home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава вторая

Император Павел I 22 мая 1797 года произвёл Ланжерона в генералайоры и назначил шефом вновь сформированного мушкетёрского уфимского полка. Осмотрев впоследствии этот полк, император остался доволен им и пожаловал Ланжерону орден святой Анны 2 класса и намеревался назначить его военным губернатором Оренбургского края, но Ланжерон просил оставить его по-прежнему во фронте.


КАРТИНКА

ГРАФ И ИМПЕРАТОРЫ


Император Павел всегда был благосклонен к Ланжерону. Павел ни к кому не мог привязаться надолго: он бурно влюблялся в людей, а потом также бурно их гнал. Быть фаворитом императора было выгодно, но в то же время очень опасно. Но всё дело в том, что Ланжерон никогда не был его любимчиком.

Будучи великим князем, Павел оценил, что Ланжерон посмел отказаться стать любовником его развратной матушки. Весьма ценил Павел и храбрость Ланжерона на войне, особенно при штурме Измаила. Вообще ему импонировал рыцарский дух графа.

Ланжерон принимал внимание и заботу императора, но его бешеный нрав был ему довольно неприятен. Он знал, что Павел добр, щедр, но одновременно и жесток. Но более всего Ланжерон осуждал явные заигрывания Павла с Наполеоном. Он отличнейшим образом помнил заявление Павла: «Я проникнут уважением к Бонапарту и его военным талантам. Он делает дела, и с ним можно иметь дело».

Ланжерон пытался повлиять на Павла, но вот что тот ответил на его увещевания: «Не надо, граф, терять из виду, что моё желание состоит в том, чтобы возвратить спокойствие Европе, и что, признавая Францию республикой, и Бонапарта её главой, я хочу отнять у Австрии, Англии и Пруссии средство преуспеяния в их системе возвышения, ещё более опасной для всеобщего благополучия, чем принципы революционной Франции, и что в конце концов я предпочитаю существование одной гидры порождению многих», Знал Ланжерон и о том, что посланник Колычев должен был внушить первому консулу французской республики намерение принять титул короля и передать наследование короной своей семье. Ланжерону всё это страшно не нравилось.

«Авантюрист на троне всё-таки остаётся авантюристом», – не раз говорил он.

Внешняя политика императора, проводимая графом Ростопчиным, хитрым, беспринципным, готовым ради монаршего благоволения на всё, вызывала у Ланжерона дикое раздражение. При одном виде Ростопчина он вспыхивал, как свечка.

Взгляд Ланжерона на отношения Российской империи с Францией находил полнейшую поддержку у великого князя Александра Павловича.

Он слушал в высшей степени внимательно и с пониманием рассуждения графа, которые были не только блистательно остроумны, но и во многом основательны.

Ланжероновскую оценку личности Бонапарта великий князь находил весьма проницательной и был полностью солидарен в той мысли, что с такого сорта людьми никаких совместных дел нельзя никогда иметь.

Александр Павлович не раз говорил графу что, взойдя на престол, он тут же поручит ему заведование внешними сношениями, в надежде, что Ланжерон сделает всё, чтобы повалить Бонапарта.

Обещания своего Александр так никогда и не исполнил, а граф никогда не напоминал ему об этом.


28 ноября 1798 года Ланжерон был произведён в генерал-лейтенанты, а в 1799 году был назначен обер-квартирмейстером особого 25-тысячного корпуса, собранного в Курляндии под началом графа А. Х. Бенкендорфа. Вскоре на Ланжерона было возложено командование этим корпусом.

12 августа 1800 года Ланжерон был назначен инспектором инфантерии Брестской инспекции. Эту обязанность он отправлял до 1806 года.

В царствование императора Павла Ланжерон вступил в русское подданство, получил крест св. Иоанна Иерусалимского и был возведён в графское достоинство Российской империи.


КАРТИНКА

ЗЛОВЕЩАЯ ТЕНЬ ИМПЕРАТОРА


Граф Ланжерон возвращался с Пушкиным из Итальянской оперы. Графиня отказалась идти, заявив вдруг в конце ужина, что ей надоела опера. Граф мягко улыбнулся, ничего не ответил, но предложил, чтобы Пушкин составил ему компанию. Тот тут же согласился: он подпрыгнул и радостно забил в ладоши. Пушкину нравилась опера, и он обожал стремительного, искристого Россини. Сегодня давали «Семирамиду», а завтра обещали «Итальянку в Алжире». Пизанский антрепренёр Буанаволио, гастролировавший со своей труппой в Одессе, предпочитал давать Россини. Граф совершенно одобрял этот выбор, но он ещё выделял постановку «Тайного брака» Чимарозы. Пушкин же полный приоритет отдавал Россини.

Выйдя из зала в фойе, они раздумчиво прошли под колоннадой, вдыхая пьянящие ароматы майской одесской ночи.

Главный фасад здания с классическим портиком, увенчанный фронтоном, был обращён к морю.

Граф рассказал Пушкину, что здание театра было выстроено ещё при герцоге Ришелье по планам Тома де Томона.

Стали прогуливаться по набережной. Пушкин накидал в свой картуз целую горсть каштанов, а потом, когда он и граф подошли к берегу, то он несколько раз подбегал к воде и с размаху бросал каштаны в подбегавшие волны, подхохатывая при этом и даже визжа.

Но вдруг Пушкин неожиданно остановился, вплотную подошёл к Ланжерону и тихо стал расспрашивать его об антипавловском заговоре, о котором граф, кажется, знал всё.

– Молодой человек! Вас и в самом деле интересует личность императора Павла и обстоятельства его короткого, но весьма бурного правления?

Пушкин, скорчив радостную гримаску, часто закивал головой и мелкие, но чрезвычайно густые кудри его стали весело подпрыгивать.

Граф Ланжерон внимательно оглядел собеседника, не спеша закурил сигару, задумчиво выпустил несколько колец дыма, затем сердито пыхнул сигарой, быстро выплюнул её и начал рассказ:

– Павла Петровича ещё со времён царствования Екатерины II втихомолку, но устойчиво называли при дворе «лысой обезьяной». В самом деле, был он смолоду лыс, необыкновенно порывист, имел весьма странные ужимки и был до полнейшего безобразия курнос. Павел Петрович был добр, щедр, благороден, но все эти чудесные качества выражались у него в такой странной форме, соединялись с таким обилием придури, что он делался решительно невыносим. От доброты его и благородства все страдали, и в общем-то они всегда оборачивались злом. Он был несчастлив и приносил несчастье всем, кого любил и ненавидел. И чем дальше, тем больше. Вообще этот отзывчивый, рыцарски настроенный человек вселял в окружающих ужас. Поверите ли, Александр Сергеевич, самое появление Павла на улицах столицы было сигналом ко всеобщему бегству. Тогда жили с таким чувством, как впоследствии во время холеры: прожили день – и слава богу. Истерики царского гнева взмётывались, как смерч, загорались как зарницы, грохотали как гром – никто не мог предугадать, за что государь сегодня помилует, за что казнит. От царского насилия не был защищён никто.

– Граф, – решился прервать Пушкин тираду, произносившуюся Ланжероном, – а не поведаете ли вы о каком-нибудь достопамятном событии из царствования императора Павла?

– С удовольствием, милостивый государь, с удовольствием. Вы не можете даже вообразить, сколь сумасбродно Павел воевал внутри России. Были случаи поистине поразительные. Вдруг нажалует тьму народа полковниками, генералами всех сортов, а через полгода всех уволит в отставку. Видя, что число отставных в Петербургеусиливается, император вдруг велел выслать всех их из города, если они не имели недвижимости, процесса и т. д. Однажды еду я ночью из гостей, дорогою встречаются обозы с извозчиками. Вот в чём было дело. Один извозчик нечаянно задавил кого-то. По донесении о том государю последовал приказ: выслать из города всех извозчиков. Потом их воротили, – как жить-то без извозчиков. Или ещё был случай. Однажды после обеда, бывшего обыкновенно в час, император гулял по Эрмитажу и остановился на одном из балконов, выходивших на набережную. Он услыхал звук колокола, и, справившись, узнал, что это был колокол графини Строгановой, созывавшей к обеду. Павел страшно разгневался, что графиня обедает так поздно, в три часа и сейчас же послал к ней полицейского офицера с приказанием впредь обедать в час.

