Книга: Хозяин болота



Хозяин болота

Сергей Алексеев

Хозяин болота

1

В ясные лунные ночи над Алейскими болотами слышен тревожный, нарастающий шорох. Он начинается где-то в центре, от большого и глубокого озера, и ползет к лесистым берегам, напоминая утробное ворчание таежного пожара-низовика. Можно было бы сказать, что это ветер разгоняется по неоглядной мари и шелестит жесткой, болезненной травой, но в такие минуты под белым лунным светом замирает даже осиновый лист и камышовый пух со зрелым семенем застывает в теплом, влажном воздухе.

А когда промчится над Алейскими болотами шорох и пропадет в береговом дурнолесье, возникает другой звук, еще более непонятный. Будто огромный зверь крадется по гибким топям, с мучительным трудом выдирая ноги из густого торфяного месива. Каждый раз глухое чавканье приближается к берегам, но неведомый чудо-зверь, видно, не любит сухого места и поворачивает назад. Если в это время или хотя бы рано утром оказаться на болоте, то можно заметить петляющую цепочку оплывающих воронок, из которых пузырится газ, и выдранную с корнями траву. Но чуть запоздай – и хлябь проглотит все следы.


Как-то весной к деду Аникееву пришел человек, одетый в скрипучий кожаный плащ и такую же кепку с подвязанными ушами. На плече у него висел толстый короб вроде саквояжа, а на шее – штук пять разнокалиберных фотоаппаратов.

– Ты, говорят, знаешь, где черные журавли на болоте живут? – спросил он.

– Да знаю… – буркнул дед Аникеев. – А что тебе журавли-то?

– Снимать буду, – заявил человек, – по заданию журнала.

Дед Аникеев, по прозвищу Завхоз, молчком обулся, прихватил ружье и повел фотографа на болото. Если надо – чего же не показать? Пускай снимает. Птица редкостная, слышно было, только на Алейских болотах живет да еще в Китае.

Привел Завхоз фотографа, показал место, откуда снимать, а сам в поселок собрался. Дело было под вечер.

– Ты ружье-то возьми, – посоветовал он фотографу. – Обратно пойдешь – занесешь.

– Твое ружье, дед, мне ни к чему, – гордо сказал тот. – У меня свое есть, мирное.

И вынул из короба чудной какой-то аппарат с ружейным прикладом и длинной трубой.

– Возьми, возьми, – настаивал дед Аникеев. – Если что жуткое почудится – хоть пальнешь вверх. Отпугнешь маломало, да и самому посмелее станет.

– Кого здесь пугать? – рассмеялся фотограф. – Животных я буду снимать, а болотных чертей не боюсь.

– Ну, гляди сам, – уклончиво ответил Завхоз. – Луна-то, ишь, подсолнухом висит. Хозяин, поди, бродить станет.

– Ладно, дед, разыгрывать-то, – добродушно сказал фотограф и щелкнул Аникеева фотоаппаратом. – Я сказки и почище твоих знаю. Вот вернусь с болота – расскажу, если хочешь.

Однако Завхоз не обиделся, а только покряхтел и еще раз глянул на луну.

– Тогда хоть ори, – посоветовал, – ори, если тошно станет. От крика-то не так и страшно будет.

Глубокой лунной ночью фотограф прибежал к деду Аникееву взмыленный, растерзанный и страшный. Пропали куда-то короб, кепка и два фотоаппарата. А вместе с ними – дар речи.

К утру Завхоз отпоил его медовухой, просушил мокрую одежду и принес растерянные на болоте аппараты. Хорошо, луна светила – хоть иголки собирай. Фотограф, слегка заикаясь, рассказал, что из болота к нему выползло чудовище. Головка маленькая, змеиная, с серыми внимательными глазками, а тулово с хороший амбар величиной и зубьями по хребтине.

– Он был, – уверенно сказал дед Аникеев. – А снять-то ты догадался, нет? Для науки карточка в самый раз бы пошла, Ивану бы Видякину показали.

– Оторопь взяла, – признался фотограф, – жуть обуяла.


Так или не так было с фотографом на Алейском болоте, неизвестно. Однако эту историю в Алейке рассказывали, ссылаясь на то, что Завхоз врать не будет. На огромном болоте какого только зверья и птицы не водилось. В глубине, на узких осиновых гривках жили камышовые коты, в непроходимых кочкарниках гнездилась выхухоль, ближе к озеру – ондатра, на самом же озере, бездонном и чистом, плавали лебеди.

И черные журавли из всего множества российских болот почему-то выбрали именно это.

Может быть, потому, что с высоты Алейское болото похоже на зоркий человеческий глаз…

2

«…В прошлое время, когда из Алейки еще самолеты летали, я поднимался один раз над болотом, – писал Завхоз. – Истинно на глаз походит! Осинничек, что по краю вырубов нарос, – чисто реснички. А сама марь с высоты-то белая-белая. Это от травы так кажется. Белок, да и только! Раньше, когда воды в болоте доставало, он даже голубоватым был немного, как у ребенка. Озеро стоит в самой середке и от этого похоже на зеницу. Его с берегов-то не увидишь, далеко. Только с самолета и можно. Я пацаном и не ходил к озеру ни разу. Пройти было невозможно, топь да топь. Наши мужики зимой туда пробирались рыбачить. Озеро-то не замерзает – вот какая штука! Кругом все речки во льду, и другие озерушки тоже, а этому хоть бы что, лишь пар валит, как из бани, но вода-то – зубы ломит. Так вот нынешние ребятишки чуть не каждый день туда шастают, скоро уж на великах ездить начнут. Раньше вода держалась, но как лес вокруг повыбрали – сохнуть стало. А такие бора были! Сосны по двадцати метров, глянешь на макушку – шапка валится. Сейчас на этом месте саженцев насадили, да что толку? Осинник прет, глушит. А осина – дерево дурное, и толку с него нету. Мне бывший директор леспромхоза Богомолов говорил, дескать, не пиши ты, Никита Иваныч, жалобы, не булгачь народ. Вырастут саженцы, и будет тебе вода в болоте. Успокаивал, значит, бдительность мою тупил. Но сами посудите, товарищи: пока эта сосна-то пробьется сквозь осинник да вырастет? За такое время не только болото – озеро высохнет. Ведь если подумать-то – когда сосна поднимется, ее же спилить захотят. Зря сеяли, что ли? Оттого и пишу жалобу! Богомолову что, леспромхоз закрыли – он на новое место укатил, опять директором поставили. Мы же тут остались, ехать нам некуда. В давние времена Алейка, считай, с этого болота кормилась. По осени утка да гусь как поднимутся – небо черно. А сколь пушнины добывали! Рыбу с озера волокушами перли. Теперь туда ребятишки с котелками, с удочками ходят. А что, если и журавли улетят? Соберутся да махнут в Китай. Им-то все равно где жить, им наша граница вовсе не рубеж Отечества, лишь бы хорошо было.

Ведь я что хочу предложить-то? Нельзя ли воду на болото запустить? Там недалеко речушка есть, маленькая и совсем почти бесполезная. Вот бы ее завернуть-то?! Канал бы прорыть через одну горушку и пустить на болото? И не шибко дорого станет, я все сосчитал. Пару бульдозеров, человек десять рабочих, взрывчатки с тонну (это чтоб зимой мерзлоту рвать), ну и труб железобетонных километр, а то и меньше. Разве это дорого, чтобы чудо такое спасти?»

Завхоз почуял, что дошел до самой главной мысли, и у него от нетерпения затряслись руки. Он бросил авторучку и стал вертеть самокрутку. Она вышла уродливой, толстой, но Завхоз плюнул на это, прикурил. На кухне сразу завоняло махоркой, дым потянуло в горницу, и тут же послышался сердитый со сна голос бабки Катерины:

– Опять куришь? Смолзавод, а не изба, истинный бог! Ступай-ка на улку! Летом бы хоть пожалел, не травил…

Завхоз спорить не стал и перебрался на крыльцо. Он услышал, как под горой, на луговине, скрипел одинокий коростель и эхо слабо крякало на другой стороне реки. Еще где-то далеко, в молодых сосняках, монотонно и бесконечно трещал козодой, да Иван Видякин, как всегда припозднившись, тюкал топором в своем дворе. Вот и все ночные звуки в Алейке. До утра просиди – ничего не услышишь. «А раньше-то как шумно было да весело, – сокрушенно подумал дед Аникеев, – на гармонях играли, парни дрались, девки визжали…»

Однако он тут же оборвал грустные воспоминания. «Все раньше да раньше! – передразнил он себя. – Чего вздыхать-то? В молодости всегда кажется, что веселей жили. В старости какое же веселье? И дураку понятно…» Самокрутка трещала, и при затяжке бралась пламенем газета. Завхоз мысленно перечитал написанное письмо и отметил, что он вообще слишком часто употребляет это слово – «раньше». Чуть что, так сразу – эх, как хорошо было раньше! Вспомнилось, и Богомолов к таким высказываниям всегда придирался. «Ты, Никита Иваныч, будто очень тоскуешь по старым временам? – подозрительно спрашивал он. – Может, тебе царские времена больше по душе были?»

– И-их, сучий потрох! – выругался Завхоз и затоптал окурок. – Ну, если такой же станет жалобу читать? Тоже прицепится еще…

Он вернулся в избу и сел за стол.

«На тему про болото я писал уже несколько раз во всякие организации, – продолжал он. – И наперед хочу сказать, что я не голосую за старые времена, потому как я – фронтовик, имею две медали и одну контузию. А в двадцатом партизанил и бил у нас на востоке япошек. Правда, мне было тогда четырнадцать и в партизаны меня взял батя, чтобы белые не мобилизовали. Выглядел-то я на все восемнадцать. Так вот. Еще хочу предупредить, что за ранешное время на болоте дичь всю не перебили и рыбу не выловили. А то Богомолов всегда стращал, дескать, чего ты хай подымаешь? Сам виноват, меры не знали в добыче. Я хочу сказать – напротив. Раньше-то верная мера была: обеспечил себя на зиму, запасся – и хорошо. А теперь прут и прут каждый год, как в прорву, зимой, летом. Природа-то не поспевает…»

Завхоз снова бросил писать и развязал кисет. Опять его поволокло на проклятый круг – раньше и сейчас. Мысли путались, и суть ускользала. Ему хотелось написать жалобу так, чтобы все сразу увидели Алейское болото, обрадовались ему, что оно есть на земле, и полюбили. Для этого деду Аникееву следовало чем-то сильно заинтересовать людей и начальников, которые прочитают его жалобу. Про зверье он написал, но выходило не так любопытно.

– Катерина! – позвал он старуху, внезапно осененный идеей. – Слышь, а про чудище-то написать или нет? Ведь старики-то, говорят, видели, и фотограф этот видел.

– Пиши, – безразлично ответила Катерина. – Только с твоей писанины толку-то… Смешишь людей на старости.

– Ничего, – мирно сказал Никита Иваныч. – Попомни мое слово – будет толк. Я ж теперь в саму Москву пишу! К правительству.

Старуха протяжно вздохнула и затихла.

«Старые люди, что жили в Алейке еще до революции, и другие потом, особенно в войну, сказывали, будто видели на болоте и в озере какое-то животное, шибко уж страшное. Голова маленькая, ровно у коровы, а тулово огромное, с барак размером, если не больше, и с пилой по хребту. Сам я не видал, но сколь раз слышал, как оно ползает и чавкает хлябью. В лунную ночь летом всегда слышно. Сначала шорох пройдет, потом оно ходит. У нас это животное с давних пор зовут Хозяином. Недавно был у меня ваш столичный фотограф из журнала „Огонек“, приезжал снимать журавлей. Вы его можете вызвать и спросить, он видал. Я, конечно, в Бога не верую и во всякую нечистую силу, но надо бы проверить ученым. Вдруг правда оно живет у нас? Журавли-то ведь живут! Нигде нету – у нас есть! Плохо, фотограф тот снять не успел, разволновался маленько. Да и все говорят: если Хозяина увидишь на болоте – оторопь берет, больно чудной он, не привычный глазам и нервам. Однако еще, сказывают, счастье большое выпадет тому человеку в жизни. Во всем удача будет».

Он подумал, что бы еще такое написать, но после Хозяина все читалось бы неинтересно. Завхоз еще раз попросил принять участие в судьбе Алейского болота, подписался и собрал листочки. «Поглядим! Еще какой толк будет! – мысленно поспорил он с женой. – Раньше-то я, дурак, то в район писал, то в область. А в Москве долго чухаться не станут. Враз порядок наведут… Эх, еще бы приписать, чтобы Богомолова наказали. Огрели бы как следует и вытурили из директоров как вредителя родной природы».

Потом он еще вспомнил, что забыл рассказать про карьер на окраине болота, в котором добывали торф. Ямищу вырыли – деревня влезет. Когда всю деловую и неделовую древесину выбрали в округе, Богомолов, чтобы продержать леспромхоз, еще года два добывал торф и возил его на паузках куда-то в колхоз на удобрение. Карьер потом залило водой – густой, вонючей, Богомолов утопил там бульдозер и отстал наконец от болота. А яма-то – вот она, стоит, и теперь Алейское болото хоть и похоже еще на человеческий глаз, но в уголке этого глаза будто слеза накопилась и вот-вот упадет…



3

Рано утром дед Аникеев отправился к Ивану Видякину.

Перед тем как выйти на улицу, Никита Иваныч заглянул на чердак, где спала дочь Ирина. Подумал сначала ей дать жалобу прочитать. Ирина приехала в Алейку на пейзажи. Гордился Завхоз дочерью. Это надо же – художницу вырастил! Ходит теперь по селу или по лесам и все рисует. Дед Аникеев в живописи понимал не много, самое главное было для него, чтобы картины выходили как живые. Однако у Ирины поселок – родная Алейка – отчего-то напоминал пасеку, выставленную весной на гари: дома, как ульи, бугры какие-то, овраги, и все это в красных сполохах, словно коневник так буйно зацвел, что всю пасеку начисто и закрыл. Алейское же болото и вовсе на себя не походило: желто-серый туман и несколько хворостинок торчит. Никита Иваныч однажды по недомыслию спросил, почему это у дочери картины такие плохие выходят, а та обиделась. Несмотря на это, Завхоз дочь свою уважал и жалел. Тревожно было за нее – тридцать второй год, а она еще не замужем. Не берут, говорит, устарела. Несколько раз Никита Иваныч пытался узнать причину, она же все свое талдычит. И чудно она про жизнь рассуждает. Все у нее получается, как на картинах: вроде похоже, но какая-нибудь ерунда затесалась и все портит, как те сполохи. Дай ей жалобу прочитать – она, чего доброго, и не поймет, зачем написана.

Иван Видякин жил на другом конце Алейки. По пути к нему Завхоз мог зайти еще и к Пухову – одноногому старику фронтовику – дать прочитать ночное сочинение и попросить подписаться для убедительности. Пухов во все времена был ярый общественник, всякие бесплатные должности занимал – депутата в сельсовете, внештатного рыбинспектора и однажды как-то был товарищеским судьей в Алейке. Короче, если все его титулы и членства приписать, то в Москве немедленно бы тревогу забили. Соблазнительно было деду Аникееву завернуть к соседу и заручиться его поддержкой, но между ними недавно случилась очередная ссора. Правда, Никита Иваныч уже поостыл и простил бы Пухова, да другая беда вспомнилась: Пухов обязательно бы нашел, что еще вписать и дописать, по мнению Завхоза, для жалобы о высыхающем болоте ненужное. Про то, что в леспромхозах пьют здорово и план от этого не выполняют, или про слишком мягкие законы для всяких хулиганов и пьяниц. Одним словом, показывать ему жалобу – только время терять. Оттого Завхоз прямиком отправился к Видякину.

