home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



2

«Милостивый государь! Практика указала, что сотрудники, давшие неоднократно удачные ликвидации и оставшиеся непривлеченными к следствию или дознанию, рискуют при следующей ликвидации, если вновь останутся безнаказанными, провалиться и стать совершенно бесполезными для розыска. С другой же стороны, они будут вынуждены вести постоянную скитальческую жизнь по нелегальным документам и под вечным страхом быть убитыми своими же товарищами. В подобных случаях более целесообразно при необходимости дать сотрудникам (разумеется, с их согласия) возможность нести вместе со своими товарищами судебную ответственность. Подвергшись наказанию в виде заключения в крепость или ссылки, они не только гарантируют себя от провала, но и усилят доверие к себе партийных деятелей и впоследствии смогут оказать крупные услуги делу розыска — при условии, конечно, их материального обеспечения во время отбытия наказания. Сообщая о таковых соображениях по поручению е. п. командира Отдельного корпуса жандармов, имею честь уведомить Вас, милостивый государь, что его превосходительством будет обращено особое внимание как на провалы агентуры, так и на ее сбережение.

Примите, милостивый государь, уверения в совершенном моем почтении».

Дата — 12 мая 1910 года.

Исходящий номер — 125534.


В Москву на заседание коллегии он прибыл ранним утром. Спецвагон прицепили к ночному кавказскому скорому — в этом можно было усмотреть некое предзнаменование, однако ничего существенного не случилось. За небольшим приятным исключением.

В отличие от прежних визитов в столицу, заседание проходило не на дому у председателя, а на Лубянке. В телеграмме ясно указывалось: вход с улицы Дзержинского, 14 подъезд, следовательно, все возвращалось на круги своя. Поэтому первое, что он спросил у молодого офицера, сопровождавшего его от вагона к черному «паккарду», — как здоровье Вацлава Рудольфовича.

Вопрос был не по чину, отвечать тот не мог, поэтому ограничился скупым жестом. Б. кивнул, снял шляпу и, пригнувшись и держа ее на отлете, полез в пахнущее лакированной кожей и хорошим бензином нутро лимузина.

Из обмена знаками вытекало, что Менжинский по-прежнему плох. Настолько, что даже заседания на дому ему больше не под силу. Все это тянулось с двадцать девятого, когда у председателя ОГПУ случился инфаркт, из которого он так и не сумел выкарабкаться, а Сам тянул время, не спеша с новым назначением. Присматривался, оценивал, выращивал ситуацию. Застарелая его любовь к неожиданностям. Даже в собственном кабинете велел сделать несколько лишних дверей, чтобы появляться не оттуда, откуда ждут. Причем половина из них была фальшивой.

Значит, коллегию будет проводить недавно вступивший в должность первый зам, которого Б. прекрасно знал еще по работе с украинскими профсоюзами. Незаменимый, несгибаемый, твердо и умело выстроивший цепочку карьерных перемещений, которая за каких-то десять-двенадцать лет привела его из какого-то Усть-Задрищенска в глуши за Уралом через Поволжье, Крым и Донбасс на верха руководства партией и органами. В девятьсот седьмом примкнул к фракции большевиков, и с тех пор — никаких колебаний, чист, как богемский хрусталь.

При мысли о встрече с Акуловым настроение начало мало-помалу подниматься. Он не терпел раздвоенности, а еще больше — отсутствия информации. Здесь же имелось и то, и другое. Его положение особоуполномоченного ОГПУ по Украине требовало постоянного присутствия в Харькове, а членство в коллегии и статус зампреда Управления подразумевало пребывание в самом центре событий, то есть в Москве. Иначе контролировать ситуацию становилось невозможным даже при наличии своих людей наверху. Акулов же ему симпатизировал — еще с тех пор, как они пересеклись в Крыму в двадцать втором.

Б. знал за собой, что подвержен обвальным перепадам состояний — от радостного воодушевления до внезапной глухой тоски, причины же часто оказывались настолько мелкими, что он и сам, как ни пытался, не успевал их осознать. А если успевал, неизменно поражался их незначительности. С этим приходилось считаться не только подчиненным, но и ему самому, в особенности, когда предстояло принимать ответственные решения.