При этих словах одесская набережная огласилась резким заливистым неудержимым смехом Пушкина.

Отсмеявшись, он сказал:

– Граф, всё это неприятно, конечно, но скорее забавно, чем страшно. Пощекотите мне нервишки – поведайте страшненькое. И вообще хочется знать тайные, закулисные стороны Павловского царствования, которые столь хорошо известны вам.

Ланжерон сердито пыхнул сигарой и довольно резко сказал:

– Любезный друг мой, всякий произвол власти страшен. Император посылает полицейского к своей подданной, титулованной особе, с запрещением обедать в три часа, – вы полагаете, что это вмешательство так уж невинно? Или вот ещё случай, совершенно достоверный. Кажется, в 1800 году Павел издал указ: дать тысячу палочных ударов штабс-капитану Кирпичникову за словесное оскорбление государственной награды – ордена Святой Анны. Я не могу и теперь, по прошествии стольких лет, вспомнить без страха и злобы о тогдашнем времени, когда самый честный и благородный человек подвергался ежедневно без всякой вины лишению чести, жизни, телесному наказанию. Тирания и безумие достигли предела. Одна мысль о том, что кто-то может распоряжаться мною, моим временем, моей волей, просто сводит меня с ума. Самая мысль о насилии над личностью для меня невыносима. А вы, певец свободы, на самом деле, как я вижу, привыкли к рабству.

Пушкин был явно смущён и не нашёлся даже сразу, что сказать. Граф же весь трепетал – воспоминания душили его.

Море рядом плескалось весело и протяжно.


По вступлении на престол Александра I Ланжерон одно время продолжал заведовать Брестскою инспекциею войск, а затем при первой войне с Наполеоном, возникшей в 1805 году, получил командование 2-й колонною русских войск. После соединения в Ольмюце с приближавшеюся с берегов Дуная армией М. И. Кутузова, Ланжерон получил начальство над шестью полками, с которыми и участвовал в сражении при Аустерлице, состоявшемся 19 ноября (2 декабря) 1805 года.


КАРТИНКА

ЗАРЯ АУСТЕРЛИЦА


Последний день ноября 1805 года в южной Моравии был тих, солнечен и туманен, скорее даже как-то дымчат. Скульптуры в парке были очень тёплые, живые, покрытые рябью солнечных бликов. Багрово-жёлтый оттенок палой листвы обрамлял их изумительной красоты каймой. Белый мрамор античных статуй на этом ярком двухцветном фоне был совершенно ослепителен.

– Тут всё так непередаваемо чудесно, что хочется плакать, – говорил генерал Ланжерон графу Кауницу, владельцу поместья и города Славков, который, войдя незадолго до этого в состав Австро-Венгерской империи, стал именоваться Аустерлицем. Граф Кауниц, впрочем, на дух не переносил новое название.

Два графа, пройдясь изрядно по роскошным парковым аллеям, направились в замок. Он был выстроен в стиле барокко на месте ренессансного дворца (а в XII веке тут находился дворец тамплиеров) для моравского рода Кауницев.

План здания был спроектирован в виде буквы «U». Граф Ланжерон и граф Вацлав Антонин вошли в Зал предков, находившийся посередине западного крыла и украшенный плафонной фреской с изображением богов на Олимпе. Из Зала предков, они, не задерживаясь, прошли в Овальный зал (это была необъятных размеров гостиная), где уже сидели остальные гости, приглашённые на обед к владельцу Славкова.

Ланжерон, служивший некогда полковником в страже Версальского дворца, был очарован, но и грустен, ибо на него хлынули потоком воспоминания о версальской жизни.

Между тем, в это примерно время, русско-австрийские войска, занявшие было Праценские высоты у Аустерлица, перебросили часть своих резервов с высот на правый фланг, и сделали это к великой радости Наполеона. Узнав об этом, он тут же захлопал в ладоши и стал беспрестанно шутить (маршалы вспомнили, что намедни он несколько раз повторил: «Працен – это ключ к победе»).

Ланжерон же, полки которого, кстати, были оставлены на Працене, после возвращения от графа Кауница весь потемнел от тихого бешенства. Он только почти беззвучно прошептал: «Ослабить эти высоты мог только безумец или самоубийца». Он тогда ещё не знал, но догадывался, что решение это принял император всероссийский.

Когда Ланжерона вызвал к себе граф Фёдор Фёдорович Буксгевден, командующий левым флангом русско-австрийских войск и его непосредственный начальник, то он прямо сказал ему, даже не пытаясь сдерживаться:

– Граф, я не сомневаюсь ни минуты, что Бонапарт вас всех обвёл вокруг пальца. Поймите же, наконец, что он намеренно ослабил свой левый фланг, дабы мы решили напасть именно здесь и попробовать отрезать его от Дуная и от дороги на Вену. Но он вдвойне обманул союзников, горе-союзников. Мы увели часть своих войск с занятых высот, дабы бросить силы на его левый фланг и прорвать его. Но ослаблять себя и в таком месте – ничего глупее этого просто быть не может. Вот увидите, он займёт высоты и расколет нашу армию надвое.

В ответ Фёдор Фёдорович высокомерно рассмеялся. Торжествующе глядя пустыми голубыми глазами, он сказал Ланжерону:

– Вам везде чудятся враги, мой друг.

Ланжерон же запальчиво отвечал:

– А вы, граф, не в состоянии нигде разглядеть никакого врага.

Буксгевден так и не простил Ланжерону его правоты. Когда французы заняли праценские высоты, то Фёдор Фёдорович написал записку главнокомандующему Кутузову, в которой назвал Ланжерона изменником. Войска союзников, действительно, были расколоты надвое.

Однако Ланжерон, который всегда был уверен в непроходимой тупости своего начальника, был обижен не столько на него, сколько на Кутузова:

– Как он терпит вмешательство в свои обязанности главнокомандующего? Как он даёт помыкать собой императорским фаворитам? Боже, какое немыслимое самоуправство! А особенно невыносим князь, утверждающий, что Бонапарт нас боится, что он боится дать нам генеральное сражение. И государь верит этому самонадеянному мальчишке! Ужас! Всё гибнет от произвола нескольких спесивых болванов…

Всё это Ланжерон говорил себе, выходя поздно ночью от Буксгевдена, а на рассвете началась битва.


Под Аустерлицем он вначале сражается в центре левого фланга русской армии, а затем пытается задержать отступление русских войск вместе с бригадой генерала Каменского, но безуспешно.


КАРТИНКА

О ДЕРЕВУШКЕ ПРАЦ И ОКРЕСТНОСТЯХ


Густой, плотный туман лёг на холмы, он накрыл их полностью, сжал, сдавил, стиснул. Ланжерону даже показалось, что сейчас его и его колонну, приготовившуяся к марш-броску, просто сплющит туманом. А если и не сплющит, то придётся спускаться вниз – в могилу.

Деревня Прац, примостившаяся у подножия двух холмов, оказалась в какой-то сплошной непроходимой темноте, как в могиле. И все, кто были там внизу, представлялись заживо похороненными.

Настроение было отвратительное, мерзкое. Граф знал, что катастрофа совершенно неминуема, и она всё приближалась и приближалась, со всё нараставшей скоростью.

Ланжерон резко, нервно провёл носком сапога по мокрой от росы траве. Сначала он мысленно росу сравнил со слезами, а потом с кровью. Граф был уверен, что русской кровушки сегодня прольется много, был уверен, что скоро начнётся бойня.

Когда граф увидел, что на верх холма торопливо въехал император, то внутри у него всё обмерло. Александр был в белом кавалергардском мундире. Он был бледен, но лицо его сияло – видимо, он уже грелся в лучах победы. За ним маячил на белой лошади князь Долгоруков. Его нагло-весёлое лицо в эту минуту показалось особенно неприятным.

Ещё не приблизившись к Ланжерону, император нетерпеливо крикнул:

– Граф, почему вы до сих пор здесь? Вы что, не получили приказа? Мигом – на соединение с Буксгевденом.

