27
Всяк храмлет на свою ногу.
Клубочек удобно так лежит под рукой в больничной мятой миске, чтоб не бегал, не собирал пыль по полу. Нитка не косматится, её безнадобно подбирать. Ровная, она плавно течёт из-под левой руки.
Вроде всего с ничего посидела. А уголочек уже готов. Сидень сидит – счастье растёт!
Низ уголочка я схватываю пришибочкой, обыкновенной бельевой прищепкой.
Пришибочка оттягивает косичку уголочка, делает его ровным. Не даёт ему скручиваться.
Так я занялась своим платком, что и не приметила, как в палату налилось народу большь, чем кислороду.
Палата на двоих. Одна койка всё время пустует. Значит, думаю, тогда ко мне.
Глянула ещё разок крайком глаза. Смотрят, как я вяжу. Все в арестантском. Так я про себя навеличиваю больничное обмундирование.
Чинно сидят на своих стулках кружью, чисто тебе перед телевизором.
«Эко кругопляс!»
Осерчала я вгоряче на такие охальные смотрины. Чуть было не напылила до чиха. Да подломила свою гордыню молчанием.
Постно ужала губёнки и безучастно так вяжу. Вроде никого и нету.
– Как в кино! – тихостно толкует отощалый курчавик с голым до блеску куполком на голове и не забывает, анафемец, припадать раз по разу к сытому плечу молоденькой соседки. – В темпе вяжет... Ну таквтак автомат автоматом! Только что не «калашников»... И совсем не глядит!
Я завидела мешочек с лотошными карточками и бочоночками на коленях у шептуна. Поддела:
– А это, любитель дорогой, не лото. Глядеть не в обязательности.
Легла тяжёлая тишина.
Неловко мне стало: я положила ту тишину.
– Ну что, – поболей кладу мягкости в голос. – Вот так в молчанку и будем играть? Давайте в лото! А? По мне, в лото лучше! Давайте, покуда сердце у бабки горячее. Но, – усмехаюсь, – уговор. За игру в моей палате с каждого халата по копеечке!
Гостюшки, слава Богу, заулыбались:
– Это что, взятка?
– Почти. Летом наезжают ко мне в деревню внучата. Большие лотошники. Лото в арифметике даёт ребенку помощь. Играют, а копеечками закрывают. Ну не напасёшься...
– Поможем!
Руки забегали шарить по карманам.
В мою склянку из-под валидола на тумбочке с весёлым звоном тенькнуло несколько однушек.
Минутой потом с лёгким шумом все расквартировали карточки кто где. Кто на подоконнике. Кто на тумбочке. Кто у меня в ногах на кровати. А кто и прямо у себя на коленках.
– Ну что, погнали? – громко, во весь народ, спросил хозяин лото, тряхнул перед собой мешочком и обежал всех глазами. – Все готовы? Стратегическая готовность номер один есть?!
– Всё. Поехал! – в одно сказали несколько человек.
– Ути-ути! Двадцать два! – хрипливо, обстоятельно выкликнул кощей. – Топорики. Семьдесят семь!
Он снова степенно запустил руку в мешочек. Помешал. Достал свежий бочоночек.
Глянуть на него глянул, а не назвал.
Бледнолицый поджара опало взглядывал то на бочонок, то на меня и молчал.
– Что, число прочитать не можете? – подъезжаю с малой подковыркой.
– Да эта хитрость не тяжеле мономаховой тюбетейки.
– Тогда чего же?
– Мой быть, мне подождать, покуда вы спрячете вязанье?
– Боюсь, вам придётся ждать до морковкина заговенья.
– А вы что, и играть, и вязать будете одномоментно?
– А по-другому я не умею. Это уже так... В Жёлтом у нас девчаточки делают уроки иль коз пасут – всильную вяжут. Играют ли бабы в лото, читают ли книжки, смотрят ли тельвизор, наявились ли к доктору, натеснились ли в кино, выпала ль вольная минута на току, сбежались ли на побрехушки, томятся ль тебе на собрании дажно – завсегда наскрозь все разнепременно вяжут. Прекрасно же знают: языком, что решетом, ладно уж, так и сей, да всходов, дела то есть, не жди, ежель руки не сделают. Так что не выжидайте. Поняйте.
Играю я себе, разговоры общие разговариваю. Вяжу.
Нет-нет да и словлю на себе долгий чей, простой, как дуга, взгляд.
А, думаю, чего это оне меня глазами щупают? Что особенного-то чёрт во мне свил?
Бабка как бабка. Под заступ смирно поглядываю. Честь знаю, зажилась...
И что ж вы думаете?
Болезный народко дотошный, страх какой дотошный. Что да чего, да и признай меня скорбные лотошники за жёлтинску.
По телевизору видали вот намедни! А саме кто я – не знают.
