home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



9

Итак, сдан последний экзамен. В вестибюле девушки расцеловывают Ивана Никитича, за десять лет отзвонившего им тысячи уроков и перемен; потом сторож, растроганный и прослезившийся, снимает фуражку — все видят вдруг, что он стал уже совсем-совсем седенький за эти годы! — и торжественным жестом распахивает перед десятиклассниками высокую стеклянную дверь. Таня вдруг всхлипывает — громко и очень по-детски. «Что с тобой?» — тревожным шепотом спрашивает Сергей. «Нет, ничего… — Она улыбается и смаргивает с ресниц слезы. — Просто так… Дай мне платок, скорее…»

В последний раз они проходят по наизусть знакомой дорожке, выложенной бетонными шестиугольниками и расписанной узорчатой тенью и шевелящимися солнечными пятнами. Правда, они еще вернутся сюда в субботу, но это будет уже выпускной вечер, а «официальная часть» окончена.

Сегодня среда, восемнадцатое. Отличная погода, снова жарко, но теперь это уже никого не беспокоит: жара мешает занятиям, но для того чтобы отдыхать, загорать, купаться — что может быть лучше! Впереди чудесное лето. До самой короткой ночи года остается ровно трое суток.

На улице они долго еще стоят перед школьной калиткой, хохочут, кричат, перебивая друг друга. Словно заражаясь их весельем, с улыбками оглядываются на них прохожие, — такие шумные компании можно видеть сегодня перед многими школами Энска. Наконец, выпускники расходятся группами, прощаясь друг с другом до субботы.

Уходит Ариша Лисиченко со своим очкастым приятелем. Людмила бежит в институт — сообщить Галине Николаевне о своих одиннадцати «отлично».

— Ох и счастливица, — морщит нос Таня, глядя ей вслед, — подумай, ей теперь не нужно держать вступительных!

— Ладно, мы с тобой выдержим и вступительные, — смеется Сергей, — Ну, Танюша, я тебя пока тоже покину. Нужно пойти отправить мамаше телеграмму, верно?

— Конечно, Сережа! Не забудь от меня большой привет. Хорошо, я тогда пойду посплю. Вечером — где? Может быть, придешь к нам?

— Слушай, Танюша, наверняка Алексан-Семенычу будет приятно, если ты этот вечер проведешь с ним. Все-таки окончание школы, сама понимаешь…

— Так я и не собираюсь никуда уходить сегодня! Но ты приходи, мы проведем его втроем…

— Не знаю, может, не стоит… Сделаем так, Танюша: я тебе вечером позвоню, часов в восемь. Ну, я побежал.

— Сережа! Привет не забудь смотри!

И вот она идет по проспекту Ленина под знойным июньским солнцем сорок первого года — выпускница средней школы, высокая тоненькая девушка с коротко подстриженными кудрями цвета начищенной темной меди, большеглазая и чуть веснушчатая. Ей очень хочется побежать вприпрыжку, но положение обязывает, и она идет с большим достоинством, держась, по обыкновению, очень прямо и слегка щурясь от солнца, — идет во всеоружии своих семнадцати лет и новенького аттестата.

У первой таксофонной будки она останавливается и выгребает из кармашка мелочь. Теперь уже можно — и нужно — купить себе сумочку. По правде сказать, она уже присмотрела одну — такую маленькую, продолговатую, сейчас это модно…

Как обычно, проходит некоторое время, пока телефонисты на коммутаторе соединяют ее с полковником. В будке очень жарко, Таня вздыхает, переминается с ноги на ногу и то и дело отбрасывает от щеки надоедливую, как муха, прядку волос. Наконец в трубке слышится знакомый голос.

— Дядясаша! — кричит она, прижимая к уху горячий влажный кружок эбонита. — Дядясаша, всё!! Понимаешь — четыре «хорошо» и целых семь штук «отлично!» Ура, Дядясаша!!

— Ну, Татьяна… — Голос полковника становится вдруг совсем хриплым. — Татьяна, я тебя… э-э-э… поздравляю от всей души. Молодец, брат, молодец…

— Служу — Советскому — Союзу!! Ты очень рад, Дядясаша?

— Согласись, Татьяна, вопрос несколько неуместен. Ну, отлично, отлично. Ты что делаешь сегодня вечером?

— Пока ничего, в восемь должен позвонить Сережа. А что?

— Я хотел тебя попросить уделить сегодняшний вечер мне. Если ты не возражаешь, конечно. Мне хотелось бы поужинать с тобой где-нибудь в городе. Или у тебя более интересная программа?

Нет, ну этот Сережа — просто колдун какой-то! Как он мог догадаться?

— Нет, Дядясаша, никакой программы нет, правда. Хорошо, я тогда скажу Сереже, что сегодня не могу… Я очень рада, Дядясаша!

— Разумеется, если у тебя действительно…

— Нет-нет, Дядясаша, я же говорю! В котором часу ты будешь дома?

— Часов в девять, скажем лучше — в двадцать один тридцать. Постарайся быть готовой к этому времени.

— Есть быть готовой в двадцать один тридцать! Что ты мне посоветуешь надеть, Дядясаша?

