Оно, наверное, тоже чужое.

Все как будто в порядке. В спокойных позах стоят анестезиологи — Дима и его помощник Леня. Он ритмично сжимает дыхательный мешок наркозного аппарата. Редкими каплями капает кровь в вену. Мирная кровь. Мария Васильевна обкладывает операционное поле. Сейчас она просто Маша или Марья, смотря по обстоятельствам. Уже стоят на своем месте ассистенты. «Машинисты» тоже сидят около своего аппарата. Только Марина, операционная сестра, что-то красная. Видно, была какая-то маленькая перепалка. Незачем вникать. Сами разберутся.

Везде чисто. Тазы еще пустые. Кровь только в ампуле капельницы. Просто прелесть, какая приятная картина! Что бы ей остаться такой до конца... такой до конца...

Моюсь, как всегда, молча и без мыслей. Просто тру щеткой руки. Все продумано. Добавить ничего не могу. Особое спокойствие.

Вхожу в операционную. Разрез кожи уже сделан. Диатермией прижигают кровоточащие сосуды.

Меня одевают в халат, завязывают маску. Становлюсь на свое место. Довольно тесно, четыре хирурга и сестра, все около груди.

— Клапаны?

Кивок. Зачем слова?

Рассечены мышцы, вскрываю плевральную полость. Вот! Начинаются всякие сюрпризы. Легкое оказалось припаянным к грудной стенке. Это раздражает: нужно время, чтобы аккуратно разделить спайки, а его в обрез. Кроме того, потом из них может кровить. Ничего не поделаешь. Сохраняй спокойствие.

Вскрыт перикард. Обнажено сердце. Оно меня страшит. И на снимке было видно, что большое, но когда оно открыто... Фу! Левое предсердие — как мешок, желудочек огромный, сильно пульсирует. Когда он сокращается, то только половина крови идет в аорту, а вторая — обратно в предсердие, через плохой клапан.

Ревизия. Это значит — палец введен через разрез предсердия внутрь сердца. Я ощупываю створки клапана: они грубы и неподатливы. Шероховаты от кусочков извести. Сильная струя крови бьет в кончик пальца при каждом сокращении желудочка.

Собственно, это и ожидалось.

Минуту думаю. Сразу клапан или попробовать штопать? Клапан — это быстрей, и он не умрет на операции. Не должен бы. Но потом? Приживется ли? Сердце очень изменено, условия прирастания плохие. И как долго он будет служить? Но если пластика не удастся, то придется все равно вшивать клапан. Это лишний час работы машины. Это гемолиз, это печень, почки.

Нет. Как всякий хирург, я прежде всего хочу, чтобы он не умер вот тут, сейчас или скоро после того. А дальше, через месяцы и годы, это уже не так остро.

Снова: нет. Так не пойдет. Спокойно рассуди.

Опять лезу пальцем в сердце. На долю секунды мысль: как это стало просто — в сердце. А помнишь трепет первого раза? Восемь лет назад я был моложе. Теперь бы уже не начал.

Ощупываю, пробую, представляю. Нужно решить сейчас, потому что, когда вскрою сердце, оно уже не будет сокращаться и нельзя увидеть движений клапана.

У меня нет мыслей о Саше. Я не вижу его улыбки, не слышу голоса. И вообще не ощущаю, что это живой человек. Все в подсознании. А сверху только очень напряженные рассуждения — как сделать лучше.

Клапан. Но окончательно — когда увижу.

Мельком взглянул наверх. Кругом сидят наши: врачи, сестры. Даже какие-то незнакомые. Не нравится. Как гладиаторы: смерть и мы. Не смотри. Это все пустяки.

— Давайте подключаться.

Это значит подключать АИК. Одна трубка вводится в правый желудочек — по ней оттекает кровь от сердца в оксигенатор — искусственные легкие. Затем она забирается насосом (это сердце) и гонится по второй трубке в бедренную артерию. По пути еще стоит теплообменник, который сначала охлаждает кровь, чтобы вызвать гипотермию, а потом, в конце операции, нагревает ее.

Подключение хорошо отработано, но требует времени. Все идет как по маслу. Трубка в сердце введена без капельки крови. Приятно. Умею. Не хвались, идучи на рать... Фу, профессор! Саша, наверное, никогда не говорил так. Воспитание не то.

— Машинисты, у вас все готово?

— Да.

— Ну, пускайте.

Заработал мотор. Все-таки он еще шумит. Но терпимо, не как первая машина.

Проверка: венозное давление, оксигенатор, трубки, производительность насоса. Докладывают — нормально.

— Начинайте охлаждение.

Я должен ввести трубку в левый желудочек, чтобы через нее отсасывать кровь, попадающую из аорты, и самое главное — воздух, когда сердце пойдет. Вот на этом я прозевал Шуру.

На миг картина: палата, ночь. Ритмично работает аппарат искусственного дыхания. Она лежит — почти мертвая, без пульса, холодная. Только на экране электрокардиографа еще подскакивает зайчик, указывая на редкие сокращения сердца. Мозг погиб от эмболии, а за ним и все тело. Нужно только сказать, чтобы остановили аппарат, — и через полминуты остановится сердце. Навсегда. И страшно сказать это слово: остановите.

Поеживаюсь, как от озноба.

Вот что значит эта трубка в желудочке. Нужно ее хорошо пришить. А впрочем, это совсем легко, мы постоянно вводим в желудочки инструменты. Нужно четырьмя стежками обшить место прокола, потом, когда трубка извлекается, швы просто затягиваются и дырки нет.

Все сделано, и наступает перерыв.

Еще минут десять, чтобы охладить больного до 22 градусов, которые нам нужны. Все моем руки сулемой.

Марина что-то копается в своем столе — готовится к главному этапу. «Машинисты» берут пробы для анализов. Дима проверяет медикаменты на своем столике и что-то просит принести.

Только нам совсем нечего делать. Временное затишье перед схваткой. Никаких мыслей в голове. Просто стою и смотрю на сердце. Вижу, как оно сокращается все реже и реже по мере снижения температуры. Оно работает вхолостую — кровь гонит аппарат.

— Марина, ты проверила иголки, нитки? Клапаны уже принесли?

— Да, все готово.

— Покажи мне.

Вот он, клапан. Каркас из нержавеющей проволоки, на который хитро натянута ткань из пластика и очень кропотливо пришита, так что образуются створки, как в натуре. Неплохо придумал Сенченко. «Мавр», как его назвал кто-то из инженеров. Хорошая голова.

Больше делать нечего. Ждем. Двадцать пять градусов. Ткани холодны, как у покойника, даже неприятно касаться. Сердце сокращается сорок раз в минуту. Нам нужна фибрилляция — беспорядочная поверхностная дрожь сердечной мышцы, заменяющая нормальные глубокие концентрические сокращения. Практически при низкой температуре — это остановка. Она позволяет спокойно работать: выкраивать, шить.

Двадцать три градуса. Фибрилляция.

— Начинаем.

Предсердие широко рассечено. Сильный насос за несколько секунд отсосал кровь. Вот он, клапан. Святая святых. Сердце сухо и неподвижно. Мертвое? Нет. Видны едва заметные подергивания — это еще жизнь.

Все подтвердилось: створки укорочены, жестки, известь прощупывается твердыми скоплениями до одного сантиметра в диаметре. Между створками зияет щель. Она не смыкается — тут и есть недостаточность. Восстановление клапана невозможно. Или очень рискованно.

— Иссекаем.

Зажимами захватываю створки и отсекаю их по окружности клапанного отверстия. Это немножко страшно — еще не привык. Все равно как делал первые ампутации: ноги уже больше не будет. На месте клапана зияет бесформенное отверстие. В него нужно вшить новый клапан.

Начинаются мучения. Вшивать очень неудобно: глубоко, негде повернуться инструментом. Проклятые иглодержатели совершенно не держат иголок! Они крутятся как черти. Сколько я крови из-за них перепортил, нет счета. За границей выпускаются специальные иглодержатели, у которых поверхности, зажимающие иголку, покрыты алмазной крошкой. Они держат мертво, я сам видел. Так наше министерство пока почешется... Что им... Они не мучаются.

О, какое меня разбирает зло! Хотя бы один начальник, от которого зависят эти инструменты, попал мне на стол. Я бы его!..

Не попадаются.

Долго шью и... не удерживаюсь, ругаюсь. В пространство и на Марину, что растеряла иглодержатели, которые я сам подбирал, и на Марью, что плохо держит и не ловит концы нитей... На весь мир. Грешен, в душе ругаюсь матом. В молодости приходилось быть в соответствующей обстановке. Умел. «Ультиматум», как называл один товарищ. На ругань никто не отвечает.

Но всему приходит конец. Клапан посажен на место. Укреплен тридцатью швами. Прочно. Стало много легче. Можно посмотреть вокруг.

— Какой гемолиз?

— На тридцатой минуте был двадцать.

— А сколько минут работает машина?

— Пятьдесят пять.

— Почему так долго нет анализа?

— У них центрифуга плохо работает.

«У них» — это в биохимической лаборатории.

— Вечно что-нибудь ломается. Но это я так, по инерции. Работают они хорошо, делают массу анализов.

Гемолиз пока небольшой. Мне, собственно, осталось только зашить сердце. Дела немного. Если бы хорошие инструменты, так клапаны вшивать нетрудно. И не от чего умирать больным. Пожалуй, мы решим эту проблему. Утрем нос всем, в том числе и американцам. Нужно срочно готовить статью в журнал и показать больного на Обществе.

Тьфу! Что ты городишь? Какие статьи, какое Общество? Больной лежит с разрезанным сердцем, одна умерла. И вообще!

Мне стыдно. Есть червячок честолюбия. Думаешь, придавил всякими благородными словами и даже мыслями, а он жив. Может быть, это он толкает меня на эти мучительные операции? Не знаю. Иногда вдруг начинаешь сомневаться в самом себе. Особенно опасны успехи и власть.

В общем мы зашиваем. Тоже процедура деликатная — стенка предсердия тонка. Машину включили на нагревание. По коронарным сосудам идет теплая кровь, и сердце быстро теплеет. Оно уже, несомненно, живое — подергивания крупные, хотя и беспорядочные. По-ученому — крупная фибрилляция.

При зашивании нет смысла спешить. Все равно на нагревание нужно двадцать-тридцать минут. Поэтому я все делаю тщательно, спокойно. В операционной снова мир и тишина. Только слышно, как санитарки гремят стерилизаторами в моечной. Для них ничего святого нет, и операционная все равно что кухня. Черти!

Кончили зашивать.

— Сколько градусов?

— Тридцать четыре. Теперь повышается медленно.

Фибрилляция очень энергичная, сердце беспорядочно сотрясается. Кажется, нужно совсем немного, чтобы все эти волны организовались и дали одно мощное концентрическое сокращение.

— Готовьте дефибриллятор!

Это аппарат, дающий разряд конденсатора в несколько тысяч вольт за долю секунды. Он заставляет сердце восстановить ритмичные сокращения, снимает фибрилляцию. Прекрасная вещь!

И вдруг — о радость! — оно заработало само. Что-то там случилось, и из беспорядка родился порядок.

— Правильный ритм!

Это кричит наша докторша Оксана, которая наблюдает за электрокардиограммой на экране своего аппарата.

— Поздно сказала, мы сами видим.

Все страшно довольны. Дефибриллятор — вещь хорошая, но все-таки бывают случаи, когда сердце запустить не удается. И у нас бывало. По многу часов, по очереди, мы массировали — сжимали сердце между ладонями, прогоняя какое-то количество крови через легкие и тело. Десятки раз включали этот аппарат, а оно продолжало фибриллировать, хотя из-под электродов уже пахло жженым мясом. Потом бессильно опускали руки и говорили: смерть.

А теперь оно идет. И хорошо сокращается! Еще немножко погреем с машиной и остановим ее. Удача! Я готов кричать от радости.

Это безжизненное тело снова станет Сашей, милым, умным Сашей!..

— Давайте удалять дренаж из желудочка.

Да, пора. Наверняка эмболии не будет, потому что уже минут двадцать, как через трубку не проскользнуло ни одного пузырька воздуха. Мы уж смотрели за этим тщательно. Второй раз дураками не будем.

— Ну, взяли! Маша, ты удаляй трубку, а я затяну кисетный шов. Ну... Раз!

— О боже! Держите! Отсос, скорее, черт бы вас!..

Я не знаю, что стряслось. Нитка порвалась или мышца под ней прорезалась, но трубка удалена, а дырка в сердце зияет, и при сокращении из нее ударила струя на метр. Конечно, только одно сокращение. На следующее она уже зажата кончиком пальца. Ох, чуть легче...

Теперь нужно эту дырку зашить. Совсем не просто, когда сердце сильно сокращается и верхушка прыгает в руках, а одной рукой нужно держать отверстие. Но можно. Не первый раз. Тем более машина еще работает, поэтому опасность смерти от остановки сердца не грозит.

Но все оказалось гораздо труднее, чем думалось. Не отпуская пальцев, я наложил новые швы. Однако как только я их затянул, мышца расползлась под нитками, и дырка открылась. О проклятие! Дыра еще больше. Много больше! Кровь хлынула струей. Я сунул в дырку два пальца, а все равно мимо них текло.

Вмиг исчезли мир и покой. Все стало злым и острым.

Шел человек по льду спокойным зимним днем и вдруг провалился. Черная вода заливает, он барахтается, кричит, а лед ломается под руками, и черная вода заливает все кругом... Алая кровь, много... Что делать?! Что делать?!

— Заплату! Марина, давай заплату из аиволона! Скорее! И приготовь хорошие швы на большой игле. Отсос! Отсос! Не тянет. Вы, там...

Эпитеты.

Нужно положить заплату, как пластырь под пробоину в судне. Только это трудно — наложить заплату, когда сердце сокращается под руками, а иголки крутятся в иглодержателе.

Я не знаю, сколько это продолжалось. Сначала маленькая заплата. Не держит — из-под ее краев бьет кровь. Потом сверх нее другая, большая, почти с ладонь. Много швов по ее краям. Кровь из раны отсасывается насосом и нагнетается в машину. Отсос часто не успевает, и часть крови стекает через края раны мне на живот и на пол. Уже хотел снова охлаждать больного и останавливать сердце. Но это была бы смерть.

Нет, удалось. Прекратилась. Только тоненькие струйки сочатся из-под заплаты. Еще несколько швов — и все сухо.

Все сухо. Отсос выключен. Сердце работает, но много слабее, — еще не успели восполнить кровопотерю. Переливаем. Лучше.

Смотрю кругом. Вид у всех измученный и несчастный. Радости уже нет. Все еще под властью пережитого и не верят, что все наладилось. И правильно — теперь жди новых напастей.

Может, это за Степу? Наверное, нужно было как-то иначе? Нельзя оскорблять людей безнаказанно. Почему? Я же защищал не себя — их. Да, конечно, но нужно не так. А как?

— Оксана, у тебя ничего?

— Неважно, но терпимо. Низкие зубцы — миокард слабый.

Да, разумеется, слабый. Поэтому и нитки прорезались. Но нужно кончать.

— Сколько времени работает машина?

— Сто тридцать минут.

— Так долго? Гемолиз?

— Последнего анализа еще нет, а до осложнения был восемьдесят.

Значит, теперь много больше. Отсос из раны сильно разрушает эритроциты, а перекачали, наверное, литров двадцать.

— Останавливайте машину. Взгляд вверх. Все жадно смотрят. Раздражение. Глядят как в цирке. Вдруг сорвется. И страшно, и... Брось, ты это зря. Большинство искренне переживает. Не нужно думать, что ты один. Люди хорошие. Хо-ро-ши-е. Нужно говорить это всегда. Иначе трудно жить.

Дима суетится у больного. Начался трудный период; регулирование дыхания, сосудов, сердца — в его руках. Нужно уметь многое быстро рассчитать. Интенсивность работы сердца сопоставить с наполнением сосудистого русла. Чутко слушать, чтобы не прозевать отека легких из-за ослабления левого желудочка. Повысить общий тонус организма с помощью гормонов. Нужно подстегнуть сердечную мышцу специальными средствами. Быстро восстановить свертываемость, которая была полностью снята гепарином на время искусственного кровообращения. Нужно много знать и уметь. Контроль, к сожалению, слаб. Электрокардиограмма, венозное и артериальное давление, зрачки, цвет кожных покровов. Биохимические анализы, но с интервалами в полчаса минимум.

Слабее и слабее шумит машина. Остановилась. Жадно смотрим на сердце. Дима постоянно проверяет зрачки и пытается измерять кровяное давление. Наконец это удается.

— Давление семьдесят. Зрачки все время узкие. Одинаковые.

Это в отношении эмболии. Уверен, что ее нет. Впрочем, разве в медицине можно быть в чем-нибудь твердо уверенным? Только вероятность.

Через отверстие, оставленное в стенке предсердия и временно зажатое зажимом, я ввожу палец, чтобы проверить эффект клапана. Струи крови не ощущаю.

— Обратного тока нет.

Меряю давление в предсердии — оно десять. А было тридцать.

— Можно подкачать еще немного крови в артерию.

— Медленно повернули несколько раз насос машины. Кровяное давление повысилось до восьмидесяти пяти. Хватит пока. Теперь можно удалить трубку из сердца и таким образом отключить машину. Кажется, оно работает удовлетворительно.

Собственно говоря, все. Осталось наложить несколько швов на перикард, провести в плевральную полость дренажную трубку и зашить рану. Но самое главное — нужно тщательно проверить, прекратилось ли кровотечение из мельчайших сосудов. Свертываемость теперь плохая, и кровотечение после операции — самое частое осложнение.

Это занимает почти час. Спешить никак нельзя. Мы все немножко отупели от волнений и усталости и лишь медленно начинаем приходить в себя. Сердце-то работает хорошо! Вот бы еще проснулся, и мы будем счастливы. Пока. Потом могут нахлынуть новые осложнения, новые тревоги.

Накладываем швы на кожу. И вдруг спокойный голос Димы:

— Открыл глаза!

Так сказал, как будто иначе и не бывает.

Все наклонились к лицу. Да, вот он — живой. Глаза открыты. Взгляд совершенно бессмысленный, но человек с эмболией мозга глаз не открывает. Еще один груз убавился с плеч. С души. Правда, осталась опасность кровотечения и отказа почек. Гемолиз после отключения машины сто пятьдесят. Это много. Раньше такие больные умирали. Но теперь мы научились лечить. Если не будет сердечной слабости, то почки справятся и за шесть-восемь часов выделят весь гемоглобин из плазмы с мочой.

Второе или, вернее, первое осложнение — кровотечение. К сожалению, оно часто бывает после операций с длительной работой машины. Какие-то факторы крови разрушаются в ней.

— Дима, позаботься о запасе крови. Чтобы потом ночью не пороть горячку. Нужно не менее двух литров.

Кончилась операция. Рану заклеили, и Сашу перевернули на спину. Глаза он снова закрыл, но это уже послеоперационный сон. Если ущипнуть, он двигает руками и ногами. Параличей нет.

Все продолжалось пять с половиной часов, считая от момента разреза до последнего шва. А с приготовлениями — и все шесть.

— Михаил Иванович, можно разбирать машину?

— Нет. Заверните трубки в стерильные простыни и подождите. Марина, сохраните на столике кое-что стерильное.

— Это все грязное, я лучше сейчас накрою снова.

Говорю на всякий случай. Все должно быть хорошо, но... Сколько раз приходилось повторно раскрывать плевральную полость, чтобы искать какой-нибудь ничтожный кровоточащий сосудик, потому что из дренажа кровит.

Мы благодушествуем в комнате сестер. Я, как мешок, свалился в кресло и не могу двинуть даже пальцем. Так устал. Много я в этом кресле пережил грустных и приятных минут после операций. Сижу, без конца зеваю. Кислородное голодание, будто меня самого оперировали.

Стульев, как всегда, мало, поэтому расположились кто где — на столе, на подоконнике. Все курим, окно открыто. Воздух майский.

До чего приятно, когда работа сделана, когда все хорошо. Когда Саша там лежит живой. С новым клапаном. Когда при нем его жизнь и то письмо, которое я теперь могу не читать.

А впрочем, дело не в Саше. Окажись на его месте любой другой, нам было бы так же хорошо. Все больные дороги после тяжелых операций. В них вкладывается труд... Не знаю, как объяснить.

Мы еще не остыли, и все разговоры крутятся около операции. Это Вася:

— Я не сомневался, что вы справитесь.

— Ты нет, а я сомневался. Конечно, зашили бы в конце концов... Машина же работала... Но цена! Вон гемолиз как подскочил. Ты еще молод, не можешь охватить всего объема информации.

— А все-таки что произошло? Видимо, нитка порвалась. Ведь не могла же мышца прорезаться на всех четырех стежках сразу?

Это Мария Васильевна. Она сидит измученная, как и я, не в силах двинуться.

— Сам не знаю. Нитка оказалась в руках, и я ее бросил куда-то. Нужно было скорей затыкать дырку. Тут не до анализа.

Вася пьет воду. Я тоже хочу пить, потому что вся моя рубаха и брюки мокрые от пота. При таких страстях я терял в весе до двух килограммов. Когда-то проверял.

— Что ж, ребята, пожалуй, клапаны вшивать можно?

— Вот только, Михаил Иванович, само вшивание надо изменить.

— Как?

Женя мне объясняет. Вполне толковое рассуждение: сначала провести швы внутри через клапанное кольцо, без клапана, а потом протянуть нитки через клапан вне раны. После этого посадить его на место и последовательно завязать все узлы. Очень дельно.

Нужно записывать протокол операции. Не хочется. Нудное дело, но деться некуда. Однако тут такой шум, что не дадут. Отправить их, может быть? Нет, не стоит. Им приятно здесь, и они заслужили. А так пойдут — и момент будет потерян. У каждого найдутся свои дела... Атмосфера рассеется, и снова ее не создашь.

— Женя, может быть, пойдем ко мне в кабинет, там запишем операцию?

Жене явно не хочется — видно по лицу. Тут хорошо. Не так часто бывает, когда все равны — и профессор и ординатор. Но надо идти. Начальство велит.

Бросил сигарету, забрал журнал и историю болезни. Готов.

И мне не хочется. Но нужно. Кроме того, переодеться. Я весь мокрый. Простужусь, пожалуй. Сейчас это мне не безразлично. Я еще хочу делать операции.

По дороге заглянул в операционную. Мирная картина. Саша спит. Леня помогает ему дышать. Дима о чем-то тихо беседует с Оксаной. Вспомнилось: будто у них любовь? Сплетни, наверное. А впрочем, кто знает? С виду все тишь и гладь, а сколько всяких подводных течений? Я просто не знаю. И знать не хочу. Но не буду мешать. По всему видно, что им хорошо.

В раздевалке разбросаны вещи. Беспардонный народ. Вон и моя майка на полу. Ничего, подниму.

Приятно надеть сухое. Приятно посмотреть на Женю: стройный, мускулистый, молодой.

— Спортом занимаешься?

— Да, занимался, а теперь какой спорт! Нет времени.

— Спорт — ерунда. Но физкультура необходима каждому.

Конек. Сам я это понял после сорока, когда появился животик и начало прихватывать сердце. Все согнал. Теперь агитирую.

Кабинет. Он совсем неплох. Стены покрашены в хороший цвет. Светло. Занавески только старомодные, с пупышками. Нужно сменить на яркие. А впрочем, какая разница? У меня с годами все меньше и меньше тяга к вещам. Пожалуй, к старости пойму Диогена. Если бы в бочке была ванна.

— Садись, приступим.

Долго пишем — я в журнал, он — в историю болезни. Вспоминаем, чтобы не забыть чего, не исказить. Операция еще новая — приходится записывать подробно. Потом протоколы будут все короче и короче, пока останутся одни «обычно», «обычные»...

Интересно идет мышление: сразу в нескольких планах. Вот тянется одна цепочка — мысли о Саше. Периодами она разрывается и включается другая — о медицине, об операциях, кровообращении. В интервалах между тем и другим — всякий вздор, порожденный тем, что попадает на глаза и в уши. Поток мышления.

У меня сейчас какое-то особенное состояние. Подъем, ясность, свобода мысли. Совсем иначе, чем до операции. Тогда был придавлен ожиданием опасности. Тянулась только одна ниточка — операция и все с ней связанное. Тоже подъем, но совсем другой — целеустремленный и неприятный. Страшно, но нужно. И — сожмись! А сейчас все открыто, все интересно и ново.

Писать закончили, и Женя пошел.

Шесть тридцать. Уже час после операции. Посижу еще пару часов и пойду. Если все благополучно. А, не загадывай! Кровотечение, почки, отек легких. Много всяких бед ожидает.

Покурим. «Меняю хлеб... на горькую... затяжку...» Песня.

Музыку бы сейчас послушать. Нужно магнитофон завести, как в лучших домах. Есть такие профессора, что все пишут на магнитофон.

Ерунда, твоя канцелярия слишком мала... Разве что песни. Но сколько таких минут, как сегодня, — чтобы и радость и время?

Сказал там кто-нибудь Рае? Не хочется идти. Марья с ней дружит, наверное, поговорила. Нехорошо утром получилось.

Что же все-таки делать? Не читать же скучные диссертации? Как они надоели! Вся жизнь ученого — с диссертациями. Сначала пишешь сам, потом руководишь, рецензируешь, слушаешь на ученых советах.

Смешно — я ученый. Никак я с этим внутренне не соглашаюсь. Я — доктор, врач.

Спуститься к ребятам, поболтать? Не получится. Я с грустью чувствую, как все больше и больше отдаляюсь от них. Возраст, что ли? Или стал зазнаваться, как некоторые говорят? Неверно. Хотя бы потому, что честно, сам перед собой, я не вижу никаких оснований. Хороший доктор. Но из них, ребят, многие будут лучше. Это моя главная мысль, первым планом. А где-то ниже жужжит другая, спесивая: «Все-таки Я — это Я. Сделал то-то и то-то, что другим не удалось. Последнее — клапан. Научных работ кучу написал, несколько книг. Диссертаций сколько от меня вышло...» Дерьмо ты! Выпусти только эти мысли на волю — и живо вообразишь, что в самом деле чего-то стоишь, что ты ученый. Не заблуждайся: трудам твоим грош цена. Пройдет несколько лет, и никто их читать не станет, все безнадежно устареет. Прогресс хирургии остановить нельзя. Сначала оперировали желудки, потом пищеводы, потом легкие. Теперь — сердца, а в них — клапаны. Мои статейки и книги о хирургии желудка и легких в какой-то степени пройденный этап, никому не интересны, то же будет и с работами о сердце. Но мысли — эгоисты: «Я все-таки способствовал этому прогрессу». Да, конечно, хотя и не был первооткрывателем. Но какое это имеет значение? Разве это хоть чуточку изменило мир? А ты хочешь изменить? Да, хочу. Все хотят. Чтобы не было войны, чтобы все люди стали хорошими.

Только наука изменит мир. Наука в широком смысле: и как расщеплять атом, и как воспитывать детей... И взрослых тоже.

Вот Саша — ученый. Ах, как здорово, что он живой! Медицина пригодилась. Много я от него почерпнул, от Саши. Моя медицина стала гораздо яснее. Вырисовался какой-то скелет науки, который нужно только одеть цифрами. Саша объяснил: настоящая наука начинается, когда можно считать. Это будто еще Менделеев сказал.

Может быть, почитать Сашину тетрадь? Мне кажется, что я теперь имею на нее некоторое право. На письмо, пожалуй, нет — это слишком интимно, а тетрадь — там, наверное, наука? Небось ничего не пойму. Математика. Как жаль, что я ее не знаю. От формул меня сразу начинает поташнивать, и я тороплюсь заглянуть дальше или вообще закрыть книгу.

Все-таки любопытно, что там написано. Хотя бы перелистать.

А не просмотрят они там, в операционной, чего-нибудь? Прошло... Сколько? Всего десять минут, как ушел Женя. Посижу еще. Опытные ребята наблюдают за ним. А я так устал, что и подняться трудно. Старость. Чаю бы попить... Жаль, что в свое время не завел таких порядков. Придется терпеть.

Толстенькая тетрадка. Название на весь первый лист: «Размышления». Фи, дешевка! Как школьник. Не суди строго. Все делают ошибки. И уж тем более не мне судить. Сколько сделано в жизни глупого?

Листаю. Странная тетрадь. В науку вкраплены записи, как в дневнике. Явно не для печати,

«Грустно сознавать, что скоро умрешь. Останутся от меня только модели — статьи, вот эта тетрадка, письма, в которых есть ложь, образы в памяти людей и фотографии в альбомах — но все застывшее, неподвижное. Хорошо бы оставить после себя хотя бы действующую модель...»

Помню эти разговоры. Зачем оставлять? Иллюзия бессмертия. Да, припоминаю его другую трактовку. Человек как биологическая система исчезает. Но если рассматривать более высшую систему — человечество, то что-то остается.

В самом деле: человечество — это не только система из людей, но она включает и продукты их деятельности — модели мыслей: вещи, книги, картины, машины. Кроме того, остаются образы в памяти людей. И вот человек умирает, а эти модели еще продолжают жить своей собственной жизнью, отличной от жизни автора. Иногда она полезна для общества, потом может стать вредной. Обычно потому, что они — эти модели — мертвые, застывшие. Их жизнь пассивна. Теперь понятна мысль Саши — сделать действующую модель мозга, чтобы она могла жить и изменяться.

Ужасна двойственность человеческой природы. С одной стороны, биологически, он животное, как волк или обезьяна. А с другой — это член общества, элемент более высшей системы, принадлежит ей.

Ага! Начинается какая-то стройность. Общие представления о мире, о Вселенной. Философия и математика. Вопрос о бесконечности. Не понимаю. Не буду пытаться.

«Элементы связи, системы, подсистемы...» Это понятно, он хорошо объяснил мне в свое время. Организм — это система, в которой элементы — клетки. Но клетка — тоже система, ее элементы — молекулы. Органы и их сочетания, выполняющие определенную функцию, — это подсистемы. Что-то подобное есть и в клетках — структуры из молекул. И человечество — тоже система. «Связи — это воздействия элементов или систем друг на друга, основанные на законах физики, — обмен энергией или материальными частицами...»

А люди? Они общаются между собой через слова и вещи. Конечно, это тоже физика, но какая-то сложная. Вот здесь объяснение: «Информация». Все привыкли к обычному значению этого слова — «сведения». Вот что он пишет: «При взаимоотношениях сложных систем действует не только само физическое воздействие, но и изменение его во времени и пространстве, которое улавливается и запоминается в виде модели — то есть изменения какой-то структуры. Пример: один человек что-то говорит другому. Произнесенные слова — это физические колебания воздуха. Но они почему-то не действуют, скажем, на кошку. Потому что человек умеет выделить из колебаний воздуха информацию, которая представлена смыслом слов. Для этого наш орган слуха воспринимает колебания воздуха, превращает их в нервные импульсы. Они идут в мозг и последовательно запоминаются, то есть отражаются в коре мозга в виде образа — модели, составленной из нервных клеток. В корковой модели отражены не сами колебания воздуха, а только их последовательность во времени, которая и представляет собой информацию. Вместо звуков можно взять буквы, воспринимаемые глазом. Будут зрительные образы — модели, но из них извлекается та же информация — последовательность знаков дает смысл словам».

«Итак, сложные системы взаимосвязаны друг с другом не только через физические воздействия, но и через выделяемую из них информацию».

«Информация невозможна без моделирования. Модель — это всегда какая-то структура, отражающая или систему, или изменения физического воздействия в пространстве и во времени. Домик из кубиков — это модель системы настоящего дома. Слова, записанные на бумаге, — это модель, структура, в которой отражена последовательность звуков речи. Чертеж машины — это модель. Ноты — модель. Математическая формула — тоже. Когда мы видим картину, то в нашей коре отпечатывается ее модель — образ. Каждый знает, что модели могут быть примитивные, имеющие отдаленное сходство с оригиналом, и точные, приближающиеся к нему. Детский рисунок дома — примитивная модель, а инженерный чертеж — точная».

Много интересных вещей написано, но сложно: информация, модели... Зачем? Жили и без них. Физика, химия, материализм. Оказалось — недостаточно. Я уже от Саши кое-что усвоил — он терпеливо объяснил, но и сейчас смутно...

Вот новый раздел — «Познание».

«Познание — это моделирование. Мозг — колоссальная моделирующая установка. Что такое „знать“? Это значит знать структуру предмета — системы, его связи с другими, его изменения во времени... Это все — информация о системе, заложенная в нашей коре в виде образов, составленных из нервных клеток. Это и есть модели. Иногда мы знаем точно — подробные модели. В другой раз — приблизительно — примитивные модели. Но мы никогда не знаем „до конца“, потому что модель никогда не может быть абсолютно точной копией оригинала. Тем более модель из нервных клеток...»

Да. Мозг — моделирующая установка. Вычислительная машина — тоже. Она моделирует цифрами сложные логические действия. Будто бы никакой принципиальной разницы между ними нет. Не так легко понять эту механику воспитанному на «качественных отличиях» живого от неживого. Впрочем, что значит «понять»? Это «привыкнуть и уметь пользоваться». Слова кого-то из великих физиков. Я не умею пользоваться и потому не понимаю. А просто верить не хочу.

«Пределы познания одного человека. Любая моделирующая установка не может во всех подробностях воссоздать в виде модели структуру системы более сложной, чем она сама. В лучшем случае она воспроизведет главные структурные элементы, возможно определяющие основную функцию системы-оригинала. Чем сложнее моделирующая установка, тем более точную модель она может создать. Если иметь тысячу кубиков, то из них нельзя сделать точной модели целого города. Если взять миллиард — то модель будет много точнее».

«Так же ограничена и скорость переработки информации — скорость моделирования, скорость познания. Ограничено и предельное количество моделируемой информации. Хорошо, что человеку свойственно „забывать“ и освобождать свою кору для новых сведений!»

Видимо, это очень важно для нас, медиков. Вот что он пишет:

«В коре четырнадцать миллиардов клеток. В организме человека — свыше трехсот миллиардов. Следовательно, организм в целом гораздо более сложная система, чем мозг. Если же учесть, что каждая клетка состоит из многих миллиардов различных молекул, то сложность организма невообразима. Можно ли предполагать, что корковые модели организма будут достаточно полными? Видимо, нет. В лучшем случае мы можем рассчитывать на очень примитивные образы. Хорошо, если из числа многочисленных структурных единиц организма мы смоделируем главные. Тогда хотя бы в общих чертах можно понять функцию органов и систем настолько, чтобы управлять ими. К сожалению, и это маловероятно. Беда в том, что организм — это такая система, в которой не только поведение целого определяется функцией его частей, но и наоборот — жизнь частей зависит от жизни целого. Следовательно, чтобы понять (смоделировать) организм, аналитический подход несостоятелен. Нужно создать более или менее точную „действующую модель“ организма, в которой объединяется жизнь элементов и жизнь целого».

Печально. Значит, мало сделать так: один ученый в деталях изучает клетку, другой — моделирует на уровне органа, третий — объединяет в одно целое.

До сих пор все медики так думали. Деятельность органа определяется работой клеток, жизнь целого организма — функцией органов. Теперь ясно — этого недостаточно. Это действия «снизу вверх». Клетки зависят от поведения организма в целом. Прямые и обратные связи. Поэтому тот, кто хочет понять весь организм, должен одновременно понимать и клетки, и органы, и их системы. Выходит, это невозможно. Или, вернее, можно, но только очень приблизительно. Именно так мы и понимаем. И, исходя из этих моделей, так же приблизительно лечим. Если часто удается, то только потому, что организм — саморегулирующаяся и самонастраивающаяся система, и все неточности нашего внешнего управления она компенсирует сама.

Вот какие умные вещи я знаю. Кибернетика! А что? Я проникся к ней глубоким уважением. «Наука об управлении и связи в живых организмах и искусственных системах». Вся наша медицина — это искусственное управление организмом. Беда, что оно неточное. Точного быть не может, потому что нет точной модели. Модели нет, потому что моделирующая система мала. Кроме того, она работает очень медленно. Поэтому мы и делаем ошибки: не можем охватить, смоделировать большого количества фактов или просто не успеваем во времени. Особенно это стало заметно нам, хирургам, когда подошли к самым сложным операциям с выключением сердца. Саморегулирование организма при этом нарушается, а искусственное управление жизненными функциями мы не можем осуществить на достаточном уровне, чтобы все охватить, и притом быстро.

Наверное, такое же положение при попытках управлять всеми очень сложными системами.

Интересно — «пределы познания». Нужно вдуматься. Мой мозг ограничен. Для очень сложной системы я могу построить только приблизительную модель. Ну, а простую можно представить во всех деталях. Тысяча кубиков. Из них можно построить точную модель маленького домика, но Московский университет воспроизвести лишь в общих чертах.

Предел скорости — это тоже ясно. Процесс запоминания идет с определенной скоростью, не больше.

Читаем дальше: «Человеческое познание — коллективное. Большую часть мира мы познаем по готовым моделям, сделанным нашими предшественниками или современниками. Это сильно увеличивает наши моделирующие возможности, но не беспредельно. Ограниченный коллектив людей, например, института, также не может точно познать очень сложную систему, как и один человек, потому что нет возможности соединить несколько моделирующих установок, чтобы получить одну большую моделирующую систему — колоссальный мозг».

Это не очень понятно, но я чувствую его правоту на примере организма. Десятки врачей — узких специалистов — обследуют больного своими аппаратами. Выдадут тысячи анализов и кривых. Но нужен еще один, самый умный врач, который сумел бы объединить все эти материалы, чтобы понять, как функционирует организм. Такого врача нет. Узкая специализация помогает нам, так как каждый специалист дает свои модели, но объединить их в одну действующую я не могу. Не хватает размеров моей моделирующей установки. Поэтому данные останутся втуне, или я их обработаю слишком поздно. Больной может умереть...

Знаю, что Саша только пугает, чтобы выдать свой главный козырь — машины. Вот он: «Коллективное познание не может перейти определенный предел моделирования сложных систем, так как не может создать сложной „действующей“ модели. Теперь техника обещает создать сколь угодно сложные искусственные моделирующие установки. Ученые вложат в них свои частные модели, как вкладывают в книги, но эффект будет совсем другой: книга мертва, а электронная модель может жить. Так, например, специалисты по клетке заложат в машину свою модель, имеющую связь с другими клетками, составляющими орган. Одни физиологи установят связи между печенью и сердцем, другие заложат физиологию нервной системы, третьи — эндокринной. В целом это составит модель организма, готового к жизни. Стоит включить ток — и модель оживет.

Можно подействовать на нее моделью микроба, и модель организма будет болеть, то есть развернется динамика взаимодействия в необычных условиях между клетками, органами, системами, их регулирующими... Это и будет «действующая модель» организма, столь сложная, что ее нельзя представить одним человеческим мозгом.

Таким образом, человеческий гений, создав моделирующие электронные машины, сделал новый шаг к преодолению предела своих познавательных способностей. Это самый большой шаг в истории человечества».

Я это уже слышал от него — о пределах коллективного познания. Странным мне сначала это казалось. Сравнить — объем знаний во времена Древней Греции и сейчас. Несоразмерно. Но Саша объяснил — это объем моделей, накопленных всем человечеством, как более высшей системой. Он все время возрастает. Люди узнают о мире все новые и новые факты. Модели становятся точнее. Значит, пределов нет? Оказывается, есть. При старых способах познания, когда модели закладывались в книги, нельзя представить очень сложную систему в целом — одновременно в деталях и в общем. Без этого нет полного понимания, необходимого, например, для точного управления. По кусочкам все изучено, а целого нет. Врачу это близко: так хочется иметь «действующую модель» человека, чтобы точно лечить.

Человечество дойдет до застоя? Говорят, нет. Уже изобретены моделирующие машины. Они будут все сложнее, и через них не человек — человечество познает системы любой сложности и научится управлять ими.

Страшно увлекательные идеи! Я слишком стар, чтобы активно приложить к ним руку. Я не знаю математики, моя профессия высасывает из меня все соки, полностью загружает мой мозг. Но я с восхищением и надеждой смотрю на эти идеи и на таких людей, как Саша, которые должны воплотить их в жизнь. Конечно, может быть, он перегибает, но что-то рациональное в этом есть.

И в то же время немножко грустно после этих рассуждений. Стоишь ты такой ничтожный перед громадой человеческих знаний, от которых можешь откусить лишь маленькую частицу. Когда был молод, казалось — могу все узнать, изучить, нет предела. Теперь эта самонадеянность кажется смешной.

Как-то там дела в операционной? Вывезли его в палату или еще нет? Нет, конечно. Прошло всего тридцать минут, как я ушел. Пойти или еще почитать? У Димы приличная моделирующая установка...

«Программы. Программа — это возможное изменение системы во времени, заложенное в структуре самой системы и реализуемое при различных внешних воздействиях. Иначе: это последовательность действий, заложенная в памяти системы».

Дальше идет расшифровка. «В структуру молекулы заложены возможности ее изменения при действии атомов, других молекул, элементарных частиц. В структуре нервных клеток и их волокон, образующих рефлекторную дугу, заложена программа прохождения нервных импульсов. Сам рефлекс — это программа. Вся физиология — набор простых и сложных программ. В вычислительной машине — цифрами, в определенных ячейках памяти заложена программа решения задачи, исходные данные для которой хранятся в других ячейках».

«В простых системах набор программ ограничен, и они реализуются за короткий промежуток времени. Сложные системы имеют очень много программ, они включаются при самых различных внешних воздействиях или сами по себе — одна заканчивается и включает следующую и т. д. Система может „жить“ очень долго. В процессе выполнения программы меняется структура, а она, в свою очередь, определяет следующую программу...»

Программы, программы... Много он мне говорил о них. Мы привыкли к этому слову. Есть программа концерта — последовательность выступления артистов. Бумажка, на которой она записана у конферансье, — это модель программы, по которой он ведет концерт. Есть программа развития народного хозяйства. Программа партии.

«По программе система воздействует на другие, отдает информацию. Модель программы — это содержание предполагаемого воздействия. Она может быть записана точно или приблизительно, как и всякая информация, обнимать короткий или длинный промежуток времени».

Стиль неважный. В каждой фразе пестрят «программы».

«Сложные системы имеют управляющие структуры. В них заложены модели сложных и длительных программ, построенные по этажному принципу. В частности, огромный набор программ двигательных актов хранится в коре головного мозга. В самом верху — идея какого-нибудь трудового процесса, например, операции у хирурга. Она состоит из крупных блоков — двигательных актов: разрез кожи, вскрытие плевры и прочее. Модель каждого такого акта составлена из элементарных движений, они включаются по мере выполнения предыдущего, после получения сигналов по линиям обратной связи. Так дело доходит до элементарных химических процессов в мышечных волокнах рук. Набор вариантов программ очень велик — они выбираются в зависимости от внешних условий...»

Это он с моих слов, наверное, написал о программе операции. Я ему рассказывал о нашем священнодействии. Смешно? Нисколько. Это слишком серьезно.

Все-таки как трудно поверить, что программы управляют мной в любой момент жизни. Что нет чего-то высшего, объединяющего, не воспроизводимого.

Картинка: жестокий спор на заседании хирургического общества. Я обозвал одного профессора тупицей и убежал из зала, хлопнув дверью. Потом сидел в раздевалке на окне. Было мучительно стыдно. И все это было заложено в моих нервных клетках заранее? А демагогия этого типа только реализовала мои программы? Конечно, клеток четырнадцать миллиардов, и каждая связана по крайней мере со ста другими. Математики высчитали какое-то несметное количество возможных комбинаций, цифру с десятками нулей. Не могу представить, как это много.

Вторая картинка: мне шестнадцать лет. Родной город. Парк «Соляной городок» (почему «Соляной»?). Вечер. Скамейка под тополем. Мы сидим с Валей. Я читаю Есенина. (Тогда все мы были без ума от него.) Про себя шепчу — «Валя, Валечка». Ладони мокрые от волнения. Еще не хотелось ни обнимать, ни целовать. Весь переполнен таким чувством, которое можно назвать только старым словом — возвышенное. Готов за нее на что угодно. Умоляю, чтобы случилось. И это тоже программа? Нет, не могу поверить.

Ну, черт бы с ней, пусть программа. Если четырнадцать миллиардов, то все равно что — бог или свобода воли. Ужасно другое — они, кибернетики, грозятся воспроизвести все эти программы. Воображаю... «Влюбленная машина».

Вот по этому поводу: «Программы поведения человека». Надо думать, Саша попытается дать кибернетический ответ на извечный вопрос «что есть человек?», «как познать самого себя?».

Нет, здесь написано слишком много. Мне нужно идти вниз, взглянуть. А все-таки любопытно. Посмотрю бегло. Многое знакомо.

Вспоминаю длинные разговоры... Фрейд, фрейдизм... Саша яростно выступал против этого учения. И возмущался, что у нас ему ничего настоящего не противопоставлено. Кажется, он говорил так:

— Фрейд — психиатр. То, что он наблюдал на психопатических личностях, он пытается распространить на всех людей. Если верить Фрейду, то ни о каком коммунизме не может быть и речи.

Нужно создать новую настоящую количественную кибернетическую психологию, без которой нельзя планировать построение нового общества. Бытие определяет сознание, но есть обратная связь. По мере повышения культуры и благосостояния масс значение этой обратной связи резко возрастает, и сбрасывать это со счетов нельзя. Мы как раз находимся на этой стадии.

Итак, «программа поведения».

«Человек — это сложнейшая саморегулирующаяся, самообучающаяся и самоорганизующаяся система...» Само... само... само... Долго я не мог понять. Это «само» попросту обозначает, что программа очень сложна и система может приспособиться к самым различным условиям. Инженеры уже создали подобные системы. Самообучающаяся — это накапливающая и использующая опыт. Самоорганизующаяся — это способная в процессе взаимодействия с другими менять даже свою структуру.

«Деятельность человека, как и любой другой системы, осуществляется по программе, то есть она предопределена структурой организма на каждый данный момент. Программы меняются по мере их исполнения и под воздействием извне, как и в технических самоорганизующихся системах. Однако пределы изменений ограничены самой структурой.

Следовательно, нет никакой принципиальной разницы между человеком и машиной. Все дело только в сложности структуры, которая определяет сложность и разнообразие программы поведения. Этот вывод не должен пугать своей кажущейся механичностью. Нужно ясно представить огромные различия в сложности программ».

Нет. Я это представить не могу. Никогда машину нельзя сделать такой сложной, как человек.

«Иногда говорят о „свободе воли“, отличающей человека. Мне кажется, что это фикция. Все наши свободные решения, как бы они ни были неожиданны для окружающих, предопределены программами, которые включаются и переключаются внешними и внутренними раздражителями. Другое дело, что их трудно познать, „смоделировать“.

У человека есть два типа программ: «животные» и собственно «человеческие». Первые достались нам от предков, а вторые постоянно прививаются обществом, как более высшей системой. Воздействия оказываются через людей и вещи. Влияние общества огромно, без него человек остается животным. За это говорят примеры детей, воспитанных волками и обезьянами.

Животные программы многообразны и многоэтажны. Реакция клетки — это клеточная программа. Так же как и безусловный рефлекс, хотя он лежит на более высоком «этаже». Все развитие животного из клетки, вся его жизнь и деятельность — все осуществляется по врожденным программам. Самыми высшими из них являются инстинкты: 1) самосохранения; 2) продолжения рода, состоящего из полового и родительского. Модели программ-инстинктов заложены в структуре регулирующих систем — нервной и эндокринной. Каждая высшая программа реализуется через целую серию низших, частных. Инстинкты проявляются через сложные рефлексы. Поиск самки — это инстинкт, а проявление его может быть самым разнообразным, в зависимости от обстановки. Все инстинкты присутствуют все время, но действуют они не одновременно. Поведение животного — это набор сложных и простых двигательных актов. Они включаются внешними и внутренними раздражителями. Инстинкт активизирует одни и тормозит другие. Во время течки инстинкты питания и самосохранения отступают на задний план и включаются только при очень сильных раздражителях (например, голоде). После появления детенышей у самки родительский инстинкт заслоняет все другие. Все поведение животного подчинено только ему...

К перечисленным двум инстинктам следует добавить еще два сложных рефлекса — подражания и свободы. Последний, видимо, довольно важный.

Инстинкты присущи самым низшим животным. Программы их относительно просты, они более или менее жестко заложены в клетках и их связях между собой. Гибкость достигается только за счет самих клеток — их способности к приспособлению.

Когда в процессе эволюции появились высшие животные, имеющие кору головного мозга, характер программ изменился. Над моделями старых жестких программ безусловных рефлексов и инстинктов появилась новая надстройка — огромное количество нервных клеток со свободными связями, из которых можно создать любой образ — модель. Они обеспечили принцип обучаемости. Условные рефлексы — это не что иное, как модели, прививаемые опытом, обучением.

Кора у животного — это своеобразная счетная машина, призванная сначала запоминать, а потом и анализировать внешние воздействия, чтобы давать сигналы в подкорку — включать безусловные рефлексы — различные двигательные акты. Она выполняет подсобную роль, увеличивая гибкость поведения животного в сложном внешнем мире. Господствующее положение занимают по-прежнему подкорка, эндокринная система — то есть программы инстинктов. Они дают приказы «искать» или «спасаться», а кора помогает наилучшим образом реализовать их в зависимости от внешних условий, воспринятых и заполненных раньше...

Мы еще не знаем точных границ возможностей коры животных. Когда они живут около человека и подвергаются воспитанию, то иногда выявляются человеческие качества — кора диктует им поведение, идущее против биологической целесообразности. Всем известны подвиги собак, жертвующих жизнью за хозяина вопреки инстинкту самосохранения».

Мысль о животных. Наши младшие братья. Они любят, ненавидят и, самое главное, страдают. А их так безжалостно бьют. Человек жесток. Например, эти охотники. Я понимаю — уничтожать хищников. Но зачем птиц, белок?

Сантименты. Что животных, если люди еще не научились жалеть друг друга? Впрочем, в будущем обществе и в этом плане будут какие-то сдвиги к гуманизму. Химия будет поставлять бифштексы.

Вспомнил новый рассказ о верности.

Сибирь. Тайга. Охотник нашел волчонка и воспитал. Большую часть времени они жили одни в лесной избушке.

Когда появлялись в деревне, волчонок не признавал никого. Наверное, человек его очень любил...

Сорок первый год. Призыв в армию. Горестное прощание. Он оставил волка старику охотнику.

Три года войны, страданий. Вернулся хромой. Семья распалась. Старик рассказал, что волк не захотел есть и сразу ушел в лес. «Ну, что же...» В избушке он увидел: выломано окно, на стенах внутри много следов когтей. И скелет волка на полу.

«Человеческая кора по своему строению отличается от животной несколькими лишними „этажами“, позволяющими создавать большие модели, охватывающие продолжительные события и сложные системы. Они создаются в процессе обучения и воспитания. При этом включается своеобразный механизм с положительной обратной связью, который я называю „принципом самоусиления“.

Известно, что если клетку постоянно возбуждать, она подвергается гипертрофии, то есть увеличивается в объеме и усиливает функцию. Это основной механизм клеточного приспособления. Такая же история происходит и с человеческой корой. Многие клетки ее постоянно «работают», в результате чего они гипертрофируются — начинают выдавать больше импульсов на одни и те же раздражители. Это влечет за собой превалирование данной модели над другими — доминирование. Оно представляет главный секрет человеческой психики. Благодаря гипертрофии, усилению, кора у человека, живущего в цивилизованном обществе, в некоторых случаях способна выйти из подчинения подкорки.

Сначала у человека, как и у животного, внутренние потребности организма диктуют поведение — поиск пищи при голоде, нападение или бегство от врага. Программы инстинктов совершенствуются корой — в памяти закрепляются модели сложных двигательных актов, направленных на удовлетворение инстинктов.

Это корковые этажи программ инстинктов.

Но, кроме этого, человеку с младенчества прививают другие модели — правила общественного поведения, правила морали, этику. Даже если ты голоден, должен поделиться с ближним, пожалеть его. Ты должен заступиться за чужого ребенка, не должен красть, убивать, обманывать. Этот элементарный моральный кодекс человека установлен очень давно, еще до возникновения современных религий.

Поведение человека осуществляется по корковым программам, которые построены не только в интересах индивидуума для удовлетворения его инстинктов, но и в интересах более сложной системы — общества. Они нередко вступают в противоречие друг с другом. Каждая из двух программ — животная и социальная — может изменяться в процессе собственного творчества.

Творчество — это построение новых моделей из готовых элементов. Можно создать программу творчества даже для электронной машины — она будет сочинять стихи или писать музыку. Эта программа прививается и человеку в числе других прочих. Он реализует ее применительно к разным моделям — от изобретения машин до создания философских систем.

Фрейд утверждает, что воздействия «снизу», от инстинктов, всегда пересиливают социальные. Это неверно. Человек тем и отличается от животного, что за счет гипертрофии от постоянного упражнения его корковые модели могут обладать такой мощью, что способны подавить даже самые сильные инстинкты. История и повседневная жизнь дает для этого много примеров. На том же основана и уверенность в возможности построения будущего совершенного общества — коммунизма.

Однако не нужно преувеличивать. Социальные программы могут пересилить инстинкты, но это нелегко дается и далеко не всегда осуществляется. Когда инстинкты напряжены сильно, то они могут сорвать все моральные принципы, привитые воспитанием... Нужно учесть, что люди очень разные и так же различно у них соотношение мощи врожденных и приобретенных программ.

Отсюда нужно сделать главный вывод: общество должно обеспечить не только воспитание — привитие правильных социальных программ, но также и создать условия, исключающие перенапряжение инстинктов, например, самосохранения или страха за потомство».

Да. Все понятно. Это не только чтобы не было голода, это и правильные законы о браке и разводе, и жилища, и даже еще одно — не слишком ограничивать так называемый «рефлекс свободы». Дело в том, что у животных, имеющих кору головного мозга, всякое ограничение вызывает бурную реакцию, направленную на преодоление этого ограничения.

Все это Саша говорил мне. Мысль ясная. Подробности можно пропустить. Я помню их смысл.

Организовать такое общество трудно — техника и культура сложны, а управление корковыми моделями, воспитанием, то есть моделирующие возможности человека и даже коллектива, — ограниченно.

Опять, как в медицине, — без машин такая организация невозможна... и даже с машинами не справиться с планированием производства, если в системе не будет достаточно представлен принцип саморегулирования, самоорганизации, как в организме человека. И конечно, важнейшее условие успешного управления — хорошо поставленные обратные связи... Помню лекцию одного академика: уже нельзя хорошо планировать без электронных машин.

Другой план мыслей: страсти и их подавление. Голод. Ассоциация — Ленинград. Родина. Масса людей подавляли голод — одно из самых сильных чувств. До смерти.

И другие примеры — совсем наоборот. Из-за женщин, из-за выпивки, из жажды денег продают все святое. Преступники. Читаешь об этом в газетах и думаешь — почему?

А сам? Нет, не идеал.

Нужно мне идти.

Вон уже почти семь часов.

Выкурю сигарету и пойду. О чем там дальше речь? Беллетристику опустим. Это я потом прочитаю. И лирику тоже. Да, вот еще интересные разделы.

«Сознание и подсознание. Общий объем информации, поступающей в кору мозга, очень велик. Потоки нервных импульсов непрерывно идут извне через органы чувств, изнутри по многочисленным нервным путям. В то же время двигательная программа в каждый данный момент может быть только одна, иначе нельзя обеспечить целесообразности поведения. Поэтому в коре имеется механизм (программа) выделения одного канала для восприятия и передачи информации, канала, представляющего наибольшую важность в данный момент. Все остальные должны подавляться, но не полностью, чтобы не пропустить других раздражителей, которые в следующий момент могут оказаться важными. Для такого выделения уже у высших животных существует „программа внимания“, когда один канал поступления информации усиливается, а все другие тормозятся. Однако сделано так, что внимание скоро устает, поэтому периодически происходит переключение усиления с одного канала на другой.

Этот «другой» выбирается из числа многих, как наиболее возбужденный к моменту переключения. Такая программа, несомненно, целесообразна: она обеспечивает постоянную готовность откликнуться на новый важный раздражитель.

Внимание — усиление — это первая ступень сознания. Она есть у животных и у детей.

Вторая ступень — формирование моделей «я» и контроля за собственными действиями, обеспечивающими наибольшую целесообразность для индивидуума. На этом уровне возникает «воображение», то есть проработка разных вариантов поведения до включения органов движения.

Третья ступень — контроль за мыслями — высшее проявление воли.

Основное мышление осуществляется на уровне сознания, когда возбуждение переходит с одной усиленной вниманием модели на другую. Это — «поток мыслей»: вспыхивает одна модель-образ, по связям возбуждение переходит на другую, затем на третью. Двигательные программы включаются после «проработки» в воображении, с выяснением возможного эффекта. Все это контролируется чувствами — действительными и воображаемыми.

Однако огромную роль играет подсознание — переработка информации на «низком энергетическом уровне», на моделях, не усиленных вниманием.

Все процессы здесь совершаются медленно, но зато количество моделей, по которым циркулирует возбуждение, огромно. Поэтому объем перерабатывающейся в подсознании информации очень велик и, наверное, превосходит «уровень сознания».

В подсознании готовятся «материалы» для сознания: в момент, когда внимание устает и возбужденная мод ель-образ должна затормозиться, из подсознательной сферы представляется следующий кандидат на усиление — тот образ, который к этому моменту наиболее возбужден. Источники для возбуждения — внутренняя сфера (инстинкты) и внешние раздражители. В подсознании все время происходит конкуренция на овладение вниманием, а следовательно, и сознанием.