В Алейке осталось шесть дворов – старики да старухи, которым ехать некуда да и незачем: все свои, коренные. Леспромхозовские-то, пришлые, мужики отработали здесь и дальше потянулись. Один только Видякин из них остался. Развел пасеку на тридцать колодок, несколько избушек по тайге срубил, чтобы зимой на промысел ходить, и живет себе, везде поспевает. Иван Видякин из всех алейских мужиков был самым молодым – едва полсотни минуло. Мужик, считали, шибко грамотный и просвещенный, поскольку в леспромхозе работал на самых разных работах: десятником, начальником участка, бухгалтером, конюхом, бракером и еще черт знает кем. Иван знал все на свете, выписывал много журналов, газет, а книги по пчеловодству только у него и брали. Но вместе с этим Иван был отчего-то хмур и сердит. Говорил мало, зато если что скажет – в самую точку. Любил его за это Никита Иваныч. Особенно когда леспромхоз закрыли и завхоза Аникеева на пенсию отправили. Затосковал Никита Иваныч, измаялся от безделья и потянулся к Видякину. За компанию с ним купил две семьи пчел, но они никак не разводились. У Ивана колодки будто на дрожжах растут, семьи сильные, медосбор хороший. Завхозовы же пчелы то взятка не берут, то вдруг зимой их понос прохватит и мрут они тысячами. Тогда Иван дал ему одну колодку из своих, бесплатно дал, и еще пару маток, чтобы в другие ульи посадить. С той поры наладилась пасека у деда Аникеева. Так-то ведь, без работы, совсем жить невмоготу. Тем более за последние годы столько ее было! Никита Иваныч работал завхозом, но когда написал первую жалобу, как Богомолов губит болото, вызвал его директор и спросил:

– Скучаешь, поди, на своей должности?

– Да тоскливо, – признался тот. – Верхонки выдал и сиди…

– Ну, чтобы не скучал, воду будешь возить, – сказал Богомолов, – в контору, баню и клуб. Я приказ уже написал.

После второй жалобы Завхозу поручили возить на лошади дрова к школе, детскому саду и сельсовету. Незаметно, а все успевал Аникеев: и хозяйством заправлять, и воду с дровами возить. Приплачивали, конечно, не за так. Но вмешался Видякин. «Не имеешь права, – сказал он Богомолову. – Либо освободи старика, либо плати ему три ставки».

И Завхоза отправили на пенсию.

* * *

Просвещенный Иван Видякин сидел на бревне и тесал заготовки для ульев. Над головой реяли трудолюбивые видякинские пчелы и рыжие болотные комары.

– Здорово, – сказал дед Аникеев и для затравки разговора добавил: – Слышу, стучит кто-то спозаранок.

Баба Видякина, Настасья, стоя на четвереньках, раздувала огонь в летней печи, сложенной во дворе.

Иван воткнул топор в бревно, поздоровался и стал закуривать. Завхоз с ним, за компанию.

– Коневник нынче хорошо цветет, – сказал Видякин, – выруба да гари аж пылают. С медом будем.

– А-а! – для порядка протянул Никита Иваныч и выхватил из кармана жалобу. – На-ко, погляди. Написал вот, не вынесла душа…

Видякин неторопливо взял листочки, развернул на колене и деловито начал читать. Самокрутка тлела в его пальцах, а Завхоз вдруг ощутил нетерпение и какой-то душевный зуд… Он вскочил и забегал по двору, бесцельно останавливаясь то возле калитки на пасеку, то у печки, где Настасья уже ставила варить картошку. В огороде у Видякина все цвело, особенно старательные пчелы уже возвращались, огрузшие от первого утреннего взятка, белел на высоких столбах недорубленный лабаз в углу двора, лежала груда оструганной клепки. Все кругом было по-хозяйски крепко, разумно и предусмотрительно. «Вот молодец!» – радовался дед Аникеев, проникаясь любовью к хозяину и уверенностью, что Видякин одобрит жалобу и подпишется.

Однако Иван прочитал письмо Завхоза и как-то подозрительно глянул на первый листок.

– Это, значит, в Москву писано? – уточнил он.

– А куда ж еще-то писать? – Дед Аникеев сел напротив Видякина и заглянул ему в лицо. Крепкому прямому носу было чуть тесно между глаз, зато на высоком лбу с залысинами глубокие складки вольно разбегались до самых волос.

– В таком виде не пойдет, – заявил Иван. – Поправить требуется.

– В котором месте поправить?

– Вот смотри. Осина, пишешь ты, бесполезное дерево. А оно еще как полезное! Из осины спички делают, – сказал просвещенный Видякин. – А потом, ты про Хозяина-то как пишешь? Про чудо-то? Так не пойдет. Подобного вида животное на земном шаре уже обнаружено. У англичан, в Лохнесском озере, понял? Журавлей там нету, конечно, а оно есть.

– Да ну?! – удивился Никита Иваныч. – А ведь не слыхать было!

– Надо периодическую литературу читать, – бросил Иван. – И вот это словечко – «до революции» – тоже выбрось. Выбрось не думая. «До революции видали животное…» Спросят тебя: а потом куда оно делось, после революции?.. Понял текущий момент? Ошибка это.

«Черт с ним, выброшу, – про себя согласился Никита Иваныч. – А ну и правда спросят? Не убежало же оно за границу?»

– И вообще ты про чудо выбрось совсем, – продолжал Видякин. – Это мистика. Динозавры давно вывелись, тем более у нас. Они от голода и отравы вымерли, яду много в траве стало.

– Но у англичан-то есть! Сам говоришь, – не сдержался Завхоз. – Ты вспомни, весной-то фотограф приезжал…

– То у англичан… – Видякин полистал жалобу. – И еще убери, что ты имеешь контузию. Обязательно убери.

– Так имею же! – не сдавался дед Аникеев. – Голова у меня до сих пор кружится, и пятнышки в глазах стоят.

– И плохо, что имеешь, – спокойно сказал Видякин. – В смысле, иметь-то ты можешь, но писать про нее не обязательно. Подрыв авторитетности автора. Уловил, куда я клоню?.. Лучше допиши про японцев. Как они тонули в нашем болоте и как громили их здесь. Понял? Историческое место, памятник. В Гражданскую тонули и в Отечественную.

– Ты мне сейчас наговоришь! – обиделся Завхоз. – Тебя послушать, так все не так.

Настасья у печи оглянулась на него и посмотрела с внимательным прищуром. Непоколебимый Видякин достал кисет, свернул цигарку и прикурил.

– Я тебе, Никита Иваныч, вообще не советовал бы эту жалобу посылать, – неожиданно заявил Иван. – Стоит болото пока – вот и пускай стоит. А как приедут да начнут вокруг ямы-канавы рыть? Все соляркой позальют, трактора реветь будут день и ночь. Животному миру тишина требуется, покой, сам же знаешь. И всякое искусственное ему как ножом по горлу… Не посылай жалобу, Никита Иваныч, прошу тебя как человека. Только себе да болоту хуже сделаешь.

– Значит, подписывать не будешь? – сдерживая гнев, спросил Завхоз. – Значит, в стороне хочешь остаться?

– Да не хочу, пойми ты меня! – Видякин постучал в грудь. – Тут другие меры нужны, другой подход к вопросу.

– Я тебя понял, – с тоской проронил Никита Иваныч. – Хочешь, прямо в глаза тебе скажу, кто ты есть? Обидишься, поди, а? Я недавно Пухову сказал – тот до сих пор не здоровается. Ну?

– Скажи, – невозмутимо бросил Иван. – Меня все знают.

– Ты ведь не болото жалеешь и не журавлей, – Завхоз погрозил пальцем, – у тебя другой интерес. Я понял, чего ты напугался. Ты боишься, что болото и всю тайгу в округе заповедником сделают и тебе охотиться запретят.

– Ты это напрасно, – отмахнулся Видякин. – Я бы рад, если заповедник…

– Рад?! – перебил его Завхоз. – Это ты – рад? Да ты первый враг заповеднику, первый его противник. У тебя заработка не будет на пушнине. А ты вон как размахнулся, глядишь, скоро миллионером станешь!

И Видякин разволновался:

– Ну ты подумай своей головой, Никита Иваныч! Кто станет теперь здесь заповедник открывать? Чего ты мелешь? Сначала леса кругом повырезать, всю флору изгадить, вытоптать, а потом заповедник? Ну где так делается? – Иван чуть успокоился, выдернул топор, ощупал пальцем лезвие. – Темный ты человек, Никита Иваныч, непросвещенный. Заповедники устраивают там, где природа нетронутая стоит, где вся фауна в целости, живая-здоровая… Порви бумагу, Иваныч, не посылай… Если хочешь, я тебе за это колодку пчел дам. Роек нынешний, но хороший, и матка первый сорт. Вчера глядел – уже детка посеяна…

– Эх ты… – проронил Завхоз и подался со двора. – Купить меня захотел? Эх ты…

– Не обижайся, Никита Иваныч! – Видякин догнал Аникеева уже в воротах. – Подумай хорошенько. Ну сделают заповедник, и что? Сюда турист всякий хлынет! Начальство всякое ринется! Ведь только объяви в газетах про него – продыху не будет, как от комарья. Нам лучше сидеть и молчать, а природа сама себя полечит…

Завхоз не дослушал и, грохнув тесовой, с резьбой, калиткой, вышел на улицу. В это время бойкая видякинская пчела с пронзительным звоном настигла его и, залетев спереди, ударила в переносье. Дед Аникеев вырвал жало и растоптал сапогом корчившуюся в траве пчелу.

4

Через пять минут глаза у Никиты Иваныча стали заплывать. Яд действовал быстро. Пока он пришел к своей избе, от глаз остались щелочки. По дороге успел заметить инвалида Пухова, который сидел на скамеечке у ворот и, выставив деревянный протез, как ствол пулемета, смотрел вдоль улицы.

– Иваныч! – позвал Пухов. – Айда покурим!

Аникеев гордо прошагал мимо. У себя во дворе он выкатил из сарая велосипед и стал накачивать переднее колесо.

– Куда это? – спросила Катерина. – Не завтракамши-то?

– Не ваше дело, – буркнул Завхоз.

– Кто тебя приласкал-то с утра? – засмеялась старуха, имея в виду заплывшие глаза. – Экий ты справный стал!

– Чтоб Ивана в моей избе – ноги не было! – сурово сказал Никита Иваныч. – А его улей я назад отдам. Мне чужого не надо.

– У-у, понесло тебя! – развеселилась Катерина. – Ириша, ну-ка иди сюда, глянь-ка на нашего отца, чего это с ним?

В молодости она побаивалась мужа, не то что слова поперек, а лишнего опасалась сказать. Никита Аникеев крутой мужик был, хоть и не бивал жену, но чуть что не по нему – кулаком о стол: мать-перемать! Не прекословь! А как состарилась – все нипочем ей стало. Никита Иваныч говорит: заведи-ка мне, старуха, лагушок медовухи. Она – нечего мед переводить, ты и без медовухи всегда веселый.

Старуха вышла из повиновения, и он с этим никак не мог примириться.

– Коли ты в село – хлеба купи, – предупредила Катерина. – Тогда я квашню ставить не буду.

– Мне не до хлеба, – отмахнулся дед Аникеев. – Я по другому делу.

– У вас у всех дела, – разворчалась старуха. – А я вас корми-пои! За день не присядешь, как заведенная. Помогать никто не желает! Небось за стол, так…

Она оборвалась на полуслове, потому что скрипнула чердачная дверь и на приставной лестнице показалась Ирина. Никита Иваныч бросил насос и придержал лестницу.

– А ты почто до такой поры лежишь, как телка? – вскинулась Катерина на дочь. – Хоть бы помогла картошки почистить.

Ирина спустилась на землю, и сердце Никиты Иваныча отмякло, даже утренняя схватка с Видякиным забылась и жестокая обида на него притупилась.

– Что с тобой, папа? – испугалась дочь, заметив опухшие глаза.

– Пчела укусила, – сказал Завхоз. – Ничего, это полезно, говорят.

– Бедненький, – пожалела она. – Ты сейчас на китайца похож.

– А ну вас! – рассердилась Катерина и ушла в избу. Через минуту она вынесла хозяйственную сумку, крепко привязала ее к багажнику велосипеда и молча сунула мужу пятерку.

– Папа, – ласково сказала Ирина, – покажи мне сегодня журавлиное гнездо. Давай сходим с тобой, когда ты вернешься.

– Шесть буханок возьмешь, – распорядилась старуха, – и три килограмма рису.

– Ладно, дочка, – согласился Никита Иваныч. – Токо они сейчас на выводках сидят, близко к себе не подпускают. А спугнешь – могут и гнездо бросить.

– А мы осторожно!

Завхоз нащупал в кармане жалобу, но вытащить и показать ее дочери все-таки не решился. Не хватало еще и с ней испортить отношения. Кто знает, как она воспримет?

– Я буду тебя ждать, – сказала дочь. – Ты только не задерживайся. Хорошо?

Дед Аникеев вывел велосипед на улицу, сел в седло и покатил вдоль улицы, набирая скорость. До поселка, где была почта и магазин, считалось двенадцать километров. Обычно, если Завхозу случалось ездить туда, он ехал не спеша, глядел по сторонам и думал. Скрипели педали, шуршали колеса по песку, и мысли приходили хорошие, ладные. Вот едет он, Аникеев Никита Иваныч, крепкий еще, несмотря на семьдесят лет, ничего нигде не болит, не ноет, дышится легко. С хозяйством он может управляться, сена на корову накашивает, за пчелами ходит, охотится еще, рыбачит для себя. Хорошая жизнь досталась на старости лет. И если еще Ирина замуж выйдет, а старуха болеть не будет – можно долго жить. В молодости-то и войны были, и голод, и болезни всякие.

Сейчас же Завхоз крутил педали, и ни одной подобной мысли в голове не появлялось. Он заметил, что дорога начинает зарастать, затягиваться травой-ползунком, а посередине вообще выдурила до пояса, хоть литовкой коси. Год минул, как леспромхоз закрыли, но уже почернели пни на вырубках, кое-где молодой соснячок-самосев проклюнулся. Брошенные вдоль дороги изношенные и разбитые трелевочники примелькались уже, вписались как-то и в глаза не очень-то бросаются. Лесовозные дороги и волоки тоже понемногу зарастают: там мох пробился, там травка зазеленела.

Может, прав Иван Видякин? Природа сама излечится. Когда у человека что заболит, так организм все силы кидает, чтобы болезнь ту осилить. Лиса в капкан попадет – начинает скорее лапу отгрызать. Черт с ней, с лапой-то, на трех скакать можно, зато живая. Приспособятся, может, журавли-то? И болото помаленьку восстановится? Чего журавлям лететь в чужой Китай, если родились здесь, выросли, летать научились? Он же, Аникеев Никита Иваныч, не поехал из Алейки, когда леспромхоз разогнали. А ведь тоже – поселок-то разорили: ни магазина, ни фельдшера, ни почты. Казалось, невозможно человеку жить, а живут ведь!

Дед Аникеев слез с велосипеда и покатил его, шагая сухой, твердой дорогой. Стебли трав звонко стучали о спицы, искрилась последними каплями высыхающая роса, и стремительные птицы проносились в прозрачном, теплом воздухе… Может, и впрямь не стоит булгачить народ жалобами? На кого жаловаться-то? На себя же и выходит! Сам столько лет в леспромхозе отработал и, пока завхозом не назначили, сколько лесу-то повалил? И вокруг болота валил. Заставляли – делал и денежки еще получал. Спросят: раньше-то почему о болоте не подумал, не написал? Вдоль рек лес оставляли, как положено было. А про болото кто знал? В законе ни слова – значит, можно. Почему, спросят, если ты такой ушлый, раньше не додумался? Почему тебе в голову не тенькнуло, что болото пересохнет, если леса вырезать?

