home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add




* * *

Два месяца спустя Анна, Юра, Иван Гаврилович, Надежда Михайловна и их домработница Паша (Прасковья Ивановна Иванова) переехали в Дом правительства. Квартплаты с них не брали, Паша работала бесплатно. Иван Гаврилович, который до революции преподавал математику в женской гимназии, часами сидел за столом, «заполняя один лист за другим алгебраическими формулами»[1531].

Наталья Рыкова, Нина Семеновна Маршак и Луша (Гликерия Флегонтовна Родюкова) продолжали жить в квартире 18 на десятом этаже 1-го подъезда. Со времени переезда из Кремля в конце осени они не успели распаковать книги и повесить занавески. После ареста Рыкова к Нине Семеновне вернулся дар речи, и она попросила Наталью читать ей вслух «Братьев Карамазовых». Через несколько дней она вышла на работу в Наркомздрав (нарком Григорий Каминский из квартиры 225 был одним из гонителей Рыкова на февральско-мартовском пленуме). В июле два сотрудника НКВД пришли с ордером на арест Нины Семеновны. Наталья достала чемоданчик, в котором носила в Парк Горького коньки и шерстяные носки, и положила туда смену белья, ночную сорочку, зубную щетку, мыло и летнее платье («белое в черную точечку»). На пороге Нина Семеновна остановилась и сказала: «Ну, живи!» – твердо так. Хотела, наверное, сказать «честно». Вот так шло к этому. Осеклась и сказала: «Как сумеешь…» Попрощались, поцеловались. Она ушла. Так что ни одной слезы, конечно… Мы остались… вдвоем с Лушей. Поговорили… Я говорю: «Ну, что будем делать, Гликерия Флегонтовна?» Она говорит: «Ну что мы с тобой будем здесь делать?»[1532]

Они подали заявление о переезде, и им дали комнату в квартире над «Ударником», в противоположном конце дома. После ареста хозяина там оставались его жена и двое маленьких детей. Наталья с Лушей взяли с собой постельное белье, кое-что из посуды и маленький сервант. Гипсовый бюст отца Наталья разбила, чтобы над ним не надругались новые жильцы. Ковер с портретом отца (подарок текстильщиков) был слишком большой и тяжелый, и она оставила его в старой квартире[1533].


Дом правительства. Сага о русской революции

Дима Осинский

Предоставлено Еленой Симаковой


А в старую квартиру въехали Осинские. В июне 1937 года Осинского вывели из состава ЦК и переселили в Дом правительства. После арестов среди командного состава Красной армии в доме освободилось много квартир. Осинские сначала въехали в квартиру начальника Военной академии имени Фрунзе Августа Корка, а после переезда Натальи и Луши – в огромную квартиру Рыкова (она же Радека, она же Гронского). Кабинет Рыкова был еще опечатан. На кухонном столе стоял большой заварной чайник с надписью «Дорогому Алексею Ивановичу Рыкову от рабочих Лысьвы»[1534].

В отличие от Рыкова Осинский немедленно распаковал и расставил свои книги. Для всех места не хватило, и по его просьбе столяры Дома построили дополнительные стеллажи перпендикулярно одной из стен. Его жена, Екатерина Михайловна Смирнова, поселилась в маленькой смежной комнате. Бывшая няня детей, Анна Петровна, получила отдельную комнату. В другой спальне поселились дети – двенадцатилетняя Светлана и четырнадцатилетние Валя и Рем. Светлана спала на кровати Корка, которую они перевезли из предыдущей квартиры. Домработница Настя спала в детской. (После убийства Кирова отца Рема и брата Екатерины Михайловны, бывшего «демократического централиста» Владимира Смирнова, привезли из ссылки в Москву, приговорили к трем годам тюрьмы, повторно судили 26 мая 1937 года и расстреляли в тот же день, примерно тогда же, когда Осинские въехали в Дом правительства.) В шестой и последней комнате (считая опечатанный кабинет Рыкова) жили старший сын Осинского Вадим (Дима) и его беременная жена Дина. Дима был военным инженером. «Он очень любил маму и был особенно дружен с ней, – пишет Светлана. – А сама я почти ничего не помню о Диме. Разве только что он полушутя – полусерьезно называл меня буржуйкой, качал на ноге, и я чувствовала вкусный запах его военного сапога, да пугал рассказом о том, что вот я люблю в Большом театре бывать, а там однажды люстра упала прямо в зрительный зал и опять, наверное, упадет»[1535].