— Право, не знаю. Ну, мне нравится твое это — черное, что ли, с белым воротом…

— Слушаю, товарищ полковник! Хорошо, к половине десятого я тебя жду…


В настоящем ресторане она не была еще никогда в жизни. Интересно и немного страшновато, если судить по тому, что обычно пишется в книгах о подобных местах. Страх наводил уже швейцар, распахнувший перед ними входную дверь, — огромный, бородатый, в странном обшитом галунами длинном пальто с золотыми пуговицами до самого низа.

Впрочем, уже в вестибюле Таня расхрабрилась настолько, что даже пожалела об отсутствии какой-нибудь накидки — или что обычно надевают в таких случаях? — которую можно было «небрежным жестом» отдать гардеробщику. Поправляя прическу перед зеркалом, она смотрела не столько на себя, сколько на полковника, стоявшего за ее спиной. Дядясаша был сегодня просто великолепен, — ради торжественного дня на нем была парадная серая форма, черный галстук подчеркивал белизну крахмальной сорочки, на груди блестели три ордена, юбилейная медаль и Золотая Звезда Героя. У кого еще в Энске есть такой Дядясаша?

Смело вступив в зал, она опять притихла, немного оглушенная джазом и ослепленная блеском зеркал и раззолоченных капителей. Когда Дядясаша передал ей меню, она только глянула на него испуганными глазами и спрятала руки под стол, отрицательно мотнув головой.

— Ладно, — сказал тот, раскрыв переплет и неторопливо водружая на нос очки, — будем считать, что ты доверяешь моему вкусу…

Доверие оказалось оправданным. Все, что им подали, выглядело очень красиво и, надо полагать, было вкусно; впрочем, на этот счет у Тани определенного мнения таи в не сложилось. Во-первых, ей из-за новизны обстановки было не до этого, а во-вторых, как известно, в ресторане полагается признавать вкусным все — даже устрицы. Если бы ей сейчас преподнесли устрицу, она, очевидно, должна была бы похвалить и этого мерзкого моллюска — или же сознаться в своем невежестве, а это никому не приятно.

— А шампанское пить будем? — заговорщицки спросила она у Дядисаши, немного освоившись и почувствовав, что есть больше не хочется. — В таких случаях ведь полагается, правда?

— Разумеется, я уже заказал, — кивнул полковник.

Действительно, принесли и шампанское. Таня ожидала выстрела, но, к ее разочарованию, официант раскупорил вино совершенно бесшумно.

— Ну, что ж, Татьяна, — сказал полковник. — Выпьем, брат, за окончание твоих школьных лет. Скоро ты начнешь самостоятельную жизнь…

Он помолчал, глядя на быстро бегущие со дна пузырьки и, видимо, желая сказать что-то еще. Потом крякнул, так ничего и не сказав.

— Да… ну ладно. За твое большое счастье, Татьяна.

— Спасибо, Дядясаша… — шепнула Таня, обеими руками, чтобы не расплескать, держа полный до краев бокал.

Морща от удовольствия нос, она маленькими глотками допила до дна покалывающее ледяными иголочками вино и пожалела, что в ресторане бить бокалы не полагается.

Полковник снова взялся за свой коньяк. Пил он не закусывая.

— Ну что ж, Татьяна… — сказал он, закурив. — Вот и подошла к концу наша с тобой совместная жизнь. Да, брат, пять лет почти…

— Ты говоришь так, словно нам предстоит расстаться навсегда…

— Во всяком случае, надолго. Целый год! Для меня это очень долго, Татьяна. Приемные испытания начинаются в августе? Видишь, значит, через какие-нибудь полтора месяца вам уже нужно ехать…

Таня косится на полковника и подавляет вздох. Правда, это ведь очень долго — целый год. Нет, у нее просто не повернется язык сказать Дядесаше о поездке в Тулу, — придется Сереже ехать одному, как это ни печально. Может быть, не на месяц, а недельки на три. А потом они встретятся уже в Ленинграде… Или договорятся о встрече в Москве. В Москве было бы лучше — все-таки она должна сама показать Сереже свой родной город.

— …почти пять лет, — медленно говорит полковник, постукивая папиросой по краю пепельницы. — Не успеешь оглянуться… Ну что ж, Татьяна, я надеюсь — ты на меня не в обиде за то, что я не сумел создать для тебя более нормальную семейную обстановку…

— Дядясаша, милый…

— Погоди. Я не умел тебя воспитывать, я это знаю… И никогда не надеялся, что буду уметь. Тут уж, брат, не моя вина… Но, так или иначе, тебя воспитали — школа, Зинаида Васильевна, твои друзья, и я думаю, воспитали неплохо… в основном, хотя у тебя есть много недостатков. Я о них уже говорил, и ты обещала принять мои слова к сведению.