Не следует думать, что подсознание, питаемое инстинктами, полностью командует сознанием, как считал Фрейд. Пока очередная модель обрабатывается на уровне сознания, она получает мощный толчок усиления, последствия которого продолжают действовать и после переключения внимания на другую модель. При следующих «выборах» эта отдохнувшая модель может снова завладеть сознанием. Следовательно, с одной стороны, есть скрытые очаги возбуждения, питаемые «снизу», от инстинктов, которые замаскированно направляют сознание, выдвигая своих кандидатов, но, с другой стороны, обработка моделей на уровне сознания сама создает эти новые очаги (модели) повышенной возбудимости, которые конкурируют с «тайными силами» на равных правах. Чем выше уровень сознания, чем больше воля и контроль за мыслями, тем большее значение приобретает механизм усиления корковых моделей за счет периодов возбуждения их во время привлечения внимания. Здесь же действуют и «принципы самоусиления»: если корковая модель часто усиливается сознанием, то ее клетки гипертрофируются, возбудимость их повышается, и это увеличивает шансы на привлечение сознания. Процесс идет с положительными обратными связями. Между прочим, он может довести и до навязчивых идей и до помешательства...

Пример: изобретатель. Его заинтересовала идея. Сначала он думал сделать просто и только получить какую-то выгоду — деньги и славу. Источник интереса — «снизу», от инстинктов. Он думает и думает о своей идее, отправляясь от мыслей о выгодах. В результате корковая модель гипертрофируется, она становится столь мощной, что уже часто захватывает внимание, получая от усиливающей системы новые толчки и еще более гипертрофируясь. Он думает об изобретении все больше и больше, почти все время. Это становится его главным делом. Выгоды отошли на второй план. Более того: если проза жизни его вовремя не одернет, то увлечение может стать патологическим. Изобретение превратится в навязчивую идею, которая изменит все представления об окружающем...»

Я не большой знаток Фрейда, но не нравится. Уж очень выпячены инстинкты в их самых темных проявлениях. Нет спора — они могучи, но все же не настолько, чтобы объяснить все — искусство, политику.

Помолчи. Не твоя сфера.

Нет, почему же? Это медицина. В учении Фрейда о подсознании есть рациональное зерно. По-моему, Саша кое-что позаимствовал от него. Впрочем, он отрицает. Говорит, что у него «чисто информационный план». Не берусь судить. Не очень понимаю я этот «план». До последних лет у нас совсем не признавали никакого подсознания и инстинктов у человека. Культ коры, рационализм. Человека можно обучить чему угодно. Всех быстренько превратить в ангелочков.

Вопрос спорный. Саша говорил, что его можно подвергнуть строго научному изучению с цифрами.

А врачебную интуицию почему-то все признают. Доктор посмотрел на больного — и диагноз готов. Ерунда. Без знаний нет интуиции. Возможно, у очень опытного врача информация частично обрабатывается в подсознании, и тогда диагноз рождается как бы внезапно, из ничего. Не знаю. У меня это не появлялось. Предпочел бы иметь хорошую диагностическую машину.

«Особенности программ человеческого поведения.

1. Ограниченность анализа внешнего мира, объясняющаяся недостаточной мощностью нашей моделирующей установки — мозга».

Это понятно — пределы познания, моделирования. Дальше:

«2. Увлекаемость. Принцип самоусиления, гипертрофия корковых клеток.

Мышление человека может пойти в любом направлении и само себя поддерживать в этом. Увлечение — чувства — привлечение внимания — новое усиление, гипертрофия корковых клеток — модель сама себя поддерживает и превращает в навязчивую идею... Ложные идеи могут захватить человека с таким же успехом, как и истинные...»

Увлеченные. Это они, подвижники, создали культуру, науку? Страстные ученые, мыслители, философы, чудаки-изобретатели. А может быть, я ошибаюсь? Может быть, просто трезвые люди хотят заработать, строят, создают — делают прогресс. Жадность, тщеславие — все от инстинктов, даже если стимулируют творчество. А увлечения — человеческое качество. Прекрасное качество.

Но как оно может подвести! Увлечься можно совершенно ложной идеей. Мало ли было таких примеров — одержимые, но заблуждающиеся люди. Фанатики. Поэтому всегда нужен расчет. Или по крайней мере хорошая обратная сигнализация.

Кажется, я сам начинаю проповедовать кибернетику, рационализм. Туда же, специалист.

Нет, все-таки увлекаться — это хорошо.

Вот третий пункт.

«Субъективность. Представление о мире и выбор собственного поведения искажаются не только недостаточными познавательными возможностями, но и собственной чувствительной сферой».

Далее идет объяснение. Оно длинно. Ага! Когда мы узнаем внешние предметы или сложные картины, то в мозгу происходит сравнение с моделями из памяти. Оказывается, достаточно приблизительного сравнения. То, что мы видим, поочередно сравнивается со многими похожими моделями. Чувства нам подсовывают для сравнения в первую очередь те модели, которые сейчас возбуждены, соответствуют настроению. Вот мы и попадаем на удочку. То же самое с поступками. Каждому раздражителю соответствует несколько программ действия, часто прямо противоположных. Из них нужно выбрать одну. Выбирается та, которая более возбуждена чувствами, настроением, которая больше готова к действию... В результате мы совершаем неправильные поступки. Так я понял. Может быть, неверно? Много терминов. Впрочем, Саша объяснил мне раньше.

«Итак: ограниченность, увлекаемость и субъективность делают человеческое поведение запутанным, непоследовательным и часто нелогичным».

Что же — нужно с этим мириться, иметь терпение понять, и объяснить, и воспитывать. С нормальными людьми это возможно.

Вот еще интересная глава: «О счастье». Тут немного, прочтем. «Мечта о счастье...»

Дверь распахнулась.

Кто-то в белом.

Крик:

— Остановка сердца!

— О!

Срываюсь. Бегу. Много ступенек. Обрывки мыслей: «Конец. Теперь конец! Ну почему? За что?»

Распростертый Саша... Труп? Дима стоит на табуретке и толчками надавливает на грудь. Закрытый массаж сердца. Леня яростно сжимает дыхательный мешок. Оксана ломает руки. Суетятся сестры. Лица бледные, испуганные глаза. Отчаяние.

— Адреналин, адреналин ввели?

— Не успели, мы массаж скорее...

— Марина, один кубик! Я сам, сам хочу массировать. Наверное, я лучше. Дурак. Молчи. Дима делает хорошо.

— Оксана, что видно?

— Ничего не вижу из-за массажа. Помехи. Нет. Ничего не сделать! Как можно, как можно... Сидел, читал... «Ученый»!

— Дима, остановись на секунду. Ну что? Тишина. Напряжение. Оксана смотрит. Кажется, прошла вечность. Шумно вздыхает:

— Есть редкие сокращения!

— Массируй дальше! Адреналин! Давай! Давай! А вдруг удастся? Еще! Наклейка с раны уже сорвана.

— Одну секунду!

Длинная игла прямо в сердце. Кубик адреналина.

— Массируй!

Минута. Вторая. Молчание.

В душе темно. Отчаяние. За что? За что? Не нужно сетовать. Никаких возмездий! Все ясно. Мы дураки. Ограниченные моделирующие возможности. Но мне же от этого не легче! Я же не машина, я живой.

А вдруг удастся? Заглянуть.

— Дима, остановись. Оксана, смотри. Кто-нибудь щупайте пульс. А ты не прекращай дыхание! Что — не знаешь?!

— Хорошие сокращения, около ста в минуту!

— Пульс есть!

Впрочем, это уже не нужно: видно, как сотрясается грудная клетка. Сердце заработало хорошо.

— Зрачки?

— Узкие. Они сразу сузились после массажа.

Ох! Этот вздох вырвался у всех. Лица просветлели, глаза другие. У меня внутри все дрожит, и в то же время по телу медленно расходится какая-то слабость. Вот-вот упаду.

— Дайте сесть. А ты слезай, что стоишь, как дурак.

Это Диме. Он все еще стоит на табуретке, выпрямившись над столом, длинный и нескладный.

Саша от меня снова ушел. Лежит какой-то человек без сознания. Чужой. И сам я совершенно пуст. Я знаю, что может случиться дальше, поэтому еще не радуюсь.

— Рассказывайте! Оксана, неотступно смотреть на экран.

— Нечего рассказывать. Все было хорошо, вот картина записей. Несколько раз открывал глаза. Начало восстанавливаться дыхание. Мы были спокойны. Оксана только отключилась, хотела переносить аппарат. Вдруг меня что-то как кольнуло. Я поднял у него веки — зрачки широкие. Заорал и сразу массаж. Тут все прибежали.

Мне бы раньше прийти. Несколько раз собирался и все не мог поднять свой зад.

Рассматриваю записи. Когда мы ушли, пульс был сто двадцать. Затем он медленно урежался, и в последний раз записано восемьдесят пять. Это было двадцать минут назад, примерно за десять минут до остановки.

Усталая злость и досада. Противно на всех глядеть. Противно даже ругаться. Ошибки, снова ошибки!

— Что же вы смотрели все? Ведь пульс урежался больше, чем это полагалось. Это значит — какое-то возбуждение вагуса23. Ты небось домой уйти торопилась. А вы рты пораскрывали, довольные, и небось трепались!

Молчание. Обижены.

Несправедливо. Мы все трепались. А потом я сидел и размышлял о высоких материях, читал эти, будь они неладны, записки. Не знал он, когда отдавал. Если бы я тут был, не пропустил бы. Уверен? Нет.

Нужно было ввести немного атропина, чтобы уменьшить возбудимость блуждающего нерва. Это мне так представляется, а может быть, все было сложнее. Чертовски сложная машина — человек, и как мы беспомощны перед ним. И ведь можно сделать гораздо больше уже сейчас. Привлечь технику.

Ладно, об этом после. Нужно помягче. Наверное, они сейчас думают: «Да пропади ты пропадом с этой клиникой! Работаешь как черт, душу вкладываешь и только ругань слышишь...» Смягчить. Хорошие ребята. Тоном ниже.

— Долго ли стояло сердце, как ты думаешь? Дима с готовностью:

— Не знаю, но думаю, что очень мало. Может, минуту. Только что перед тем Оксана аппарат отключила.

Леня:

— Зрачки тут же сузились, сразу, как он начал массаж.

— Измерьте все показатели. Возьмите кровь на анализы. Оксана, как?

Смотрит на экран не отрываясь. Очень расстроена. Красная. Оценивает.

— Ничего. Но хуже, чем было. Сердцебиение — сто сорок в минуту.

— Это от адреналина. Пройдет.

Проходит минута-две, пока все измерили. Доложили — удовлетворительно.

Но это меня не очень радует. Хорошо, конечно, что живой. Пока живой. Однако, во-первых, я не знаю, сколько времени стояло сердце. Их рассказам плохо верю. Не врут, но просто трудно оценить. И каждый хочет все представить лучше. Это самозащита.

Если сердце стоит более пяти минут, кора мозга гибнет. А на что он нужен, Саша, без коры? Или даже с дефектами. Впрочем, они редки, я ни разу не видел. Но разные интеллекты. Печально.

Второе. Очень мало больных выжило после остановки сердца. Почти у всех удавалось запустить, но ненадолго. Оно потом останавливалось второй, третий раз. И навсегда. Но клапан хорошо держит, остановка была по типу рефлекторной, а не от слабости сердечной мышцы. Надежда слабая. Но есть.

— Открыл глаза!

Все довольны, но восторга уже нет. Опасность слишком велика. Один Дима откровенно сияет. Может быть, он допустил ошибку, но теперь все видят, что она исправлена. Почти. И что он в самом деле заметил вовремя остановку.

Нужно заводить контрольные аппараты, чтобы не зависеть от внимания людей. Какое внимание, когда Дима уже семь часов в напряжении?

Вот опять возможна смерть. Я же знаю — надежды мало. Но сердце работает хорошо — видишь, грудь сотрясается. Не знаю, не надо себя утешать. Это от адреналина. Шансов мало.

Ну и что же дальше? Полежишь на диване, выпьешь рюмку, поплачешь сухими слезами и снова? Доколе?

А куда же мне деться? Куда? Если брошу, не будет мне счастья все равно. Ведь это значит — струсить. Я не страдаю мелочным гонором, но как я могу отойти от всего этого, от этих людей, что так смотрят на меня? Ничего взамен хирургии я им предложить не могу. Годы не те, и голова слаба. Я не Саша. Саши уже не будет.

Смешно. Люди, книги внушили мне эти «программы поведения», «модели общественного долга», и они так крепко засели, что стали моей натурой, как инстинкты. Отступиться от них не могу. Я верю Саше, что все — одна механика, но для меня-то — это боль душевная, слезы.

Я не герой. Боюсь физической боли. Смерти — нет, а боли боюсь. Рисуешься, друг? Нет, не рисуюсь. Фрейд был, видимо, мелкий человек, если он считал инстинкты непобедимыми.

Хватит Фрейда, хватит этих теорий! Из-за них ты просидел в кабинете больше, чем можно. Он живой! Думай, как удержать жизнь. Удержать во что бы то ни стало.

Лихорадочно перебираю все в голове. Как в машине, только, наверное, намного хуже. Возбудимость блуждающего нерва уже понижена адреналином. Нужно усилить сердечные сокращения. Для этого есть средства:

— Введите АТФ и ланакордал. Проверьте после этого все показатели.

Девушки задвигались. Все делается быстро, четко. Приятно смотреть на хорошую работу. Тоже хорошую — если бы они сообразили все это раньше! А ты уверен, что сообразил бы? Нет. Не уверен. Но все же моя моделирующая установка лучше. Кушай на здоровье!

Теперь нам остается только одно — ждать. Оксана не отрываясь смотрит на свой экран. Дима или Леня через каждые пять минут измеряют кровяное давление. Подключили систему отсоса к дренажной трубке, по которой вытекает кровь из плевральной полости. До этого кровотечения не было, а теперь всего можно ждать: намяли грудь и сердце. Могут и швы ослабнуть. Особенно на этих заплатах. В ампулу сразу отошло кубиков сто пятьдесят, а потом стало капать частыми каплями — до шестидесяти в минуту. Это очень много.

— Переливайте кровь таким же темпом. Чтобы был баланс.

Вот и еще напасть. Что делать, если не прекратится? Раскрывать грудную клетку и проверять все швы? Это вообще опасно, а после случившегося — даже очень. Сейчас об этом даже говорить нельзя, так и жди, что остановка повторится. Пока нужно пустить весь арсенал кровоостанавливающих средств.

— Ребята, вливайте все, что полагается при кровотечении.

Сижу грустный. Такая тоска!

Никто не уходит, собралось человек десять врачей. А между тем уже больше семи часов вечера. И обедов у нас нет.

— Откройте окно! Душно! И чего вы все сидите? Шли бы домой.

Молчание.

Часто пишут о коммунистическом сознании, что оно уже почти есть. И, признаться, еще чаще посмеиваются: «Какое там!» Вот такой-то украл, тот словчил. И я не думаю, что это быстро. Но вот посмотришь иногда на своих врачей, и так делается тепло в груди. Зарплата небольшая. Приработков нет. У многих семьи. Наверное, хочется и в кино сходить, и с сынишкой поиграть. А он сидит тут до семи, до десяти вечера, до утра, не получая ни денег, ни отгула. На следующий день приходит как обычно, к началу. Никогда не слышал даже слова ропота. Конечно, иногда забываются, проморгают что-нибудь. «Оболтусы, болваны!» Как Степа сегодня. Интересно, ушел он домой? Да, я видел, сидел там. В шахматы часто играл с Сашей. Вот что с ним делать? Мальчик ведь тот умер по его вине несомненно, да и Онипко еще неизвестно как.

Да, о коммунизме. Был я в Америке, в клиниках. Врачи много работают — с утра до вечера. И мне кажется, больных жалеют. Как и у нас. А нет, не так. Не забуду — видел одну сцену. Сверху, вот так же — через фонарь. Кончилась операция с искусственным кровообращением — тяжелая, утомительная. Больной еще в операционной, чуть живой. И тут же, в углу, собрались хирурги, анестезиологи. Что-то говорят вполголоса и пишут на бумажке. Я спросил переводчика (хороший был парень), что они делают. Микрофон для переговоров не был выключен. Он подошел к самому репродуктору, послушал и говорит: «Деньги делят за операцию».

Так стало противно. Не хотелось больше на них смотреть. Сказал переводчику, не утерпел. Удивился: «А что, разве они их не честно заработали?» Что ответишь? Разве бы наши так могли? Нет, не зря прошло больше сорока лет. Правда, эффект мог бы быть и больше. Отходы велики.

Это я думаю так, от грусти.

— Ну как, Оксана?

— Сто двадцать пять в минуту. Сокращения слабеют...

Дима:

— И давление понижается. Было сто десять, а теперь уже девяносто пять.

Ну вот — надвигается. Неотвратимое. Давление будет падать, потом снова остановка сердца.

Не останавливайся! Не останавливайся! Умоляю!

Некого умолять. Надейся только на себя. И на этих ребят, что сидят здесь.

Дима:

— Может быть, прибавить в капельницу норадреналин? Чтобы удержать кровяное давление.

— Добавь, но только чуть-чуть.

Норадреналин суживает сосуды, кровяное давление при этом повысится, но нагрузка на сердце — тоже. Лучше бы усилить сердечные сокращения. Но средства для этого уже введены, они не помогли. Нет, боюсь я норадреналина.

— Не ввели еще? Не надо. Давайте кортизон. Большую дозу. Не пробовали еще?

Оказалось — нет. Как это мы забыли? Толком мы не знаем, как действует этот гормон, но иногда творит чудеса. Видимо, он усиливает функцию всех клеток. Хорошее средство.

Люба, анестезиологическая сестра, набирает раствор шприцем и вливает в капельницу. Он будет медленно капать в вену вместе с кровью.

Кровотечение между тем тоже продолжается. Правда, уже сорок пять капель в минуту, но это, возможно, связано с понижением кровяного давления. Напор меньше.

— Требуйте от станции еще два литра крови. И чтобы свежая была.

Сколько мы уже сегодня крови извели? Литра три. Но это особая операция. Американцы на рядовую готовят пять. Что им экономить! Больной платит, безработный сдает.

Сколько времени? Половина восьмого. Полчаса уже прошло после остановки. Это неплохо. Нужно домой позвонить, что неизвестно, когда вернусь. Пусть не ждут. Жена, верно, беспокоится о Саше. Она тоже его поклонница. Всегда в пример ставит: вот-де какой воспитанный и вежливый. Верно, но не это в нем главное. Пойду позвоню.

Встал.

Нет, боюсь! Боюсь! Так и кажется: уйдешь — и остановится сердце. Подожду, пока стабилизируется кровяное давление. Разве я в этом уверен? Нет, конечно. Я больше думаю о плохом.

Все молчат. Дима считает пульс. Леня дышит мешком. Больной спит. Мы не хотим его будить.

— Как давление?

— Девяносто — девяносто пять.

— Оксана?

— Ничего не изменилось. Сто двадцать сокращений в минуту.

Нужно сидеть и ждать. Хирургия — это не только операции, волнения, страсти. Это также ожидание, сомнения, мучения: что делать?

Пока делать нечего. Если кровотечение не уменьшится, то придется расшивать рану. О нет! Дрожь по коже. Лучше мне самому умереть, чем снова держать в руках это сердце... Давай без фраз. Но почти так.

Жизнь и смерть. Сколько вложено в эти слова! Поэты и ученые. А на самом деле все совершенно просто. Так, во всяком случае, говорил Саша. Помню его слова. Живые системы отличаются от мертвых только сложностью. Только программами переработки информации. Наши земные живые существа построены из белковых тел. Из них созданы структуры, способные к саморегулированию, на разных этажах сложности. Микроб усваивает азот из воздуха. Червяк воспринимает самые простые воздействия, и его поведение ограничено несколькими типичными движениями. Это код информации, которую он отдает вовне. Человек способен воспринять и запомнить огромное количество внешних влияний. Его движения крайне разнообразны. Но это только машина, которая работает по очень сложным программам. Когда-то это звучало кощунством. Потому что люди умели делать совсем простенькие вещи, модели. Они не шли в сравнение с тем, что создала природа. Теперь все изменилось. Или, вернее, будет все больше и больше меняться. Человек создаст сложнейшие электронные машины, смоделирующие жизнь. Они будут думать, чувствовать, двигаться. Понимать и писать стихи. Разве их нельзя назвать живыми? Неважно, из каких элементов построена сложная система — из белковых молекул или полупроводниковых элементов. Дома строят из разных материалов, а функция их одна. Важно, чтобы структура системы обеспечивала выполнение сложных программ переработки информации.

Тогда человек может стать бессмертным. Не весь, но его ум, интеллект, наверное, и чувство.

Вполне квалифицированно рассуждаю, как настоящий кибернетик. Жаль, что про себя — никто не слышит. А то бы все видели, какой я умный. Каждый считает себя умным, и я тоже. Слова-то запомнил, но совсем не уверен, что все так.

Слишком много нужно этих элементов, чтобы построить организм. И кто способен сложить их в нужном порядке?

Снова вспоминаю: Саша фантазировал как-то вечером у меня в кабинете. Я забыл точные слова, помню только смысл.

— Будет создан электронный мозг. Очень большой. У математиков и инженеров это не вызывает сомнений. Будет обязательно. Машина, которая в состоянии воспринимать, учиться. Гораздо быстрее, чем человек. Вот ее сделают и приключат, например, к ученому. Она воспримет его манеру мыслить, переведет к себе в память его сведения, склад характера, чувства, сделается его вторым «я». Ученый умрет, а мозг будет продолжать жить, творить.

— Читать лекции, слушать музыку, ругать сотрудников за нерадение.

— Не смейтесь. Когда он одряхлеет (ибо машины тоже стареют), ему подсадят другого. Итак, вечная преемственность. Потом он сам себе возражает:

— Нет, это будет, к сожалению, значительно сложнее. Повторить организм нельзя. Невозможно сделать электронную модель моего мозга, со всеми его клеточками и связями. Можно сделать другой мозг, более умный. Он воспримет от меня много, но как сын или воспитанник. Он будет самим собой. Будет развиваться, совершенствоваться. И отдаляться. А я должен буду умереть. Но что-то в нем все-таки останется от меня. Возможно, даже много. И это приятно.

— Одряхлевший отец умирает на руках своего гениального сына!

Он мечтательно улыбался, и глаза блестели.

Мы сидим с Марией Васильевной в углу операционной. Каждый думает о своем и в то же время об одном. О нем.

— Маша, ты надеешься?

— Да, надеюсь. Мы должны это сделать.

— Ах, оставь эти пустые слова. Мы можем только чувствовать, а сделать — так мало.

— Ну что там? Не хуже? Дима:

— Давление больше пока не падает. Пульс сто десять. Анализов еще нет.

— Пошли за ними, пусть поспешат.

— Что посылать, они и так торопятся. Валя сама все делает.

Валя — это заведующая. Она из моих друзей.

Народа в клинике много, но есть сотрудники, а есть друзья. Я с ними дома не встречаюсь и не веду разговоров, но чувствую, что они друзья.

Мария Васильевна скверно выглядит. Хотя бы уж волосы покрасила. Так незаметно подходит старость. Когда-то пришла в госпиталь совсем молоденькой девочкой. Что удивительного! Двадцать лет прошло. Двадцать.

— Я сходила посмотрела больных. Давайте отменим АИК на завтра? У меня, во всяком случае, сил никаких нет.

— Отмени. Она продолжает:

— Все взбудоражены. В каждом углу шепчутся. Раиса Сергеевна на меня буквально набросилась. Кричит: «Он уже умер, вы скрываете!» Нужно было вам утром с ней поделикатней поговорить, Михаил Иванович. Она женщина хорошая.

— Пошла она к черту! Я и так деликатно говорил. Дура.

В самом деле, я не мог иначе. Вот он тут сейчас может умереть, и мне очень тяжело. Но о том, что пошел на операцию, я не жалею. Через три месяца он бы стал умирать в палате. И мне бы чудился в его глазах упрек. Уж лучше так, в борьбе. А для него — наверняка лучше.

Я бы сейчас лежал на диване и читал книжку. Есть непрочитанный новый роман. Леночка бы щебетала около меня. Идиллия. А в глубине мысль — «предатель».

Назавтра его взгляд: «А ты, оказывается, дерьмо». Мои глаза мечутся в растерянности. И скрываются в сторону.

Нет, уж лучше так. Допрашиваю: уверен? Не на сто процентов, нет. Вот подождали бы, еще кому-нибудь вшили. Опыта прибавилось бы. Кровотечения бы из дренажа не было. Тогда, наверное, и сердце не остановилось бы. А печень? Подождала бы она? Кто ее знает, может быть. Опять упираешься в одно и то же — нет точного расчета. Нужна кибернетика. Поди ты к черту со своей кибернетикой. Надоел. Пришел Петро.

— Онипко смотрел на рентгене и менял дренаж. Тяжелый он, но, кажется, выкарабкается. Степа сидит там.

Степа сидит. Грехи замаливает. Память у него коротка, у Степы.

Я знаю, что Петро хочет вырвать «помилование», пользуется моим бедственным положением. Пока нет. Ограничиваюсь неопределенным:

— Посмотрим.

Этого достаточно на сегодня. Я боюсь рассердить судьбу. И сегодня пытаюсь ее обмануть. Но завтра я посмотрю. Смешно. Как смешон порою человек! Бог бы мог мне сейчас поставить любые условия. Вне этого дома у него не так много шансов прижать меня. Потому что ничего не нужно — ни денег, ни славы, даже уже ни любви. Оставь меня в покое, если можешь. Но бога нет...

Время идет. Пятьдесят минут после остановки. Деятельность сердца как будто стабилизирована. Кровяное давление удерживается на цифрах 80-90. Он пробуждался, был беспокоен, пришлось ввести наркотик. Теперь спит, как ребенок. Только губы синие — все-таки сердце дает мало крови. Но анализы приличные. Надежды возрастают. Было несколько больных, выживших и после поздних остановок сердца. Правда, редко, наверное, не больше чем один из десяти. Однако у Саши шансов уже гораздо больше. Обычно после первой остановки сердце работает пять — десять — пятнадцать минут, а потом останавливается вторично. Страшные сроки уже прошли. Есть еще счастье у него. И у меня.

В медицине редко бывают чудеса, но бывают. Как-то вечером срочно оперировал парня с митральным стенозом. У него развился отек легкого. Это как лавина. За полчаса может человек умереть, задохнуться кровянистой пеной, которая вдруг начинает накапливаться в легких вследствие высокого давления в предсердии — от порока и от эмоций. Парень был чем-то напуган, кажется, смертью соседа по палате. В операционную его притащили синего, уже без сознания. Руки только обтерли спиртом, а Марина едва накинула стерильные простыни на стол. Через пять минут сращенные створки митрального клапана были разделены пальцем, давление в левом предсердии и легком понизилось, и человек ожил. Закончили не спеша. Я вышел в предоперационную удовлетворенный и сел в кресло записывать протокол операции. И вдруг кричат, как сегодня: «Остановка сердца!» Заметили рано, по электрокардиоскопу. Массаж сердца через грудную клетку — запустили. Кровяное давление повысилось до нормы. Смотрели, потом я пошел записывать. И опять остановка. Снова запустили. Через двадцать минут — еще раз. После этого я ушел домой расстроенный. Если остановилось три раза, то уже нет надежды. Пусть без меня. На следующее утро прихожу и даже не спрашиваю, вполне уверенный, что не удалось спасти. И вдруг говорят — парень живой. После моего ухода снова остановка — четвертая. Запустили массажем. Сердце работало хорошо. Ждали час. Успокоились. Повезли в палату и дорогой, уже на кровати, оно остановилось в пятый раз. Снова пустили. На этот раз — окончательно. Он живой и доселе. Вот это чудо.

Все-таки нужно позвонить домой. Теперь уже можно пойти без большого риска. Не пропустят, достаточно напуганы. Еще напомнить.

— Ребята, смотрите хорошенько, я побуду в кабинете. Оксана, тебе особенно. Если нужно отлучиться, оставляй у экрана кого-нибудь из врачей. Ясно?

Все. Ушел.

Кабинет. Сумерки. Свет не зажигаю — так лучше. Звоню.

— Алло! Вы уже все дома? Как Леночка?

Жена отвечает — все хорошо. Леночка интересуется, когда вернусь. Большая стала. Уже не спрашивает: «Все хорошо? Больной умер?»

Кто его знает, когда приду. Рассказал. Поплакался.

— Вернусь нескоро — если не умрет. Не беспокойтесь... Нет, не ел. Поем. Это неважно.

Жена заботится, но не чрезмерно. Знает, что о еде говорить смешно. Правда, я поем. На столе стакан компота и какая-то булочка. Это принесла старшая сестра, наверное. Но откуда такая булочка? Не из кухни. Кто-то из своего завтрака, анонимный благодетель. Может, Валя из лаборатории?

Сначала покурить. «Меняю хлеб на горькую затяжку...» Привязался мотив.

Вот она, медицина. Если сердце заработало, то оно и не должно было останавливаться. Просто мы не могли уловить, понять, что происходит. Чтобы вовремя воздействовать — хотя бы тем же атропином.

Врачи смеются, когда я говорю о кибернетике. Это совсем не смешно. Только через нее мне как будто прояснились перспективы нашей науки. Правда, пока одни идеи, а для практики — ничего. Но это уже зависит от нас. Много нужно труда, средств, времени, чтобы эти идеи обросли мясом — приборами, воспринимающими информацию о больном, программами вычислительных машин с колоссальной памятью, другими аппаратами, воздействующими на организм средствами химии, физики.

Не дожить. Да и не гожусь. Глуп и необразован.

Как нужно все это сейчас! Он молод. Нужно только продержаться несколько часов, может, дней, и все пойдет как надо.

Вижу через матовое стекло, как кто-то подходит к двери. Стоит и слушает. Раздражает. Это не из операционной. Те не ждали бы.

— Ну, входите же, что вы там стоите.

«Чего вы там стоите... Вон ступайте!» — это старуха в «Пиковой даме». Ассоциация. Машина продолжает работать. Любимая опера.

Входит бабка из приемного покоя.

— Извините, Михаил Иванович, там какая-то девушка или женщина просится к вам. Я не хотела идти, говорю «не до тебя», но она уж очень просит.

Видишь, все знают, что мне ни до чего. Жалеют. А мне от этого не легче. Никто не может снять с меня того, что положено.

— По какому делу?

— Она говорит, по личному.

— Нет у меня личных дел.

— Да это у нее личное дело.

Да, конечно. Какой я недогадливый! Не на любовное же свидание она ко мне просится... А ведь это, возможно, та, которой письмо. Жена, значит, сидит в этом подъезде, а любовница — в том. Как грубо. Какая уж она любовница Саше. Нехорошо я думаю. Со зла на судьбу. Наверное, нужно с ней поговорить.

— Пусть идет.

Зажигаю свет.

Не хочу этого разговора. Почти так же, как и с Раей. Обязан. Опять обязан. Долг. Нужно платить долги. Ведь это люди дали тебе все, что ты имеешь. Ничего они мне не дали, я сам всего достиг! Будто? А вспомни детей, что выжили в джунглях у волков. Они и остались животными. «Программы поведения привиты воспитанием» — из той злополучной тетрадки. Не нужно переоценивать себя.

Выслушай и будь вежлив.

Ну о чем я с ней буду говорить?! Она же не сможет ничего этого понять. Нет у меня сейчас никаких душевных слов. Кто бы меня самого утешил.

Саша говорит: прочти письмо — поймешь. Нет, я сейчас не могу его читать. Мне стыдно перед ним. Нельзя простить того кровотечения и остановки сердца.

Пусть приходит. Кроме справки и вежливости, ничего я ей дать не могу. Даже ради Саши. Если ему самому не помочь, что же осталось ей? Вот она уже перед дверью. Быстренько явилась. Похоже, что бабка ее уже до того привела. Старуха правильно рассудила — что зря по лестницам бегать! «Нет, так уведу».

— Войдите.

— Здравствуйте. Я пришла справиться о Саше.

— Садитесь, пожалуйста.

Смотрю. Ничего, красивая. Лет тридцать, фигура и даже ноги... Смешно, в такой миг — и ноги! Старый рефлекс. Глупые мысли, совсем не к месту.

— Извините меня...

Сейчас скажет: «...что я потревожила вас в такой поздний час, когда вы устали...» и так далее. Нет, замолкла.

— Пожалуйста!

Тоже просится на язык: «Чем могу служить?» Задержал. Пусть сама говорит. Нет у меня к ней никакого чувства.

— Скажите мне, он будет жить?

Нет, нельзя обойтись без этой банальной фразы. Никак нельзя. Злость.

— Я не знаю. Делаем все, что можем. Простите, но у меня сейчас нет никакого желания объяснять вам, что и как. Если коротко — не поймете, а для лекций не время. Притом я не знаю, кто вы.

Стоп! Вскочила. Вспыхнула. Фу, как я подло сказал!

— Извините меня. Я не думала, что вы такой... У нее на языке было обидное слово. Лучше бы сказала. Мне стыдно.

— Я не ангел. И мне нелегко. Если можете, не обижайтесь. Потом объяснимся. И не задавайте глупых вопросов. Вот ключ, он подходит к соседнему кабинету. Там лаборатория. Есть кушетка. Пойдите, запритесь и не зажигайте свет. Я сам скажу, когда смогу. Устраивает?

— Да.

Ушла, не взглянув. Как плохо! Может быть, мои последние слова загладили немножко? Саша смотрит на меня с укором. Бог мне это не простит. Но он должен понимать. Нет, он обязан быть непреклонным. Никогда нельзя обижать слабых. Даже если они задают неумные вопросы. Возмездие. Какая глупость лезет в голову! Смешно. Ничего нет. Все — одна машина. Только вот управлять ею никак нельзя.

Пойду вниз, в операционную. Там люди, деятельность. Товарищи, они все понимают. Не все, но многое.

Нет, видимо, я должен прочитать письмо. Это не любопытство — разве до него сейчас? Но если она здесь и придется с ней говорить, я должен знать — о чем и как. Может быть, он собирается на ней жениться, когда поправится? Или совсем разойтись.

Беру конверт. Довольно аккуратно написано письмо, я не чувствую в почерке большого волнения. Впрочем, я не специалист по почеркам.

«Моя дорогая Ирочка! Моя милая!

Как трудно писать письмо, которое может стать последним! На послезавтра назначена операция.

Сегодня я привожу в порядок свои дела: пишу тебе письмо и собираю записки. Все оставлю М.И. Не сомневаюсь, что ты придешь к нему. Но помни, что и после смерти близких человек должен прилично себя вести.

Так захотелось написать тебе нежное, красивое письмо — и не получается.

Ты знаешь, как нарастает страх с каждым часом по мере приближения конца? Я себе внушаю, кричу — не смей! Держи себя в руках! Стараюсь думать о науке, о Сереже, о тебе, а он, страх, где-то все копошится и подговаривает — «откажись», «отложи».

Иногда всплывают разные образы — сцены или ты, как когда-то. Моменты, когда была сила, подъем, острота чувства. Так начинает щемить сердце, Ирочка! И лезут в голову жалостливые сетования, вроде: «За что? Почему именно я?»

Наверное, я пишу не то. Ты уж меня извини. Я стал слабым, и мне хочется наговориться перед смертью. Я ведь не заблуждаюсь и только делаю вид, что совершенно уверен. Пусть они думают о «воле к жизни». Медицина считает, что это очень помогает в лечении. Я настаиваю на операции потому, что не могу поступить вопреки логике: операция — это маленькие шансы, без нее — никаких.

Кроме того, меня поддерживает в твердости усталость. Я устал болеть, устал жить больным, во многом разочаровался. Единственное, что у меня все-таки осталось, — это моя наука, мое творчество. Мыслить, искать зависимость между явлениями доставляет мне огромное удовольствие. Я готов этим заниматься все время. Ты не думай, что я заблуждаюсь на свой счет: я не Ньютон и, видимо, не осчастливлю человечество. (А в глубине я все-таки думаю — а может быть, осчастливлю?) Даже если это случится, то мне тоже не так важно — я все равно умру. Если люди будут этим пользоваться потом, так это нужно для общества, как более высшей системы, а не для меня. Поэтому я и не честолюбив. Но сам процесс мышления, творчества, открывания — изумителен. Ради него я решаюсь на все. Конечно, может быть, я немного лгу: в подсознании шевелятся и другие мысли — буду здоров, будут и «животные» программы. Но только они почти всегда у меня были на втором плане.

Прости за сумбур в моем письме. Я волнуюсь.

Ты помнишь, как мы разбирали механизмы человеческого счастья? Я подсчитал свой баланс.

Даже предположим, что я выживу. Здоровым я не буду, так как функция многих органов сильно подорвана и не вернется к норме. Через несколько лет клапан начнет барахлить. Тогда опять начнется, как теперь, декомпенсация и прочее. Когда все так рассчитаешь, то энтузиазм не очень велик. Думаю: а может, самый лучший выход — просто не проснуться? Это меня тоже успокаивает.

Нет, я хочу жить, я хочу смоделировать человеческую психику! Я увлечен, заражен этим, и все остальное не идет в сравнение. Мои животные программы подавлены болезнью, и я не знаю, могут ли они возродиться. Сейчас они мне кажутся неважными. Даже Сережа отошел куда-то в сторону. Остались одни голые идеи, которые день и ночь громоздятся в моей голове. Если бы здоровье! Я все понимаю. Понимаю механику своих увлечений. Мне стыдно перед тобой... Но что я могу сделать, если не могу иначе?

Грустно все это, дорогая. Может быть, и жестоко тебе об этом писать, но кому же еще? Ты меня прости. Все-таки ты живая и здоровая. Ты не тургеневская барышня и не Анна Каренина. Подумай о своих программах. И не отводи в них очень много места для меня, пожалуйста. Знаешь, как трудно быть несостоятельным должником?

Все, моя милая. Когда-то нужно кончать письмо.

На всякий случай — прощай!

Целую тебя крепко, как раньше.

Саша»

Письмо прочитано.

Покурим.

Странное впечатление и даже неприятное. Я ждал пыла, романтики, а тут программы, расчеты. Я так понимаю, что должен все равно отдать письмо, независимо — будет он живой или нет. Нужно ему было два написать: нежное — для смерти и такое — для жизни. Ясно — он отказывается от любви. И не любит сам. И может ли он вообще любить, как другие, — всей душой? Его мысли принадлежат науке. Это «гипертрофированные доминирующие модели». Да к тому же еще при декомпенсации многие физиологические функции ослабевают.

Неприятное письмо. Какое-то неблагородное. Саша — и вдруг такое. А почему нет? Помнишь, что он сказал тебе? «Не нужно идеалов». Саша очень умен, а душа у него может быть совсем средней. Не хочет с ней больше встречаться. Приносит в жертву своим фантазиям. А может быть, надоело обманывать? Возможно, он дал себе обет: если перенесет операцию — больше не врать. В подсознании у каждого есть темные кладовые. Не будем делать выводы, друг. Данных слишком мало, чтобы судить.

Интересно бы почитать в тетрадке главы о любви и счастье. Нет, потом. Погорел на таком интересе. Пойду посмотрю, как там.

Почему она не пришла проститься перед операцией? Наверное, не разрешил. А как бы сделал я?

Спускаюсь по лестнице и жду сюрпризов. Вот зайду в операционную, и все отлично: Саша проснулся, сердце работает хорошо, кровотечение прекратилось. Вздох облегчения — и довольство разливается по всему телу. Победа!

Нет. Не такой уж ты счастливый. Чудеса бывают редко. А может, совсем иное: кровяное давление семьдесят, и в банку из дренажа часто-часто капает кровь. «Чего же вы не вызвали?» — «Да мы думали...» Идиоты! Наверное, так и есть. Сердце не зря болит. Я знаю — предчувствий нет. Все эти телепатические штучки еще не проверены научно. Но все же. Беги скорее.

Открываю дверь со страхом. Все вижу сразу.

Нет, ничего не случилось. Слишком все мирно здесь. Даже скучно. Саша дышит сам, хотя изо рта еще торчит трубка. Глаза полузакрыты. Губы, кажется, не такие синие. Впрочем, свет искусственный, искажает. Дима опять сидит рядом с Оксаной. Пусть. На экране беспокойно бегает зайчик, отмеривая сердечные сокращения. Женя на низенькой скамеечке сидит у дренажа и считает капли. Крови в банке много. Может быть, не сливали? Леня пишет в листке. Вид усталый. Больше никого нет.

— Расскажите.

Дима вскакивает, смущенный. Не заметил, как я вошел. Чудак, я ничего не знаю.

— После вашего ухода ничего не произошло.

— А подробнее?

— Пульс колеблется от ста десяти до ста тридцати. Кровяное давление девяносто. Женя, сколько ты насчитал капель?

— Сорок. Бывало и шестьдесят. За полтора часа после остановки сердца почти триста кубиков.

— Это, по-вашему, ничего?

Молчание. Может быть, в самом деле ничего? Времени еще прошло немного, кровотечение остановится. Тем более, сейчас уже сорок капель.

— Мочу выпускали?

— Да. Всего пятьдесят кубиков, очень темная. Вот еще будет напасть с почками. Впрочем, за полтора часа это не так мало.

— Кровоостанавливающие средства вводили?

— Конечно. Вот записи.

— Что мне записи, я и так верю.

Верю, да не всегда. Потому и тычут мне листок. Нет, в общем верю. Хорошие ребята, только писать не любят. Но на одной сознательности уехать не можем. Ее достаточно, чтобы просидеть у больного трое суток, но мало для истории болезни. Или не понимают важности? А в самом деле, разве можно сравнить — больной и бумага? Сравнить нельзя, но бумага тоже нужна. Элемент организации, а без нее — нет дела.

Брось эти бухгалтерские рассуждения. Что все-таки будем делать с кровотечением? Это сейчас главная проблема, хотя и сердце и почки еще в большой опасности.

— Кровь для переливания есть?

— Да, довольно.

— Будем ждать час, потом соберемся все и обсудим. Трубки из трахеи не вынимайте. Держите под наркотиками.

Уйду. Сидеть здесь мне не хочется. Говорить не о чем, воздействовать нечем. Пойти по клинике? Не хочу. С этим никак не расквитаюсь, и следующих видеть невмоготу... Страх берет от самой мысли об операциях. Наверное, я не подхожу для хирургии. Дурак, поздно об этом думать. С Раей поговорить? А та, другая? Попал. Попал. В общем-то мне сейчас на них обеих наплевать. Все сегодняшние ресурсы милосердия истрачены на Сашу.

Остается опять плестись в кабинет.

Чем теперь заняться?

Выпьем сначала этот компот. От табака такая горечь во рту. Вечно после операции накуриваюсь до одурения.

Дрянной напиток, не домашний. Пустяки. С булкой идет.

Письмо. Любовь. Хорошо, когда от этого дела отойдешь подальше. Много спокойнее. Может, мне еще и рановато? Нет, не хочу. Хватит с меня волнений. Как вспомнишь...

Почитаем тетрадку? Боюсь. Она уже связалась в коре с тем — «Остановка сердца!». Фу! Страшно вспомнить. Все-таки запустилось. А мог бы я уже дома быть. С пустой головой и отчаянием. Те обе плакали бы. Нет, хорошо получилось. Он живой. Ты уже так уверен, что все будет хорошо? Нет, конечно, меня не обманывает спокойная картина в операционной. Еще всего можно ждать. Вот оно: кровотечение, повторная операция, остановка сердца. Массаж. «Зрачки широкие уже десять минут!» Или: кровотечение остановлено без операции, но очень много перелитой крови, от этого — почечная недостаточность. Смерть на третий день. Сознание до самого конца. Глаза: «Неужели ничем нельзя помочь?»

Ну, хватит, хватит. Преувеличивать тоже не нужно, Клапан хорош. Если бы порок был исправлен плохо — умер бы уже.

Но читать мне все-таки не хочется. Время идет очень медленно. Сходить туда? Неохота. Нужно иметь терпение и не бегать каждую минуту. Иначе не заметить перемен.

Кровотечение. Нарушение свертываемости или сосудик, лопнувший во время массажа? К сожалению, наши анализы не дают полной картины свертывающих систем крови. Это тоже очень сложная программа. Ладно. Нечего зря мудрить. Решили ждать час — значит, ждем.

Но прошло еще всего двадцать минут.

Поговорить с Ириной? Я чувствую себя виноватым перед ней. И потом нужно знать, что будет предпринимать мой пациент, если он останется жив. Правда, не думаю, чтобы ему понадобились мои советы в таких делах, но все же.

А письмо? Отдать при всех условиях, как он сказал? Пожалуй, я имею право распоряжаться этим сам. Да, уже имею право. Видимо, я должен поговорить с ней. Или отложить на потом? Не буду предрешать. Пока расскажу о Саше.

Вышел в коридор. Постучал в дверь. Сказал негромко:

— Зайдите.

Не спит же она? Думаю, нет.

Через минуту слышу скрип двери в лаборатории. Вот она появилась в кабинете. Постараюсь быть любезным и загладить свою грубость. Разве она виновата, что полюбила женатого?

— Садитесь, пожалуйста. Напряженно села, молчит и только смотрит страшными глазами, как Мадонна.

— Успокойтесь, положение улучшилось.

Хотел сказать «хорошее», но осекся. Суеверие. Да и в самом деле так. На секунду она как-то обмякла и даже закрыла свои глаза. Потом снова выпрямилась.

Зажег настольную лампу и потушил верхний свет. Пусть ее лицо будет в тени. Не нужно, чтобы разглядывали наши, если зайдут. Могут спросить потом — кто такая? Так, одна знакомая. Неужели она ни разу не была в клинике? Значит, он ее не любит. Да, это видно и по письму.

Но о письме я помолчу. Саша мне все очень хорошо объяснял про любовь, может статься, что она вернется к нему вместе со здоровьем. Или для него лучше, чтобы не возвращалась? Наверное, лучше. Так отдать? Нет, подожду. Рая — она не очень. Но есть Сережа, обратный ход невозможен. По крайней мере, без самых крайних обстоятельств. Таково мое мнение, но другие думают не так. Поддаются ли расчету подобные ситуации? Саша бы ответил — «да».

Поговорю с ней.

— Пока я могу сообщить вам мало. Он просыпается. Вполне сознательно на меня смотрел.

Думаю, она много бы отдала, чтобы на нее посмотрел. Наверное, умел смотреть.

Я коротко рассказал об операции и о том, что было потом. Она сидела молча, подтянутая, как каменная. Только глаза.

— Скажите, пожалуйста, чего можно ждать в ближайшее время? Я должна знать все. Не бойтесь, я... могу терпеть.

Да, видно, что ты можешь себя держать. Только что я скажу, если сам не знаю? Не будем грубить. Да мне уже и не хочется. Я же знаю, что он там лежит живой и у него давление сто. И страшные сроки для повторной остановки сердца прошли.

— Есть несколько опасностей. Первое — это ослабление сердечной деятельности. Оно может повториться, хотя я не думаю, что снова случится остановка сердца. Завтра-послезавтра возможна декомпенсация, однако уже не столь страшная. Второе — кровотечение. Если оно не остановится, то возникнет тяжелая ситуация. Это будет решаться сегодня ночью. Третье — отказ почек из-за гемолиза, разрушение эритроцитов. Тоже определится скоро — будет моча или нет. Вот главное, но может быть масса других непредвиденных осложнений.

— Вы не уйдете?

На секунду вспыхнуло раздражение. Не люблю, когда в меня верят больше, чем нужно. Но Саша живой. Смолчим.

— Нет, не уйду.

О чем, собственно, еще говорить? Но я вижу, что ей очень тяжело. Многое, наверное, передумала за этот день и вечер. Может статься, что никто и не знает об их романе.

Раиса Сергеевна плачет в открытую, ее утешают, сочувствуют. А здесь горе нужно скрывать. Любовь не измеришь, не скажешь, которой больнее. А впрочем, принципиально возможно измерить. Всякие чувства вызывают сдвиги в регулировании внутренних органов и в процессах мышления. Их можно определить, хотя и очень трудно. Задача для будущего. Так привязалась ко мне эта кибернетика, даже противно. Вот перед тобой человек, хороший, страдающий, а ты думаешь о том, как выразить его переживания набором цифр. Нет, если Саша выживет, то он определенно сделает меня ненормальным, как сам. Вспомни письмо.

Сидит и смотрит в одну точку скорбными глазами. Нужно дать ей немного высказаться, будет чуточку легче. И мне нужно знать о ней побольше, решить, что делать с письмом.

— Расскажите мне о себе.

Сразу протестующее движение. Погасить.

— Пожалуйста, не ершитесь. Я врач и друг Саши. Я имею право кое-что знать.

Быстрый взгляд, изучающий, недоверчивый, просящий. Я отвечаю ей самым спокойным взглядом и делаю добрую, серьезную мину, какую могу. Вполне искренне. Только на окраинах какие-то сомнительные мыслишки. «Хороша». Рефлекс с молодости. Он, наверное, остается и у самых старых. Но не подкрепляется «снизу» и не влияет на поведение. А мне просто стыдно.

— Расскажите. Вам будет легче.

Она как-то подалась ко мне вся через стол. Взглянула, и что-то пробежало между лопатками, как от стихов или музыки.

— Я люблю его. Очень. Очень.

Наклонила голову. Спрятала глаза. Как в мелодраме. Пауза.

— А он уходит. И я несчастна.

Крикнуть: «А ты борись!» Но Саша болен, борьба ему опасна. Нельзя помочь. Разве что высказаться.

— Рассказывайте. Горечь в голосе:

— Что рассказывать? Обычная история, если посмотреть со стороны. Только для меня она особая. Мне тридцать три года. Кончила университет, по специальности — психолог. Работаю в одном из институтов. Кандидат.

Мысль: «Теории Саши! Вот оно что!» Подождала немножко. Продолжает спокойно:

— Детство и юность мои прошли легко. Отец был крупный инженер. Умер пять лет назад. Мама еще раньше. Остались мы с братом, он немножко моложе. Теперь женился, и я как будто в стороне оказалась. Неприятно, такие были друзья.

Снова пауза.

Я просто слушаю. И тихонько посматриваю на дверь — не бегут ли за мной? Прошло еще минут двадцать пять.

Продолжает, вздохнув, как будто что-то пересилив:

— Я тоже была замужем. Выскочила на втором курсе. Любовь длилась год, потом прошла. Тянули после этого еще года два и разошлись по-хорошему. Детей не было. Тогда была рада, а теперь так жалею. В общем муж был человек хороший, я его уважаю. Просто я не знаю, отчего любовь исчезает. Как будто ее и не было. Человек делается совсем чужим, и все раздражает... Если вам нужно идти туда — вы скажите.

— Нет, я пойду через пятнадцать-двадцать минут, если не вызовут раньше.

Думаю: «Она действительно хороша, без всяких чувственных наслоений». Рефлекс подавлен. Старость. А Саша молодец.

— Закончила университет десять лет назад. Психолог. Вы знаете, что такое психология?

— Очень смутно. Только по романам.

— Ну, пожалуй, и психологи знают столько же. Есть ведь два вида психологов: одни от философии, другие — от физиологии. Первые преимущественно манипулируют цитатами. Вторые пытаются экспериментировать. Все больше по Павлову. Знаете небось?

— Знаю.

— Я хорошо училась и сразу пошла в аспирантуру на свою кафедру. Мусолила какую-то диссертацию года четыре. Исследовала процессы внимания у студентов. Защитила, уже будучи в этом институте. И тут постепенно началось охлаждение...

Увидела, что все — одно начетничество и запутанная терминология. Ни ясной гипотезы, ни точных методов.

Неприятно, но... сама я ничего придумать не могла. Я не заблуждаюсь на свой счет.

Думаю: «Вот это-то и есть самая главная беда. И ничем помочь нельзя. Есть такие женщины — умные, но без творческой жилки. Вот и мои помощницы такие же. Возможно, будут профессорами, но новых идей не внесут... Интересно, а что ты сам внес? Ну, все-таки... Вот именно — „все-таки“.

— Четыре года назад я совсем потеряла интерес к работе. Так, ходила в институт, часы отсиживала, одну статейку в год кропала, чтобы не выгнали и зарплату платили. Жилось как-то странно в то время. Пожалуй, весело: ходила в театры, на концерты, не пропускала ни одних гастролей иностранцев. Была хорошая, интересная компания — журналисты, художники, просто умные и острые люди. Читала польские и немецкие книги. Я хорошо знаю эти языки — мать научила в детстве. Весело было. Были у меня и близкие... друзья, но ненадолго. А счастья все-таки не было. Вечером иногда сижу одна, и вдруг такая нападет тоска, что не знаю, куда деться. И начинаю все сравнивать и анализировать.

В общем когда два года назад появился Саша, то я была готова идти работать учительницей, выйти замуж и народить кучу детей.

Вы, наверное, знаете — он тогда начал заниматься вопросами моделирования психики. Он пришел в институт уже с готовой гипотезой, чтобы опробовать ее в спорах с психологами. Прочел нам три лекции. И конечно, очаровал — по крайней мере молодежь и женщин. Был еще здоров тогда.

— Не был он и тогда здоровым. Просто скрывал.

— Да? Значит, хорошо скрывал. Я узнала о его пороке сердца спустя полгода после знакомства.

Думаю о разных физиологических вещах. Ненаблюдательна или неопытна.

— Триумфа в институте у него не получилось. То есть мы ему хлопали, но когда дело дошло до дискуссии, то понимания не достигли. Разные точки зрения, разная терминология. В общем он ушел с убеждением, что мы кретины. А наши мужи науки, которые порезче, назвали его шарлатаном. Вежливые говорили просто — «дилетант».

Но несколько человек из молодых стали ходить к нему на семинары. Это было очень интересно. Совсем не то, что умные скептики из моих приятелей и наши институтские профессора. Логика, ясность и... вера. Да, вера в науку, в будущее людей, в человечество. Вера, основанная на знании.

Я влюбилась очень скоро и очень сильно. Разве могло быть иначе? Он понял это, да я даже и не скрывала. Мы стали встречаться...

Милая женщина, как ты влюблена! Конечно, все, что он изрекает, тебе кажется умным и замечательным. Тем более что в большинстве случаев это так и есть. Приятно все-таки, что он и дальше будет таким. Будет жить. Как-то там кровотечение? Есть ли моча?

Она смотрит куда-то в пространство и, наверное, видит своего тогдашнего Сашу.

— Думаю, что он меня тоже любил в то время. Не так, конечно, как я, но все же. Мне и того было достаточно. Был почти медовый месяц. Я стала читать книги по кибернетике, заниматься математикой. Старалась быть достойной Саши. Он выбрал мне тему для работы: «Психология эстетического восприятия в представлениях кибернетики». Название какое-то несуразное, но суть в том, чтобы распространить гипотезу Саши на представления о теории искусства. Я увлечена этой работой и сейчас. Но все-таки я женщина. Я отдала бы все за то, чтобы быть его женой, растить детей и гладить ему рубашки. Возможно, надоело бы быстро, не знаю.

Я думаю: «Конечно, быстро бы надоело. Вы, наши советские женщины, даже не представляете, какие огромные успехи вы сделали. И как вы неизмеримо умнее и интереснее женщин с Запада. Зачем, например, моей жене работать? Прислуги нет, масса дел, а она из клиники приходит позднее меня. Устает, ругается, но перейти на легкую работу — ни за что! Не интересно, видите ли. Правильно делает. Молодец!»

— Умом я сразу понимала, что любовь моя безнадежна. Умом — да, а сердце верило.

Воображала семейную жизнь. Будто произошли какие-то катастрофы и его жена куда-то исчезла... Всякие картины были, в том числе и жестокие. А потом тряхнешь головой, чтобы все рассыпалось: «Дура!»

Одно время мне казалось, что он меня любит. Я познакомила его с некоторыми моими друзьями и вижу — ревнует. Обрадовалась! Но Саше они, мои друзья, не понравились. Помню, сказал: «Мелочь». Может, я допустила ошибку? Не знаю.

Замолчала, грустная. Я тоже молчу. Прошла минута.

— Ирина Николаевна, может быть, дорасскажете?

Махнула рукой. Очень выразительны могут быть жесты. Голос с надрывом, как у хорошей артистки.

— Нечего досказывать.

Подождала и решила все-таки продолжать.

— Недолго мы были счастливы. Если это можно назвать счастьем. Краденое счастье — вы понимаете?

Ассоциации. Воспоминания. Понимаю.

— Я не могла за ним угнаться, хотя старалась, читала. Стала замечать, что он молчит и думает о другом. Я ведь люблю поговорить. Но иногда внезапно остановлюсь и вижу — не то. Смотрит куда-то в пространство. Моментально заметит — и снова ласковый, внимательный. Но я все понимаю. Думаю — «уходит». Знаете, во сне так бывает — кто-то бесконечно дорогой удаляется, начинает таять, а ты бежишь и руки протягиваешь, кричишь. Ушел! Падаешь в изнеможении, с плачем и... просыпаешься. Потом долго ходишь под впечатлением сна. Вот так и я сейчас. Только уж не проснусь.

Вздохнула.

Я молчу. Что скажу? Не выработалась у меня профессиональная привычка утешать убитых горем родственников. Мне их очень жаль, но слова я нахожу с трудом. А она продолжает:

— Собственно, это конец истории. Он совпал с его болезнью или с ухудшением, как вы говорите. Но дело, по-моему, не в том.

Я вспомнил письмо Саши, разговоры с ним, трактовку любви.

— Вы ошибаетесь. Это могло иметь прямое отношение к его здоровью. Я не верю в идеальную любовь у взрослых людей.

Про себя: «Он просто не мог. Отсюда — мысли о неполноценности. Стремление отдалиться. Да и само охлаждение — это тоже связано с физическим состоянием. Интересно другое — как было в интеллектуальном плане? Спрошу».

— Ну, а как двигалась ваша собственная работа?