И тут же рванул вниз. Ланжерон воспринял появление императора как вестника смерти.

Действительно, по диспозиции, в начале восьмого часа утра колонны генералов Дохтурова., Ланжерона и Пржибышевского (он в ходе битвы сдался в плен и был разжалован в рядовые), выстроясь в две линии каждая, должны были спуститься с праценских высот, и, соединясь с силами Буксгевдена, атаковать правый фланг французов. Всё это Ланжерон прекрасно знал, но надеялся, что в последний момент император всё-таки переменит решение. И вот все надежды рухнули – Александр подписал смертный приговор своей армии.

Ланжерон дико побледнел, в зеленовато-серых глазах его, обычно добродушно-игривых, зажёгся злой огонёк. Но через двадцать минут колонна Ланжерона уже начала спуск с Праценских высот. Она двигалась вслед за колонной Дохтурова, спускаясь в свою могилу. И Ланжерон это знал, как никто другой.

На высотах осталась колонна Коловратаилорадовича. Пройдёт всего несколько часов, и Кутузов под давлением императора отдаст приказ колонне Коловратаилорадовича оставить Праценские высоты. Когда граф Ланжерон узнает об этом, то он, храбрый, мужественный, пылкий, заплачет, и даже не попробует скрыть своих слёз. Приказ Кутузова означал неминуемое поражение войск союзников. Но пока колонна Коловратаилорадовича ещё оставалась на высотах.

Граф Милорадович, бравый, румяный, усатый, шутил с адъютантами (он вообще известен был в армии как рассказчик анекдотов весьма игривого свойства) и пил чай с ромом. Он был в отличнейшем расположении духа. Генерал Иван Коловрат заметно нервничал, но уход основных сил с Працена, видимо, отнюдь не воспринимал в трагическом свете.

То, что колонна осталась на вершине холма в одиночестве, то, что они лишились поддержки, кажется, его не смущало. Просто испытывал некоторое волнение, как всегда перед делом. Он подёргивал свои густые седые усы и молча курил трубку, отойдя в сторонку от Милорадовича, который был окружён весёлой стайкой адъютантов.

Поведение Милорадовича казалось Ивану Петровичу Коловрату совершенно легкомысленным, но он только осуждающе смотрел в его сторону и довольно сердито курил трубку. Иван Петрович был старше по званию и старше годами, но ему казалось неприличным делать замечания графу Милорадовичу, бойкому, энергичному, самоуверенному, увешанному орденами. Он даже слегка побаивался этого языкастого дамского любезника.

Офицеры и солдаты разбрелись по вершине холма, разбившись на небольшие группки. Кто точил лясы, кто лёг вздремнуть, кто закусывал, но спокойствия не было. Бездействие томило. Снизу, из лощины, раздавалась ружейная стрельба, было слышно, как посвистывали ядра. Но не видно было ничего: туман всё ещё лежал густо.

Император Франции стоял в это время на высоте, которая была расположенасеверо-западнее деревеньки Шляпаниц. Он был окружён несколькими маршалами. Выглядел он совершенно невозмутимым, в лице его даже было что-то каменное. Маршалы же (это были Мюрат, Cульт и Бернадот) явно нервничали, подпрыгивали; можно сказать, что они били копытом, как молодые лошади.

Наполеон хранил молчание, и вдруг сказал, спокойно, тихо, ни кого не глядя:

– Если русские покинут Праценские высоты для обхода справа, они погибнут безвозвратно.

Маршалы загалдели, стали предлагать поскорее захватить высоты. Император Франции отмахнулся от них, как от назойливых мух, а потом, медленно расставляя слова, сказал:

– Подождём ещё. Имейте в виду, господа, когда неприятель делает ложное движение, мы никоим образом не должны прерывать его.

Маршалы слушали, затаив дыхание, но в их напрягшихся лицах было заметно разочарование: они не могли больше ждать.

Но вот колонна Коловратаилорадовича двинулась вниз, освобождая высоты. По приказу Александра она направлялась к главным силам для усиления флангового удара. На высотах была оставлена рота Апшеронского пехотного полка и рота гренадер.

Наполеон тут же воспользовался этим просчётом и перешёл от обороны к наступлению. Император бросил на высоты ударный корпус маршала Сульта. Он сказал ему торопливой скороговоркой:

– Отправляйтесь, маршал, и немедленно. Вот теперь нужно спешить, очень спешить. Иначе мы упустим свой шанс на победу. Пока он есть.

Маршал сам повёл отряд. Красные мундиры французов просвечивали сквозь туман кровавыми пятнами, бешено скачущими кровавыми пятнами, от коих рябило в глазах.

Сульт стремительно овладел Праценом и этим рассёк русско-австрийский фронт надвое. В брешь, пробитую Сультом, устремился корпус маршала Бернадота. Теперь французы могли обойти и окружить главные силы русских и австрийцев. Самые худшие предчувствия графа Ланжерона решительнейшим образом сбывались.

Вот как всё происходило. Французы вынырнули из клочковатого тумана и удушливой дымки боя, и под треск барабанов бросились к Працену. Вскоре они появились у подножия высот, поднялись по склону и оказались на вершине. Вскарабкавшись в полном вооружении наверх и попав в пределы досягаемости русских, они дали залп и потом бросились в штыки. В отряде, оставленном на Працене, возникла паника. Кавалеристы наезжали на пехоту, давили её, и она под натиском французов откатывалась назад.

Поняв, что на Працене происходит неладное, генерал Коловрат в обход приказа решил вернуться и отбить Працен. Его смертельно усталые голубые глаза теперь были наполнены тревогой. Даже усы выражали недовольство и разочарование. Наконец он начал понимать, что происходит.

Колонна Коловрата двинулась назад – к Праценским высотам, только что оставленным.

Коловрату пришёл на помощь граф Ланжерон. Он как раз овладел деревней Сокольниц. Узнав, что колонна Коловрата двинулась к Працену, граф взял из своей колонны три полка и кинул их на соединение с Коловратом. Генерал Буксгевден, когда узнал об этом, просто рассвирепел. Он крикнул своему адъютанту полковнику Сергею Тихомирову:

– Вернуть немедленно. Вы слышите меня? Немедленно вернуть Ланжерона. Он ещё попляшет у меня за самоуправство!

А про себя Буксгевден пробормотал:

– Он обязан мне подчиняться. Сейчас же напишу об этом возмутительнейшем поведении государю.

Сергей Тихомиров нагнал Ланжерона, но тот решительно отказался возвращаться. Он даже рассмеялся в ответ. При этом адъютант Буксгевдена испуганно заморгал глазами. Ланжерону показалось даже, что он вот-вот свалится с нетерпеливо подпрыгивавшей лошади. И тут граф сказал уже совершенно серьёзно и спокойно:

– Полковник, я не вернусь сейчас. Если Працен не будет наш, мы все погибнем, а оставшиеся в живых покроют себя позором. Неужели непонятно: появление французов на Працене неминуемо означает то, что мы будем в мешке?!

Полковник Тихомиров как-то странно дёрнул головой (может быть, в знак согласия?) и, ни слова ни говоря, уехал прочь.

Конечно, шансы отбить Працен были невелики, но они были, и упускать их никак нельзя было – так полагал Ланжерон. Правда, уже минут через сорок после того, как завязался бой, граф понял, что шансов на самом деле не было.

Захватив Працен, Наполеон отлично понимал, что он получил, и выпустить высоты он уже не позволил бы ни за что. Совсем как в анекдоте про Александра Нарышкина, о сыне которого говорили, что он может отдать отбитый им у неприятеля город; папа вступился за сына и сказал: «мой сын в меня, что занял, того не отдаст». Совершенно таков был Наполеон.

Но дело ещё и в том, что российский император, отдавая Працен, не знал, что он теряет, а Наполеон, получая Працен, знал, что он приобретает.

Тем не менее, какое-то недолгое время у Ланжерона теплилась надежда, что катастрофу можно хотя бы отдалить, именно отдалить, ибо он ясно видел неспособность российского генералитета одолеть Наполеона. «Они тут так неповоротливы – где им справиться с этим авантюристом, с этим хитрюгой, мысль которого скачет как ртуть», – сердито думал Ланжерон, поднимаясь из лощины к Працену.