— Конечно, Дядясаша…

— Да… А сейчас я смотрю на тебя, и мне особенно… огорчительно, что твое воспитание обошлось в общем без моего участия. Я только совсем недавно понял, какое это огромное дело — из ребенка сделать взрослого, настоящего человека… Может быть, вернись мы сейчас назад, к тридцать шестому году, я вел бы себя совсем иначе… Может быть, я должен был бы посещать какие-нибудь курсы, принимать участие в работе родительских комитетов, что-нибудь в этом роде. Тогда у меня не было бы теперь этого печального сознания… непричастности к твоему воспитанию. Я ведь всегда смотрел на тебя как на свою дочь, Татьяна, с первого дня, когда увидел тебя в Москве. Впрочем…

Он улыбается Тане немного смущенно, твердым движением раздавливает в пепельнице папиросу и наливает себе еще коньяку.

— Дядясаша… не понимаю, зачем ты это говоришь, неужели ты думаешь, что я относилась к тебе как-то иначе все это время? Ты ведь знаешь, я папу плохо помню… едва-едва… И насчет воспитания — я не знаю, много ли во мне хорошего, но то, что есть… я знаю, что без тебя этого не было бы никогда. Зачем ты так говоришь об этом, Дядясаша? И насчет разлуки… Неужели ты думаешь, что я… что я смогу когда-нибудь забыть о тебе?

— Ну, отлично, отлично… — бормочет полковник, залпом проглотив коньяк. — Я и не говорю, что ты забудешь…

— …и как ты можешь говорить, что ты ничего для меня не сделал!

— Хорошо, будем считать, что сделал, — кивает он. — Так или иначе, а мы общими усилиями вывели тебя на дорогу. Отсюда, брат, тебе уже идти самой.

— Вывели на перекресток? — задумчиво улыбается Таня. — Да, это верно, Дядясаша…

— Какой перекресток? Ну, если хочешь… э-э-э… аллегорически — пусть будет перекресток. Я все-таки рад, что помог тебе дойти до него. Так что, видишь, брат, — подмигивает он, — я вовсе не говорю, что ничего для тебя не сделал!

— Ты сделал для меня очень много, Дядясаша, — тихо говорит Таня. — Очень-очень много…

В бокале, преломленные золотистой жидкостью, дрожат огоньки люстр. Оркестр, лихо расправившись с очередным фокстротом, вкрадчиво начинает вальс. Таня вопросительно улыбается Дядесаше, подняв палец: «Один разочек?» Тот встает и одергивает китель.

С немного старомодной церемонностью предложив племяннице руку, полковник ведет ее к центру зала, где танцуют. Сидящие за столиками оглядываются на не совсем обычную пару. Таня чувствует эти взгляды, но на этот раз они ее не смущают. Пускай смотрят, пускай любуются ее Дядесашей… ну, и ею самою — если им угодно! В одном из зеркал она мельком улавливает свое отражение и остается вполне довольна. Да, Дядясаша был прав — это платье, черное и совершенно закрытое, идет ей больше всего…

Полковник танцует хорошо — немного деревянно, но каждое его движение четко и отработанно. Впрочем, вальс — это ведь единственный танец, который Дядясаша умеет. Откинувшись на его руке, Таня смотрит на него и улыбается, глаза ее уже чуть затуманены головокружением.

— Я хорошо танцую, Дядясаша?

— Да, насколько я понимаю…

— Ты тоже, правда. Я уверена, что если бы ты поступил в свое время в балет…

На это полковник даже не находит что ответить.

— Ты видел Асафа Месерера? — не унимается Таня. — Ну вот, так ты был бы ничуть не хуже, я совершенно уверена!

— У тебя вечно какие-то странные идеи, Татьяна. То ты предлагаешь мне жениться на Людмиле Земцевой, то… э-э-э… поступить в балет…

— Теперь-то уж поздно, — с сожалением говорит Таня, — нужно было раньше — вместо академии, понимаешь?

— Нет, тебе все же слишком рано выдали аттестат зрелости, — качает головой полковник. К его тайному облегчению, вальс окончен.

— Ты хочешь чего-нибудь еще? — спрашивает он, усадив племянницу на место. — Мороженого?

— Н-нет, — не совсем решительно отвечает Таня. Вообще-то она не прочь, но стоит ли ронять свой престиж взрослого человека, уплетая в ресторане мороженое подобно какой-нибудь девятикласснице? Нет, лучше воздержаться — положение обязывает. — Будем просто сидеть и пить. Тебе шампанское не нравится?

— Откровенно говоря, я к нему равнодушен.

— А мне нравится, правда. Только чем его полагается закусывать?

— Можно взять пирожных, — пожимает плечами Дядясаша.

— Нет, это слишком сладко…

— Возьми тогда какое-нибудь печенье, сухое и не слишком сладкое.

Официант приносит требуемое печенье. Таня пробует — да, это ничего.

— Я хочу одна допить эту бутылку, — говорит она важно. — Могу я позволить себе это по поводу сдачи последнего экзамена?

— Я бы не рекомендовал тебе напиваться ни по какому поводу.

— Разве этим напьешься. Оно ведь совсем слабое, как ситро.

— Ты уверена?

— Хорошо, — сдается Таня, — я выпью один или два бокала, неполных. Ты мне скажешь, если я начну пьянеть. А ты пей свой коньяк, я тебе в случае чего тоже скажу.

— При такой системе мы вряд ли доберемся до дому, Татьяна. Тебе-то хорошо, а у меня завтра служба.