— Я работала усердно. Конечно, когда он стал отдаляться, работоспособность понизилась. Все думаю о Саше. Вообще если я что и сделаю, то это будут его мысли, мое только оформление. Как только почувствовала отчуждение, постаралась сразу же изменить и свое поведение. Перестала говорить о чувствах, избегала малейших нежностей. Веду себя как друг. Мне кажется, он доволен этим. Помолчала.

— Михаил Иванович, скажите правду, что будет с Сашей? Поймите, что это не только личное. Любовь была, прошла — ничего не поделаешь. Но ведь он незаурядный человек, может быть, гениальный.

— Ну это уж вы махнули!

— Нет, не махнула. Я разговаривала с математиками — они его высоко оценивают. А широта идей? Техника, медицина, психология, социология, искусство — всюду вносит что-то свое и интересное.

— Не будем спорить об определениях. Гений или просто очень способный человек — так ли это важно? Главное, что он многое может дать для науки.

— Хорошо. Так будет ли у него для этого здоровье?

— Скажу правду. Не знаю точно, но не думаю, что он будет здоров. Вяло текущий ревматизм, вторичные изменения в печени — их нельзя вылечить клапаном. А может быть, и можно? Наша наука приблизительна. Не уверен я и в самом клапане — будет ли он достаточно прочным, чтобы служить много лет? Может быть, он прорастет живой тканью и прочность его увеличится, а может быть, наоборот, пластик будет рассасываться? На три-пять лет клапана должно хватить. А за это время будем искать новые клапаны, новые средства против ревматизма. Делается это не так быстро, как хотелось бы, но все-таки двигается.

— Как же он должен жить?

— Под колпаком. Я полагаю, самое важное для него, чтобы он мог думать и писать. Физическая нагрузка должна быть строго дозирована, так же как и эмоции. Волнения вреднее, чем простуда. Само творчество связано с душевными переживаниями, но это ему не запретишь.

Я смотрю на нее внимательно. Понимает ли, что это адресуется ей? Что любовь для него непозволительная роскошь? Она убавит его возможности в науке. Как все несведущие люди, Ирина думала, что клапан сделает Сашу здоровым. И конечно, надеялась, что любовь вернется. А тут я такое говорю. Ничего не поделаешь. Я не вправе обольщать ее. Достаточно, что не передаю письмо. Мне она может и не поверить... Если не хочет. А она, конечно, не хочет.

— Хорошо. Все ясно. Что же вы посоветуете мне?

Теперь я имею право подумать. Так и сказать — «откажись»? Грубо. Обнадежить? Не хочу. Хотя надежды у нее определенно есть. Физические силы вернутся, и любовь может вспыхнуть вновь. Не такая, как сначала, но все же. Это зависит от ее ума. Красоты и, наверное, всего прочего у нее достаточно. Но если она бездарна — безнадежно. «Ты очень хороша, но мне какое дело...». Отвечу, как думаю.

— Я не считаю, что вы должны строить свою жизнь с расчетом на его любовь. Если даже он любит, то проживет едва ли долго. Надейтесь на себя. В жизни есть два крепких якоря — работа и дети. Все остальные невзгоды можно перенести.

— Но у меня нет этих якорей. Я еще не уверена в работе и не имею ребенка, хотя очень хочу. Что же мне делать?

— Бороться. Прежде всего — войти в свою работу. Она очень интересна, мне кажется. Нужно думать и думать о ней, тогда будут открываться все новые горизонты. Простите, я говорю затасканными словами, других не придумаю. А ребенка нужно родить.

— Как? Ни с кем другим я не могу быть. Просто физически не могу.

Странные существа — женщины. Мне непонятно это «просто не могу».

— Тогда возьмите чужого, только маленького. Я уверен, что человек на девяносто процентов определяется воспитанием, поэтому свой или чужой — все равно.

— Легко сказать. Нет, я еще подожду пару лет.

— Конечно. У вас еще есть время. Но помните о «шагреневой коже».

— Не буду благодарить за советы. Это я знаю сама. Но мне трудно жить. Вы понимаете — нет у меня какого-то стержня. Завидую вам, завидую даже Саше, несмотря на все. Завидую многим знакомым женщинам — просто обыкновенным женам, имеющим мужа и детей. Все вы знаете, что хотите, а я — нет. Так, блуждаю от огонька к огоньку.

— Что ж, дорогая, тем хуже для вас. Все мы, которым вы завидуете, просто убедили себя, что это и есть благо. Если вы не последуете за нами, а будете без конца сомневаться, плохо будет к старости. Нужно выбирать...

— Буду стараться.

Пауза. Все сказано. Час прошел. Даже на пять минут больше. Удастся ли остановить кровотечение? Не знаю. Где-то внутри чувство — удастся. Но я не верю предчувствиям. Сколько раз они обманывали меня!

— Ирина Николаевна, я пойду в операционную. Хотите — сидите здесь, хотите — идите снова в лабораторию и ждите там.

Намек поняла. Встала. Лицо и взгляд сложны. Горе, обида — что не понята и не утешена. А может, мне кажется? Просто устала от всего. Как хочет.

Я проводил ее в лабораторию. В коридоре пусто. Вернулся в кабинет и выкурил сигарету.

В общем, она такая же, как Рая.

Снова этот коридор, лестница. Совсем ночь. В клинике тихо. Только в ординаторской слышится разговор. Конечно, Олег же не может говорить тихо.

Сколько я еще буду здесь ходить? Может, уже все в порядке? Едва ли. Большая хирургия отучила меня от оптимизма. Все нужно вырывать силой, зубами. Зайти к Рае? Нет, как-то неловко. Разговаривал с одной, а теперь утешай другую. Ну и что? Ведь это же Саша натворил, не я. А ты теперь соучастник. Ничего не поймешь. Проблема добра и зла.

Вхожу в операционную. Нет, не вижу радости в обстановке. Дышит он сам, но через трубку. Дима у изголовья, понурил голову. Около ампул, в которые стекает кровь из дренажа, сидят на корточках Леня, Петро, Женя. Мария Васильевна стоит над ними и смотрит на часы. Молчат. Понял — считают капли. Значит, кровотечение продолжается. Подождал, пока кончат считать. К Петру:

— Ну?

— Все хорошо, Михаил Иванович. Вот только темп кровотечения не уменьшается.

— «Все хорошо, прекрасная маркиза...» Всегда ты был оптимистом, только больные у тебя часто умирают.

Он обиженно молчит. Зря это я. Но сейчас разбирает зло на весь мир. Сколько еще можно страдать? Вот пожалуйста — кровотечение, расшивай рану, ищи сосудик, которого, конечно, не найдешь, потому что кровит все понемногу от нарушения свертывающей системы. Это опять наркоз, опять опасность остановки или сердечной слабости. Опять то, опять другое. Нет уже сил бороться. Краешек мысли: «Зачем ты не умер сразу?» Испуг. Наверное, только я такой подлый человек, что мог такое подумать.

— Сколько капель?

— Сейчас пятьдесят. То уменьшается, то снова возрастает. За последние полчаса отошло восемьдесят кубиков.

Прикидываю: в час — сто шестьдесят, за сутки — четыре литра. Значит, столько же нужно перелить. Это при плохой печени и почках почти смертельно. Да и где возьмешь столько свежей подобранной крови?

— Какая же у вас свертываемость?

— На шестой минуте образуется сгусток, но он очень слабый.

— Все уже вливали, что нужно?

— Вот, все записано.

Дима подает наркозную карту. Большой лист, все по минутам. Смотрю. Да, все сделано для усиления свертываемости. Но разве ты можешь гарантировать, что нет какого-нибудь кровоточащего сосудика? Разве не бывало такого? Тем более что сердце сжимали через грудную стенку во время остановки.

Стою и думаю. Мысль всегда идет в нескольких планах. Главный — что делать? Расшить рану или ждать? Конечно, через сутки перестанет кровить, но как их прожить и как будет потом? Операция, даже если не найдешь явного кровотечения, все равно помогает. Какую-нибудь мелочь в разных местах перевяжешь, прижжешь, а может быть, просто организм как-то перестраивается — я не знаю. В общем, помогает. Но, Боже, как я боюсь расшивать опять! Снова видеть это сердце, ощущать под пальцами его сокращения? И ожидать, что вот оно станет. «Массаж! Дефибриллятор!» Нет, не могу...

Второй план: она там страдает. И Рая. Он не любит обеих. И я страдал. А, да что любовные страдания! Готов год мучиться от ревности и любви, только бы не стоять тут и не выбирать. Врешь, год — это много. Тоже взвыл бы. Не знаю, что хуже.

Еще один план: скисли все. Уже одиннадцатый час. Что там они поели? Ерунду какую-нибудь. Молодые, аппетит. Это я уже могу не есть. Как же, опять «я».

Да, но что же все-таки делать?

— Как другие показатели? Дима:

— Все прилично. Пульс сто двадцать четыре, кровяное давление колеблется от ста до ста тридцати. Венозное — сто сорок миллиметров водяного столба. Насыщение венозной крови было пятьдесят, потом — пятьдесят семь.

— А моча есть?

— Мало. Леня, покажи бутылочку. Это за последние полчаса.

Показывает — около пятидесяти кубиков темной жидкости. Ох, боюсь, будет с этим делом хлопот. Впрочем, не так уж плохо. Если таким темпом пойдет, то около двух литров натечет. Вполне достаточно.

— Ну, говори дальше — дыхание, сознание?

— Да тоже хорошо. Просыпался совсем, был даже беспокоен, я ввел наркотики. Дыхание самостоятельное, хорошее — сами видите. Если решите не... то будем трубку удалять.

— Сколько крови осталось?

— Сейчас Люба посмотрит. Люба, посмотри, сколько крови в холодильнике!

— Почему ты не знаешь?! Такое дело должен знать в любой момент.

Виновато моргает. Наверное, ругается в душе.

— Запутался, Михаил Иванович! Только недавно подсчитывал всю кровопотерю и ее восполнение. Думаю, что около литра есть.

— Думаешь... знать надо.

Зря придираюсь. Ничего не зря. Сколько раз бывало с ними: «Крови нет!»

Пришла Люба — она подсчитала все ресурсы. Даже на бумажке записала. Тощая такая, бледная, на губах остатки краски. Любит пофорсить, но сейчас уже не до того. Умаялась. Пятна крови на халате — и внимания не обращает.

Есть пятьсот кубиков сегодняшней крови и семьсот пятьдесят старой — десятидневной. Кроме того, есть еще старая кровь первой группы и кровь из машины, но с высоким гемолизом.

— Вот тебе и литр.

Теперь вся обстановка ясна. Но только от этого нисколько не легче. Нужно решать. Кто бы снял эту тяжесть решения? Никто. Должен сам. Голосованием не решить. Может, его разбудить? Спросить? Судьба-то его. Или Раю, или ту, Ирину? Дурак ты. Он друг тебе. Разве это дальше, чем муж? Наверное, все-таки дальше. Тут интеллект, там — чувства. А для него? Не знаю. Очень уж у него гипертрофирован ум. В ущерб чувствам. Бедная Ирина!

А, пустяки. Не умрет. Нет, подумай: такие иногда умирают от любви. Еще и теперь, в наш рассудочный век. Несмотря на интеллектуальные интересы. Возьмет — и... Знакомо?

Вероятность невелика. А тут? Не могу оценить. Конечно, шансов много прибавилось, но еще осталось достаточно опасностей.

Что все-таки делать? Посоветоваться еще со всеми вместе? Ничего, конечно, они не придумают, потому что нечего предложить. Оптимальное решение выбрать нельзя, так как информации недостаточно и взять ее больше негде. Но все-таки.

— Товарищи, пойдемте отсюда, обсудим.

Потянулись. Устали все. В ординаторской Олег с Валей что-то живо дискутируют и так накурили, что хоть топор вешай. Видимо, еще достали сигарет.

Вот Степа зашел бочком. Чувствует, что шеф повержен и ничего не сделает. Ошибается.

— Степан Степанович, а вы чего домой не идете после дежурства?

— Я сижу около Онипко. Ему еще нехорошо.

Хотелось сказать резкость, но сдержался. Черт с ним, пусть сидит. Искупление грехов. А дай ему искупить, так потом язык не повернется выгонять. Ничего я к нему не имею, хороший парень, умный. Только как ему простить, что он о больных не думает? Ладно, потом.

— Ну, так кто что может предложить? Расшивать рану или ждать? И если ждать, так что еще можно сделать?

Ни черта они мне не скажут. Я не задаюсь, что самый умный. Они просто все сделали, пока я сидел там, разговоры разговаривал. Можно еще повторить то или иное лекарство, но едва ли это изменит дело. Бывали у нас такие случаи, и только опасность повторной операции не была столь велика. И кроме того, чего греха таить, ведь это Саша. Для меня, по крайней мере, решать труднее. Опять нужно сетовать на неточность нашей медицины и уповать на кибернетику в будущем. Надоело. Не дожить. Глупости одни.

Так и есть, Петро предлагает:

— Давайте повторим весь комплекс средств, усиливающих свертываемость. Дима:

— Уже повторяли дважды. Что лить без толку-то? Это ведь тоже не безразличное дело. Конечно, если не оперировать, то повторим потом. Учтите, что до утра наверняка будет течь, если не дольше.

Семен говорит, что на станции больше нет ни капли свежей крови третьей и первой групп, а старая явно для него вредна.

— Что же ты предлагаешь — оперировать?

— Ничего я не предлагаю, у самого душа в пятки уходит, как вспомню об остановке сердца.

Минуту все молчим. Смотрю на них. Сидят — хорошие, разные. Не стопроцентные, но положительные герои. А сам? Каждый себя переоценивает. Саша говорит, что добро и зло можно измерить, если подходить с позиций такой сложной системы, как общество. Христиане полагали, что в канцелярии Бога есть такая счетная машинка. Автоматически оценивает, ведет учет и потом предъявляет Богу для принятия решения: кого куда.

Что-то Степа ерзает там, у двери. Гляжу на него с вопросом.

— Михаил Иванович, а если попробовать прямое переливание крови?

Сразу же торопится добавить:

— У меня третья группа, гемоглобина восемьдесят процентов, я готов дать.

Я и все смотрим на него с удивлением. А ведь это идея! Даже обидно, выходит, что мы дураки, раз никто не придумал. Такой метод остановки кровотечения есть — не просто свежую кровь, а из вены в вену. Чтобы ничего не разрушать, даже самые деликатные частицы. Забыли потому, что он у нас не в ходу. Применяли раза два у очень тяжелых больных, эффекта не получили, и на нем осталась такая печать. А зря. Некоторые клиники очень хвалят.

Олег не сдержался:

— Молодец, Степа! Гений! А вы, Михаил Иванович, его выгнать хотите.

Молчу. Первая радостная реакция у меня уже прошла. Показалось заманчиво — можно не решать вопрос об операции. Теперь я уже взвешиваю трезво. Все-таки стоящее дело. Может помочь. Если даже нет, то оттяжка с операцией будет невелика. Вот только неприятно, что это Степа предложил. Теперь уж амнистия неизбежна. Хотя бы кровь у него не брать, а то сразу в герои выйдет. Черта с два.

— Степа, конечно, не гений, но придумал хорошо. Мы все, увы, тоже не гении. Даже наоборот. Но ты не думай, что после этого сможешь портачить сколько угодно. Я ничего не спущу, не надейся.

Опять, наверное, жестоко? ЭВМ у Бога работает.

— Врачей с третьей группой у нас достаточно и без Степы.

Это непримиримая Мария Васильевна. Верно, доноры есть, но предпочтение нужно отдать Степе. Он имеет право, он автор идеи. А кроме того, ему, наверное, очень нужно — не только для реабилитации в глазах моих и товарищей. Ему для себя нужно. Себе показать, что он стоящий. Пусть уж получит полную дозу.

— Кровь нужно взять у Степана. Будем надеяться, что она окажется счастливой.

— И что Саша после этого не поглупеет...

Это добавляет Олег. Он никогда не унывает. Правда, остроты не всегда удачны.

Все довольны. Не думаю, что у многих было большое желание отдать кровь. Совсем не потому, что кто-то жалеет или боится последствий переливания. Просто из страха боли. Коснись хотя бы и меня — боюсь уколов. Иголка такая толстая. Конечно, когда надо, так надо — мы все готовы. Но лучше без этого.

Степа откровенно цветет. Есть у него склонность к внешним эффектам. Пусть потешится. Был бы толк.

— Олег, ты самый молодой и самый бодрый — тебе и переливать.

Самый молодой — это из старших. Так-то он не очень молод — лет тридцати, но выглядит мальчишкой.

— Только давай побыстрее.

— Как быть с трубкой? Вынимать?

— Я не знаю. Может быть, лучше сделать переливание под легким газовым наркозом? Это безвредно, а психику нужно щадить.

Все согласились. В конце концов часом меньше, часом больше — не играет роли. Олег решительно бросает в раковину окурок и командует:

— Ну, докуривайте, и пошли, ребята. Степа, ты в бане давно был?

— Каждый день моюсь под душем. Только сегодня дежурил.

— Скажи, какой ты культурный!

Прямое переливание крови — процедура не сложная. Есть такая система трубочек, кранов. Иголки вводятся в вену донора и больного. Кровь перекачивают шприцем без применения противосвертывающих растворов, которые используются при консервации.

Олег и Степа ушли, а мы остались. Спешить некуда. Подготовка займет не менее получаса.

Как всегда в такие ночные бдения, сигареты уже у всех вышли. Пришлось послать Женю ко мне в кабинет — в столе еще была начатая пачка. Ее сразу разобрали.

Разговор зашел о профессии хирурга. Кто, почему, зачем пришел в клинику и терпит эту собачью работу.

Семен:

— Мне нравятся сильные ощущения во время операции. Ни в одной другой области медицины, и даже в общей хирургии, их нет. Когда в руках держишь сердце — это такое чувство!..

«Сильные ощущения» многих прельщают. В один период моей жизни нравились и мне. А сейчас как-то обидно за больных, что они являются объектом таких чувств. Ведь есть молодчики, которые из-за этого идут на рискованные операции. Конечно, не у нас в клинике — мы следим строго.

Но все равно нельзя сбросить этот стимул. За ощущения во время операции хирург готов платить днями и ночами черновой работы: амбулаторных приемов, перевязок, писаний историй болезни, даже объяснений с родственниками. Пожалуй, плохого в этом нет. Семен уже защитил кандидатскую диссертацию, но не наука привела его к нам. Операции. Романтика хирургии его прельщает.

Высказывается наш Вася, аспирант. Молоденький, но с твердым подбородком. Пойдет.

— Я пришел, чтобы сделать диссертацию. В своем институте мне это тоже предлагали, но там такая скука в клиниках — одни аппендициты да переломы. Правда, и на этом делают науку, но мне она противна. Тут по крайней мере новые идеи, сложные операции.

Вот второй стимул наших врачей — быстро написать диссертацию. Действительно, трудно сейчас науку делать в обычной хирургической клинике — все темы уже давно обсосаны. Это не значит, что проблемы общей хирургии разрешены, даже наоборот — они запутаны. Прежние взгляды устарели, а новые не сформировались. Но клиники не могут изучать такие вопросы, как шок, инфекция, потому что не хватает новых идей и нет условий. Нужны большие лаборатории, новейшее оснащение. На пальцах здесь ничего не сделаешь.

В нашей клинике, как и в подобных других, разрабатывается целина. На новых операциях и всем, что с ними связано, гораздо проще писать диссертацию. Кроме того, это сочетается с интересом — все-таки у нас учат и дают оперировать. В общем можно сделать хирургическую карьеру. Что ж, законно. Врачи — тоже люди. Мария Васильевна возмущенно:

— Противно слушать вас, ребята. Одному — операция, другому — чистая наука, третьему — диссертация, четвертому — голая карьера. Ну, а где ж больные? Где милосердие? Где самая благородная профессия?

Вопрос ребром. Все замолчали, немного смущены. Действительно, где все это? Может быть, в самом деле больные — только материал для операций, науки, диссертаций? Нет, это не так, Я знаю, уверен. Во всяком случае, не совсем так. Нужно ребят поддержать.

— Мария Васильевна, ты не права. Есть благородная профессия и есть жалость к людям. Разве ты не видишь сама? Вон сколько их здесь — чего они сидят?

— Бросьте, Михаил Иванович, не нужно замазывать. Мне кажется, что мало жалости у наших молодых ребят. Им все равно, кем быть — врачом, инженером, агрономом. А что они сидят тут, голодные и без курева, так это не доказательство. Одни — по обязанности, другие — из интереса, а есть такие, которые из-за вас. Уйдите вы сейчас домой — и кое-кто из наших молодчиков моментально смоется.

Она многозначительно всех оглядела, но, кажется, никто не потупился. Потом вскинула голову, обиженная, возбужденная и вызывающая.

Неловкость. У многих, может быть, у всех, — протест, но она старшая, ее уважают, поэтому не грубят.

Один Петро вступился. Очень спокойно:

— Ты в душу им, Маша, не лазила и не знаешь. Не все плачут после смертей и не все говорят о милосердии, но наши ребята...

Перебивает:

— Отстань ты, защитник. Знаю я их души. Случись что-нибудь с больным в палате, пока не скажешь — ни за что не догадаются послать родственникам телеграмму, чтобы приехали и успели в живых застать. Да ты... Ну что говорить, я пошла.

Встала и вышла.

Молчание. Всем как-то неприятно.

— «Да ты...» — это она хотела сказать «и сам такой»...

Мелькают мысли. Милосердие. Это слово совсем вышло из употребления. Наверное, зря. Не нужен «бог милосердный», но «сестра милосердия» было совсем неплохо. Когда-то это проповедовалось, а теперь нет. Никто не говорит о жалости к ближнему как душевной доблести человека.

Жалость, сострадание, как чувство, имеет два источника: от инстинкта продолжения рода — главным образом это касается любви к маленьким и слабым. И от корковых программ воображения переноса чужих ощущений на себя. Даже у собак: одну бьют — другая скулит от боли.

Естественные основы для милосердия есть. Когда человеку — ребенку — прививаются правила общественного поведения, то эти основы можно значительно усилить. Не в равной степени, но всем. Кора должна поддерживать хорошие инстинкты, а не подавлять их.

Больше всего это касается медиков, постоянно имеющих дело со страдающими людьми. Кажется, что сострадание должно у них возрастать с каждым годом работы, за счет упражнения корковых моделей чувств. Но этого в большинстве случаев не происходит. А жаль.

Привычка. Замечательный механизм — приспособление к сильным раздражителям, которые сначала выводят организм из равновесия, а потом перестают действовать. Эти программы работают, начиная от уровня клеток и кончая самыми высшими психическими функциями. Чужое страдание причиняет боль. Но к ней человек приспосабливается, как и к своей. И она становится слабее. В один прекрасный день врач или сестра обнаруживают уменьшение жалости. Конечно, большинство этого не замечает, но кто захочет покопаться в собственных чувствах и вспомнить старое, тот найдет это в себе в какой-то степени. Ничего не сделаешь — защитная реакция. Немногие ей не поддаются. У них, этих немногих, гипертрофия «центров жалости». Она обгоняет механизм привычки к боли. Эти люди несчастные, если они работают в таком месте, как наше. Правда, им доступно и величайшее удовлетворение при победе над смертью. Блаженство, похожее на ощущение после внезапного прекращения сильной физической боли.

К сожалению, сами пациенты активно подавляют милосердие у медиков. Когда человек делает доброе дело, он хочет за него награды. Он даже не осознает этого, но хочет. Не денег, не подарков, но просто выражения каких-то ответных чувств. Они подкрепляют его условные рефлексы сострадания.

А ведь нельзя сказать, что больные балуют нас этим.

Сделал врач операцию, все хорошо, а когда больной выписывается, даже спасибо не скажет, проститься не зайдет. Ссылаются, что «вам некогда, я стесняюсь беспокоить». Мне в самом деле некогда, и я не могу устраивать специальных приемов для получения благодарностей. Но он-то может найти время...

Не стоит об этом думать. Я уже стар и все понимаю. И не осуждаю — я это пережил. А помню, в молодости горько было.

Одна старая докторша, гинеколог, много лет проработавшая в небольшом городе и спасшая многих женщин, говорила мне:

— Я же вижу, как она переходит на другую сторону улицы, если надеется, что я еще ее не заметила... Но... не обижайтесь на них. Представьте, что вам дали в долг много денег, вы не можете их вернуть и от вас их не требуют и не ожидают. Вы очень благодарны этому человеку, но разве вам приятно с ним встречаться? Чувства неоплатного должника.

Пожалуй, она права. Но мне от этого не легче. Хочется получить что-то взамен. По крайней мере хотелось раньше...

Должны же люди знать, что, спасая тяжелого больного, врач отдает не только труд, за который он получает зарплату, он отдает кусочек своей души.

Должен отдавать, если он настоящий и если у него есть еще милосердие.

Грустно становится, когда наблюдаешь, как между медиками и пациентами наматывается клубок взаимных обид и делает этих людей чужими, а иногда и врагами. Может быть, я смотрю со своей колокольни, но в этом процессе врач тоже страдающая фигура.

Так осуждать ли мне своих докторов, как Маша? Она не может этого понять, потому у нее самой уже давно «гипертрофия милосердия». Наверное, она этим и живет: кроме клиники, у нее ничего нет. Непримиримая. Без таких нельзя — они напоминают.

Нельзя допускать в медицину людей без души. И наши законы слишком либеральны для таких типов. Нет, я не хочу сажать их в тюрьму, — конечно, они совершают преступление, но не подсудное. Отбирать дипломы. Достаточно. Или, на худой конец, отстранять от лечебной работы, пусть сидят в лабораториях.

Учитель и врач — два занятия, для которых любовь к людям обязательное качество. И государство должно людям этих профессий платить немного побольше. Хотя бы столько, как и специалистам, которые делают машины.

— Так что, ребята, не ошиблись ли вы в выборе профессии?

Молчат. Правильно делают. Говорить об этом — нескромно. Во всяком случае, мне — «шефу».

Пожалуй, я пойду куда-нибудь. Веселого разговора не получится.

Ушел.

Не буду заглядывать в операционную. Не хочу мешать. Всегда что-нибудь не так делают, это раздражает. Устал бороться со всякими мелкими дефектами. Утром еще на это хватает энергии, а вечером — нет.

И Саше помочь пока ничем не могу.

Не хочу смотреть Онипко или других оперированных больных. Есть Марья, есть Петро. Почему у них должно хватать энергии? Они моложе. Наверное, там ничего страшного нет. Слышно было бы.

В кабинет?

Там рядом Ирина. Услышит выключатель и будет у стенки слушать — как дела? Не случилось ли что с Сашей? Разговаривать с ней не хочу. Все сказал.

Куда? На балкон. Покурю. Там есть кресла, больные сейчас спят. Или не спят, но лежат. Многие прислушиваются, как Ирина или Рая.

Темнота. Пасмурно, тепло. Особый весенний запах.

Пережевываю разговор, события.

Какие разные мои мальчики! Все люди разные. Разнообразие в качестве математического термина.

Программы поведения — по Сашиной тетради.

Чертовски сложная вещь — это поведение человека! Сколько видишь кругом поступков, объяснить которые не в состоянии! Не только преступники — это крайности. Герои. Лодыри. Пьяницы. Любящие семьянины. Черствые врачи. Полусумасшедшие изобретатели. И масса просто людей — ходят на работу, смотрят телевизор, рожают детей. В меру честные, в меру трусливые, прохладно любят, умеренно ненавидят.

Кто что может. Разные программы поведения.

Наверно, это очень важно — познать программы. Познать — значит моделировать. Я уже запросто обращаюсь с этими терминами.

Это важно для каждого, чтобы понять себя. Чтобы вооружиться еще каким-то орудием для жизни. Для счастья. А то ведь мы плутаем в потемках собственных тревог и страстей.

Наверное, это важно для общества. Улучшить общество — это создать программы для сложной системы, элемент которой — человек. Нельзя его сбрасывать со счетов и заменять тоннами стали или даже хлеба.

Конечно, люди очень разные. И до недавнего времени это разнообразие подавляло. Приходилось махнуть рукой и заменить всех одним средним человеком, на которого и ориентироваться в расчетах материальных благ и моральных воздействий.

Теперь положение изменилось. Саша и его друзья говорят, что в машины можно записать программы очень многих, разных людей. Можно запрограммировать их отношения и проиграть всю систему — сделать действующую модель общества. Разумеется, на существующих машинах она будет очень несовершенна, эта модель. Но все-таки в ней можно учесть гораздо больше разных факторов, чем при помощи одного человеческого мозга. И даже нескольких. То же самое, что в медицине: сложные диагностические и лечебные машины будут выдавать более умные советы, чем целый консилиум врачей.

Я не знаю. Трудно себе представить машину, в памяти которой заложены тысячи людских характеров и которая предлагает оптимальные решения по планированию и управлению. Фантазеры эти кибернетики.

Смотрю.

Тучи покрывают все небо. Только в одном месте, где село солнце, еще видна светлая полоска.

Что может быть после атомного взрыва в нашем городе? Не могу представить... И нельзя совместить: дети, молодые листочки и это.

Не может быть!

К сожалению, может...

Америка. Я был там, видел. Волны неверия, пессимизма, секса, твиста. Противно. Конечно, и там есть люди, которые ищут. Но им трудно. Двенадцать телевизионных программ — и по всем проповедь: «Дай ему в морду!» Детские магазины забиты игрушечным оружием. В аптеках книги с перекошенными от ужаса физиономиями на ярких обложках. Эта зараза распространяется, она поглощает молодежь, рабочих. Ее нацеливают против коммунизма. Как донести до них настоящие идеи, если они ничего не видят, кроме телевизора и этих аптечных книг?

А у себя дома мы часто видим догматиков, у которых одна забота: все заморозить, ограничить. Их тоже нелегко убедить...

Мелькают другие картины.

Там они возятся около Саши. Мария Васильевна с ее милосердием. Степа готовится отдать кровь. Довольный. Петро, который вступился за него. Васе нужна диссертация. Ирина в темной лаборатории. Любит. И Рая любит. Сам Саша — почти фанатик своих формул, в которые он вписывает любовь, счастье, поведение, общество.

Всеми что-то двигает в жизни.

Один физиолог (забыл его фамилию) нашел центр удовольствия в мозгу крысы. Он ввел в него электрод и включал слабый ток. Видимо, крыса при этом испытывала очень приятные ощущения. Неизвестно, что ей представлялось — еда, или как ее сосут детеныши, или встреча с возлюбленным. Ее научили замыкать контакт, надавливая мордочкой на кнопку. После этого она забыла все — нажимала и нажимала. Помню даже фотографию этой счастливицы.

Если бы можно впаять такую проволочку... Чтобы нажимал и нажимал на контакты, не выискивая поводов для удовольствия — в операциях, в любви или в книгах.

Стремление получить максимум удовольствия и избежать неприятного — вот это и есть основной механизм, направляющий нашу деятельность. Есть регулятор, который включает программы из числа предлагаемых телом и корой. Эти последние привиты обществом и дополнены творчеством. Животные и дети думают только о сегодняшнем дне, а взрослые — еще загадывают на будущее.

Центр удовольствия возбуждается при выполнении программ инстинктов, рефлексов. Поесть. Любить. Ребенок. И просто завершение работы. Кроме того — свобода. Удовлетворение любопытства — искать. А также тепло или когда погладят по головке — «ты хороший». Примитивное счастье.

Кора наслоила на это массу условных рефлексов — суррогатов, заменяющих истинное возбуждение подкорковых центров. У человека они могут стать и такими мощными, что заглушают все телесные сигналы. Общество, люди могут сделать их такими. Или по крайней мере дать толчок. А когда машина раскручена, ее уже нельзя остановить. Творчество дополнит и разовьет.

Сильное возбуждение центра удовольствия — вот и счастье. Жаль, что он быстро устает, и приятное становится безразличным. Привычка. Долгого счастья быть не может — оно слишком остро. Контрасты — страдания — его подчеркивают.

У животных просто. Наелся до рвоты, пошел погулял или поспал. Прошло время — и пища снова приятна.

А людям хуже. Условный раздражитель, если он не подкрепляется безусловным, перестает действовать возбуждающе и может превратиться в тормозящий. Это сказал Павлов. Мудрые слова. Но они нуждаются в поправке. Для собачьей коры — да. А у человека корковые модели могут так гипертрофироваться, усилиться, что возбуждение их стойко вызывает удовольствие, хотя повод совершенно абстрактный. Конечно, не непрерывно, а так, как пища... Отдохнул — и снова.

Хорошо, когда у человека есть такой пунктик. Когда есть гипертрофированные корковые модели: изобретать, писать, просто делать людям приятное... Получать удовольствие от хорошо сделанной работы.

Общество должно учить этому ребятишек. Прививать правильные общественные программы. Иначе — беда. Природа поставила нам столько мин. Кора из любого инстинкта может сделать порок. Пищевой рефлекс станет жадностью, половой приведет к разврату, приятное чувство от похвалы превратиться в честолюбие.

Пойдем делать дело. Если эта карта будет бита, то снова нужно решать — что делать? А данных нет. Бросать монету? Когда уже будут умные машины, на которые можно переложить выбор решения?

Не дождусь. Нет.

Так много центробежных сил, разделяющих людей. Саша хорошо написал в тетрадке. Ограниченность в познании: один другого не понимает, потому что просто не знает, о чем речь. Субъективность — чувства мешают правильно оценивать. Увлеченность — гипертрофировались в коре одни модели, и события рассматриваются односторонне. Все другое отвергается с порога. Сколько вреда причинили человечеству убежденные, но ограниченные люди!

Пожалуй, прежде всего нужно отказаться от категоричности в суждениях. Понять, что наша моделирующая установка ограниченна. Что кажущиеся простыми вещи в действительности иногда очень сложны.

И снова нужны умные машины, способные моделировать и анализировать очень сложные системы. Хотя бы представлять обоснованные материалы для решения людям.

Хорошо давать рецепты поведения. Но так трудно следовать им самому.

Пошел. Наверное, там все готово.

Снова операционная. Который раз?

Обстановка: Саша на столе. Спит. Дышит сам, через трубку. Леня ему немножко помогает, тихонько сдавливая мешок в такт с Сашиным дыханием. Рядом, на каталке, лежит наш герой Степа. На лице — блаженная улыбка. Искупает грехи. Между ними столик, на котором установлен несложный аппарат для переливания крови. Трубки его уже присоединены к венам. Олег готов начать. Лицо его выражает нетерпение. Марина стоит рядом у своего стерильного столика.

Оксана в той же позе сидит перед своим экраном. Наверное, она сильно устала — сидит перед экраном уже четырнадцать часов. Боится отойти — а вдруг снова остановка? Закончим — и нужно ее отправить.

Дима что-то записывает в своем листке. Леня на корточках у дренажа. Мария Васильевна, Петро, кое-кто из молодежи...

Снова, в который раз вопрос:

— Как показатели? Дима:

— Порядок. Все готово, анализы взяты. Мы уже хотели за вами идти.

— Начинай, Олег. Качай не быстро, но непрерывно, чтобы кровь не свернулась в трубках. Примерно один шприц за двадцать секунд.

Переливание начато.

— Женя, сколько капель в минуту?

— Колеблется от сорока пяти до пятидесяти пяти.

Молчание. Слышно, как с легким щелчком Олег переключает кран аппарата — от всасывания на нагнетание. Дима непрерывно держит руку на пульсе. Оксана смотрит за электрокардиограммой, чтобы не было какой неприятности.

— Наркоз не углублять?

— Зачем? Ведь озноба нет.

Прошло пять минут. Перелито двести пятьдесят кубиков крови. Кровотечение из дренажа не уменьшилось. Неужели не подействует и это?..

Что же тогда — ждать или раскрывать рану и искать сосуд? Все уже передумано. Почки. Печень. Довольно.

— Сколько мочи?

Женя смотрит на бутылочку, в которую выведен катетер. Она до половины наполнена темно-бурой жидкостью.

— Сорок кубиков за тридцать минут. Дима добавляет:

— Анализ немного лучше.

Что же, это неплохо. Почки работают, — значит, можно кровь переливать. Так боюсь оперировать повторно. Подождем еще. Пока рано отчаиваться.

Олег продолжает качать. Все идет спокойно. Степа — как ни в чем не бывало. Здоровый, что для него пятьсот кубиков! Он утомлен, не спал двое суток. Не подействует ли это вредно на больного? Помнится, я где-то читал, что собаки, которым переливают «утомленную» кровь, засыпают. Пожалуй, это даже полезно. Посмотрим.

Как просто и буднично это совершается. Журналист написал бы: «Героический поступок врача!»

— Михаил Иванович, осталось два шприца до пятисот кубиков. Прекращать? Степа меня опередил:

— Бери еще двести, Олег. Я здоровый, перенесу.

— Степа, молчи! Героем у нас все равно не будешь. Намек?

— Давайте сделаем так: возьмем еще двести пятьдесят кубиков, а потом сразу же перельем ему столько же консервированной. Больной получит полноценную кровь, а Степа — хорошую компенсацию.

Очень разумно предложила Мария Васильевна. Просто забрать у донора семьсот кубиков — это много, а тут часть будет восполнена. В то же время для остановки кровотечения Степина свежая кровь несравненно лучше консервированной. Кстати, ее перелили уже больше литра, и она не помогла.

Венозное давление низкое, перегрузки сердца бояться нечего.

— Как, Степа, голова у тебя не кружится?

— Нет, что вы, все отлично.

— Ну, тогда давайте. Там, в холодильнике, кажется, есть кровь десятидневной давности. Срочно готовьте ампулу, чтобы переливать в ту же вену. Ты не торопись, Олег, пока они приготовят. А как, между прочим, Онипко? Кто его видел вечером?

Петро отвечает, что «ничего».

Мария Васильевна смеется:

— Степа должен литр за него отдать...

А Степа наш между тем внезапно скис. Глаза у него стали медленно закрываться, он чему-то еще противился, потом вдруг уснул. Даже начал похрапывать. Мы все немножко испугались. Дима взялся за пульс, я тоже. Не хватает еще несчастья. Но пульс хороший.

— Измерьте все-таки кровяное давление. Я думаю, что это сказалась усталость, ну и, конечно, кровопотеря. Приготовили кровь? Будить не надо.

Прошло пятнадцать минут после начала переливания. На десятой минуте капли как будто стали реже. Не убедительно.

Ампулу с кровью уже подвесили на штатив. Олег насасывает последний шприц, вводит кровь Саше и прекращает. Начато переливание Степе — частыми каплями, чтобы не затягивать.

— Спит сном праведника. Реабилитировался в глазах общественности и шефа.

В какой-то степени, да, реабилитировался. Но не совсем. Только доказал, что хороший парень. Но будет ли хорошим врачом? Во всяком случае, о том, чтобы выгнать, пока не может быть речи.

— Как перельете кровь, вывезите его на каталке в послеоперационную, пусть спит хоть до утра. Только поглядывайте. Мало ли что бывает.

Теперь все внимание у дренажа. Здесь столпились все. Капли считают сразу несколько человек. Эффект должен сказаться в течение пятнадцати-двадцати минут. Они решающие. Если не уменьшится, то придется оперировать.

— Уже пять минут, как частота капель не превышает сорока.

— Считайте дальше. Леня, прекращай наркоз. Возможно, он и так будет спать от Степиной крови.

Главный счетчик — Женя — кричит:

— Тридцать капель! Так еще не было.

— Было даже двадцать пять. Подожди радоваться.

— Я не видел. При мне ниже сорока пяти не спускалось.

Все устали. Нет сил. Но нужно ждать. Кто-то воскликнул, как заклинание:

— Ну, остановись же, остановись! Не действует: капли падают и падают.

— Нужно пригласить бабку-шептуху. Были такие, которые кровь заговаривали. Моя мама сама видела. Правда, я ей не очень верю, она женщина нервная...

Это Олег. Все смеются.

— Если бы такую бабку добыть, так мы бы ей дали ставку старшего научного сотрудника.

— Что ставка, от себя бы каждый заплатил...

Высказываются всякие предположения. Кровотечение — одна из самых главных бед. Что хочешь заплатишь. Даже из восьмидесяти рублей зарплаты.

Между тем Саша начал двигаться. Просыпается.

— Саша!

Открыл глаза. Бессмысленный взгляд.

— Саша, посмотри на меня.

Несколько беспорядочных движений веками и бровями, потом зрачки уперлись мне в лицо. Узнал. Я это вижу по каким-то неуловимым признакам. Ворочает головой, показывает, что плохо.

— Мешает трубка? Знаем. Подожди немного, скоро вынем.

Да, теперь будем извлекать трубку. Только убедимся, что хорошо дышит. Кажется, есть надежда.

— Лежи спокойно и старайся глубоко дышать. Сосредоточься на этом.

Саша закрыл глаза. Сосредоточивается. Впрочем, это едва ли возможно в его положении. Просто засыпает. Кора мозга быстро истощается и впадает в сон.

— Ну что, Женя, сколько капель?

— Двадцать пять. Уже три минуты.

Неужели кончились наши страдания? Не верится. Так и ждешь, что еще что-нибудь привяжется. Но есть логика и опыт: вероятность новых осложнений невелика. Пока, на эту ночь. Даже моча идет прилично. Если сердце будет работать так же хорошо, то почки справятся.

Только бы кровотечение снова не усилилось! Даже если сохранится такой темп, то это уже не опасно. Через полсуток остановится наверняка. Кровопотеря составит около шестисот кубиков. Терпимо, вполне терпимо.

Ждем еще десять минут. Сходили, покурили на лестнице. Уже говорить ни о чем не хочется. Время перевалило за полночь.

Вернулись. Саша лежит с открытыми глазами и вполне сознательно крутит головой. Видимо, его ужасно раздражает трубка в трахее.

— Давай, Дима, удаляй.

Он залил в трахею раствор пенициллина, потом отсосал его через тонкую трубочку. Саша кашлял. Это хорошо. Из угла глаза вытекло две слезинки. Почему бы? От кашля или от страдания?

Дима извлекает бинт из полости рта. Сколько он туда натолкал! Лицо сразу приобрело нормальные очертания. Теперь его можно показывать кому угодно. Даже Ирине. Вообще это можно сделать через фонарь, пока не увезли. Не хочется идти. Саша двигается и пытается языком вытолкать трубку.

— Все, все, не крутись, вынимаю.

Трубка удалена. Это официальный конец раннего послеоперационного периода. Важнейшие жизненные функции восстановлены.

— Ну как, Саша, можешь сказать словечко? Он сделал попытку, улыбнулся и прошептал:

— Спасибо...

Так нам приятно это первое слово!

Не потому, что благодарит. Спасибо ему, что живой.

Но ему понравилось говорить. Снова шепчет одними губами:

— Клапан вшили?

— Да, да, вшили. Сидит хорошо.

Вздохнул глубоко, с облегчением. Видимо, уже давно думал об этом и терзался в сомнениях. Он хотел только клапан, никаких пластик.

— Скажи что-нибудь громко, голосом. Он морщится и с усилием произносит очень слабо и хрипло:

— Спина устала... стол жесткий...

— Сейчас переложим на кровать.

Еще бы не устать! Привезли из палаты в десять, а сейчас почти час. Пролежал больше четырнадцати часов. Но теперь уже все. Кровать нянечки уже завозят. Скрипят колесики. Не смазаны, как всегда. Не важно!

— Возьмите в последний раз анализы и вывозите в палату.

Нет смысла задерживать его в посленаркозной. Я рад. Пойду все-таки покажу его Ирине через фонарь. Раю по праву пустят в палату, а она когда его увидит? Может быть, очень нескоро.

А может, и никогда. Такое еще возможно.

Быстро поднимаюсь на третий этаж. Стучу в дверь лаборатории. Она сразу же открывает. Испугана.

— Что-нибудь случилось?

— Наоборот, все хорошо. Пойдемте, я покажу вам его через фонарь, пока он еще в операционной.

Быстро веду ее через коридор, в смотровую комнату. На счастье, там никого нет.

Сверху странная картина. Какая-то нереальная. Голосов не слышно. Люди двигаются, как в немом кино.

Саша уже на кровати. Укрепляют штатив с капельницами. Мария Васильевна обтирает ему лицо мокрой салфеткой. Делает это особо, по-хирургически — легко и в то же время крепко. Знаю по себе: никто так хорошо не умеет вытереть пот с лица во время операции.

Ирина прильнула к стеклу. Наверное, хочет чтобы он ее увидел. Ни к чему. Ему ни о чем сейчас не нужно думать. Самое лучшее, если бы уснуть. Но это не удается.

— Ну все, дорогая. Насмотрелись. Зайдите на минутку в кабинет.

— Михаил Иванович, еще секунду.

Нетерпеливо ожидаю, стоя у двери. По инерции — «бедная». Но сейчас я оптимист. Все утрясется. Саша живой, это важнее всего.

Слышу, как проскрипели колеса. Увезли. Она поднялась и пошла за мной.

В кабинете. Не хочу вести разговоры. Пренебрегая вежливостью, я подчеркнуто стою и не предлагаю ей сесть.

— Ирина Николаевна, теперь вы должны идти домой.

Она делает протестующий жест. Я решительно пресекаю:

— Нет, нет. До утра ничего не случится. Дайте ваш телефон. Я буду ночевать здесь.

— Ну что же, я должна подчиниться. Я не имею права... даже если за гробом...

У меня решительно нет желания вступать в душещипательные дискуссии. Я сейчас не хочу никаких усложнений. Поэтому пусть она уходит. Потом. Потом будут разбираться.

— Пойдемте, я вас провожу до дверей. Парадный вход заперт.

— Не нужно меня провожать. Я уже здесь бывала вечерами.

Вот как? Странно. Мне казалось, что они не виделись. Не буду уточнять. Была так была. Наверное, когда лежал в прошлый раз.

— Спасибо вам. Я думаю, что вы согласитесь со мной поговорить в ближайшие дни.

— Да, разумеется. Я вам позвоню, или вы напомните. Можно домой.

— До свидания. Смотрите, пожалуйста, за Сашей.

Зачем она это говорит? Впрочем, она любит — это больше дружбы. Значит, она имеет право сказать.

Ушла. Хорошо — еще одна развязка. По крайней мере пока. Пойду в палату. Наверное, уже довезли. Не случилось ли чего в коридоре? Кажется, пустое дело перевезти по коридору и поднять в лифте, а тяжелобольные даже это переносят плохо.

Иду длинным коридором. Верхний свет потушен, горят только настольные лампы на сестринских столиках. Все спокойно, благообразно. Никто не стонет. На этом этаже лежат преимущественно дети с врожденными пороками сердца. В палатах стеклянные двери. Везде темно. Ага, вот здесь свет. Что там? Зайти?

Маленькая комната, три кровати. Две девочки спят полураскрытые. Одна из них, Люся, уже оперирована, собирается домой. Петро ушивал ей отверстие в межжелудочковой перегородке. Были осложнения, с трудом выходили. Тоже сидели как-то целую ночь. Теперь спит, розовая, хорошая. Улыбается во сне. Что она видит такое приятное? Представляет, как придет домой, увидится со своими куклами? Счастливая. Похожа на Леночку.

Ничего особенного здесь не случилось. Анна Максимовна, пожилая толстая сестра, вводит пенициллин. Мальчик Витя хнычет, полусонный. Она его уговаривает тихонько, нежно. Это приятно слышать.

Вот и послеоперационный пост. У столика возится со шприцем Мария Дмитриевна. Что она здесь делает? Смена не пришла? Нет, Сима тут.

— Мария Дмитриевна, почему вы здесь?

— Так, задержалась. Потом уже поздно было идти.

Это неправда. Просто она не хотела доверить Сашу менее опытным сестрам. Знала, что будет тяжелая операция.

Захожу в палату. Сашина кровать. Он лежит с закрытыми глазами. Немножко стонет. Больно. Первая ночь очень мучительна. Много наркотиков дать нельзя, потому что они угнетают дыхание, мало — не действуют. Но он розовый — это хорошо.

Врачи и сестры возятся около него. Дима проверяет кровяное давление. Леня что-то записывает в листок, Женя снова у дренажа. Оксана налаживает электрокардиоскоп — видимо, хочет посмотреть, как работает сердце уже в палате.

Даже Валя стоит тут со своими пробирками. Петро, Олег... Масса людей. Не дадут погибнуть. Если бы всегда можно не дать!

— Благополучно переехали?

— Немножко снизилось кровяное давление, но уже повышается.

— Саша, как дела?

Открыл глаза. Страдальческий взгляд. Наверное, думает — лучше бы умереть.

— Терпи, завтра будет лучше. Собери всю свою волю. Шепчет:

— Буду стараться. Спасибо вам...

— Спасибо еще рано. Теперь многое зависит от тебя. Помни о влиянии коры на все внутреннее хозяйство. А теперь постарайся уснуть.

Входит Мария Васильевна с Раей. Лицо у нее бледное, заплаканное. В руках мятый платочек.

Подходит, жмет руку, шепчет:

— Ах, как я исстрадалась, Михаил Иванович... Она исстрадалась. А другие, думаешь, нет? Впрочем, она, наверное, этого не думает.

— Ничего, Раиса Сергеевна, самое страшное уже позади. Вы на него посмотрите и уходите. Не можете домой — устроим в ординаторской на первом этаже.

— Я бы хотела около него быть... Пожалуйста.

— Нет, не могу, не просите. Мы теперь не пускаем родственников даже к детям.

Не разрешу я ей здесь сидеть. Кроме паники, от нее ждать нечего. Посмотрит — и довольно.

Саша слышит ее голос. Я думал, нет. Поманил пальцем. Шепчет:

— Рая, как Сережа?

— Все хорошо, милый, не беспокойся, я звонила. Он не знает.

— Не говори ему, пока все не выяснится...

Значит, он еще думает об опасности. Слишком долго лежал в клинике, знает всякие истории. Представляю, как ему хочется увидеть сына. Ничего, дорогой. Теперь я надеюсь. Клапан — это все-таки вещь. Если уж он вшит хорошо, то работает честно.

— Оксана, как?

— Частота сто семнадцать, аритмия такая же, как и раньше. Функция миокарда как будто хорошая.

— Можешь идти спать. Аппарат оставишь здесь. Женя, сколько капель?

— Все время двадцать. Больше не учащается. Жидкость стала прозрачнее.

Отлично. Эта опасность миновала. Смотрю на бутылочку — моча тоже прибывает хорошо.

— Ну, ребята, расходитесь кто куда. Завтра рабочий день. Здесь останутся двое дежурных — анестезиолог и хирург. Мария Васильевна, устройте Раису Сергеевну.

Итак, день окончен. Похоже, что сегодня Саша не умрет. Я могу поспать. Домой нельзя — вдруг что-нибудь случится. Медицина — наука неточная. Сказать тете Фене, чтобы постелила в кабинете. И неплохо бы чаю. Маловероятно: раздатчицы ушли, а у санитарок нет. Но вдруг?

Разыскал ее, сказал. Посмотрела уважительно. Хорошая старуха. Сколько наших пациентов вспоминают тебя добрым словом! И скольким ты закрыла глаза!

— Я сейчас пойду к старшей, в столе посмотрю. Где-нибудь найду, не беспокойтесь.

Я не беспокоюсь. Можно и без чаю.

Снова в кабинете. Черт бы его взял, как он мне надоел сегодня!

Откроем окно. Теплая влажная мгла. Мелкий дождик. Очень полезен для молодой зелени. Как они пахнут, листочки тополя! Не надышался бы.

Покурим.

Победа. Победа над смертью. Высокопарно. Не люблю фраз, но они сами лезут. Крепко вбиты книгами, газетами, радио.

Рад? Конечно. Саша — живой. Будет думать, говорить, писать. Представляю его на этом стуле, напротив: развивает свои теории. Глаза блестят, жестикулирует.

Стоп! Не фантазируй раньше времени, еще есть достаточно опасностей. Не буду.

Но все-таки той радости, как бывало в молодости, нет. Устал. Вот эта битва, — может быть, она выиграна. (Чур меня! Смешно.) Наверное, выиграна. Это приятно. Очень. Но я чувствую, как на мою душу все равно лег еще один слой чего-то темного и тяжелого. Не могу объяснить. Наверное, это слои страха и горя. Мало ли их сегодня пережито?

Картина: хлещет кровь из дырки в желудочке, и весь я сжался от страха и отчаяния. Ничего больше нет в душе — только страх и еще несколько нервных центров, бешено работающих, чтобы победить. Удалось. А могло быть иначе: масса крови вытекла. Сердце опустело. Массаж, вялые, редкие подергивания. Все во мне кричит: «Ну, сокращайся же, сокращайся ради Бога!» Совсем остановилось. Стоит. Все опустили руки. Минуту стою, ничего не понимая. Иду прочь. «Зашивайте». Пустота. Завидую: умереть бы.

Еще одна: Дима стоит на табуретке над столом, с остервенением нажимает на грудь — массирует сердце. Пот со лба, в глазах страх. Оксана бегает около своего экрана и заламывает руки. Короткие мысли: «Все! Остановка сердца. Не пойдет. Если и пойдет, то все равно остановится». Мне нечего делать. Стоять и ждать. И еще кричать. Гнев на них на всех — «прозевали, стервы!».

Всякие другие слова. А сам? Сидел там в кресле, развалился, кибернетику читал. Страшная досада на себя, на медицину. Голос Оксаны: «Сокращений нет». — «Кончай, ты...». Все стоят неподвижно, убитые.

Ладно, дальше не надо представлять. На этот раз все кончилось хорошо. Более или менее хорошо. Но тяжесть все равно легла.

Она и все прежние мешают мне радоваться.

Тогда брось! Можно найти спокойную работу. Будешь читать лекции студентам, оперировать грыжи, иногда — желудок, желчный пузырь. Тоже будут неприятности, но меньше, если тяжелобольных предоставлять терапевтам и самим себе. Будешь заниматься с внучкой, читать хорошие книги, ходить в театр. Даже раздумывать о теории медицины и писать разные книги. Комфорт, благодать... И за те же деньги. Деньги — второй план. Не совсем, конечно, но того, что есть, достаточно.

Тетя Феня принесла чай. Два стакана, несколько кусочков белого хлеба. Даже на чистом полотенце.

— Кушайте, пожалуйста, Михаил Иванович. Устали вы, наверное, за целый-то день?

— Спасибо, тетя Феня, большое спасибо.

Бабке хочется поговорить, но я что-то не умею вести такие разговоры. Она поняла по лицу и ретировалась. Обещала принести постель.

Как приятен горячий чай, когда весь рот ободрало табаком! Пожалуй, я бы съел что-нибудь более существенное. Обойдусь.

Устал. Ноет спина. Тяжелая голова. А в то же время чувствую — не усну. Срыв. Снотворные? Подожду. Нужно держать себя в руках.

Саше нужно снотворное назначить. Наверное, Дима сам догадался. Или сходить? Не могу подняться. Догадаются.

Смысл жизни. Спасать людей. Делать сложные операции. Разрабатывать новые — лучшие. Чтобы меньше умирали. Учить других врачей честной работе. Наука, теория — чтобы понять суть дела и извлечь пользу. Это мое дело. Им я служу, людям. Долг.

Другое: Леночка. Каждый должен воспитывать детей. Это не только долг — это потребность. Приятно. Очень.

И еще есть мое личное дело: понять, для чего все это. Для чего лечить больных, воспитывать детей, если мир в любую минуту может оказаться на грани гибели? Может быть, это уже бессмысленно? Очень хочется поверить, что нет. Но вера — это не то. Я хочу знать. Хочу пощупать те расчеты, по которым предсказывается будущее.

Все-таки здорово, что он живой. Правда, ему, наверное, не дожить до тех будущих машин... Но свою долю он в них вложит. Если эта Ирина... Семейный разрыв, эмоции... не перенесет. Как бы его охранить? Я буду стараться. Возможности ограничены. Его психика для меня — неуправляемая система. Потому что он много умнее меня. Хотя бы управиться с его сердцем — с тем, мышечным, а не с душой. (Душа. Смешно!) Ничего. Перешьем другой клапан. Поставим искусственное сердце.

Какой храбрый! Не знаю, на сколько клапанов меня самого хватит. Один ученый сказал, что человеку отпущено природой только определенное количество «адаптационной энергии». Иначе — способности сопротивляться сильным внешним раздражителям. Наверняка я уже израсходовал ее почти всю. А может, ошибается профессор? Разве он мог построить точные модели этих процессов? Все равно, на сколько хватит, беречь ее не стану. Пусть будет польза людям. Снова любуюсь собой. Как же, такой герой!

Противно, когда поймаешь себя на таком деле. «Ах, я так страдаю за своих больных! Я так самоотверженно борюсь со смертью!» Черт знает что. Все такие, или только я?

Человек прежде всего делает что-то. Хорошо, плохо, разно. Кроме того, он думает о деле. Тоже разно. Третий этаж — он наблюдает как бы со стороны за своими делами и мыслями. Полезное лекарство от некоторых пороков — например, тщеславия. Можно еще и на это посмотреть издали. И получается, что ты — никакой. Ни хороший и ни плохой. Средний.

Что-то тетя Феня постель не несет. Деликатно предоставляет мне время спокойно выпить чай. А может быть, проще — подает судно кому-нибудь из тяжелобольных. Правильно. Идет. О! Даже матрас тянет.

— Тетя Феня, зачем же вы матрас несете? Диван ведь мягкий.

— Хочу, чтобы помягче вам было. Умучались, поди.

— Как там, с послеоперационного поста ничего плохого не слышно?

— Видно, все спокойно, раз Мария Дмитриевна пришла вздремнуть к старшей сестре. Она ведь нарочно осталась помогать, если будет тяжело с Сашей. Золотые у вас рученьки...

— Полно, полно, тетя Феня. Вы еще меня будете хвалить...

— Ну как же не хвалить. Весь народ так говорит.

— Хорошо, хорошо...