Колонна генерала Коловрата, соединяясь с полками Ланжерона, двинулась назад к высотам и открыла огонь, однако из-за большого расстояния пули не долетали до французов. Тем временем гренадеры из корпуса Сульта, не сделав ни единого выстрела, что было необычно и страшно, приблизились к русским на расстояние ста шагов и открыли беглый огонь, разивший наповал.

Французы строились в цепи (резервы подводились постоянно) и усиливали натиск. Остатки колонны Коловрата и потрёпанные ланжероновские полки составляли около пятнадцати тысяч человек. Против них действовали две трети наполеоновской армии (это примерно пятьдесят тысяч человек). О возвращении колонны на Працен нечего было и думать.

Внутренне содрогаясь от бешенства, Ланжерон стал отводить свои полки, а Коловрат решил драться до последнего, хоть это и было чистейшее безумие. И его колонна вся полегла у подножия высот.

Собственно, возможность для спасения была. Ежели бы генерал Буксгевден со своей армией не топтался на месте, а попробовал бы продвинуться вперёд, а ещё лучше было бы, ежели бы он попытался нанести удар по корпусу маршала Сульта, действовавшему со стороны Праценских высот, всё могло сложиться иначе. В результате не только была бы сохранена колонна Коловратаилорадовича, но, возможно, был бы предотвращён полный разгром русских и австрийцев.

Но Буксгевден вообще был нетороплив, нерешителен, и, кроме того, он никак не хотел содействовать успехам Ланжерона, не хотел приходить к нему на помощь, и в душе желал, чтобы три полка, уведённые Ланжероном под Працен, там и остались, и чтобы этот французик вернулся ни с чем.

И что же получилось? Сульт, покончив с колонной Коловратаилорадовича, установил на высотах 42 орудия и при поддержке артиллерийского огня начал атаку армии Буксгевдена.

«Его неповоротливость слишком дорого обходится России», – думал граф Ланжерон, бредя под градом ядер к деревеньке Аугест. – «Форменный осёл! Он теряет армию только потому, что не захотел прийти на помощь Коловратуилорадовичу и… мне. Горе-вояка! Амбиции ему совершенно затемнили мозги. Но почему мы все теперь должны расплачиваться за это?».

Войска Буксгевдена были отрезаны от главных сил, и, под непрестанными атаками неприятеля и картечным огнём, метались из стороны в сторону, пытаясь вырваться из окружения. Буксгевден ещё не сразу сообразил, что полностью окружён. А когда, наконец, понял это, то отдал совершенно безумный приказ о разделении своих сил. «Он действительно сошёл с ума», – крикнул в ярости Ланжерон своим опешившим адъютантам, – «или хочет погубить всех нас. Только помешанный может отдавать такие приказы»

Часть войск отступила назад, а основные силы повернули направо и попытались прорваться на север. Остатки войск генералов Ланжерона и Дохтурова отходили к деревне Аугест, окружённой прудами и плотинами. Обстреливались батареями французов. Деревню, тем не менее, удалось занять. Но потом подошла дивизия Вандама и отбросила русских к замёрзшему озеру Сачан.

Для прикрытия отступления между озёрами Сачан и Мениц русские заняли Тельниц, и поставили там Ново-Ингерманландский полк.

Ланжерон смог увести своих через деревню Тельниц, а Дохтуров решил прорываться по льду озера. Он не раз водил горстку своих солдат в рукопашную, пытаясь прикрыть ретираду.

Началась страшная, дикая переправа. Под тяжестью тысяч обезумевших людей мост через озеро рухнул, да это и понятно, ведь был он достаточно ветхий и довольно узкий.

Тогда остатки дохтуровских отрядов пытались прорваться по льду и по дамбе между озёрами Зачан и Мониц.

Наполеон приказал выдвинуть батарею и открыть огонь ядрами по льду. От тяжести тысяч человеческих и лошадиных тел и от пушечного огня лёд треснул, и люди и животные стали падать в ледяную воду.

Над озером стоял какой-то немыслимый, адский рёв ужаса, отчаяния, боли Раздавались стоны, всхлипывания уходящих под воду людей. И ещё был сухой треск ядер, прорубавших лёд. Когда рёв на какие-то мгновения прекращался, то ломающийся в разных местах лёд был слышен очень явственно и напоминал жуткий зубовный скрежет.

Всё это напоминало френетическую готику – литературу ужасов, но Ланжерону в этот момент было не до литературных ассоциаций.

Он знал, что у озера происходит самая настоящая бойня, дикая и кровавая, но прежде всего думал о спасении своего отряда, а ещё о том, что этот человек, его командующий, дал возможность врагу окружить себя буквально со всех сторон, что он погубил свою армию нерешительностью, военной несообразительностью и неумением предугадывать ход противника, неспособностью и нежеланием его понять.

И ещё думал Ланжерон, ведя свой отряд под градом ядер: при этом, будучи обласканным императором, он, видимо, считает себя правым, и не только он – его ещё наградят (в самом деле, за Аустерлиц генерал от инфантерии Буксгевден получил орден св. Владимира второй степени) вместо того, чтобы разжаловать в рядовые и навсегда, именно навсегда запретить командовать даже взводом солдат. Вообще острое чувство произошедшей огромной несправедливости – это было ужаснее и пострашнее пролетающих ядер.

О российском императоре, которого он тогда считал своим другом, и его значительной доле участия в этой несправедливости, граф старался сейчас не размышлять, насколько это было в его силах. Но перед глазами у него стояло лицо императорского любимца Пети Долгорукова («наглого молокососа», как он говорил), и волна ярости поднималась в нём всё сильнее.


Как известно, Наполеон одержал при Аустерлице сокрушительную победу. Причём, с российской стороны, в частности, пострадала колонна, которой командовал граф Ланжерон. Из-за медлительности генерала Буксгевдена и не отступившего, ему не удалось совершить обход французской армии. Будучи не поддержанным Буксгевденом, он был наголову разбит при атаках Праценских высот и с большим трудом отступил к деревне Аугест, так как французы зашли ему в тыл.

Александр I был в бешенстве из-за поражения русской армии и хотел поначалу свалить значительную волю вины на Ланжерона, дабы спасти репутацию нескольких своих фаворитов, нашептавших ему план сражения.

«Император, – писал генерал Ливен Ланжерону, – недоволен Вашими распоряжениями, но, щадя вашу чувствительность, позволяет вам просить об увольнении от службы». Однако гнев Александра I продолжался недолго, и уже 12 апреля 1806 года, в виду продолжавшейся войны с Наполеоном в Пруссии, Ланжерон был назначен состоящим в армии, но деятельного участия в этой войне не принимал.


КАРТИНКА

ПРЕДИСТОРИЯ АУСТЕРЛИЦА


Стоял ледяной февраль 1830 года. Сгустились гнусные мрачные петербургские сумерки. Граф Ланжерон, несмотря на 40 лет жизни в России, так и не смог к ним привыкнуть. Они всегда давили на него, как бы вползали в него, опутывали сердце, подбирались к дыхательным путям, душили.

Граф сидел в кресле, большом, поместительном, удобном. На коленях у него лежала книга. Она была раскрыта, однако граф её не читал. Он пытался бороться с подступавшими сумерками. Он делал некие внутренние телодвижения, дабы оттолкнуть их от себя.

Вошёл лакей. Доложил о приходе князя Петра Андреевича Вяземского. Тут же появился и сам князь, слегка согнувшийся, лысоватый и довольно курносый. Облик его в целом был малопривлекателен, но все спасали глаза – они были довольно подслеповатые и блёклые, но излучали при этом такую блестящую игру ума, что комната сразу же осветилась и сумерки куда-то отступили.

– Граф, – обратился к Ланжерону князь Вяземский. – не станем откладывать дела в долгий ящик. Вы обещали рассказать мне о князе Петре Петровиче Долгорукове и его значении в первые годы правления Александра I. Для меня чрезвычайно интересна эта фигура, и я хотел бы включить хотя бы некоторые материалы о ней в свою «Старую записную книжку». Ради бога, поведайте мне, что знаете.