— Ничего, — беззаботно говорит Таня.

Теперь она чувствует себя совсем хорошо. Непринужденно откинувшись на спинку стула, она грызет печенье и, морща нос, оглядывает золоченые коринфские капители.

— Тебе нравится такая обстановка, Дядясаша?

Полковник пожимает плечами, наливая себе коньяк:

— Что значит нравится?.. Ресторан как ресторан… Что тут может нравиться?

— Мне — нет. Все это как-то безвкусно — люстры, позолота…

— Ах, в этом смысле. Очевидно, здесь был ресторан еще до революции, тогда это считалось красивым. Когда у вас выпускной вечер?

Таня отпивает глоток шампанского.

— В эту субботу, двадцать первого. Кстати, — спрашивает она, жуя печенье, — что это за опровержение было в прошлую субботу? Мне Сережа сказал, а я так и забыла прочитать с этим экзаменом. Что-то насчет передвижения немецких войск?

Полковник медленно закуривает.

— Видишь ли, в последние недели немцы начали перебрасывать к нашей границе некоторые части с Балкан. Очевидно, в связи с этим в зарубежной печати появились сообщения о том, что Германия предъявила к нам какие-то требования и подготавливает агрессию. По этому поводу и было опровержение.

— Но никаких требований к нам не предъявили?

— Ты меня спрашиваешь, словно я нарком. — Полковник пожимает плечами. — Если ТАСС опровергает, значит, их не было.

— Не понимаю, что за смысл этой зарубежной печати вечно выдумывать какие-то глупости, — говорит Таня и разглядывает на свет пузырьки, серебряным бисером осыпавшие изнутри стенки бокала. — Только людей пугают… Ой, ты знаешь, Дядясаша, мать-командирша меня сегодня прямо растрогала. Она так меня встретила — начала поздравлять, сама даже всплакнула… Не особенно похоже на нее, правда?

— По-моему, Татьяна, очень похоже. Ты что же, не понимаешь, как она к тебе относится?

— Я не о том, Дядясаша! Конечно, это я понимаю. Но внешне — она ведь всегда была такая суровая, скорее прикрикнет, чем похвалит. И вдруг такое!

— Значит, она особенно горячо переживает твой успех. Зинаида Васильевна — женщина редкого сердца.

— Да… очень редкого…

Таня отпивает из своего бокала и, удивленно приподняв брови, разламывает печенье.

— Ты говоришь — редкого, — говорит она задумчиво. — А мне сейчас пришло в голову, что я до сих пор как-то видела вокруг себя только хороших людей. Значит, их вообще больше?

— Я никогда не занимался такими подсчетами, Татьяна. Но одно могу сказать с уверенностью — тебе, несомненно, встретятся и другие люди…

Конечно, думает Таня, есть и другие. Собственно, она их уже видела… Шибалин, Бондаренко… Кто еще? Были, наверное, и еще, только они не запоминаются. Думать о плохих людях неприятно, поэтому о них и забываешь.

— Я бы не хотела с ними встречаться, — вздыхает она и сбрасывает упавшие на юбку крошки. — Надеюсь, что и не встречу…

Уже почти час ночи. У нее приятно кружится голова — совсем немножко, и если это и значит быть пьяной, то тогда можно понять, ради чего люди пьют.

— Да, но завтра тебе будет не так приятно, — говорит полковник. — От шампанского, говорят, обычно болит голова.

— Неважно, приму пирамидон, — беззаботно отвечает Таня. — Завтра… Дядясаша, если ты не против, я хотела бы пригласить завтра к нам Сережу, и чтобы отпраздновать тоже и его аттестат. Он ведь совсем один, бедный!

— Разумеется, что за вопрос. Организуй все это, ты ведь уже свободна.

— Ой, мне просто не верится, что это так… Кто мог подумать, что я в один прекрасный день окончу школу!

— Ну, в какой-то степени я это подозревал. Для тебя, я вижу, это явилось неожиданностью?

Таня прикрывает глаза и тихонько покачивается в такт музыке.

— Угу… Понимаешь, Дядясаша, когда очень долго чего-нибудь ждешь, то просто перестаешь в это верить… Ты знаешь, сейчас я совсем счастлива.

— Надеюсь, это не только от шампанского?

— Не-ет, что ты, я именно счастлива — по-настоящему, понимаешь? Все-таки ужасно хорошо жить на свете…

— Пора бы тебе спать, Татьяна.

— Ну что ты. В восемнадцать лет можно уже, кажется, начать вести нерегулярный образ жизни!

— Во-первых, тебе еще семнадцать…

— Ничего подобного — восемнадцать без трех месяцев.

— …а во-вторых, о нерегулярном образе жизни ты забудь раз и навсегда. Я вот поговорю с Сергеем на этот счет, он тебе пропишет.

— Конечно, — вздыхает Таня, допив свое вино. — Я так и знала, что рано или поздно дело кончится именно этим. Теперь ты нашел себе новое орудие воспитания — вместо матери-командирши. Не хватает только, чтобы Сережа начал применять ее методы…

— Так оно и будет, — подтверждает полковник и останавливает ее руку, протянутую к бутылке. — Все, Татьяна, хватит.