Это значит — отправляйся, бабушка. Поняла или нет, но ушла, пожелала спокойной ночи.

От ночи-то осталось немного. На часах — час тридцать. Дольше шести не сплю.

Раздеваюсь, тушу настольную лампу, ложусь. Какое наслаждение вытянуться в постели после такого дня! Все тело ноет. Впрочем, это приятная боль. Простыни не очень белые. Я это чувствую кожей. Плохо работает прачечная. Наплевать!

Спать, спать, спать.

Лежу неподвижно. Торможение должно распространяться с двигательных центров на всю кору.

Что-то не распространяется.

Спать... спать...

Нет, машина работает. Снова о смысле жизни: есть две программы деятельности. Так говорил Саша... А здорово привык я к этим словам. Научился пользоваться.

Животная программа — народить детей и воспитывать их. Чтобы они могли выжить и размножаться дальше. В общем неплохая программа. Но она не предусматривает особой гуманности в отношениях с ближними. Хватай, рви, дави. Чтобы дать потомство, сам должен быть сытым и сильным. Попутно это доставляет удовольствие — побеждать, накапливать, повелевать. Кора еще усилила приятность этого дела.

Мелькают лица, события... Животные программы. Похвастать на обществе вшитым клапаном — это она. Рая плачет — тоже. Добралась уже Ирина до дома? Она любит — тоже.

Вторые программы — общественные. Человек должен работать для других. Даже если неприятно. Чтобы все люди жили лучше. Это не доставляет такого острого удовольствия, как любовь и ребенок. Часто и вовсе никакого. Приходится заставлять.

Раньше было проще — люди верили в Бога. Люби ближнего — получишь рай. Если не будешь — вечный огонь. Наказание и поощрение. На тех же животных программах.

Бога нет. Наука. Каждый знает — наказать могут только люди, сейчас, здесь. Если суметь — можно избежать. И получить удовольствие. Торжество инстинктов. Фрейдизм.

Ну, а счастье?

Первобытный человек был счастлив, когда был сыт, в тепле, с семьей. А современный? Он уже не может жить без общества. Удовольствие от общения не только с близкими, но и с чужими, удовольствие от деятельности, находящей отклик в людях, уже необходимы для душевного комфорта.

Есть затасканная формула — «общественно полезная деятельность». Не нужно над этим смеяться. Это и есть смысл жизни человека, не биологический, заложенный природой, а социальный, обусловленный обществом. Счастье, идущее «снизу», острое, но оно ненадежно и для нашего человека мало. Только если оно дополнено этой «деятельностью», есть надежда получить крепкий якорь...

Разве с этим кто спорит, друг? Разве ты читал возражения в газетах? Возражений нет, но и не всегда настойчиво это доказывается. А нужно...

А сам?

Уже достаточно пожил. Животные эмоции отошли на задний план. Инстинкт жизни держит на поверхности, но счастья не дает.

Что же меня поддерживает? Семья, Леночка? Да, конечно, но этого мало. В отпуске с ума схожу от тоски. Мордочки детишек, что выписываются после операции? Глаза матерей?

Знаю, что это «социальные программы», привитые обществом. Ну и пусть. Они дают мне удовольствие и позволяют переносить невзгоды.

Наверное, очень важно — убедить себя в этом. Тогда и будешь счастливым... Я и есть счастливый... А что?

Спи, счастливец... Спи...

Нет, не так легко уснуть. Новые мысли приходят строй за строем. Сегодня уже принадлежит прошлому. Саша будет жить... наверное. Еще один клапан есть. Это здорово — клапан. На каждый прием приходят несчастные с митральной недостаточностью, и мы отправляем их, безнадежно разводя руками. Горький осадок от прежних попыток. Теперь это позади.

Даже если одну операцию в неделю, то многих можно вылечить. А можно — две. Такие, как сегодня?

Нет, не вытянуть. Ребята все замучились. И сам тоже. Ничего — наладится. Пожалуй, нужно вшивать по Жениной методике — это легче. Толковый парень. Думает он о смысле жизни? Наверное, еще нет. Он добрый — у него смысл есть.

Если даже по одному клапану в неделю, то за год можно прооперировать человек сорок. Это уже цифра, о которой можно говорить. Цифра? Говорить? Животные программы неистребимы. Черт с ними! Какой есть. Святым уже не быть.

Что мы завтра оперируем? Операцию с АИКом отменили. Зря поддались слабости. Может быть, еще можно вернуть? Не стоит. Матери уже сказали, что не будет. Материнское сердце не игрушка — взад да вперед. Вместо этого Лени возьмем взрослого. Сорокина, с сужением аорты. Его Петро прооперирует. Кровь той же группы. Да, возьмем. Только, кажется, там есть отложения извести в клапане. Придется самому побыть, чтобы включиться, если будет трудно.

Да, я же хотел завтра пораньше уйти, чтобы пописать. Статью давно нужно отправить. Ничего, подождет еще. Подождет... Как хорошо вот так устать, а потом лежать вытянувшись... Если бы не завтрашний день... не заботы... постоянно новые заботы...

Книга вторая

Третий день. Через полгода

Понедельник. Пятиминутка окончилась. Обход.

Так не хочется начинать неделю... Поехать бы в лес, полежать на теплой земле... Тихо падают с кленов красные листья. Деревья высокие и неподвижные в бледном осеннем небе. Солнце теплое. Леночка ходит где-то близко, болтает, слов не разобрать, грибы ищет. И думать совсем не нужно — только смотреть и слушать. Хорошо. Счастье.

Вчера не удалось — вызвали в пригородную больницу. Испортили воскресенье. Легочное кровотечение, обязательно в праздник. Но — молодая женщина, в глазах ужас. Боится двинуться, даже дышать. Потом вдруг легкий кашель — и кровь прямо льется изо рта, сразу почти стакан. А, не жалей воскресенья. Час пролежишь под солнцем, два, а потом все равно мысли, как облака, затягивают бездумное небо. Иначе — скука.

Так что все равно. Мечта даже лучше. Обход.

— Ну, пошли, пошли!

Оглядываюсь: гвардия какая, молодец к молодцу! Почему не позвонили об этой женщине? Нет, ничего не может быть. Операция хорошая. Брось — чужая больница. Наоборот, вызвали бы, если не знают. Но там порядка нет. Примитив. Первая палата.

Взгляд в дверях: смотрят из-под одеял ребячьи мордашки, все веселые. Будто это санаторий, а не семь процентов смертности... Дети. Не понимают. Так и весь мир живет, не верит, что завтра может быть война.

— Здравствуйте, ребята!

— Здра...ст...

Нестройно. Маленькие.

Порядок: Вася — лечащий врач — ждет у первой кровати, весь собранный, губы поджаты. Вот и начальство Мария Васильевна входит, заведующая отделением: строга и официальна. Она всегда строга. Начинаем.

— Ну как дела, пацан?

Рука сама тянется потрепать за вихор, потрогать теплую щечку. Приятель: операция позади, скоро домой.

Улыбка на все лицо, тянет руки. Уже грязные!

Когда успел?

— Хорошо! Домой еду! В школу мне можно, дедушка?.. — Тревога в глазах: профессор — как Бог, все от него — и боль и радость.

— Конечно, можно. И скорее — ребята уже месяц как учатся!

Захлопал в ладоши. В семь лет, в первый класс — вот как здорово!

Вася пытается докладывать:

— Тридцать два дня после радикальной операции по поводу...

— Не надо, все знаю. Выпишите сегодня. Матери скажете: через две недели в школу, но осторожно.

Услышал.

— А разве не завтра? Я же бегаю, совсем не задыхаюсь!

— Ну подожди немного, нужно же привыкнуть по земле ходить!

Сомнение в глазах: какая разница — по полу, по земле?

Обход проходит нормально.

Настроение хорошее. В клинике нет особенно тяжелых больных, никому смерть не угрожает. И вообще последние три недели никто не умер (Тьфу, тьфу, не сглазить!)

Вася сегодня молодец. Знает больных, помнит анализы. Вышколила Марья. Было: оперировать — пожалуйста, а больные — с холодком. Забыл то, забыл другое. «Смотри — лишу операций!»

Хороши ребята, которые поправляются после удачной операции! Такие близкие, милые... Жалко их отпускать домой — лежали бы и лежали месяцами.

— Научимся оперировать тетрады, клапаны вшивать — тогда сам черт не брат! Не жизнь будет, а малина.

Это Петро. Всегда был оптимистом.

— Ох и далеко до этого!

Вот они лежат рядышком, ребята, к которым страшно прикоснуться.

Вадим, Вадик, десять лет. «Дефект межжелудочковой перегородки с высоким давлением в легочной артерии». Было зондирование: в аорте — сто десять, а в легочной — сто. На рентгене — сердце значительно расширено. «Операция противопоказана».

Большие глаза и длинные ресницы. Как на картинке. Два месяца я прохожу мимо его кровати, отделываясь пустыми замечаниями и улыбками. Все понимает. Читает и читает книги — тонкие, толстые, для взрослых. Сначала спрашивал: «Когда операция?» — а теперь только смотрит...

Милый мальчик, что я могу тебе сказать? Как рассчитать этот риск, как заглянуть вперед?

— Подожди. Подожди, дорогой. Дай нам приготовиться.

«Приготовиться». Один сын. Родители — врачи. Деликатные люди — стесняются подходить, спрашивать. Они решили — «делайте, будь что будет».

А я не могу решиться. Не могу и не могу. Как посмотрю на эти глаза, так сразу все сжимается внутри, и опять: «Отложим».

Вот если бы была у нас кислородная камера! Положили бы его после операции, создали высокое давление, и было бы все в порядке.

Операция здесь не проблема — дефекты не сложнее, чем при тетраде. Но легочные сосуды так изменены, что сердце не может прогнать через них достаточное количество крови... Кислородное голодание, смерть... А если бы каждый кубик крови содержал вдвое больше кислорода, так его и в малом количестве крови было бы достаточно. Вполне достаточно. И камера это даст.

— Отложим. Дальше.

А вот опять светло: один сорванец поступил для планового контрольного исследования. Мордашка вполне благополучная.

— Симаков Алеша, восемь лет. Оперирован два года назад по поводу сужения клапанов легочной артерии. Давление в правом желудочке было сто восемьдесят пять миллиметров ртутного столба. Шум остался, хотя и уменьшился.

Вася роется в истории болезни, ищет что-то.

— Ну дальше, дальше.

— Сейчас. Вот. Зондировали в пятницу: давление в желудочке снизилось до пятидесяти пяти. В легочной артерии — двадцать.

— Ну что ж — не блестяще, но вполне прилично. Как, Алешка, живешь? В футбол играешь?

— А как же! Центр нападения.

— Ну, это ты зря, друг. Самое большее, что тебе можно, — это в воротах стоять. У тебя был тяжелый порок, и сердце после операции все-таки нужно беречь. Понял?

— Понял.

Ничего не понял. По глазам вижу, что будет и дальше играть. Нужно говорить с родителями. Не помню, кто они — смогут ли ограничить? Большая нагрузка для него вредна, а умеренная — необходима.

Я знаю: три четверти ребятишек чувствуют себя совсем хорошо, растут, развиваются и считают себя здоровыми. На самом деле — не все здоровы. У некоторых сердце увеличено, миокард неполноценный. Вот их-то и нужно зондировать, чтобы определить — играть в футбол или нет. Это называется — «отдаленные результаты».

Есть и такие, которым стало хуже.

Это уже трагедия. Сейчас, в следующей палате.

— Здравствуйте, девочки!

— Здравствуйте!..

Плохо отвечают, хуже мальчишек.

Но улыбаются еще приятнее. Пожалуй, они мне даже ближе: привык дома к женской команде — дочка, потом Леночка.

Хватит, давай думать о деле.

Я и думаю о деле. Еще в той палате, у мальчиков, после «отдаленных результатов». Все время параллельно со всякими высокими материями думаю об этой девочке Вале, что лежит на первой кровати.

— Как ты себя чувствуешь, моя милая?

— Хорошо, спасибо.

Всегда говорит «хорошо». Вежливая.

Снова глаза. Снова — аккуратные косички. Румянец с синюшным оттенком. Худенькие руки. А под тонким одеялом угадывается большой живот. Асцит24. Увеличенная печень.

Страдание.

Так его нужно бы изображать.

Вот он — брак моей работы. «Случай», что ставят в графу «ухудшение после операции».

Помню — привела ее мама год назад. Школьница второго класса, в форме. Личико было кругленькое, такие же, как сейчас, косички. Только румянец был настоящий, без синевы.

В этой же палате лежала, когда обследовали. Все было правильно установлено — дефект межжелудочковой перегородки, сужение легочной артерии.

Ничего не могу вспомнить об операции. Только записи в истории болезни. Отверстие диаметром около сантиметра. Заплата еще по тому, старому способу — просто швы через край. Достаточно много швов, не сомневаюсь. Так, как написано во всех зарубежных статьях. Расширили легочную артерию.

Неделю было все хорошо, и она так же улыбалась застенчиво, вежливо: «Хорошо...» Потом появился шум, потом все увеличивался. Но еще терпимо. Выписалась — ничего, прилично. Думал — прорезался один, два шва. Не страшно.

Но через полгода ее привезли сюда снова. Уже с декомпенсацией. Печень большая, асцит. Вот с таким страданием на лице.

С тех пор и лежит. Ходим около нее все, лечим, ласкаем. Все без толку.

— Покажите снимки.

Большое сердце, много больше, чем до операции. И нисколько не уменьшается от лечения. Даже, кажется, наоборот.

Слушаю, щупаю живот. Говорю ласковые слова. Но это все так — для вида. Все знаю.

Безнадежно.

Разве лекарства могут помочь, если дырка от крылась, а на сердце рубец?

— Что вы думаете, Мария Васильевна? Петро?

— Потом.

— Да, конечно. Потом.

Потом. Она все понимает, смотрит на меня, на них. Надеется. Нет, нельзя больше терпеть!

— Буду оперировать тебя, Валечка. Обязательно. Скоро.

Сказал — и сразу стало страшно. Обязан оперировать. Никакой надежды нет. Пересилить страх. Наплевать на статистику — если будет лишняя смерть. Она наверное будет. Убийство. Преднамеренное убийство. Все равно. Обязан. Но в больнице при лечении, строгом режиме она еще поживет с год, может быть. Каждый день жизни врач обязан сохранить. Нет, при операции есть малые шансы. Есть. Читал в зарубежных журналах... Там были полегче. Нет, почти такие.

Камеру. Операция в камере. После операции — в камеру.

Не доживет.

А смотрит как. И мать вся высохла за этот год, постарела неузнаваемо...

Оперировать. Не слушать никаких отговорок.

Тоненький голосок:

— Когда, Михаил Иванович, оперировать будете?

— Через десять дней.

Все. Сожжены корабли. Пусть Марья не смотрит на меня укоризненно.

Иду дальше, от одной девочки к другой. Слушаю их, улыбаюсь, расспрашиваю. Смотрю снимки, анализы... Все, что полагается профессору на обходе. На Валю изредка оглядываюсь, лежит спокойная. Как буду оперировать? «Старую заплату удалить, вшить новую». Там еще что-то с клапаном легочной артерии — заметно было при зондировании, да и шумы характерные. Недостаточность, что ли? Искусственный клапан? Теперь можем...

Еще и еще палаты. Мальчики и девочки. Новые, еще не оперированные, с тревожными глазами. Поговоришь с ними, послушаешь, потреплешь по щеке, смотришь — получишь награду: маленькую улыбку. Доверие. Приятно. И судьба его, порок, делается тебе близкой и пугает возможными неожиданностями.

— Михаил Иванович, вас к телефону!

Вот, наконец догадались. Все время где-то на краешке сознания — беспокойство о той, вчерашней женщине. Я даже фамилии не запомнил. Да зачем мне фамилия? Голая человеческая жизнь.

— Алло! Ну как там?

Все оказалось благополучно. Поэтому и не звонили. Дураки, не понимают, что я тревожусь. Сами, наверное, не думают.

Как же — ты один такой чуткий?

Обход идет спокойно. Выговор шефа называют «клизма». Я стараюсь быть вежливым с врачами. На «вы» и по имени-отчеству, делаю замечания спокойным тоном. Нельзя пугать больных. Кроме того, врачебная этика. Авторитет врача нужно поддерживать.

Не всегда удается. Если уж очень грубые нарушения — взрываюсь. Знаю, что нельзя, а не могу. Где-то в глубине души чувствую, что могу. Просто распущенность. Власть испортила.

Дошли до конца коридора. За загородкой — послеоперационный пост. Главный пост, самые тяжелые больные. На других этажах — полегче.

Кусок коридора со столом и шкафами и четыре палаты по сторонам. Выстроились и ждут доктор и две сестры.

— Здравствуйте, бригада коммунистического труда!

И в самом деле бригада. Настоящая, хоть и не объявленная в газете.

Мария Дмитриевна в отпуске, но порядок строгий, и вся обстановка как при ней. Командует Паня — ученица и достойная преемница.

Конечно, лечит врач — Нина Николаевна, но без этих сестер все было бы впустую.

Паня грубовата (мягко выражаясь). Как начнет ругаться — хоть святых выноси. Обычно — по делу, есть халатные сестры: что-нибудь не вернула, назначение не выполнила. Но нельзя же так! (А ты сам как? Я — профессор. Все равно.) Приходилось не раз внушения делать. И с врачами тоже спорит.

Но все прощаю за любовь к больным, за настоящую работу.

Грустное вспоминается на этом месте. Машенька недавно умерла, в этой вот отдельной палате. Инфекция. Нагноение в плевре, в полости перикарда, рана разошлась. Сепсис25. Матери у девочки не было, и отец какой-то нестоящий, не появлялся. Очень хотелось девочке ласки. «Тетя Паня, можно мне тебя мамой звать?» Не знаю, смогла бы мама дать больше, столько было любви, ухода, ласковых слов. У нее девочка мужественно терпела всякие уколы, вливания. Чем только не лечили! Не помогало. Все хуже и хуже. Последний день. «Полежи, мамочка, со мной рядом». Легла, обняла, шептала. Маша затихла. И вдруг под рукой — кровь! Кровотечение! Нагноение разрушило крупный сосуд. Все залило. Ничего сделать не могли. Смерть за несколько минут. Два дня Паня ходила зареванная, на всех кидалась. Мама.

Неужели не добьемся новой операционной? Чтобы кондиционеры, бактериальные фильтры. Я тоже виноват — мало хожу по начальству. Не люблю ходить. Обязан!

А Паня, наверное, в жизни не очень счастлива. Живет где-то в общежитии, не замужем. Годы идут, уже не девочка. Ей бы своих ребят кучу.

— Как у вас дела, Нина Николаевна?

Пустой вопрос — я знаю, что нормально, на конференции докладывали.

Смотрю. Все сосчитывается и записывается по часам, иногда по минутам. Кровяное давление, пульс, дыхание, баланс жидкости. Кроме того, до двадцати анализов в день. Хорошо бы иметь следящие системы.

Ближе к делу. Здесь нужно подумать — уже нельзя смотреть и разговаривать «на параллельных курсах» — глаза на больном (все хорошо), а мысли где-то...

Юля Кротова. В пятницу вшит клапан. Шестой клапан. «Отяжелела».

Докладывают:

— Температура высокая — тридцать восемь. Дыхание слева плохо прослушивается. Через дренаж отходит очень мало, прозрачная жидкость. Вот смотрите.

Показывают записи.

Смотрю. И все мне не нравится. Бледна. Взгляд какой-то беспокойный, руками беспрерывно двигает.

— Как чувствуешь себя, Юля?

— Ничего, спасибо. Только во рту сохнет. Спать не могу, что-то все мерещится.

Листок записей: все прилично. Давление сто двадцать, пульс сто двенадцать, дыхание учащенно — сорок в минуту.

Все равно не нравится. Мочи маловато — четыреста шестьдесят. За сутки из дренажа всего сто кубиков. Смотрю на ампулы отсоса — действительно светлая жидкость. А девушка бледная. Только веснушки выступают ярко...

— Давайте подсчитаем баланс жидкости и крови. И потом скажите, какое венозное давление.

Начинаем подсчитывать по записям — сколько чего перелито, сколько выделено. Паня назвала венозное давление — оно оказалось низким.

— Видимо, недовосполнена кровопотеря. А что на рентгене, Нина Николаевна?

Сегодня еще не смотрели. Вчера легкие были прозрачны.

— Посадите, я ее послушаю. Ну, беритесь. Юля, расслабь мышцы, не напрягайся. Вот так.

Постукиваю, слушаю. Дыхание действительно ослаблено, но есть хрипы. Кровотечение? Или ателектаз легкого из-за закупорки бронхов мокротой? А клапан работает отлично. Никаких шумов.

— Посмотрите на рентгене. Вместе с Марией Васильевной. Поторопитесь с анализами. Переливайте кровь, пока венозное повысится до нормальных цифр... Я еще зайду. Подумайте о сгустках в плевре или ателектазе. «Нет мира под оливами»... Нехороша она. Не угрожаема, но подозрительна. Если сгустки в плевре, нужно расшивать рану и удалять их. Не так страшно, но нежелательно. Опасность инфекции. А так оставить — еще хуже. Посмотрим. Какая маленькая она, как девочка. А ведь ей двадцать два.

Двенадцатый час, а еще два этажа обойти. Правда, там легче, взрослые, диагнозы проще.

— Пошли к вам, Петро.

Второй этаж. Приобретенные пороки сердца. Здесь свои проблемы: митральный стеноз и недостаточность со всякими осложнениями. Искусственные клапаны.

Клапаны — это передний край.

Всех помню: Сима, Шура. (Картина: эмболия, без коры, искусственное дыхание. «Останавливайте!») Следующий был Саша, наш Саша. Как тогда я решился? Не представляю. С возрастом становишься все более осторожным.

Две причины осторожности у хирурга: жалко больного, жалко себя — расстройство, если неудача. У меня пока первое. «Цена человека». Но риск неизбежен. Иначе не будет прогресса. Этот может погибнуть, но следующий будет спасен.

Не помогает. «Этот» и есть главный.

Двое других больных с клапанами живы и хороши, но еще лежат в клинике. Юля еще может умереть. Нет, не дадим... Не хвались!

Первая палата. Женщины. Лечащий врач — Володя Сизов. Стоит у крайней кровати, высокий, круглолицый, старательный, не очень умный.

Здороваюсь.

Один взгляд: все лица хорошие. Тяжелых нет. Улыбаются. Приятно. Вот там в углу Лена — клапан номер четыре. Хороша.

— Прошу, докладывайте. Володя:

— Сидорчук Аполлинария, тридцать семь лет, митральный стеноз третьей стадии. Назначена на операцию на четверг.

Помню, разбирали в субботу. Кажется, никаких трудностей не ждем. Послушать. Да, хорошо. Типичная мелодия митрального стеноза. Я здорово научился слушать!

Лицо. Обыкновенные черты немолодой женщины. Не мазалась кремами, работала на солнце. Ничего не спрашивает — все решила. Операция. Не представляет, в чем ее суть. «Доктор сказал».

— Детишки есть?

Улыбается. Вся осветилась сразу.

— Двое. Вот карточка, поглядите.

Карточку из-под подушки. Плохонькая фотография, деревенский фотограф.

Два мальчика — лет пяти и подросток. Бедно одеты.

— И муж у нас больной.

Это талисман. Должны защитить.

— Хорошие ребята. Не беспокойтесь, все будет хорошо.

Смотрю в список: оперировать должен Володя. Переставить, пусть Петро. Не одна жизнь — три.

Перечеркиваю. Володя расстроен. Не так много операций перепадает ординаторам. Он вполне уверен в себе. Несправедливость. Успокоить.

— В другой раз. (Взглядом на карточку.) Видел?

И здесь, у взрослых, те же трудные проблемы — оперировать или нет? Какой риск?

Вот молодая женщина с интеллигентным лицом. Слегка подкрашены губы, еще сохранилась прическа. Я ее знаю — лежит уже две недели. Недостаточность митрального клапана.

— Профессор, мне трудно ходить, пожалуйста, оперируйте.

Это значит — вшивайте клапан.

Я смотрю исследования, что проделаны на прошлой неделе. Ничего. Функция сердца еще удовлетворительная. И печень в порядке. Рентгенограмма — умеренное расширение сердечной тени.

— Нет, не могу. Вы еще можете жить так, без операции.

— Но я же хочу быть здоровой!

— Не уговаривайте меня. Я уже объяснил. Выпишите ее, Владимир Карлович. Прошу вас дома соблюдать строгий режим: минимум физических движений, лекарства. Вы должны продержаться год; если у нас с клапанами будет порядок, тогда я обещаю вам операцию. Все. Следующая.

Вижу: недовольна. «Какой он жестокий».

А может быть, прооперировать ее? Уже девять месяцев прошло после первой операции у Симы. Все хорошо. Нельзя же оперировать только тяжелых больных — вон сколько было осложнений. Если не умерли, так только по счастью, везет. Она же сама настаивает. Нет. Она не понимает опасности.

Многие сейчас меня осаждают с такими просьбами: «Вшейте клапан!» Помощники тоже: «Давай!» Мне и самому очень хочется оперировать побольше. Все-таки престиж. Ни у кого в Союзе еще клапаны не идут. Да и в Америке митральных немного.

Довольно. Все обговорено, решено. Если через год после первых операций будет хорошо, значит начнем оперировать более легких больных. Уже не только для спасения жизни, но и для труда, для радостей.

Саша работает, Сима писала — на танцы ходит. А эта должна лежать, ждать.

Да, должна. Осторожность. И ответственность.

Иду от одной больной к другой. У каждой — своя болезнь, своя судьба.

У этой стеноз, но «кальцинаты». У нас отличный рентгенолог — все видит насквозь. Как ей это удается? Кусочки кальция, отложенные в толще измененных клапанов Операция сразу делается опасной и ненадежной. Кусочки могут оторваться и попасть в мозг — эмболия. Не проснется. Даже если все обойдется — створки толсты и неподвижны, все равно плохо закрываются.

Снова та же проблема — говорить или нет? Или просто отказать? Но операция, возможно, удастся. А так — безнадежно. Смерть через два-три года, не больше. Может быть, сама откажется. Снимет ответственность. Подловато.

— Вы сильно настроены на операцию?

— Да, а как же? Разве нельзя?

— Я еще не уверен. Муж у вас есть? Я бы хотел поговорить с ним.

Опечалена. «Я так надеялась...»

Пожалуй, «расчеты» у взрослых еще сложнее. Первое — это болезнь: нужно или нет оперировать, какой риск, чего можно ждать. Второе — домашние обстоятельства. Третье — характер: выдержит ли? Пожалуй, есть еще и четвертое — врач. Хватит ли сил, способен ли взять ответственность...

У каждой кровати идут эти расчеты. Вот, наконец, Лена. Клапан вшит три месяца назад. Лежит довольная, всем улыбается.

— Совсем хорошо себя чувствую, когда вы меня домой отпустите?

Тон даже немного капризный. Так много с ней возились, что уже вообразила себя центром вселенной. Умишка маловато, девушка молоденькая. Но не буду пресекать. Спасибо, что не умерла.

— Выпишем. На этой неделе сделают все исследования, и в следующий понедельник домой. Довольна? Давай послушаем.

Я уже слушаю эти клапаны без страха. Уже знаю, что прирастают — и прочно. Почти уверен в успехе. Много можно людей спасти. Так и хочется начать широко оперировать, каждую неделю. Вон американцы вшили несколько сот аортальных клапанов. Хорошая статистика. А вот митральные у них не получаются. Молодец Миша — такой клапан сделал отличный. Мы, русские, тоже не лыком шиты. Сильно на него надеюсь. А ткань, идущая на клапаны, проверена. Сам слышал в Штатах, как хирург говорил, что оперировал одного больного через год — и створка как новенькая, ничего ей не сделалось.

Приятно, когда чего-то достигнешь. Даже если не знает никто. Но лучше, если знают. Мы уже доложили в Москве на научной сессии о первых трех операциях. Статью в журнал попросили. Напишем.

Дальше. Идем дальше.

Последняя палата этого отделения. Устал. В общем все хорошо. Есть, конечно, осложнения, ошибки, но «в пропорции». Даже у Степы в палате порядок. Все записано, исследования сделаны. Лечение получают правильно. Петро небось в субботу проверил. Оберегает. Месяца два ходил в героях после Саши, того случая с прямым переливанием крови. Но потом опять проштрафился, правда, не сильно. До ультиматума не дошло. Может, и притрется? Парень честный.

— Послушайте, а что этот больной так часто дышит? Что с вами, товарищ?

— Ох, профессор, что-то тяжело дышать. У меня это и раньше бывало, такие приступы. Вот увидел вас, разволновался... вдруг откажете?

— Да ну, зачем же. Давайте-ка послушаем вас. Петр Александрович, подойдите.

Слушаем сердце, легкие. Стеноз, еще не тяжелый. Но много хрипов в легких.

— Доктора, а ведь это отек легких. Правда, пока не тяжелый. Давайте-ка все меры, быстро! Где Дима? Возможно, придется интубировать, дышать с повышенным давлением.

Все засуетились. Дело известное: нередко у больных со стенозом внезапно развивается отек легких. Правда, почти всегда удается спасти — есть у нас стройная система всяких воздействий, вплоть до срочной операции. Но бывают и смерти. Каждый год один-два человека погибают от этого осложнения.

Вот здесь камера должна помочь без осечки. Высокое давление кислорода «пробьет» барьер влажных альвеол.

— На всякий случай предупредите Марину.

Это значит — операция. Если не помогут другие средства.

Первый этаж. Последнее отделение. Семен уже ждет у дверей палаты. Слава Богу, близок конец.

Здесь быстро. Большинство мест занято легочными больными, у них гораздо меньше трудностей и проблем. Можно оперировать почти с уверенностью. Нет нужды разводить дипломатию. «Операция вам необходима. Опасность невелика. Я советую». И все.

Если бы не было раковых больных! Я как-то отошел от этой проблемы, не чувствую ее остроты. Сердце заслонило все остальное.

Рак — это страшно. Выпал тебе жребий — берегись. Не совсем так, утрирую, но в нашей, грудной хирургии — почти верно. Не будем об этом. Все-таки есть, живут. Искусство хирурга — удалить легкое, если опухоль еще оставила такую возможность. Это в общем не так трудно. Душещипательные моменты редки. Потом, правда, бывают неприятности — сердечная слабость, почки, инфекция. Но не часто, если не оперировать очень слабых и старых.

— Семен Иванович, были нагноения за прошлую неделю?

— Нет, не было.

— Точно?

— Да у одного было немножко. В двух швах.

Тоже оптимист. Всегда чуть-чуть прибавит. Не настолько, чтобы можно ругаться.

Последний больной, которого я ждал, — Козанюк Степан Афанасьевич. Пятый больной с клапаном, шесть недель тому назад. Положительный мужчина, сорок один год. Отец семейства. Упросил: «Помогите детей поднять». Рассказал: пенсия маленькая, он не помогает, а разоряет семью. Жена из сил выбилась, работает, трое ребят. «Или я ее освобожу, или будет лучше». Я долго колебался, уж очень был тяжелый. Готовили три месяца. Потом решились. Были всякие осложнения: кровотечение, сердечная слабость. Три дня — на искусственном дыхании. Мужественный человек.

— Как, Михаил Иванович, теперь уже можно надеяться?

— Да, друг, можно. Разве сам не чувствуешь?

— Когда аппарат-то, дыхание-то мне подключили, я уже думал — крышка. Меж больными плохая слава идет об этом аппарате.

— Глупости. Конечно, не от хорошей жизни его подключают, но все-таки половину больных спасли с его помощью. Вот!

Слушаю ему сердце. Смотрю свежий снимок, анализы.

— Можно, Степан Афанасьевич, ходить. Помалу.

Все, обход закончен.

Выходим в коридор. Час дня. Закурить.

— Петр Александрович, получите список операций. Удивительно, никто не отменился. Идите на прием.

— Мария Васильевна уже ушла, и наши ребята тоже. Мы вам оставим сомнительных и трудных, в которых не разберемся.

В коридоре перед дверью сидят посетители. С опаской поглядываю на них — родственники, другие с письмами. Нельзя отказывать.

Кабинет. Так приятно сесть в кресло и выкурить сигарету. Даже голова немного закружилась. Почему-то устает спина от этих обходов.

В общем неплохо.

Нужно идти смотреть Юлю. Анализы, наверное, готовы. Все-таки это не кровотечение. Слишком уж благополучно с давлением. А впрочем, все может быть. Анализы и рентген решат.

И этот больной с отеком легких опасный. Но тоже должен обойтись без операции.

Валя. Вот что самое главное. Наверное, матери сказали. Сердце уже у нее сжалось. Представляю Леночку. Кошмар! И некуда деться. Камера нужна. И для этого — с отеком легких — тоже. Вале придется без камеры. Не будем заранее загадывать.

Покурил и хватит. Третья часть программы — посетители. Терпение. Подставляю стул. Открываю дверь.

— Заходите, пожалуйста, по очереди.

Прием, как у большого начальника. Не хватает двойных дверей с войлоком. Входит ловкий человек.

— Михаил Иванович, извините, пожалуйста, но мы так много о вас слышали... Вот вам письмо от профессора...

Письмо так письмо.

«Глубокоуважаемый» и т. д. Опустим.

— Что болит? Давно? Как лечились? Есть снимки? Раздевайтесь.

Все честно. Человек действительно болен, хотя и не столь серьезно. У него опухоль средостения. Доброкачественная.

— Нужна операция. Испуган. Это естественно.

— Ничего, не бойтесь, не очень опасно. Пишу заключение на бумажке.

— Все. Надумаете оперироваться — обратитесь в приемный покой с этой бумагой. Примут, как будут места.

Стоит, мнется.

Смотрю вопросительно. Что еще?

— Михаил Иванович, я, конечно, понимаю, что вы очень заняты, но, знаете, операция опасна... я вас очень прошу, очень, чтобы вы сами... Я все сделаю...

Послать? Нет, нельзя. Да и не за что, это же не аппендицит. Вежливо.

— Извините, но я не могу. Я вынужден делать более сложные операции, а такие делают мои помощники. Я назначу вам хорошего хирурга. До свидания.

Поморгал растерянно, ушел. Редко настаивают. Вид у меня, наверное, не располагает. Однако тот профессор еще будет звонить. Иногда сдаюсь. Но редко. Совсем мало операций по знакомству — три-четыре в год, не больше. Включая и начальников.

Обычно ограничиваюсь тем, что обещаю поприсутствовать. И выполняю: вскроют плевру, позовут, посмотрю. Это тоже важно.

Никто мне денег не предлагает, подарков не делает. Разве что цветы в клинике. Отучил.

Покурим. Посетителей немного — подождут.

И вообще сложный вопрос: право больного выбирать врача. Иностранцы часто спрашивают: «Может ли у вас больной и т. д.». Нет, не может. Не принято. И нельзя разрешить. Хотя, не скрою, тяжело для пациентов ложиться на стол к аспиранту Жене или ординатору Степе. Но отказов почти нет. Доверие к клинике. «Я отвечаю за вашу операцию, кто бы из моих помощников ее ни делал». Этого достаточно, хотя уверен, все равно страшно. Мне бы было страшно.

Но вот статистика. Сколько осложнений и смертей у ординаторов, ассистентов и у меня, профессора. Все в порядке: у молодых умирает даже меньше. Подбор больных — дается то, что по силам. И еще — контроль старших во время операций.

Страшнее остаться на ночь после тяжелой операции, когда вот-вот возникнут осложнения. Здесь ошибки опаснее — ночью доктор один. Старшего вызвать можно, но для этого нужно уметь разобраться: когда.

Иногда все-таки приходится идти на компромисс, уступать просьбе больного, когда видишь, что отказ грозит психозом. У нас чаще всего просят за Марию Васильевну. Петро даже обижается иногда. Говорю: «Ничего не поделаешь, — значит, не завоевал авторитета. И диплом профессора не помогает. Старайся!»

Леночка моя лечится у простых участковых педиатров. Но один разок все-таки бегал по профессорам. Тогда и вспомнил: «Выбор врача».

— Заходите, следующий.

О! Мать Вали. Не ожидал так скоро. Не хочется. Никому не хочется неприятного. Несчастная. Я здоров, а у нее умирает дочь.

— Садитесь, пожалуйста.

Нужно бы знать имя-отчество, профессор. Все-таки это ты угробил ее дочку. Именно так. Конечно, можно говорить и по-другому: «Не спас», но она бы жила еще лет пять-шесть без тебя, может, даже десять.

Довольно самобичевания. Тоже вид рисовки.

— Михаил Иванович, что же будет?

Она служащая. Счетовод или бухгалтер. Тоже не знаешь.

— Нужно оперировать. Лечим уже давно, и никакого улучшения. Больше нет надежды вывести ее из тяжелого состояния. Боюсь, что скоро будет хуже.

Прекратить эти страдания. Какой-нибудь конец. Не нужно говорить правды, что шансов очень мало. Не нужно ее пугать, а то она заберет ее домой и девочка умрет. Конечно, я этого не увижу, но права не имею. Обязан использовать последнюю возможность. Даже если скажут: «Зарезал». Вот так.

— Очень... опасно?

— Да, операция опасная, но это — последние надежды. Иначе скоро конец. Не надо плакать. Успокойтесь. Я надеюсь...

Наливаю ей воды. Пьет. Много седых волос, не прибраны. Не до того. Знаю — есть еще сын, младше Вали, но все равно жалко.

— Наберитесь мужества. Чтобы девочка слез не видела. На той неделе в четверг или пятницу, как кровь подберут на станции.

Пошла.

— Спасибо.

Еще и благодарит. Все. Решил. А может быть, кровь не подберут... отложится. Нет, не нужно.

Приглашаю следующего.

Ага, опять знакомые. Супруги-врачи, родители мальчика с голубыми глазами. Но я перед ними не виноват. Пока. Оперировать просто невозможно, давление в легочной артерии и аорте почти одинаково.

— Здравствуйте, садитесь.

— Вы извините, что отрываем вас от дела (будто у меня есть более важные дела, чем эти). Что-нибудь нового нам скажете?

Но я не Бог, и стыдно за бессилие. Однако и они хороши — врачи, а не могли привезти ребенка по крайней мере два года назад. Не нужно им этого говорить. Сами знают.

— К сожалению, ничего нового я сказать не могу. Придется вам взять мальчика. Оперировать равносильно смерти, а так он еще проживет несколько лет.

— Ну что же... А можно вам привезти его еще раз, через полгода, год? Медицина быстро развивается, может быть, будет что-то новое,

Ничего не будет. А камера? Э, до нее далеко... Но нельзя отнимать надежду.

— Да, конечно, привозите. Я всегда готов посмотреть. Мальчик у вас очень милый.

Простились, ушли понурые.

Все люди как люди, работают спокойно, имеют дело с вещами или, на худой конец, — со здоровыми. А тут... И вообще, скоро можно на пенсию. Розы разводить. Но розы меня не трогают. И ничто не трогает, кроме хирургии. А внучка? Да, но при хирургии.

Еще кто-то ждет. Но нужно посмотреть Юлю и того мужчину. И ни одна собака не придет, не скажет — какие анализы получили, что показал рентген. Я уже не молод бегать по этажам. Просто старик. Нет, держусь.

Хорошо, старик, вставай, иди. Спина болит. Спондилоз — позвонки срослись. Спасибо физкультуре, а то бы — лежать.

Выхожу в коридор. Трое сидят.

И эти родители — тоже. Не решаются сказать мальчику, что домой.

— Я сейчас вернусь.

Виктор бежит. Что-то физиономия возбужденная. Чего-нибудь придумал. Ерунду какую-нибудь. Еще какие-то ребята. Кричит издали:

— Михаил Иванович! Вы уходите?

— Нет, вернусь, только взгляну на двух больных. А что случилось?

— Дело первой важности! Камера! Есть возможность камеру сделать!

— Что ты говоришь?!

Остаться? Нет, это надолго. Синица в небе. Взгляну, вернусь. Уже давно ищем энтузиастов-инженеров на камеру. Неужели нашли?

— Заходите в кабинет, я быстро. А здорово бы это — камера. Сказать? Скажу. Вернулся.

— Вы обязательно через полгода приезжайте. Может, и будет новое для мальчика. Обязательно.

Пошел. Побежал. А глаза у тех родителей как засветились, заметил? Где выкопал Виктор этих товарищей? Оставь, наверное, одни фантазии. Фантазер этот Виктор.

Камера. Представляешь? Отек легкого — туда. Синего больного — оперировать. Гипоксия после операции — тоже. А инфаркты? А газовая флегмона?

Брось обольщаться. Годы пройдут, пока сделают. Ладно, подождем.

Вот и пост. Все спокойно.

— Почему не сообщили мне результаты исследований?

— Да у нас уже все прояснилось, все в порядке.

— Так надо было сказать. Я не мальчик — бегать.

Юле действительно лучше. Немножко порозовела, дышит спокойнее.

— Как?

— Дышать полегче. Только очень горло надрали трубкой. Нина:

— Мы ее интубировали. Оказался ателектаз, отсосали мокроту, и стало легче. Легкое просветлело. И крови перелили пол-литра быстрым темпом.

Слава Богу, обошлось. Не нужно оперировать.

Смотрю анализы. Гемоглобин понижен. Нужно еще переливать кровь. Хорошая штука — клапан. Если бы он плохо работал, то при малейшем осложнении со стороны легких погибла бы... Послушать? Не стоит сажать, устала. Доверяю.

Пойду вниз, посмотрю, как тот мужчина. Чтобы спокойно заниматься с ребятами.

Лестницы. Мысли: нужно серьезно заняться камерой. Нашли литературу, очень интересную. Маленькая Голландия сумела сделать камеру и теперь удивляет мир. А мы? Не очень надеюсь, что быстро удастся. Неповоротливы. Страсть — очень сильный стимул. Но страсть — у меня, у Виктора, у тех инженеров.

Гипоксия — наш самый страшный враг. Запас кислорода в организме — на пять минут. Почему так неразумно мало? А зачем было больше? Воздух всем доступен. На удушение эволюция не рассчитывала. Как зримо теперь человек конкурирует с природой! Космос. Водородные взрывы. Вычислительные машины. Подбираемся к главному — к жизни.

Давай без телячьих восторгов. Не журналист.

Врач.

Вот и кабинет. Спина устала хуже, чем на операции. Виктор вскакивает навстречу, как в театре.

— Позвольте представить — инженеры с завода: старший — Аркадий Павлович Смородинов и младший — Яков Борисович Брикман. Энтузиасты на камеру.

— Неужели?

Здороваюсь.

Симпатичные: Аркадию лет тридцать пять, а второй совсем юный.

Лицо человека — это все. Только читать уметь. Я не очень умею. Подождем.

— Михаил Иванович, я уже познакомил товарищей с задачей. В общих чертах. Но хотелось бы услышать от вас.

— Прежде всего я хочу услышать, серьезны ли у вас намерения.

— Виктор рассказал, что может дать такая камера, и это очень интересно. Понимаете, хочется принести пользу. (Фраза?) Возможности у нас большие. Директор поддерживает. С ним уже предварительно говорили.

Скромный товарищ. Лоб высокий, твердые складки около рта. Цену себе знает.

— Ну, а деньги? Мы ведь довольно бедные люди.

— Если будет санкция директора — то все спишем. То есть вам придется платить, но немного. Спроектируем даром, а при изготовлении припишем к каким-нибудь богатым заказчикам.

Знакомо. Хирурги всюду побираются у добрых дядюшек — инженеров, директоров заводов. Спасибо им. Впрочем, не всегда доводят дело до конца. У них тоже начальство, план, который вечно «горит».

Дареному коню в зубы не глядят. Придется рассказать.

Нужны камеры трех типов. Одна — большая — для операций, метра четыре в диаметре, вторая — поменьше, терапевтическая, для лечения больных. А третья — совсем маленькая — для одного человека. Прозрачная, чтобы видно все.

Рассказал, что дает камера для легочных, для сердечных больных.

— Вот это главное. Но есть и еще важные вещи, особенно для нас, хирургов. Например, искусственное кровообращение. Можно сделать маленький АИК с очень малым объемом крови. Можно обходиться совсем без крови, заполнять машину плазмой. И вообще не будет проблемы кислородного голодания во время операции. Есть и еще побочные применения: для борьбы с инфекцией, при отравлениях.

Говорим о разных технических вопросах: о составе газов, о компрессорах и химических поглотителях СО2, об автоматике...

— Михаил Иванович, учтите, пока они спроектируют и изготовят эти огромные камеры, пройдет много времени... Нужен специальный дом, потом эксперименты, и только потом — больные. Как вы думаете, ребята, через сколько месяцев можно иметь камеры? Только говорите реальные сроки, не хвастайте.

Задумались. Что-то сказали друг другу вполголоса. Я не слышал, потому что за мною пришли из приемного покоя — нужно больных смотреть. Пусть немного подождут.

— Нам нужно года два с половиной.

— Ого! Так долго? Я думал, за год можно сделать.

Разочарование. Те больные, которым нужно сейчас, не проживут два года. Жаль. Даже погас интерес.

— Сколько же времени понадобится на эксперименты? А, Виктор?

— Я не знаю, как пойдут. Полгода, может быть.

— Очень долго. Но делать все равно надо.

Надо. Привык к мысли о камере, жалко расставаться. Уже обещал больным и родственникам. Сказать «отбой»? А зачем? Зачем лишать последнего? Плохо, если бы каждый знал свою судьбу.

Ускорить. Нужно ускорить, сократить время. Хотя бы для опытов, примитивную. Попрошу.

— Ребята, а не можете вы сделать сначала маленькую камеру для опытов? Поставим на веранде около корпуса, и летом можно работать.

А может быть, и больных полечим. Не скажу.

— Какого же размера? Что значит — маленькая?

— Я думаю, метра два или даже меньше в диаметре, ну и длина примерно два, два с половиной. Как, Виктор Петрович, хватит для экспериментов?

— Не шикарно, но, я думаю, можно. Операций, конечно, там не сделаешь, но кое-что удастся.

— Мы бы могли наполнять ее воздухом и кислородом из баллонов, потому что компрессорное хозяйство — это слишком сложно. Можно обойтись без шлюза, если не заходить в течение опыта. Чтобы сделать проще. За сколько времени можно такую бочку сварить?

Аркадий быстренько нарисовал на бумажке эскиз, проставил размеры. Действительно, бочка, лежащая на боку.

— Вот такая вас устроит? Смотрим.

— Да, для опытов достаточна.

— Мы сможем ее сделать за три месяца.

— Это здорово!

Все довольны. У Виктора даже глаза заблестели.

Потом сомнение.

— Что-то уж очень быстро.

— Долго ли сварить, если найдем готовые днища. А проектирования тут — на неделю. Скажите только «добро».

Еще бы мне не сказать! Нет, не перевелись энтузиасты! Что бы мы делали без них?

— Значит, договорились: мы проектируем. Потом попросим вас поговорить с директором, чтобы ускорить изготовление. Если вы найдете время...

— Конечно.

Простились за руку. Хорошие ребята. За три месяца, конечно, не сделают, это они треплются. Да зимой она нам и не нужна, поставить некуда. А что, можно затащить в палату? Вынуть косяки, окно расширить... Виктор может себе докторскую диссертацию сделать на камере. Отличная тема. А то брался за одно, за другое, и все так. Несобранный он какой-то, хотя будто толковый. Дам ему идеи. Намечу эксперименты, план — пусть думает.

Вижу через стекло, опять кто-то идет. Наверное, зовут на прием. Сейчас пойду. Стучат.

— Войдите!

— Здравствуйте, Михаил Иванович!

— Саша! Вот хорошо!

Смотрю как доктор. Не видел недели две. Ничего. Цвет лица здоровый. Отеков не видно. И глаза живые.

Очень приятно видеть эти глаза. Не перестаю удивляться: «Все-таки живой». И немножко страх — не случилось ли чего.

— Не беспокойтесь — пришел по кибернетическим делам.

Все хорошо. Понимает. Знает, что боюсь.

— Отлично, что пришли. — Я снова зову его на «вы», хотя и не хочется. Нельзя. Не пристает к нему фамильярность.

Но нужно идти на прием. Ждут.

— Саша, вы подождите, чем-нибудь позанимайтесь, а я на полчаса схожу в поликлинику...

— Пожалуйста, пожалуйста. Сколько угодно. Я найду дела...

Иду в поликлинику. Впрочем, «поликлиника» — это слишком громко: просто комната при приемном покое и небольшой рентгеновский кабинет. Вестибюль переполнен.

Пробираюсь к рентгенокабинету.

Много знакомых — эти пришли на проверку. Здороваюсь с ними, расспрашиваю — с любопытством и с тревогой. Все хотят, чтобы я сам посмотрел, послушал. Но всех не успеть. И не нужно — опытные помощники.

— Михаил Иванович, посмотрите, пожалуйста, в такую даль ехали...

Поди откажи.

— Хорошо, хорошо, подождите.

Ребятишки после операции растут быстро. Будто кран открывается. Кран жизни.

Очень приятно их видеть — выросших, возмужавших, с хорошими лицами. Загорели летом. Матери улыбаются, благодарят.

— Михаил Иванович, вы нас не помните?

Молодая счастливая женщина держит своего мальчишку за руку. Он стеснительно поеживается и лукаво выглядывает из-за матери.

Помню, всех помню. Фамилий не знаю, а лица помню.

— Три месяца я здесь провела с ним, вся извелась. И ссорилась с вами, вы уж извините...

— Что теперь вспоминать... Как дела-то?

Вздорная такая бабенка была, все жаловалась на сестер.

— Хорошо, очень хорошо... Уже в школу пошел Павлик — видите какой? Посмотрите на рентгене?

Вхожу в темноту. Ожидают Мария Васильевна, кто-то из ребят, не различаю лиц. Нужно привыкнуть к темноте.

— Мы уже заждались.

— Ничего. Зато дело интересное. Виктор нашел инженеров, могут камеру сделать. Даже скоро, пробную. Нужно тебе познакомиться с ними, Олег. Ты же что-то в технике маракуешь. Они с тринадцатого завода...

— Обязательно.

(А Марья молчит. Она — скептик и пессимист.)

— Ну, кого вы мне оставили?

— Восемь человек новых и троих повторных нужно посмотреть. А других — желающих — как вы сами решите.

Глаза привыкли. Начинать. Сколько я пересмотрел этих больных — не счесть... Сначала были желудочные, потом — легочные, теперь — сердечные... Это уже последнее.

Сегодня день счастливый. В клинике спокойно. С Юлей обошлось. Главная находка — эти инженеры. Только бы хвастунами не оказались. И Саша выглядит хорошо.

— Ну давайте докладывайте. Больные уже здесь?

— Мальчик, становись за экран. Мамаша, поддержите его.

— Восемь лет. Шум заметили с рождения. Развивается плохо. Порок неясен. «Синюхи» нет.

Посмотрим. Раз им неясен, то и мне, наверное, тоже.

Включаю аппарат. Светится экран. Тощий мальчик, маленький. Поворачиваю его. Через толстые перчатки ощущаю худенькое тельце. Сердце большое, какой-то неправильной формы, сильно пульсирует. Не знаю.

Выключил. Зажегся слабый свет. Но я уже все хорошо вижу.

— А ну, герой, выходи на свет. Послушаем. Как тебя зовут?

Молчит. Ставлю его между колен. Одна рука на плечо. Теплая кожа. Дрожит. Ищет рукой мать. В глазах испуг, слезы.

— Да ты не бойся, я только послушаю — и все. Дыши тихонько.

И шумы тоже неясные. Не знаю что. Но по состоянию оперировать можно. Конечно, если при обследовании не окажется что-нибудь необычное.

— Останешься у нас?

Рвется к матери. Нет, его так, в лоб, нельзя.

— Один сын?

— Да. Пожалуйста, доктор...

— Оденьте его, потом зайдите.

Будет драма. Сколько горя будет в первые дни, пока не привыкнет. У ребят это, к счастью, быстро. А мать так и не привыкнет. Будет ходить около клиники, в окна заглядывать, спрашивать у каждого выходящего: «Не видели Мишу Слесарева? Как он?»

Но ничего. Надеюсь. Все-таки умирают с каждым годом все меньше и меньше.

Смотрю следующих. Неясные диагнозы, испуганные материнские глаза. Ощущение в руках от хрупких, маленьких тел. Почти все дети с пороками худые. Ребра прямо тут, под кожей. Жалкие такие.

Ободряю как могу. Некоторые дичатся, а другие — общительные — прижимаются доверчиво. Хорошо, если порок легкий. А если трудный, то так грустно держать ребенка за руки, смотреть в лицо. Знаешь, что впереди ох как опасно... Хочется отказать, уйти от риска. Мне не нужны эти «интересные операции». Но нельзя.

Не все больные были приятные, которых можно успокоить и с чистым сердцем пообещать выздоровление.

Отец привел сына. Юноша лет двадцати, высокий, белый. Сразу видно — напрасно. Огромный живот, кожа лоснится от напряжения. Жидкость в животе — асцит. Печень выпирает, нижний край — за пупком.

Смотрю на рентгене, слушаю — так, для порядка, чтобы не обидеть. Ясно и без этого — жить осталось недели. А они оба смотрят с надеждой, как на Бога. Но я не Бог.

— Нет, нельзя оперировать... Пока. (Пока!) Нужно полечиться в своей больнице, если будет лучше, живот опадет, тогда...

Лгу. «Ложь во спасение». Но юноша не верит, просит:

— Вы положите к себе, профессор, подлечите.

— Нет, дорогой, не могу. Тебя долго нужно готовить, а нам места нужны для тех, кого скоро оперировать. Видел, сколько ожидающих операции?

— Значит, вы обманываете меня... Значит, нельзя... Пойдем, папаня... Умирать...

Молчу. Что я скажу? Стыдно за себя, за врачей, за медицину. Зло разбирает. Довели парня до такого состояния, а потом — «к хирургу», «на операцию»... Так в направлении написано. Судить таких, судить! Нет, зачем судить? Просто гнать... А может, его раньше направляли, но сам не поехал... Нет, едва ли. Уже привыкли, знают, что сердце можно оперировать. Расспросить бы парня о врачах, что лечили. Нет, не стоит. Не нужно растравлять рану.

— Вася, посмотрите на штамп — из какой больницы. Написать нужно.

Расстроился. Тут бьешься как рыба об лед, а какой-то тип не потрудится даже посмотреть больного как следует, узнать из журналов, что уже операции делают.

— Давайте повторных. Есть плохие? Каждый раз тревога — вот появится такая Валя, которой стало хуже...

— Нет, сегодня все хорошие. Просто вас хотят видеть. Чтобы профессор сказал...

Отлегло. Готов смотреть хоть три часа.

— Да, там Саша пришел, позовите его тоже на рентген. Вася, скажите сестре, чтобы нашла.

Смотрю ребятишек. Разговариваю с родителями. Действительно, у всех хорошо. Просто очень хорошо. Обычные вопросы:

— Ну, как дела? В школу ходишь? В футбол играешь? На скакалке прыгаешь? Не задыхаешься? Бегаешь, от подруг не отстаешь? А учишься как? Хорошо? Доктором будешь?

Иные уже привыкли к здоровью, а другие еще нет.

— Как увидела клинику, Марью Васильевну, Паню, так все плачу и уняться не могу... Сколько пережито... И зато теперь как хорошо, свободно! Дай вам Бог здоровья на многие годы...

И еще что-то приговаривает... Сантименты, конечно. Но у меня тоже слезы навертываются на глаза, как поглядишь на их лица... Только такие минуты и дают силы, иначе эти смерти, осложнения — ложись и умирай сам...

— Ну, ладно, ладно, хватит благодарить. Теперь сумей хорошо воспитать своего Вадика.

Тоже трудная проблема. Больных детей часто неумеренно балуют, и нужно внушить матерям, чтобы не портили их, сдерживали свою любовь. Особенно когда все уже хорошо.

Саша пришел. Все ему рады, как родному. Приветствует ласково, но с холодком. Даже немножко обидно за Марию Васильевну. Она заслужила больше тепла, сидела около него не одну ночь. А может быть, мне кажется?

— Раздевайтесь, Саша, я вас посмотрю. Уже месяц, как не видел.

Худой, ребра прямо выпирают, чувствую. Ничего, это лучше, чем толстый.

Вот оно. Сашино сердце. Все вспоминается: эта дырка, в которую входили два пальца. Или один? Уже забыл. Как кровь хлестала! Вот и клапан — металлический каркас его хорошо виден, двигается в такт с сокращениями. Жаль, что нельзя увидеть створок — как-то они ведут себя?

Сердце сократилось в размерах, но меньше, чем я ожидал. Почему бы? Послушаем.

Тоны звучные. Однако есть небольшой шумок. Впрочем, он появился давно, через месяц после операции, и не нарастает. Я уже привык не бояться его. И у других больных тоже есть шумы. Не знаю, отчего они.

— Ничего, я доволен. Сердце уменьшилось (привираю), пульсация хорошая. Ну что, Мария Васильевна, все? Вы сами распишете, кого в какое отделение? У меня еще разговоры с Сашей.

— Да, конечно. Идите. Вы не передумали о Вале?

Вот она, туча на сегодняшнем дне. Подождать камеры? Нет, Валя не дождется. Все представляю: операция очень трудная — спайки. Шаг за шагом разделил. АИК. Вошел в сердце. Иссек заплату, вшил новую. А кровообращение уже полтора часа. Гемолиз. Скорее! Наконец, дефибрилляция. Останавливайте машину! Сокращается плохо. Зрачки расширяются. Машину! И так — много раз. Нет, не пойдет. Все... Зашивайте сами... ухожу с пустой душой. А впереди еще мать...

А может быть, все будет хорошо? Возьмет и сразу начнет сокращаться. «Есть давление!» Хорошо!