– С удовольствием, князь. Я и лично знал князя Петра и собрал о нём кое-какие материалы – хочу использовать их при составлении своих записок. Так вот, вы, вероятно, знаете, что он был сыном генерала от инфантерии Петра Петровича Долгорукова, московского генерал-губернатора.

Вяземский, улыбнувшись, кивнул в знак согласия.

– И по рождению и по воспитанию князь Пётр принадлежал к самим верхам общества. Как у вас тут заведено, он был зачислен в гвардию чуть ли не в день своего рождения. И к пятнадцати годам был уже капитаном, а к девятнадцати – полковником. Для вас это, может быть, и в порядке вещей, а для меня тут налицо лишь чистое безобразие. Он начал служить, но гарнизонная служба ему показалась скучной, а он рвался к деятельности, к власти. Князь стал забрасывать прошениями императора Павла. Тому очень не понравились ни тон, ни содержание этих писем – и на мой взгляд совершенно справедливо – лишь наглость самонадеянного молокососа. Но тут Долгоруков вошёл в доверие к наследнику престола великому князю Александру и тот уговорил венценосного папочку. И в результате князь Пётр в 21 год стал генерал-адъютантом.

Было видно, что граф Ланжерон разволновался. Он и сам это почувствовал и решил сделать паузу. Он предложил гостю стакан мадеры, и сам с удовольствием сделал глоток. Затем граф продолжал говорить чуть спокойнее:

– Может быть, в том, о чём я сейчас говорю, много злого, но только имейте в виду, что я говорю с учётом того, что сей князь вскоре натворил, – Граф, вы напрасно видите во мне оппонента. Я целиком на вашей стороне и говорю это совершенно искренне.

При этих словах Ланжерон радостно улыбнулся и совершенно спокойно продолжал:

– С воцарением Александра I Долгоруков выдвигается резко вперёд. От этого мальчишки, который сам толком мало что знает, во многом теперь зависят назначения на высшие государственные посты. Для Екатерины важно было, чтоб ты был хорошим любовником, и это качество великолепным образом вознаграждалось, хотя и за счёт казны. А при Александре начало твориться нечто совсем несусветное, находящееся за пределами всякой логики. Император кидается исполнять прихоти мальчишки, а мальчишка и сам не знает, что ему может взбрести в голову. Это же хаос, князь, это же настоящий хаос.

Тут на некрасивом, но выразительном лице Вяземского проявилось крайнее изумление, и он заметил Ланжерону:

– Знаете, граф, это весьма неожиданный поворот мысли. Для меня, во всяком случае. Прежде я позитивно оценивал начало Александровского царствования (оно сулило надежды) и довольно негативно его финал. Но, кажется, вы меня убедили: начало тоже было ужасным по степени своей противозаконности.

– Князь, я счастлив, что смог убедить вас. Но я хотел бы продолжить свой рассказ. Именно страшно легкомысленное поведение Петра Долгорукова во многом предопределило, что Аустерлиц вообще был. Потом он участвовал в этом сражении. Может быть, неплохо воевал (он был в колонне Петра Ивановича Багратиона). Но император дал ему впоследствии благодарственный рескрипт и орден Георгия 3-й степени, дал именно за Аустерлиц – это было воспринято в русских военных кругах как верх цинизма, а Александр, собственно, и есть циник, говорю вам это как человек, близко знавший его. Но вернёмся к Аустерлицу. То была катастрофа для русской армии. Награждать за неё возмутительно. Второе. Сражение вообще могло бы не состояться, если бы не предельно наглое поведение Долгорукова в ставке Наполеона. Его нельзя было награждать за Аустерлиц, но его наградили. А вину попытались свалить на других, прежде всего на иностранцев, на меня, в частности.

– Граф, – попросил Вяземский – а не могли бы вы подробнее рассказать о миссии Долгорукова в ставке Наполеона?

Вяземский примерил на себя маску послушного ученика, каковым он никогда не был, но сейчас эта маска была для него очень удобна. Ланжерон был Вяземскому как личность в высшей степени любопытен, и он хотел его разглядеть буквально со всех сторон. Вот он и предпочитал молчать и слушать, лукаво прикидываясь малоосведомленным.

Ланжерон же всё принимал за чистую монету (он вообще был горяч и крайне доверчив). Лицо его при вопросе князя Вяземского осветилось искренней радостью, и он тут же воскликнул:

– Почту за честь, дорогой князь. Но это отдельная история, отдельный, так сказать, сюжет. Вы согласны всё выслушать?

Вяземский одобрительно кивнул своей лысоватой, но хитрой головой, только топорщились зачёсанные на висках волосы. А Ланжерон, довольный, продолжал свой рассказ:

– Император Александр всё более поддавался влиянию Петра Долгорукова. Несмотря на присутствие в главной квартире опытного военачальника князя М. И. Кутузова, Александр отдавал предпочтение советам своего фаворита. Наблюдать это было неприятно и даже оскорбительно. Именно Долгорукова, несмотря на наличие и других кандидатур, выбрал император для ведения последних перед Аустерлицем переговоров. Молодой князь на аудиенции у Наполеона вёл себя вызывающе, нахально и высокомерно. Более того, именно легкомысленно-самоуверенное донесение князя, вернувшегося в главную квартиру, собственно, и вызвало решение союзников атаковать французов на другой день. После аустерлицкой катастрофы нападкам на князя не было конца. В Россию всё это не очень-то могло попасть, но в Европе циркулировало весьма активно. В иностранных газетах стали появляться статьи (выходили и отдельные брошюры), где резко осуждали Долгорукова и выставляли его виновником понесённого поражения. Но князь не хотел брать на себя ответственность за аустерлицкую катастрофу. С дозволения Александра и при его поощрении он выпустил две оправдательные записки: 1) Observations sur les rapports des gazettes, concernant les derniers `ev`enements dans la Moravie en D`ecembre 2) Lettre d'un officier russe sur les derniers 'evenements militaries en Moravie en D`ecembre 1805.Обе эти брошюрки, милейший князь, являются библиографической редкостью, но у меня они есть.

Произнося эти слова, граф Ланжерон самодовольно улыбнулся, а князь Вяземский ухмыльнулся в воротник – брошюрки Петра Долгорукова преспокойненько лежали вкабинете в его родовом имении Остафьево. Сумев стереть ухмылку с лица, он поднял голову и спросил:

– Хорошо, граф, со всем этим разобрались. Но мне вот что интересно: как вы в целом оцениваете личность князя Долгорукова? И чем можно объяснить его ослепительное возвышение?

– У меня есть следующие соображения, и соображения отнюдь не голословные, любезный Пётр Андреевич. Я видел, как император прибыл в действующую армию со своей свитой. Я видел, как вели себя они и как относились к ним. Александр всё время соперничал с Наполеоном и хотел представить себя, как крупного полководца. Любимцы ему беззастенчиво подыгрывали. Но армия фактически не приняла Александра-полководца. Приезд императора в армию не принёс никакой пользы, но причинил большой вред. Особенно вредно было то, что вместе с Александром на театр военных действий прибыли его любимцы. Будучи совершенно некомпетентными, они постоянно вмешивались в дела военного управления. Князь, это было совершенно ужасно и обещало весьма печальные последствия для России. Так, собственно, и произошло.

Былые картины пронеслись перед глазами престарелого графа Ланжерона. Голос его задрожал. По лицу пробежала лёгкая судорога. Он не мог более говорить. Князь Вяземский довольно резво подбежал к столику, налил из графина, стоявшего тут же, воды в хрустальный стакан, украшенный серебряной нашлёпкой в виде герба Лонжеронов, и бегом, сильно расплёскивая, поднёс графу.