А кто его знает – почему? Жил и никогда не задумывался. Другие заботы были…

Он положил велосипед на обочину и присел, доставая кисет. На середине дороги, в траве, мелькнуло что-то синее, похожее на бумажку от конфеты. Дед Аникеев раздвинул ногой траву и увидел кучное семейство кукушкиных слезок. «Вот уже и цветы на дороге растут», – отметил он и, оглянувшись по сторонам, сунулся носом в бледно-синие лапки цветов.



Кукушкины слезки нужно нюхать не срывая. Сорвешь – и запах мгновенно улетучивается.

Но цветы почему-то пахли махоркой и пылью. Это обескуражило Никиту Иваныча и, ощупав припухший нос, он встал. Тут же вспомнился Иван Видякин… Бестолковый какой-то день начинался. Пошел к Ивану за одобрением – получил шиш. Верно, теперь он обиделся… Хуже того, подумает, что он, Аникеев, спятил, рехнулся на этом болоте. Почему-то никто ведь, кроме него, жалоб не пишет. Он один строчит и строчит. И сейчас увидел бы Иван, как старик в семьдесят лет ползает на коленках и нюхает цветы, – что бы подумал?..

Но в Москве-то должны знать про журавлей и болото! Ведь и фотографа присылали, значит, точно знают. Тогда почему не шевелятся, почему до сих пор палец о палец не ударили? Никита Иваныч поднял велосипед и покатил его дальше. И вообще, о чем люди думают? Ладно, после войны разруха была, хозяйство народное восстанавливали. Тут уж не до птичек было, люди с голоду мерли. Ну а теперь чего? Все есть, промышленность вон какая, в космос чуть не каждый день летаем. На земле-то, поди, можно порядок навести. Слышно было, заповедников-то много создают: и бобров разводят, и зубров, говорят, снова восстановили. А недавно Иван Видякин рассказывал, будто из Канады овцебыков привезли и в тундре расселили. Зверь диковинный и по размерам чуть ли не второй после слона. Со всеми этими животными понятно, с них есть что взять: и пушнина тебе, и мясо, и шерсть. С черного журавля-то ничего не возьмешь. Красивая птица, да и все. Но из-за редкости да красоты ее и надо держать! Если из одной редкости исходить, тогда и художники нам ни к чему.

И от следующей мысли дед Аникеев аж остановился. Вдруг зябко стало, руки ослабли…

А вот возьмут, трахнут атомной бомбой, и все пропадет разом. Ни людей не останется, ни бобров с овцебыками. И журавли сгорят на лету, и болото высохнет. Даже Хозяин, если он все-таки есть, погибнет, и кукушкины слезки. Конечно, раз такая опасность, до птицы ли людям? Обороняться надо, свои бомбы делать – вот куда денежки-то идут. Потому Ивану журавли и не нужны. Он все строится, деньги зарабатывает, чтобы пожить всласть, пока тихо на земле.

Но ведь если так думать, то сразу ложись в гроб и помирай. Никита Иваныч вскочил на велосипед и крутанул педали. Каких только войн на земле не было, и горячие, и холодные. Если бы рассупонились хоть раз – давно бы и без атома пропали. Птице-то наплевать, что люди между собой творят. Люди между собой грызутся, бьют друг друга, а птица живет. Дожился человек на земле, опустился – хуже некуда. Скоро у птиц станем учиться, как жить.

Растревоженный такими мыслями, Никита Иваныч заехал в поселок и прямым ходом направился к почте. Там он купил конверт, запечатал жалобу и отправил заказным письмом.

– Слышь, девонька, – окликнул он приемщицу писем, собираясь уходить, – скажи-ка, война будет или нет? Чего там слышно?

– Не будет, дедушка! – отозвалась та и засмеялась. – Вы живите спокойно.

– Вот спасибо, – довольно сказал Завхоз, первый раз в этот день услышав доброе слово. – Дай Бог тебе жениха хорошего!

Девушка покраснела, не переставая смеяться, а Никита Иваныч вдруг заторопился. Он вспомнил, что обещал сводить Ирину на болото и показать журавлиное гнездо. Выезжая из поселка, он угодил в облако пыли, недвижимо висящее над дорогой. Кто-то успел проехать впереди на тракторах, и теперь Завхозу предстояло глотать ее весь обратный путь или обгонять чертову технику. Он приналег на педали и скоро увидел штук шесть бульдозеров, стоящих у развилки дорог. Отплевав хрустящий на зубах песок, Никита Иваныч остановился: путь заслонял человек в болотных сапогах, с полевой сумкой на боку и развернутой картой.

– Мы тут заблудились, – сказал человек. – Стоим, как витязь на распутье. Это куда дорога?

– А вам куда ехать-то?

– На Алейку.

– Ну, давай по моему следу, – сказал Завхоз и, объехав трактора, вздохнул наконец свободно. Мелькнула мысль спросить, зачем это гонят бульдозеры в Алейку, но, обернувшись, Никита Иваныч увидел, что тракторная колонна вздрогнула и поползла за ним. Он прибавил скорости, и техника через несколько поворотов отстала. Велосипед катился легко, мелькали придорожные сосенки, цветы в траве, разноголосо и звонко пели птицы. Даже педали поскрипывали как-то музыкально. Только пустая хозяйственная сумка так и болталась на багажнике, напомнив о забытом хлебе только у ворот дома…

5

Никита Иваныч привел Ирину на болото, когда солнце легло на его дальний горизонт и уже не палило, прикрывшись розовой дымкой. Чахлые, кривые сосенки по краю и буйная осока плавились, истекая малиновыми ручьями.

– Вон там они и живут. – Аникеев указал на пламенеющий островок среди темных поблескивающих пятен трясины. – Сейчас-то они подпустят, им солнце прямо в глаза…

– Скорее! – заторопила дочь. – Солнце зайдет, и краски исчезнут. Мне нужны краски, понимаешь? Мне нужны краски!

– В темноте-то бывает еще красивше, – улыбаясь, сказал Никита Иваныч. – Подкрадешься – а они стоят и только головами покачивают. Важные птицы, куда там! Начальство над всеми птицами… А эта, мелюзга ихняя, возится в гнезде, дерется, орет! Ну чисто ребятишки человеческие!.. Разве ты не помнишь? Я тебе маленькой-то показывал.

– Как во сне, – призналась Ирина. – Идем!

Дед Аникеев разыскал место, где без шума можно было пробраться сквозь густой кустарник, и повел дочь обходным путем, чтобы зайти от солнца. Чавкала бурая, кое-где схваченная ярко-зеленой травой земля, длинные тени качались по болоту, натыкаясь друг на друга.

– Погоди! – громко прошептал Никита Иваныч и остановился. – А про Хозяина ты помнишь? Ну, байку-то рассказывают? Мы же с тобой караулить его ходили. Разве не помнишь? Когда ты в город, в училище поступать собралась?

– Помню-помню, – заверила Ирина, подталкивая отца. – Скорее!

– Стой. А помнишь, как нас мать на болото тогда не пускала? Мы же с тобой тайком убежали. Помнишь? – Дед Аникеев тоненько рассмеялся. – Луна светит – мы сидим, притаились. А у тебя зубы такой стукоток выделывают! По болоту-то – чавк, чавк! Ходит! Жалко, не увидели. А если б увидели?

– Со страху бы умерла, – не сводя глаз с заветного островка, сказала Ирина. – Кажется, вижу…

– Да ничего ты не видишь, – отмахнулся Никита Иваныч. – Слушай меня. Его, значит, Хозяина, не надо бояться. Если он есть, то это животное и все. Ну, чудное, конешно, диковинное. Это раньше его дьяволом звали и место это проклятым считалось. А нынче-то чего бояться? В космос летаем, а на земле боимся. Сами еще чудные, правда?

Ирина молча покивала, и они тронулись дальше. Трясина попадалась чаще – этакие приветливые травянистые пятна, но сунь туда жердь в три сажени – вся уйдет.

– Слышь, дочка… – Аникеев опять остановился. – Сегодня Иван Видякин сказал, будто в Англии подобное животное нашли. Неужто так и есть?

– Еще не нашли, но ищут, – прошептала Ирина. – К ним со всего мира искатели хлынули. Японцы с аппаратурой приезжали… Найдут.

– Ну? – удивился Завхоз и озабоченно потер щеку. – Вон оно как… А может, я тогда зря про Хозяина написал? И к нам со всего мира полезут.

– Как написал? – не поняла Ирина. – О чем это ты?

– Да я так… – отмахнулся Никита Иваныч и вдруг скомандовал: – Ложись! Дальше токо ползком!

Он упал на живот и оглянулся на дочь. Та помедлила и встала на четвереньки.

– Ложись! – просипел Аникеев. – Спугнем – тут больше не поселятся.

Ползти было мягко, словно по перине. Мощный торфяник, пропитанный водой, чуть покачивался под коленями и локтями. Теплая болотная жижа приятно щекотала руки. Когда вползли в осоку, Завхоз прилег и отдышался.

– Видишь, нет? Должны стоять…

Ирина подняла бинокль.

– Стоят, вижу…

– Во, – прошептал Никита Иваныч, – здесь и остановимся. Ближе нельзя. Ближе и дочь родную не пущу – слетят.

– Как же я с такого расстояния писать буду? – возразила Ирина. – Мне ближе надо.

– Спугнешь! – отрезал Аникеев. – Не пущу!

И вдруг дочь вышла из повиновения, встала во весь рост, подхватила этюдник и пошла прямо на островок. Никита Иваныч обомлел.

– Назад! – прошипел он и быстро-быстро пополз следом. – Кому сказал?

Между тем Ирина остановилась в десяти шагах от островка и спокойно поставила этюдник на ножки. При этом у нее что-то звякнуло, как показалось, оглушительно. Аникеев зажмурился. Дочь же быстро достала холст на подрамнике и, закрепив его, принялась выдавливать краски на палитру. Журавль, что настороженно прятался в траве, неожиданно выдернул ноги из трясины и неторопливо полез на кочку. «Сейчас взлетит!» – ахнул Никита Иваныч.

Однако журавль что-то бормотнул, отчего послышался бурный писк из гнезда, и прочно встал на кочку.

– Тьфу ты… – Завхоз выругался и, не скрываясь больше, подошел к дочери.

– Он мне позирует, – сказала Ирина, густо намазывая красную краску на холст. – Ты не волнуйся, папа.

Аникеев плюнул еще раз и сел спиной к журавлю. Тот как-то по-гусиному гоготнул, и птенцы в гнезде дружно подхватили родительский крик, напрягая горлышки.

– Тихо! – приказала Ирина. – Не базарьте и не шевелитесь.

«Ну и птица пошла… – с тоской думал Никита Иваныч. – Дворняжки какие-то, а не птицы».

Ирина работала. Скоро на ярко-красном фоне холста с фиолетовыми сполохами появился черный обгорелый сук, видимо, обозначавший журавля. За ним проступали чьи-то разинутые пасти… Дед Аникеев грустно взглянул на полотно и тихо побрел в глубь болота. Подумал было спросить, не забоится ли Ирина, когда стемнеет, а то время на болоте жуткое, полнолуние. Но тут заметил, как в воздухе, болтая ногами, плавно скользит журавль и направляется к гнезду. Старик проследил за ним, пока птица не опустилась на кочку, и двинулся дальше. Дочь-то, похоже, теперь не та, что сидела с ним в скрадке лет пятнадцать назад и дрожала от страха, поджидая Хозяина. Все меняется в мире, все становится так просто, что для сказок и места не остается.

Он пришел к озеру и сел на бережок. Самый край берега чуть поднимался над болотом, отчего озеро походило на гигантскую тарелку. Здесь было сухо, и нагретая за день земля отдавала тепло. Вода стояла тихая, и синее небо, луна и малиновая солнечная дорожка отражались как в зеркале. Через несколько минут солнце село, и угасающая заря медленно перекрасилась в вишневый цвет и надолго застыла на горизонте, как перевернутая лодка. Никита Иваныч откинулся на спину и подумал: «Хорошо бы, если кто-нибудь взял Ирину замуж и научил бы ее по-настоящему рисовать. Есть же у них в городе мужики-художники. Ведь должны быть…»


Когда луна поднялась в зенит и свет ее раскалился до белизны, Хозяин осторожно высунул голову из воды и огляделся. На берегу спал человек, а так все было тихо и спокойно. Хозяин перевел дух и задышал часто-часто, прочищая легкие и гортань. Звенящий шорох пронесся над болотом, и от чистого воздуха у него закружилась голова. Он чуть взмахнул под водой своими конечностями, обнажая длинную шею и туловище, затем, приоткрыв клювообразный рот, медленно поплыл к берегу. Теперь Хозяин видел далеко, правда, немного мешал туман над самой землей, и он не сразу заметил еще одного человека, который возился с какими-то предметами и ничего вокруг не видел. Хозяин не спеша поднялся на берег и остановился возле спящего человека, опасаясь, как бы случайно не раздавить его своей тушей. Человек спал как младенец: из приоткрытого рта сочилась нитка слюны. Осторожно вытянув шею, Хозяин наклонился и лизнул человека в щеку шершавым коротким языком. Потом он отошел в сторону и перевел дыхание. Серебристый шорох вновь пронесся над землей и растворился на окраинах болота. Хозяин прислушался. Откуда-то издалека доносилась лихая песня. Таких песен Хозяин не слышал давно. Они нравились ему, напоминая прошлые благодатные времена. Потом он взглянул на луну, и ему захотелось немножко повыть, как воют простые собаки. Но вместо этого он тяжело вздохнул и, выдирая ноги из тугой грязи, пошел к другому человеку.

Какое-то неясное предчувствие томило маленькую голову Хозяина…


Никита Иваныч проснулся от холода и сразу вскочил на ноги.

– Мать моя! Вот это вздремнул!

Тихое утро занималось над Алейским болотом, невесомый, призрачный туман поднимался от темнеющих торфяников и таял в голубеющем небе. Луна в небе перекрасилась, покраснела, словно остывающий металл, и взялась синими пятнами окалины.

– Ирина! – крикнул Никита Иваныч и побежал к месту, где оставил вчера дочь.

Пробежав метров сто, он упал, угодив ногой в какую-то воронку, и тут же вскочил. Цепь воронок с размочаленной свежей травой и пузырями болотного газа тянулась к журавлиному островку…

– Напугает еще, – вслух сказал дед Аникеев и снова побежал. – А то и схавает – недорого возьмет.

Ирина сидела на раскладном стульчике перед этюдником спокойная и счастливая. Щеки ее пылали, блестели глаза и подрагивали губы. Руки, до локтей перемазанные краской и торфом, сжимали пачку кистей, а вокруг валялись выжатые до капли, худые тюбики.

Дед Аникеев глянул на холст и отшатнулся. Уродливая, жуткая животина глядела на Завхоза грустными глазами. Тулово лежало на болоте, утопнув по брюхо, а змеиная головка на длинной шее выдавалась вперед и, казалось, высовывалась из картины.

– Ну и образина же! – сказал Никита Иваныч. – Зато как живой. Во сне увидишь – заикой останешься.

Ирина молчала. Журавли еще спали в гнезде, переплетя шеи и тесно прижавшись друг к другу.

– Он тоже – позировал? – спросил дед Аникеев, кивнув на холст.

– Да, с натуры, – устало сказала Ирина. – Пришлось усадить в такую позу, чтобы на полотне поместился.