Когда к Диме приходили друзья, Осинский любил петь с ними «Колодников» и «Замучен тяжелой неволей». Одним из ближайших друзей Димы был сын Якова Свердлова Андрей. Они вместе выросли в Кремле и вместе учились в Академии. В марте 1935 года, когда Диме было двадцать три, а Андрею двадцать четыре, оба были арестованы по «Кремлевскому делу» (после того как один из подследственных, Д. С. Азбель, показал, что после встречи Бухарина с молодежью в 1930 году Андрей в присутствии Димы и Азбеля сказал: «Кобу надо кокнуть»). Осинский написал Сталину, ручаясь за Диму; Бухарин позвонил Сталину, прося за Андрея (ради отца). Обоих быстро отпустили[1536].


Дом правительства. Сага о русской революции

Дима Осинский (слева) и Андрей Свердлов (справа) с друзьями. Предоставлено Еленой Симаковой


Третьего февраля, за три недели до начала февральско-мартовского пленума, Осинский отправил последнее письмо Анне Михайловне Шатерниковой (А. М.). Их отношения портились одновременно с его положением в партийном руководстве (которое ухудшилось после ареста Димы в марте 1935-го). Причиной – в обоих случаях – была утрата чувства слитности, потребность в поиске виновных и растущее недоверие к словам и чувствам[1537].

Чудной ты человек, А. М., и прежде всего в том смысле, что ни одного разговора с тобою у меня не выходит. И чудно, что ты не понимаешь: в этом и есть главная причина, почему вообще у нас дело не выходило…

Все наши разговоры обычно сворачивали на то, что я тем-то и тем-то перед тобой виноват. Между тем самая эта постановка вопроса никуда не годится. Отношения между близкими людьми основываются и могут быть основаны только на приязни, на том, что они (отношения) доставляют им радость, удовлетворение, на том, что они (люди) вместе для себя делают что-то положительное. А именно это-то и не выходило.

Почему не выходило? Вероятно потому, что и у тебя, и у меня характеры сильно испорчены жизненными невзгодами. Про себя скажу, что я вообще стал человеком нелюдимым, в смысле личных взаимоотношений с людьми, живу один, корплю над высшей математикой и больше всего думаю о том, как бы поскорее ее кончить (конец теперь близок – остался месяц-полтора), а потом кончить Гегеля – и писать книги. И у тебя характер здорово попорчен – понятное дело, и взаимоотношениями со мной. Но ты не замечаешь, видимо, что не в этом только дело, что и многое другое сему (порче) содействовало. А в результате всю свою горечь изливала на меня и все мне предъявляла счета[1538].

Отношения между близкими людьми – любовниками и товарищами по партии – не могли быть основаны на моральной бухгалтерии. Без чувства близости и приязни не могло быть «ненасытной утопии», которая и сегодня, через двадцать лет после первого письма Осинского Анне, обещала «нежную глубину» и «милосердие без прикрас». Но то, что двадцать лет назад казалось естественным и органичным, превратилось в вопрос долга и самооправдания.

Не обязанностью своей, а естественным делом могу я считать взаимную дружескую помощь: об этом, по-моему, и разговору как-то не может быть, это само собой понятно. Но каких-то обязанностей психологических в области чувств нет и не может быть, иначе получится из этого одна скука и тягость. Собственно, вся и разница между старым типом брака и новым состоит в том, что первый был сковывающей обязанностью, а второй есть свободный союз (конечно, при наличии материальных обязательств, вытекающих из появления детей). Ежели же он из второго сбивается в первое, то ясно, что ничего не выходит и дело плохо[1539].