– Спасибо, князь. Вы очень любезны, – отвечал тот, и, собравшись с силами, продолжал:

– Долгоруков, будучи в 1805 году одним из главных фаворитов, доказал, что активность может быть глубоко разрушительной, если её не сопровождает самокритика. Я никогда не видел человека столь юного возраста с такими непомерно раздутыми амбициями, столь беспредельно наглого. Благоволение императора эту наглость усиливало в стократном размере. Ощущая это благоволение, Долгоруков становился совершенно безнаказанным. Он прямо нападал на всё, что могло послужить для него препятствием. Он не уважал ни индивидуальности, ни репутации. Он ругал, унижал, клеветал публично на тех, чьи заслуги его бесили. Он не скрывал своего страстного желания деспотически править, пользуясь особым расположением своего повелителя. Это был человек, генерал, подданный, гражданин, столь же опасный для своего отечества, как и для общества. Как вы, вероятно, знаете, он умер в декабре 1806 года в возрасте 29 лет. В обществе никто о нём не сожалел. Его смерть есть благодеяние для России, ниспосланное небом.

– Граф, что же получается? – заметил князь Вяземский, внимательно глядя на Ланжерона. – Это человеконстр, ошибка природы, и, значит, проблема есть, но не нам с вами её решать.

– Монструозность князя Долгорукова, действительно, порождена болезнью, которая связана, однако, не с природой, а с укладом нашего общества. Князь был заражён болезнью Потёмкина – болезнью фаворитизма. Болезнь эта расцвела пышным цветом в царствование незабвенной Екатерины, но и при императоре Александре в этом плане не произошло перемен. Особенно возмутительны те грубые, циничные, чисто азиатские формы, в которые этот фаворитизм облекается, формы крайне обидные для человеческого достоинства.

Граф Ланжерон опять стал нервничать, Глаза его лихорадочно заблестели. Казалось, они стали ещё более выпуклыми, настолько выпуклыми, что вот-вот выскочат из орбит.

Граф неистовствовал, граф страдал: в сердце его переплелись возмущение и боль.


ДОКУМЕНТ


ДОНЕСЕНИЕ О ДВИЖЕНИЯХ ВТОРОЙ РУССКОЙ ПЕХОТНОЙ КОЛОННЫ, ПОД НАЧАЛЬСТВОМ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА ГРАФА ЛАНЖЕРОНА, В СРАЖЕНИИ ПРИ АУСТЕРЛИЦЕ 2 ДЕКАБРЯ 1805 ГОДА, ПОСЛАННОЕ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ ИМПЕРАТОРУ ВСЕРОССИЙСКОМУ


2 декабря 1805 года, по диспозиции, сообщённой нам генералом Вейротером у его высокопревосходительства генерала Кутузова в Крженовице, в 2 часа ночи, и копию с которой я получил на биваке в 6 часов утра, я собрал в 7 часов утра мою колонну, бивакировавшую в двух линиях на Праценских высотах…

Движение моей колонны было немного задержано кавалерийским корпусом, расположившимся ночью по ошибке на Праценских высотах и возвращавшимся на место, назначенное ему по диспозиции, на правом фланге, близ авангарда князя Багратиона.

Я разрезал эту кавалерию, и, двигаясь левым флангом, спустился в следующем порядке с Праценских высот, повсюду очень возвышенных и в особенности со стороны Сокольница, где они почти остроконечные…

Спустившись на равнину, находящуюся между Праценскими высотами, деревнею Аугест, каналами Аугеста, озером Мельница и ручьём и болотистым оврагом, вдоль которого расположены деревни Тельниц, Сокольниц, Кобельниц, Шлсапаниц, я увидал впереди Аугеста первую колонну, под начальством генерал-лейтенанта Дохтурова, при которой находился генерал-от-инфантерии Буксгевден. Так как она стояла биваком вместе с моей колонной на Праценских высотах, то, благодаря этому, теперь я находился не далее 300 шагов от графа Буксгевдена, и поехал сказать ему, что третья колонна ещё не показывалась. Он мне ответил, что это ничего не значит, и приказал всё время держаться на высоте его колонны…

Между тем, всё ещё не видя третьей колонны генерал-лейтенанта Прибышевского, которая должна была быть правее меня, я послал офицера австрийского генерального штаба, прикомандированного к моей колонне, барона Валленштедта, узнать о её движении, а сам поехал на правом фланге своей колонны к Сокольницу.

Я не видел больших сил, сосредоточенных против меня, но только некоторые лёгкие войска и стрелков, которые могли беспокоить мой правый фланг. Я отделил против них 8-й егерский полк, приказал его 3у батальону рассыпаться в цепь на моём правом фланге и поддержать егерей гренадерским батальоном Выборгского полка.

Неприятельские стрелки были отброшены. Показалась голова колонны Прибышевского (она была задержана тою же кавалериею, которая помешала и мне), и я приказал 8-у Егерскому полку и Выборгскому батальону снова стать в голове колонны. Было около девяти часов утра. Между моей колонной и колоннами Дохтурова и Прибышевского были интервалы не более версты…

Следуя диспозиции, я шёл между Тельницем и Сокольницем. 8-й Егерский полк перешёл ручей у конца этой последней деревни, которая очень длинна. За ним следовала голова моей колонны и в то же время генерал Миллер с двумя батальонами 7 Егерского полка, образуя голову колонны Прибышевского, атаковал Сокольниц и проник туда.

Лёгкость, с которою мы заняли деревни Тельниц и Сокольниц, мне показала (и это мнение потом было вполне подтверждено французскими реляциями), что французские войска, расположенные в начале сражения от Тельница до Кобельница, не были значительны и не составляли даже шестой части 63-х батальонов (более 35 тысяч человек), их атаковавших: я видел мало орудий, мало линейных войск и мало кавалерии.

Наполеон, всецело поглощённый прорывом нашего центра, направил в 8 часов утра большую часть своих сил к Пунтовицу и Працену, и атаковать на марше 4-ю колонну, под начальством генералов графа Коловрата и Милорадовича, и только более трёх часов спустя после начала сражения французские войска, опрокинувшие эту колонну и их резервы, расположенные у Тураса, Кобельница и пр., подкрепили правый фланг.

Сначала мы имели против себя на нашем левом фланге только слабый отряд в 6–8 батальонов, численностью от 4.000 до 5.000 человек. Но около девяти часов утра маршал Даву, находившийся в монастыре Райерн, в 4–5 верстах от Тельница, прибыл на подкрепление этих восьми баталионов с 4.000 человек, назначенными, чтобы атаковать нас, или, по крайней мере, тревожить нас с тыла после того, как мы проникли бы в Турасский лес. Так как нам это не удалось, Даву присоединился к войскам, оборонявшим Тельниц и Сокольниц.

Около 10-ти часов утра один офицер С.-Петербургского драгунского полка прибыл доложить, что подполковник Балк с двумя эскадронами этого полка и сотнею казаков полка Исаева прислан генералом Кутузовым в моё распоряжение и спросил о приказаниях. Я приказал ему передать своему начальнику, чтобы тот оставался до получения нового приказания на Праценских высотах и наблюдал за неприятелем, посылая мне донесения (с этих высот можно было видеть большую часть французской армии). Тот же офицер явился через полчаса мне доложить, что видны французские колонны, дебуширующие из Працена и направляющиеся на хвосты наших колонн.

Это донесение мне показалось невероятным. Видя вправо от себя колонну Прибышевского, прошедшую через Працен, зная, что колонна Коловрата и Милорадовича была правее Прибышевского и тоже должна была пройти через Працен, чтобы идти на Кобельниц, мне показалось неправдоподобным, чтобы французы были уже в лагере, из которого мы только что ушли, и я думал, что или подполковник Балк принял австрийцев за французов, или последние направили между нашими колоннами несколько охотников, чтобы произвести тревогу в тылу армии (средство, которое Наполеон часто употреблял), и я думал, что в этом случае драгун и казаков подполковника Балка будет достаточно, чтобы прогнать их. Я отправил к нему присланному им офицера с приказанием вернуться с более обстоятельным донесением и поручить подполковнику Балку точнее удостовериться в доносимом. Тогда мне казалось более важным, следуя диспозиции, развивать успех в Сокольнице и поддерживать Дохтурова и Прибышевского.

Минуту спустя граф Каменский прислал мне донесение, что французы решительно занимали Праценские высоты, и просил приказаний.