– Плохо, – удрученно проронил Никита Иваныч, – терпеть не могу.

– Но ты же всегда хотел, чтобы как живые! – обескураженно воскликнула дочь.

– Да нет, нарисовано-то хорошо, без всполохов, – проговорил дед Аникеев. – Плохо то, что птица-то будто ручная сделалась. И Хозяин сам… Не Хозяин, а дворняга какая-то. Портрет дал с себя срисовать. Совсем худо… А сидячая птица – это разве птица?

Ирина со стуком сложила этюдник, отчего журавли в гнезде подняли головы и забеспокоились. Пронзительно закричали птенцы. В тот же миг глава семейства без разгона взмыл в воздух, а матка, оставшаяся возле детенышей, прикрыла их крыльями и угрожающе зашипела. Журавль в небе сделал круг и, крикнув, пошел в атаку на людей. Никита Иваныч заслонился рукой и стал пятиться.

– Ладно, – бросил он дочери, – жди теперь своего счастья. Говорят же: кто Хозяина увидит – тому счастье падает…

6

Подходя к своей избе, Никита Иваныч услышал тяжелую бессвязную песню. Кто-то угрюмо орал хрипнущим голосом, со стоном переводя дух между словами.

– Никак Иван Видякин напился, – сказал он Ирине. – Ишь куролесит.

Но когда дед Аникеев вышел из проулка, то увидел шесть как попало стоящих бульдозеров с широченными гусеницами и самоходный экскаватор. Тут же из-под крайнего трактора вылез его, Завхоза, кобель Баська и, качаясь, направился к хозяину.

Неожиданно появившаяся техника возле аникеевского двора и неустойчивый на ногах пес так удивили старика, что он остановился и поискал глазами место, куда бы присесть.

– Гляди-ка, дочка… – проговорил он.

Ирина прошла мимо, держа на руках непросохшие холсты, как держат иконы во время крестного хода.

Баська уткнулся в ноги хозяину и выгнул спину, поджимая живот.

– Ты чего, Баська? – испуганно спросил Никита Иваныч.

Кобель тупо уставился на хозяина красными глазами и качнулся. Из его пасти откровенно несло крепким водочным перегаром.

«В то-о-ой степи-и глухо-о-ой схорони-и меня-я-я…» – орал кто-то в пустующей избе напротив аникеевского дома.

– Баська, домой! – скомандовал Завхоз.

Пес пугливо шарахнулся, но тут же развернулся к хозяину и оскалил пасть в немом рыке. Никита Иваныч поднял с земли сук и со всей силы вытянул кобеля по боку. Отброшенный ударом, он перевернулся и, повизгивая, уполз в подворотню. Не выпуская из рук палки, дед Аникеев поднялся на крыльцо пустующей избы и распахнул дверь. В полумраке заброшенного жилища, на голом некрашеном полу спали неизвестные люди. Дурной, болезненный храп вырывался из гортаней, кто-то стонал и просил пить, будто раненый в госпитале, шелестели сухие губы и языки. Только один мужик, голый до пояса, сидел у растворенного окна и выкрикивал песню.

– Здорово, люди добрые! – поприветствовал дед Аникеев и встал у порога.

Мужик резко оглянулся и, вытаращив кровяные глаза, прижался спиной к подоконнику.

– Черт, черт! – выкрикнул он. – Уйди от меня! Не трогай! Не трогай меня!

– Сам ты черт! – бросил Никита Иваныч. – Вы что за люди? Откуда прибыли? Кто такие?

Мужик потряс головой, сморщился:

– Фу… И напугал же… Чего ты такой грязный? – Он осмелел и глянул на старика с любопытством. – А самогонки у тебя не найдется, папаша? Голова трещит – труба.

– Кто такие? – сурово спросил дед Аникеев и пристукнул сучком об пол. Он заметил, что за большой русской печью стоит единственная раскладушка, на которой кто-то спит, укрывшись белым, чистым одеялом. Рядом с кроватью, на табурете, лежала аккуратно свернутая одежда.

– Люди мы, люди, старина, – забормотал полуголый. – И душа горит у нас. Дай самогонки, а? Не дай пропасть похмельной смертью. Ты, может, это… хозяин этой избы? Так, прости, гостям должен рад быть. Чего строжишься?

– Хозяин! – отрезал Завхоз. – Говори, зачем в Алейку пожаловали?

– На какое-то болото… – тоскливо протянул полуголый, сжимая голову. – Мелио… мелио… орировать…

– Как это? – не понял дед Аникеев.

– Черт его знает, – сказал мужик, страдая от головной боли, – кажется, обводнять… Дай, старичок, мале-енечко…

– Обводнять? – ахнул Завхоз и чуть не сел на порог. – Да неужто обводнять?

– Ну… – простонал полуголый, – то ли обводнять, то ли осушать – не помню. Что-то нам говорили…

Он почувствовал, что старик заинтересовался, и, ожив на минуту, глубокомысленно потер лоб.

– Та-ак, – проронил мужик. – В пустыне мы чего-то осушали. Потом ездили обводнять… Потом опять осушали… В том году обводняли… Значит, нынче осушать будем. Ну так налей, дед, грамм сотню-другую, а? Захочешь – осушим, захочешь – обводним. Мы такие ребята…

– А точнее-то знаешь? – напирал Завхоз.

– Точнее у начальника спроси. Мы люди подневольные, под хозяином ходим. Эй, Кулешов, тут старик пришел. – Полуголый, ступая через спящих, подобрался к раскладушке. – Говорит, самогон есть. Купи, а?

– Чего тебе, Колесов? – сердито спросил начальник и отвернулся лицом к печке. – Ты угомонишься наконец? Ну, алкаши, завтра я вам дам! Капли у меня не получите.

– Старикан, грю, пришел, – мужик попытался сделать стойку «смирно», – про работу пытает.

– Где? – Кулешов приподнялся на локте. – Зови сюда.

Никита Иваныч, стараясь не наступать на спящих, пробрался к начальнику. Колосов терпеливо ждал, сглатывая сухим горлом.

– Если ты наниматься, старик, то работы пока нет, – сухо сказал начальник. – Погоди немного, через месяц будет. Сейчас нам только повариха нужна.

И дед Аникеев вдруг растерялся. Он узнал того самого человека, что встретил на распутье недалеко от поселка. Дорогу еще показал тракторной колонне.

– Я это… спросить хотел, – замялся дед. – Вы, значит, болото наше обводнять приехали?

– Почему обводнять? – Кулешов зевнул. – Наоборот. Осушать будем и торф добывать. Ну ты через месяц приходи – потолкуем. А может, старуху свою поварихой пришлешь?

– Я же писал… – окончательно растерялся дед Аникеев. – Зачем – торф? Зачем добывать?

– Как зачем? – вздохнул Кулешов и, улегшись, накрылся одеялом. – Электростанцию построили, а топлива не хватает… Говорят, мощность набрать не может… – И, засыпая, добавил: – Энергетический кризис… А вам потом сюда электричество проведут. Заживете…

Никита Иваныч попятился и, наступив на чью-то руку, чуть не упал на тяжело дышащих людей. Однако, сохранив равновесие, он развернулся и побежал к двери.

– Эх, ну и люди же зде-есь, – тоскливо протянул Колесов. – Умирать станешь – воды не подадут.

Дед Аникеев вылетел на улицу и остановился, вытирая взмокревший лоб. Угрюмые бульдозеры, опустив лопаты на землю, краснели под восходящим солнцем. Приходя в себя, он обошел технику, оценивающе глянул на болотоходные гусеницы и вдруг, схватив кирпич, со всей силы трахнул им в зубастый радиатор крайнего трактора.

7

Потом он долго сидел у себя на крыльце, переваривая в уме все, что произошло за последние несколько часов. Вспоминал, как шли они с Ириной от болота, как радовался он, посматривая на дочь: а ну как и впрямь сбудется старая примета? Сколько же ей может не везти? Лет пятнадцать рисует, но ни одной картины Никита Иваныч не видел, кроме этюдов. Других художников в видякинских журналах печатают, статьи про них пишут (Аникеев интересовался всем, что связано с художниками), а про дочь хоть бы словечко. Ирина-то говорит, будто в выставках участвует, да где эти выставки увидишь, если в Алейке живешь? Старик и гордился дочерью, и одновременно ощущал какую-то ущербность: выходило-то, будто Никита Иваныч, рассказывая об Ирине-художнице, немного привирал. Кто ее знает? В Алейке, конечно, знают, но как его дочь. А другие люди? Если же ты известный человек, считал дед Аникеев, то тебя везде должны знать и узнавать. Вот и он сам работал завхозом, так любого спроси – ответит. Не зря должность и в прозвище перешла.

Конец дочериному невезению должен был наступить. Ишь как у нее хорошо журавли получились, а про Хозяина и слов нет: озноб по коже. Глядишь, так и пойдет у нее с рисованием, да еще замуж выйдет!

Хорошо ему думалось, когда шли с болота в Алейку. Тут же будто о стену ударился: ждал обводнителей – приехали осушители.

И никак не мог охватить умом, взять в толк, почему такое случилось. Ведь как на смех вышло, что он сам показал дорогу этой компании на бульдозерах, сам привел их в Алейку, посоветовав там, на распутье, ехать по его следу.

Никита Иваныч страдал. Катерина, хлопоча по хозяйству, несколько раз окликала его, звала в избу, однако он сидел мертвяком.

– Всю ночь где-то черти носили, – поругивалась старуха. – Теперь сидит как пень. Сбесился уж совсем.

– Беда, Катя, – пробубнил дед Аникеев. – Беда пришла…

Разобраться одному в этакой заварухе было не под силу. В другой бы раз он тут же побежал к Ивану Видякину, но вспомнил, что вчера только у них вышла размолвка. К кому еще пойдешь, если населения в Алейке три с половиной мужика? И все-таки, подумав, Никита Иваныч остановился на Пухове. По крайней мере с ним ругались давно и пора мириться. Подбадривая себя, что сосед – вовсе человек не плохой (а вывертов у кого не бывает?), дед Аникеев как был в затертой болотной жижей одежде, так и подался к Пухову.

Надо сказать, Пухов страдал не меньше Аникеева, причем уже давно. Пока его избирали на общественные должности, единственный офицер-фронтовик (с войны пришел младшим лейтенантом) ходил по Алейке гоголем и даже деревянной ноги под собой не чуял. Во всем разбирался, везде поспевал, и цены, считали, ему не было. Случится кому развод затеять – Пухов уже здесь, как депутат сельсовета. Если не помирит мужика с бабой, то уж вещи разделит – обиженных нет. Или приедет из района уполномоченный какого-нибудь общества – взносы собрать, агитработу провести, – сразу к Пухову и уже с ним идет по дворам.

Но года полтора назад, когда леспромхоз почти уже закрылся – начальство с конторой уехало, а кое-какие рабочие еще оставались, – Пухова разжаловали, можно сказать, до самого нижнего чина – до рядового алейского жителя. Случилось это так. Однажды в Алейке прослышали, что повсюду в деревнях и городах создают товарищеские суды. Мероприятие, конечно, нужнейшее, особенно для такого поселка, как Алейка, где ни сельсовета не стало, ни участкового, ни какого-нибудь другого органа власти. Но жизнь-то общественная – куда ее денешь? – текла, и то пьяница надебоширит, то какое мелкое воровство обнаружится, то злоба между соседями из-за свиньи, которая в чужой огород залезла и грядки потравила. Пухов съездил в сельсовет, уточнил, верный ли слух про суды, и не долго думая собрал алейцев в клубе и объявил, дескать, давайте свой товарищеский суд организуем и председателя выберем. Кандидатуру жители Алейки не обсуждали – кого же еще, как не Пухова? Пухова избрали председателем, а членами трех мужиков, среди которых и Никита Иваныч оказался. Ждать дела долго не пришлось. Скоро в Алейке произошло ЧП: семья вербованных (и семьей-то трудно назвать, сошлись да живут вдвоем), Валентин и Валентина, напившись, чего-то не поделили и разодрались. Она его ударила по голове противнем, а он ее свалил на пол, облил ацетоном и поджег. Валентина выскочила из избы пылающим синим факелом и понеслась вдоль улицы:

– Помогите! Заживо сгораю! Из-за него, проклятого!

Никто и сообразить толком ничего не успел, а Валентин выбежал за ней с одеялом, сбил на землю и потушил огонь. Потом у всего честного народа на глазах взял ее на руки и понес в дом. Несет, целует ее, ластится и приговаривает:

– Милая ты моя, родненькая ты моя, солнышко мое…

Нечто подобное уже случалось в этой семье. Считай, как у них выпивка, так без приключений не обходится. Но на сей раз товарищеский суд решил положить этому конец. Пухов собрал заседание, вызвал Валентина и начал судить.

– В тюрьму его, паразита! – кричала подвыпившая Валентина. – Житья от него нету! Так и маюсь с ним который год!

И народ, присутствующий на суде, тоже стал возмущаться, особенно женщины. Мол, потрафь Валентину сегодня – завтра наши мужики поджигать начнут. Кроме того, другие обвинения посыпались: на работе прогуливает, дрова у соседей приворовывает, в магазине всегда без очереди лезет. Страсти накалил еще и сам Пухов.

– Обливать человека горючим и поджигать – чистой воды фашизм, – сказал он в обвинительной речи. – Это неслыханное преступление, за которое полагается самая суровая кара.

И Валентина приговорили к расстрелу…

В запалке-то приговорили, а как опамятовались – уже после суда, – стали мараковать, что к чему. Надо ведь кому-то приговор приводить в исполнение. Тут еще дед Аникеев раздумывать начал: а можно ли к расстрелу-то? А имеем ли право? И вообще, есть ли у председателя бумаги, где написано, что за штука – товарищеский суд? Валентина же, услышав приговор, вдруг кинулась к мужу на шею, обняла, заревела, запричитала:

– Миленький ты мой, родной мой, любимый! Да не хотела я!..

Он ее тоже обнял, плачет, прощения просит и напутствие дает:

– Ты уж по мне-то долго не убивайся. Найдешь кого – выходи замуж. Хоть остаток жизни хорошо проживешь.

А она:

– Не хочу хорошо! Хочу – как было!

Едва их растащили. Пухов все-таки распорядился одному члену суда пойти домой, взять двустволку и привести приговор в исполнение. Исполнительный член принес ружье и повел Валентина за поскотину. Никита Иваныч, опомнившись наконец от гневной речи председателя суда и сообразив, что на его глазах происходит ужасное беззаконие, кинулся к Ивану Видякину, человеку от общественной жизни далекому, и с его помощью отбил несчастного от рук «правосудия». Дед Аникеев с Пуховым тут же вдрызг разругались, даже за грудки похватались, но их вовремя разняли подоспевшие по тревожному сигналу начальник милиции и прокурор.

Пухову учли его фронтовое прошлое и только разжаловали до самых низов. А так он человек был хороший, попроси помощи – никогда не откажет и совет иногда получше Ивана Видякина даст. Как ни говори, но Пухов далеко умел смотреть и в людях разбирался.

А Валентин же все-таки укокошил свою Валентину…


Пухов завтракал, сидя за столом в рубахе, кальсонах и без протеза. Старик был бобылем и все хозяйство вел сам.

– А-а, давненько не заглядывал, Никита Иваныч! – обрадовался Пухов. – Давай присаживайся, поснедаем, заодно новости расскажешь. А то я прихворнул, дома сижу…

Дед Аникеев придвинул табурет и сел, облокотясь на стол.

– Погоди-ка! – Глаза Пухова озорно и испытующе блеснули. – У меня бутылочка есть, припрятана. Давно берегу.