Даю вопрос, как звать-величать ту старуху, что видали?
– Не помним точно, – говорят, – как ей фамилия будет. Но какая-то такая... Из съестных.
Стали перебирать.
– Пельмешкина...
– Картофелева тире Оладушкина...
– Хлебникова...
– Хлебушкина!
– Борщова...
– Клёцкина...
– Пирожкова...
– Булочкина...
– Блинчикова...
– Блинова, может? – веду на путь.
– Ну а кто его упомнит?
– Можь быть, и Блинова, – неуверенно так говорят.
Тогда, думаю, надобно дать доказательность покрепче. Улыбнуться!
Когда сымали на тельвизор про встречку платочниц с жёлтинскими школьницами, про то, как мы передаём им своё рукомесло, так я, старая глупуня, неумно как сделала, улыбнулась. А рот-то рваный, дырявый, беззубый.
Надо бы припрятать, а я разинула... Радуйся, Акулька, журавли летят!
О Господи, грехи тяжкие! Да разве долго мёртвому засмеяться?
Смотрела потом на себя по телевизору – так стыд чуть со стулки не спихнул...
Гляжу я на своих на лотошников и думаю. Ну, то я по телевизору улыбалась шире Масленицы. Ну, то ладно, дело минулое. А дай-ка я и вам вблизях улыбнусь по-русски.
В моменталий узнали!
– Она! У той тоже не было передних зубов! Анна Фёдоровна Блинова!
– А позвольте, дорогая Анна Фёдоровна, с нашим чайничком к вашему к самоварчику приткнуться, – ластится ко мне лотошный верховод.
– Я слушаю.
– Видите, не вашего я стаду баран. Не оренбургский. Могу спросить глупость. Так что не взыщите... Я со стороны, чужесветец... Командированный.
– Что, в больницу командировали?
– Не-е... Прикатил я, дурак до пояса, в Оренбургию на знаменитые на ваши газовые промыслы. Но судьбе, ей видней, угодно было пристегнуть меня к больничному бережку. Оченно нужно мне это, скажу я вам. Ну как стоп-сигнал зайцу!
– Постойте, постойте... Это что же, со своим лотом в командировку?
– Со своим... В поезде, в гостинице вечерами, вот тут в больнице... Да знаете, как лото времечко кокает! Без лото я б с тоски давно-о лапоточки откинул. Но не про меня речь... Я слыхал и песню про платок, и пропасть читал, даже про Жёлтое – «столицу оренбургских платков». Насколько я понял, в славу да в почёт круглый мастериц втакали ажурные паутинки, что первые добыли себе Знак качества и свободно проходят в обручальное кольцо. Анна Фёдоровна, это на сам деле так? Ответьте Фоме неверующему.
Сняла я с плеч паутинку. Подаю ему.
– Нате, сизокрылый. Проверьте сами.
Лотошник сорвал с правой руки своё толстое, посредине с горбинкой, кольцо, поднял перед собой повыше глаз, чисто фокусник в цирке, и на красоту мигом пропустил платок.
– Вот это ор-ригинальный номер! – в восторге гаркнул он во всю больницу. – Да расскажи я дома – на веру не возьмут! Экий громадище ниточкой жикнул!
Всего-то один человек, а шуму пустозвонного, шуму... Черти делят горох тише.
– Да дорогая ж Анна Фёдоровна! – разоряется лотошный атаманец. – Я наверняка попаду пальцем в небо, если скажу... Только за то, что все мы тут видали, не грех вам брать со всякого носу по грошу, а у кого с горбинкой – по два с полтинкой! – и с этими словами бряк передо мной на коленки и в поклоне соснул мне руку.
Ну комик! Ну балабан!
Вспыхнула я вся порох порохом, понесла хвост чубуком.
– Послушайте, – говорю. – Ну на что ж вы ломаете комедищу? Заради чего с лакейской прытью руку мужатке лизать!?
Настёгиваю я так, а сама смотрю на лотошника ненастно, студёно, на-поди, пострашней, чем колорадский жучина на молоденький картохин листок.
– Да руки ваши золотые не то что целовать!.. Мой быть, им памятника до звёзд мало!
Эвона какую отвагу дал куражу своему.
Эвона как разошёлся, ровно тебе в магазине мешок смелости прикупил...
– Да перестаньте мозолить язык! – пускаю я против шерсти. – Не то закройте дверь с той стороны. Играйте давайте лучше...
На том он и сел.
Пожал плечиками, пошёл понуро выкликать бочонки.
Поостыла я малок.
Посматриваю искоса на лотошного предводителя и неловкость всё круче забирает меня.
Да-а, наложила на себя такую, думаю, блажь, от которой посторонние как только с диву не упали.
Может, он от чиста сердца, а я – закройте дверь с той стороны! Задала такой пыли! Ох, и тиранозавриха...