Все это мелькает где-то за долю секунды. Слишком знакомые картины, для них не нужно слов...

А так? Нет, нельзя. Раздражение:

— Да, да. Я же сказал. Начинайте готовить. В следующий четверг. Пойдемте, Саша.

Рассказал ему по дороге. Для облегчения. Он не утешал — просто выслушал. Потом сказал:

— Нужен более точный расчет.

— Здесь ничего не нужно. Я обязан, даже если шансов совсем мало. Здесь нужен не расчет, а какие-то меры, новые методы. Вот как камера.

И об инженерах рассказал. Ему понравилось. Небось подумал, что может ему понадобиться... Вообще о камере мы уже говорили.

Вот и снова кабинет. У дверей уже ждет Володя. Он смотрит на Сашу с уважением. На меня так никогда не смотрел. Хорошего я начальника для кибернетики подобрал.

— Вы подождите, пожалуйста, здесь, Володя.

Это Саша его привел. Значит, нужно что-то обсуждать. А пока — задержал. Так это спокойно, холодновато.

Сели. Помолчали. Сашу нужно завести, чтобы разговорился. Тогда обязательно скажет что-нибудь интересное. Вот только Володю он совсем ни к чему за дверьми оставил. Не могу спокойно болтать, когда знаю, что кто-то ожидает.

— Так как дела, Саша? Как Раиса Сергеевна? Сережа?

— Спасибо. Все здоровы. Сережа пошел в школу, уже в пятый класс.

Я не бывал у них после операции. Он не приглашал, а сам стесняюсь. Как-то неловко перед Раей. Будто я совершил какой-то проступок. Не выгонять же мне было эту Ирину? Ее тоже не видал. Как выписался — и звонить перестала. Симпатичная женщина.

— Ну, как вы меня находите?

— Я доволен. Расстройства кровообращения почти полностью исчезли. Печень тоже поубралась, хотя и не сократилась до нормы. Конечно, вы не считайте себя совсем здоровым.

— Я понимаю.

— Нет, вы по-настоящему поймите. Строго дозировать свою нагрузку, отдыхать — я говорил уже не раз. Все запреты остаются в силе. И поменьше эмоций.

Надеюсь, намек понял.

— Ну что ж, ладно. Я все учту. Теперь можно и Володю пригласить. Мне не хотелось говорить при нем о своем здоровье.

Володя вошел и скромненько уселся на стул, к окну. Видимо, у них уже приготовлены вопросы, требующие обсуждения. Наша кибернетика рождается в муках.

— Это хорошо, что врачи обратились к кибернетике.

— Ну как же. Вот ваша лекция здесь как настольное руководство. Всех заставляю изучать. Моделирование сложных систем.

Наверное, ему это приятно.

Все это я уже знал. Почти все. Что такое модель, степень ее сходства с оригиналом. Модели общие и частные. Интересно и ново только одно: «Структурные модели». Рисуется схема, — например, внутренние органы и их связи. Для каждого органа находятся математические характеристики, а потом «поведение» всей модели просчитывается на ЭВМ при самых различных внешних воздействиях. И даже больше — можно сделать специальную электронную установку «Внутренняя сфера». Исследовал больного, набрал разные показатели поворотом ручек, пустил, и получай кривые изменения разных функций во времени.

— Только конец лекции об этой машине — уже совсем журавль в небе.

— Так ведь нельзя без журавля жить. Я об этих схемах думаю попутно. Дело в том, что по такому же принципу можно построить модель мозга, модель общества, модель клетки. Только расчеты этих систем на ЭВМ еще более сложны, чем медицинские. Статистический метод в чистом виде для них не годится.

— Это вопрос особый. Давайте обратимся к прозе. Вы посмотрели, что Володя делает?

— Да. Ему пока делать особенно нечего — остановка за вами, за врачами. Он сам не может составить форму карты, выбрать обобщенную информацию о больном, которая наиболее важна для диагностики и лечения. А эта работа двигается у вас очень медленно.

— Какой вы быстрый! Думаете, прочитали лекцию, мы все усвоили и быстренько сделали. Осмыслить нужно. Спотыкаемся. Не знаем, какие данные важные, без каких можно обойтись. Конечно, без Володи мы бы и этого не осилили, но все равно трудно.

— Михаил Иванович, позвольте мне сказать.

— Ну, говори.

— Ваши врачи относятся к этой работе плохо. Пока соберешь, чтобы обсудить пустяковый вопрос, — набегаешься. Хоть бы вы их подвинтили.

— «Подвинтили, подвинтили»! У тебя только и дела, что сидеть, да думать, да схемки рисовать, а у них больные. Поважнее твоих карт. Тем более что интереса к этому делу они пока не чувствуют. «Высокие материи», — говорят. Еще писанины прибавляется.

— Но так мы никогда не кончим.

— Ладно, скажу. Еще что?

— Нужно еще добывать машины-перфораторы, сортировку.

— Я тебе добывать не буду, не надейся. Сам ищи, приходи с бумагами, поезжай. Я с директором договорился, что деньги дает, — хватит.

А врачи тоже хороши — все новое никак не вобьешь...

— Все?

— Нет, еще нужны лаборантки. Вы обещали.

— Рожу я тебе их, что ли? С биохимии сниму? У тебя еще никакого дела нет. И вообще хватит на сегодня просить.

Нехорошо. Но разозлил, и нужно разговор кончать. Все хотят, чтобы на тарелочке с каемочкой преподнесли. Обидится теперь, самолюбивый. Саша потупился, не одобряет резкости. Он все деликатно делает: «Посидите, пожалуйста». Это еще хуже. «Вот вы, а вот я. Вы делаете, я созидаю».

Молчим. Володя встал, ушел. Пусть. Плохо, что при Саше: ему вдвойне обидно.

— Он у вас хороший работник — Володя. Знаю, что хороший. И не просто работник, ты только это видишь.

— Да, очень. Трудно все организовывать. Никто не понимает для чего. И для меня тоже больные ближе, я от них отнять не могу. А директор мнется. Выше идти не хочется... Грустно в общем. Но ничего, добьемся. Пойдемте домой, что ли? (Не получился разговор.) Как вы ходите — не задыхаетесь?

— Немножко. Я стараюсь не перегружаться. На автобусе езжу.

— Ну, поедемте, так и быть, и я с вами за компанию.

— Нет, спасибо я еще должен немного задержаться у Володи.

Что ж, дело твое. Но утешать он его не будет, не такой. Сделает вид, что ничего не случилось.

Встаем. Наказ:

— Пожалуйста, не простужайтесь. Теперь осень. Помните о ревматизме. Приходите.

Улыбается своей милой улыбкой... Черт его поймет — что за человек?

— Куда же я от вас денусь? До свидания, пошел.

И я пошел. Посетителей в коридоре нет. Хорошо. Уже пять часов. Может, не заходить в палаты? Небось сказали бы, если что... Нет, зайду. Так-то спокойнее.

Иду по коридору. Что-то тихо. Ага, ребятишек уложили — тихий час. И врачи разошлись — понедельник, нет операций, нет срочных дел.

И на посту тишина. Паня сидит, отмечает показатели в листках. Нина тоже ушла... Семья, диссертация...

— Как тут?

— Все хорошо. Юля спит. Мы ее в кислородную палатку положили...

Смотрю записи — пульс, давление, количество мочи. Улучшилось. Не буду открывать палатку, пусть спит.

— Скажешь дежурному, чтобы позвонил в десять часов.

Иду домой по саду. Деревья разноцветные, такие высокие. Красивые. В клинике сегодня хорошо, так и деревья красивые. А если плохо? Не действует и природа.

Краски осени. Красное — кармин, киноварь. Желтая. Какие желтые? Когда-то рисовал, покупал краски. Забыл. Да, охра. Конец октября. И у меня осень. Через год — шестьдесят. Пожалуй, это уже октябрь. Листья желтые и даже зеленые есть, как на этих тополях, но уже неживые. Сухие. И редкие — видно небо через них. А когда дождь, то и совсем плохо.

Но сейчас солнце. И еще пара месяцев есть впереди. И хватит. День сегодня хороший. Он еще здесь, во мне, кипит. Каждый образ еще живет где-то в корковых клетках и нет-нет прорвется в сознание, всплывет картина.

Клапаны. Здорово все-таки получилось. Лена и Козанюк совсем хороши. И Юля выскочит. Саша почти здоров. Вот сердце великовато. Маленькое беспокойство где-то в душе дрожит. Прогнать его! Все хорошо. Выглядит отлично, работает.

Мише Сенченко нужно премию выхлопотать. Есть у директора премиальный фонд. А может быть, и мне? За вшивание? Брось, стыдно. Сам бы приплатил.

Еще полгода подождем и начнем вшивать широко. А пока только по крайне тяжелым показаниям, когда нельзя ждать. И многое еще нужно усовершенствовать.

Как операция, так сплошная нервотрепка. Потому что ты просто псих. Распустился. Пользуешься положением.

Вот на Володю накричал зря. Нужны же ему лаборантки?

Нет, пока не очень нужны. Подождет. Все равно нельзя. Человеческое достоинство.

Хватит проповедовать. Какой есть.

А ощущение счастья не проходит. Почему бы?

В клинике хорошо — вот что. Это главное. Три недели без покойников — около шестидесяти операций на сердце и легких. Не фунт изюму. Продержаться бы еще недельку. Кажется, в списке нет особенно рискованных больных.

Брось, не зарекайся. Выскочит какой-нибудь отек легкого, кровотечение, эмболия — и все. Нельзя предвидеть, невозможно рассчитать.

Следующая неделя будет трудная. Валя. Какая хорошая девочка — и такое случилось. Случается всегда у хороших. Да они почти все хорошие. Всех жалко. Есть у меня какое-то предчувствие, что операция удастся. Это у тебя так, успокоенность от успеха. Нет никаких предчувствий, ерунда одна. Очень трудно будет с Валей. Состояние тяжелое, спайки после операции, все будет кровоточить. Не надо обольщаться.

Но еще десять дней впереди. Не будем об этом думать сегодня. Вон клен какой красивый. А вот яблоня. Яблок сколько!

Есть хочу. Вдруг засосало под ложечкой. Быстрей пойдем.

Симпатичное лицо у инженера. Аркадий, как его? Да, Павлович. Спокойный человек. Если бы к весне они сделали эту пробную камеру! Чтобы убедиться. Одно дело — статьи в журналах, другое — своими глазами. Но я чувствую, что должно быть хорошо. Опять «чувствую».

Леночка сейчас встретит во дворе. Представляю — прыгает со скакалкой, косички взлетают. Дедушка! Дедушка! Обнимет за шею. Подниму ее. Ух, тяжелая! Не как те детишки, что на приеме. Тощие такие, ручки как палочки. А потом приходят такие хорошие! И от этого тоже сегодня хорошо — лица матерей еще дрожат в памяти, подбадривают.

Счастье. Как им всем дать счастье? Как сделать Леночку счастливой? Неужели только стихия — кому как повезет в жизни? Встретит какого-нибудь прохвоста — и пропали труды, рухнули надежды. Не доживу. Пусть без меня.

Нет, не может быть. Мы должны научить ее быть счастливой. Шутишь, брат. Этому научить нельзя.

Можно. Нельзя совсем спасти от прохвоста, но уменьшить шансы. И научить, как выстоять. Что нужно?

Развивать любопытство. Тогда потянется к науке, творчеству. Это большое наслаждение — искать, мучиться.

Научить работать и добиваться. Настойчивость. Тогда не упустит мечту. Будет усталость и радость отдыха. Еще искусство. Книги, театр, музыка. Можно забыться, отринуть жизнь, улететь. А потом ходить и вспоминать, и мир преломляется через голубую призму. Еще — общение. Есть хорошие люди, умные. Уметь найти. Беседы с ними — удовольствие... И выпить при этом хорошо. Если в меру. Не всегда умеешь оценить и удержаться. Но это не для женщины. Не быть жадным к вещам.

И в самом деле, получается — можно научить. Я учу. Пытаюсь учить. Если бы всех детишек учили!

Четвертый день. Спустя еще полгода

Что сел? Иди смотри больных. Ждут: «Профессор!» А что профессор? Просто старик. Неужели у всех будет плохо?

У Симы (моей Симочки!) — рецидив26. Нет сомнений. Марья говорит — шум, сердце снова увеличилось, печень застойная, одышка. Рецидив. Страшно идти смотреть.

И Лена плохо себя чувствует. Не ложится в больницу, потому что боится: «Теперь совсем».

И Саша уже месяц не появляется. «Простудился». Я-то знаю, что не то. Володя ходит к нему по делам, рассказывает — дома все лежит. В институте бывает через день. И то часто пропускает.

А я и не заметил, что ему хуже.

Нет, заметил, давно заметил, но все гнал эту мысль от себя, боялся признаться.

Признаться в собственной глупости.

Почему в глупости? В бессилии. Не погрешил, когда вшивал. Нет. — Он уже в могиле был бы. А тут живет.

Но отсрочка кончается. И я опять виноват.

А Мишка этот, черт проклятый! Мировое открытие сделал — митральный клапан! Американцам не удалось, вот мы — русский гений!

Да нет. Мишка ни при чем. Американцы писали: «Отличная ткань». Испытания прочности, на износ. Сотни аортальных клапанов. Наблюдения — два, три года. На конгрессах докладывали. Три года назад я сам видел — вшивали всем, напропалую, даже нетяжелым больным. Этот Бенсон: «Через год ткань как новая!»

Зато теперь статья за статьей: «Лепестковые клапаны не выдержали испытания временем». Ткань разволокняется, прорастает и сморщивается. Рецидивы почти у всех. «Мы уже заменили двадцать клапанов. Смертность — пятнадцать процентов!» Ура!

Были же у них сомнения и два года назад? Не могло не быть. Молчали.

Брось ругаться. И наши такие же. Тоже изобретут что-нибудь, трубят, а как не оправдает себя — молчок. Где-нибудь случайно узнаешь. Помнишь заполнение поролоном полости после удаления легкого? Тоже как хвалили! «Разрешение проблемы». Потом почти у всех пришлось выдирать этот поролон — нагноился. Но «обратной» статьи так и не было, не помню. Хорошо, что мы тогда не поддались — всего пяти больным сделали. Проявили осторожность. «Подождем».

Медицина знает много подобных историй. Новые лекарства, операции. Потом оказывается — бесполезные, а то и вредные.

Без этого нельзя. Не все можно проверить на собаках и мышах. Только через грустный опыт отстаивается золотой фонд медицины. Врачи тоже люди, и они искренне увлекаются. Материал для экспериментов, к сожалению, неподходящий. Но другого нет.

Одно нужно — честность. Признайся, удержи других.

Но на это тоже надо мужество. Ох, как не хочется признаваться! Что вот ты скажешь Симе, Саше, Лене? Крутиться небось будешь: «Ревматизм, временное ухудшение...»

Плохо, но не скажешь же им: «Все, рецидив, умирать».

«Право ученого на ошибки». Нельзя его отнять даже в медицине. Не рисковать — значит замедлить темп развития, масса людей погибнет, не дождется. Человечеству обойдется много дороже.

Вот видишь, и успокоил! «Искренне заблуждался». «Риск для пользы человечества». «Признал».

Нет, не успокоил. Но выхода другого нет. Или совсем отказаться, или вот так бороться и ошибаться. Страдать. Красивые фразы. Ни к чему. Только раздражают.

Что будем делать с новыми клапанами?

Что делать? Вшивать понемножку. Если верная смерть, то выхода нет. Новые клапаны, шариковые, наверное, будут лучше. Шарики же не испортятся. Их проверили на заводе у Петра Борисовича. (И ткань — тоже проверяли!) Но все-таки во всех ответственных насосах инженеры ставят шариковые клапаны, а не из тряпок. Значит, надежнее.

Москвичи тоже вшивают шариковые клапаны. Говорят, хорошо. Нас уже далеко обогнали.

Нужно выступить на сессии, рассказать о нашем провале. Неприятно будет, но деться некуда, придется.

А клапаны вшивать и дальше, если есть прямая угроза для жизни.

Вставай, пойдем.

Как ни откладывай, встречи с Симой не миновать.

У Виктора сегодня опыт в камере. Зайти посмотреть. Прошлые были очень интересны. Отек легких снимает как волшебной палочкой. Посмотрим, что будет с кровотечением и шоком. Пока все идет, как предполагали.

Может быть, расплатимся камерой? За клапаны.

Позвонить Ирине? Поговорить о Саше? Как-то приходила счастливая. Но это давно. Он тогда хорошо себя чувствовал.

Не хочется звонить, не хочется разговаривать. Нужно. Все нужно.

Позвоню. Где-то есть номер, записан.

— Мне нужно Ирину Николаевну. Ах, это вы сами? Михаил Иванович говорит. Мне бы нужно повидаться с вами. По поводу Саши, конечно. Приедете? Отлично. Подниметесь прямо в кабинет, без халата, через служебный вход.

«Приедет с удовольствием». Тревожится.

Я ничего не знаю: или конспирация, или все кончилось.

Пойдем. Сначала к Симе. Она на втором этаже. Спускаюсь по лестнице. Слышу обычный шум клиники. Привыкли и не замечаем трагедий. Не нужно быть очень чувствительным. Нет, нужно.

У входа в операционную движение. Везут больного на операцию. Мария Васильевна будет оперировать с АИКом. Ожидается большой дефект межпредсердной перегородки. Уже заранее дрожала: «Вы, пожалуйста, никуда не уходите...» У нее есть чувство ответственности. Пожалуй, с избытком. Переходит в трусость.

Мальчик спит. Детям дают много снотворных и перед наркозом — премедикация27. Дима его сопровождает.

Сказать что-нибудь?

— Ну что?

— Все в порядке.

Вот и хорошо. С врожденными пороками в общем наладилось. Не с гарантией, но умирают немного. Правда, самых тяжелых не оперируем. Научились отбирать. Откладываем: «Будет камера, тогда привозите». Сколько надежд мы возлагаем на эту камеру! Если половина оправдается, так и то умирать будут вдвое меньше. Теоретически просто никто не должен умирать, потому что если сердце и легкие вдвое хуже работают, так в камере и того достаточно. А потом обязательно разработаются. Выиграть время.

Хватит о камере.

Иду по коридору, нужна шестая палата. Больные ходят стайками: тревожный момент — отправляют друзей на операцию. В больнице несчастье быстро сближает. Три-четыре часа будут ждать, места не находить, пока не вывезут из операционной: «Живой!» Прибавляется уверенность для себя. «Все будет хорошо, они умеют!»

Умеем мы, черта с два!

Вот палата. Делай спокойное лицо. Будешь врать. Обязан.

Здороваюсь.

Быстрый взгляд — всех сразу вижу. Порядок. Сима — у окна. Изменилась. Обязательно улыбаться.

Улыбаться.

— Здравствуй, Симочка, дорогая. Я пришел тебя посмотреть.

— Здравствуйте, Михаил Иванович.

Хорошая, милая, сколько было с тобой треволнений! Сколько мы души в тебя вложили — не помогли. Жизнь имеет свои законы и идет неотвратимо, как... как смерть?

— Что с тобой? Расскажи. Улыбается почти весело. Притворяется, не хочет расстраивать или не понимает?

— Ничего, пройдет. Я простудилась под Новый год, ходила на вечер, шла под утро, ветер был. А я еще постояла у дома, продуло.

Наверное, с кавалером стояла... Тревожится он? Она стоит тревог.

— ...Слегла. Все грипп да грипп. И неделя, и вторая, и третья. Ходить не могу, печень увеличилась. Потом полегче стало. Пила лекарства, наша докторша приходила. Но уже не вернулось прежнее состояние. Я же учиться собиралась в этом году...

На тумбочке учебники. Алгебра и тригонометрия.

— Будешь учиться, подожди. Давай послушаем. Поднимает рубашку. Груди стыдливо прикрывает. Там и прикрывать нечего — худая. Сразу вижу — печень увеличена, но асцита еще нет. Будет. Раз началось, значит будет ухудшаться.

Сложные шумы. Комбинированный порок — стеноз и недостаточность. Что там с этими створками? Обтрепались с краев или стали жесткими?

Все равно. Теперь только одно — удержать подольше.

— Ничего, Симочка, мы тебя подлечим. Совсем здоровой не будешь, не обещаю, но лучше будет. Так что учи свою алгебру.

Нельзя лишать человека надежды.

Благодарит. Можно идти. Исполнен грустный долг. Встаю.

— А как я этот год хорошо прожила!.. После трех-то лет больниц вдруг стало легче, совсем хорошо. Танцевать ходила, веселилась. Плавала даже летом, в августе.

В глазах мечта, грусть и, пожалуй, счастье.

Не добавила: «...а теперь опять то же». Пожалела меня.

Пошел. Нужно посмотреть ребятишек на третьем этаже.

Как хорошо, что мы ни разу не вшили клапан более легким больным! Что-то меня удерживало, хотя одно время все оперированные были такие хорошие. Не думаю, чтобы она дольше прожила без клапана. Во всяком случае, на танцы бы не ходила.

А может быть, и лучше — без этой светлой паузы? Поманило солнце и зашло. Совсем темно.

Не знаю. Может быть, и лучше.

Неправда, есть закон медицины: за каждый день жизни.

Если все они — клапаны — к нам вернутся, то-то будет жизнь!

Пусть умирают дома. Нельзя их перенести всех вместе. Придется бежать. Бежать из клиники, из города.

А может быть, перешить новый, шариковый? Пишут же за границей о таких повторных операциях. Правда, только в отношении аортальных клапанов. Больные лучше переносят.

Сима еще не плоха. А у Саши и совсем приличное состояние.

Нет. Это не для меня. Новые клапаны, — может, они тоже окажутся плохими. Лариса Смирнова с шариком, конечно, хороша, но живет всего три месяца. Славословиям зарубежных хирургов я не верю. Они и лепестковые клапаны хвалили.

Просто ты трус. Не хватает у тебя духу прийти и сказать: «Сима, клапаны оказались плохими, давай мы вошьем новый. Снова пойдешь на танцы». Она согласится, даже ради одного года — такого, как прожила.

Не могу этого сделать. Не могу. По крайней мере сейчас. Может быть, потом, если с этими шариками будет все хорошо, если привыкну к этой мысли, когда Сима, Саша, Юля уже потеряют надежду.

Но будет поздно. Декомпенсация прогрессирует.

Все равно. Все равно. Не могу. Нет сил. На пенсию.

А камера? Если после операции — в камеру? В нашу маленькую?

Искушение. Я уже немолод, а жизнь все толкает и толкает на какие-то смелые дела. Авантюры? Подвиги? Нет, ни то и ни другое. Чрезмерные усилия. Не знаю, как сказать.

Нужно вызвать Лену и Юлю, если им нехорошо. Пусть лежат здесь. Все-таки в больнице прогрессирование будет медленнее. Может, дождутся, пока будет уверенность в новых клапанах. Я тогда пересилю страх. Еще нужно ждать полгода. Потому что к году у Симы и у Саши уже наступили признаки ухудшения.

Но собрать их всех... Дрожь по коже.

Вот и пост. Здесь должно быть все нормально. Дежурный докладывал. Мог ошибиться.

Прежде всего — Тамара. Снова клапан. Прямо как кошмар висит надо мной. Клапаны, клапаны, лепестковые, шариковые... Жизни нет.

Тамара лежит в маленькой отдельной палате. Черная, как галка. И глаза такие же быстрые. Здесь изолируем умирающих или с тяжелыми осложнениями, чтобы других не нервировать.

Но у нее все хорошо: было нагноение, прошло. Уже четвертая неделя. Давно можно было бы перевести в общую палату, да все жалеем. Здесь уход лучше, врачи опытнее. Все-таки сегодня переведем. Нужны места для новых.

— Как жизнь?

— Хочу домой, Михаил Иванович! Дочку хочу увидеть!

— Больно прыткая. Ты даже и не знаешь, как это было опасно, а теперь — домой... (Зачем я ей это говорю?)

— Я знаю, мне рассказали. Все расскажут, черти!

— Дай послушаю.

Тук, тук, тук.

Новый клапан стучит довольно-таки сильно. Лепестковый работал почти беззвучно, как настоящий.

— Не беспокоит тебя клапан?

— Иногда мешает. Ночью проснусь и уснуть не могу, все слушаю. Правда, теперь реже. Привыкла. Так когда домой?

— Не спрашивай. Минимум — месяц. Ты же еще только-только ноги спустила с кровати, первые шаги сделала.

— Так ведь не дают, я бы бегала.

— Дадим. Сегодня в общую палату пойдешь, там свободы больше. Пойдем. Паня, покажи других. А ее сегодня переведите, хватит. Очень уж часто ты с ней болтаешь.

— Михаил Иванович, я дело знаю.

Обиделась. Знаешь дело. Но сказать полезно. К сожалению, даже хорошие работники портятся. Не раз приходилось видеть это. Грубеют? Или устают? Сложен человек. Подбодрить:

— Все-таки она совсем легко прошла, правда, Паня?

— Да, только два дня была тяжелая, а потом и незаметно, что клапан.

— Потому что у нее третья стадия. Не было декомпенсации перед операцией. Если бы всегда таких оперировать, все бы поправлялись легко. Может быть, доживем.

Как живо всплывают эти картины, будто только сейчас. Молодая женщина. Немножко грубоватая. Третья стадия, чистый стеноз. Ни кальцинатов, ни тромбов. Почти гарантия. «Мне дочку нужно вырастить, профессор. Не хочу оставлять другой жинке». — «Будь спокойна». Действительно, нетяжелые стенозы идут хорошо. Если ревматизм потом не подводит, то люди работают, рожают. Нет беспокойства за них.

Как Володя Сизов ухитрился разорвать этот клапан? Не знаю. Голос дрожит: «Михаил Иванович, посмотрите, пожалуйста. Я, кажется, разорвал створку». Морда растерянная, на лбу пот крупными каплями. У меня уже все напряглось, ощетинилось внутри. Молча ввожу палец в сердце. Все! Створка разорвана поперек, клапана считай что нет. Смерть. Один-два дня, не больше. «Дурак ты, подонок, с...» Это я ему цедил вполголоса, а он все съеживался, как от ударов. Если бы можно ударить!

— Давайте вшивать клапан.

Хорошо, что АИК был приготовлен для другой операции, а она еще не началась. Хорошо, что станция дала кровь. Хорошо, что сердечная мышца у нее невыработанная и выдержала те лишние полтора часа, пока кровь привезли, сосуды обнажили, машину подключили.

Помню, что зло уже прошло и осталось только глухое отчаяние. Трудно было вшивать клапан, предсердие небольшое и желудочек — тоже, а клапан громоздкий. Но вшили. Шесть часов продолжалось со всякими простоями. «Спасибо, Михаил Иванович». — «Поди ты со своим спасибо!» Он два дня сидел около больной, не отходя.

Виноват? Не знаю. Разбирался потом на холодную голову. Он стоял потупившись. «Сначала не поддавался клапан, потом — раз! И сразу разъехался. Я и позвал вас...» Может, и так. Парень честный. А может, ему самому хочется, чтобы так было. Не знаю.

Дело прошлое.

Если клапан не подведет, то будет лучше своего. Ревматизм ему по крайней мере не страшен. «Если бы Господь Бог имел двести долларов, он бы поставил Адаму шариковый клапан». Это Старр, изобретатель, так говорил. Увлеченный.

Я сижу за сестринским столом и смотрю на листы наблюдений. А там, в мозгу, проносятся эти картины. Как сейчас.

Вернемся к жизни...

— Михаил Иванович, вы Валю вчера видели? Нашу Валю.

— Нет, а разве она была? Почему же ко мне не зашла?

— Вас куда-то увезли, она искала.

— И Мария Васильевна мне не сказала ничего сегодня. (Тревога. Неужели плохо?)

— Еще скажет, наверное. Хорошая девочка. Совсем хорошая, как огурчик. Выросла, округлилась.

— Хорошая, говоришь? Не жалуется? Печень не увеличена, не знаешь?

— Мария Дмитриевна венозное давление проверяла, сказала, что нормальное.

— А помнишь?..

Помнит. Она всех помнит, лучше моего.

Жалко, что не удалось увидать. Сколько было страхов, а все в общем обошлось. Уже и забылось.

Может, и с перешиванием клапана обойдется? Тоже повторная операция, но более трудная.

Подождем. Пока даже думать страшно.

Детишек посмотрел. Обыкновенные детишки, как и быть должно. У кого-то животик вздут, кто-то мочится маловато. Гемоглобин низковат. Все мелкие неприятности, обычные.

Нина — доктор хороший, сама выправит. Педант. Упряма только.

Но смотреть все равно нужно. Вот когда Володя следящую машину сделает, будет легче.

Ни черта он не сделает. Слишком сложно, кишка тонка.

Пройти и посидеть в кабинете. Ирина должна приехать, а потом — эксперимент у Виктора.

А такая следящая система уже не просто фантазия. Вообще кибернетика приобретает более четкие очертания. Вот уже создана информационная система по приобретенным порокам сердца. Ну, еще не создана, архив еще мал. Ничего, будет. Уже все доктора как миленькие пишут эти новые карточки.

Оборудование скоро привезут. «Перфораторы, сортировка» — не знаю, как они выглядят. Володя бурную деятельность развел.

Вот бы еще машину, которая определяла умственные способности и душевные качества! Чтобы не попадаться впросак с приемом новых ординаторов. Саша рассказывал, что в Америке этим сильно занимаются.

Нужно быть снисходительным к людям. Терпимым к недостаткам. До тех пор, пока они не касаются больных. Какой все-таки я ограниченный профессионал! Немножко в сторону занесет, во всякие высокие материи, а потом опять обратно: дефекты перегородок, стенозы, клапаны. Если в клинике хорошо, то я оптимист. «Все образуется!» Мир эволюционирует в правильную сторону. Мы немножко туда, они — сюда. Притрется. На мелочи не стоит обращать внимания. «Разумное начало».

А потом начинается полоса неудач — и все в мрачном свете. «Ничего не будет. Нет разумного начала. Мир слишком сложен, его нельзя смоделировать мозгом. Коллектив не помогает. Животные программы необоримы. Кибернетика — обман. Не поможет она порядок навести». И так далее... Почти час прошел, как звонил. Должна уже приехать.

А зачем? Зачем ты ее вызвал?

Хочу узнать о Саше. И ее предупредить.

Это жестоко.

Все равно нужно.

До опыта есть еще время. Почитаем пока Семенову диссертацию. «Влияние Луны на...» — так говорили, еще когда был студентом.

Ну зачем так? Нормальная диссертация. Еще по нашей старой тематике — по легким. Хороший материал, результаты.

Легочные операции шли хорошо. Недавно считали по отчетам: много тысяч операций на легких сделали в своих больницах врачи, которые проходили учение в нашей клинике. Это, конечно, цифра.

Ладно, не отвлекаться. Тщеславие нужно придавить. Тем более что нет оснований.

Читаю.

Немножко думаю о другом.

По времени уже должны АИК включать. Не зовут — значит, сама Мария управится. Вот только докторскую диссертацию никак не высидит. Боюсь, что безнадежно. Остается Петро. Не идеал, но потянет.

Стук. Тень за стеклом. Пришла? Или санитарка из операционной?

— Войдите.

Она. По-прежнему хороша.

— Рад вас видеть, Ирина Николаевна. Садитесь. Здоровается с улыбкой, а в глазах — вопрос и тревога.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, пока ничего не случилось. Но может случиться.

Потемнела, сжала рот. Смотрит прямо в глаза, ждет.

Я рассказываю ей о положении с клапанами. О статьях в заграничных журналах, о Симе, о Лене.

Горе. «За что? Почему все мне?..»

— Что вы скажете о Саше? Как находите его здоровье? Подумала.

— Я видела его неделю назад. Он был грустный. Жаловался, что работается плохо, планов своих не выполняет. А о здоровье — ничего. Нет, ничего не говорил, уже давно не говорил.

— Так вот, Ирина Николаевна, мне грустно это, но Саше будет хуже и хуже. И видимо, скоро. Вы должны это знать.

Она не спрашивает почему. А я не уточняю. Думаю, что понимает, — некоторые вещи для него трудны. Есть мужское самолюбие и всякие другие предрассудки. Отношения между мужчиной и женщиной сложны. Я врач — нужно думать и об этом.

— Я должна чем-то пожертвовать, да?

— Нет, это было бы тоже плохо. Просто щадите его.

Вот, все сказано ясно.

Задумалась. Говорить, собственно, больше не о чем.

— Сколько все-таки месяцев?

— Я не знаю. Может быть, и год.

Рассказать ей о новых клапанах? Или не нужно расстраивать? А может быть, дать надежду, что перешьем? Расскажу.

— Видите ли, Ирина Николаевна... Прямо впилась в меня взглядом, а я чувствовал себя под ним плохо. «Обманщик».

— ...Мне стыдно, но у нас не было тогда других клапанов.

Она не сказал «что вы, что вы, вы подарили ему год жизни». Не сказала. Сейчас все забудут, в каком он был состоянии перед операцией. Боюсь, что и он забудет. Скажут: «Зачем вшил плохой клапан?» Разведут руками: знаете, профессор ошибся. Стал ли бы я вшивать, если на год, на полтора? Не знаю. Наверное, нет. Я не был уверен, что навечно, но рассчитывал лет на пять...

Так что правильно будут говорить: «Ошибся».

Эти мысли бродят у меня в голове, пока я смотрю на нее, молчащую. Но поправить ничего нельзя.

Хочется еще расспросить — как да что у них, но не буду. Видимо, роман продолжается, иначе она не стала бы принимать моих советов.

— Он сдал в издательство книжку о моделировании сознания. Волнуется, как бы рецензенты не провалили. Там есть спорные положения, я читала. (А мне не дал.) Сейчас пишет что-то о моделировании социальных отношений. Наверное, уже не закончит? Как вы думаете?

Что я могу думать?

— Не знаю. Нужно беречь его от физических усилий. Побольше лежать. Если новые клапаны не подведут, то может дождаться операции.

Но я не буду делать операцию без уверенности. Значит, еще минимум полгода, еще понаблюдаем за Ларисой.

— Он не согласится на операцию. Он уже устал от своих болезней.

— Согласится. Все соглашаются.

— Он — не все.

— А я хочу, чтобы согласился. Как это ни тяжело, но я обязан исправить, раз так получилось.

Разговор иссяк. Ей не хочется ничего говорить, а я не смею спрашивать. А как разговорилась тогда? Были особые обстоятельства.

— Я пойду, Михаил Иванович? Сегодня у них в институте семинар. У Саши в отделе. Может быть, придете? Тема: «Моделирование личности».

— Нет, дорогая, не приду. Времени нет, да и трудно уже мне ходить на такие специальные семинары. Хватит и частных разговоров.

— Жаль.

— Скажите ему, пожалуйста, чтобы приехал на днях, показался. Боюсь, что он уже прочитал эти американские журналы. Нужно успокоить, убедить.

Простились.

Вот так-то, друг. Любовь.

У нее — да. А он? Помнишь, письмо? Может быть, изменилось. Он же хорошо себя чувствовал.

Не спросил ее о диссертации. Как это? «Методы кибернетики в искусстве»? Что-то в этом роде. Не помню.

Когда я письмо возвращал, он ничего не спросил. И вообще больше об Ирине не упоминалось. А после операции держался мужественно. Мария Дмитриевна хвалила. Всех очаровал. Да и не так уж тяжело протекал послеоперационный период. С шариковыми клапанами хуже идут больные. Все-таки шарик тяжелый, как бы ни уверяли, что по удельному весу равен крови.

А Раю тоже нужно предупредить или нет? Не буду пока. Нюни распустит, будет на него жалостливо глядеть, будет плохо. И так жизнь не мед, если роман продолжается.

Его дело. Не маленький.

Что-то не зовут в операционную. Уже, наверное, машину остановили — справились без меня. Скоро все операции начнут делать сами. Так и должно быть. Смена. Не та смена, что я бы хотел, но так, наверное, все шефы говорят. Ученики всегда кажутся недостаточно способными.

Пойду посмотрю опыт. Наверное, уже пора. Этот Виктор сильно самостоятельный. Может быть, я лишку ему доверяю? Почему? В конце концов он физиолог, кандидат.

Спускаюсь по лестнице, а в голове мелькают лица и обрывки мыслей. Симе как будто стыдно, что ей стало хуже. «Не оправдала надежд». Наверное, долго простояла на морозе, а теперь думает, что все от этого.

Еще этаж. Выхожу на улицу. Денек пасмурный — хорошо, не так жарко в камере.

Торопимся. А как не спешить, если больные ждут? Но жили же без камеры? Жили... Плохо жили. Что? Смертность теперь невелика. Да, а отказы? И умирают все-таки порядочно. После АИКа — пятнадцать процентов.

Какой разговор — камера нужна.

Может быть, ты для славы?

Нет. Нет. Что слава перед Симой, Сашей и теми синими ребятами, которым отказываем? «Не можем делать. Не можем. Не перенесет». — «Ну, пожалуйста, доктор, все равно умрет, а вдруг?» Вдруг не бывает.

Вот она, наша надежда. Вид невзрачный. Просто бочка, лежащая на боку. Но уже проектируют большую и среднюю. Говорят, по всем правилам. Чертежи приносили — расставляли оборудование для операций с АИКом. Тесно там будет, но можно. Если опыты будут столь же удачны, то дойду до самых высоких начальников — добиваться, чтобы скорей сделать настоящую.

Народ толчется. Помнишь, как испытывали? Нагнали кислорода до трех атмосфер, смонтировали и вольтову дугу. Все попрятались, больных из ближайших палат вывели и включили. Черт ее знает, вдруг взорвется? Хотя знали, не должна бы. Сердце все-таки замирало.

Ничего не случилось.

Теперь уже человек пятнадцать перебывали в камере — испытывали, как самочувствие.

Вспоминаю, как сам сидел. Немножко волновался. А Надя и Алла в оконце заглядывали — как там шеф? Не скис? Но я ничего не почувствовал. Только температура сильно менялась, когда давление повышали и снижали. И влажность большая. Вся рубашка прилипла от пота. В общем-то не очень комфортабельно. Тесно — всего метр восемьдесят. Ничего, будет большая.

Видимо, кислородная атмосфера хорошо переносится. Лучше, чем воздушная. Пузырьки азота не образуются при снижении давления в камере, в этом дело.

Кислород — это случайное наблюдение. Все-таки Виктор нерасторопный. Не может быть, чтобы в таком большом городе нельзя достать баллоны со сжатым воздухом. Конечно, легче лезть в кислородную атмосферу, чем ходить и добиваться. А теперь вообще в маленьких индивидуальных камерах используют чистый кислород. Англичане опубликовали. Нужно эту статью с описанием кислородной камеры сфотографировать и показать.

Подхожу. Давление на манометре полторы атмосферы. Ага, значит, опыт уже в разгаре. Новый наш работник, совсем еще юноша, Алеша, сидит перед осциллографом, крутит ручки прибора. Техник Коля по телефону с Виктором разговаривает. Кричит.

— Подключать еще баллон или нет? В этом сорок атмосфер!.. Ладно. Давление полторы. Жарко?! Можно облить водой. Перетерпите?

— Давно начали? Кто там внутри?

— Виктор Петрович и Надя. А начали минут пятнадцать. Собака была почти мертвая.

— Неужели? Алла, расскажите, что делали.

Алла сидит, что-то пишет. Наверное, протокол опыта. Все заведено, как в лучших домах. Подняла голову — приятная девушка. Показала записи и графики.

— Сегодня мы ставили опыт с шоком так, как вы сказали. Выпустили собаке пол-литра крови из артерии, давление упало до шестидесяти миллиметров ртутного столба. Однако через полчаса стало повышаться. Тогда снова кровопускание, пока давление не понизилось до сорока, потом еще раз пришлось повторить. После этого уже наступил настоящий шок, давление тридцать-сорок, дыхание еле-еле, на окрик не реагирует. Через два часа после начала совсем стала умирать — видите, как давление упало, почти до нуля. Тогда закрыли люк и дали кислород. Вот за четырнадцать минут подняли до полутора атмосфер. Не знаю, что будет.

Молодцы, все правильно, делают, как говорил. Это уже настоящий тяжелый шок.

Помню во время войны: если раненый два часа был с очень низким давлением — пятьдесят-шестьдесят, его никогда не удавалось спасти. Это уж точно.

— А ну, дай мне с ним поговорить. Постучи, Коля.

Это такой знак — ключом по стенке. Проще, чем звонить. Беру трубку.

— Виктор? Как там пес?

— Пока неважно. Давление поднялось до семидесяти — и больше никак. Может быть, немножко крови перелить? Кубиков сто? А?

— Хотелось бы без крови, но если не будет лучше, тогда перелейте. Подождите еще минут пятнадцать. Давление еще повысите?

— Да, до двух.

— Ну хорошо, ждем.

Зашипел кислород — Виктор открыл кран внутри. Стрелка медленно поползла вправо. Один и восемь десятых... два. Коля стучит и закручивает вентиль на баллоне.

Спрашиваю Алешу об электрокардиограмме. Частота пульса увеличилась до ста двадцати пяти. Но зубцы низкие. Однако собака жива. Мальчик Алеша — как красная девица. Небось девчонки им командуют.

Ждем. Хожу вокруг камеры. Люк открывается внутрь, его прочно прижимает давлением кислорода. Наружные барашки откинуты, значит, как давление упадет, так можно самому открыть изнутри.

Едва ли эта мера нужна — не забудем же мы Виктора в камере? Но все-таки. А давление изнутри спустить нельзя — это плохо. И охлаждение нужно туда провести.

Недоделанную камеру с завода привезли. Торопили их. Конечно, не три месяца, как обещали, а почти все шесть, но ничего.

Электричество они проводили уже здесь, присылали своих проектантов и мастеров. И телефон — тоже. И аппаратуру для подключения баллонов.

Хорошие ребята. Такие вежливые, деликатные. Как будто мы им одолжение делаем, а не они нам. Нужно сходить в бухгалтерию — деньги еще до сих пор заводу не перевели. Некрасиво.

Стучит. Подбегаю к телефону.

— Что?

— Я перелью грамм сто крови, Михаил Иванович? Не повышается давление.

— Переливайте.

Посмотрим. При обычном шоке такой давности и тяжести переливай сколько угодно — не подействует.

Помню... Война. Медсанбат. Шоковая палатка. Ряды носилок на козлах. Движок стучит. Тусклая лампочка под куполом. Тени на белых стенах. Саша Матюшенко ходит неслышно, меряет давление, переливает кровь, чуть живая от усталости. Халат грязный, волосы выбились из-под косынки. Изредка тихий стон. Шоковые раненые молчат. «Нет, Михаил Иванович, не повышается. Слишком поздно доставили солдата». Сколько я видел этих шоков! Чего только не пробовали! Все бесполезно, если поздно. Много похоронили. Много.

Что там делается, за этой черной железной стенкой? Пока это только собака. Заглянем в окно. Плохо видно — туман, да и плексиглас слишком толстый. Вот Виктор поднял ампулу с кровью, а Надя что-то копошится у собаки. Лиц не разобрать.

Манометр показывает две атмосферы. Если опыт идет долго, то может накопиться углекислота. Тогда открывать кран внизу. Пока еще не нужно.

— Алла, сколько уже сделали опытов?

— Сейчас сосчитаю: с отеком легких — три, с острой кровопотерей — два, этот шестой. Не считая прицельных, когда просто определяли насыщение венозной и артериальной крови.

Да, помню. Сначала брали пробы крови и передавали через шлюз, но это плохо. «Можно нам внести оксигемометр прямо в камеру? Без этого нет точности измерений и не успеваем проследить динамику». — «Но ведь это сто двадцать вольт». — «Мы будем осторожно». — «Ну смотрите, под вашу ответственность». Потом прибежал: «Михаил Иванович, стопроцентное насыщение гемоглобина артериальной и венозной крови! Значит, организм использует только растворенный кислород, а от гемоглобина и не трогает. Вот здорово!»

Здорово, конечно. Пока все оправдывается. Даже больше — опытов с кровотечением и шоком иностранцы не проводили. А может, мы не знаем?

День сегодня такой же, как год назад, когда Сашу оперировали. Молодые листочки. Запах. А кажется, давно-давно. Обманчиво ощущение времени. Близкое кажется далеким, а далекое — будто рядом.

В крайнем случае камеру уже можно использовать. Если неминучая смерть, тогда не до разговоров и сомнений. Трудно только больного затянуть туда. Но можно. На носилках. С капельницами морока будет. Если придется Сашу оперировать, то уже будет какой-то резерв.

Собаки и больные не одно и то же. Почему? Гипоксия же одинаковая. Неизвестно, как будет действовать избыток кислорода на больное сердце. Но англичане уже лечили инфаркт хорошо.

— Ну что там — загляните. Нет, Коля, ты стой у кранов. Мало ли что.

Алеша смотрит в оконце... Трогательный: щеки румяные, очки.

— Ничего, сидят.

Подождем еще. Хотя они в камере уже около часа. Чистота опыта не допускает никаких других средств: ни искусственного дыхания, ни лекарств. Ничего. Все-таки кровь пришлось перелить. Жаль. Но всему есть пределы. Два часа с таким давлением, а крови выпущено процентов семьдесят.

Оборудовать камерами все крупные клиники. Или поставить ее в реанимационный центр28, чтобы лечить всех больных с терминальными состояниями29. Можно даже передвижную камеру создать, поставить на специальную машину — «Скорую помощь».

Мы бы могли даже у себя в клинике создать такой центр.

Брось. Размечтался. Еще ничего нет, кроме этих шести опытов. Как у Ильфа и Петрова: «Васюки — центр мира». Что-то в этом роде. Забыл. Прошло полчаса. Нет терпения — позвонить.

Беру трубку.

— Постучи, Коля.

— Порядок, Михаил Иванович. Давление повысилось до нормы. Можно бы уже вылезать, но я хочу закрепить. Минут десять еще.

— Хорошо. Скажите, когда выпускать.

Удивительно. Но еще может упасть давление, когда вылезут. И у раненых бывало: накачаем кровь, сердечных лекарств — давление повысится, а потом снова падает, и уже совсем. Нет, до нормы не повышалось. Сложная штука — шок. Все его компоненты камера не может снять. Да мы и не знаем их значения. Гипоксия, наверное, главное, а это ведет к общему нарушению химизма тканей. А гипоксия снимается. Так что, может быть, и все остальное нормализуется. Правильно он делает, что ожидает. Вообще толковый, только неорганизован. Все куда-то спешит и в то же время опаздывает. Книги вовремя не возвращает. Бреется плохо, галстук набок. Но это пустяки.

Скучно сидеть и ждать, а уходить нельзя. Хочу посмотреть, какова собака. Обычно не вижу этих опытов — делают днем, когда операции.

Помощники к нему с холодком относятся. Почему бы?

Вот стучит. Надоело. Может быть, плохо чувствует себя? До сих пор никто не жаловался. Я приседания делал в камере, и то ничего. Только жарко.

— Коля, начинай травить помалу.

Открывает кран. Звук как у паровоза. После каждой пол-атмосферы — остановка. Есть правила декомпрессии. Правда, они для воздуха, в кислороде можно скорее, если что случится. Еще ждать двадцать минут.

Пойду все-таки взгляну, как операции кончились. Сашу нужно повидать обязательно. Придется идти к нему домой без приглашения. Ты доктор.

— Алла, я вернусь через четверть часа.

Иду. Здорово это, с камерой. Теперь бы построить настоящую. Нужно бумагу министру сочинить — просить деньги. А перед тем показать коллегам-профессорам, чтобы поддержали.

Мария Васильевна встречается в коридоре — выходит из операционной. На лице следы от тесемок маски. Деловито-возбужденное выражение.

— Что было? Не ошиблись в диагнозе?

— Нет, все точно. Отверстие в перегородке большое — два на три сантиметра. Пришлось заплату вшивать.

— Как это ты меня не вызвала — удивляюсь!

— Ну полно вам смеяться. Я боюсь этих операций. Как запустят машину, так поджилки и задрожат.

— Ладно, привыкнешь. Как мальчик? Другие операции закончились?

— Проснулся. Скоро вывезут. А другие? Семен и Петро закончили, а Вася зашивает рану. Все хорошо, не ходите.

Возвращаюсь вниз к опыту. Когда уже привыкну полностью полагаться? Как АИК, так беспокойство, нужно узнать, посмотреть. Пора бы доверять.

Пришел как раз вовремя. Дверь камеры открыта, и Виктор вылезает наружу. Надя уже снаружи, халат прилип к телу, просвечивают трусы и лифчик. Как на пляже. Хорошая фигура. Женственная. Виктор тоже совсем мокрый. Из камеры идет влажное тепло.

— Все бы ничего, но жарко. Нужно охлаждение строить.

— Вот вы и побеспокойтесь.

Я залезаю внутрь. После улицы здесь полутьма. Собака в сознании. Она привязана, но крутит головой, водит глазами. Ртутный манометр присоединен к артерии, показывает около девяноста. Это нормально.

— Вот смотрите, график давления.

Интересная кривая. Алла мне рассказывала. Особенно страшно это последнее падение, когда ртуть упала до двадцати миллиметров. Пес был обречен, бесспорно.

— Нужно сделать контрольные опыты, как с отеками легких. Кстати, для прошлых опытов графики начертили?

— Да, уже.

— Алла, дай папку с графиками.

Показывает. Отек легких: кривая насыщения артериальной крови стремительно падает с девяноста до сорока. Венозная — около двадцати. Полчаса ожидания — изменений нет. Камера. По мере повышения давления кислорода растет насыщение артериальной и венозной крови.

— Как открыли дверь, собака встала и пошла. И больше ничего не было. А контрольные все три погибли.

Сильно, слов нет.

— А вот, смотрите — острая кровопотеря. Выпустили шестьдесят процентов крови, быстро. Вот здесь давление уже не определяется. Клиническая смерть, хотя сердце еще сокращалось, судя по электрокардиограмме. Поместили в камеру, и через час все восстановилось. Без переливания крови, заметьте.

— Ну такие вещи и без камеры возможны.

— Нет, такие — невозможны. Две контрольные. Не будем спорить. Пожалуйста, дайте мне все эти материалы и копии графиков, я буду писать докладную записку высшему начальству. Нужно добиваться денег и легализовать проект, который делают на заводе. Пожалуйста, поскорее.

Что дальше?

— Теперь начнем опыты с инфарктом миокарда. А потом будем все повторять, чтобы получить статистику. До зимы нужно все успеть, пока тепло на улице.

— Хорошо. В ближайшие дни повторите еще опыты с отеком и сердечной слабостью. Это нам для клиники нужно.

Пятый день. Через пять месяцев

Утренняя конференция. Окончены доклады сестер и дежурного врача.

Облегчение: в клинике все благополучно. Относительно благополучно. После отпуска так и ждешь чего-нибудь.

— Михаил Иванович! Расскажите нам о Париже. Пожалуйста!

Я был в Париже, туристом. Мы объехали даже юг, Лазурный берег. Франция у меня вот тут, совсем близко в мозгу, целый фильм. Масса картин, звуков.

— Но вам же нужно идти на операции...

— Задержимся немножко! Пока больных возьмут, то да се...

Я сдаюсь. Не могу отказать. Я соскучился по ним. Может быть, я сух и строг и дружбы уже нет, но все равно дороги.

— Ну ладно. Кому нужно уходить — не стесняйтесь.

Рассказываю... Перед глазами картины, картины. Такие реальные, будто я еще там, а не здесь, в привычном зале.

— Каждому из нас Париж знаком...

Да, действительно: мы знаем улицы, площади, дворцы, мосты, соборы. Бальзак, Золя, Анатоль Франс, Арагон и много-много других познакомили нас с Парижем.

— Но все оказалось совсем не таким, когда кусочки из книг связались на месте. И много времени ушло с тех пор, как писали о тихих улочках Монмартра, об аллеях Булонского леса, где всадники, красавицы в ландо... Теперь жара, духота и машины. Сплошной поток машин, запах бензинного перегара. Машины отравили и обезобразили город. Нет тихих улочек. С двух сторон все обочины заставлены машинами. Помешательство! Есть хорошая сеть метро, правда душного, и грязноватого, и не очень быстрого. Есть старомодные автобусы. Есть, наконец, ноги! Ходить бы по Парижу пешком. Утром рано-рано мы выходили побродить...

На машине доехать труднее и дольше, чем на метро.

Не нужно бы у нас расширять производство автомобилей. Наши города — это прелесть по сравнению с Европой. Когда приезжаешь в Москву с аэропорта, то сразу тебя охватывает простор, воздух, тишина.

— А парижанки, Михаил Иванович?

— Ничего особенного. Насколько может судить турист.

Нет, не видел «шарма». На улицах — трудящиеся женщины. Молоденькие — красивы, изящны. Постарше — дурнеют.

— Но потоньше наших, это верно.

Все оглядываются на наших докторш. Оксана полновата, совсем толстая. Ну, а Мария Васильевна, Маргарита — тощие. Они бы сошли и в Париже.

— А магазины?

— О да! Это Париж. Хорошо, что денег было мало. И «чрево Парижа» видели. Нарочно вставали в четыре утра, благо жили близко. Все как у Золя, только вместо фургонов огромные грузовики. Масса еды. Потрясает, сколько съедают парижане.

— Вкусно кормят?

— Завтрак слабоват, но если беречь фигуру... Вино три раза в день. Хорошее. Прием устраивали в винном погребе, как у нас в Массандре. На, пей сколько хочешь. Один юноша упился, не рассчитал. Хватил я с ним горя...

— Искусство?

— Ходили по музеям и организованно, и сами по себе, поодиночке. Лувр, Версаль. Импрессионисты. Монна Лиза. Не оторваться. Возвращаешься. А французы восемнадцатого, девятнадцатого веков — Давид, Делакруа — не трогают. Романтизм и чистый реализм в живописи — умирают. Импрессионисты — хороши. Но в Америке я их видел больше. Скупили американцы.

Музей современного искусства. Очень пестро. Глупые затеи, вроде скульптур из досок и консервных банок. Но есть потрясающие. «Снятие Христа» до сих пор перед глазами.

Современная манера, диспропорции, но сражает. Грусть такая, что хоть вой. Он лежит тощий, длинный, с какой-то нелепой бороденкой, в изломанной позе. По-настоящему мертвый. Вокруг несколько темных фигур, совсем убитых горем. («Ушел. Не уберегли».) Так и видятся впереди столетия христианства: бессилие в попытках примирить непримиримое, хорошие заповеди, фанатики, фарисеи. («Не смогли организовать...») Магдалина сидит в застывшей позе, лицо темное, страшное. Отец с мальчиком — спиной к публике, но в спине мужчины — отчаяние. А мальчик — живой. Еще не понимает.

— А как архитектура? Ансамбли?

— Город красивый. Кто осмелится охаять Париж? Набережные, мосты, дворцы с колоннами. Церквами не злоупотребляют. Хорошо рано утром пройтись пешком.

— Всякие места, говорят, есть в Париже...

— Есть места. Ходили, смотрели, даже ночью. Например, Плас Пигаль — площаденка такая невзрачная и несколько улочек, прилегающих к ней.

Действительно, проститутки. По крайней мере так уверяли товарищи, с кем ходил. Но не уверен, может, просто девушки. Благонамеренные. Хотя похожи. И мужчины — тоже подозрительные. Заведенья там всякие. Много мелких варьете со стриптизом. Фотографии расклеены по стенам — совершенно голые женщины в разных позах. Для нас дико. Но парижане привыкли. Там эти картинки везде.

— Что же, так и не видели стриптиза?

— Нет, видели. Ходили в такой театр — «Фоли-Бержер». Представление вроде мюзик-холла. Герлс в красивых одеждах или почти вовсе голые. Представляют разные картинки, танцуют, поют. Не понравилось. Безвкусно. Только и есть нагота или блестящие костюмы. Но артистки какие-то замученные, не действуют на воображение. Нет, я спрашивал, и у молодых то же. Разочаровались. Ничего приятного в загнившем капитализме не обнаружил.

— И это все? Все плохо?

— Почему все? Нет, не все.

Были в Сорбонне. Огромное здание, отличные лаборатории. Были в городке у физиков, в пригороде — очень понравилось. Видели сына Жолио-Кюри — такой приятный, увлеченный, молодой. Видели отличный завод «Ситроен» — чистота, темп, организация.

Книжных магазинов много, не как в Нью-Йорке. Книги разные, есть и дешевые издания. Вполне серьезные. И публика покупает, толкутся. Не как у нас, меньше, но все же. Есть настоящее искусство, есть труд, творчество, бурные дискуссии.

— Идеалы?

— Трудно французу. Оглушает разноголосая пресса, маленький человек теряется — где правда? Интерес к политике падает. Неверие. Я еще должен подумать, переварить.

— А Ницца, как Ницца? Вы были?

— Нет, ребята, хватит, о Ницце в другой раз. Поздно, больные ждут.

— Ну, а вообще, Михаил Иванович, вообще?

— Что вообще? Может, если бы я был мальчишкой, меня и захватило, может, позавидовал бы, а сейчас нет. Не буду хаять, каждому своя родина хороша. И у нас дряни много, но мы все-таки здоровее, проще. Все-таки ближе к тому далекому будущему.

— А как...

— Все. Никаких «как». Идите в палаты, а Петро с Марией Васильевной зайдите в кабинет, расскажите, как месяц прожили.

Неохотно расходятся. Смотрел, когда рассказывал, — у всех любопытство в глазах, а у многих мечта: «Побывать бы!» Побываете, молодые, к тому идет. Думал ли я в тридцатых годах, что посмотрю Америку, Европу? Казалось, отгородились навсегда. А вот привелось. Сначала война, потом всякие конгрессы, туризм. «Как они могут жить — при капитализме?» Оказалось, живут. И многие счастливы. Если бы не бомба...