Завхоз знал, что эта бутылочка – мировая, но сейчас ему было не до этого. Хозяин пошарил рукой за печкой, не вставая со скамейки, и вынул «Перцовку».

– Новости одни нынче, – проговорил Никита Иваныч. – Трактора видел?

– Видел. – Пухов щедро наполнил стаканы.

– Болото наше зорить приехали!

– Ну?

– Торф добывать для электростанции.

– Это хорошее дело, – одобрил Пухов. – Электрификация – наша сила.

– А болото как же? – возмутился Завхоз. – Журавли-то улетят!

– Да-а, – протянул сосед. – Куда ни кинь – везде клин. Ну, хрен с ним, давай!

Минут через пять они завеселели, раскраснелись и заговорили громко.

– Я письмо в Москву написал, жалобу, – сказал дед Аникеев. – Пока оно ходит туда-сюда – болото надо защищать. А то они здесь такого наворочают, потом не расхлебаешь. Я журавлей пугать не дам.

– И я не дам! – согласился Пухов. – Я как член общества охраны природы не дам. Айда к ихнему начальнику. Наложим запрет и точка.

– Ага, ему наложишь, – не согласился Завхоз. – Я уже с ним разговаривал… У него глазищи – так и жгет… Слово сказать – язык не поворачивается.

– Видали мы таких! – разошелся Пухов. – Я на фронте перед немцем не дрогнул, а перед этим и не моргну!

И снова несколько минут они сидели молча, уставившись на вытертую до ткани клеенку на столе.

– Словом его не проймешь, – заверил Завхоз. – Тут другое средство нужно. Как с врагом надо действовать.

– Как это… как с врагом? – насторожился Пухов и, склонив голову набок, заглянул гостю в глаза.

– А так. Помнишь – на фронте?

– Ну! На фронте-то я помню! – оживился сосед. – Бывало, лежим мы на берегу Волги под самыми стенами Сталинграда…

– Во! И здесь так же! – Никита Иваныч вскочил. – Ты пока собирайся, а я пошел за ружьем. Ляжем у болота и не пустим. В засаде будем. Как на фронте: мы тут, а там враг. Перестреляем всех и баста!

Пухов секунду колебался, и глаза его стремительно бегали по стенам избы.

– Давай! – рубанул он. – Кто здесь хозяева? Мы! Нам и распоряжаться!

Дед Аникеев ворвался в свою избу. Ирина спала, положив голову на обеденный стол, а перед ней был сотворенный ею Хозяин.

– Ох! – только и произнесла Катерина. – Конец света, истинный Бог! Приезжие всю ночь только с хлебом ее не жрали, Баську нашего напоили, и ты с утра выпимши. Что же это делается, Господи?

– Беда, старуха, – полушепотом сказал Никита Иваныч, чтобы не разбудить дочь. – Болото зорить приехали, беда.

Он бросился к спинке кровати, за которой стояло ружье, вытащил его и метнулся к полке.

– Чего ты? – испугалась Катерина. – Куда?

– Где патронташ? – Завхоз обшарил полку, отыскал патроны и направился к двери. – Не дам. Не пущу проклятых вредителей!

Ирина спала, а Хозяин, как живой, тянул к ней маленькую головку, чуть приоткрыв клювообразный рот с мелкими зубами…

А в Алейке тоже спали. Лишь с окраины, где жил Иван Видякин, доносился стук топора и курился дымок из трубы. Завхоз вернулся к Пухову. Тот уже стоял в полной форме – китель военного покроя с глухим воротником и медалями, защитного цвета галифе, хромовый сапог и полувоенная фуражка с большим козырьком. Пухов возился с протезом, подтягивал ремни, долго привязывал пустую штанину. Завхоз торопил. Наконец Пухов справился с деревяшкой и бросился искать клюку.

– Да не костыль – ружье бери! – прикрикнул Никита Иваныч.

– Оно же поломано, – сказал Пухов, звякая медалями. – Который год открыть не могу…

– Врешь?

– Что мне врать? Что мне врать? – забормотал сосед, и глаза его забегали в поисках клюки. – Вон гляди.

Глядеть было некогда. Мелиораторы могли вот-вот проснуться, завести бульдозеры и поехать на болото. А до него еще пешком семь верст…

– Ладно, пошли так! – распорядился Завхоз. – Только не отставай.

Они вышли на улицу и направились по дороге к болоту. Ковылявший Пухов вдруг остановился.

– Никита, а может, и Ваньку Видякина взять? Ванька – мужик молодой, крепкий.

– Пошел ты с этим Ванькой! – разозлился дед Аникеев. – Не отставай!

– А зря, зря, – пришептывал Пухов. – У них же трактора. А это, считай, танки. Куда мы с тобой против танков?

– Что, кишка слаба? – на ходу спросил Завхоз, тем самым ударив его в самое уязвимое место.

– У меня-то? – взбодрился Пухов и выгнул грудь. – Да я их!

Он потряс клюкой, и медали зазвенели. Их было четыре всего: одна «За оборону Сталинграда» и три значительные – «За отвагу». Но гордился Пухов больше первой медалью, и все рассказы о войне начинались у него со слов: «Лежим мы, значит, на берегу Волги под стенами Сталинграда…»

Дед Аникеев наградами похвастаться не мог. Дело в том, что всю войну он простоял на дальневосточной границе против японцев и лишь в ее конце ходил походом через Большой Хинган громить Квантунскую армию, за что и получил единственную медаль.

По дороге Завхоз наставлял Пухова:

– Как пойдут – ори: «Не смейте трогать!», «Вредители!» Понял? Поворачивайте, мол, назад!

– Да я уж знаю, что им сказать! – раззадоривался Пухов. – Я как член общества охраны природы имею право!

Где-то на половине пути сели отдохнуть: Пухов сильно отставал, а когда начинал спешить – ковырял протезом землю и шагал еще медленнее. Однако едва они спустились на бровку дороги, как за спиной пулеметно застрекотали тракторные пускачи. Это означало, что мелиораторы проснулись. Завхоз поднял Пухова и повел дальше.

Оборону заняли недалеко от кромки болота, залегли в куче полусгнивших хлыстов у дороги и стали ждать.

– Эх! – вздохнул Пухов, оглядываясь на чистую ширь болота. – Лежим мы вот так же на берегу Волги под стенами Сталинграда – жарынь, пылюга!.. Немец прет, а нам, значит, приказ: «За Волгой земли нету!» А он крупным калибром ка-ак чесанет-чесанет! Осколки как поленья…

Гул тракторов приближался. Завхоз зарядил ружье.

– Я-то взводным командиром был, – продолжал Пухов, в который раз рассказывая одну и ту же историю. – А здесь кричат по цепи – ротного убило! Веришь, осколком-то как топором – напополам… Меня такое зло взяло, ну прямо как сейчас. Выскочил я из траншеи, кричу: «Рота! В атаку, за мной!» Командование, значит, на себя принял. «За Родину! – ору. – За Сталина!» Мой взвод поднялся, а за ним вся рота пошла. Только из окопов-то поднялись – мне осколком по ноге… Упал я назад в траншею, гляжу – мать моя! Ноги-то как не бывало! Кость этак вот торчит – бе-елая… Глянул – рядом ротный наш лежит. Вот, говорю, и отвоевались мы с тобой…

Над дорогой сначала взвился столб пыли, сносимый ветерком, а потом из-за поворота вырулил первый бульдозер. Мелко задрожала земля…

– Замолчь, – приказал Никита Иваныч и, поднявшись во весь рост, взял ружье на изготовку.

Старик Пухов тоже поднялся и подтянул к себе клюку.

– Сто-о-ой! – заорал дед Аникеев и выпалил в воздух.

– Погоди, – зашептал Пухов. – Ближе подпустим…

– Куда уж ближе! Стой, говорю!

– Не смейте трогать! – прокричал Пухов и стукнул костылем по бревну.

Трактор остановился и сразу же окутался облаком пыли. Когда пыль чуть рассеялась, Завхоз увидел, что из кабины выскочил начальник Кулешов и остановился, облокотившись о бульдозерную лопату.

– Не дам! – крикнул Никита Иваныч и зарядил ружье. – Назад! Иначе стрелю!

– Вредители! – фальцетом поддержал Пухов, и протез его отчаянно скрипнул.

Кулешов оттолкнулся от лопаты и, заложив руки за спину, двинулся к старикам. Он шагал твердо, поднимая сапогами стремительные облачка пыли. Расстояние сокращалось. Вывалившие из кабин мелиораторы встали плотным рядом впереди тракторов и замерли.

– Назад, говорю! – Завхоз выпалил в голубое чистое небо.

Пухов вздрогнул от выстрела и тоже сказал:

– Вредители…

Кулешов, не доходя пяти шагов, остановился, широко расставив ноги.

– Не смейте трогать болото, – твердо произнес Никита Иваныч. – Добром прошу – уходите.

Начальник вдруг улыбнулся:

– Здорово, партизаны! По какому случаю залпы?

– Не дадим болото зорить, – ответил дед Аникеев. – Журавли пропадут. Езжайте отсюда.

– Какие журавли? – спросил Кулешов. – При чем здесь твои журавли, когда мне торф нужен? Освободите дорогу!

– Не пущу! – Завхоз наставил ружье. – Убирайтесь!

– Болото твое? – спросил Кулешов, прищурив глаза. – Или все-таки государственное?

– Государственное, – с честью сказал дед Аникеев.

– Тогда прочь с дороги, самозванцы! – отрубил начальник звенящим от напряжения голосом. Взревели моторы, и колонна тронулась к болоту.

Никита Иваныч дрогнул, и ствол ружья опустился.

– Пали! – выдохнул Пухов, протез у него подвернулся, и старик рухнул на землю.

– Живо, живо! – поторопил начальник. – Некогда с вами, работать надо!

Завхоз, опираясь на ружье, сел рядом с упавшим товарищем.

Колонна бульдозеров проехала мимо и, развернувшись фронтом, остановилась у кромки болота. Никите Иванычу запорошило глаза. Он отер их кулаком, однако резь только усилилась. Смотреть стало больно.

Из кабин тракторов высыпали деловитые, сосредоточенные люди с теодолитами, рейками и, посовещавшись, направились в глубь мари. Они двоились, троились в глазах деда Аникеева, и казалось, на болото наступает развернутый в цепь полк.

– Из-за тебя все, – проронил Завхоз. – А кричал – я! С танками справлюсь, глазом не моргну…

– Чуть что – все из-за Пухова! – обиделся Пухов. – Вечно Пухов виноват! Вам не угодишь: то круто, то слабо.

– Пропало болото… – тихо сказал Никита Иваныч. – В одном государстве живем, а разобраться не можем.

– Конешно! – подхватил Пухов. – Потому что режиму никакого не стало, порядку.

– Да пошел ты отсюда со своим режимом! – Дед Аникеев выматерился, щуря глаза и пытаясь сморгнуть сор.

– Ну и пойду! – возмутился Пухов и, резко вскочив, заковылял по дороге. – Я под Сталинградом хоть знал, с кем воюю. А здесь? Против кого стоять?

– Пуганая ворона куста боится! – огрызнулся Завхоз. – Вали-вали!

Пухова словно током пробило. Он замер на мгновение, ссутуля спину, перекосился на один бок и затем тяжело побрел в Алейку. Обида была смертельной.

А в глазах деда Аникеева вдруг просветлело: сор вышел вместе со слезой.

8

Несколько дней Завхоз не выходил из ворот двора. Вставал рано и, надев калоши на босую ногу, в кальсонах и рубахе подходил к забору и, облокотившись, подолгу наблюдал за новыми соседями. Мелиораторы собирались на работу, завтракали, сидя за столом во дворе, хохотали, шутили друг над другом, молодые, довольные жизнью и уверенные в себе. Они радовались хорошей погоде, деревенскому воздуху, летающим пчелам (пока, правда, одного из них здорово не покусали). Иногда несколько мужиков бегали в одних трусах на речку купаться, ревели там бугаями и дурачились, как ребятишки. Их начальник Кулешов по утрам был мрачноватый и неразговорчивый, зато вечером, когда рабочие засыпали, он брал гитару и подолгу играл и пел, сидя на крылечке. Надо сказать, получалось у него хорошо, как по радио. Никита Иваныч порой даже заслушивался и забывал, кто играет и поет. Казачьи песни – а родом дед Аникеев был из казаков – чуть слезу не прошибали. «По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой…» Или: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить. С нашим атаманом не приходится тужить…»

«Вот ведь как получается, – размышлял Никита Иваныч, слушая Кулешова, – если подумать – он же мне первый вражина. С землей бы смешал. А запоет – не узнать человека».

Частенько мужики, заметив Аникеева у городьбы, о чем-то тихо переговаривались и начинали звать:

– Эй! Дед, айда завтракать с нами! Чего стоишь?

– Папаша, у тебя медку продажного не найдется?

– Или молочка?

– Не сердись, дед, продай меду! Мы же на тебя не сердимся.

Каждый раз подавал голос тракторист по фамилии Колесов:

– У-у-у, кулачье! Зимой снега не выпросишь. Отъели рожи… На Соловки бы вас, чертей болотных.

Завхоз слышал все и молчал. И не чувствовал он ни злости, ни ненависти к ним, смотрел безразлично и даже лениво. «Ничего, вот дойдет моя жалоба до Москвы, – в такие минуты думал он, – и вас отсюда живенько вытурят. Драпать станете – пятки в задницу влипнут».

Уверенность в том, что губители болота уйдут из Алейки, росла в нем с каждым днем. Он точно рассчитал, что письмо придет в Москву через четверо суток, прикинул пару дней на разбор жалобы и еще один – чтобы дать твердое указание в область не трогать болото и придумать способ, как его сохранить. Выходило, что через семь суток должна будет наступить справедливость.

Днем Аникеев принимался за хозяйство, однако работа у него не клеилась. Взялся проверять и качать мед – взяток сильный, пчела едва до пасеки дотягивает, тяжелая. По вырубкам коневник в самый цвет вошел, тайга огнем полыхает. Набил он грузными рамками ящик, принес под навес, где Катерина медогонку крутила, и стал срезать запечатку. Дело нехитрое, обычно ребятишки ее режут. И тут маху дал: не заметил, как смахнул детку. Детка была густо насеяна, зрелая уже – вот-вот молодая пчела бы появилась. Считай, половину роя угробил. Бросил он нож и рамки, присел на корточки в угол – жалко и обидно. Катерина увидела такое дело, молча взяла дымарь и пошла на пасеку. В другой бы раз ругани было!..

Заметил он, будто Катерина, как в молодости, побаиваться его стала. Пришло время магазины ставить. Видякин уже поставил на все тридцать колодок, и Пухов тоже, а у Завхоза на три улья – два магазина.

– Никита, ты бы магазин-то сделал, – как-то жалостливо попросила старуха и рот ладошкой прикрыла.

Дед Аникеев достал с чердака кедровые заготовки и начал строгать. Сколотил магазин, а рамка в него не входит, малой.

– Ничего, Никитушка, – успокоила Катерина. – Тут на вершок подлиньше сделать и как раз будет.

Ирину тоже словно подменили. Схватится рано-рано утром и на болото чуть не бегом. Вечером придет и показывает отцу этюды. Журавля нарисовала, когда он к гнезду подлетает. Чудится, как воздух из-под его крыльев бьет, видно, как трава пригибается. А журавлята тянут шеи к матери, трепещут, орут. Особенно Никите Иванычу понравилась береза, разбитая грозой. Ствол с сучьями завис на высоком, осколис-том пне, и такое ощущение, будто не дерево, а что живое сломали: кость торчит, белая-белая. Разбить-то ее разбило, но листья на вершине все равно распустились! Правда, в разгар лета они должны больше быть, а у этой березы еще весенние, нежные, с медовой смолой. Дед Аникеев знал это дерево. Его в первую грозу ударило. Кругом другие березы шумят под ветром, а эта легла и сок из пня так и застыл розоватой кашицей.