У подъезда Главного здания, прежде чем войти, он вскинул голову и полюбовался: наверху шли строительные работы, ползали игрушечные фигурки, туго ворочался гусак ручного подъемника. Над пятью старыми надстраивались три новых этажа из невиданного желтого кирпича. «Растем, — подумал вскользь. — Генрих усердствует».

Еще пару градусов добавил к настроению Зеленый зал.

От зеркального лифта длинный коридор, устланный ковровой дорожкой, с привычно неподвижными часовыми, расставленными через каждые двадцать метров, привел его к приемной. Три проверки документов по пути — внизу, на этаже и на отдельном посту в центре коридора.

Секретарь оказался новый. Розовощекий сытый русачок. Блондинистый зачес, затянут ремнями в рюмку, тугой ворот кителя подпирает широкие скулы. Позади его стола, в чистом окне с венецианскими шторами, оставшимися со времен страхового общества, шевелилась площадь Дзержинского, еще недавно Лубянская. Майор без суеты поднялся, откозырял и указал на двустворчатую дверь прямо напротив кабинета.

До начала коллегии оставалось больше получаса, и Б., как иногородний, прибыл первым. В приемной — неприятно огромном, обшитом мрачными дубовыми панелями помещении с лепным потолком, под которым днем и ночью горели матовые шары плафонов — кроме него и майора пока не было ни души. Он повесил шляпу и плащ в гардеробной, спросил чаю, покосился на следы, оставленные на паркете колесами кресла-каталки, в котором Менжинского перемещали из кабинета в зал заседаний, и прошел прямо туда, закуривая на ходу.

Здесь было много уютнее. Ореховые гнутые стулья, стены затянуты серо-зеленым сукном, зеленый ковер, бронзовые лампы — одна во главе стола, две-три по углам. Вместо осточертевших казенных портретов — большие фото в простых рамах. Всего два, и оба не позади, а по правую руку от председательского места, в простенке. Почти по-семейному. Только громадный банкетный стол красного дерева с барочной консолью в кудрявых завитушках, за которым могли вольно расположиться человек тридцать, придавал всему слегка ресторанный душок. Никаких диванов, которые в последнее время стали обязательной принадлежностью кабинетов рангом пониже, где работа шла круглосуточно, в три смены.

Крохотный человечек, бесшумный, как моль, шнырял по Зеленому залу, раскладывая по местам именные блокноты, выдаваемые на каждом заседании Коллегии. Никому не были известны ни его имя, ни должность, но все, кто когда-либо бывал сюда допущен, твердо знали — от этого востроносого, почти невидимого, с бесцветными глазками, посаженными впритык, зависит судьба. Блокноты располагались то ли по приказу, то ли в соответствии с информацией, добытой человечком, то ли особый нюх подсказывал ему, на каком расстоянии от кресла председателя им лежать, и этим расстоянием определялась степень расположения высшего руководства.

Спорить тут не приходилось. Все равно, что в русской рулетке, — расклад непредсказуем. Здесь, наверху, в большом почете всяческая нумерология, способность читать водяные знаки и улавливать недоступные обычному уху сигналы.

Он и сам был не чужд этой кабалистике. Поэтому, как только пожилая женщина в наколке внесла поднос с чаем и бутербродами из верхнего буфета, взял стакан в обхват, согревая зябнущую руку тяжелым подстаканником, и неторопливо пошел вокруг стола, поглядывая на обложки с оттиснутыми типографским способом фамилиями. Дальний конец — начальники отделов, выше — заместители председателя.

Предназначенный ему лежал справа от председательского места, первым. Напротив плотно уместился эбонитовый цилиндр с пучком отточенных, как патефонные иглы, карандашей.