Единственным выходом было отойти в сторону. В личной жизни Осинский стал отшельником, в партийной отказался от большинства должностей. «Дальнейшее мое пребывание на работе, к которой я чувствую непреодолимое и глубокое отвращение, и притом постоянно возрастающее, – писал он Молотову 15 мая 1935 года, имея в виду свое директорство в Центральном управлении народнохозяйственного учета (ЦУНХУ) Госплана СССР, – грозит плохими последствиями не только лично мне, но и учреждениям, где я состою». Молотов сдался, и Осинского перевели на гораздо менее ответственную и, с его точки зрения, более интересную должность директора Института истории науки и техники. Но окончательно спрятаться он не мог и не хотел. «Светлая вера», о которой он писал Анне в 1917 году, оставалась незамутненной, а Гегель и высшая математика были нужны для вычисления внутренней диалектики ненасытной утопии. Он по-прежнему думал о социалистических стройках как о собственных детях и воспитывал своих детей как участников социалистической стройки. В ЦК он отстаивал свои взгляды на сельское хозяйство, автомобильную промышленность и другие вопросы, которые его «вдохновляли и увлекали». А на вопрос Анны, почему он до сих не порвал с ней, если ничего не выходит (и почему он так и не стал отшельником), у него было два ответа[1540].

Во-первых, все же думал, что в конце концов это уладится, когда тебе станет лучше жить; во-вторых, потому, что ты ведь хороший человек, редко встречающийся на свете: поэтому с ним невольно хочешь продолжать отношения в любом виде.

Дело-то ведь простое. Вот я, напр., тоже неплохой человек, но беда только – с очень тяжелым характером. Не прирожденно-тяжелым, наоборот: когда-то был у меня веселый, общительный, живой характер. Однако к теперешнему времени, по обстоятельствам моей жизни, он стал тяжелым, неприятным – это я знаю сам. Так вот, имей в виду: у тебя-то характер нисколько не лучше и тоже, вероятно, не от природы такой, но ныне таковым сделался фактически. Эту истину нужно бы тебе усвоить. А человек ты – искренно и правильно говорю – тем не менее очень неплохой, интересный.

И потому вообще естественно пытаться с хорошим человеком, хотя бы и обладающим дурным характером, поддерживать отношения. Поэтому и «канителил, путал», как тебе, вероятно, угодно будет выразиться. А раз уж ничего не выходит, как обнаруживается теперь, – значит, увы, ничего не поделаешь[1541].

Ничего не выходило из-за дурных характеров, а характеры испортились из-за окружающей действительности. Действительность – по неизвестной причине – менялась к худшему, и разговаривать становилось все труднее.

Стоит это констатировать, и ты немедленно начнешь спрашивать: а кто виноват? И вот, как же ты не можешь понять простой вещи: самый этот вопрос и показывает, что дело никуда не годится, что оно не выходит. При такой постановке вопроса разговоры превращаются в тяжбу, которых я лично вообще не люблю вести. В процессе тяжбы мог бы и я начать доказывать, что ты виновата, но не хочу, не буду, не в том дело, не нужно это. Что же тогда: заниматься ли доказательством, что я не виноват? Не хочу и этого; это бы значило переводить дело в старое, скучное, «обязательственное» русло. Остается: разговор прекращать…[1542]

Письмо кончалось просьбой не возвращать деньги, которые он дал ей на учебу в институте – для занятий марксизмом.

Сделайся вот профессором философии, тогда и возвращай; да и тогда, собственно, не нужно. Я ведь всегда считаю, что деньги, которые вышли из моих рук, вообще больше не мои, я живу только изо-дня-в-день; ни сбережений, ни резервов, ни накоплений не признаю; я ведь действительно коммунист.

Вот, собственно, и все. Желаю тебе всего лучшего, что возможно.

В.[1543]


* * * | Дом правительства. Сага о русской революции | 25.  Долина смерти