В это время я находился в деревне Сокольниц, которую моя колонна прошла, выбив оборонявшие её войска. Второе донесение, вполне согласное с первым, мне показалось чрезвычайно важным, и я, ни минуты не колеблясь, поехал к графу Каменскому. Праценские высоты были настолько интересны в этот момент, что я решил, что если нам не удастся прогнать оттуда французов, то не только сражение будет проиграно, но и три левофланговые колонны будут совершенно окружены и уничтожены. Кроме того, я не мог сообразить, каким образом французы могли очутиться в тылу у нас, не зная ещё о несчастии с колонной Милорадовича и не имея возможности получать ни приказания, ни донесения (будучи отрезан от неё); генералу Олсуфьеву я поручил продолжать атаку впереди Сокольница.

Это было ошибочно; я это признаю; я должен бы был тотчас остановить атаку этой деревни, оставить егерей и три баталиона с этой стороны ручья и с остальными шестью баталионами возвратиться на Праценские высоты, предупредив графа Буксгевдена (от которого я не получил ни одного приказания, не видал ни одного адъютанта с самого начала сражения и которого я предполагал в Тельнице), так как времени было слишком недостаточно, чтобы ехать объясняться с ним лично; но этот манёвр, совершенно противный диспозиции, останавливал её действие; правый фланг Дохтурова и левый Прибышевского сделались бы открытыми, и, кроме того, моё подчинённое положение не позволяло мне принять столь крутое решение. Наконец, я всё убеждал себя и должен был убеждать, что французы не могли быть сильны близ Працена, и я полагал остаться только минуту у графа Каменского.

Я скоро нашёл его, но прежде чем дошёл до него, этот генерал, видя неминуемую гибель и понимая так же, как я, важность Праценских высот, приказал, не ожидая моих указаний, своей бригаде, быстро снова взобравшейся на высоты, переменить фронт, занять гребень и этим остановить французов; манёвр смелый и решительный.

Я ему выразил своё удовольствие и приказал удерживаться на высотах во что бы то ни стало, принимать всё время понемногу вправо, чтобы прикрыть Аугест и ожидать подкреплений.

Вдали, близ Остиераде и Шбечау, на правом фланге графа Каменского, я видел несколько баталионов, которые рассеивались, и, казалось, отступали. Я послал собрать сведения, и мне донесли, что это часть австрийцев четвертой колонны, отступавших и преследуемых французами. Я не мог понять, каким образом эти австрийцы находились так далеко от назначенного им пункта атаки. Но вскоре я узнал, что центр былпрорван в начале сражения, четвёртая колонна отрезана, рассеяна, отчасти отброшена к Аустерлицу и сообщения её с нами до сего момента прерваны.

Несколько русских и австрийских адъютантов, между ними, я думаю, граф Шатек, адъютант князя Шварценберга, передали мне подробности нашего несчастия и отправились предупредить об этом графа Буксгевдена, по крайней мере, я об этом их просил, и я видел их едущими к нему (было 11 часов)…

Граф Буксгевден в это время должен был знать, что мы были отрезаны и окружены; впрочем, он легко мог это видеть, так как находился всего в 1 1/2 верстах от графа Каменского и видел передвижения и огонь последнего; кроме того, он мог заключить, что французы предупредили нашу атаку, что, следовательно, отданная диспозиция не может более быть исполнена и что успех перед Тельницем не приводил ни к чему другому, кроме риска подвергнуть весь левый фланг опасности быть ещё более окружённым и раздавленным… Если бы этот генерал подумал об этом и принял в этот момент энергическое решение, требовавшееся обстановкой, если бы приказал генералам Дохтурову и Олсуфьеву отступить из деревень Тельниц и Сокольниц, а авангарду Кинмайера, пяти баталионам егерей и шести линейным, представлявшим более почтенную массу, чем бывшая перед ним, занять берег труднопроходимого оврага ручья, если бы он приказал сломать мосты у Сокольниц и быстро двинулся с 15-ю баталионами своей колонны, 9-ю – моей и 12-ю – колонны Прибышевского на Праценские высоты, то без всякого сомнения он прогнал бы оттуда французов, отбросил бы их в Пунтовиц и если бы не одержал победы, то по меньшей мере удержал бы позицию, занимаемую нами накануне сражения или обеспечил бы отступление.

Никогда обстановка не указывала более необходимого и более простого решения, чем то, что должен был сделать граф Буксгевден; никогда ни одному генералу не представлялось более удобного случая поправить катастрофу, уже совершившуюся, и покрыть себя славою, выигрывая, быть может, потерянное сражение: его непонятное бездействие является одною из главных причин потери сражения.

Французские колонны, остановленные бригадою графа Каменского, развернулись в 300 шагах от неё под картечным огнём и построились на два фаса: один – против этой бригады, а другой – против австрийцев; последние собрались и устроились позади графа Каменского и стреляли снизу вверх и с малою действительностью. Французы находились значительно выше них и немного выше русских; как только последние развернулись, французы открыли огонь.

Так как к несчастию мне поставили в необходимость говорить о себе (чего до сего времени мне не приходилось), то я скажу громко, что хотя храбрость русских офицеров и солдат и хорошо известна, я был достоин ими командовать, и мой пример и пример графа Каменского не мало способствовали восстановлению порядка; в ужасном положении, в котором находились эти шесть баталионов, обойдённые и атакованные с тыла, отрезанные от своей колонны, было бы простительно, быть может, и более закалённым и испытанным войскам смутиться на один момент и даже быть слегка оттеснёнными.

Известно впечатление, которое может произвести в бою одно только слово «мы отрезаны», а мы были действительно отрезаны, мы дрались повернувшись направо кругом, против неприятеля, построившего свой боевой порядок в том самом лагере, который мы оставили всего три часа назад. Между тем, мы не только сохранили фронт в порядке, но ещё, заметив нескольких человек в одном баталионе, нагибавших головы при пролёте снарядов, я им крикнул: «голову выше, помните, что вы русские гренадеры». С этой минуты ни один солдат не позволил себе этого машинального движения, свойственного всем, кто первый раз бывает под огнём, а в Фанагорийском полку не было и десятой части солдат, бывших прежде на войне, в моём же только 100 или 150 солдат и пять офицеров из 50-ти.

Чтобы противопоставить их французам и воодушевить наших солдат, и не считая, впрочем, неприятеля таким сильным, каким он был в действительности (позиция его первой линии скрывала от меня прочие), я решил идти вперёд. Команда была исполнена, как на ученьи. Французы отступили. Первый баталион Фанагорийского полка, под начальством отличного офицера, майора Брандта, раненого, подошёл такблизко к французам, что взял два орудия, брошенные ими. Но французские генералы и офицеры вернули своих солдат и поддержали их второй линией, которую мы только тогда увидали, и наши баталионы, в свою очередь, отступили и заняли свою прежнюю позицию. Взятые два орудия были брошены. Лёгкость, с которою наши шесть баталионов, построенные в одну линию, оттеснили французов, считавших нас значительно сильнее, чем мы были, доказывает мне, что если бы мы имели некоторые войска из тех, которые бесполезно стояли в 1 1/2 верстах, мы отбросили бы французов до Пунтовица и отбили бы Праценские высоты.

Французы подошли к нам на 200 шагов и открыли очень сильный ружейный огонь, очень хорошо направленный и весьма убийственный. Наши солдаты отвечали менее хорошо направленным батальным огнём. Я хотел прекратить этот огонь, чтобы стрелять по-баталионно, но мне это не удалось, несмотря на усилия графа Каменского и подполковника Богданова, доведшего свою храбрость до того, что ходил перед фронтом и поднимал своей шпагой ружья наших солдат.

Огонь продолжался около 1 1/2 часов. Я оставался почти всё это время с графом Каменским между первым и вторым баталионами его полка, где был самый сильный огонь. Это было ещё одной ошибкой с моей стороны, я с этим согласен. Лучше было бы мне отправиться к графу Буксгевдену, чтобы постараться склонить его сделать наконец то, что я считал слишком очевидным для того, чтобы он этого не сделал. Я имел, может быть, простительную слабость колебаться, уходить из-под такого ужасного огня. Я был скорее солдатом, чем генералом (это было первый раз в моей жизни, что я командовал в этом чине) и на самом деле все спасение левого фланга зависело от этих шести баталионов, имевших против себя четвертные силы, в чём я скоро убедился.