Б. вернулся к угловому столику, где стоял поднос. Присел, погасил папиросу и пососал ломтик лимона, с удовольствием представляя, как Генрих, который завел моду являться на заседания раньше прочих, едва войдя и еще не замечая его, бесшумно промчится на цырлах в обход стола заседаний, сутулясь, кося, пошмыгивая и ероша плоско слежавшиеся волосы, — удостовериться. Он подождет, пока тот скривится, и лишь тогда окликнет.

Сюрприз! Тот, ясно-понятно, полезет с объятиями, густо дыша вчерашними миазмами…

Так и вышло.

Акулов прибыл в одиннадцать, и все пошло своим чередом. Необычно было то, что все члены, кроме него, явились в форме. Новшество, о котором его не поставили в известность. Б. чувствовал себя белой вороной, но китель с четырьмя ромбами в петлицах и синие галифе остались в Харькове. Он и там их надевал только на торжественные заседания и в ЦК.

Слушали отчет комиссии по введению паспортов для населения. Как автор идеи, позволявшей окончательно взять под контроль сельскую массу, причем не с помощью паспортов, а именно их отсутствием, Б. с самого начала числился главой комиссии. Однако вся работа сосредоточилась здесь, в Москве, и прямо руководить процессом он не мог. После отчета был зачитан, а затем единогласно одобрен проект постановления, которое теперь предстояло принять Совнаркому.

Затем докладывал начальник Секретно-политического. Промежуточные итоги работы отдела после трех широких процессов: украинского «заговора профессуры», к которому Б. имел прямое отношение, дела Промпартии и меньшевистского Союзного бюро. Пошла статистика — и он неторопливо занес в блокнот цифры. Выявлено среди населения буржуазных спецов: один миллион двести пятьдесят тысяч. Из них: от работы отстранены в результате чисток сто тридцать восемь тысяч, разоблачены как враги советской власти и ликвидированы — двадцать три тысячи.

Генрих дернулся. «А остальные? — на ярко-малиновой, оттянутой лодочкой нижней губе вспух пузырек слюны. — Они у вас что, ангелы? Перековались? Миллион с четвертью! Да это ж…»

Акулов неторопливо поднял ладонь: «Генрих Германович! При всем уважении, должен заметить: по моим сведениям, в ваших структурах их процент велик, как нигде. Или я ошибаюсь?»

Ладонь припечатала черную кожаную папку с тисненой серебром надписью «К ответу». Генрих проглотил не мигнув, но зафиксировал. Занес куда-то туда, где у него хранились счета, по которым всегда расплачивался с процентами. Он сидел справа от Б., на протяжении всего заседания беспокойно ерзал, словно ему не терпелось по нужде, комкал в руке носовой платок и похмельно потел.

Приняли два второстепенных постановления, затем были розданы для ознакомления машинописные копии справки «О продовольственных затруднениях в УССР», предназначенной для Политбюро. Б. и к ней имел непосредственное отношение. Наконец Акулов подвел черту: «На сегодня — все. Если вопросов нет — желаю успехов в работе».

Справка давно устарела. Как и те единичные факты, которые в ней приводились. Но, похоже, это никого здесь не интересовало. С какого-то момента считалось неактуальным. И тем более непонятно, зачем понадобилось выдергивать его из Харькова и заставлять мчаться в столицу.

У дверей в приемную образовался затор. Б. приотстал, пропуская основное ядро, когда его окликнули: «Задержись, пожалуйста! На два слова».

Он обернулся; одновременно оглянулся Генрих, выцеливая — кого?

Акулов стоял, выпрямившись во весь свой небольшой рост, и манил его к себе.

Б. подождал, пока члены коллегии выйдут, без спешки прикрыл обе створки и вернулся.

Первый вышел из-за стола и, не произнося ни слова, указал на зашторенный проем в торце зала. За ним, как было известно всем, располагалась «комната отдыха». Пользовались ею в исключительных случаях — при всех кабинетах руководства имелись такие же, похожие, как близнецы. Кушетка, умывальник, кабинка туалета, шкафчик-буфет. Эту отличал только стол-конторка, неизвестно как сюда затесавшийся.

— Располагайся! — Акулов бросил на кушетку прихваченную с собой черную папку. — Рассказывай.