— Но, Дядясаша! Я выпила всего два бокала, правда.

— А третьего не выпьешь. Впрочем, ошибаешься — это был бы уже четвертый. Первый ты выпила вместе со мной.

— А тот ведь не считается!

— Нет, довольно. У тебя уже совсем сонные глаза, Татьяна.

— Непра-а-авда, — капризно говорит Таня и вдруг чувствует, что ей действительно очень хочется спать. — А в общем, знаешь, пойдем лучше домой, правда. Что-то мне здесь вовсе не нравится!

Она оглядывается и морщит нос — на этот раз уже недовольно.


Двадцать первое июня, суббота, шесть часов вечера. Актовый зал убран зеленью, на стенах гирлянды из свеженаломанных ветвей, десятки букетов украшают составленные буквой «П» столы. За длинными сторонами — виновники сегодняшнего праздника, семьдесят четыре выпускника, за средней разместился преподавательский и технический состав школы. Разлито по стаканам вино, разложена по тарелкам нехитрая импровизированная снедь. За преподавательским столом встает Геннадий Андреевич, оба класса мгновенно стихают, и семьдесят четыре пары глаз устремляются на директора.

— Итак, товарищи, — говорит он своим негромким голосом, который когда-то наводил страх на самых отчаянных шалунов. — Сегодня в нашей школе большой праздник — она провожает в жизнь новый отряд молодых граждан, которым дала знания, которых воспитала для долгой плодотворной работы на благо страны. Для вас, товарищи выпускники, этот день — единственный в жизни, для нас он повторяется каждый год, и каждый год все мы испытываем то же волнение и ту же радость. Упорно и кропотливо трудились преподаватели все эти десять лет, и ваше присутствие на сегодняшнем вечере — свидетельство того, что труд этот не пропал даром, что он уже дал всходы, которые со временем расцветут ярко и пышно. Вы не закончили своей учебы — по-настоящему она только начинается, будь то учеба в аудиториях институтов или в цехах промышленных предприятий. Пройдут годы, вы станете инженерами, учеными, прославленными передовиками производства, путешественниками, — кто знает, какие подвиги и открытия суждено вам вписать в историю своей страны? И если сегодня вы испытываете чувство благодарности к тем, кто готовил вас к жизни в этих стенах, — пусть каждый из вас сегодня даст себе слово: извлечь из полученных здесь знаний максимум пользы и отдать ее народу, сыновьями и дочерьми которого вы являетесь. Могу сказать от имени всего преподавательского коллектива: мы верим, что вы не останетесь в долгу перед страной…

Горло у директора слабое, и он говорит, не повышая голоса, словно беседуя с глазу на глаз, но в зале так тихо, что отчетливо слышится каждое его слово. Он произносит еще несколько фраз, потом поднимает стакан и улыбается в прокуренные усы:

— Ну что ж, молодые мои друзья, выпьем за лежащую перед вами широкую и ясную дорогу, за ваши будущие успехи, за ваше личное счастье. Счастливого пути, товарищи!

Все встают со стаканами в руках. Седой сторож смахивает слезу. Таня, крепко сжав пальцы Сергея, до последней капельки допивает терпкое кисловатое вино и шепчет ему на ухо: «Я стану совсем пьяницей за эти дни, правда…»

С ответным словом встает секретарь комсомольской группы десятого «А» — бывший секретарь — Анатолий Шаповалов.

— Дорогие наши преподаватели! — говорит он ломким юношеским баском. — От имени всех нас, выпускников сорок шестой школы, я имею поручение поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, и заверить вас в том, что — как сказал только что Геннадий Андреич — ваша работа не окажется напрасной…

Девятнадцать часов. В нескольких сотнях километров западнее Энска, в шести километрах от границы, на плацу выстроен по тревоге личный состав батальона 129-го танкового полка, входящего в состав дивизии СС «Мертвая голова». Четыреста человек в коротких черных мундирах с серебряными эмблемами смерти на пилотках, стоя по команде «штильгештанден» — каблуки вместе, грудь вперед, чуть согнутые в локте руки прижаты ладонями к бедрам, — в гробовом молчании выслушивают приказ верховного главнокомандующего вооруженными силами Германии. Этот же приказ зачитывается сейчас на полевых аэродромах, на кораблях военно-морского флота, во всех частях и подразделениях сухопутной армии Восточного фронта.

Девятнадцать часов тридцать минут. Из открытых настежь высоких окон актового зала льется в школьный сад мелодия вальса. Розовый закат гаснет над городом, обещая на завтра отличную воскресную погоду: можно будет отправиться в лес, или на лодочную станцию, или на рыбалку.

— …а вы бы пошли завтра с нами, — умильным голоском упрашивает Таня танцующего с ней преподавателя, — и почитали бы нам стихи. Например, Блока! Представляете, послушать Блока в лесу? Серге-е-ей Митрофанович, ну, пожа-а-алуйста…

— Ты над стариком не издевайся, и так замучила. Больше я не танцую, хватит с меня. Я-то уж было обрадовался — девица приглашает в лес… а ты, оказывается, вот для чего — чтобы Блока читать! Нет, голубушка, это уж пусть мой тезка тебе читает, да-да!