Радоваться бы надо Никите Иванычу, что медосбор хороший нынче, что пчелы роятся роями сильными и что туман на картинах у дочери рассеялся, однако он считал дни и каждое утро белым привидением висел на городьбе. Когда оставалось двое суток (по расчетам Завхоза, в это время Москва решала судьбу Алейского болота и черных журавлей) и он, по обыкновению, вышел посмотреть на мелиораторов, увидел на их дворе бабу Ивана Видякина, Настасью. Настасья хлопотала возле летней печи, на которой булькала огромная кастрюля.

«Вот те на, – удивился дед Аникеев, – варить нанялась!»

Баба Видякина была намного младше Ивана, крепкотелая, по-мужски коренастая и некрасивая. Никита Иваныч, глядя на нее, почуял, как поднимается в нем тихая, щемящая злость. Варить и кормить осушителей Алейского болота равнялось предательству.

Только хотел Завхоз высказать свои соображения Настасье, как на улице появился сам Видякин с топором под мышкой. Он по-хозяйски вошел во двор и принялся колоть дрова. Поленья отлетали как щепки, топор в его руках казался послушным и легким.

– Эх ты, Иван! – горько сказал Аникеев. – Позарился, а?

Видякин оглянулся на старика и бросил топор.

– Здорово, Иваныч! – весело сказал он и достал кисет. – Слух прошел, будто ты в партизаны снова отправился?

Иван улыбался, весь какой-то подобревший и довольный.

– Да вот Кулешов обещал бульдозер дать, – объяснил он, кивая на дрова и жену. – Под омшаник яму вырыть надо, а то пасека в подпол не влазит, разрослась больно. Думаю омшаник строить.

– Давай-давай, – мрачно протянул Завхоз. – Обстраивайся, заводи хозяйство, кулацкая ты морда.

Иван переменился в лице: нос его будто распух в одну секунду, а по лбу и залысинам прокатились морщины.

– А говорил – не пиши, не жалуйся, – продолжал Завхоз, глядя мимо, – соляркой, мол, болото зальют, изгадят. Будто и впрямь жалел… Жить с тобой в одной деревне не хочу.

Видякин закурил и прислонился к забору рядом со стариком. Он крепился, играя желваками на скулах и сдерживая дыхание. В избе просыпались мелиораторы: донеслись шутливая перебранка и хрипловатый со сна смех.

– Ученый еще, книги да журналы почитываешь, – стыдил его дед Аникеев. – Кто ты после этого?

– Я с ружьем на дорогу не пойду, – отрывисто, сквозь зубы проговорил Иван, – потому что это глупо. Ребячество какое-то.

– Конечно, не пойдешь, – подхватил Завхоз. – Куда тебе! Ты же умный. Тебе омшаник строить – выгода!.. Тебе, иуда, хоть все разори, лишь бы пасека осталась да взяток был.

– Запомни: Кулешов со своими ребятами тут ни при чем, – тихо и уверенно проговорил Видякин. – Их послали сюда разрабатывать торфяник, понял? У них своя документация есть.

– Я-то понял! – зло протянул Никита Иваныч. – Я все, Ваня, понял…

– Ишь, защитничек природы выискался – понял он! – неожиданно вскипел Видякин и оглянулся на избу, где все сильнее шумели мужики. – У него одного душа болит – остальные выгоду получают… Что ты со своей жалобой достиг и со стрельбой на болоте? Ну что? Болото-то роют! А тебя к тому же могли и в тюрьму за такое дело спровадить. Срок за это полагается, по статье двести шестой. Должен понимать…

– Ты и понимаешь, если в работники нанялся! – отпарировал Завхоз. – Скоро сам в трактор сядешь и болото копать поедешь.

– Не поеду! – отрезал Видякин и, наклонившись к Аникееву, хотел сказать что-то – уж рот приоткрыл, но не сказал и махнул рукой. – Ну тебя, Иваныч! Не хочу с тобой связываться. Ты как раз под монастырь подведешь…

Иван решительно затоптал окурок и пошел во двор мелиораторов.

– Ничего! – прокричал ему вслед дед Аникеев. – Скоро в Москве разберутся!

Видякин не ответил и, схватив топор, с остервенением начал крушить сосновые чурбаны…

9

Три дня не знал Пухов покоя. Сон не шел, еда в рот не лезла, почернел, а здесь еще культя разболелась от похода на болото. Всяко обижали его за последнее время, но чтобы вот так, бросить в глаза, что Пухов – трус, что после превышения полномочий товарищеского суда он теперь всего боится и перестраховывается – такого еще не случалось. Напротив, когда его освободили от всех должностей, многие в Алейке считали это несправедливым, особенно когда Валентин все-таки угодил за решетку.

«Ты пиши жалобы, – мысленно спорил он с обидчиком. – Бегай с ружьем по болоту, а я знаю, где правду искать! Быка за рога возьму. Вот тогда и поглядим, кто может порядок навести, а кто только переполох устраивает».

На четвертый день, еще до первых петухов, Пухов с трудом всадил культю в протез и, прихватив ключку, отправился к Ивану Видякину. Тот уже, по обыкновению, постукивал топором у себя во дворе, а его жена хлопотала по хозяйству.

– Домовитый ты мужик, Иван, – сказал Пухов, оперевшись на калитку. – Чуть свет, а ты уже стучишь.

– Кто рано встает, тому Бог дает! – рассмеялся Видякин. – Учеными подсчитано, будто человек из шестидесяти лет жизни двадцать спит. Вот я и подумал: а что бы мне лет на пять дольше пожить за счет сна, а?

– Это бы ничего, – одобрил Пухов и вошел во двор. – Только кому польза от твоей долгой жизни-то?

– Как это понимать? – насторожился Иван, разглядывая старика.

– А так вот. Обществу от тебя есть польза? Нету. Когда от человека другим пользы нету, жизнь у него похожа на скотскую. И то – со скотины хоть мясо возьмешь, а с тебя? – Пухов наставил клюку на Видякина.

– Дождался, – вздохнул Видякин и опустился на скамейку. – Отблагодарили меня соседи… Я тебе, дед, огород нынче вспахал?

– Ну, вспахал, – с достоинством ответил Пухов.

– Пасеку твою весной выставил?

– Ну, выставил.

– Дров заготовил? Колодец твой почистил? Каменку в бане наладил?

– Да что же это делается, Господи! – взмолилась Настасья. – Им делаешь, делаешь, а они приходят да еще срамят!

– Тася! – прикрикнул Иван. – Не суйся. У нас свой разговор.

– Как же не соваться-то? – чуть не плача проговорила жена Видякина. – Столько добра им делаем, а слова хорошего не услышишь. Один пришел – срамит, другой – срамит…

– Цыть! – разгневался Иван, и Настасья оборвалась на полуслове. – Тебя не спрашивают – ты не сплясывай.

Пухов невозмутимо стоял перед Видякиным и слушал семейную перепалку.

– Так, – сказал Иван, – на чем я остановился?

– На каменке, – подсказал Пухов.

– Так вот, еще нынче вокруг твоей избы завалинку подновлю да и столбы у ворот пора менять. А то стоят как пьяные, стыд-позор.

– Мне за них не стыдно. Все знают – инвалид живет, – отпарировал Пухов.

– А мне – стыдно! – резко сказал Видякин. – И так после леспромхоза тут не поселок, а балаган какой-то. На улице черт ногу сломит. Тебе вот, инвалиду, хорошо скакать по колоднику?

– Ничего, я привычный.

– Я – нет! – отрубил Видякин. – Как погляжу на эту мусорную свалку – душа болит!

– Если б у тебя за общественное дело так болела, – вздохнул Пухов.

– Это что, по-твоему, – личное?

– Какое ж еще? Помог бы вредителей с болота турнуть – вот было бы общественное.

– Ах вон оно что! – протянул Видякин и враз как-то подобрел, даже усмехнулся. – Так бы сразу и сказал… Вам с Завхозом мало было стрельбы на дороге? Еще что-то задумали?

Пухов смутился:

– Это он все… Я с ним ошибочно пошел. Поддался, так сказать… Ошибочную линию повел…

– Наконец-то хоть один образумился, – сказал Иван. – Чудаки, ей-богу. Жизнь прожили, уважаемые люди…

– Ты меня с ним не равняй, – хмуро сказал Пухов. – И рядом не ставь. Обидел он меня, смертельно, можно сказать…

– И не токо вас, дедушка, – как ни в чем не бывало подхватила Настасья. – И нас с Ваней тоже обидел.

– Ну-ка! – сурово сказал Видякин, отчего жена его умолкла.

– Я теперь в область собрался, – признался Пухов. – И если у тебя, Иван, частная собственность общественное самосознание не доела, поехали со мной.

– Ух ты, как ты здорово говоришь-то, – то ли одобрил, то ли удивился Видякин. – А в области что делать станем?

– Общественность поднимать, – заявил Пухов. – Завхоз жалобы пишет, с ружьем бегает, а мы с тобой – законным путем требовать станем. Если надо – ученых поднимем, газету…

– Так-так, ну? – заинтересовался Видякин. – А дальше как?

– Привезем сюда и покажем! – вдохновился Пухов. – И потребуем порядка. Мы здесь в Алейке хозяева, а потому не жаловаться должны, а законно требовать!

Видякин подумал и причмокнул языком.

– Не выйдет. Жалко, но не выйдет: общественность – это не взвод, ее по команде в атаку не поднимешь.

– А если во все колокола? Будто на пожар, а?

– Только шуму наделаешь. И неразбериху. Потом виноват останешься. Это не дело.

– Что, по-твоему, дело? Столбы у ворот поправлять? – съязвил Пухов. – На болоте порядку нет, а ему – не дело! Вот из-за таких, как ты, Иван, мы до самых стен Сталинграда отступали. Пока кто-то не нашелся и не крикнул: «За Волгой земли нету!» И сейчас нам орать надо! Враг-то – вон он!

Иван обидчиво поджал губы, сморщил широкий лоб, вздохнул.

– Тут ко мне Никита Иваныч заходил, с жалобой… Я ему стал говорить – он не понял, даже слушать не захотел…

– Срамил токо, – подтвердила Видячиха. – Распоследними словами.

– Ты должен понять, – громче сказал Иван и глянул на жену. – Все-таки офицер в отставке и бывший депутат… Вот когда-то давно, еще до революции, были народники. Слыхал, нет? Борцы, значит, за свободу народа. Они в наши края в ссылку попадали…

– Ну, слыхал, – с гордостью сказал Пухов.

– Знаешь, почему они тогда революцию не смогли сделать?

– Почему?

– А вот это самое общественное сознание не созрело еще. – Иван сощурился и глянул в лицо Пухову. – Народ-то свободы ох как хотел. Жаждал прямо, угнетенный, страдал, как вы сейчас с Завхозом страдаете. А сознания-то – нету. Понял?

– Ну…

– Это, дед, историей доказано, – продолжал Иван. – Хотеть-то мы можем, но пока в наших головах не поспело – никого не поднимешь. У нас про защиту родной природы вон сколько пишут, толкуют, а защищать ее рановато… Вот ты хлеб из печки достал, глянул – не спекся еще. Куда его денешь? Сырой-то для пищи годится, но есть его муторно. Так куда его? А назад, в печку! Чтоб допекся. Понимаешь, нет?

– Давай-давай, – задиристо сказал Пухов, скрипя от нетерпения протезом. – Я потом тоже скажу.

– Во. А пока общественное сознание допекается, на защиту родной природы выступают вроде как народники. В одиночку сражаются. Тут хоть заорись – никого не поднимешь. Шуметь будут, а пойти не пойдут.

– И когда, по-твоему, оно созреет? – подозрительно спросил Пухов.

– А когда дышать станет нечем, – вздохнул Видякин. – В некоторых капиталистических державах оно уже созрело. Взялись защищать.

– Ага! – обрадованно воскликнул Пухов и прищурился. – Я тебя раскусил, Иван, понял… Выходит, у них раньше нашего созрело, да? Выходит, капиталисты умнее нас, так по-твоему?.. Это ты с какого голоса поешь?

– Как с какого? – растерялся Иван. – Я тебе хотел растолковать, ну… Как бы по Марксу… По философии…

– Э нет, Ваня, я бдительности не теряю, – перебил Пухов. – «Капиталисты хватились природу защищать, а мы еще нет» – твои слова? «У них сознание созрело, а у нас – нет» – твои?

– Мои. Так я хотел сказать, что они у себя родную природу уже так отравили – дышать нечем, – нашелся Видякин. – Их приперло к стенке! Хочешь не хочешь – защищать приходится. А у нас страна большая, всякой природы много и воздуху много. Пока все это травят, сознание, глядишь, и созреет. Ты бы лучше газеты читал и всякую другую прессу. Там про это много пишут, ученые, писатели… Приходи – всегда дам. Я же всем даю почитать.

– Ты меня газетами не пугай! – Пухов погрозил костылем. – Я их в свое время начитался. А тебя я раскусил, Видякин. Ты и есть враг природы. Глубже тебя копнуть – так не только природы…

– Что ты мелешь-то? Что ты мелешь? – рассердился Иван. – Я тебе про законы развития сознания говорю. Они не мной придуманы, так ученые толкуют.

– Если уж ученые толкуют – значит, оно созрело! – отрезал Пухов. – И нечего здесь отсебятину пороть. Вот поеду и подниму общественность!

– Езжай! – зло отмахнулся Видякин, хватая топор. – Вам с Завхозом хоть кол на голове теши – все одно не доходит. Не знаю, на каком языке с вами разговаривать?

Пухов неожиданно обмяк и, сняв картуз, вытер лоб.

– На ученом вы не понимаете, – продолжал Иван. – Наука для вас – плюнуть да растереть… А ведь пожилые люди, старики. Где же ваша мудрость? Такую жизнь прожить, столько натерпеться, настрадаться, а выводов не сделать… Или вы с Завхозом все еще в том времени живете, когда можно было на горло взять? На испуг?.. Нет, мужики, забудьте его. Ты вот собрался общественность поднимать, а того не знаешь, что общество наше шагнуло далеко вперед, развитое стало, а значит, на горло не возьмешь, только дипломатией. Слыхал такое слово – компромисс?

Старик отрицательно мотнул головой и стал чертить костылем фигуры на земле.

– То-то и оно, – удовлетворенно протянул Видякин. – А компромисс – это когда люди друг друга не обижают в открытую, но делают по-своему.

– Так что же делать, Иван? – с надеждой спросил Пухов. – Выходит, как народникам этим, драться?

– Ваня, – позвала Настасья. – Время – шесть. Ехать пора. Пока доедешь – магазины откроются… Я мешки приготовила.

– Знаю, – бросил Видякин и пошел к гаражу, где у него стоял купленный в леспромхозе и заново собранный «газик».

– Так что же, Иван? Посоветуй, коли ты такой ученый.

– Дерись, как совесть подсказывает и как умеешь, – сказал Видякин. – Тебе соли, случайно, не надо? А то я за солью поеду. В огороде все спеет – спасу нет.

– Ну я им устрою! – Глаза у Пухова сверкнули. – Поглядим, кто правый!

Старик круто развернулся и пошел на улицу, далеко выбрасывая костыль и припадая на деревянную ногу.