Настроение ничего. В клинике и дома благополучно... А Леночка ходит в школу. Так уморительно-торжественно шествует, в форме, с портфелем. Идем в кабинет.

— Садитесь.

— А медицина как, Михаил Иванович?

— Медицину не видел, и вообще хватит. В другой раз. Петро, докладывай. (Я их на «ты» зову, когда одни. Петру бы на кафедру идти, доктор, профессор. Но что-то не идет. Притерпелся.)

— Ну что, пережили месяц ничего. Оперировали исправно, план операций старались выполнить. Сделали пятнадцать операций с АИКом и еще сорок шесть других. Знаете, трудно было, еще не все из отпусков вернулись...

— Ничего. А потери?

Я уже немножко знаю, что благополучно. Жена спрашивала у Марьи.

— В общем прилично. Один больной погиб после АИКа, был сложный порок. Поздняя смерть от декомпенсации. Никак не могли справиться. Другие все ничего. Я оперировал девять, Мария Васильевна — шесть.

— И все?

Даже лучше, чем при мне. Даже отлично!

— Нет, еще больной, рак легкого. Эмболия легочной артерии. Шестидесяти пяти лет, на седьмой день.

— Что же вы, профилактику не проводили, что ли?

— Все делали, свертываемость снижали как нужно. Смотрели.

— Ну ладно. Я еще историю болезни посмотрю. (Контроль. Нельзя иначе.) Как дела с клапанами?

— Со старыми — плохо. Сашу положили.

— Что же вы сразу не сказали?

— Да не успели. Не хотели вас расстраивать. Они не хотели! Как будто спасешься этим.

— Тяжелый?

— Сейчас уже ничего, отошел немного. А был плох.

Молчу. Сразу стало темнее. Хотя ничего неожиданного. Когда уезжал, он уже был нехорош. Но все-таки держался, как будто стабилизировалось. Не верилось. Никуда не денешься. Вспомни клапан умершего Козанюка. Все створки жесткие, пропитались кальцием. И у Саши, наверное, такие, и у Симы.

— А как Лена? Заулыбались оба.

— Лена хорошо. Уже ходит.

Молодец девочка. И я все-таки тоже молодец. Перешил клапан. Трудно было — оперировали шесть часов. Нужно бы раньше делать. Теперь Сашу необходимо оперировать. Но он тяжелее.

— Что пишет Сима? Мария, ты в курсе?

— Плоха совсем. Отец приезжал, плакал. Предлагала положить — не захотел. Пусть, говорит, лучше дома умирает.

— Я это знал, когда она выписывалась. Потеряли веру в нас. И правильно.

Так стыдно, так стыдно. Несостоятелен. Пусть не уговаривал на операцию, пусть брал только тяжелых, с аритмиями и декомпенсацией, но все равно обманул. Разве на год стоило оперировать?

— Чего же правильно? Вы тоже напустите на себя.

— Брось ты, оптимист. А что слышно от Юли, от Гончарова?

Вот сейчас и эти. Нет спасения. Вижу по лицам. Давай! Досада на них, как будто виноваты.

— Давай, давай, Марья, не тяни!

— Да что уж, все равно не скроешь. И у них ухудшение. Парня положили к нам, а Юля в своей больнице.

— Да. Вот как у вас. А я-то радовался, что в клинике благополучно.

— Мы же тут ни при чем.

— Конечно.

Один я виноват. Я решился на это, я отвечаю. Они ни при чем. Марья что-то еще мнется. Вижу, знаю ее до тонкостей. Еще чего-то натворили. Почему «натворили»? Они хорошо работали. Лучше твоего.

— Ну давай, Марья, говори, все равно вижу.

— Я в камере оперировала. Умерла девочка.

— Что?! Да ты с ума сошла!

Господи боже! Смерть в камере! Все испортили, заразы! С таким трудом, такие хорошие результаты...

— Не могла я. Нельзя было иначе...

— Чего нельзя? Что ты плетешь?! Так начали хорошо... Спасли тогда парня... А теперь? Что она скажет? Видишь, покраснела, сейчас сама будет ругаться.

— Не кричите, сначала выслушайте. Привыкли кричать... не разобравшись. Поступила девочка восьми лет с тяжелой тетрадой. Синяя совсем. Начала закатывать приступ за приступом. Поместили в камеру — хорошо, а на другой день опять. Что прикажете делать? Так просто смотреть, как умрет?

Выдерживает паузу. И я жду.

— Об АИКе, конечно, не может быть и речи, но даже подготовительную операцию, расширение легочной артерии — страшно рискованно. Такие всегда помирали.

Ну и пусть бы сама умирала, не от нас. Не всех же можно спасти... Нет, так нельзя!

— В общем, не могла я смотреть, чтобы так просто погибла. Посоветовались все вместе — Петро, Олег, Дима. Если оперировать, то только в камере, иначе не перенесет.

— Сумасшедшие, больше ничего.

— Нет, нормальные. Оперировали и все сделали как надо, и девочка перенесла операцию хорошо. И умерла потом совсем от других причин, через десять дней.

Вот это да! Какие молодцы — операцию в камере! Но как?

— Как же вы туда влезли?

— Вот так и влезли. Прорепетировали сначала все, с Мариной, Димой, Олегом. Ольгу — знаете, маленькая такая сестра? — взяли вместо больного, расположились, даже давление поднимали. Ничего. Все проверили до мелочей, я сама лазила.

— Ну, ну, не тяни. Там же стать нельзя!

— Сейчас. Еще при нормальном давлении Дима ввел трубку в трахею. Наркоз, конечно, внутривенный. Расположились сидя, асептику сохранили. Закрылись, и я сделала разрез. Сразу же начали повышать давление. Жарко было ужасно! Как вскрыла плевру, кровяное давление упало, однако девочка оставалась совершенно розовая. Пока добралась до сердца, оно уже почти совсем остановилось. Я сделала расширение легочной артерии, помассировала — пошло. А зрачки все время были узкие, и не было ощущения опасности. Сердце заработало хорошо, начали зашивать. Кислород стали выпускать, понижать давление в камере. Девочка сразу проснулась. Мы вылезли оттуда чуть живые.

— Вы бы видели их, Михаил Иванович! Особенно Дима плох был, аж шатался.

— Да-а-а... дела. Ну и отчего же она погибла?

— Жалко, ах, как жалко было... Умерла от кишечного кровотечения. В первые дни было прилично, сердце работало удовлетворительно. Мы ей кортизон давали для профилактики осложнений. А на десятый день тяжелейшее кровотечение в кишечник. Не могли спасти. Знаете, при синих пороках бывают такие случаи. Не сразу распознали — рвоты не было. Потом переливали кровь. Не помогло. И в камеру снова тягали, но уже поздно, без толку.

— Просто я не представляю, как вы там поместились впятером.

И действительно не представляю. Метр восемьдесят диаметр, два метра длина. Как можно вместиться?

— Тесно было, очень тесно. И жарко.

— А как общее самочувствие? Соображали как?

— Да будто ничего. Конечно, в такой маленькой можно только с отчаяния, но в большой хорошо будет. Понимаете, сердце работает еле-еле, а кислородного голодания тканей нет, кожа розовая, зрачки узкие. Наверное, через кожу много поступало, девочка-то маленькая, недоразвитая.

— Что слышно с проектированием, Петро?

— Приходили инженеры, говорят, дело идет. Как спроектируют, сразу можно начинать строительство. Будто бы за год-полтора можно построить.

— Это они треплются. Хотя бы за два.

— Михаил Иванович, не все еще. Да что это такое?!

Молчать. Теперь Петро что-то натворил.

— Еще лечили в камере двух больных. Даже и не догадаетесь каких.

Каких? При мне с отеками легких — удачно. Олег синих ребятишек готовит в камере к операции — тоже очень хорошо, но что же еще?

— В почечный центр привезли женщину после криминального аборта, с полной анурией30, с уремией31. А искусственная почка сломалась, да так, что и починить нельзя. Что-то у них там, не знаю, случилось.

Что делать? В Москву — очень тяжелая больная — не довезти. Мы предложили им попробовать камеру. Это уже после операции было, недавно.

— На что же вы надеялись? Что за авантюризм?

Обиделся:

— Никакой не авантюризм. При тяжелой уремии всегда бывает гипоксия, сердце плохо работает, малокровие резкое, гемоглобина у нее было около тридцати процентов. Кроме того, инфекция. Мы и подумали, что если гипоксию ликвидировать, то функция почки может восстановиться.

Что же, резонно. Посмотрим.

— Поговорили с родственниками, больная уже почти без сознания, с ней нечего разговаривать. Занесли в камеру, Олег с ней сидел там. Как давление подняли, так она сразу в себя пришла, стала разговаривать.

Марье не терпится:

— И моча пошла, Михаил Иванович, представляете! Через час напустила кубиков триста. А до этого кубиков десять-пятнадцать в день давала.

— Подожди, Мария, дай мне рассказать...

— Да говори, пожалуйста, кто тебе мешает.

— После камеры еще помочилась немного, но сознание опять неполное. На следующий день сама стала проситься в камеру. Мы ее опять туда. После этого начала мочиться по-настоящему и стала поправляться. Теперь уже совсем хорошая, переправили к ним, в почечный центр. А ведь была обречена — на сто процентов.

— Здорово! Сколько вы всяких дел наделали без меня! Однако сомневаюсь, что все почечные недостаточности можно лечить в камере. Слишком уж чудесно будет — от всех болезней.

— Мы сами сомневаемся. Но это факт.

Воображаю, сколько было волнений с этой операцией. Почка — это меньше. Это от отчаяния, полная обреченность. Поможет — хорошо, нет — не их вина.

— А как Олег со своими синими мальчиками? Продолжает? Петро, тебе известно?

Успокоились. Шеф не ругается. За что ругать? Новое нужно пробовать, без этого — застой.

— По-моему, Олег провел уже около двадцати наблюдений. Ни одного осложнения, у всех хорошо. Операцию потом лучше переносят.

— Все ясно. Виктор делает опыты?

— Они проводят, даже ругаются, что мы камеру занимаем. А мы ведь только по необходимости. Даже по вечерам опыты ставят. Но я не очень в курсе дела.

— Неважно, я сам спрошу после работы. В общем вы действовали хорошо. И количество и качество. А операция — это вообще...

Не подберу слов. Но если бы девочка была жива! А пока только не ругать.

— Да, а как с новыми клапанами? Никаких несчастий не произошло?

— Нет. То есть я не знаю. Я получила письмо от Ларисы и от Тамары, они довольны. Обе уже работают. А Лену сами посмотрите.

Посмотрю. Неужели из всех семи спасется только одна? Кошмар какой! Новые клапаны. Самый большой срок — восемь месяцев — у Ларисы. Пока все хорошо, сердце значительно уменьшилось в размерах. У тех, с лепестковыми, почти не изменилось, хотя тоже хорошо чувствовали себя. Это разница. Но еще не убедительно. Вот когда пройдет год, тогда да.

— Ну что, больше никаких происшествий не было?

Куда еще? Хватит и того. Смотрю на них. У Петра листок в руке.

— Вот телеграмма сегодня пришла. Извините, я вскрыл.

Читаю: «Клара умерла неделю назад, потому что вы оперировать отказали. Мать».

— Что теперь? Не вернешь.

Действительно, что теперь? А что дальше? Оперировать всех тяжелых? У нее были шансы, у Клары, хотя очень мало. Новый клапан. Просили дедушка, родители. Не решились. Теперь проклинают меня. «Если бы он...»

— Пойдемте. Где Сашу положили?

— У меня, на третьем, в той же палате, где раньше лежал.

— Хорошо, пойдем, Марья, я один не могу.

Вот и опять он у нас. Снова ходить смотреть, как было тогда. Что же, прожил больше года. Да, но он прошел и цены уже не имеет. «Умер бы тогда, на операции, не мучился бы теперь». Так, наверное, думает. И я бы уже переболел.

Стыдись!

Пошли.

Знакомый коридор. Ничего не изменилось. Детишки играют, все незнакомые. За месяц меняется весь состав.

Какой он — Саша? Обозленный? Грустный? Отчаялся? Дверь тихонько. Маску спокойствия.

Палата. Вторую койку вынесли. Правильно. Цветы. Букет. Теперь — он. Читает. Не вижу лица из-за газеты. Худое тело под одной простыней. Жарко еще.

— Саша, здравствуйте!

Да, изменился. Желтуха. Не сказали, щадили.

— Здравствуйте, Михаил Иванович!

Спокойный голос, слишком спокойный. Пал духом. Пал.

Сажусь на стул рядом с кроватью. Мария Васильевна стала, опершись на спинку кровати. О чем же говорить? Все ясно. «Как себя чувствуете?» Молчать?

Беру руку, ищу пульс. Так, для вида. Смотрю на грудь — сотрясается. Недостаточность клапана. Я знаю теперь, что с этим клапаном. Он жесткий, не закрывается и не открывается, проклятие!

Слушаю сердце. Саша молчит, задерживает дыхание. Ногти синие. Печень щупаю: увеличена умеренно, морщится — болезненна.

— Дайте историю болезни, Мария Васильевна.

Дает. (Догадалась, взяла по пути, не заметил.) Толстый пакет. Почему? Ага, там старая история. Очень много снимков — все наблюдения в динамике. Ждали, что сердце уменьшится. Черта с два!

Перелистываю анализы. Опять подводит печень, как и тогда. Венозное давление приличное, и моча идет. Что же сказать? Нужно прямо. Я не имею права давать ему умирать так, без последней борьбы.

— Ну что? Пал духом? Совсем?

Улыбнулся иронически-весело. Но все равно вижу — отчаяние, жалко себя. Старается не показать.

— Как видите.

— Я хитрить с тобой не буду, Саша, не бойся. Дело трудное, но сдаваться нельзя. Будем вшивать новый клапан.

Сразу стал серьезным. Не ждал. Иронию как рукой сняло. Все мы люди, даже если такие умные...

— Неужели не откажете?

— Нет, не откажу.

Конечно, не откажу. Иначе нет надежды. Пусть потом говорят что хотят.

— Понимаешь (пока нужно на «ты»), понимаешь, наши возможности возросли. Камера себя оправдывает. Слышал об операции? Хотя девочка и умерла, но это потом, от осложнения, а так погибла бы на столе. И эта почечная больная — слышал? Исследования Олега?

— Да, он приносил мне кривые, видел. Очень доказательно.

— Так вот это и вселяет в меня надежду. На операции не умрешь, а после мы уже больше вооружены... Вот.

Улыбаюсь весело, почти торжествующе. Он не обижается на меня за клапан, я знаю. Понимает, что тогда выхода не было. Впрочем, не знаю. Психика меняется, когда болен. Все оценивается иначе.

— Когда?

— Ну нет, не спеши. Нужна подготовка. Вот ты всего десять дней пролежал, а анализы уже улучшились. Нужно печень привести в порядок.

Подбодрил. Лицо сразу стало другое, естественное.

— Ну, расскажите о Париже.

— Нет, дорогой, в следующий раз. Некогда. Пока.

Ушел. Как это ужасно! «Сделаем операцию». «Перешьем клапан». А печень вон какая. Еще в тот раз были неприятности. Сердце большое, предсердие, наверное, мешок. «В камеру». До камеры надо дотащить. Если оно не будет сокращаться сразу, так что камера? Вот если бы уже большая была, чтобы оперировать в ней, а это... Но все-таки есть кое-что. Спасли же того парня с отеком легкого и еще одну больную. Несомненно. И с почкой у них здорово получилось.

Думай не думай, выхода нет. Обязан. Разве что совсем плохо будет? Нет. Не должно. В больнице — режим, лечение — дотянет.

Ну что же, пойдем к следующей. Может быть, завтра? Не все же сразу. Может быть, лучше пойти к Лене? Она хорошая. Уже ходит. Второй клапан — это здорово! Можно описать. Снова «описать». В июне на конференции честно все рассказал о старых клапанах. «Ошибся». «У всех наступило ухудшение». Злорадствовали некоторые: «Обогнал!» Были такие мыслишки.

Мария у Саши осталась. Рассказывает, что шеф сообщил. Нравится он ей, заметно по лицу.

— Тетя Феня, где Гончаров лежит?

— С приездом вас, Михаил Иванович. А Тиша в шестой палате, в шестой. Мать у него была вчера, плакала. Неужто нельзя помочь парню-то? А?

— Посмотрим.

Ты еще будешь меня упрекать, старая болтушка. Почему нет? Ее труд тоже вложен в него.

Вхожу. Ему бы нужно на втором этаже лежать, но раньше здесь был, после первой операции, привык. Парень довольно серый, с детства все болеет, не выучился. «Все люди одинаковы». Нет, не все. Как себе ни внушаешь — не все.

Здороваюсь.

Молчат. Кто-то один робко: «Здравствуй...» Все сменились. Всего два знакомых лица. (Что-то они задержались? Кровь не подобрали?) Где же Тиша? Вон.

— Здравствуй, как ты живешь? Мальчишка еще, сколько ему — восемнадцать? А дашь меньше.

— Худо, доктор. Опять задыхаться стал, и живот вырос.

Неужели асцит?

Смотрю. Вся картина декомпенсации. Оперировать, но не сейчас. Подготовить. Парень какой-то безразличный. Не понимает.

— Когда родители будут?

— Не знаю. Дома делов много.

— Лежать. Ходить нельзя. Понял? Ни в коем случае, иначе хуже будет.

Вызвать отца. Кого раньше? Его, потом Сашу. Посмотрим.

Сделал все неприятные визиты. Времени — первый час. Как хочется быстрее закончить все неприятное!

Посмотрим Лену. Это приятно, если она такая хорошая, как говорят.

Трудно было оперировать. Еще труднее — предложить. Долго не решался, но уж очень быстро у нее прогрессировала декомпенсация. А тут умирающего Козанюка привезли. Набрался духу. «Лена, тебе хуже, клапан испортился. Нет, не беспокойся, я сделаю операцию — вошью новый. Хороший. Помнишь Ларису?» Согласилась и перед родителями настояла. Хорошо, когда верят врачу.

Она еще на послеоперационном — слышал, когда докладывали.

Вот она, наша коммунистическая бригада. Приятно их видеть. Кроме тех моментов, когда что-нибудь случается. Тогда всех бы сожрал.

— Покажите мне больных.

Хожу, смотрю. Все незнакомые лица, настороженные.

Лена на правах выздоравливающей — в маленькой палате. Было нагноение, так там и осталась.

Книжку читает. Хорошо.

— А, здравствуйте, Михаил Иванович. Я еще утром узнала, что вы приехали, все ждала — и нет, и нет. Неужели, думаю, не зайдете к своей крестнице?

Словоохотливая девчонка.

— Как можно, что ты! Я слышал, что ты уже ходить учишься.

— Я бы даже бегать готова, так Нина Николаевна не разрешает. Правда, Мария Дмитриевна?

— Больно быстрая. Венозное давление еще высокое, погоди.

Мария Дмитриевна, как доктор, все знает.

Слушаю, смотрю, анализы перелистываю. Все хорошо. Не хуже, чем после первой операции. Зря они ее в постели держат, перестраховываются.

— Можно тебе ходить понемногу. И в палату переведите.

Сижу в кабинете. Курю сигарету. Сегодня у меня нет операций, пожалуй, можно уйти домой пораньше. Да, уже около часа. Сколько было всяких разговоров!

Леночка пришла из школы. У нее четыре урока. Кто-то ее встречает сегодня? Лиза или жена? Рассказывают: приходит, поест и сразу за уроки. Приучена к труду, к ответственности. Соседки упрекали: «Зачем вы мучаете ребенка?»

Еще нужно бы с Володей поговорить. Запустили уже эту сортировку или еще нет? Перевели ли на перфокарты истории болезни митральных больных?

Как же, много хочешь. Как будто ты не месяц отсутствовал, а год. Горы свернули, держи карман.

Завтра операция. Больного нужно самому посмотреть. Зачем смотреть — они опытные. Нет, обязательно.

А Париж еще незримо присутствует здесь. Марсово поле. Эйфелева башня — такая знакомая по картинкам — оказалась действительно большой. Поднимались. Виден весь Париж — крыши, крыши... Вон, на севере, Монмартрский холм, там Дом инвалидов.

Марья — молодец. Операцию в камере. Сенсация! Если бы не это кровотечение.

В общем все бы ничего, если бы не Саша, не эти старые клапаны. Но Лена хорошая с новым клапаном. Значит, еще есть надежда спасти. Не всех. Одного уже нет. Сима — вот-вот. Юлю вызвать. Да...

На камеру надежда. Чуть не забыл — сходить в лабораторию, узнать, что сделали. Вот память! Их работа чрезвычайно важна... Кто-то бежит. Что такое? Виктор. Лицо. Ужас. О боже! Что...

— В камере несчастье! Скорее...

Подхватываюсь, бегу вниз, он — впереди. Сердце сжалось, а голова ясная. Привычка: «Кровотечение?!» Там хуже. Смерть. Война.

Слова:

— Не знаю... пришел — они в камере... все хорошо... вызывали в академию... потом это. Я — к вам... Помогите!

Уже не поможешь.

Конец.

Всему конец. Маленькая мысль: «Паникует! Несобранный...»

Нет, кричат. Нет! Случилось. Не надо, не надо... Боже! За что? Взорвалась? Не слышал...

Веранда. Нет, камера цела. Пар, шум воды. Крики. Люди. Коля. Алла. Сестры. Дима. Женя. Кто-то кричит: «Носилки! Носилки!»

Больные. Прогнать. Командовать. Должен.

— Марш отсюда, чтобы ни одного! Сестры — забрать!

Люк уже открыт. Коля льет туда воду. Пар.

Пожар.

Кошмар.

Командую, не думая. Как при операции, когда кровь.

— Стерильные простыни! На носилки! Виктор — в камеру! Коля — тоже! А из нее жар.

— Женя — воду! Обливай их! Сам помогаю вытаскивать... Еще живые. Может быть, чудо? Нет, безнадежны.

— В перевязочную! Анестезиологов! Наркоз!

А вдруг они еще чувствуют?

Нет, не могут. Все равно наркоз. Не знаем.

Положили на носилки. Черный цвет. Белые простыни. Понесли.

Все кончено. Кончены операции. Клапаны. Детишки. Леночка. Но спокоен. Пустота.

Родственникам. Нет, немного подождать. Пока обработают, забинтуют.

Прокурору. Отогнать всех, чтобы не трогали. Преступление. «Несчастный случай со смертельным исходом». Я виноват. В чем? Я придумал эту дурацкую камеру. Я.

— В перевязочную! Одного на первый этаж, другую — на второй! Вызвать сестер из операционной. Дима — интубация, наркоз. Закись. Готовьте. Вызвать хирургов, свободных от операций.

Выполняется четко. Привыкли к хирургическим катастрофам. Но уже бесполезно. Я вижу по ним. (На войне, помнишь? Такие же.) Там — за идею. А здесь — за что? Для тебя?

Нет! Нет! Нет!

Все равно виноват.

Надя год назад как вышла замуж. Счастливая. Была. Алеша... Алеша, круглолицый, веселый инженер. Подавал надежды. Почему он в камере? Не знал... Обязан знать. Но Виктор? Кандидат уже, не мальчик. А, что Виктор...

Позвонить в министерство. В обком. Катастрофа.

Да, директору. Наверное, уже знает. Что директор? Он ни при чем. Твои выдумки — камеры, клапаны. Сидел бы тихо, как все... Если голова дурная. Не лез бы.

Везде сообщить: «Пока живы...» На тормозах. Нет, по-честному: «... но безнадежны...»

Перевязочная. Быстро все организовать. Да, уже ждут. Нина в перчатках, в маске. Спокойная. Безразличие? Нет, выдержка.

Положили на стол. Открыли. Смотри, смотри, не отвертывайся!

Но трех больных уже спасли вот этой камерой. Брось, разная цена. То — больные. Эти — здоровые. Молодые. Но тот после операции с отеком легкого тоже был молодой. Еще неизвестно, что с ним будет. Может быть рецидив.

Дима:

— Не могу ввести трубку. Отек.

— Нина, делайте трахеотомию. Обработка только после наркоза, с выключением движений. Все ясно? Я пойду на второй. Нина, потом освободите палату у себя, на третьем. Оттуда почти всех больных можно вывести.

Коридор. Лестница. Коридор.

Там опытные. Какая разница? Все-таки. А вдруг? Мы будем лечить по последнему слову — искусственное дыхание, длительный наркоз, вливания, поддержание всех балансов. Как сердечных больных. Но все равно есть пределы возможного.

Перевязочная. Надя закрыта простыней. Правильно. Сам Петро делает трахеотомию.

Леня:

— Интубация не удалась.

— Знаю.

Капельное вливание уже налажено. Наркотик введен. Уже выключены из жизни. Теперь навсегда. Так лучше.

— Леня, наркоз закисью, непрерывный. Дыхание выключить. Петро, взять все анализы, как после АИКа. Я пойду звонить.

— Куда?

— Прокурору, начальству.

— Может быть, подождать?

— Нет, безнадежно. Ты не был на войне, не видел. Я знаю. С обидой:

— Зато я был в шахтах. Тоже видел всякое. Почище этого.

— Нет. И за родственниками послать. Успеете обработать?

— Наверное. Это же не скоро — пока разыщут.

Им еще неизвестно. Занимаются своими делами и ждут родных обедать. Я их не знаю — сколько, кто? Скоро узнаю. Представляешь?

Что ты им скажешь? «За науку»? «На благо человечества»?

А где Виктор? Почему не он был в камере? Почему Алеша?

Потом. В кабинет, звонить.

Где-то был телефон прокуратуры. Просили какую-то справку по экспертизе. Теперь по мне будет экспертиза. Неважно. Нашел, набираю.

— Прокуратура? Мне нужно кого-нибудь из ответственных лиц.

Спокойный голос: «Я прокурор».

Объяснил ему, что случилось. «Во время проведения опыта в камере...» Я и сам еще не знаю толком как и что. Обещал приехать.

Входит Алла.

— Михаил Иванович, это, наверное, от прибора... Я видела — он обгоревший. Может быть, выбросить его? Чтобы никто не видел.

Прибор? Да, да, Виктор: «Без него нельзя. Разрешите?» — «Если очень нужно, то поставьте. Только смотрите». Значит, не усмотрели. А разрешил я. Я виноват! Суд. Страх.

— Да, выбрось.

Она поглядела на меня, пошла.

Значит, выбросить? Чтобы не нашли причину. «Причина пожара осталась невыясненной...»

Позволь, ты с ума сошел?! Значит, «...причина не...» Нет, не может быть!

Краснею. Вернуть. Немедленно! Бегу, догоняю на лестнице.

— Алла! Алла! Не надо. Пусть все останется как есть. На том же месте.

— Извините, я подумала... о вас. Я не буду.

О, сколько подлости в человеческом нутре... Имей мужество ответить.

Да, я буду стараться. «Правду, только правду, всю правду...» Легко сказать. Кто-то в голове так и подсказывает всяческие шкурные мыслишки. Все время приходится гнать их. Гони.

Покурить...

Позвонил начальству. Объяснил подробно что и как. Ответ нечленораздельный.

Так стыдно! Все тебя считали умным, и вдруг оказывается, ты просто дурак.

Теперь ясно — загорелся прибор.

Утюг, приемник иногда перегорают.

Но этих приборов у нас перебывало десятки. Никогда они не горели. Просто переставали работать, и все. Потом Володя чинил их, они снова работали. Часто ломались. Почему этот должен гореть?

Потому что кислород. Ты просто кретин. Вспомни опыты по физике в шестом классе: раскаленная железная проволока в кислороде горит ярко, с искрами. Сгорает начисто.

И этот тоже хорош гусь. Сказал ему: «Смотрите строго». А он не смотрел. Он куда-то гонял, в академию. Опыт без него. Не надо. Он рисковал больше всех. Никто столько раз не был в камере, сколько он. Десять, двадцать раз?

Нужно расспросить до приезда прокурора. А то я даже не знаю, как произошло.

С прибором-то как получилось! Может быть, она нарочно подсказывала мне, Алла? Чтобы спровоцировать? Перестань. Неужели теперь все грязное, все дрянное вылезет наружу?

Не может быть.

Уже, наверное, обработали, перевязали. А ты боишься их? Да, боюсь. Давно такого не видел. С войны.

Сначала на второй этаж. Больные все спрятались. Есть ребята, что были в камере, с Олегом. Могли бы... Тоже этот прибор был, оксигемометр.

Стой! А ты представляешь, если бы во время операции? Там их было пять человек, много перевязочного материала. Спирт? Наверное, был и спирт. О, кошмар! «Я все сама проверила...» Да, это Марья сказала. Она дотошная. Спасибо ей.

Каково будет тем родителям, дети которых были в камере? Правда, с их согласия, но какая разница? Доверяли абсолютно. Теперь не будут доверять. И правильно.

Отменить операции на завтра. Не забыть сказать Петру.

Как-то сегодня Семен доделал? Не приходили, значит, ничего. Другие операции были уже закончены — вспоминаю врачей, — видел там и потом в перевязочной.

Париж. Париж.

Неужели было? Сидим в ресторане, болтаем, пьем вино. Никаких забот. Никаких.

Вот перевязочная. Надя вся окутана бинтами, как кукла. И лицо завязано. Так лучше. Только трубка для искусственного дыхания торчит из повязки. Петро уже снял перчатки, маску.

— Перекладывайте на кровать, везите. Смотрите за капельницей.

А вдруг? Нет, таких чудес не бывает. Не бывает.

Переложили, повезли.

Лица с остановившимися глазами. Все делается молча. Скрипят колесики кровати. Не смазывают. Плохо работают. Ты-то сам хорошо?

— Петро, проводите и все посмотрите сами.

Если бы не идти коридором. Никого бы не видеть. Все считали — «шеф». Думали: он все может, он голова. А оказалось? Ничтожество. Ученик шестого класса знает про кислород.

Странное желание — все вернуть назад. Вот на этом месте, в прошлом, нужно было остановиться. И все будет в порядке. Сколько раз бывало такое! Операция. Трудно. Вот здесь нужно решиться, что-то подсечь скальпелем, отделить ножницами. Раз!

Кровь! Фонтан крови! Пальцем, тампоном. Минуты, часы борьбы. Не мог. Смерть на столе. Потом долго: «Мгновение, вернись!» Вернись та секунда! Я сделаю не так! И представляю, как бы все было хорошо, жизнь пошла гладко, спокойно. Больного увезли в палату. Обход: «Как живешь?»

Здесь даже не знаю, сколько вернуть. С момента, когда разрешил прибор? Или когда согласился на пробную камеру? На заполнение кислородом?

Тоже и инженеры хороши. Хотя бы кто-нибудь подсказал, намекнул, что, мол, кислород! Опасность пожара! Будто никто и в институтах не учился. Электричество провели! И этот тип не проверил!

В общем, все виноваты? Кроме тебя.

Перевязочная. Нина кончает обработку. Дима дышит мешком. Уже почти все забинтовано. Лучше, когда повязка. Белый цвет успокаивает. Повязка — это какая-то гарантия жизни... Не в этот раз.

— Кровяное давление проверяли? Дмитрий Алексеевич? Анализы взяли?

— Да. Пока не закрыли руку повязкой. Но какой смысл?

Смысла в самом деле нет. Но есть привычка бороться до конца.

Молчание. Стоило бы выругать, да, пожалуй, не имею права. Анализы не спасут.

— Возьмите все анализы. Тянуть как можно дольше. Наркоз не прекращать ни на минуту. Нина, на посту все делать, все измерять, как при тяжелом шоке.

Скрипят колеса кровати. До лифта, потом кверху. Я совсем мало знаю этого мальчика. Совсем мало. Кончил институт в прошлом году. Где-то работал до нас, не понравилось. Хотел иметь настоящую науку, для людей. То ли Виктор его уговорил? Увлекающийся человек, мог соблазнить... Почему он в камере? Но не мог же Виктор один каждый день?

Нужно посмотреть, как они устроены в палате. Снова лестницы. «Лестницы... Коридоры...» Песня такая, давно в моей голове — несколько лет.

Дверь в палату к Саше открыта. Прошмыгнуть, чтобы не заметили. Ни с кем не хочу встречаться.

А как же теперь Саша?

Да, как же теперь? Все расчеты были на камеру... Все. Пусть умирают. Он, Юля, этот Гончаров. Я больше не могу... Если мне еще разрешат оперировать, не посадят. Почему посадят? А почему нет? «Несчастный случай со смертельным исходом по вине администрации». Я администрация.

Нет, я больше, чем администрация. Я все это придумал, увлек людей, торопил. Пусть судят, сажают, это даже лучше. Искупление. Плохо, когда не было искупления, когда были ошибки с этими разными новыми операциями и никто не наказывал. Только сам. Пусть накажут. Будет легче.

Но подлые мысли тоже тут. «В твоем возрасте — сидеть... подумай...» «Не ты делал камеру, не ты ставил опыт...» Все не я.

Держись. Не поддавайся. Все ты. Только ты. Они — лишь исполнители. Люди, которые делают. Неумело, глупо делают. Нужно контролировать и думать за них. Ты виноват. Должен нести наказание. Радуйся, если кто-то снимет с тебя тяжесть.

Вот, пришел. Что еще предстоит увидеть этим палатам?

Все тихо и благообразно. Две кровати, двое больных, укрыты. Только лица у них завязаны и руки, что видны из-под одеяла, тоже. Искусственное дыхание. Два аппарата работают почти в такт. Из капельницы каплет кровь. Измеряют кровяное давление, записывают. Оно нормальное. Оксана сидит со своим осциллографом. По очереди приключает то одно, то другое сердце. Они сокращаются хорошо и ровно.

Все спокойно. Назначения расписаны на карте по часам, как всегда, на сутки. Потом можно расписать дальше.

Пытаемся обмануть судьбу.

Врачи сидят в коридоре — Нина, Мария Васильевна, еще кто-то. Разговаривают вполголоса.

Мне не о чем с ними говорить. Пойду.

Не первый раз здесь умирающие больные. Бывало и по два сразу.

Нет, так ужасно, нелепо — не бывало.

Смерть одинакова. Если ошибка при операции. Если врач что-то упустил после, в палате. Вот так же — без сознания. Так же работают аппараты. Так же нужно сказать родным: «Все, не надейтесь!»

А иногда — чудо.

Помнишь, маленький Саша, совсем недавно? Не проснулся, попал воздух в сердце; что-то было пропущено. День, два, три. Мать со слезами вымаливает: «Может быть, есть хоть какая-нибудь надежда?» Сначала я говорил, что есть. И сам надеялся. Но три дня никаких признаков сознания. Кора погибла. Нельзя их больше обманывать. «Нет, не надейтесь. Но будем делать все». Прошла неделя, другая. Отключили аппарат. Он все живет. (Сердце-то заштопали хорошо!) Уже ясно: живой, но без коры. Потом мать стала уверять, что он ее понимает. Я проверяю — нет. Думаю, лучше бы он сразу умер, чем жить как животное. Прошла еще неделя, еще, и стало ясно — он понимает. Но не говорит. Никак. Все равно рады безмерно, все ходим смотреть на Сашу. Он только поводит умным взглядом. Ничего! Будет жить немым. Лечили, приглашали консультантов... Потом выписали домой. Он уже ходил чуть-чуть, весь скрюченный. Недавно утром мать у клиники встречает, бежит навстречу. «Михаил Иванович! Саша говорит! Саша, Саша, беги сюда!» Бежит, не быстро еще, но бежит. «Саша?» — «Здравствуйте...» Бывают чудеса. Это не чудо. Борьба до конца.

Не так уж часто удается.

Нет! Каждый год маленький успех. Меньше процент. Уже боталловы протоки — не умирают. Межпредсердные дефекты с АИКом — почти. Тетрады — много меньше. Вот еще клапаны...

Не утешайся. Никаких клапанов больше. Никаких мечтаний. «Офелия, иди в монастырь...»

Давай без этих штучек. Нужно платить долги. Сегодня твой долг страшно возрос. Еще за клапаны не расплатился, а теперь — совсем беда. Поэтому только труд. Никаких рискованных предложений. Бери только то, что природа дает, что умеешь.

И не вселяй несбыточных надежд.

Банкротство.

Кабинет. Одному в нем страшно. Но придется. В коридоре сидят Коля, Виктор Петрович, Алла. Да, я вызвал их, сам забыл.

— Заходите. Садитесь. Расскажите.

Коля толковее всех говорит. Виктор скис. Он только доказывает, почему не был с начала опыта. Это особый разговор. С ним, с глазу на глаз.

— Они веселые были. Сидели в камере и завтракали. Виктор:

— А что у них было на завтрак? Хлеб с маслом? Коля не знает, и Алла тоже.

— Потом они что-то делали с собакой. Потом кричат: «Закрывай!» Я закрыл люк, закрутил барашки. Кран на баллоне уже был открыт.

Снова Виктор:

— Был опыт с инфарктом миокарда. Они перетянули коронарную артерию и наблюдали за кровяным давлением, за ЭКГ.

Не хочется его слушать, смотреть на него. Знаю, что я не прав, что он сам мог быть там, а все равно. Не могу себя пересилить. Только вежливость.

Коля:

— Давление они повышали медленно, все как было заведено по графику. На полатмосфере откинули винты с крышки. Прошло полчаса.

— Алла, да? Полчаса?

— По моим записям через полчаса была одна атмосфера.

— Хорошо, дальше. Что было дальше?

— Потом давление повысили до двух атмосфер. Что они там делали, я не знаю.

— Виктор Петрович, у вас есть программа опыта?

— Да, есть. Показать?

— Не нужно. Еще пригодится...

Почему ты не доложил мне ее раньше? И почему не сказал, что этот мальчик туда лазит? И что бы изменилось? Наверное, я бы согласился. Опыты по инфаркту сейчас меня не очень интересовали.

— Потом, это через один час и двадцать пять минут, я взял трубку и слышу голос: «Что-то горит...» Потом сразу, ну, через секунду, через прокладку из шлюза стал выбивать дым с шипением. Я бросился к баллону и перекрыл кислород. В это время раздался удар — вырвало патрубок предохранительного клапана, и оттуда вырвался огонь.

— В это время я побежал за вами.

— А я отключил электричество и открыл кран на шланге, которым камеру поливали, когда было жарко. Народ прибежал, люк открыли, барашки были откинуты.

— Ты точно помнишь?

— Да, точно. Сам делал. Дальше вы все знаете. Минуты через три затушили, а потом и вытащили.

Дальше я знаю. Вижу эту картину. Буду видеть до гроба, как войну. Вода, пар... темнота внутри... И все, что потом.

— Сколько же прошло от момента, пока сказали «горит», до взрыва?

— Я не могу сказать точно, но, наверное, секунд пять. Я еще баллон закрутить не успел.

Пожар, от электричества. Клапан вырвало давлением. От высокой температуры резко повысилось давление. Ясно. Все произошло молниеносно. Семьдесят девять процентов кислорода. Две атмосферы. Ты идиот. Кретин... Все кретины. Человек сорок с высшим образованием имели отношение к этому делу. И ни один не сказал об опасности пожара. Ни один. Все равно — ты должен был знать. Ты начальник. Я слабый человек...

Тогда не берись. Но как же не браться — если нужно. Страшно нужно! Пусть делают те, кто обязан, и знает, и отвечает, — инженеры институтов медицинской промышленности. Но они не делают, а больные умирают.

Все равно. Больше уже не буду. С этим не расквитаться.

— Можете идти, товарищи. Вот-вот приедет прокурор, будет следствие. Говорить только правду. Ничего не скрывать.

Сигарета. Что бы я делал без них сегодня, вообще? Вот теперь все окончательно ясно. Пусть приезжает прокурор.

Но это так, о прокуроре. Это второстепенно. Для него есть закон.

Родственники. Почему их так долго нет? А может быть, уже приехали? Что я скажу им?

Что же я могу сказать, кроме правды? «Да, живы... Но безнадежны...». «Произошел пожар. Не знаю причины». Могу я так сказать? Могу. Пока могу. «Вызвали прокурора. Будет следствие — покажет».

Это все слова. Нет, я ничего не могу, кроме слов. Не умею. А может быть, и нет права утешать. Я виноват. Я... убийца. Страшное какое слово!

Нет, не могу больше ждать их. Пойду узнаю, может быть, приехали. Еще одну сигарету. Париж. Ницца. Нет, не было. Вот война была. Растерзанные бомбами тела. Обгорелые трупы.

Пойду. Нет, сначала туда. Может быть, уже? Длинный какой коридор. Как бы проходить его, никого не встречая? Дети играют. Значит, еще нет и пяти часов. У Саши двери закрыты. Тишина. Я, наверное, не смогу.

И здесь тихо. Только слышны ритмичные звуки аппаратов. Теперь они не совпадают. Один быстрее. Почему бы?

Нина меня встречает.

— Давление удерживается. Есть моча. Пульс стал чаще.

Смотреть не на что. Повязки. Они не промокают. Странно. Анализы принесли. Приличные показатели. Но это означает, что анализы не улавливают чего-то самого главного. То, что случилось с ними, несовместимо с жизнью. Я знаю. Видел. Если поддерживаем, то только за счет вливаний, наркоза, лекарств.

На электрокардиоскопе — ритмичное подпрыгивание зайчиков.

— Продолжайте так же.

Пошел искать родных. Больше нельзя откладывать. Наверное, они в зале. Или в лаборатории? Нет, должны быть близко от своих.

Опять этот коридор.

Зал. У дверей стоят Света и Алла.

— Мы уже все рассказали. Но они хотят видеть вас.

Вот самое главное. Нет, не самое. Самое — это они, Надя и Алеша. Всякое горе у живого проходит. У матери не проходит. Рубцуется, но не проходит.

Отвел девушек в сторону.

— Скажите, кто родственники?

— У Алеши одна мать. Она здесь. У Нади — муж, мать, отец. Приехали муж и мать.

— Пойдемте.

Взгляд. Сидят на стульях молча. Тихо плачут. Юноша сидит прямо, губы сжаты, лицо неподвижно. Алла:

— Вот Михаил Иванович.

Михаил Иванович. Убийца. Нет, не скажут. Пока не скажут, они еще надеются. В это время доктору не говорят...

Встали, подошли все. Я не могу разглядеть их лица, глаза куда-то прячутся. Нет, смотри прямо.

— Я мать Алеши. Профессор, скажите — как?

Мать. Еще не старая женщина. Остальные молчат. Другая женщина старше. Плачет.

— Вам все рассказали, товарищи. Ожоги очень тяжелые. Третья степень... (Понимают ли они?)

— Но они живы? Или, может быть, уже нет их?

— Пока живы. Делаем все, что можем.

— Они страдают? Боль, наверное, адская?

— Нет, они под наркозом. Сразу, с самого начала. Искусственное дыхание и наркоз.

Молчание. Отошли в сторону. Женщины сели. Юноша остался со мной.

— Как же это вы могли допустить такое? Вы — профессор. Ребенку ясно, что в кислороде все горит. Есть же у вас инженеры?

Что ему скажешь на это? Ребенку ясно, а я не сообразил. И все другие — тоже.

— Да, вот так получилось. Больше мне нечего сказать. Вот опять мать Алеши:

— Профессор, пустите меня к нему.

— Нет, не могу. Он под наркозом, забинтован весь.

Не настаивала. Нельзя пустить. Ей же будет хуже. Пусть лучше меня считает извергом. Оправдаться перед ними все равно нельзя.

Можно уходить.

— Девушки, побудьте здесь.

Это нашим. Они же были подруги или, во всяком случае, товарищи по работе. Обязаны, хотя и не легко. Но им легче — они не виноваты.

Снова кабинет. Сигарета. Вторая.

Они умирают за науку. Нет, из-за твоей глупости, что не сообразил о кислороде. Но держат же в Англии малые камеры на кислороде? Видел на фотографии — прямо в палате стоит, для одного человека. Рядом — кровать. Дело не в кислороде. Не нужно было электричества. Но без этого опыты не дали бы всех сведений. Значит, надо что-то придумать.

Я не мог придумать. Не мог. Взялся не за свое дело — конструировать камеры.

Я не конструировал.

Хватит повторять одно и то же! Ты еще не перед судом.

— Михаил Иванович, к вам пришли. Вошел высокий худой человек. Вот это и есть прокурор. Таким и должен быть.

— Я прокурор Малюгин Сидор Никифорович. Вот мое удостоверение.

Не стал смотреть. Сейчас для меня каждый человек — прокурор.

— Садитесь, пожалуйста.

Он смотрит на меня внимательно. Как доктор. Наверное, он слышал обо мне. Как же — многие знают.

— Расскажите, Михаил Иванович, что у вас произошло.

Как ему рассказать — подробно или кратко? Как получится. Все, что знаю.

Рассказал, для чего камера и как ее делали. Инженеры, энтузиасты, без денег, сверхурочно. Разве их упрекнешь после этого, что они не все додумали? Что должны бы знать о кислороде, когда электричество проводили. Рассказываю, что эксперименты были поручены кандидату медицинских наук такому-то. Он не отходил от этой камеры все лето. Вечерами ставил опыты... Что о нем скажешь, если он сам был в камере больше двадцати раз? Говорю, что были получены ценные данные для лечения больных. Кривые даже показал, и он посмотрел их с интересом. Прокурор, наверное, все должен знать? Есть эксперты. Эксперты все равно что наши консультанты. После них нужно самому вникать, и складывать, и примеривать.

Он спрашивал: «А для каких больных?» Я, конечно, мог бы много распространяться, но удержался, коротко перечислил. В конце: «В том числе и инфаркты. В Голландии и Англии имеются такие-то наблюдения». Ему, правда, инфаркт не угрожает. Слишком худ.

— Без этого прибора никак нам было не обойтись. Ценность опытов понизилась бы в несколько раз.

Он ничего не писал. Привык держать в голове. Профессиональное: разве можно забыть, что было с больными, если это важно?

Рассказал и о лечении больных. Об операции, что сделала Мария Васильевна. «Правда, это была уже ее инициатива, я ее не заставлял, без меня было». Струсил, значит, отказался. Пусть сама отвечает.

— В общем, если не считать даже синих ребятишек, которых готовили к операции, трех человек спасли от верной смерти.

Все правильно сказал — спасли. Почечную и двух с отеками легких. В будущем надеялись много спасти, чуть не половину из тех, что у нас умирают. А в целом очень много. Но этого я не стал говорить, уже в начале рассказа упоминал об эффекте.

Рассказал о самой аварии. Так теперь называю, даже про себя. Так легче. Мало ли какие аварии бывают? Что сам видел, что другие передавали.

«Они сами скажут подробнее. Может быть, я что-нибудь и перепутал...»

О том, как прибор хотел выбросить, не сказал. Хочу вычеркнуть, а нельзя. Было. Но пусть останется при мне. Алла тоже будет молчать.

— Вот и все.

— Как их состояние? Степень тяжести поражения?

Такое-то и такое-то. Безнадежно. Живы только благодаря нашему интенсивному лечению — наркозу, искусственному дыханию.

— Документация какая-нибудь у вас есть?

— Не понял.

— Чертежи камеры, акты испытаний, результаты исследования, истории болезни.

— У меня нет. Это у Виктора, у Олега.

Какие испытания? Да, забыл... Описал, как испытывали искрой, вольтовой дугой... «Ничего не случилось, и мы успокоились...»

— Принимали ли пожарники, котлонадзор? Был ли ответственный за технику безопасности?

— Что? Нет, не принимали. Я не знал. Не было ответственного.

Пожарники. Котлонадзор. Техника безопасности. Никогда в больнице они ничего не принимали. Тоже — есть баллоны с кислородом, рентген с высоким напряжением, всякая электрика... Нет, никогда не слыхал.

— Проходили ли освидетельствование участники опытов?

— Да. Их смотрел отоларинголог. Поскольку все были врачи, то о своих болезнях знали, и кто сомневался — не шли. Противопоказания в камере были объявлены.

— Документировались ли результаты осмотров?

— Зачем? Мы же всех знаем. Кому нельзя — не пускали.

Неужели это главное? Акты, записи? Разве от этого они погибли, Надя, Алеша? Ведь совсем другое... Нет, не буду говорить. Он знает, что делает. Ты — подследственный. Отвечай, что спрашивают.

— Причина, видимо, в приборе, в оксигемометре. Это я его разрешил поставить. Без него опыты потеряли бы много ценного. А я по глупости не догадался, что в кислороде всякий прибор опасен. И никто мне это не подсказал.

Не мог утерпеть, чтобы не пожаловаться. «Не подсказал». Слабость... Нет, не герой...

— Пойдемте посмотрим место аварии. И прошу вас, скажите, чтобы принесли всю документацию на камеру и на опыты.

Пошли. Как мне не хочется идти туда...

Иду вперед. Лучше через двор, чтобы не встречаться.

— Вот наша камера.

Встал в сторонке. Все здесь как было. Вода после тушения, какие-то обгорелые предметы, выброшенные, когда мешали. Валяется оторванный предохранительный клапан. Стрелка манометра дошла до предела и там застряла. На боках камеры — сгоревшая краска. (Почему в голубой цвет?)

Он открыл дверцу, заглянул внутрь. Потом закрыл, попробовал винты. Подошел какой-то товарищ, видимо, его помощник.

— Опечатайте, пожалуйста.

Больные издали рассматривают нас. Камера вселяет ужас. Каждый благодарит Бога, что не он.

Осмотр закончен. Обгорелый оксигемометр он тоже осмотрел. Лежал у самого входа. Может быть, его уже выбрасывали.

— Завтра утром приедет экспертная комиссия. Теперь у вас много комиссий будет... приготовьтесь.

Улыбается. Старается подбодрить. Вид у меня, надо думать, кислый. Пытаюсь натянуть серьезную, спокойную маску.

— Что мне готовиться? Я готов.

— Вы не расстраивайтесь. Все бывает. Вот в университете недавно баллон какой-то взорвался — тоже была смерть.

Конечно, все бывает. Для него это просто случай. Как для меня сообщение, что вот в такой-то больнице прозевали заворот кишечника и больной умер. Умер и умер. Жаль, конечно, но где же были глаза у этих врачей?

Где же были глаза у меня?

— А сотрудники эти в камере работали добровольно или по чьему-либо распоряжению?

— Все только добровольно. У них были научные темы по камере.

И я тоже лазил в нее. Как это я не сказал? Забыл. Это ведь важно. Сказать? Нет, теперь уже поздно. Душонка у тебя мелкая, все торгуешься...

Наверху нас уже ждали Олег и Виктор. Вид у Виктора неважный. Под мышкой держит какие-то бумаги. «Небось одни черновики, с опытами торопились, не оформляли как следует». Всю жизнь долблю врачам о документации, а сам попался, как мальчик...

— Вот эти товарищи, Сидор Никифорович, ответственные за работу.

Поздоровался с ними за руку. Представились.

— Больше я вас не буду задерживать, Михаил Иванович. Вы уж извините. Закон. Я бы хотел побеседовать с товарищами немного.

«Закон есть закон» — картина такая была. Хорошая.

Простились. Я провел их в свободный кабинет Петра.

Пойду к себе, посижу. Покурю. Но вот Петро идет.

— Живы они?

— Да, пока без изменений. Ну как?

Любопытство в голосе. Обозлился. Хотел оборвать, но сдержался. Будь вежлив, дорогой товарищ. Нет у тебя морального права ругаться.

— Ничего. Оказывается, нужно было массу всяких формальностей выполнить, прежде чем начинать работу.

— Формальностей? Каких?

— Я потом расскажу. Вы тут ни при чем. Ушел в себя. Как в раковину.

Теперь кажется, что каждый боится за себя. У Виктора вид неважный. Наговорит... А что он может наговорить? Кто его обвинит, когда он сам больше всех там торчал? Молится, наверное, в душе: «Пронесло».

Не надо думать о людях плохо. У каждого всякие мысли возникают, и у Виктора тоже. Все дело в поступках. Мысли — они противоречивы. Может быть, и есть такие люди, что всегда думают только хорошее, но я не могу.

Вот и с прокурором поговорил. «От сумы да от тюрьмы...» Хирургов нередко тревожат стражи закона. Меня бог миловал — ни разу дело не заводили. Кажется, всего однажды пришлось давать объяснения по какой-то жалобе. Несущественной, даже не помню суть.

Плохо быть прокурором. Им хуже, чем докторам. Слишком много всякой грязи проходит через их руки, и оптимизм сохранить очень нелегко. Почему он должен мне верить, что я-де не знал? Может быть, я карьерист, торопился, хотел первый выскочить? И правила знал, да пренебрег. Много ли вот он, прокурор, видит честных людей? Столько же, сколько я здоровых.

Но без веры все равно трудно. Объективность, эрудиция, а где-то обязательно вера. И никаких наград. Тихо делают свое дело, получают маленькую зарплату. За границей есть громкие процессы, можно блеснуть, а у нас? Несколько любопытных зевак.

Так, наверное, и нужно. Благородное дело не должно вызывать шума. Иначе появятся всякие подозрительные стимулы. Квалификация и сердце. Больше ничего не нужно. Конечно, при условии хороших законов.

Значит, доверяешь? В общем да. К адвокату советоваться не пойду. Кто-то идет, вижу тень на стеклянной двери.

— Михаил Иванович, к вам профессора пришли.

Какие еще профессора? Уже комиссия? Рано! Друзья! Афанасий Никитич и Александр Федорович.

— Здравствуй, Михаил Иванович. Мы узнали и приехали проконсультировать, помочь. Просто пожалеть.

— Спасибо большое. Спасибо. Садитесь.

Я им рад. Хотя ужасно не хочется снова все пересказывать. Они знали о камере, я им показывал графики опытов. По-моему, они радовались вместе со мной, что вот так здорово получается. Может быть, немножко и завидовали, что так удалось. Где-то в уголке, но самую малость. Как все, как я.

— Расскажи коротко, может, что посоветуем.

Говорю, как было, только чуточку сокращая подробности, чтобы недолго. И о прокуроре рассказал и передал его слова «о документации». Грустный получился рассказ.

Что они мне могут посоветовать? Все открыто, и никаких хитрых ходов не мыслю. А их спасти невозможно. Спасибо, что пришли, посочувствовали.

— Тебе сейчас не до нас, понимаем. Пойдем посмотрим больных, мы запишем свою консультацию. Знаешь, для порядка, для родственников, какое-то значение имеет.

Правильно говорят. Теперь все может пригодиться. «Документация». Нужны всякие подпорки, когда сам падаешь.

Пока принесли халаты, грустно сидели.

— Как же вы узнали?

— У нас совет был, кто-то из ваших позвонил.

Идем в палату через длинный коридор. Тихий час кончился, и детишки играют, будто и не было несчастья. Сестры зашикали, когда нас увидели. Не нужно, пусть бегают.

Как я теперь буду их оперировать? Не знаю. Кажется, рук уже не поднять и права не имею. Хорошо, что научил помощников. Кроме клапанов, могут делать все. Если нужда заставит.

Противненькая такая жалость к себе поднимается порой, как тошнота.

Тишина сегодня на посту. Нет обычной веселой суеты. Дыхательные аппараты работают, значит, пока живы.

Профессора посмотрели. Вижу тоску в их глазах. Что можно сделать? Только оттянуть конец. Такова идея медицины — бороться за жизнь, даже без всякой надежды на победу.

— Давай истории болезни, мы запишем консилиум.

Сели у столика в коридоре и тихо диктуют. Нина пишет. Я не слушаю, смотрю в окно, без мыслей. Все мысли уже вышли.

Золотая осень на дворе. Банальные слова. Раньше были слова как слова, а теперь говорят — «банальные». Где их набрать — новых слов?

Кончают. Значит, я все-таки слышу. Подсознательно. «Диагноз: ожог третьей степени всей поверхности тела. Проводимое лечение правильное...» Подписывают.

— Подпишись и ты, Михаил Иванович.

И я подписываюсь.

Не люблю широких консилиумов, у себя в клинике никогда не устраиваю. Толку от них мало, потеря времени. Гораздо проще пригласить одного-двух специалистов, товарищей, просто посоветоваться. «Самонадеян», небось говорят. Нет, так полезнее.

Но сейчас они правы. «Документация». Возможно, будет фигурировать в суде. А то сказали бы: «Почему не собрали консилиум?»

— Ну, мы пойдем.

И шепотом: «Не бойся».

— Я не боюсь. Спасибо вам большое.

Я не боюсь. Разве может быть ужаснее, чем то, что видел? Видел на войне, но ведь это не немцы, это я.

Проводил их. Нужно быть вежливым. Двигаешься, говоришь как автомат.

Мать Алеши выглянула из дверей.

— Что сказали профессора?

Хочется сказать: «Ничего. Они меня лечили».

— Сказали, что лечим правильно.

— Есть надежда?

— Нет.

Не могу ей лгать. Тем более что все может кончиться сейчас. Сердечные сокращения стали чаще, а кровяное давление понизилось. Пришлось увеличить темп вливаний. Начинается паралич сосудов.

Спрятаться к себе в кабинет. Сидеть и ждать конца.

Покурить. «Осталась только пригоршня махры...» Когда все хорошо, то живешь и жизни не замечаешь. Хотя в нашем деле «все хорошо» не бывает, но более или менее — да. Весь прошлый год был хороший. Клапаны изобрели. Сашу прооперировали удачно. Камеру стали энергично проектировать, казалось, вот скоро падут последние стены крепости сердца.

Люди все казались хорошими. Обстановка: «Ничего, притрется». Вот кибернетики создадут большие машины, наладят планирование. Начинается наступление на психику. Такие вот Саши разгадают «программы поведения». Моделируют их. Рассчитают воспитательные воздействия — и так спокойно поедем в лучшее будущее. Леночку воспитываю, вижу, чего можно добиться, если настойчиво и с любовью... И сам кажешься таким благородным, бескорыстным. Душой не кривишь нигде. Разве что промолчишь, когда надо бы сказать. Но не будешь же шум поднимать из-за пустяков? В общем-то все хорошо и правильно.