Может, в самом деле про руки про мои его правдушка?
Доброе слово и кошке в отраду, говорю я себе. Ты-то на кой леший от того слова на стенку готова лезть? Бросай давай такую замашь. Охолонь. Не больно горячись, а то гемоглобин ещё падёт... Да не смотри на командированного комом. Смотри россыпью.
Говорю я это себе, вроде улыбаюсь.
Поднял мой обиженный лотошник покаянные глаза. В ответ несмелую смазанную шлётзасылает усмешеньку:
– Во взгляде вашем ясно читаю про себя: люблю тебя, как клопа в углу, где увижу, тут и задавлю. Анна Фёдоровна, уж лучше мазните меня по моське, только не калите себя. Не жгите нервы.
– Ну... Что прошло, пускай идёт. Ворочать не побежим.
– Анна Фёдоровна, – говорит он в задумчивости. – А нельзя ли... Барабанные палочки, одиннадцать... А нельзя ли механизацию какую удумать в вашем деле? Венские стулья. Сорок четыре. Скажете... Туда-сюда, обратно в сумку. Шестьдесят девять. – И он безразлично сронил бочонок назад в мешочек. – Скажете, пристал, как дуроплёт какой на подгуле к столбу. Не серчайте. Влюбовину мне всё это.
Вследки за бочонком в мешочек сухой плетью пала стоймя и его рука. Но забыла погреметь бочонками. Не достала нового.
Так и затихла. Замолкла в мешочных потёмках.
Игра обломилась.
И мне тоже расхотелось лотошничать.
– Ещё до войны, – вспоминаю, – мой покойный муж допластался... Электрическую придумал самопрялку. Только я отвод поднесла той прялке. Нам надобно прясть нитку нежную, тонкую. Как паутинка. Вот, может, откуда имя платков? У прялки же нитка крутая, скорая на обрыв. У одной у моей вдовой товарки, – в виду я держала задушевницу Лушу Радушину, – сам любил с ухмелочкой повторять: «Техника у нас – одна хитрость; никакой тебе механизации, так есть та же хитрость». И сладил хозяин приспособленьице, похожее на игрушечную деревянную лошадушку на колёсиках. Так себе приспособленьице. Не Бог весть каковское, пустячное навроде того. А вот, поди ж ты, товарка в лучшем виде выезжает на той лошадушке. Вчетверо быстрей против обычного сучит пуховую нитку с хлопчаткой!
– Значит, наш брат-ротозей мастак не только снегирей ловить. Но и в вашем деле подсобник?
– Да уж не последняя спица.
– А можно, Анна Фёдоровна, научить нашего губодуя вязать?
– А почему нельзя? Видите, медведушки по циркам на коньках «Калинку» отплясывают. Слонов учат играть в футбол. А уж пригнуть мужика к вязанью делко незатейливое. Мало, но есть, вяжут мужики. Знаю, один парнище у нас в Жёлтом ладится жениться. Так вот он дома смотрит телевизор и вяжет. Не кактусы какие там. Без расколов наяривает! Спицы так и взлётывают! Девушка, сердцу милая уважительница, гляди, только за это на него и не надышится. А другой вон, – вернул Бог память, вспомнила, – уже при жене... Колюшок Упоров. Сорок годков человеку. И вяжет дажно не дома. Ездит в ездки генералом при вагоне...
– Он что, проводник?
– Во, во! Поезд своим путём себе бежит; Колюшок закупорился в тиши от мира на ключ и засопел в спокое за спицами. Знает твёрдо, дальшь рельсов никуда его вагонишка не скакнёт. Домой – это уже из нормы не выпадает! – без готовой серединки не вертается. И что в смех и грех, у Коляйчика с бабой схлёстки по вязальной части задаются. Николашенька что? Только жак, жак, жак – проворней бабы петли кладёт. А ей это – спицей по сердцу! Не нравится да навроде как и всесовестно от людей. Накипит у ей, лишний разок и сцепются...
– Ну, раз обидность подсекла...
– Легонько разомнутся... Обидка и уляжется... В нашей сторонушке приключается и такое, правда, в большую редкость, что муж жёнушке, которую почитает до невозможности как, на Восьмой март не кулёк конфет иль какую ещё там магазинную тряпицу – до?рит платок, что сам выработал.
– Славно-то как!
– Я про что вот сушу голову... Как, девоха, ни храбрись, жизнюка вырывает да угребает своё. Спешной ногой к последней правит точке.
На глаза плоха уже. Линии в тетрадке хоронит от меня туман, сядь я за письмо без очков. И сердце подбаливает...
А всё бежишь в думках жить, жить, жить...
Хоть оно и поют, старость не в радость, а я так скажу: старость плоха одним только тем, что и она кончается, всерешительно одним только тем, что и она знает честь.