* * *

Срок, отмеренный Никитой Иванычем на разбор его жалобы, подходил к концу, и он уже не находил себе места. Бродил по двору, перекладывал с места на место инструменты, пинал щепки, а кобель Баська пугливо выглядывал из-под сенок и боялся высунуть нос. Простить ему «пьянку» с мелиораторами дед Аникеев никак не мог и однажды так огрел штакетиной по хребту, что вмешалась Катерина:

– Животное-то при чем?

– А пить больше не будет! – пояснил Никита Иваныч. – Доехали, можно сказать: собаки водку жрать начинают.

И погрозил кулаком пустой соседней избе.

Как-то утром – срок совсем уже вышел, и Аникеев набросил еще три дня – Катерина будто между прочим заметила:

– Седни что-то тракторов не слыхать. Так все трешшат, трешшат…

Завхоз прислушался. В стороне болота действительно была тишина, хотя мелиораторы уехали на работу часа три назад. Во все остальные дни с болота доносился приглушенный рев бульдозеров, и Никита Иваныч представлял себе, как раздирают ножами мясистую торфяную землю и как дымится она, собранная в высокие гурты, а глубокие котлованы заполняются бурой, грязной жижей.

– Можа, потонули трактора-то? – предположила Катерина и стеснительно улыбнулась. – Можа, Хозяин-то прибрал их? Не дает зорить свою избу…

– Эти трактора специальные, – неуверенно сказал дед Аникеев. – Их не шибко-то утопишь.

Однако у самого вдруг искрой пробило сомнение. Хозяин-то, конечно, не приберет. Он ведь, как ни говори, а только животное. И разума у него нету. Так, редкий зверь да и все. Куда ему с тракторами сладить! А вот утонуть они могут. Кое-где «окна» еще остались и светятся зеленой травой. В такую гибель ухнет бульдозер и с концами. В «окнах», бывает, дна не достанешь. Человек пеший пройдет – машина провалится… Когда-то японцы сигали в них, так и уходили вместе с амуницией. Партизаны пробовали винтовки хоть достать, да куда там!

Вместе с этим подозрением Никита Иваныч ощутил слабую надежду: а что, если в обход его, автора жалобы, уже пришел указ из Москвы прекратить осушение болота? Не потому ли замолчали трактора? Вдруг уж распорядились, а он болтается у себя во дворе и ничего не знает?

Еще немного, и Завхоз бы отправился на болото проверить; но вовремя протрезвел. Если бы такой указ вышел, то в Алейке обязательно появился бы приезжий человек и незамеченным бы уж никак не прошел. В поселке же не то что кто чужой оказался в эти дни, – наоборот, один свой потерялся – Пухов. Сколько уж времени прошло, а на двери все висит и висит красный от ржавчины замок.

В тот день, дождавшись Ирину, Никита Иваныч первым делом спросил:

– Чего это бульдозера нынче не гудят?

– Не знаю, – легкомысленно пожала плечами она и торопливо достала из этюдника кусок холста. – Гляди, папа.

Дед Аникеев посмотрел и отшатнулся. С полотна глядел на Завхоза начальник мелиораторов Кулешов. Чуть прищуренные глаза, крепкие сухие щеки, раздвоенный подбородок… «Как живой, собака! – подумал Никита Иваныч. – Ишь уставился…»

– Ну и как тебе? – ликуя, спросила Ирина. – Мне еще осталось довести кое-что, прорисовать детали… Портрет будет называться «Мелиоратор Владимир Кулешов».

– Нашла кого рисовать, – сердито протянул Никита Иваныч. – Он же вредитель!

– Эх ты! – обидчиво бросила дочь и, схватив картину, повесила ее на гвоздь, под божничку. – Ты не знаешь, а говоришь.

– Убери его из дому! – вскипел Никита Иваныч. – Глаза б его не видели, тьфу!

– Да? – скандально спросила Ирина. – Может, ты и меня в своем доме видеть не можешь? Мне тоже убраться?

– Тише-тише, – забеспокоилась Катерина, виновато поглядывая на обоих. – Не перечь отцу, не противься – вынеси.

– Ну уж спасибо! – отрезала дочь. – Будет висеть здесь, пока не высохнет!

Она метнула взгляд на портрет и неожиданно ослабла, губы ее затряслись. Закрыв лицо ладонями, Ирина присела у стола и заплакала. Аникеев понял, что обидел ее, что накричал-то зря. Черт с ним, пускай висит, можно в этот угол и не смотреть. Ирине, может быть, только счастье посветило, как увидела она Хозяина. Заметно ведь, как дело с рисованием на поправку идет. Вон портрет Пухова висит – давно ли рисовала? Пухова там и не узнать, генерал какой-то, если по форме судить, а по лицу – Кощей Бессмертный, морщинистый и зеленый. Да и Видякин не лучше… А этот осушитель, ишь какой бравый вышел!.. Глядишь, и личная жизнь наладится. Вдруг да замуж еще выйдет?!

Он неуклюже приобнял дочь.

– Ладно, ну чего? Ну пускай висит, мне-то что. Он только болото контромит, журавлей пугает – плохо…

Ирина повсхлипывала еще и утерла слезы. Никите Иванычу показалось, что он прощен и счастье дочери восстановлено, однако судьба готовила ему новые испытания, и это все были еще цветочки.

Через день, когда истек последний отмеренный дедом Аникеевым срок разбора его жалобы, Ирина заявила, что придет гость и надо протопить баню. День был субботний.

– Какой гость? – ничего не подозревая, спросил Никита Иваныч.

– Володя Кулешов.

Никита Иваныч сел на лавку, и в голове его протяжно зазвенело. Вот тебе и на, думал он, пытаясь сопоставить, как все это будет выглядеть: сам Видякина укорял, что тот нанялся за яму под омшаник дрова рубить и бабу свою поварихой послал. Теперь он, Никита Иваныч, станет принимать Кулешова, мыть его в своей бане, кормить и поить! Вот уж ни в какие ворота!..

«А куда денешься? – уныло продолжал соображать он. – Дочь родная приглашает, Ирина, единственная дочь. И так от дому отбилась, в городе живет. Хорошо на лето приезжает. Воспротивься – так ногой не ступит. Характерная, настырная, что задумает – вынь да положь. И в кого только уродилась?..»

«Стыд-то какой! Жалобы писал, народ булгачил… – стонал про себя Никита Иваныч. – С ружьем на дорогу выскочил. А теперь нарушитель этот вроде как в дочериных ухажерах. Не зря ж она рисовала его, супостата… Ведь сразу все узнают… Вот уж посмеются!»

«…А скажут – болото пожалел, за птицу заступился, – носились мысли в голове у старика. – С родной дочерью вон как обошелся! Ее и так, мол, замуж не берут, пожалеть надо…»

До самого вечера Никита Иваныч терзался сомнениями, и так и этак прикидывал, а потом махнул рукой – делайте как хотите!

Катерина поспешно схватила ведра и стала носить воду в баню. Потом дровишки сухие, березовые, отобрала и унесла. Сбегала за огороды веников наломать да прямо при Никите Иваныче все зеленые сережки с них пообрывала, чтобы тело в бане от сережек не чесалось. Никита Иваныч тоскливо посмотрел на суету старухи и полез в подпол, где стоял логушок с медовухой. Сел возле него и, открыв краник, пососал. Медовуха была старая, еще зимней заводки, и в подполье было хорошо, темно, сухо, только гнилой картошкой чуть шибало. Никита Иваныч пососал еще и закурил.

– Куда-то отец наш пропал! – раздался наверху голос Ирины. – Я хотела попросить его, чтобы он меда в сотах нарезал. Володя говорит, никогда не пробовал.

– Тихо! – громко зашептала Катерина. – В подполе он. Не трожь ты его. Вишь, как чижало ему.

– Ага! – возразила дочь. – Он сейчас там нахлещется медовухи, а кто Володю в баню поведет?

– Один-то он не сходит разве? – безнадежно спросила старуха. – Вместе отправлять их боязно…

Никита Иваныч еще раз приник к крану, отдышался и крикнул:

– Не егозитесь там, свожу я и попарю! Ох и по-па-рю-ю-ю!

Бабы разом стихли, но через минутку послышался вкрадчивый голос Катерины:

– Старик, ты бы нацедил там медовушки-то? Я тебе жбанчик подам.

– Что жбанчик – ведро подавай! – распорядился Никита Иваныч. – Нацежу! Ох и нацежу-у-у!..

В назначенный час Кулешов не пришел.


Баня была готова, только поддай и лезь на полок. Томилась от жара каменка, светились выскобленные и отмытые лавки и полы, а в избе Катерина с дочерью не находили себе места. То на улицу выскочат, найдя заделье, то на любой звук к окнам бросаются. Дед Аникеев смотрел на бабью суету вначале с раздражением, но потом захохотал.

– Вроде не парились еще, а будто угорелые!

– Так ведь гость же, – слабо возражала Катерина. – Мы уж отвыкли гостей встречать, а хочется-то по-хорошему, как у людей.

– Знаю я, чего вам хочется! – смеялся Никита Иваныч, давно готовый идти в баню, – сидел в рубахе, подштанниках и босой. – Видно, напугался ваш гостенек-то!

Но старик ошибся. Опоздав часа на два, Кулешов все-таки явился, пыльный, усталый, однако бравый, как на портрете. Не заходя в избу и не повидавшись с Ириной, он разулся на крыльце, содрал пропотевшую куртку и как ни в чем не бывало подмигнул деду Аникееву:

– Пошли, Никита Иваныч? А то выйдет жар.

В бане старик нюхнул воздух, проверяя, не угарно ли, и плотно закрыл дверь. Каменка исходила зноем – лето не зима, баню за два часа не выстудишь.

– Эх, подостыла, – однако пожалел Никита Иваныч. – Знать бы, что опоздаешь, велел бы старухе подтопить.

– Дела задержали, – отмахнулся Кулешов. – Но и так ничего, сойдет.

– А чего ты желтый-то весь? – спросил Никита Иваныч, разглядывая гостя. – Болезнь какая, что ли?

– На болотах пожелтел! – хохотнул Кулешов и ловко запрыгнул на горячий полок. – А потом и в пустыне добавил, на канале. Под цвет песков перекрасился.

– Сейчас поправим, – пообещал Аникеев и сунул веник в кадку с кипятком для распарки.

Когда он сидел в обнимку с логушком медовухи, в голову пришла шальная мысль. Поджидая гостя, он сходил в предбанник, где висели и быгли на солнце свежие веники, и, нарвав под забором большой пук заматеревшей ядовито-зеленой крапивы, аккуратно вплел ее в один веник. А другой, без «гостинца», забросил в картофельную ботву.

– Перекрасим! – весело продолжал старик, затыкая в стене отдушину. – Наше болото здоровое, на нем не пожелтеешь. Попарю хорошенько, медовушки поднесу – враз одыбаешься!

– Что-то ты, Никита Иваныч, добрый сегодня? – улыбаясь, заподозрил Кулешов. – Между прочим, меня предупреждали, когда я сюда собирался. Так что я тебя давно знаю. Так и сказали: бойся деда Аникеева по прозвищу Завхоз. Это за что тебя так прозвали?

Никита Иваныч пропустил это мимо ушей, схватил полуведерный ковш и, зачерпнув кипятка, ахнул на каменку. Паром вышибло двери, показалось, крыша бани вместе с потолком подпрыгнула и со скрипом села на место. Однако Кулешов даже не пригнулся и лишь довольно крякнул:

– Есть парок!.. А вообще-то мне можно было вызвать милицию. Но я подумал – зачем? Я сам руководитель подразделения…

– Забудь, – сказал Никита Иваныч. – Ты пока забудь, что руководитель. В бане, дорогой товарищ, все равны, потому как голые. Поддать еще или как?

– Давай! – задористо согласился Кулешов и растянулся на полке.

Дед Аникеев уже густо потел, но у гостя и капли не выступило. Следующий ковш воды аж загремел на камнях, из топки ударил фонтан золы. Встать в рост уже было нельзя: уши, казалось, скручиваются в трубочки. Никита Иваныч присел на низенькую лавку.

– Во! – сказал гость. – Теперь норма. Мы в пустыне когда работали – без бани парились. Палатку на песке растягиваешь, и все. Она на солнце так разогревается, что каменки не надо. Веники только дефицит. – Он спрыгнул с полка и выхватил из кадки веник. – Эх, да еще свеженький! Сила!

Никита Иваныч торжествовал. «Давай понужай! – подумал он, искоса наблюдая за Кулешовым. – Сам себя отхлещешь, и виноватых не будет».

Гость еще не парился, а лишь обмахивался веником, нагоняя на себя жгучий воздух, и радостно кряхтел. Затем он крикнул: «Эх, понеслась!» – и листья брызнули в стороны, смачно прилипая к аспидно-черным стенам и белому полу.

Он хлестал себя умело, ловко и самозабвенно. Веник птицей перелетал из руки в руку. Невыносимый жар шевелился под потолком, от него сохли глаза и потрескивали волосы. В зыбком, светлом паре Никита Иваныч увидел, как начинает бронзоветь крепкое поджарое тело гостя: «Крой! Молоти! – страдая от жары, подбадривал он. – Сейчас проберет! Сейчас плясать будем!»

Но Кулешов, по всему видно, только еще распалялся.

– Еще ковшичек! – взмолился он. – Ух-х, благодать!

Дед Аникеев с готовностью опрокинул полведра воды на каменку и сел теперь уже на пол. Гость входил в раж и уже не крякал, а орал на одной ноте: «И-и-и-ых-х-х!.. А-а-ам-м-м… У-у-уй-и-и!..» Никита Иваныч, обливаясь потом, отполз к двери.

В это время в дверь постучали.

– Чего у вас там? – спросил настороженный и перепуганный голос Катерины. – Чего орете-то?

– Паримся! – через дверь крикнул Никита Иваныч. – Уйди, не мешай!

– Товарищ-то, гость наш… Ему не плохо ли?

– Не плохо! – рявкнул Аникеев. – Медовуху в предбанник неси!

Кулешов старательно обработал веником грудь, ноги и, перевернувшись на живот, крикнул:

– Спину, отец! Не жалей!

«Да уж не пожалею! – подумал Никита Иваныч, хватая веник. – Отделаю!»

И началось избиение. Никита Иваныч хлестал веником с придыхом, будто дрова рубил. Широкая спина гостя уже алела и становилась деревянной. Особое удовольствие доставляло Никите Иванычу бить Кулешова по плоской заднице. Задыхаясь от жары и пересиливая головокружение, он молотил ее с оттяжкой, изобретательно, пока ягодицы не стали как два помидора. Гость что-то заподозрил и, перервав однотонное мычание, выдохнул:

– Поясницу, родимый, лопатки…

«А получай, осушитель проклятый! – твердил про себя старик. – Н-на, н-на! Схлопотал? Ага! Н-на, н-на, сучий ты потрох! Я тебя вылечу! Покраснеешь! Дорого тебе болото станет! Это не пустыня тебе, вредитель окаянный!..»

Веник уже порядком обтрепался, и его охвостья секли немилосердно. Сам Никита Иваныч бы уже не выдержал, заорал бы давно и слетел с полка. Но гость не только терпел – еще и радовался, дьявол изуверский! Никита Иваныч уставал, слабели руки, горели от зноя легкие. Выдержал он на одном самолюбии…

– Твой черед, отец, – пролепетал Кулешов и, блаженно улыбаясь, свалился на пол, затем на карачках выбрался в предбанник.

Дед Аникеев распластался на полу и несколько минут лежал полумертвый. Париться уже не было сил. Кровь клокотала во вздувшихся венах, тупо отдаваясь в голове. «Ну и бугаище! – ругался про себя он. – А еще желтый, гад, будто болезный какой…»

– Помочь, отец? – через дверь спросил Кулешов. – Может, подбросить надо?