— Да ничего он не умеет, правда! — Таня вытягивает шею и через плечо своего партнера оглядывает зал: куда это девался Сережа? Ах, вон он где — сидит в самом углу с Еленой Марковной. Класрук читает что-то вроде нотации, Сережа слушает с ужасно серьезным видом. Ох, ох, как бы это не о ней шла речь…

Танец окончен. Таня по-мальчишески раскланивается с преподавателем и вдруг вспоминает:

— Ой, Сергей Митрофанович, я совсем забыла, давно хотела вас спросить: как, по-вашему, Грин — это настоящая литература или не совсем?

Тучный старик, запыхавшийся от танцев, прикладывает ко лбу платок и удивленно смотрит на свою вчерашнюю ученицу:

— В каком это смысле?

— Ну, вы понимаете — у нас Грина совсем не проходят и вообще не издают, значит, он не считается писателем, заслуживающим внимания. Но ведь если ценность литературы заключается в силе ее эмоционального воздействия, то Грин…

— Постой, постой! — Сергей Митрофанович грозно хмурится. — Что-то ты, голубушка, плетешь несуразное. С каких это пор ценность литературы стала определяться силой ее эмоционального воздействия? Кто тебя этому учил? Ох, Николаева, Николаева, вижу я, что поторопился ставить тебе «отлично»…

Он грозит Тане пальцем, берет ее под руку и ведет с собой:

— Идем-ка, голубушка, побеседуем, идем-ка… Так ты, значит, умница ты моя, не видишь в литературе другой ценности? Ну хорошо, а вот…

Елена Марковна Вейсман, закончившая наконец читать Дежневу свои таинственные наставления, попадает в окружение целой стаи девушек.

— Елена Марковна, ну вот вы скажите! — вопит Галка Полещук. — Вот вы сами женщина — скажите нам, можно в нашем возрасте пудриться и красить губы? Вот теперь, когда мы уже не школьницы, а? Вот Земцева доказывает, что это чуть ли не разврат…

— Галка, бесстыдница, как не совестно перевирать слова! — протестует Людмила. — Я просто говорила, что это свидетельствует о легкомыслии…

Сергей ищет глазами Таню. Так и есть — Митрофаныч уволок ее под пальмы и что-то внушает.

— Ты почему не танцуешь? — налетает на него Ариша Лисиченко. — А ну-ка, приглашай меня!

— Да какой из меня танцор, выдумала тоже! Иди вон лучше со своим Мишкой танцевать, я не умею!

— Ничего, научишься! Михаил опять с Глушко из-за моторов сцепился, теперь им на целый час хватит… Идем, идем, это же совсем легко — фокстрот, смотри, просто ногами двигаешь…

Вспыхивает люстра. Вокруг нее, на ниточках разной длины, подвешены к потолку надувные шарики, сейчас они матово просвечивают, как огромные виноградины — красные, синие, зеленые, оранжевые. Раскручиваясь, взлетает первая ленточка серпантина, разноцветный дождь конфетти осыпает плечи танцующих. Актовый зал расположен на втором этаже, и из окон видно, как за темнеющими кронами каштанов догорает вечерняя заря. Часы бьют восемь.

— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…

— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?

— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.

— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?

— И в лесу не скажу…

— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.

— А что ж, и прочитаю!

— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!

— Посмейся мне, посмейся…

— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!

— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…

— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.

— Секрет, я же тебе сказал!

— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…

Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.

Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.


В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.


Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?

Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:


…Мы идем, отбивая шаг,

Пыль Европы у нас под ногами!


Ветер смерти свистит в ушах!

Кровь и ненависть! Кровь и пламя!..


Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему наплевать на все — в двадцать лет он уже убивал людей на дорогах Польши…

Время приближается к полуночи. Возле открытого в сад окна собралась целая группа вокруг Володи Глушко: двое с ним спорят, остальные просто слушают, посмеиваясь.

— …Да что вы понимаете в этом, вы, невежды! — кричит красный и взлохмаченный Глушко. — Когда первый самолет должен был полететь, так тоже находились такие вот умники — «не полетит, где ему, разве что через сто лет!» Да что самолет — над Фультоном издевались, сам Наполеон обозвал его авантюристом!

— Ладно, ты не крути, — наседает на него один из противников, — ты нам Наполеоном зубы не заговаривай, а скажи прямо: через сколько лет будут летать твои ракеты?

— Неважно, через сколько лет! Во-первых, они уже летают…

— Мы говорим о практическом применении!

— …а во-вторых, срок тут не важен! Вы со мной в принципе не согласны. А вообще, я совершенно уверен, что это произойдет скорее, чем вы все думаете!

— А на Марс когда? — лукаво спрашивает Людмила. — Я уже давно жду!

Таня толкает ее локтем и хитро подмигивает.

— Сам ты невежда, Глушко! — кричит она. — Чем мечтать о межпланетных полетах, лучше бы учился все эти годы!

— А я что, не учился?! — огрызается тот.