Скоро ли это кончится? И вообще все скоро ли?

А впереди еще похороны. Пойти — может, родственникам будет противно смотреть на мое лицо. «Пришел на похороны своих жертв». Не прийти — опять: «Бессовестный, угробил и даже последний долг не отдал».

Обязан идти. Пусть все смотрят.

Если бы врачи ходили за гробом своих пациентов, наверное, никто бы не стал врачевать.

Но иногда стоило бы заставлять кое-кого. Впрочем, на тех, кого нужно заставлять, не подействует.

Мрачно все сегодня выглядит. Да иначе и не может. «Субъективность восприятия», — как Саша писал.

Домой позвонить? Нет, не могу. Леночка небось спрашивает: «Что же дедушки нет?»... А муж у Нади молодой, женится. Думаешь, так просто? А любовь? У той женщины, матери, видимо, никого больше нет. Ей никто не заменит сына.

Трагедия. Чем она отличается от всех других, какие в клиниках, как наша, не редкость? Тоже — дочери, отцы, Сима, Юля, Степан Афанасьевич... Или другие — с митральными стенозами и с дефектами перегородок.

Они больные. Будто они свыше отмечены, не людьми. И тем более — не мной. Я уж потом приложил руку. Приложил руку.

В ад. По старой номенклатуре там нет такого наказания. Может быть, не знаю классификации? Или есть нововведения?

Интересно моя тетка, старуха, рассказывала об аде: «Это не вечный огонь, не черти, не сковороды каленые. Это ничто, полное уничтожение. А рай — это еще жизнь, деятельность». Как она хорошо верила, умно. И жила так же.

Ничто — это верно. Вот только рая нет. Но можно и к этому привыкнуть. Человека можно приучить ко всему.

Пять тысяч камикадзе было в Японии в последнюю войну. Все погибли. Да еще другие смертники — на суше, во флоте. За микадо. Подумать только! За жалкого человека, волею судеб поставленного у власти. Вот что можно сделать с людьми. Поражает. Сам видел таких смертников в Маньчжурии.

Нет, это не люди будущего. Не нужно делать людей фанатиками. Счастье нужно строить на разуме.

Не хочется ни о чем думать. Голова тупая и тяжелая.

Можно, наверное, пустить родителей? Кажется, они держатся мужественно. У матери Алеши совсем застывшее лицо. Если попросят — пущу.

Опять кто-то идет. Стоит у двери.

— Да, входите, если нужно.

Это Виктор Петрович. Не хочу его видеть.

— Что скажете?

— Хочу рассказать, что прокурор спрашивал.

— Не нужно мне рассказывать.

— Вы ведь сказали тогда, чтобы прибор поставить? Да?

— Да, я ему уже сообщил об этом. Я разрешил поставить. Вот вы, к сожалению, не проверяли его должным образом. Но об этом уже поздно говорить. Вы и для себя, когда шли в камеру, тоже не проверяли. Так что вам все прощается.

— Вы извините, если я что не так.

— Пожалуйста. Все «так». Сдали вы протоколы опытов? Где-нибудь известно, что Алеша получил научную тему?

— Все в лаборатории знали, что ему дана тема.

Придираюсь. Где это может быть записано в середине года? Но я об этом тоже не знал. Всегда ищешь кого-нибудь виноватого в своих несчастьях. Не нужно. Он виноват в том же, что и я, — в глупости, что не учел кислорода.

— Хорошо. Можете идти. Завтра позвоните инженерам, предупредите, что начато следствие.

— До свидания.

Плохо ему. У меня еще есть какие-то оправдания перед людьми: сотни, нет — тысячи моих больных живут. После смертельных болезней. А у него что? Наука? Это абстрактно. Сам рисковал больше всех? Но это дело каждого, а о других — пекись. Нельзя его винить.

Восемь часов. Позвонить все-таки домой. Тоже долг. Кругом долги.

Буква и пять цифр. Тут же снимают трубку. Значит, сидела у телефона, ждала.

— Да, это я. Ты уже слышала? Марья? Ну вот, спасибо ей. Я приду только после конца. Все.

Врач, товарищ. Все понимает.

Сумерки опустились на сад. Все окрасилось в серый цвет. Не хочется зажигать свет — пусть бы думали, что меня нет.

Там ничего не изменилось. Нет, стало хуже. Кровяное давление падает, пульс учащается. Кажется, начинается отек легких.

Разрешил сидеть родственникам, если попросят.

Снова ухожу к себе — ждать конца. Не хочется ни с кем разговаривать.

Так весело начался день. Рассказывал о Париже, смеялся. Теперь кажется, что это было очень-очень давно. Или было во сне. Судьба переменчива. Сначала огорошили Сашей, потом поманили успехами камеры. Потом все рухнуло.

Трудно пережить эту катастрофу. Доверие утрачено навсегда. Теперь не построят не только камер, но и новой операционной. Так и будем мучиться в старых. Асептики32 не создать, результаты не улучшить. Доказательства вежливо выслушают, пообещают, но не сделают. «Помните, он ходил, показывал кривые, обещал? Надо проверить, так ли это нужно — операционная?» И коллеги тоже найдутся, скажут: почему все этой клинике? Много ли больных нуждается в операциях на сердце? Не проверить ли вообще всю его деятельность?

Теперь будут проверять все и вся.

Пусть проверяют. Ошибки всегда можно найти, но в общем мы работаем неплохо. Есть цифры отчетов. Но если захотят ошельмовать, так достаточно и частностей. Любую мелочь можно раздуть как угодно.

Брось скулить.

Никто не будет тебя шельмовать, никому это не нужно. Честная работа всегда видна. Кое в чем придется пострадать — так разве зря? Разве можно так просто сбросить этот взрыв?

Нельзя.

Сидеть тихо и работать. Работать как вол. Оперировать, выхаживать, лекции читать. Ничего не просить, в том числе и операционную. Сжаться. Отрабатывать. Как раз и хватит до пенсии.

Теперь юбилей можно не делать. Все имеет свои плюсы. Так не хотелось этого чествования, с адресами, с речами. Иные — искренние, иные — лицемерные. Уже закидывали удочку, отказов не принимали. «Притворяется, а сам хочет...» По-честному — не хочу. То есть в силу сложности человеческих мотивов какая-то маленькая часть душонки не прочь покупаться в лучах почета, но только самая маленькая. Я ее всегда легко придавливал.

Усложнится обстановка в клинике. Авторитет среди врачей падет значительно. «Раз он это не мог предвидеть, то...» и так далее. «Вот и с клапанами тоже». Да, тоже.

Больные будут меньше верить. Но я никогда ничего не обещал, всегда честно предупреждал об опасности. Слишком честно — просто не хотел брать тяжести решений. Ох, я уж их столько взял, решений..

Но самое главное, пожалуй, не в этом. Вера в себя поколебалась. Как же я мог?.. Ученик шестого класса знает про кислород, а я, профессор, не учел. А они, все другие, мои помощники? Кандидаты, инженеры? Они так привыкли слепо доверять твоим мнениям.

Даже Саша видел эту камеру, знал об опытах, я ему показывал подсчет насыщения крови кислородом.

Довольно сетовать, делу не поможешь. Вернуть нельзя. Каждый получает, что заслуживает.

Избитые сентенции. И перестань об этом думать, эгоист. Все рассчитываешь, много ли потерял. А они все потеряли... И это тоже избито. Рассчитываю я не для себя. Мне не нужно ничего. Но делу нанесет большой урон. Ах, он печется о деле! Сам небось суда боишься.

Да, делу большой урон. Я не смогу, по слабости, вшивать клапаны, оперировать тетрады. Не построят камеры — не сбудутся надежды на прогресс медицины. Многие люди умрут, которых можно было бы спасти. Я это теперь твердо знаю, это не разговоры.

И слава от тебя уйдет... Небось уже заглядывался на академию... «Первый в Союзе применил высокое давление!» Как же! Не волнуйся, камеру и без тебя сделают, медицина не пропадет... Перестань. Так нам никогда не договориться. Количественная оценка добра и зла. Все по той, Сашиной тетрадке. И потом еще были разговоры, когда поправлялся, в клинике лежал. Как его теперь оперировать? Как сам решит. Я должен. Ах, отложим, отложим этот разговор!

«Оценить поведение человека можно с позиций высшей системы, в данном случае — общества. Оценка сложная. Нужно подсчитать количество человеческого счастья, которое получает общество в результате тех или иных действий». Это он так примерно говорил.

А как рассчитать счастье? «Баланс», как он любит говорить. Счастье — это только крайнее возбуждение центра приятного. А обычно — просто удовольствие от жизни. Если ничего не болит, сыт, любим, не притесняем. Все добивался от меня — какими физиологическими тестами определить? Думаю, что можно, но разве я физиолог? Вот если просуммировать во времени счастье твое, близких, окружающих, всех людей, и даже будущих, от твоих поступков, то это и есть мера добра. А несчастье можно тоже сосчитать — это зло. Суммировать с обратным знаком.

А смерть — это как?

Он и на это отвечал. Говорит, нужно приблизительно прикинуть, сколько бы человек прожил, с каким средним уровнем счастья. Будет какое-то число. Его и взять со знаком минус. Это зло смерти. Его можно списать на природу — если болезнь, или на человека — если убийство. Как сегодня.

Арифметика эта для врача весьма полезная, да и для всех стоящая. Он и цифры собирался под это подвести, но, наверное, не успеет.

Две жизни, несчастье близких — затухающее, но может быть на много лет. Все со знаком минус. Три спасенные жизни, из них двое — сердечные больные, — неизвестно, надолго ли. Это со знаком плюс. Удовольствие их родственников — тоже. Баланс, думаю, будет отрицательный. К этому еще добавить ущерб для больных от моего падения... Вот цена аварии, цена моего поступка. Без всяких эмоций.

Но если бы камера удалась? Были бы одни плюсы. То есть ошибки, наверное, иногда допускались бы, но общий баланс несомненен.

Значит, нужно камерой заниматься и дальше.

Нужно, только умнее. И уже не мне. Не мне!

Хватит!

Совсем темно. Включим лампу. Уже почти девять часов. Уже вон сколько времени прошло с того момента.

Выпить бы сейчас! Может быть, сходить попросить спирту у Марины? Частая история среди хирургов. Стопочку после неудачной операции. И после удачной — тоже. Нет, до такого еще не опускался.

Ограничимся сигаретой.

Кто-то стучит. Олег.

— Что пришел? Тоже докладывать о прокуроре?

— Нет, больным становится хуже. Давление падает, пульс урежается. Что-нибудь будем делать? Может быть, в артерию кровь перелить?

— Ничего не нужно. Я сейчас сам посмотрю. Ты все сдал прокурору? Наверное, записи такие, что стыдно показать.

— Не так чтобы стыдно. Все больные с синими пороками записаны в книгу. На тех, которых лечили, — почечная, оба оперированных, — показал истории болезни. Он просил сделать копии.

— Пошли.

Вечерняя клиника. Ребятишек укладывают спать. В раздаточной убирают посуду после ужина. Делаются вечерние назначения. Все как обычно. Издали слышно, как работают аппараты искусственного дыхания.

В палате полный свет. Так неприятно режет глаза после полумрака коридора. Иначе нельзя, нужно смотреть за аппаратами.

Лежат как забинтованные мумии. Около Алеши сидит мать, смотрит в одну точку, неподвижна. В ампулах капает кровь.

Нина сидит перед электрокардиоскопом, периодически нажимает кнопку и смотрит, как зайчик вычерчивает кривую. Шепчет мне:

— Пульса уже нет. Давление не измеряем. Молчу. Нельзя нарушать тишину.

— Скажите мне, когда остановится сердце.

Что она думает — мать? Вспоминает? Вся жизнь ее мальчика проносится перед глазами. Так я предполагаю — ведь именно так пишут во всех книжках... Скорее бы.

В коридоре. Сигарета, с Олегом.

— Где другие?

— Мать в ординаторской, не может видеть. Муж где-то здесь. Вышел покурить.

Покурить — это хорошо.

Опять бреду в кабинет.

Темнота в окне. Дни уже короткие. Что-то еще лезет в голову, мелкое.

Все дела сделаны. Все эмоции выданы. Усталость. Горечь во рту. Тоска. Даже скука. Да, скука. Наверное, если самому умирать и вот так ждать — будет скучно. Скажешь: «Скорее!»

Когда впереди еще такая череда неприятностей, не хочется жить. Ты просто слабый человек, что тянешь эту волынку. Так бы все было красиво! «Не в силах перенести...»

Перестань. Уже много раз ты мусолил эту мысль. Не будь смешным.

«Тщета жизни». «Муравейник» — это все пошло, избито.

Муравейник — да. Когда смотришь с большой высоты — небоскреба или Эйфелевой башни, — то люди, машины бегают, суетятся, как муравьи.

И это все известно. Сотни раз писали. Но что же тогда думать человеку? Вот в такие минуты, когда делать ничего не можешь (бессмысленно!), когда говорить ни с кем не хочется, все известно, что скажут, когда впереди крики матерей, потом похороны, потом комиссии, следствие, даже суд...

Не думать нельзя. Мозг так устроен. И уйти домой и там выключить мозг — нельзя. Этика. Обязательства. Хотя бы что-нибудь случилось, что бы потребовало действий!

Остается сидеть и курить. Пусть мысли бегут, какие хотят.

Похороны, наверное, будут послезавтра. Наши должны помочь организовать. Петро? Или директор выделит кого-нибудь? Местком? Спросить завтра. Кому-то от клиники нужно говорить на могиле. «Жертвы несчастного случая... важнейшие научные исследования на благо людей...» Банальные слова. И еще — много праздного любопытства.

Ничего изменить нельзя.

Вот идут. Даже сердце сжалось.

— Михаил Иванович, все. У Алеши сердце остановилось. У второй (ей трудно назвать имя) еще есть сокращения.

— Плачет?

— Нет, сидит как каменная.

— Спасибо.

Что теперь делать? Нужно идти туда. Обязан. Как страшно. Пусть обругает. Пусть ударит. Если ей будет легче.

Полутемный тихий коридор. «Пусть ударит».

И здесь тишина. Только звуки аппаратов. Они не выключили, побоялись. Значит, это я должен сказать: «Остановите».

Она сидит, склонившись у изголовья.

Щупаю пульс для вида. Через тонкую повязку — неподвижность.

— Приключите кардиоскоп. Делаю вид, что смотрю. Знаю, что ничего нет. О Боже! Дай мне силы! Подхожу. Говорю громко:

— Он умер. Остановите аппарат.

Подняла голову, посмотрела на меня невидящим взглядом. Я выдержал взгляд.

И все.

У Нади на экране были еще видны редкие сердечные сокращения. Нужно еще подождать. Около нее никого нет. Мужу трудно сидеть здесь. А мать лежит. Понимаю. И мне представляется — здоровая, жизнерадостная... Она у нас долго работала. Какая нелепость! Снова банальные слова.

Я ушел. И еще сидел без всяких мыслей с полчаса. Потом сердце остановилось, и меня вновь позвали.

— Остановите.

Кончился еще один этап жизни.

День шестой. Через три месяца

Сегодня у меня день рождения. И даже юбилейный.

Шестьдесят лет.

Считай, что жизнь уже кончилась. Что можно сделать на седьмом десятке?

Если бы не это, можно бы еще поработать. Годы идут, а им не веришь. Оценки меняются, и старику кажется, что он думает, как молодой.

Впрочем, не всем. Я трезво вижу, как накапливаются тревожные признаки старости. В горку уже труднее подниматься. Смотришь, молодые обгоняют, и даже легко. Имена забываются. Но что приятно: важное пока помнится хорошо. Память будто просеивает, что надо, что нет.

Но и это начнет уходить. Все меньше будет важного, и само оно изменится, не заметишь даже как.

Утешает, что были умные старики. Наверное, для того чтобы «важное» сохранилось, нужно тренировать мозг, думать и думать, искать.

Оперировать становится труднее. И раньше не считал себя виртуозом, а теперь руки дрожат все больше. Усталость.

Но я строго за собой слежу. Если операции каждый день, то ничего, получается. Нужна тренировка, чтобы все эти «модели движений» не застаивались, не ржавели. Тогда еще можно потянуть.

Здорово ты цепляешься за это «потянуть».

А что же мне делать? Чуть оказался без работы — и тоска захватывает так, что нет спасения. У молодого всякие удовольствия, они его отвлекают. А старому? Книги? Я их очень любил, отдавал каждую свободную минуту. Теперь — нет. Редко что-нибудь взволнует, увлечет. Беседа? Да, были друзья и есть теперь, но утомляет. Разговоры одни и те же. Кажется, интеллектуальные, но поразительно одинаковы... Вот только с Сашей всегда интересно. Но он скоро умрет.

Новых таких друзей не будет. Есть умные люди, но им со мной неинтересно, и искать их трудно, я стесняюсь.

Может быть, удастся спасти?

Может быть. Я пойду на эту операцию, как на смерть.

Не лицемерь: это он — на смерть. Ты останешься жить. Инфаркта или инсульта не будет. Слишком следишь за собой — не ешь лишнее, физкультура. Так я ж для работы стараюсь... Да, говори, говори.

Шестьдесят лет.

Еще год назад эдаким бодрячком шел. «Вот клапаны сделаны, вот будет камера. Практическая кибернетика». Ученики. Новая клиника. Книгу напишу. Буду, конечно, стареть, но красиво, благородно. Идеи выдавать — ну, так лет десять еще. Оперировать ребята будут, а я вроде как патриарх какой... На золоченом кресле.

Черта с два!

Клапаны не удались. Камеры нет. Новой клиники с кондиционерами, идеальной асептикой не будет. Кибернетика? Но вон Саша погибает, а без него один Володя не вытянет. Да и машины нет, а кто ее нам даст теперь? Стоит дорого, достать трудно. Не будет. Начальство не доверяет, и правильно, раз ума не хватило.

Паши землю. В поте лица отрабатывай долги. В холщовой рубахе, босиком.

И тут не можешь без фразы.

Пойдем работать, смотреть больных. Впереди еще долгий день труда. И слава богу.

Знакомый коридор. Ребятишки, сестры хлопочут. Линолеум совсем ободрался. Не сменят. И даже просить теперь стыдно.

Всех больных знаю. Каждый день смотрю, все боюсь пропустить чего-нибудь.

— Сережа, почему ты ходишь криво? Уже давно пора выпрямиться. Ну, давай.

Вот противный, совсем искривился. Пожимаю ему руку, он куксится, сдерживает крик.

— Терпи, ты ведь уже большой, школьник. Ну, давай еще!

— Дедушка, хватит!

Ладно, пущу. Недосмотрели: сначала щадил руку с больной стороны, а теперь привык. Ничего, это можно поправить. Но лишняя неделя труда.

На послеоперационном посту тишина. Тяжелых больных нет. Мария Дмитриевна разбирает медикаменты в шкафу — уборку делает. Это утром-то, когда всегда дела полно.

Поняла:

— Вот видите, Михаил Иванович, даже делать нечего.

— Соскучились?

— Ну нет. Лучше бы всегда так было, чтобы без осложнений, без смертей.

Смотрю ребятишек. Ничего особенного. Нина такая же спокойная, суховато-ласковая.

Что я о ней знаю? Почти ничего. Знаю, что и как она может оперировать, какую статью напишет, состояние ее диссертации, как относится к больным, что помнит, о чем забывает, как реагирует на замечания начальства, как обращается с сестрами. Это все нужно для работы. А за этим?

Поздно перестраиваться. Почему? Нет, ты посмотри ей в глаза, спроси, как растет ее сын, читала ли она «Лезвие бритвы» и что думает о новой пьесе в нашем театре.

Она удивится: «Что это шефу стукнуло?»

Не стоит ее смущать. Еще подумает, что заискиваю в своем теперешнем плачевном положении.

Об этом никто не говорит. Вся клиника будто притаилась, чего-то ждут. Три месяца не оправимся от шока. Я, наверное, вообще не оправлюсь. В старости процессы приспособления сильно ослабляются.

Сижу у стола и просматриваю истории болезней, анализы. Нина стоит рядом. Обычные записи, всегда можно найти грехи. Раньше не обращал внимания, если это касалось только формы.

— Прошу вас, Нина Николаевна, дописать анамнез33 у Спивака, раз это не сделали раньше. Расспросите родителей.

— Хорошо.

Подумала: «Трусит шеф».

Конечно, трушу.

Вспоминаю: утренняя конференция вскоре после аварии. «Учтите, что отношение больных и начальства к нашей клинике может измениться, руководитель ваш находится под следствием. Очень прошу быть осторожными в работе и пунктуальными в документации». Больше ничего.

Ничего, уже немного переболело. Никто из больных от операции не отказался. Никто из врачей не позволил себе ни одного злорадного взгляда.

Ну, а начальство?.. Оно еще своего слова не сказало. Может, хочешь, чтобы тебя по головке погладили? Ободрили? «Вы у нас такой талантливый, новатор... Продолжайте в том же роде». А ты не знал, что в атмосфере кислорода пожар опасен.

Впрочем, я чувствую, вижу, что уважение ко мне упало, даже у моих ребят.

В общем-то ты вел себя трусовато, товарищ. Скажешь — «политика», временное отступление, и никто не будет спорить. Нельзя делать рискованные операции после такой катастрофы. Пусть больные умирают своей смертью, я не Бог.

Нет, не Бог. Просто слабый человек, который теперь все время сомневается: «Имеешь ли право решать вопросы жизни и смерти?»

Наверное, не имею, раз так случилось. Имею право делать обычные, нормальные операции, ушивать отверстия в перегородках, расширять сросшиеся створки клапанов. Четыре года это делаю, результаты хорошие, неудачи случайны и редки, если строго все учитывать и не браться за тяжелых больных.

А тяжелые? Тетрады, клапаны? Всякие там Вовы, Люси, у которых сердце большое, давление в легочных сосудах высокое. Для которых только операция, причем именно сейчас, может спасти жизнь, а через полгода уже будет невозможна?

Оставьте, оставьте меня, я все знаю! Я знаю, что обязан, что если не я, то практически никто, потому что в Москве и своих таких больных довольно...

Но я человек и не могу...

Я сдался. Струсил. Отказал в операции всем больным, ожидавшим искусственных клапанов, выписал ребятишек с тетрадами Фалло.

— Куда же мы теперь пойдем? — Не знаю. Я не могу. Не могу!

И они уходили, обреченные. А я сидел. Предатель, я предал их.

И вот клиника работает тихонечко. Делаются операции, почти столько же по количеству, и с АИКом — тоже, только больных оперируем по выбору, спокойных. Когда и операция нужна, и риск невелик. И родственники предупреждены даже о маловероятных осложнениях. А если настаивают, то даже и расписку просим написать... Вот мы какие теперь... осторожные.

Чтобы никто не мог упрекнуть.

Никогда я не был таким подлым.

Но ведь и под следствием я тоже первый раз.

Значит, того и стоил.

Одиннадцать часов. Нужно идти мыться.

— Так, пожалуйста, Нина Николаевна, просматривайте истории болезней. А то молодые ординаторы часто невнимательно заполняют.

— Да, обязательно.

Сашу не навестил. Каждое утро захожу поговорить немножко. Тягостные визиты.

Потом, после операции.

Кибернетику, конечно, двигать надо. От нее никто не умирает, а интересного много. Куда-то нужно приложить свою энергию. А кроме того, выигрышные работы, пусть начальство заметит. В нашем положении и это нужно.

Операционная. Хорошо здесь. Разрез уже сделан. Женя оперирует уверенно и небось думает: «Хотя бы шеф не пришел». Если не приду, операцию не остановишь, он и сам закончит. Аспирант третьего года.

Но так не бывает, я всегда прихожу.

Вымыл руки, Марина меня одела, встал на свое место.

Сейчас меня никто не тронет. Идет операция. Можно отложить в сторону все мысли, заботы. Даже арестовать нельзя: «Михаил Иванович оперирует...»

Все работают молча. Я и раньше не любил посторонних разговоров, а сейчас и совсем молчу. Правда, ругаться тоже перестал. Заискиваю? Нет, просто стыжусь. «Не имею морального права».

Вскрыл перикард. В полости немного жидкости. Отсосать. Хороших помощников при операции не замечаешь. Только подумал: «Вот тут отодвинуть ткани», — чья-то рука с инструментом уже тянется и отодвигает. А вместо Марины тоже стоит автомат: зажимы, ножницы, пинцеты будто сами со стола в руку прыгают: «Держи».

Ушко предсердия большое, щупаю его — от тромбов свободно. Это хорошо. При четвертой стадии часто бывает тромбоз. Сейчас он мне совсем не нужен — возможна эмболия мозга, смерть. Разводи потом руками перед родственниками.

Привычными приемами, совсем механически обкалываю основание отжатого зажимом ушка — накладываю «кисетный шов», чтобы потом обтянуть ниткой палец, когда введу его в сердце. Совсем простая процедура, аспиранты быстренько научаются, а раньше казалось так страшно.

Вершину ушка отсек. Выпустить немного крови — вдруг где-то маленький тромбик? Слегка отпустил зажим — вот какая струя крови! Но только доля секунды, кубиков двадцать. Миша отсосал ее.

Он неприятен мне после этой истории с клапанами. Не проявлял бы он своей изобретательности, не было бы этих семи операций. Семи смертей. Нет, не семь — Лена хорошая, уже с новым клапаном (не Мишкиным!), а Саша еще жив. И Тихон — тоже. Но сильно плох, нельзя оперировать повторно. Умрет.

Не будем думать. Я сейчас обязан ни о чем не думать, кроме как об этом сердце. Даже если бомбы будут валиться с неба.

Ревизия сердца. Красивые мужские руки у Жени.

Раскрываю зажим, и палец легко проскальзывает в полость предсердия. Ни капли крови — Женя обжимает палец кисетным швом...

Ну вот, пожалуйста. Кальцинаты! Холера Зоя, не предупредила. Не видела или, может быть, не показали?

— Твоя больная? Смотрела Зоя Дмитриевна на кальцинаты?

— Вообще смотрела.

— Я проверю.

Да, проверю. Когда докладывал в субботу — молчал о кальцинатах, а наша глазастая Зоя редко ошибается.

Вынул палец из сердца, зажал ушко. Ничего пока не делал с клапаном, только слегка пощупал поверхность створок — на ней твердые глыбки кальция, прямо тут лежат, на поверхности.

Нужно подумать. Совсем некстати теперь такие штуки. Когда буду разрывать сращенные створки, любая известковая крошка может оторваться и закупорить мозговой сосудик. А клапан сращен очень сильно — отверстие и кончика пальца не пропускает. Если не трогать, а просто зашить, едва ли переживет послеоперационный период. Но может и пережить, лечить умеем, и сердце еще не очень расширено. Однако через год-два все равно умрет.

— Муж здесь, не знаешь?

— Телеграмму посылали, а приехал ли, не спросил. Забыл. Да ведь она взрослая.

— Взрослая, конечно. Что тебе беспокоиться о родственниках. Комиссуротомия34 — это же пустяк. Небось жалел, что я пришел рано, руки чесались.

Молчит. Что с него теперь взять? Нужно кого-то послать, спросить. Смотрю вокруг.

— Володя Сизов, сходи вниз, узнай, приехал ли муж. Если есть, то объясни ему, что нашли при операции. Спроси: рисковать или нет?

Посмотрел на меня удивленно, пошел. Ага, Марья вмешивается:

— Погоди, Володя! Как же так можно делать, Михаил Иванович? Разве он может сейчас такой вопрос решать, муж-то?

Злость.

— А я могу? Что я ему потом скажу, если помрет от эмболии? «Не предусмотрели...» Его жена — пусть решает.

— Нет, вы только подумайте, что он говорит! Поставьте же себя на его место! Ваша бы жена лежала, вы бы ничего в этом не понимали и вас бы спросить: «Рисковать или нет?» Чтобы тут же ответить, сразу... Видно, у вас уже ум за разум заходит.

— Так что, идти или нет?

— Черт с вами, не ходи...

Что же это со мной? Неужели страх суда, лишения работы, позора вывернул меня наизнанку? Инстинкты захватывают все подряд. Человеческое — это только оболочка?

Но ведь я и раньше не заблуждался на свой счет. Не герой. Ну нет, последние годы ты уже взирал на себя с уважением... Значит, рано...

Извиниться надо. За свинство просить прощения по крайней мере.

Но Марья уже отошла. Ей противно.

Бурчу про себя, что думаю. Некуда деться, нужно рисковать.

— Марина, приготовь расширитель.

Разделение створок клапана нужно делать через желудочек. Так меньше шансов на отрыв крупинок кальция, чем при введении пальца.

Накладываю кисетный шов на верхушку сердца. Она прыгает под руками, но мне не трудно. Привычка. Все равно что ходить по лодке во время качки.

Проколол стенку желудочка узким скальпелем. Брызнула тонкая струя крови. Женя затянул шов.

Палец правой руки ввожу в предсердие.

— Давай расширитель. Поставь на тридцать миллиметров.

Момент — и расширитель введен в полость желудочка. Теперь нужно продвинуть его в предсердие через узкое отверстие сросшихся створок навстречу пальцу. Это тоже не трудно.

(Ну, пронеси, Господи!)

Раз! С легким треском, который я чувствую пальцем, клапан расширен. Извлекаю инструмент. Щупаю пальцем отверстие. Расширилось, но мало. Глыбки кальция совсем обнажены. Можно бы на этом остановиться? Эффект будет, хотя и не длительный. Недостаточно разделенные створки срастутся снова. Нет уж, иди до конца. По-честному.

— Марина, поставь расширитель на сорок миллиметров.

А бес шепчет: «Ох, не испытывай судьбу дважды! Улучшение будет — и хватит. Не время теперь рисковать!»

— Заткнись!

— Что?

— Так.

Ввожу расширитель вторично. Легко проходит в предсердие, встречаю кончик пальцем. Ну? Да! Нажимаю на рукоятку. Расширяю. Удаляю инструмент. Ощупываю, что получилось. Вот теперь хорошо. Отверстие совсем широкое, почти как у здорового. Обратного тока нет. Эффект будет отличный. Если только она проснется.

Молча зашиваю предсердие, желудочек. Несколько швов на перикард. Иглодержатели новые. Иголки не крутятся. Проверить, нет ли где кровоточащего сосудика. Провести дренажную трубку через межреберье.

Все делаю совершенно механически, а мысли только одни: «Хоть бы не эмболия! Не наказывай меня за слабость, она-то не виновата!»

Тремя швами стягиваю ребра.

— Леня, пробуждай больную.

— Так еще рано, еще будут шить минут пятнадцать.

— Пробуждай, говорю. Потом добавишь закись. Мне нужно.

Пожал плечами: «Какое нетерпение! Все равно, если эмболия, так не поможешь».

Он не понимает, что я не могу ждать лишние полчаса. Что я выдержать их не могу.

В предоперационной снимаю перчатки, халат. Опускаю маску на подбородок. Мою руки. Ничего не думаю.

Сажусь в сестринской в кресло.

Похороны. Два закрытых гроба. Масса цветов. Плачущие родственники, подруги. И еще — любопытные. Всякие вздорные разговоры. Стою в толпе. Хочу сжаться, стать невидимкой. Все равно все видят. «Вот этот главный». А мне слышится: «Убийца, убийца».

Неужели теперь до смерти будут стоять эти картины?

Что произошло? Эта катастрофа — только часть всей моей профессии, всей жизни. Мало ли покойников за спиной?

Но то больные.

Конечно, больные. Почти все обреченные. Такая у нас клиника — сердце, легкие, пищевод. Но раньше до этого были и другие — грыжи, аппендициты, ортопедия.

Да и сердечные не все же должны скоро умереть. Иные ребята с боталловым протоком могли жить и до двадцати и даже тридцати лет...

Были же смерти из-за прямых ошибок. Моих ошибок или помощников, что то же самое, потому что я за них в ответе перед всеми.

Так почему же в памяти именно эти?

Ведь и они служили тому же, что и те, больные. Чтобы спасти других людей, сделать их здоровыми.

Сколько я прооперировал? Тысячи? Никогда не вел этих подсчетов, но, конечно, тысячи. Если бы выстроить их всех — был бы полк...

Одни и те же мысли, сколько раз!

Перестань! Все равно не помогают эти расчеты...

А в подсознании только ожидание. Почему он не идет? Уже пора бы. Долго ли разбудить, если наркоз правильный? Не просыпается. Значит, эмболия. Еще один прибавился. Не там, на площади, где полк строится, а там, где кресты.

Идет. О...

— Михаил Иванович, глаза открывает. Можно снова давать наркоз?

Все внутри сразу обмякло, мысли пропали. Радость.

— Да, Леня, давай. Давай.

Пронесло. Есть еще счастье у меня. Или у нее?

Теперь можно идти отсюда. Раз глаза открыла, значит, проснется, эмболии нет.

Полк все-таки стоит того, чтобы страдать.

Как это я мог спросить такое у мужа? Ужасно. Нужно следить и следить за собой все время. Я буду следить. Иначе — не оправдаться. Перед собой не оправдаться.

А суд? Ну что ж.

Иду в кабинет. Затем — к Саше. Кажется, я скоро смогу его оперировать.

Здорово меня отчитала Марья. Молодец, так и надо, поделом. Но все-таки неловко — прямо перед ребятами. «Ум за разум у вас заходит...» Не добавила «от страха».

Ага, Виктор ждет около двери. Гаснет хорошее настроение. Не хочу слушать ничего о следствии, о комиссиях, о родственниках. Здоровается подчеркнуто вежливо.

— Здравствуйте. Есть дела?

Не предлагаю сесть. Скорей уйдет.

— Я уже давно хотел спросить вас, как быть с этой работой. Мне кажется, что нужно продолжать. Это так важно для медицины.

И для тебя? Ждал этого вопроса.

— Нет, я не буду продолжать. Не считаю себя достаточно компетентным для такой работы.

На кладбище: мать Алеши, плачущая на гробе. Потом: «Вы убили его». Нет, больше не прикоснусь. Буду делать то, что могу.

— Может быть, на мелких животных? Можно сделать такую маленькую камеру.

Злюсь. Тебе была дана возможность, а ты... Ты только этим и занимался, мог бы предусмотреть... Не надо говорить. Он не сообразил.

Кроме того, он рисковал больше всех. Тоже бы остались мать, жена, дети... Не тебе судить.

— Нет, Виктор Петрович. Нет и нет. Я к этой проблеме больше не прикоснусь. Я стар. И вы этого тоже не будете делать. По крайней мере у меня. Я не доверяю вам. Можете искать другую лабораторию.

И вообще — уходи. Я не могу с тобой работать. Знаю, что сказал жестоко, но иначе не могу.

— Вы меня выгоняете?

Лицо у него такое жалкое сделалось. Не нужно жалеть. Никто его не тронет. Что с него спросишь, если сам рисковал больше двадцати раз?

А трепка нервов — что же, он заслужил. Нужно было лучше смотреть. Не мальчик.

— Нет, я вас не выгоняю. Возможно, мы будем развертывать работы по клинической физиологии. Применение вам найдем.

«Работы по физиологии». Еще от одного не отдышался, а уже за другое. Не юноша, помни.

— Я подумаю. Вас интересует ход нашего дела?

«Нашего дела». Поди ты к черту! Но нет, все-таки любопытно. Твердо решил ничего не предпринимать, делать свое прямое дело, но нет, не утерплю... слаб...

— Ну, расскажите, только коротко. Не показать интереса. Он все еще стоит.

— Садитесь.

— Спасибо. Мне удалось познакомиться с заключением экспертной комиссии...

Помню: пришли человек шесть. Сдержанные, спокойные, умные, а я перед ними такой маленький, глупый. «Как же вы это так...»

— Акт ужасный. Там написано около двадцати пунктов. Нарушены такие-то и такие-то инструкции, параграфы, правила... Ничего не пропущено...

Все знаю. Теперь я все знаю. Оказывается, уже были подобные пожары, и не раз. В каких-то секретных приказах они фигурируют. Только я к ним доступа не имел. И инженеры, видно, тоже. Хотя должны бы. Предкамерок, оказывается, нужен, шлюз. Чем бы он помог, если загорелось? Если это все продолжалось полминуты? Разве можно было открыть какую-то дверь?.. Но в общем инструкции правильные. Не было бы аварии, если бы я знал все это. Опыты были бы, конечно, неполноценные, но это уже в инструкциях не предусмотрено... А может быть, удалось бы что-то придумать.

Поздно сетовать теперь!

— Так вот, Михаил Иванович, знающие люди говорят, что мы не должны подписывать такой акт. Что нужно готовить возражения.

— Ничего я готовить не буду. Комиссия правильная. Уверен, что ничего нам лишнего не приписали, а замазывать наши грехи они не обязаны.

Конечно, не обязаны. Для них, комиссии, все равно, что наша камера, что в красильне где-нибудь котел взорвался, когда кочегар напился. Они ведь не видят, как больные умирают от отека легких. Брось, это уже сантименты.

— Я могу сказать в свое оправдание только одно — не знал этих инструкций и параграфов. Больше — ничего. Если вы что-нибудь имеете сообщить о себе — пожалуйста, защищайтесь. Запрещать не собираюсь. А я уже следователю все сказал, что знал.

Сказал. Нормальный был допрос: спокойный, объективный. Спросили не только о параграфах, но и для чего делалось, что могло дать медицине. Хотелось, грешным делом, узнать: «Какая статья, сколько?» Удержался. Ни к чему. Человек должен отвечать за свои дела. Хотя какой-то щеночек в глубине скулил: «Да я же для тех ребятишек делал, не для себя...» — удержался.

— Ну, что я. Все от вас зависит.

— Ничего от меня уже не зависит. Кончилась зависимость. Еще что есть?

— Пенсию назначили за них... Обыкновенную, небольшую.

Тоже знаю. Виктор ходил хлопотал, собирал бумаги. И я ходил. Но есть закон, его не перейдешь. Персональных заслуг не признали. Да и какие они, заслуги? Оба честно работали, с интересом, видели для чего. Даже ссорились за право кому ставить опыт. Это я уже потом узнал.

Ничего нельзя вернуть.

Чего он сидит? Еще что-то хочет сказать? Плохо ему тоже. У меня хоть есть «полк», а у него? Тоже есть — сорок часов риска.

— Еще есть дела?

— Нет... больше ничего.

— Ну, тогда извините...

Встал, ушел понурый... Вот так ломаются отношения между людьми. Что он — плохой? Глупый? Нет. Но мне с ним трудно.

Нужно к Саше идти. Тяжела становится дружба в таких обстоятельствах. Не хочется идти к нему. Не покидает чувство вины, хотя никто не обвиняет. Нет, может быть, те и обвинили, но Саша, он понимает, что уже был бы мертв. Но только умом, не сердцем. А отношения людей — от сердца. Или я просто внушил себе? Что он — целовать меня должен? Со всеми такой, даже с Ириной.

Ирина верит. Просит меня, настаивает: «Оперируйте».

Саша молчит об этом. Разве это не деликатность друга?

Пойду. Серый денек за окном. Тополя совсем голые. Последней бурей все листья снесло, и сразу стало неуютно. Так и у меня — декабрь. После бури. Но уже без весны впереди,

Зимой тоже бывают красивые деньки. Не верится, что снег выпадет, занесет эту грязь и слякоть.

Может быть, Саша расскажет что-нибудь интересное? Он думает и думает неотступно. Одержимый.

Заглянуть в посленаркозную, наверное, мою женщину уже вывезли. Есть еще крошечка беспокойства.

Спускаюсь.

Ого! В палате всего двое больных. Быстро они сегодня провернули. Чего бы это?

Вон лежит моя. Уже трубка удалена, значит, порядок.

— Как, Леня?

— Нормально. Никаких мозговых расстройств. Пульс только частит.

— Ничего, операция хорошая, сердце справится. Скажи Жене, пусть в журнал запишет. И мужу пусть скажет, а то небось забыли.

Да, я же хотел проверить, смотрела ли Зоя кальцинаты. Бог с ним, не буду. Все обошлось, а он и так понял.

Петро встретился в коридоре. Идет переодеваться, только что из операционной.

— Быстро ты сегодня управился. Не трудно было?

— Да легкий порок. Машина работала всего пятнадцать минут. Уже проснулся парень. Вы никуда не уходите?

— Нет пока, а что?

— Да так...

Разошлись. Чего бы ему? Я мог бы уйти, только с Сашей посижу. Иногда и надолго затягиваются беседы. Он забывает болезнь. Я — «это».

Вот и Сашина палата. Мешают ему, наверное, ребятишки в коридоре, шумят, но больше негде .положить.

— Здравствуйте, Саша.

Улыбается, здоровается. Вид сегодня ничего, приличный. Или только кажется? После того как проснулась эта женщина, все кругом немножко светлее окрашивается.

Обычная поза: высоко на подушках, колени согнуты, папка с листом бумаги. На столике, на окне — книги. Нанесли, лежит уже почти четыре месяца.

Мое место — на стуле, рядом с кроватью, против окна.

— Поздравляю вас с днем рождения.

— Спасибо. Радости мало в таких днях, когда седьмой десяток.

Второе поздравление сегодня. Утром на конференции Петро сказал несколько слов. Не больше, чем нужно. Все знают мою нелюбовь к поздравлениям, поэтому всегда препираются, кому говорить. Сами же мне рассказывали в веселую минуту. Были такие минуту раньше, хотя и не часто...

Задаю положенные вопросы о здоровье. Саша односложно отвечает. Смотрю температурный листок, анализы и назначения. Ничего не изменилось, все достаточно плохо: моча идет только с мочегонными, все время сердечные средства, ограничение жидкости, строгий постельный режим. При этих условиях удается кое-как поддерживать кровообращение.

Знаю, что недолго это продлится. Створки клапанов делаются все тверже и тверже, крови пропускают все меньше.

И он знает.

Нужно положить конец неизвестности. Чем бы это ни кончилось, как бы ни было истолковано, я должен использовать последние шансы.

Все это хорошо. Я долблю себе об этом уже два месяца. Но не могу. Даже не потому, что боюсь разговоров, лишних поводов для комиссий... Э, брось — и это тоже. Копни поглубже. Может быть, немножко. Главное — я не верю. Потерял веру в себя, в свое право решать. Вот это и стоит между нами.

— Как идут занятия?

— Идут. До последнего вздоха. (Намек? Помолчу.) Вот видите, закончил работу «Общие принципы моделирования сложных систем». Помните, рассказывал? Теперь написано и перепечатано.

Показал рукопись. Не толстая, страниц полсотни. Может быть, я должен попросить прочесть?

— Есть у вас копия, почитать?

— Через пару дней. Я выправлю текст, тогда.

Тем лучше. Наверное, там трудно, и я едва ли пойму. С возрастом все труднее становится разбираться в новых вопросах. Хотя я уже немного привык к терминам.

Нет, я еще не могу сегодня пообещать операцию.

— Главное — это моделирование человеческой личности и отношений между людьми. Помните, я говорил о «полных», «частных» и «обобщенных» моделях систем? Это же относится к человеку и обществу. Полная модель человека способна воспроизводить его действия в том же темпе и полноте, как и сам человек. Будет как настоящий.

Пауза. Ему тоже хочется рассказывать даже не очень квалифицированному слушателю. Скучает.

— Самое главное, что я вижу, знаю основные программы поведения человека и их взаимодействие. Если бы еще... впрочем, нужно еще много лет. Может быть, двадцать, может, все пятьдесят.

Молчу. У него тоже взор ушел куда-то. Если был бы здоров, то мог бы дожить. Нужно бы подбодрить, но язык не поворачивается. Почему-то всегда стыдно обманывать очень умного человека, думаешь: «Все равно догадывается». Но коллеги говорят, что нужно врать и умному. Что больной все равно попадает на удочку, если верит врачу. Воздержусь. Отвлеку.

— Робот станет независим?

— Ну, можно предусмотреть его подчиненность. Заложить контролирующие структуры, все равно как искусственные инстинкты. Чтобы человека не трогал, например. Но только в некоторых пределах, не больше. Ведь самое интересное — сделать робота умнее человека. Искусственный мозг неограничен.

— Помните «Законы роботехники» у Азимова?

— Совершенно верно. Эти законы можно удержать только на нижних ступенях развития искусственного интеллекта. Если у робота не будет «программы бунта», то он никогда не будет истинно творческой личностью. Следовательно, останется ниже человека. А это неинтересно. Вот создать выше человека — это да!

— Направить бунт только в сторону науки.

— Нет, это невозможно. Наука — это и есть все. Никакой другой сферы вообще нет. Политика, наука, искусство — это все одно и то же.

Замолчал.

Сколь велика сила человеческого духа! Смотришь на него и удивляешься: в чем душа держится, а он мечтает, работает, будто перед ним — вечность...

Нет, я должен сделать попытку. Сказать? Есть силы?

Может быть, он еще и год протянет в такой тепличной обстановке. Еще придумает много интересного.

Не протянет. А ты просто боишься.

— Вам не тяжело писать?

— Немножко. Но в резерве есть еще магнитофон. Буду диктовать.

Все знает. Уходить? Нет, еще.

— Значит, нельзя сделать робота-творца для какой-то узкой сферы деятельности? Чтобы он не мог посягнуть на человека?

Подумал. Видимо, ищет слов.

— Не то чтобы совсем нельзя, однако это будет малое творчество на низком этаже. Сейчас ЭВМ манипулирует ограниченной информацией, программы имеют мало этажей. Не очень умная машина, много глупее человека. Если сделать умнее, то ограничить нельзя. Нужно программировать «интерес», а значит, она будет соваться, куда и не ожидаешь.

Угробят они человечество, эти фанатики.

— Послушайте, Саша. Ведь это опасно — создавать такие машины. Улыбнулся.

— Я знаю. Но как можно удержаться? И это еще так далеко... даже для здоровых. Знаете, такое странное противоречие. Для управления обществом уже нельзя обойтись без машин.

— Обществом?

— Ну конечно. Возьмем экономику. Разнообразие современной техники столь велико, что нельзя удовлетворительно управлять экономической жизнью страны без машин. Никакие Госпланы не смогут. Машины нужны уже не только для экономии человеческого труда, они необходимы для самого существования системы, так же как без ЭВМ нельзя управлять спутником. Понимаете?

— Ну, на здоровье. Пусть считают граммы, метры, рубли. Какая же здесь угроза?

— Пока нет. Хотя, как только будет создана единая автоматическая система, управляющая экономикой, — это уже первая степень закабаления человека. Управляющий аппарат из людей будет уничтожен, и если представить себе, что автоматы откажутся работать, мир испытает колоссальные потрясения, люди не смогут обеспечить себе существование.

— Не пугайте. Это же невозможно — чтобы отказались. Нельзя же представить себе, чтобы электростанция отказалась вырабатывать ток. Тоже страшные последствия, но это нереально.

Во как я его поймал. Что скажешь?

— Учтите, что этой системой уже нельзя будет легко произвольно командовать. Будет задан общий алгоритм35, критерии оценки эффективности, и вмешательство будет затруднено.

— Это даже хорошо — поменьше будет вредных экспериментов, все по науке.

Может быть, ему вредят эти споры? Возбуждение, адреналин? Но положительные эмоции полезны. Не знаю. Посмотрю.

— Вот-вот. Но чтобы планировать экономику «по науке», нужно создавать научные задания для машины. Откуда эти задания? Потребности людей в одежде, пище, жилищах, предметах культуры. А как их определить? Причем не только на сегодняшний день, но и вперед, потому что планировать нужно и для будущего общества. Вот тут и возникают вопросы воспитания, социальной структуры общества, гигиены, оценки стимулов деятельности, компонентов счастья. Эти вопросы нельзя решить так, с кондачка, как раньше делалось. Нужна наука. Очень сложная наука, призванная учесть массу факторов — как они повлияют на человека. То есть нужна новая психология и социология. Не умозрительная, а количественная. Ну, в общем уже повторяюсь.

Конечно. Давно и много говорил. Разговор исчерпан. Нет. Слушай.

— Это все вот к чему: нужны модели человека и общества. Эти модели обязательно должны приближаться к оригиналу. Следовательно, в них нужно воссоздавать самые сложные программы человеческой психики — сознание, увлекаемость, творчество и прочее. Значит, нужны мыслящие машины. Они необходимы для обеспечения гармонического общества и в то же время таят в себе опасность бунта. Это и есть противоречие.

— Тогда не надо их делать. Будем жить по старинке.

— По старинке невозможно. Плохое управление человечеством может привести к катастрофе. Все было не опасно, пока ученые не сделали этих страшных бомб.

Молчу. Мрачную картину нарисовал.

— Нет, Саша, мне все еще не верится. Неужели это такой закономерный процесс, который нельзя остановить?

Смеется. Такая приятная физиономия. Наверное, в это время забывает, что он больной. Нравится дурачить меня.

— Я тоже не шибко уверен, но думаю, что будет так. Учтите все ту же увлеченность. Человек не может остановиться перед интересными задачами. Помните слова Ферми об испытании бомбы: «В конце концов это просто очень хорошая физика». И наши думают так же, мне приходилось беседовать.

— Интересно.

Неужели «общество машин» — не пустые бредни фантастов?

— У человека достаточно ума, чтобы изобретать всякие штуки, но мало, чтобы оценить их последствия... Так?

— Да, так... Вы скоро будете совсем кибернетик.

— Не смейтесь. Однако, дорогой друг, я все слышу рассуждения, «общие принципы» и так далее. Знаете, есть некоторое недоверие ко всяким общим декларациям. Их уже много выдавали за историю человечества. Как бы это все пощупать? Чтобы быть уверенным, что они правильные, эти принципы.

Задумался. Вот какую задачу задал. А может быть, просто соображает, как объяснить популярно. Все-таки мой уровень не ахти какой. Нога выглядывает из-под одеяла — отеки появились. Еще недавно не было. Шансы уменьшаются. А я?..

— Ваши сомнения мне понятны. Философов было много, все обещали... Но без «принципов» нельзя, как хотите. Мои — ничему не учат. Я же не говорю об управлении, пока только о понимании мира. Моделирование — это познание. И лишь как непременный компонент управления.

Наступать.

— Даже и так. Вы же сами писали: сходство между объектом и моделью может меняться от нуля до ста. Я так понял, что это касается любого этажа программы? (Кивает головой.) Принципы — это модель какого-то верхнего этажа программы. Чтобы доказать их действенность, нужно проиллюстрировать примером. Так мне кажется.

— Все правильно. Я и собирался это делать, но, к сожалению... К сожалению, успел очень мало. Написал «Моделирование психических процессов», в котором дал общие алгоритмы психики. Не улыбайтесь, они не настолько общие, чтобы по ним нельзя создавать эвристические модели36. С тех пор дело не стояло на месте, и одну из наших моделей успешно программируют на машину. Правда, как она будет действовать, я не знаю.

И не узнаешь, боюсь... Он и сам об этом подумал.

— Дальше. Моделирование организма, так сказать, в приложении к медицине. Эти работы вы знаете. Ваши истории болезни, что Володя переводит на перфокарты, — это обобщенная модель больного человека. Правда, абстрагирование значительное, но я сказал ему, как быть дальше. Структурная модель человека — если это осуществится — другой пример реализации общей идеи.

Все это зависит и от меня. Я тоже должен это двигать...

— Ну и, наконец, последнее. Социология. Здесь я почти ничего не успел. Лишь кое-что наметил. Вот тут написано. Суть в следующем. Создана обобщенная модель человека и разработаны принципы синтеза из таких моделей человеческих коллективов. К сожалению, опять только принципы!

Засмеялся. Самому смешно — насчет принципов. Видимо, его утомил разговор. Доказывать свою правоту оппоненту. Это всегда волнует, даже если противник не очень сведущ.

— Мои помощники, я надеюсь, сумеют реализовать многое из того, что намечено. Я еще забыл упомянуть о работе Ирины. (Он уже не прибавляет «Николаевны». Что от меня скрывать?)

— Конечно, если бы мне целый институт... да годы. Знаете, эта реализация принципов — ужасно трудоемкая штука. А без нее, конечно, не звучит. Понимаю.

Тема разговора иссякла. Очень интересно посмотреть бы эту «обобщенную модель человека», но он уже устал. А для чтения она не готова. Кому он оставит в случае смерти? Наверное, теперь уже не мне. Приходят к нему ребята, хотя бы этот аспирант Алик. Да и Ирина тоже... Ничего, они мне дадут. Нет, сам не попрошу — стыдно будет.

Они не простят, если что... Скажут: «Чего вы тянули?» Разве объяснишь: «Не мог». — «Обязан!» Но ведь это не он один — Саша. Есть еще Юля. Есть мальчик с рецидивом после тетрады... А все те, кому просто отказал?.. Нужно уходить... Он устал. Вон глаза даже прикрыл. Встаю.

— Молодец вы, Саша. Но я, пожалуй, пойду. Век роботов, слава Богу, еще далеко.

— Не так далеко, как вы думаете. Ваша Леночка и мой Сережа вполне могут дожить.

— Не знаю... Остановить все равно нельзя, как вы говорите. Я подумаю обо всем, Саша. До свидания. Пошел.

Ухожу.

Нарочно намекнул ему. Нужно как-то поднимать настроение, дать надежду. Может быть, я решусь? Так надеялся на камеру...

Бреду по коридору, грустный. О больных узнать, на завтрашних взглянуть, и иди домой, именинник...

Посмотрел. Все хорошо. Поднимаюсь на третий этаж в кабинет.

Ого! Что это за сборище у дверей? Почему они без халатов?

Впереди Дима, Дмитрий Алексеевич.

— Михаил Иванович, просим вас разделить с нами маленькую компанию. Мы решили отпраздновать мою защиту...

Компанию. Что за компанию? Ах да, защита была... вскоре после того дня.

Петро:

— Раз вы отказались пойти в ресторан, то мы рискнули организовать здесь в зале. Очень скромно, очень!

Юбилейный банкет. Замаскированный. Начальство, слава Богу, поняло, что подследственных не чествуют, и сделало вид, словно не знает о моем шестидесятилетии. Я им благодарен за это. А в глубине души все-таки плачет маленькая обида: «Хотя бы по телефону поздравили. Будто я и не сделан ничего в своей жизни». Придавить. Все правильно.

— Ребята, я вас просил ничего не делать. Вы понимаете, что мне не до того? Даже если отбросить все обстоятельства...

Галдят:

— Мы вас очень просим, очень просим. Марья:

— Тяжелых больных в клинике нет, все хорошо... посидим... немножко!

Все хорошо! Как быстро забывается...

Смутно в душе. Первый импульс: «Отказаться». Не хочется даже видеть веселых лиц. Потом: «Обидятся». Жалко их.

И так хочется, чтобы кто-то поддержал, пожалел...

Стоят, ждут. Смотрят, очень хотят. Нельзя отказать, нельзя.

— Ладно.

Смех, аплодисменты. Они ничего не понимают. И они не были в том виноваты... Еще — молодость.

— Усаживайтесь, я сейчас.

Вхожу в кабинет. Один.

Нужно снять халат, надеть пиджак и туфли. Ни к чему сидеть в халате.

Не люблю я этих праздников в клинике: веселье, выпивка, а тут — больные. Поставь себя на их место — каково? Правда, в этом крыле нет палат и в общий коридор не слышно, но все равно отравляет само сознание соседства. Обычно не разрешаю. Есть рестораны. Но не прогонишь же их сегодня, раз уже все накрыто?..

Покурю и пойду.

Речь придется говорить. А что им скажешь? «Работайте честно»? «Дерзайте»? Вот — дерзнул. Ну их к черту, с этим празднеством... Когда чувствуешь себя слабым и изломанным, когда потеряна вера в себя... Где уж тут поучать?

А как было бы хорошо — если бы все одни удачи... Восседал бы эдакий почтенный юбиляр. Впрочем, на больших юбилеях тоже противно. «В расцвете творческих сил...», а старику семьдесят лет, песок сыплется. Но у тебя-то не сыплется еще?

Ну ладно, нужно идти. Как-нибудь переживу, раз уж ребятам так хочется. Надеюсь, прославлять не будут — знают, что не люблю.

Вхожу немного смущенный. Народу-то сколько!

Конференц-зал совсем необычный. Где это столько столов взяли? По всем трем стенам. Так странно видеть их всех «в гражданском». Девушки приоделись, даже не узнаешь. Вон Люба, Димина помощница, просто красотка. И Марина, будто королева, улыбается. Разве подумаешь, что такой ведьмой бывает в операционной?

— Михаил Иванович, вот сюда, пожалуйста, в центр.

Семен берет меня под локоть и ведет, как свадебного генерала. Все стоят и ждут. Ужасно неловко.

— Ну, садитесь же, садитесь, что вы на меня все уставились? Прошу, пожалуйста, не забывать правила игры!

— Как же, помним!

«Правила» — это чтобы без подхалимства. Все садятся. Шум, оживление. Я оглядываюсь. Любопытно. Рядом — Марина. Хорошо. Операционная сестра — самый близкий человек для хирурга. Не зря они часто женятся или романы крутят. Но я не грешен. Давно не грешен, очень давно. С другой стороны — Петро. Скучный сосед! Потом Дима.

— Ти-ше!

Это Петро. На правах старшего.

— Тише, товарищи! Хотя тосты в нашем обществе и не приняты, но все-таки для порядка нужно бы тамаду выбрать? А?

— Семена! Семена!

Тот встает, раскланивается с претензиями. Артист.

— Благодарю за доверие! Гости дорогие, пейте, ешьте, не стесняйтесь.

Оглядываю стол. Еда — так себе, больше салатов, колбаса. На всех бутылках есть этикетки. Спирта брать не разрешаю. Но не уверен, что без обмана. Спирт в клинике — это валюта в экономических сношениях с внешним миром. Но самим — ни капли. А около меня — коньяк. Знают слабость, черти.

Олег встает.