Слушал он, одобрительно наклоняя свежевыбритую крепкую голову, иногда посмеиваясь в подстриженные «кирпичиком» рыжеватые усы. Когда Б. закончил, звучно шлепнул его по колену, выражая одобрение. Сидеть в тесном помещении приходилось вплотную, чуть ли не нос к носу, и за всеми этими энергичными выражениями дружелюбия Б. мигом учуял просачивающуюся изо всех щелей тревогу.

Положение Акулова было ненадежным, и само его назначение состоялось слишком поспешно. То есть было, скорее всего, временной рокировкой. К элите органов он не принадлежал, разве что по давней связи профсоюзов сначала с ЧК — ОГПУ. Генрих держал его в осаде, блокируя инициативы нового первого, интриговал в ЦК, и то, что это ему удавалось, говорило о многом.

Б., при всей симпатии к Акулову, неизбежно приходилось лавировать. В сущности, тот был единственным его шансом снова вернуться в Москву. Но об этом пока речи не заходило. Общая ситуация в Восточной Украине неуклонно требовала его присутствия.

Однако сейчас он чувствовал, что оба они здесь не ради обсуждения хлебозаготовок. Акулов потянулся к своей папке, вынул пожелтевший листок и протянул.

— Ознакомься.

Пока Б. читал, он закурил, потом потянулся к буфету. Выставил на конторку две рюмки, початую бутылку без этикетки, разлил коньяк.

— Что это? — спросил Б., возвращая листок.

— Специальный циркуляр департамента полиции. Из архива Тифлисского жандармского управления. Примешь?

— Благодарю. Днем редко себе позволяю. Да и желудок барахлит в последнее время.

— А я позволю.

Акулов отхлебнул треть, пожевал губами, нахмурился и отставил рюмку. Не спешил, но и не знал пока, как перейти к сути. Хотя тема возникала между ними не впервые.

— И что скажешь?

— А о чем тут говорить? Прием известный, тыщу раз обкатанный. Мы его у себя применяли года с двадцать второго, в особенности западнее Буга. Но если я правильно понял, речь не об Украине.

— Верно.

— Значит, опять возвращаемся к делу Шаумяна и его обвинениям против Самого! Но ведь им не дал ходу еще Ленин, а теперь и документов не найти, архивы Охранного отделения как метлой вычищены. Дзержинский расстарался.

— У Ильича был свой интерес. Партия нуждалась, а тот, кто сдал Шаумяна охранке, пополнял партийную кассу десятками тысяч. А заодно использовал полицию в своих целях, чтобы свести счеты с теми, кто его ненавидел. Да ты и сам обо всем слышал, когда в восемнадцатом парился в каталажке в Тебризе вместе с Цинцадзе.

— Тем более. Иван Алексеевич! — Б. понизил голос. — У нас на руках — ноль. И, боюсь, так все и останется. А хоть бы и было? Как это можно использовать? Если сейчас кто бы то ни было заикнется об амурах Самого с охранкой, жить этому идиоту сутки, максимум.

Он посмотрел вопросительно, ощущая, как острый расстрельный ледок копится под ложечкой, сползает по животу. Говорить в Зеленом зале было заведомо небезопасно, но где гарантия, что их не слушают и здесь?

— Успокойся, — будто читая его мысли, продолжал Акулов. — Тут чисто. Есть у меня в запасе вариант с французской прессой. Но журналисты хлипкий народец, и источник информации слишком легко вычислить. Дело не в Шаумяне, а в вещах, от которых у меня голова в последнее время кругом идет. Видишь ли, кое-кто недавно подсказал мне, что в его официальной биографии половина дат и цифр не совпадают с реальными.

— Это проверено?

— Аккуратно и с полной конфиденциальностью. Повисает вопрос — зачем? Что он прячет среди этой цифири? С какой целью тасует и передергивает? Я совершенно уверен, что это намного для него важнее, чем какие-то бумажки, идентифицирующие его как внедренного агента. Проще простого объявить их фальшивкой, состряпанной врагами партии и народа. И куча экспертов подтвердит, в том числе и зарубежные. Сам знаешь, как это делается.