— Да, но как? Ты как историю учил, а? Помнишь, тебя в восьмом классе спросили насчет чартизма — что это за движение и от какой хартии оно получило свое название, — а ты ляпнул: «От Великой хартии вольностей»! Кому ты такой на Марсе нужен!

Глушко не сразу находит, что сказать. Все хохочут.

— Ну, знаешь! — заявляет он наконец. — Это запрещенный прием. Ты же сама мне тогда и подсказала эту хартию вольностей!

— А ты и попался, да? Неандерталец ты, вот кто ты такой, а еще на Луну хочешь лететь! Идем, Люся. В конце концов, для чего мы сегодня сюда пришли — танцевать или спорить о дурацких ракетах? И музыки опять нет…

— Сейчас кто-нибудь сядет, подожди. А где Инна?

— Не знаю, я вот смотрю, где Сережа… опять, верно, курить отправился, вот горе! Может, запретить ему курить?

— Зачем? По-моему, у мужчины должны быть свои права. И вообще, знаешь, я терпеть не могу таких мужчин, которые сидят под башмаком у жены…

— Господи, — смеется Таня, — неужели ты думаешь, что Сережу можно посадить под башмак! Нет, про папиросы — это я просто так… А вообще, меня беспокоит его здоровье. Ты же видишь, какой он худой! А вдруг ему вредно курить?..

Ноль часов тридцать минут, двадцать второе июня, воскресенье. Жешувское шоссе. Тяжелыми черными глыбами, разделенные двадцатиметровым интервалом, стоят танки. Их много, хвост и голова бесконечной колонны теряются во мраке. Молчаливые машины кажутся покинутыми на этой безлюдной дороге, в нескольких километрах от границы. Но это только кажется, — экипажи на своих местах, марш-приказ может последовать в любой момент.

Колонна стоит давно. Уже начинает чуть меркнуть звезда в светлом прямоугольнике раскрытого люка. Или это только кажется? Легкий порыв ночного ветра доносит с полей слабый и нежный аромат вянущего сена — такой неуместный в этой тысячепудовой стальной коробке, начиненной снарядами и механизмами и пропитанной горклым машинным запахом. В танке тихо, слышно лишь тяжелое дыхание четырех человек. Монотонно ноет рация, настроенная на командирскую волну.

Час ноль-ноль. Некоторые из преподавателей уже разошлись по домам, и приближающееся к концу веселье принимает хаотические формы. В одном углу Леша-Кривошип сколотил хор, на эстраде лохматый юноша из «А» добивает пианино, выколачивая на пари весь репертуар Эдди Рознера, посреди зала танцуют. Почти все шары полопались от жара люстры, на протянутых от нее гирляндах сигнальных флажков висит пестрая путаница серпантина. Таня гоняется за Сашкой Лихтенфельдом, высыпавшим ей на голову целый мешочек конфетти. С помощью Галки Полещук она загоняет его в угол и начинает колотить по плечу; Сашка вопит дурным голосом. В окружении стонущих от хохота зрителей Володя Глушко с серьезным видом исполняет соло — изобретенный им самим марсианский танец, потрясающий гибрид фокстрота и вальса. Любители футбола горячо обсуждают завтрашнюю встречу московских армейцев с киевским «Динамо», которой начнется спортивный праздник в честь открытия нового республиканского стадиона в Киеве.

Час тридцать. Попрощавшись со своими питомцами, уходят Сергей Митрофанович и Архимед. Завхоз опять просовывает в дверь круглую лысую голову и озабоченно посматривает на люстру — кому веселье, а кому нагоняй за перерасход энергии. Елена Марковна записывает для Людмилы адреса своих московских знакомых.

На Жешувское шоссе, осторожно ощупывая дорогу тусклыми лучами маскированных фар и мигая синими стоп-сигналами, выезжают грузовики с мотопехотой. Трехтонные «опели» один за другим разворачиваются и с глухим ревом уходят в сторону Перемышля — мимо ожидающих своего часа танков. Из открытых башенных люков их провожают взглядами. Сорок шестой, сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый… Еще левее, уже по самой обочине, обгоняя машины, проносятся низкие темные тени мотоциклистов. Уже не слышно аромата лугов, его сменили другие запахи — разогретого масла, пыли, едкого перегара синтетического горючего — знакомые каждому солдату тревожные запахи военных дорог, запах войны…

— Ты не устала еще? — спрашивает Сергей. — А то, может, пойдем?

— Ой, я уже совсем без ног, правда… Сейчас пойдем, Сережа, я только обещала этот танец Лихтенфельду — пять минуток, хорошо?

Таня танцует с Лихтенфельдом.

— Слушай, Сергей, — подходит Людмила, — я думаю, с утра завтра никто не соберется. Давайте назначим лучше на час — все ведь будут спать до обеда. А соберемся у меня, как и договорились. Хорошо? Ты зайди за Таней, и приходите так к половине первого. Вы еще не собираетесь уходить?

— Да, сейчас пойдем… Ты тоже идешь?

— Я задержусь еще на четверть часика, нужно здесь договориться. Так я жду к половине первого, слышишь?