— Можно тост толкнуть? Маленький? Братцы, давайте выпьем за Диму! Замочим диссертацию, чтобы ВАК не завалил!

Дима поднимается, такой длинный, худой. Домучил все-таки свой труд. Олег кричит:

— Полный наливай, полный! Больше поздравлять не будем! Дима смеется.

— Больше нельзя. Доза рассчитана на квадратный метр поверхности тела!

— Так премедикации же не было!

Мне уже налита рюмка коньяку! Хочется выпить. Но нужно держаться. Пьяный шеф — уже не шеф. Встаю. Нужно чокнуться.

— Ну, Дима, чтобы АИКи шли хорошо! Олег протестует:

— И тут АИКи. Жизни от них нет...

Это и есть наша жизнь.

Выпил. Фу, горечь. Лимон.

Шум какой. Все тянутся к Диме, чокаются. А Оксана почему-то на другом конце стола. Чего бы? Говорили — невеста. Марина подкладывает мне на тарелку еду.

— Ешьте, Михаил Иванович. Вот с маслом.

Боится, что опьянею. Операционная сестра — вторая жена. Заботится.

А как бы хорошо выпить, повеселиться со своими, если бы не то дело... Не вернешь.

Нужно поесть в самом деле. Аппетит появляется после рюмки.

Смотрю на всех. Маленькое затишье — рты заняты, жуют. Всегда все съедается подчистую.

Какие они — мои помощники? Как все люди — хорошие и плохие. Я не заблуждаюсь — просто люди. Но если измерить добро и зло, то больше хорошего. Почему бы? Неужели все наши люди такие? Нет. Пока нет. Просто у нас большой отсев. Каждый год три-четыре врача приходят и уходят. Джентльменское соглашение действует без осечки. Плохие уходят, а хорошие остаются. Таланты? Нет. Пока нет. Одни — поярче, другие — бледнее. Может быть, развернутся, если попадут на самостоятельную работу.

Что-то не торопятся. Вот Петро — шел бы заведовать кафедрой. Был бы хорошим профессором, передовым. Нет, не хочет. «Если будете выгонять, тогда...» Не буду выгонять, не за что. Хотя звезд не хватает и хирургию не двинет. Зато если Семен будет доктором — уйдет. Есть честолюбивая жилка. Правильно. Лишь бы честно. Марья, та никуда не денется. И докторской не будет, зря только планы составляем... Она — врач. Милосердие. Как отбрила меня сегодня! Не смотрит — смущена или сердится. «Противно слушать...»

Теперь Семен:

— Товарищи, налейте рюмки.

Сейчас обо мне небось. Лишь бы меру соблюли. Все почувствовали, поглядывают на меня. Вижу свою принужденную улыбку — очень глупое положение, когда тебя поздравляют. Вот продолжает...

— Давайте выпьем за шефа. Только без подхалимства!

Смех. Встают, тянутся с рюмками чокнуться. Так рады. Неужели они меня еще любят? И у меня тепло стало там, внутри. Тоже сентиментальным становишься к старости.

Все выпили. Кричат:

— Еще!

— Нет, дудки. Хотите меня пьяным видеть? А выпить в самом деле хочется. Вот странное состояние — после первой хочется еще и еще. Но я удержусь. Лучше покурю.

— Дамы, можно курить?

Дамы разрешают. Мужчины рады — сразу все задымили.

Поскольку тостов нет, компания распалась на несколько кружков. Молодые ребята — Женя, Вася, Володя — около красивых сестричек. Дима, наконец, пошел к Оксане. Степа о чем-то спорит с Ниной Николаевной. Нашла коса на камень — оба упрямы. А он ничего, Степа. Притерся.

Марина ухаживает за мной, угощает. Еда вкусная. Марья с Петром о чем-то разговаривают через стол. А Виктор не пришел. После сегодняшнего разговора не захотел. И хорошо сделал.

Опять Семен встал:

— Товарищи, есть внеочередное сообщение! Сейчас Валя преподнесет шефу подарок!

Вот еще! Не может быть, знают, что не люблю. Но все почему-то смеются. Валя входит и торжественно несет что-то на кухонном подносе. Любопытно. Все тянутся, мешают пройти.

Тетрадь для рисования. Нет, альбом из листочков, перевязан красной ленточкой, как в школе девчонки для стишков делают. Невзрачно. Беру, читаю надпись:

ДОРОГОМУ МИХАИЛУ ИВАНОВИЧУ

В ДЕНЬ ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТИЯ

ОТ СОТРУДНИКОВ

Открываю. Напирают сзади, заглядывают.

Рисунки.

Здорово нарисовано!

Я сижу под деревом и поливаю струей жидкости из клизменной кружки головы — фотографии моих помощников: одни еще глубоко в земле, другие распустились — головы в листьях.

Надпись: «Сама садик я садила, сама буду поливать...» Рядом валяются бутылки: «Эликсир самостоятельности», «Эликсир сообразительности». Выше всех — Петро, потом Марья. И есть такие, которые еще в земле сидят, не взошли...

Все хохочут.

— Смотрите, Володя Сизов еще только первый корешок пустил. Долго же!

Другая страница. Опять растения с человеческими головами, я стою между ними, выдернул один корешок и рассматриваю в раздумье: дескать, выбросить или оставить?

— Ребята, Степа! Степина физиономия!

Расцвели репей-полынь в моем саду

На мое несчастье, на мою беду...

— А этот уже выброшен. Лежит Николай наш.

В самом деле, был такой, в этом году ушел. «Ушли».

Следующая — парад учеников. Где они только таких смешных фотографий наснимали! В левом углу — мой портрет, держу большие часы. «Ребята! Не Москва ль за нами!» Правильно.

Не поддаваться Москве.

Опять карикатура на отстающих диссертантов. Я, директор, Петро «тянем, потянем, вытянуть не можем» из земли за волосы головы незадачливых ученых с карикатурными телами.

Снова взрыв смеха.

— Смотрите, смотрите, Дима-то какой! Виновник тоже смотрит и хохочет.

— Вы что, тайно делали? Петро?

— Конечно. Знают только Нина, Алла и Олег. Другим не показывали. И я только сегодня увидел.

— Молодцы. Вот уважили!

— Переплести только не успели... Смотрите дальше.

Опять я. В маске, лицо сердитое, ругаюсь. Стихи:

Хоть лицо закрыто

и не страшен вид,

каждому понятно,

что он говорит:

«...и не так уж много идиотов рождается на свете, но почему-то все они попадают ко мне в клинику?..»

— Неужели я такое говорил?

— Вы еще и не такое говорили...

Ловко поддели. Все довольны. Они собирают такие сентенции. Стыдновато.

Несколько страниц посвящены моим увлечениям кибернетикой. Одна хороша: я сижу с сигаретой в кресле перед большим пультом, а рядом один робот слушает испуганного голого толстого дядю, другие три делают операции. На экране телевизора показана палата, где робот-нянька убирает судно. «Теперь можно бы и отдохнуть...»

— Ох, как хорошо бы дожить до такого времени! Не делали бы вы ошибок.

— Вы дальше, дальше смотрите!

Перелистываю. О! Сижу грустный, голову подпер рукой. Позади — парад роботов с гнусными мордами. Два из них дерутся.

Недолго музыка играла,

недолго тешился народ!

— И опять идиоты...

Общий смех.

— Нет, не заменить нас роботами, шеф!

— Отличный альбом. Никогда я не получал подобного подарка. Осторожнее, пожалуйста, не порвите!

Это его потянули по рукам. Всем интересно посмотреть, себя найти. Даже не думал, что в нашей клинике есть остроумные люди.

— Я его отдам переплести и буду хранить как самую дорогую вещь.

По-честному, тронули меня ребята. И сами довольны, особенно авторы. Нужно их поблагодарить.

Тост:

— Давайте выпьем за авторов! Все с радостью наливают. У меня — третья рюмка.

— Ну, давайте чокнемся. Молодцы, спасибо.

Выпили. Хорошо! Но уже нужно приглядывать за собой. Рюмки — большие. Странная штука — вроде пьешь, себе кажется, что почти трезвый, а другие потом говорят — был пьян. Может, врут? Да нет, надежные товарищи.

Альбом идет по рукам. Его сопровождает хохот. Я посматриваю:

— Маслеными руками не цапайте! Очень он мне понравился. Марина шепчет:

— Все-таки вы должны сказать нам что-нибудь... пока танцы не начались... Отвечаю ей также шепотом:

— Что скажу, в моем положении?

— Нужно, очень нужно.

Не миновать. И потом — они стоят. И обстановка настраивает на торжественность, на лирику. И еще что-то нужно сделать внутри, переломить себя... Осознать.

— Товарищи! Ти-ше! Я хочу сказать речь. Зашикали:

— Тише! Тише!

— Я не хотел говорить. После всего случившегося мне трудно поучать. Но вот Марина шепчет — «нужно». На юбилеях всегда оглядываются назад. Такая уж психология юбиляров. Особенно когда впереди уже ничего нет... (Протестуют.) Нет, нет, не шумите, я еще трепыхаюсь, что-то думаю сделать. Так вот, я порядочно прожил. Неплохо прожил. Вот только под конец подпортило. (Но ничего, я еще вылезу. Так, вдруг сам почувствовал, или после коньяка?) Что же все-таки главное в жизни? Как быть хотя бы мало-мальски счастливым? Есть: семья, общество, работа. Достаток или бедность. Семья, конечно, много значит. Инстинкты — вещь великая. К сожалению, редко кто достигает истинной гармонии... Даже дети, а это очень много, если понимать, даже дети потом уходят. Обижаться не надо — это закон. Нет, не может семья быть главным в жизни. Да и вы уже многие убедились. Я же знаю, что успели пережениться и развелись уже. Даже детей побросали... Осуждаю, но что сделаешь...

Бедность или достаток... Плохо — бедность. Сам все испытал, знаю. Конечно, нужно добиваться в жизни, чтобы не было бедности. Но только честными средствами. Нельзя размениваться на всякие там взятки, гонорары. Противно, когда больной доктора на деньги рассчитывает.

Общество. Убежден, что общественная работа хороша только при хорошей профессиональной деятельности. Если главное дело доктора — языком в месткоме болтать, а лечить этот доктор не умеет, тогда все ерунда. Остается самое главное — работа. Вот это верный якорь! Только тот получает стойкое счастье, кто нашел себя в работе. К ней не привыкнешь — все время новые загадки дает. Их решаешь и получаешь порцию счастья. Ну конечно, и неудач достаточно — так без них нельзя, без них и удачи не будут радовать. Адаптация — враг счастья. Ищите себе страсть в работе — будете счастливы. Не все время, но будете... Давайте нальем, у кого пустые. Налей и мне, Петро, полную.

Жду, пока успокоятся. Маловато спиртного-то. Но, наверное, есть резервы...

— Итак, за страсть! За честность!

Выпиваю. Четвертая уже. И все пьют — даже как-то торжественно.

А может, это просто трепотня — о честности, страсти? Я-то сам не сдался ли? Вот сегодня как подловато поступил, хорошо, что Марья одернула. И с больными тоже — с Сашей, с другими трудными, что повыписывали? Умирать выписал. Да-с.

Пожалуй, нужно уходить. Пить больше нельзя, опьянею, негоже перед ребятами. А хочется! Нет, нельзя. Да и молодежь должна потанцевать, без меня они свободнее будут... Вот они жуют и что-то притихли.

— Семен! Хоть бы музыку командовал!

— Музыку, музыку!

Оживились. Нужно предупредить...

— Только не дольше восьми. И не шуметь сильно.

Семен Иванович, на вашу ответственность. (Это уже приказ начальства.)

Началось раздвигание столов, толкотня. Теперь самое время уйти. Поднимаюсь. Тихонечко прощаюсь с ближайшими соседями. Петро и Марья пошли за мной.

— Чего вы-то поднялись? Потанцуйте.

— Мы еще вернемся, нужно взглянуть больных.

Вышли в коридор. Прощаюсь. Вижу — чего-то сказать хотят, мнутся.

— Ну, что еще? Петро:

— Так как же дальше будем жить, Михаил Иванович? Все вполсилы?

Ишь ты, упреки. Наговорил о честности, о страсти — осмелились. Что им скажешь?

— Я боюсь. И мне как-то стыдно, — вдруг не будет получаться — и опять смерти. Я не могу сейчас их переносить.

Марья:

— Вы обязаны. Без смертей не будет. Но ведь мы научились, результаты теперь гораздо лучше. Нельзя же из-за гибели самых тяжелых обрекать на смерть десятки. Что же, вы так и думаете доживать век на простеньких?

— Ах, вам легко говорить... Вы не виноваты... Теперь Петро наступает:

— Ничего нам не легко. Вся клиника переживает. Но ведь вы сами сказали — честь, совесть. Вы же нас учили — работать, несмотря ни на что. «Только в интересах дела, больных».

— Так вы думаете, что нужно пустить все как раньше? На всю железку? Тетрады, клапаны, тяжелые стенозы?

Оба просветлели. Сейчас Петро закруглит. Хитрый.

— Ну, конечно, с максимальной осторожностью, с некоторыми ограничениями, чтобы риск не очень велик. Мы уж будем смотреть во все глаза. Правда, Марья Васильевна?

Она тоже улыбается. «Сдвинулся шеф».

— Думать будем. «Эликсир сообразительности...»

Вы требуете от нас, но и мы ведь имеем права на вас. Тоже можем требовать...

— Ты уже сегодня потребовала, помню...

Молчу. Верно, конечно. Имеют право. И если призываешь — так тянись. Или уходи. На пенсию или еще куда. И тогда уже не трепись, речей не произноси... Кончать разговор.

— Хорошо, я подумаю. Наверное, вы правы, и я должен пересилить себя. До свиданья.

Повернулся. Марья потянула за рукав. Досада. Еще что?

— Вы меня извините за сегодняшнее... Не стерпела...

Вот, догадалась. Нет злости на тебя, Марья.

— Чего там. Я не обиделся. И к выходкам твоим привык... Пошел я, хватит на сегодня.

Никуда не денешься. Назвался груздем — полезай в кузов. Нельзя затормозить клинику, работу.

Ох, но это мне будет трудно: снова страшные операции, осложнения, смерти...

Все равно: нужно. До конца.

День седьмой. Спустя два месяца

Иду как на казнь. Все внутри заледенело, застыло. Наверное, такое состояние было у террористов. Ах, не сравнивай ты себя с героями, не сравнивай! Что бы ни было, прибредешь обратно, поскулишь и перестанешь.

Холодно. Ветер продувает насквозь.

Заведи зимнее пальто. Комфорт облегчает жизнь. Нет, подожду. На черта мне комфорт! «Не выпрыгнешь из сердца...»

Неужели не удастся? В общем-то я счастливый. Результаты лучше других клиник. И Саша тоже счастливый.

Нет, фортуна отвернулась. После того дела уже не вернется счастье. А когда-то было хорошо.

Брось, никогда этого не было. Ты просто забыл.

Даже не знаю, какой пакости сегодня ждать. Мы же стали опытнее, и аппаратура лучше. Но он-то тяжелее. К старому еще сколько нового прибавилось. Мышца сердца — дрянь. А спайки? А та заплата на сердце, на левом желудочке? Не обольщайся.

Небо все в низких тучах, только на востоке узкая чистая полоска. И солнце вылезает из-за горизонта, расплющенное, красное. Зловещее. А прошлый раз была весна. Помнишь? Вот так же шел в гору, боялся. Скорее бы кончился этот день. Как угодно, только бы скорее. Нет, не как угодно.

Лучше ничего не думать. Смотреть на солнце, на дорогу, закрываться от ветра.

Во мне как будто несколько человек. Один идет, выбирает место, где ступить, ощущает холод на щеках. Другой представляет, как это все будет, как разрез, как клапан иссекать. Вшивать новый. Третий причитает, проклинает судьбу: «Хотя бы все это кончилось!» А периодами мелькает кладбище, желтая земля из разрытой могилы на белом снегу, Саша... Музыканты дуют в трубы. Реквием.

Все они идут, несчастные.

Идут и идут. Гора крутая, тропинка скользкая, первый начинает уставать. Другие примолкают. Снизить темп. Старость.

Солнце уже отделилось от горизонта.

Тополя вокруг клиники все в инее. Дорожка не разметена. (Лодыри.) Скамейки пустые, припорошенные снегом. Родственники теперь сидят в вестибюле приемного покоя. Хорошо, не смотрят жадными глазами. Но Рая, наверное, наверху. Вчера только плакала, не протестовала. Уверена, что и прошлый год напрасно оперировал. Что все от этого... Не говорит, но я вижу. Еще скажет, если...

Нет. Не допустить.

Если бы можно! Была бы камера, тогда не так страшно.

Нет и не будет. Ее забрали на завод и распилили. Для следствия и комиссий она уже больше не нужна, измерена и описана вдоль и поперек.

Три месяца стояла обгоревшая, будила страшные картины. Но они все равно остались. Навсегда. Развеяться уже не успеют. Поздно.

В служебном вестибюле обычная утренняя сутолока. Раздеваются, халаты в шкафу разыскивают. Всегда путают.

Здороваюсь. Будничная маска на лице. Все равно никого не обмануть.

Нужно зайти к Саше. Неужели он не спит? Я просил Диму дать максимальную подготовку.

Пальто, пиджак — в шкаф. Халат, тапочки. Раи перед кабинетом нет. Не забыть бы позвонить Ирине.

Уже без четверти девять. У Леночки идет урок. Провожал в школу. «Ты приходи пораньше, дедушка».

Нет, ничто сегодня душу не греет, даже она.

«Сашина палата». Все ее так называют.

Захожу тихонько. Лежит, вытянулся. Дремлет. Подействовало. Уйти? Немножко посмотрю. Лицо как на иконах. Побрит. Наверное, вчера вечером.

Открыл глаза. Где-то в подсознании ждал.

— Михаил Иванович? Пришли проститься? (Проститься?!)

— Пришел взглянуть, спишь или нет. Веки снова опустились. Говорит как сквозь сон, невнятно:

— Сплю. Всю ночь спал. Спасибо, спасибо!..

Уйду. Не нужно будить, чтобы не думал. Хорошо бы выключать мысли, которых не хочешь. Скоро химики сделают такие таблетки: принял — весело, другую — любовь. Каждый нервный центр имеет свою химическую специфику, — когда ее раскроют, будут управлять чувствами, а через них — мыслями.

Раи нет. Марья увела к себе в ассистентскую. Правильно. А Сережа? Бедный мальчик. Наверное, от него скрыли время операции. Должны скрыть. И еще есть Ирина. Ждет.

Но смерти не скроешь.

Картина кладбища. Реквием. Тогда было много цветов. Два заколоченных гроба. Так всегда хоронят после катастроф — в закрытых гробах. Я маленький, совсем сжался, стою в толпе. Но все равно все смотрят на меня. Убийца?

Не надо. На сегодня все отбросить, все заглушить. Машина.

Без пяти девять. Идти начинать конференцию.

В зале шум. Ничего на них не действует. Неужели не чувствуют? Захожу и сажусь молча. Сразу замолкают. Видят — дело не шуточное.

— Прошу вас, сестры.

Докладывают по очереди о своих тяжелых больных. Температура, кровяное давление, пульс. Выучены хорошо. Но многие бегут от нас — тяжело. Нужны энтузиасты. Это не менее трудно, чем целина или новостройка в Сибири. Даже труднее.

Думаю о разном. Но в голове есть следящая система, которая четко регистрирует стандартизированные сведения сестер. Чуть рассогласование — сигнал.

Докладывают дальше. Дошли до третьего этажа. Послеоперационный пост, дети. Вчерашние все хорошие. Снова оперируем тяжелых. Спасибо ребятам, Марье в тот юбилейный день. Совесть на месте. Слава Богу, потери пока небольшие.

— Больной Поповский идет на операцию. После премедикации спал всю ночь. (Это он — Саша.)

— Нет вопросов к сестрам?.. Сестры могут идти. Хирурги, доложите сегодняшних больных.

Порядок, отработанный годами. Передо мной список операций: митральный стеноз, две легочные и «замена клапана».

Все как прошлый раз. Опять Женя докладывает. Нарочно, что ли, Марья подстроила? Суеверная — прошлый раз все кончилось хорошо. Не верю. Не помогает.

Повесил рентгенограмму. Сердце еще больше, чем было тогда.

— Поповский Александр Яковлевич, тридцать четыре года.

— Все это знаем. Доложите последние анализы.

Называет цифры. Их я тоже знаю — вчера смотрел, когда сидел у него под вечер. Ничего утешительного нет. Три недели интенсивно готовили, пичкали разными лекарствами, но декомпенсация не уменьшилась.

Если бы тогда вшили шариковый клапан... Может быть, стоило подождать? Через восемь месяцев после операции появился этот новый клапан, привез с завода Петр Борисович. Нет, не дождался бы. Но теперь он еще тяжелее...

— Наверное, следовало бы определить минутный объем сердца после нагрузки. Уж очень низкое насыщение венозной крови.

— Глупости говорите. Какая ему нагрузка? Насыщение низкое, потому что миокард слабый, даже в покое производительность сердца понижена. Все?

Кивает. Спросить бы Диму, как он рассчитал состав жидкости в оксигенатор. Но он уже в операционной. Приказано было начать пораньше. Там спрошу.

— Олег, вы сегодня никуда не исчезайте. Мало ли что случится.

Знаю «что», только не хочу додумывать. Сердце может не пойти, придется машину параллельно гонять... Лучше не нужно об этом думать.

Потом коротко о предстоящей операции, как я себе представляю.

— Доступ правосторонний. Глубоко, но иначе нельзя. Основные трудности — спайки сердца с перикардом. Там осталась заплата на левом желудочке, помните, было кровотечение? Наверное, так припаялось, что зубами не отдерешь. (Я все время думаю об этой заплате, будь она проклята.) Иссечение старого клапана и вшивание нового, возможно, будет не очень трудным. Уже делали. В общем посмотрим.

Докладывают других больных. Я не слушаю, только следящая система включена. Хорошо бы машину такую сделать, чтобы слушала вместо меня.

Потом рассказывали о вчерашних операциях, слушали доклад дежурного врача. Все проходило мимо. В клинике спокойно. Можно все внимание сосредоточить на Саше. Может быть, придется держать на искусственном дыхании?

Мыслей в голове мало. Глухо как-то. Все внутри притаилось. «Затишье перед боем», как писали прежде в романах. А может быть, это безразличие? С годами я все строже гляжу на себя: вдруг оно появится, равнодушие?

Заглянула Люба, выпалила:

— Дмитрий Алексеевич приказал идти хирургу ставить капельницу!

И убежала.

Сердце сжалось. «Уже в операционной». Нет возврата.

— Иди, Женя, у тебя рука легкая. И вообще все можете расходиться.

Покурить бы. Нет, нельзя. Вон они, черти, задымили, не боятся. Уйду, посижу один. Через пятнадцать минут идти. Сам буду начинать.

— Петр Александрович, смотрите больных на послеоперационном. Я не пойду.

Ушел. Пусть они поболтают немножко. Очень любят. Неизвестно, когда домой пойдут... А вдруг — рано. Мысли без слов, страх: «рано» — это плохо. Это значит — сразу.

Кабинет. Посидим в молчании и без дела. Здесь утренний зимний полумрак. Тучи все небо заволокли, та полоска на востоке исчезла. Плотные тучи, где солнце, даже не угадать.

Как все просто и жестоко! Собрались люди и готовятся произвести какое-то действие, от которого один человек может оказаться мертвым. Если посмотреть со стороны, незнающему: усыпили, вскрыли грудь, пустили какую-то машину, сердце остановилось. Разрезали, что-то делают внутри, вставляют какую-то штуку. Зашивают, бьют током, сердце сокращается все быстрее, быстрее. Стягивают рану. Просыпается. Ожил. Чудеса!

Или нет. Сердце не идет. Раз, второй, еще ток. Что-то копошатся, ругаются. Тянутся минуты, часы. Вот главный ушел. Все стихло. Зашивают, уносят. Труп. Убили. Как же так можно?!

Оказывается, можно... Глупости какие-то лезут в голову.

Телефон. Что там еще надо?

— Слушаю.

— Это Виктор, Михаил Иванович! Пришли из Облпрофсовета по нашему делу. Хотят вас видеть.

К черту!

— Я, к сожалению, не могу. Сейчас ухожу на операцию. Передайте им, что мне нечего добавить к тому, что уже записано в многочисленных актах.

Повесил трубку. Ох, не будет конца...

А если сегодня неудача? Найдутся и такие, напишут: «Что это за эксперименты? Один клапан, другой. Кто позволил? Присовокупить к делу!» Конечно, Марье легко упрекать в трусости и черствости... Побыла бы в моей шкуре... Липкий страх, как жаба, холодный, шершавый, ползает по душе.

Стоп! Не распускай нюни. Во-первых, все правильно. Ты делал правильно, хотя и неумело. Они делают правильно: есть закон. И Марья права — нельзя поддаваться. Кроме Уголовного кодекса есть еще совесть. Она — выше. Ты виновен перед людьми. «Но заслуживаю снисхождения...» Нет. Пока еще нет. Не нужно мне сейчас напоминать, не нужно!

Я должен думать об операции, больше ни о чем, что бы там ни было потом.

Об операции. Если там, около заплаты, сердце сращено с перикардом очень крепко, что делать? Не выделять? Клапан вшивать — это не помешает. Да, хорошо, если после нагревания сердце само пойдет. А если нет? А куда завести ложки электродов, чтобы дефибриллировать? А как массировать, когда сердце в спайках?

Не знаю, что делать. Давай нарисуем, какова там анатомия.

Рисую. Вот левый желудочек, вот заплата, где очень прочные сращения. Вот приросший перикард. Что за ним снаружи? Плевральная полость, потом легкое. Полость плевры, конечно, заращена, как и полость перикарда. Но, может быть, более рыхло.

Ага. Нужно попытаться рассечь перикард и войти в левую плевральную полость. Тогда можно охватить сердце, подвести ложку.

Можно. Но можно и легкое порвать, оно очень непрочно. Кровоточить начнет из него.

Выхода все равно нет. Сразу не буду этого делать, только если сращения окажутся непомерно прочными. Вдруг сердце пойдет само? А если нет, тогда никуда не денешься. Придется.

Может быть, и удастся. Есть же у него счастье? У него самого, у Сережи... Ирины. На этот раз никаких писем и пакетов не передал. Надеется? А если... Нет, не нужно думать. Что нет? Ты доктор или кисейная барышня? Если умрет, то я заберу все бумаги и передам Ирине. Она сумеет ими распорядиться лучше Раи. Отредактирует вместе с ребятами, обокрасть после смерти не даст.

Что там особенное красть? Это же идеи, не изобретение.

Ты не знаешь, может быть, принципы, гипотеза и есть самое главное.

Если... то и наша кибернетика осиротеет. Хотя Володя и хвалится, что все знает, я не очень верю. Создадим системы на перфокартах, архив историй болезни, а как их анализировать на вычислительных машинах? Я не представляю, как программу составить.

Ирина. Так и не знаю: любит он ее или нет? Письмо было неприятное. Она приходила в клинику, но всегда не одна, с кем-нибудь из ребят. Кажется, никаких сплетен не слышал. Впрочем, от кого мне слышать?

Опять об операции. Решение рассекать перикард неудачное. Очень рискованно. Нужно искать что-то другое. Где-то в подсознании все время перебираются другие варианты. Машина работает.

Будет ли толк от операции, если не умрет? После той неудачи у меня нет твердой уверенности. Мало ли что они пишут, американцы. Писали уже. Но москвичи тоже хвалят. Надежды есть. У Ларисы исполнился год — и безукоризненно. Размеры сердца уменьшились — самое важное доказательство эффекта. У тех, злосчастных, со старыми клапанами, этого не было. К концу года уже явно намечалось ухудшение, а здесь — наоборот, все лучше. И Тамара чувствует себя хорошо и Лена. Но у них еще сроки недостаточные для выводов... И Сима танцевать ходила через полгода.

Стой! А что, если я сделаю так: одну ложку дефибриллятора подведу под заднюю поверхность сердца — ее-то мне удастся освободить, — а вторую наложу прямо на грудь, сверху? Дать побольше ток — пробьет. Когда в палате дефибриллируем — оба электрода сверху — и удается. Да, конечно, удастся!

Вот только массировать сердце все равно невозможно. Правда, если одну руку подвести сзади и прижать его к передней грудной стенке, то какой-то толк будет. Что-то все-таки выжать можно...

Да, все верно. Не буду эти спайки разрушать, если окажутся очень прочными. Тем более это рискованно из-за кровотечения — коагулировать сосуды на территории левого желудочка явно не удастся. Не достать.

Так и порешим — разделяем спайки в пределах возможного.

А о стойкости новых клапанов сейчас думать не нужно. Положение все равно отчаянное.

Больной-то уже в операционной, чего говорить... Но других я пока оперировать подожду. Хотя и нажимают на меня ребята, подожду. Пусть у всех троих, что живут с шариками, будет больше года. Нет, дело даже не в расследовании, просто права не имею. Нет стопроцентной уверенности.

Идти, что ли? Рано. На какой-то параллельной дорожке время учитывается, и невидимый глаз наблюдает за операционной. Капельницу Женя поставил. Усыпили. Наверное, теперь Дима трубку вводит. Наверное, нужно бы с ним побыть, пока готовили? Скажет: «Вот, не захотел прийти...»

Не могу. Этого взгляда, когда на стол ложится, выдержать не могу. «Ложитесь. Спокойно. Сейчас сделаем укол...» Для нас это профессиональные слова. А для него они, может быть, последние.

Не надо мусолить, не надо! Думай о другом. О чем думать-то? Если бы можно просто выключить. Он был сильно оглушен этими лекарствами, наверное, и не испытал тоски, не пришел полностью в себя. Нет, когда укол делали, проснулся. Больно. Но, наверное, сразу уснул снова. Конечно, то, что Лена жива, для него большое утешение. Но я-то знаю, что она была много легче. Много легче.

Некоторые идут на операцию потому, что все жизненные ресурсы исчерпаны. Жизнь они понимают в движении, в чувствах. «Или умру, или поправлюсь». А он нет. Он и больным жил. Напряженно работал. Знаю, согласился бы лежать всю жизнь, лишь бы мыслить. Если бы была большая кислородная камера, то таких больных можно держать в ней непрерывно, годами.

Эх, камера! И инженеры — тоже хороши. А не признаются, что оплошали. «Мы-де рассчитывали на воздух, только с добавкой кислорода...» Правильно, так и мы предполагали. Но потом-то они знали... Все равно не могу их осуждать. Энтузиасты, бескорыстно работали. Ошиблись.

Одни бесплодные сетования. Никак не научусь управлять собой. Теперь уже и поздно учиться.

Чего можно ожидать? Да всего, любое осложнение возможно у такого больного. Как страшно: «больной» и Саша. Совершенно разные люди, я о них думаю по-разному.

Еще до подключения машины может наступить сердечная слабость. Нет, это не очень опасно. Искусственное дыхание спасает, в мозг идет хорошая кровь. Потом — спайки. Уже думал, хватит. Были случаи, когда приходилось зашивать, ничего не сделав, из-за спаек. Сегодня нельзя. Сегодня надо до конца. Неужели до конца? Да, не могу, нельзя снять его со стола, ничего не сделав. Не зарекайся. Бывает, что невозможно.

Пока машина работает, ничто не угрожает. Неполадки? Исключено. Не помню случая, чтобы были рискованные положения. Все-таки эти девочки, «машинисты», хорошо работают.

Да, самое страшное — вдруг недостаточность аортального клапана? Тогда все затрудняется. Тогда два клапана вшивать — митральный и в аорту. Для него это безнадежно...

Было уже такое один раз. Не нужно вспоминать. Вшили два клапана, но потом... У него не должно быть. При первой операции не было, не могли же измениться аортальные клапаны за это время? Все бывает. Посмотрим еще историю болезни.

Перелистываю, ищу записи кровяного давления. По ним можно судить, хотя и не очень достоверно.

Нет, кажется, нет подозрений. Но редко меряли кровяное давление, черти. «Не хотелось его беспокоить лишний раз...»

Конечно, не хочется, когда человек все лежит и пишет и что-то думает... Все-таки он порядочно «не от мира сего». Схема, а не человек.

Не пора ли идти? Нет, еще минут пять-десять. Не нужно раньше времени являться.

«Не от мира сего». Но женился, любовницу имел. Ах, какая она любовница! Друг. И очень хороший. Впрочем, мало знаю. Так, прикоснется к тебе человек одним бочком, а ты пытаешься судить обо всем. Даже и он, Саша. Много было разговоров, но все показывали только одну сторону. Логика и фантазия. Интеллект подавляет чувства. Гипертрофия некоторых корковых моделей — «программ», употребляя его терминологию. Страсть к познанию — пожалуй, это главное в нем. Познание как моделирование. Количественное, поскольку он математик. Единственное, которое он принимал.

И больше ничего? Неужели только страсть к науке, все равно как порок — к женщинам или алкоголю? Не знаю. Поведение человека многообразно. «Много программ», как он говорил. Помнишь? «Для себя», «для рода», «для вида», «общества». Видимо, может быть разное количественное соотношение этих программ. Что значит — количественное? По числу часов, по числу мыслей? Не знаю. Ловлю себя на мысли — «спросить у Саши»... А если не у кого будет спросить?

Почему мне кажется, что все кончится хорошо? Думаешь, ты уже сполна получил свою долю несчастья?

Нет, я не верю в Бога. Все определяется людьми, все материально. Несчастные люди чаще всего виноваты сами: не могут предвидеть, не могут спланировать, соразмерить.

Довольно о счастье. Было уже разговоров достаточно: центр приятного, неприятного, адаптация, воздействия «снизу», «сверху». Инстинкты, подкорка, кора, увлекаемость — гипертрофия корковых моделей — смотри Сашины тетради.

Только все это «общие принципы». А вот как их реализовать — неясно.

Хочешь «рецепт на счастье»?

Ничего сейчас не хочу — только одного: чтобы остался жив.

Врешь. Много еще закоулков в душе, всяких тайных желаний. В некоторых человек и себе не признается.

Не будем уточнять. Пора идти.

Пора...

........................................................

........................................................

........................................................

Он умер.

Клапан перешили хорошо, но сердце запустить не удалось.

Умер.

День восьмой. Через два года

Ох, как я устал... Все труднее и труднее делать сложные операции. Кто-то в мозгу регистрирует: «Стареешь!»

Ничего! Еще повоюем! Если бы всегда так — жить бы можно. Мальчик уже проснулся, глаза открыл. Главные страхи позади.

Брось, еще многое может случиться.

О нет, теперь все налажено гораздо лучше. Опыт. Вот уже тетрады Фалло перестают быть проблемой. Точно известно, кого нужно радикально оперировать, кому сначала подготовительную операцию. Детишки уже редко умирают. «На уровне мировых стандартов...»

Закурить бы теперь...

Совсем ангел с крылышками. Не курю, не ругаюсь на операциях. Почти не ругаюсь.

Сегодня было трудно — там, около заднего полюса заплаты. Удержался. Хорошие швы получились.

Кофе. Чего она не несет?

Только и остается — кофе. Не прибедняйся — есть еще коньяк. Для облегчения жизни.

Вот идет. Какой приятный запах! Здорово постарела тетя Феня.

— Пожалуйста, Михаиле Иванович, кушайте. Устали небось? Дима говорил, что сильно трудно было... будто больше часу машина работала?..

— А ты все знаешь, старая.

— Ну как же. Все знают. Все слушают, пока машина стучит.

— Ладно, иди. Спасибо.

Кофе. Черный, горячий, сладкий кофе. Ароматный.

Прошло два года после смерти Саши.

Жизнь продолжается. Никто не покончил с собой, никто не бросил своих дел.

Ничего не изменилось?

Изменилось. Впрочем, со временем всегда меняется, иногда быстрее, иногда медленнее. Пока молод — живешь и ничего не думаешь — просто работаешь. По всем проблемам есть свое мнение, и кажется, что все понимаешь. Умный. Только потом осознаешь, что ты просто жил, и это было главным, а «проблемы» — только так, минутная забава...

Когда стареешь, начинаешь искать «смысл жизни», пытаешься понять окружающее. Но оказывается, что уже поздно. А потом убеждаешься, что и это занятие — тоже только времяпрепровождение, и что никакого изначального, заложенного природой, смысла жизни нет. У человека его столько же, сколько в дереве или у кошки. Есть структура, и есть программа.

Приходишь к этому — делается тошно. Но... не бойся. Ты уже так крепко привязан к тем вещам, над которыми думал, пока искал смысл, что остается только одно — продолжать. Модели в коре, которые этим ведают, это уже твои структуры, твои программы, твой смысл жизни.

Если тебе повезло и ты выбрал хорошую сферу деятельности — радуйся: тебе обеспечена порция счастья. Если выбрал плохо, ну что же — довольствуйся тем, что есть...

А что такое «хорошая сфера»? Они бывают разные — эти сферы. Но есть, мне кажется, общее качество: для людей. Разные: создавать машины, учить детей, писать стихи... Только чтобы была польза. Или чтобы ты был в этом убежден. Вообще и этого достаточно — убеждения. Однако трудно сохранить, если оно совсем на песке построено.

А год прошел. И второй.

И философия, кажется, уже давно сложилась, а живешь и перестраиваешься, колеблешься, уходишь в сторону, возвращаешься назад и немножко — вперед. А может быть, только кажется — «вперед»?

Хватит. Чем старше, тем больше страсть к рассуждениям. Иллюзия мудрости.

Если бы клапаны пошли...

Что же, сдвиги есть.

Сдвиги... есть, конечно. Сколько уже прошло у Ларисы? Три года. И у Тамары, Лены перевалило за два года. А уж много таких, которым год. Ничего.

Не идеально, но ничего.

А вот Саша умер.

Нет, еще совсем не идеально с клапанами. Они не изнашиваются, факт, но что будет с эмболиями? Прошлый год из пятнадцати три смерти. Досадные, при хорошем состоянии.

Если и у этих двух последних с новыми моделями будут эмболии — не знаю, что делать. Я придумал новые. Я!

А ты хвастун.

Ну и что? Я же тайно, про себя. И в самом деле, я предложил обшить пластиковой тканью весь ободок клапана, чтобы тромбы прирастали и не отрывались. Я или не я? А может, и не я. Мишка. Обсуждали вместе, не поймешь.

Брось, какая разница кто!

Как все-таки важно для человека тщеславие! Хотя бы внутреннее, чтобы сам себе мог сказать — «я!».

Нет. Прижать. Придавить.

Еще бы чашечку кофе выпить... Нельзя. Опять нельзя — сердцебиение. Кофеин.

Если бы оперировать более легких больных, результаты были бы хорошие.

Снова нельзя. Не имею права. Нет уверенности в клапанах. Подождем.

Ты уже совсем как старик — все «подождем» да «подождем». Они тем и отличаются, старики, что больше заботятся, как бы не оперировать. Смотри!

Нет. Еще нет.

Нормальная осторожность и расчет. Не чувствую себя стариком. Еще много всяких дел!

Умом рассчитываю — не так много лет впереди, а сердце не верит.

Клапаны довести — раз.

Камеры закончить — два. (Малая уже почти готова.)

Операционную новую — три. (Есть решение строить.)

А еще кибернетика? А модели внутренней сферы? А центр?

А потом, может быть, протез сердца?

Нет, не загибай.

Не приходит покой. Наоборот, все острее.

И еще: «трудные вопросы». Что такое человек? Общество?

Все-таки они сильно прояснились для меня за последние годы. Сказались размышления, беседы с Сашей. (Так и не читал последней тетрадки. Не дали. Обижены.)

.............................................

Картина: клапан вшит. Все хорошо! Саша будет жить. Нагреваем. 36,7. «Дефибриллятор!» Не сокращается. Первая тревога. Немножко адреналина. «Еще удар!» Начало сокращаться. Отлегло на душе — «разойдется!». Да, сокращения приличные. «Останавливайте АИК!» Надежды. Страх. Мольба: «Ну, работай же!» Все бы отдал. Нет, слабеет. Оксана: «Плохо!» — «Пускайте АИК!»

..............................................

Не стоит вспоминать.

Человек — это машина. Ничего больше. Просто очень сложная. Детерминизм37. Не многие понимают, что такое сложность. Что программы («программы!») при большой сложности могут обеспечить и любовь, и вдохновение, и научный гений.

Я привык к этим мыслям.

Совсем веришь?

Нет, не совсем. Но почти. Беседовал с физиками — не все они уверены в детерминизме. А кибернетики — да. «Современное проявление механицизма», как сказал о них один физик. И философы, если тихонько, то же говорят. Только прикрываются другими понятиями.

Общество — это только система. Еще на несколько порядков сложнее человека.

Если очень сложно, то, может быть, на каком-то этапе и непознаваемо? Что толку в детерминизме, если его нельзя «пощупать»?

Но они говорят, что будет можно. Микроминиатюризация. Чертовски трудное слово. Молекулярные схемы позволят воспроизвести сложность, граничащую с жизнью. И превосходящую. Посмотрим. Если успеем.

«Человек — машина», «общество — система». «Детерминизм» — это все декларации. Давнишние, с Декарта. Убедить можно, только построив модель.

Продвинулись ли мальчики Саши на этом пути?

Почти ничего не знаю. Когда больной умирает, доктору всегда стыдно перед родственниками и друзьями. Контакт прерывается.

Тетради мне не оставлял на этот раз. Не доверял? Или был уверен, что переживет?

Не знаю.

Что-то Володя не идет со своими делами. Не передали ему, что ли? Не хочется вставать, кого-то посылать за ним.

Приятно после кофе. Приятно, что операция прошла хорошо.

«Мальчик будет жить!» Так журналисты заканчивают очерки о хирургах. В самом деле надеюсь, что будет.

Основной вопрос: как организовать общество, чтобы обеспечить его устойчивость и максимальное счастье людям? Это значит — создать структуру, имея в руках вот такие элементы, как люди. Очень разные, с их инстинктами и способностями к обучению, к творчеству, к увлечению.

Задача становится все труднее. Разнообразие мира стремительно возрастает. (Техника!) Заблуждения становятся все опаснее, потому что в руках у человека Бомба.

Наука двигала человечество к счастью и одновременно привела на грань гибели. Теперь только она может его спасти. Может ли?

Что делать? Я, пожалуй, вижу Сашины мысли. А кое-что свое. Описать человека набором цифр. Будет найдена «зона счастья» — комплекс условий, при которых человек будет относительно счастлив. «Статистически счастлив», в социальном смысле. Всякие биологические конфликты останутся, да и часть социальных — тоже.

Изучить пределы воспитуемости людей. Разных людей — маленьких, взрослых с разными исходными данными. Еще нет такой науки, а без нее планирование будущего недостаточно точно.

Когда будет все это, нужно создавать модели общества и проигрывать их в поисках оптимального варианта. Главный критерий — устойчивость и максимум счастья граждан. И еще — прогресс. Вот тогда и будет настоящая наука.

Как жаль, что все это только «общие принципы»! Очень далеко до воплощения. Столько препятствий. Еще нет техники — машины несовершенны. Психология и социология не готовы, чтобы моделировать. Но все-таки это проблеск. Ответ в общем виде на вопросы о человеке и мире. В самом общем. Успеют ли?

Ну и что? Легче тебе стало жить?

Легче.

Я давно распростился с иллюзиями. И было время, что все окрашивалось в черный цвет. «Люди такие-то и такие-то, и ничего с ними не сделать... Огонь водородных пожаров все закончит. Неизбежно». Теперь уверен: сделать можно, но нужно много всем работать. Порою кажется, что вероятность не стопроцентная. Думаю об этом много. Понимаю — все здесь еще спорное. Нужно думать еще, наверное, что-то отсеется, изменится. Это пока поиски.

А идеалы? Герои? Что же, так и отказаться? Все рассчитывать на «среднего» человека, где цифрами определено добро и зло? Признать, что нет и быть не может, чтобы все были вот такими хорошими? Для формулирования конечной цели — нет, но для расчетов моделей — для ввода в машину — именно так. Цифры, коэффициенты. Характеристики. «Входы» и «выходы».

Но идеалы есть. Есть люди талантливые на доброту и благородство так же, как на поэзию и математику. Эти качества можно воспитать, с разным успехом, но можно. Может быть, для этого, для воспитания, и нужны картинки «золотого века»? Может быть, от рационального, рассчитанного и промоделированного общества нападает тоска?

Нет. Расчет — надежнее, даже если будут потери. Перенесли же люди потерю небесного рая? Попытки построить дом на одних молитвах не удались. Поэзия идеалов останется и войдет в будущие расчеты, но с изрядным коэффициентом... Кто знает, может быть, потом наука найдет способы увеличить его, этот коэффициент?

Ага, идет. Узнаю его даже по тени на дверном матовом стекле.

— Да, да. Входи. Уже жду.

— Только что сказали, не виноват. Не рассчитывал, что так рано кончите.

— Научились. Ну, давай.

— Принес схемы и расчеты по Информационному центру. До вашего доклада три дня осталось. Может, что доделать придется?

Доклад на ученом совете. Многого не ожидаю, но нужно пробивать. «Ищите, да обрящете».

Разворачивает лист ватмана. Красиво нарисовано. Цветная тушь.

— Вот схема.

ИМЦ — Информационный медицинский центр. Фантазия? Нет, реальность. Объяснений не требуется, я сам составлял с Володей. Нова только компоновка схемы. Но все-таки он говорит:

— Это отдел связи. Видите, идут линии ко всем больницам города или области? Больного в своей больнице обследуют по строго определенной программе, заполняют стандартную карту, направляют телеграфом условным кодом в Центр. Автоматически вводится в машину — вот в этом квадрате стоит ЭВМ, и получается вероятный ответ о диагнозе, прогнозе или лечении.

Вполне грамотно говорит. Не подумаешь, что инженер. Привык за четыре года.

— Между прочим, как дело с программами? Для диагноза я знаю, а вот для прогноза, для выбора лечения? Долго ли мы будем решать эти вопросы только по прецедентам? Я тебе дал алгоритм, как это решает врач, а развить — уже дело твое и математиков. Ты же теперь не один.

На «ты» — только когда наедине и мирно.

— В основе лежит понятие о «моделях болезни». Он объясняет мне, как это будет осуществлено на машине.

— Хорошо. Давай дальше, по схеме.

— Здесь центральный архив. Сосредоточены три типа информационных систем: по методам исследования, например, электрокардиографии, по историям болезни, по способам лечения. Архив на перфокартах или перфолентах. Отдельно: кардиология, легочные болезни, глазные и т. д.

Хоть бы кардиологию сделать для начала.

— Вот отдел программирования. Здесь создаются программы для получения вариантов заболеваний, диагностики, решения консультативных задач.

Объясняет, как это будет организовано. Не забыть бы мне сказать о значении Центра для руководства здравоохранением и планированием.

— Этот квадрат — отдел статистики. Машина будет делать отчеты для каждой больницы, для целого города, области, республики. Уже не соврешь. Министерство должно этим заинтересоваться — планированием. Система потребует больше ума, а недостатки сразу вылезут наружу...

— Составил ты расчет штатов по десяти основным специальностям?

— Есть расчет. Вот таблица. Много нужно людей. Но окупится качеством медицины. Стоит сделать. Впрочем, не так уж много.

— Скажу, сколько сначала нужно для кардиологии и для организационной статистики. Это можно скоро развернуть.

— Все равно нужно не менее двадцати человек. Почему вы боитесь просить?

— Я не боюсь, да не люблю, когда отказывают. А что это у тебя еще за лист?

— Это уже собственные домыслы. Проект будущего Большого центра.

— Васюки? Как у Остапа Бендера?

— Вроде. Но вполне реальные. Показывать?

— Мне — да, а им — посмотрим. Знаешь, я пока не очень уверен в возможностях кибернетики. От тех перфокарт по митральным стенозам особой пользы нет.

Возмущен. Все видно на физиономии.

— Ну как это нет? Мы уже дали статистику распределения признаков.

— Ее можно и так дать, по историям болезни. Да и были уже такие таблицы.

— Но мы дали частоту комбинаций признаков! Выбрали наиболее часто встречающиеся комбинации! Этого-то еще не было, я знаю. Пока только у нас вся история болезни с операцией, с послеоперационным течением закладывается в машину.

— Хорошо, хорошо. Если бы я не надеялся, не занимался бы. Покажи свой прожект.

Развернул другой большой лист. Ого, сколько наворочено! Сразу не вникнешь...

— Кроме того, что было в Малом центре добавлено: экспериментальная клиника, лаборатория, совет специалистов. Самое же главное — представлен другой метод: моделирование организма и заболеваний. Вот он — в этом конце схемы. Это ваши надежды.

Да. Это мне нравится. С тех пор как Саша рассказал о принципе структурного моделирования, я много об этом думал. Вот бы сделать такую модель!

Дело пока двигается медленно. Я составляю схемы, придумываю цифры — из клинического опыта, просто с потолка. Володя пытается программировать. Не знаю, кто из нас больше заинтересован.

— Но стоит ли говорить об этом в докладе? Будут одни врачи — не поймут: «Математические характеристики органов...» Да и нет еще их. Скажут — «фантазия».

— Фантазия? А вот если бы были такие характеристики и модели, то Александр Яковлевич мог и не умереть.

Удар. Прямо в лицо.

— Да, да, не хмурьтесь. У меня есть доказательства.

— Какие же у вас доказательства? Интересно. Обвиняет. Сколько раз просматривал всю историю операции — ничего не нашел, ни одной серьезной ошибки, а он... Больно.

— А вот какие. Делаем опыт на собаке, на изолированном собачьем сердце. Неблагоприятными нагрузками загоним его до крайности — почти совсем не дает крови. Долго так длится, потом подбираем разные «входы», и вот смотришь, через два часа снова начинает хорошо работать. Вы же знаете эти кривые.

— Что же, вы уже открыли эти чудодейственные комбинации ваших «входов»? Может, нам расскажете, дуракам?

— Вы не обижайтесь. Дело прежде всего. «Входов» мы еще не открыли, но уверены, что сердце имеет огромные резервы, и если создать нужные условия, оно восстановит мощность...

Первое движение — «иди вон!». Второе — «нельзя». Еще — «а может быть, он и прав?»

— Может быть, вы и правы, Володя (на «вы»). Если оно работало с плохим клапаном, тем более должно было работать с хорошим. Но мы не можем найти эти оптимальные «входы». К сожалению, создать такую лабораторию, чтобы нашла, я не в силах. Может быть, когда камеру сделают...

Молчим. Разговор прервался. Разве мне легко слышать такое?

..............................................

...Пустили АИК. Опять заработало сердце. Даже хорошо сокращается. Надежды... «Останавливайте!» Но через пять минут снова слабеет. «Пускайте!»

Два часа: «Останавливайте!». «Пускайте!» Отчаяние. Отупение.

Сокращается еле-еле даже при включенном аппарате.

«Останавливайте... совсем...» Обязательно нужно выпить. Даже одному.

..............................................

Пауза.

— Все материалы для доклада приготовили? Молча показывает таблицы, перфокарты, схемы. Не забыть бы мне чего-нибудь...

— Хорошо. Все есть. До свидания...

Встал. Вот так всегда: уходят недовольные.

Как странно: видишь людей, как айсберги, — очень мало снаружи, а большая часть — под водой, скрыто. Да и внешнее видишь только с одного бока.

Говорят, айсберги переворачиваются, когда подводная часть подтает. И с людьми бывает так: на войне, при катастрофах. Дно часто неприятно. Но нередко — и героизм.

Люди проходят в моей жизни как тени. Появляются, привлекают, потом исчезают, оставляя призрачный след. Была мать. Валя в далекой юности, близкие друзья.

Саша.

Он уже призрак. Только идеи его остались реальностью. На них, как на сеть координат, я пытаюсь наносить нашу науку.

Жена. Дочь.

Леночка. Самый теплый уголок в сердце. Уйдет? Ужасно... Уже пришла из школы, пообедала. В моем кабинете, на диване, читает.

Обязательно в кабинете, на моем диване.

А насчет подводной части — интересно. Была катастрофа. Кто выстоял, кто — нет. Инженеры Аркадий, Яша не отступились. Положим, тоже боялись, крутили немножко, но дело не бросили. Если бы не они — не было бы маленькой камеры и надежд на большую.

Не знаю: хватило бы у меня энергии найти новых?

Прикидываю: да, хватило бы. Но не сразу. Время упустили бы.

Тоже масса дряни на дне, если бы перевернуть. Но стараюсь поддерживать чистоту. Только трудно следить за собой.

Пойду посмотрю мальчишку. Уже час прошел, наверное, вывезли из операционной. Не идут — значит, в порядке. Все-таки посмотреть.

Встаю. Усталость прошла. Как молодой!

Обычная обстановка конца рабочего дня. Беспорядок в коридоре и столовой: детишки только кончили обедать. Анна Максимовна еще кормит двоих. Один заплакан. Утешает.

Предстоят операции. Но мне почти не страшно.

— Что случилось, Максимовна?

— Домой хочет, не ест. Первый день.

Боже, сколько страдания в его глазах! Какая тоска...

Пытаюсь приласкать. Отворачивается: белый халат, доктор, разлучник...

— Ничего, Михаил Иванович, два дня потоскует, не больше.

Палата.

Мой мальчик хорош. Дима уже трубку удаляет.

— Порядок!

Смотрю: розовый, глаза открыты. Морщится — больно. Моча в бутылке прозрачная. Крови из дренажа немного.

Паня обтирает ему лицо. Что-то говорит вполголоса, но он еще не слушает.

Дима:

— Забыл вам сказать: часа два назад звонили с завода, спрашивали, долго ли пробудете в клинике, Аркадий Павлович, кажется.

— Небось больного какого-нибудь показать.

— Нет, о чем-то насчет малой камеры посоветоваться. Говорил — кончают, скоро привезут.

...Какой маленький кусочек эта камера от того, что нужно еще сделать... Хватит ли жизни?

А если даже не хватит — то для чего же она еще, жизнь?

Сидели в коридоре, у сестринского столика, вспоминали, обсуждали, почему операции стали легче проходить. Перечислили разные пункты — все как будто малозначащие.

— Просто опыт. Десятая сотня операций с АИКом...

Еще какие-то разговоры. Хорошо посидеть после удачной операции. Помечтать.

Вот будет и большая камера. Будем оперировать в ней, лечить больных. Будет и кибернетический центр... рано или поздно.

А уже были: девочка с бантами, Шура, Сима... И эти двое: Алеша и Надя. Потом Саша. И еще много других... Они все здесь умирали, в этих палатах.

И сейчас присутствуют. Напоминают.

Не дают забывать о главном... А что главное? Может быть, совесть?

Примечания

1

Прозектор — врач, делающий вскрытие.

2

Пучок Гиса — нерв сердца.

3

Эритроциты — красные кровяные тельца.

4

Гемолиз — разрушение эритроцитов.

5

Турбулентность — завихрения в потоке жидкости при больших скоростях.

6

Незаращение боталлова протока — врожденный порок сердца, при котором остается сообщение между легочной артерией и аортой, существующее у плода.

7

Перикард — сердечная сумка.

8

Анестезиолог — врач-специалист по обезболиванию.

9

Радикальные операции — полностью исправляющие недостаток; паллиативные — приносящие облегчение больному, улучшающие функцию органа.

10

Комната, в которой больные проводят несколько часов сразу после операции, пока полностью не проснутся. Потом их переводят в послеоперационные палаты.

11

Резекция желудка — иссечение части желудка при язвенной болезни или раке.

12

Митральные пороки — пороки двухстворчатого клапана, отделяющего левое предсердие от левого желудочка.

13

Пневмонэктомия — операция удаления легкого.

14

Митральный стеноз — сужение отверстия митрального клапана.

15

Декомпенсация — резкое ухудшение кровообращения из-за плохой работы сердца, сопровождающееся одышкой и отеками.

16

Цирроз печени — заболевание, сопровождающееся разрастанием рубцовой ткани, нарушающим функцию печеночных клеток.

17

Нейроплегики — средства, понижающие возбудимость нервной системы.

18

Негатоскоп — аппарат для рассматривания рентгеновских снимков.

19

Гипоксия — кислородное голодание.

20

Порок сердца, при котором двухстворчатый клапан не смыкается полностью, в результате чего часть крови при сокращении сердца выбрасывается обратно в предсердие.

21

Гипотермия — охлаждение организма под наркозом, нужное для выполнения некоторых сложных операций.

22

Эмболия — закупорка артерий головного мозга пузырьками воздуха или мелкими сгустками крови — тромбами.

23

Вагус — блуждающий нерв. Тормозит функцию многих внутренних органов.

24

Асцит — накопление жидкости в брюшной полости при заболеваниях сердца и печени.

25

Сепсис — заражение крови, заболевание, сопровождающееся резким понижением защитных свойств организма.

26

Рецидив — повторение или возвращение болезни.

27

Премедикация — подготовка снотворными перед наркозом.

28

Реанимационный центр — специальное отделение в больнице, предназначенное для оживления, восстановления важнейших жизненных функций у особо тяжелых больных.

29

Терминальное состояние — период резкого ослабления сердечной деятельности перед полной остановкой сердца.

30

Анурия — прекращение выделения мочи.

31

Уремия — отравление шлаками.

32

Асептика — меры по предупреждению попадания микроорганизмов в рану.

33

Анамнез — сведения о развитии заболевания и о жизни больного.

34

Комиссуротомия — операция разделения сращенных створок митрального клапана при митральном стенозе.

35

Алгоритм — последовательность правил решения задачи.

36

Эвристические модели — модели, созданные на основании научного предположения, а не опыта.

37

Детерминизм — представления о строгой причинности и предопределенности явлений.


на главную | моя полка | | Мысли и сердце |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 18
Средний рейтинг 4.7 из 5



Оцените эту книгу