— Согласен. И в чем же, по-вашему, подтасовка?

— Вот тебе факты, — Акулов взглянул в упор, быстрым движением коснулся виска. Короткие твердые пальцы слегка подрагивали. — Он упорно избегает называть точные даты и общее количество своих арестов и побегов. В опубликованных материалах значится семь арестов. В действительности до 1916 года их было как минимум девять. Кроме того, четырежды задерживался полицией. И бежал он не четыре раза, а, по меньшей мере, восемь, и еще дважды ему удалось уйти буквально из рук жандармов — будто его в упор не видели. Как, по-твоему, это понимать? Провал в памяти?

— С памятью у него ажур. Дай бог всякому. А аресты и побеги могут украсить любую биографию революционера. Чем больше, тем лучше.

— Не совсем. Если человек нетвердо знает, когда родился, это уже вызывает сомнения. Страна празднует день рождения вождя двадцать первого декабря, а в метрике и в архивах полиции значится восемнадцатое, причем на год раньше. Еще более странно другое — его полное равнодушие к матери. За последние тринадцать лет они ни разу не виделись, и за все эти годы он написал ей, по нашим сведениям, одиннадцать записок. Хочешь знать, как звучит самая длинная? «Мама моя! Здравствуй! Живи десять тысяч лет. Целую. Твой Coco».

— Родственные отношения — вещь мутная. Я не понимаю, в чем…

— Погоди. За достоверность того, что я тебе сейчас сообщу, ручаюсь. Моим людям удалось найти в Тифлисе первое полицейское описание его особых примет, сделанное в 1902 году, и розыскной циркуляр от 1904 года. В них большие расхождения с позднейшими, и ни в одном не упоминается врожденный дефект левой руки. Однако спустя пять лет дефект уже существует, зато секретный сотрудник Бакинского охранного отделения, некто Коберидзе, отказался опознать в предъявленном ему Иосифе Джугашвили того Джугашвили, которого он видел в 1903 году в Кутаисской тюрьме. А далее обнаруживается еще один факт, вернее, отсутствие факта, — оказывается, не сохранилось ни одного оригинала дореволюционных фотографий Самого и ни одной дактилоскопической карты с отпечатками пальцев. А полицейские протоколы допросов в Кутаиси подписаны не его рукой, а неизвестно чьей…

Б. рывком поднялся и в два шага достиг окна. Отвел штору, взглянул и, не оборачиваясь, глухо произнес:

— Вы хотите убедить меня, что товарищ Сталин и Иосиф Джугашвили — не одно и то же лицо? Абсурд. А если даже и так? Авторитет вождя и руководителя партии сегодня уже никто не посмеет ставить под сомнение. И прошлое тут ничего не значит. Иван Алексеевич! Я не понимаю — ради чего? Достаточно вам, мне, одному из моих или ваших людей оступиться, и нас с вами забудут раньше, чем зароют. Какова цель, чтобы идти на такой риск?

— Цель? А разве не ясно тебе, что сталинизм, едва утвердившись, уже устарел, как колесный пароход прошлого века? Шлепает плицами, чадит, мало-помалу ползет вперед, топит все, что могло бы завтра сделать страну великой, но давление уже за красной чертой, и котел на пределе. Не завтра — послезавтра рванет.

— Сомневаюсь. Не рванет. Сам-то еще до Октября разобрался в психологии титульной нации и сделал свои выводы. Вот Украина — та действительно его беспокоит…

— Потому-то он и бросил туда самых безмозглых и преданных псов. Вроде Постышева и Чубаря. Тупиц, догматиков, слепых карьеристов.

— Но как, по-вашему, это можно использовать? Шантаж? Каким образом, чисто технически? Может, стоит привлечь к этому делу Берию?

— Слишком много вопросов. Было бы оружие, а распорядиться им — вопрос тактики. Опыт у нас, дай бог. Допустим, легкий и точный укол в нужное время. Как иглой. И яда не требуется. Яд тут — страх, и объект выработает его сам, если все сделано верно. Что касается Лаврентия Павловича, то он слишком далеко, а в таких делах не стоит надеяться раскопать живых свидетелей. Это очевидно.