— Ага. Мы, значит, потихоньку, не прощаясь.

— Да, конечно, все равно через несколько часов увидимся…

Тихие улицы, редкие запоздалые автомобили, угольно-черная лунная тень на тротуарах. Таня подпрыгивает, чтобы попасть в ногу, и заглядывает Сергею в лицо:

— Давай походим немножко, хорошо?

— Ты же устала, Танюша…

— Ничего, совсем немножко… Я танцевать устала, а идти так — ничего…

— Взять тебя на руки?

— Ну, что ты, вдруг еще какой-нибудь прохожий… Я очень хотела бы, но только здесь неудобно, правда… Ну, Сережа!!

— Тихо, а то уроню…

Таня послушно затихает. Он несет ее несколько шагов, потом из-за угла впереди показывается человек. Испуганно ахнув, Таня делает резкое движение, Сергей почти роняет ее, и они едва успевают укрыться в темной подворотне. Проходя мимо, человек удивленно и опасливо приостанавливается — померещилось ему, что ли? Таня, сгибаясь от беззвучного хохота, обеими руками зажимает себе рот. Наконец прохожий удаляется.

— Бежим скорее, а то он еще милицию сюда пришлет!

Держась за руки, они мчатся прямо по мостовой — все равно светофоры уже выключены! Таня хохочет во все горло.

— Ой, я уже не могу, Сережа! У меня каблук сейчас отлетит, и юбка узкая, — с ума ты сошел, что ли!..

Два часа тридцать минут. Обер-лейтенант забирается в кабину, садится, уложив под себя парашютный ранец, натягивает шлем. За его спиной устраивается в своей турели бортстрелок. Привычным движением пилот поправляет на горле контакты ларингофона, проверяет контрольные приборы, управление, связь. Все готово, остается ждать сигнала к старту. Он сидит, закинув голову, равнодушно барабаня пальцами в перчатках по целлулоиду пристегнутого к колену планшета. Колпак фонаря кабины еще раздвинут, свежий предрассветный ветер посвистывает в антеннах. Пахнет землей, бензином, росистыми травами. Впереди, за молчаливой вереницей выстроенных на взлетной дорожке пикировщиков, светлеет восточный край неба. В три часа пятнадцать минут они должны быть над целью.

— Так завтра в двенадцать? — спрашивает Таня шепотом. Шепот этот — скорее по привычке, это уже как условный рефлекс: последние слова в подъезде полагается произносить шепотом. Сейчас можно было бы кричать во весь голос — все равно вокруг никого нет, дом спит от первого до четвертого этажа. — Хотя какое завтра, это уже сегодня… В общем, в двенадцать я тебя жду. Или знаешь — лучше в одиннадцать! Только не раньше, Сережа, я хочу наконец выспаться хоть раз в жизни. В одиннадцать точно-точно, ладно? Ну…

Потом она поднимается по лестнице, счастливо мурлыкая, тихонько возится с английским замком, входит на цыпочках. Дядясаша мирно похрапывает на своем диване. На столе что-то приготовлено — нет, какая там еда, спать хочется до смерти…

Отчаянно зевая, она раздевается. Ужас — нужно еще стелить постель, умываться, причесываться… Кажется, вот сейчас свернулась бы прямо здесь на коврике и уснула. Завтра — спать до одиннадцати! Ну, по крайней мере — до половины одиннадцатого, потом придет Сережа…

Два часа сорок пять минут. Над городами и тихими селами генерал-губернаторства — бывшей Польской Речи Посполитой — ревут в светлеющем небе сотни моторов. Ревут моторы и на земле. По шоссе Жешув — Перемышль, окутанная дымом и пылью, движется гигантская бронированная змея. На берегу пограничной реки в легком рассветном тумане саперы стаскивают к воде первый понтон. Автоматчики ударных соединений — «штоструппен» — занимают места в бронетранспортерах.

Небо уже совсем посветлело. Вот так штука — уже, оказывается, утро! Таня подходит к окну и, морща нос, вдыхает полную грудь воздуха. Какой чудесный рассвет! Потом она вспоминает, что забыла выключить свет в ванной. А, неважно, Дядясаша встает рано, он погасит. Только бы ему не вздумалось разбудить, по обыкновению, и ее!

Таня берет лист бумаги, красный карандаш и, позевывая, пишет огромными корявыми буквами: «Прошу меня не будить. Да здравствует нерегулярный образ жизни! Т. Николаева, студентка I курса ФФ ЛГУ». В десяти километрах от советской погранзаставы, по ту сторону Буга, с тяжелым лязгом входит в ствол 105-миллиметровый гаубичный снаряд.

Приколов объявление к портьере, со стороны Дядисашиной комнаты, Таня срывает календарный листок. Ой, какое число симпатичное — круглое такое, и цифры красные, как и должно быть. Ведь всякое число имеет свой цвет, это всем известно… Выпутавшись из халатика, она швыряет его на стол и, как в воду, падает в прохладные простыни. Засыпает она мгновенно. Часики на ее руке показывают ровно три пятнадцать. В эту минуту на Брест обрушивается первый бомбовый удар.


предыдущая глава | Перекресток | cледующая глава