Я также могу свободно заявить, что эти шесть баталионов принадлежат к числу частей, наиболее долго дравшихся в этом деле, и с наибольшим успехом удерживавшихся на своих позициях. Их сопротивление оказало услугу огромной важности колоннам левого фланга и позволило бы восстановить бой, если бы их поддержали.

Около 12 1/2 часов я увидел, что граф Буксгевден ничего не делал для поддержания меня, несмотря на все посланные ему донесения, и на то, что бригада графа Каменского, обойдённая противником, потерявшая уже более 1,200 человек убитыми и более 30-ти офицеров выбывшими из строя, не могла долго держаться.

Я вернулся в деревню Сокольниц, чтобы оттуда взять подкрепления. Тогда я сделал то, что должен был сделать и сделал бы давно, если бы я мог предвидеть бездействие графа Буксгевдена. Я вывел из деревни два баталиона Курского полка и послал их на помощь графу Каменскому. Я также вывел из части Сокольниц, ближайшей к Тельницу, 8-й Егерский и Выборгский полки, при которых находились генерал Олсуфьев и полковник Лаптев. А Пермский полк и один баталион Курского, бывшие в другом конце деревни и присоединившиеся к колонне Прибышевского, подверглись её участи: отрезанная колоннами противника, подошедшими из Працена, атакованная сильною кавалериею и резервами, прибывшими из Тураса, Кобельница и других пунктов, эта несчастная колонна была положительно уничтожена.

Одна французская колонна овладела замком Сокольниц и правою частью деревни; другая – отбросила в пруды, находящиеся впереди Сокольница, несколько баталионов, хотевших отступить, и когда я решил пройти ещё раз через эту деревню с генералом Олсуфьевым и вторым баталионом Выборгского полка, чтобы освободить Пермский и Курский баталионы, мне это не удалось.

Французы, укрепившиеся в домах, открыли ужасный огонь. Дрались также и штыками. В одну минуту мы потеряли много людей, и, не имея достаточно сил для овладения вновь деревнею, генерал Олсуфьев и я были принуждены отступить.

Я собрал 8-й Егерский и Выборгский полки и построил их перед деревнею. Я выдвинул на позицию перед мостом орудия Выборгского полка. Тогда французы остановились. А я подъехал в 100 шагах от деревни к графу Буксгевдену, находившемуся ещё на высоте, где стояли батареи графа Сиверса, т. е. на том же месте, где он был в начале сражения и где я никак не предполагал его найти.

Два баталиона Курского полка, посланные мною на помощь графу Каменскому, подошли к нему слишком поздно. Французы, получившие значительное подкрепление, обошли очень сильной стрелковой и кавалерийской колоннами Ряжский полк, бывший на левом фланге бригады графа Каменского, и взяли сбоку его третий баталион, чем принудили его выйти из боевого порядка и оставить позицию.

Тогда граф Каменский сам вынужден был отступить своим правым флангом. Следуя приказаниям генерала Кутузова, бывшего в это время с австрийцами близ Праценских высот, он прикрыл его отступление. Австрийцы также находились в полном отступлении на Аустиераде и Шбечау.

Когда два баталиона Курского полка приблизились к Праценским высотам, французы, занимавшие их уже вполне, спустились на равнину, атаковали их значительно превосходящими силами и окружили. Баталионы защищались отчаянно, но подавленные, наконец, числом, они были смяты, рассеяны и отброшены на первую колонну.

Граф Буксгевден получил от генерала Кутузова приказание отступать. Тогда он приказал повернуться кругом своим двум батареям и двенадцати баталионам, не сделавшим почти ни одного выстрела, и отошёл к Аугесту. Когда он был в полу-версте от этой деревни и в 3/4 версты от двух баталионов Курского полка, то он видел движение последних, видел их поражение, не отдал никакого приказания, и, несмотря на мои настояния, никого не прислал к ним на помощь.

Когда я присоединился к нему, отчаяние, в котором я находился, и гнев, по меньшей мере простительный, вызванный тем, что меня не поддержали, не позволили мне сдерживать все мои выражения. Граф Буксгевден, кажется, мне этого не забыл. Австрийский капитан Юрцик (Yurtziek), находившийся при нём и бывший свидетелем боя Курского полка, выразился, кажется, ещё сильнее, чем я. Артиллерийский генерал-лейтенант барон Мёллер-Закомельский, тоже бывший с нами, был свидетелем этой сцены.

Отступление через Аугест и Шбечау, т. е. по той же дороге, по которой мы пришли, нам было отрезано. Нам оставалось отступать только через болота и каналы, находящиеся между деревнями Аугест и Тельниц.

В это время большая масса французской кавалерии спустилась с Працена и атаковала колонну графа Буксгевдена и остатки моей. Граф Сиверс отбил её огнём своих батарей в самый критический момент. Мы все восхищались смелостью и порядком этих двух храбрых артиллерийских рот и их начальником; артиллерия маневрировала, как на ученьи.

Близ Аугеста, чрез глубокий и довольно широкий канал, был плохой мост, по которому нам неизбежно предстояло пройти. Граф Буксгевден со всем своим штабом перешёл по нему одним из первых и удалился, не заботясь ни о сборе своих войск, ни о том, чтобы расположить их вдоль канала и здесь остановить французов. Одно австрийское орудие, следовавшее за Буксгевденом, проломило мост и наши орудия остались без пути отступления.

Если бы французы их преследовали, что они могли и должны были сделать, они изрубили бы или взяли бы в плен более 20 000 человек. Я не понимаю их бездействия и его невозможно объяснить. Единственным средством их остановить было остановиться самим, сохранить хладнокровие и неустрашимость, восстановить порядок в войсках, занять берег канала, прикрыть огнём пехоты переправу орудий и подождать ночи, которая была недалеко. Граф Буксгевден не сделал и не приказал ничего подобного.

Французская батарея, выехавшая на высоту выше деревни Аугест, сильно обстреливала нас и перебила много людей. Одна французская колонна атаковала деревню Аугест. Кавалерия, отбитая графом Сиверсом, собралась и готовилась снова нас атаковать. 8-й Егерский и Выборгский полки были принуждены оставить небольшую высоту близ Сокольница, где я их построил, и французы, выйдя из деревни, их преследовали. Было 3 1/2 часа пополудни. В это время никем не управляемые войска увидели, что их генерал подал им непростительный пример отступления. Смятение охватило наши колонны. Они бросились в каналы, перешли через них в страшном беспорядке и бросили на равнине более 60-ти орудий и всех лошадей, чего не случилось бы, если бы мы сохранили Праценские высоты, или если бы, переправившись через каналы, заняли противоположный берег…

Я оставался одним из последних с тремя офицерами Выборгского полка, двумя моими адъютантами и несколькими солдатами 8 Егерского и Выборгского полков, которых я собрал с трудом близ моста. Я потерял в канале мою ещё в Сокольнице раненую лошадь, но ушёл с этими офицерами только тогда, когда французы подошли на 30 шагов.

Мы шли всю ночь, и только в 4 часа утра присоединились к остаткам армии на шоссе в Венгрию, близ деревни Кобершиц.

От Аугеста французы нас не преследовали. Они остановились на каналах и ограничились преследованием огнём. Близ Тельница они наступали успешнее, но генерал Дохтуров со своим Московским полком, сохранённым им в порядке после очищения Тельница, прикрыл отступление, благодаря своему хладнокровию, храбрости и знаниям, которые он обнаруживал при всяком удобном случае.

Вот точные подробности о моём поведении в сражении при Аустерлице, подробности, за достоверность которых служит порукой моя честь, и в свидетели которой я призываю всех генералов и офицеров, бывших в этот день под моим начальством.

Я не скрыл своих ошибок, но, находясь в самом ужасном положении, в котором только может быть генерал, будучи обойдён, отрезан, атакован в одно и то же время с тыла, с фланга и с фронта, я сделал всё, что от меня зависело, чтобы защищаться, удерживаться и даже восстановить дело, если бы не был оставлен, и я точно исполнил свой долг.


Глава первая | Забытые генералы 1812 года. Книга первая. Завоеватель Парижа | Глава третья