— Сами-то не боитесь, Иван Алексеевич?

— Боюсь, — Акулов усмехнулся в щетку усов и потянулся за рюмкой. — Кто ж теперь не боится? Мне один умник на допросе как-то сказал: «Адреналин для русской души все равно, что бензин для авто. От него все и крутится».

— Адреналин? Что за штука?

— Гормон. Представь: вон та занавесочка сейчас — дрыг, и оттуда Сам! Френч там, сапожки, трубка — как полагается. Отслушав нашу с тобой беседу с начала и до конца. Вникаешь? Сердчишко — прыг и ну гнать кровь от головы к рукам-ногам. Адреналин действует — чтоб смыться по-быстрому. А голова в такой ситуации много нужнее… Или вот возьмет Генрих и накатает телегу в Политбюро и комиссию партконтроля о том, что ты с пятнадцатого по семнадцатый ходил под меньшевиками, а в бытность председателем полкового комитета агитировал за эсеров…

— Будто они там не знают! — Б. с натугой усмехнулся.

— Знать одно. Да и заслуги у тебя. Но совсем другое дело, когда органы информируют, в которых ты и сам не последняя спица. Тут реакцию предсказать не берусь. Ни лично твою, ни наверху.

— Шутите, Иван Алексеевич.

— Какие шутки… Между прочим, тот, самый первый Джугашвили, семинарист, табака на дух не выносил. Истерики устраивал сокамерникам…

Он помолчал несколько секунд, гулко откашлялся и продолжал:

— Теперь так. Сказанное прими к сведению. Если со мной что случится — тебе передадут документы. История, конечно, еще та курва, и диалектика у нее не гегелева, а собачья. Можешь, конечно, отказаться, твое право. Найдется другой. Что касается этих твоих парней…

— Александровский, Ушаков, Голутвин, — быстро подсказал Б.

— Да. И Коган с ними. Распоряжение об их переводе в Москву из Харькова подписано. Возьмешь у секретаря. Двоих я помню — встречались в Сталино, когда оно еще было Юзовкой.

— Спасибо, Иван Алексеевич.

— Тогда все. Езжай. Буду жив — у хохлов не засидишься.

Они обменялись рукопожатием как единомышленники.

И только позже, в лифте, важно плывущем вниз, Б. увидел свое отражение в зеркале — и вдруг сорвался в паническую пустоту. Однако сумел удержаться: лифтер с кубиком в петлице четко держал его в поле зрения.

«Паккард» ждал у подъезда, и, уже взявшись за никелированную ручку двери, он автоматически отметил, что сопровождать назначен всего один офицер. Это означало, что все в порядке.

«На вокзал», — велел он шоферу, и через минуту длинный черный автомобиль, подсигналивая, выскочил на площадь Дзержинского, затем на проспект Маркса. Вскоре за стеклом проплыла уступчатая громада гостиницы Коминтерна.

Свернули направо. Манежная площадь, за нею из легкого серо-розового тумана, окутавшего во второй половине дня город, проступили стены Кремля и две башни, на которых через пять лет установят пятиметровые звезды из рубинового стекла. Александровский сад, приземистая Кутафья…

В вышине, над зеленой кровлей Большого дворца, похожей на днище опрокинутого корабля, кремлевские вороны, известные своей бесцеремонной наглостью, устроили игрища. Сотни птиц, взмыв и поймав поток ветра, начинали набирать высоту по спирали, смешиваясь, спеша, клубясь, и вдруг стремительно падали, крича, заваливаясь на бок и бессильно трепыхая лохмотьями крыльев. Над самой кровлей, нащупав воздушную опору, выворачивались из, казалось бы, смертельного пике и опять начинали карабкаться вверх.

Издали — будто ветер носит над пепелищем клочья горелой бумаги и прочий никчемный прах…


предыдущая глава | Моя сумасшедшая | cледующая глава