Никита Иваныч схватил веник и торопливо стал хлопать им по мокрому полу. Для видимости.

– Не надо, – ответил он. – Сам справлюсь!

Приподнявшись на локтях, он шуганул полковша воды на каменку и снова упал на живот, будто гранату бросил.

– Эх-х-х! – крикнул он, снова принимаясь колотить веником пол. – Хорошо-то как, едрит т-твою… В жисть такого пару не было!

Намахавшись облезлым уже веником-голиком, Никита Иваныч забросил его под лавку и, шатаясь, вылез в предбанник. Там, на чурбаке, стояло ведро с медовухой, и старику одного взгляда хватило, чтобы понять, что Кулешов умеет осушать не только болото. Сам он сидел в ярких малиновых пятнах по всему телу и утирал жидкий пот. Никита Иваныч опрокинул кружку холодной черной медовухи и выплюнул кусочек воска.

– Ух-х! – выдохнул он. – Давненько такой баньки не пробовал.

– Да-а, – подтвердил гость. – Шкуру как спичкой жжет.

– Погоди, еще не то будет, – успокоил его старик. – Курнем вот, и по второму заходу. – Он свернул папиросу, обсыпав голые колени махоркой. – Самый вкус только по второму заходу бывает.

Немного отдышались, покурили.

– Слушай, Никита Иваныч, – вдруг сказал Кулешов. – Сколько тебе пенсии платят? Рублей сто есть?

– Есть, – соврал старик. – Даже поболее.

– Давай ко мне сторожем? Я на болоте вагончик поставлю. Платить буду хорошо, не пожалеешь. А охранять только ночью, с девяти до шести.

– Зачем тебе сторож на болоте? – удивился Никита Иваныч. – Там воровать некому.

– Воровать-то не воруют пока, но пакостят, – признался Кулешов.

– Ну?! Вот так штука!

– Да-а, – отмахнулся гость. – Какой-то гад напакостил…

– А как?

– Два дня трактора завести не можем. – Гость заговорил с обидой. – Глохнут и все, хоть убейся. Все до одного.

– То-то я думаю: чего они не гудят? – озабоченно сказал Никита Иваныч, но сам обрадовался и немного опешил. – Может, искры у них пропали, у тракторов-то? У меня «Дружба» есть, так у нее частенько…

– Какая, к черту, искра? – возмутился Кулешов. – Все в порядке, а не работают. Даже пускачи не заводятся… Мозги аж набекрень. Откровенно сказать, я сначала на тебя подумал, – признался он. – Проверил, а ты, говорят, из дома не выходил.

– Не выходил, – сказал Никита Иваныч. – У старухи спроси.

– Ты, случаем, не знаешь, кто это мог? А? – Гость цедил медовуху сквозь зубы. – Может, тут у вас, кроме партизан, и диверсанты есть?.. Понимаешь, отец, в чем соль: за ту стрельбу на дороге я, естественно, докладывать не стану и в милицию не пойду. Пустяки. А за эту пакость отвечать придется по большому счету, у нас план. Это уже уголовщина. Скоро сюда автоколонна придет, торф вывозить, а его – тю-тю… Не знаешь?

– Знаю, конешно, – уверенно сказал старик, а сам ахнул про себя: во дает кто-то! Во молодец! Только кто? Пухов? Видякин?

– Деревенский ваш? – быстро спросил Кулешов, почесывая малиновую грудь и ляжки.

– Наш, да только он не в деревне живет, на болоте…

– На болоте? – Гость перестал чесаться. – Любопытно… Кто это?

– Хозяин. Его работа.

– А фамилия как?

– Хрен его знает, нету у него фамилии. Хозяин и есть Хозяин. Лунная ночь будет – может, и увидите, если удачливые.

– Не понял? – Гость свел брови, и ямка на подбородке проступила сильнее.

– Картину у Ирины видал? Зверюга такая нарисована?.. Он. Можешь у Ирины спросить, она его видала недавно.

– А!.. – морщась отмахнулся Кулешов. – Я серьезно спрашиваю. Пойми, отец, мне не до шуток. Добыча алейского торфа – дело государственное. Мы здесь не в игрушки играем. Ты это должен понимать как фронтовик и ветеран труда.

– Не пойму, – глухо сказал Никита Иваныч и опустил голову. – Никогда не пойму.

– Я объясню, – начальственным тоном проговорил Кулешов. – Ваши торфа нужны для электростанции. Это топливо, а значит, и энергия! Ты знаешь, что сейчас везде энергетический кризис? Сейчас на энергии вся промышленность держится!.. А у вас здесь целый склад топлива: грузи и вези.

– Не склад вовсе, а болото, – отрезал Никита Иваныч. – Все равно не понимаю. Вы торф свезете – останется яма. Зверье уйдет, журавли улетят. А если из-за торфа хотят такое болото разорить, то я ни тебя, ни государство тогда не понимаю. Журавлей у нас совсем не останется! Понял? Выйдешь к яме, посмотришь – фють, одни лягушки плавают… Дак ведь еще время придет – лягушек перебьют и продадут в Китай. Они, говорят, питаются ими. А раньше, знаешь, сколь у нас журавлей этих было? По осени на крыло поднимутся да как закричат – душа от тоски разрывается. Тоска-то какая! Мягкая, тихая… От нее еще сильней человеку жить хочется. Помню, через Большой Хинган шли – а по осени дело было, – гляжу – черныши косяком идут! Устал как собака, спал на ходу, а тут как увидел – и отошел. Вдруг, думаю, наши журавли, с нашего болота? С моей родины летят? И так, знаешь, хорошо мне стало, так спокойно, будто письмо из дому получил. И японцев этих руками бы подушил, зубами бы загрыз!.. А из-за чего? Из-за птички вроде!.. Ты-то их хоть раз видал? Слушал?.. А про электричество мне талдычишь! Да в гробу я видал твое электричество!

– Вон ты как, – протянул Кулешов, и пятна с его груди переползли на лицо. – Тебе на государственные заботы наплевать?

– А ты на меня не ори! – огрызнулся Никита Иваныч. – Я в сторожа к тебе еще не нанялся и не наймусь. Ты бы башкой своей подумал, что творишь. Ты же вон какой вред делаешь!

– Ребяты-ты-ты! – пропела Катерина из огорода. – Ме-довушка-то у вас не кончилась? А то еще принесу…

– Иди ты!.. – выругался Никита Иваныч. – Чего ты нас пасешь? Паримся мы!

– Вот и ладно, вот и ладно, – закудахтала старуха. – Я за грибочками в погребок мырну да за сметанкой. После баньки солененькое как раз будет!

Кулешов вдруг улыбнулся и пристально посмотрел на старика.

– Как ни крути, отец, а сегодня государству нужен торф и электричество, – сказал он голосом судьи. – И мы с тобой тут ничего не решаем.

– А журавли, выходит, сегодня не нужны? – возмутился старик. – И коли не нужны, так давай их бей, хлещи к чертовой матери! Где-то за тебя решили, дурака, прислали, а ты, как мерин в телеге, – вези да не оглядывайся, иначе бича получишь.

– За что ты меня так, отец? – неожиданно виновато проговорил Кулешов. – Я на работе, у меня государственное задание. В конце концов, есть же предел… Целый день таскают меня как мальчишку. Днем механизаторы за глотку берут – трактора не заводятся, вечером ты насел… А тут еще журналиста черт принес…

Никита Иваныч вскинул голову и посмотрел на гостя с удивлением.

– Ну что так смотришь? – мирно и устало спросил Кулешов. – Это мне удивляться надо: ох и шустрый же ты, Никита Иваныч. И когда только успел радио на меня натравить?.. Я в твои годы так не смогу, да и, пожалуй, не доживу до твоих лет.

Старик еще раз изумился про себя: «Ну, кто-то дает! Ну, молодец! Я, дурак, жалобы пишу!..»

– Ладно уж, признавайся, – вздохнул гость. – Я тебе много простил и журналиста прощу… Жалко, из-за него в баню опоздал.

– Я не скрываю! – рубанул Никита Иваныч. – Я натравил! Погоди, еще мою жалобу в Москве разберут. И попрут тебя отсюда как миленького!

– Со всех сторон обложил, – задумчиво улыбнулся Кулешов. – Да только не боюсь я тебя, Никита Иваныч. От твоих жалоб и журналистов урона нет. Вот какая скотина с тракторами мне пакость подстроила? Не дам торфа – вот уж точно попрут…

Несколько минут они сидели молча, отвернувшись друг от друга. Дед Аникеев лихорадочно соображал: кто? Пухов? Видякин?.. Пока дома отсиживался, кто-то из них не дремал и вон сколько успел сделать! Надо сегодня же разузнать точно и пойти помириться. Только б не узнали, что он Кулешова в бане парил и медовухой угощал…

Хлопнула западней погреба Катерина и зашуршала чувяками по картофельной ботве, направляясь в избу. Потом запела Ирина, отчего Кулешов насторожился и облегченно вздохнул. Никита Иваныч вспомнил, что собирался еще спросить Кулешова про дочь: что это за ухажерство непонятное? И к чему оно приведет? Однако только глянул на гостя и отвернулся. С болотом все было ясно, а тут пойди разберись, что к чему? Нагородишь еще чего-нибудь – Ирина обидится… Хотя именно здесь Никита Иваныч имел полное право взять Кулешова за грудки и спросить, как отцу полагается. Кто его знает, вдруг он не мужик, а кобель настоящий, которые по таким экспедициям ездят? Раз-зорит Ирину, как болото зорит, и поминай как звали…

– Ну что, отец, второй круг сделаем? – спросил Кулешов. – Парок еще есть… Только ты в этот раз крапивки в веник побольше завяжи. Мне так понравилось с крапивой! Жалею, раньше не знал.

Никита Иваныч вздрогнул, выпрямился, да так и замер. Когда гость скрылся в бане, он нехотя встал и, прикрывая руками свой стыд, полез в картошку искать заброшенный веник…

10

После бани гость долго не рассиживался, однако Никите Иванычу не терпелось скорее спровадить его, и он, хитря, ерзал за столом, постанывал и жаловался, дескать, упарился и не мешало бы отдохнуть. Кулешов, пошушукавшись с Ириной, тоже порывался уйти, но и того, и другого удерживала Катерина.

– Откушайте вот пирога, – угощала она. – Если желаете – рыбный, желаете – с капустой. Или щец подлить? Хозяин у нас плохо ест последнее время, а вы кушайте, кушайте! На него не смотрите. Вы парень молодой, сила нужна. Медок доставайте, маслице – не стесняйтесь. Старик, ты давай-ка поешь. А то гость-то наш, на тебя глядючи, не смеет.

И Никита Иваныч маялся за столом не хуже, чем в бане. Напарился из-за Кулешова до полусмерти, теперь еще и ешь из-за него через силу. Но делать нечего: какой бы гость ни был, а по обычаю уважать надо, и дед Аникеев терпеливо жевал пироги, заедая их щами. А гость, надо сказать, особенно и не стеснялся. Молотил все, что подставляли, и еще успевал подмигивать молчаливой Ирине. Никите Иванычу даже показалось, что он был не прочь остаться за столом и подольше, но Ирина поторапливала его взглядами.

Наконец Кулешов стал прощаться и, пошептавшись с Ириной, попятился к выходу.

– Мало посидели, – вздыхала Катерина. – Да вы теперь-то заходите, не стесняйтесь.

– Спасибо, мамаша, – кланялся гость. – Всегда рад, но работа с утра до ночи, а мы люди подневольные.

– Да уж знамо дело! – чему-то радовалась старуха. – Все одно заходите, не забывайте.

Едва за ним закрылась дверь, Ирина взяла материн платок, посмотрелась в зеркало над столом и ушла. Никита Иваныч проводил ее недовольным взглядом и тоже начал собираться.

– А ты-то, старый, куда? – осторожно спросила Катерина. – Уж ночь на дворе.

– Ты б лучше за дочкой караулила, – проворчал он. – Меня нечего сторожить.

– Ихнее дело молодое, – пропела старуха. – Пускай гуляют.

– Молодое… – ворчал Никита Иваныч. – Им уж за тридцать обоим. Знаю я, как в таких-то годах гуляют… Вот спроворят тебе сураза – будешь нянчиться.

– Ладно уж тебе, – засмеялась Катерина. – Парень он ладный, и, видно, человек хороший, работящий…

– «Работящий», – передразнил старик и хлопнул дверью. – Волк тоже не лодырь, да какой с волка толк?

В избе напротив горели лампочки от аккумуляторов, и сквозь окна видно было полуголых мелиораторов, которые тоже вытопили заброшенную соседскую баню и теперь, сидя за столом, что-то пили и о чем-то громко разговаривали. Обычное их веселье резко спало, и разговор, похоже, был крутой, до ругани.

«Так вам и надо! – злорадно подумал Завхоз. – Но кто же им такую штуку подстроил?»

Этот вопрос не давал ему покоя. Если отмести Ивана Видякина – а причина для этого есть: не только сам осушителям продался, но и жену свою заложил, – тогда кто «натравил» журналиста из газеты? Просвещенный Видякин запросто мог поехать в область, найти кого нужно, рассказать как надо, и дело сделано. Да какой же резон Видякину?.. Пухов, конечно, напакостить мелиораторам мог. Последнее время трусоватый стал и хитрит заметно. Бульдозера на болото не пускать – у него ружье не открывается, когда кричать – голос пропадает. В газету, в область он не поедет: там наверняка помнят еще, как он дебошира к расстрелу присудил, а значит, из доверия вышел. Но что такое мог сделать Пухов, если такая банда матерых трактористов два дня бьется и понять не может?

Никита Иваныч тихо подошел к избе Пухова. Замка на двери не было, а в окошке брезжил свет керосинки. Значит, дело сделал и появился. В избу на всякий случай (вдруг Пухов ни при чем, тогда и мириться с ним нечего) Аникеев заходить не стал, постучал в калитку, а затем в окно.

– Я протез уже снял, заходи, кто там? – отозвался Пухов.

Пришлось войти. Хозяин сидел возле стола, на котором были разложены инструменты, и ковырялся в ружье. При виде Завхоза он вскинул голову и глянул чуть свысока.

«Он!» – решил Никита Иваныч, и на душе потеплело. Однако Пухов молчал и даже не поздоровался. «Хитрый, собака! – восхищенно подумал дед Аникеев. – Виду не подает… Но молодец! Надо мириться…»

– Ходил куда, что ли? – издалека начал Завхоз. – Гляжу – все замок на двери…

– Ответ перед тобой держать я не обязанный, – гордо сказал Пухов и склонился к ружью. – Мое дело – ходил, не ходил…

– Да вроде обчее у нас дело. Болото одно…

Из штанины старика торчала красная, в черных коростах и мозолях, культя. Видно, ходил много, натрудил – притронуться больно.

– На охоту будто раненько еще. – Аникеев кивнул на ружье и улыбнулся. – Может, с устатку-то ко мне в баню сходишь? Пару хватит…

– Своя баня есть, – хмыкнул старик. – Обойдемся.

«Ну все! – ахнул Никита Иваныч. – Узнал, что Кулешов парился у меня, и теперь таится… Как бы я ему не проболтался. Попробуй помирись с ним… Я же, выходит, хуже иуды… Вот так попал я…»

– Слыхал такое слово – конпромисс? – вдруг спросил Пухов.

– Вроде слыхал, – подтвердил Завхоз, лихорадочно соображая, где слыхал и что это такое.

– Ты что же, конпромисс со мной хочешь? Для этого пожаловал? – Пухов отложил ружье, чуть не сшибив стекло керосинки. Свет в избе мигнул, и лохматые тени качнулись на стенах.

– Я хотел спросить, чего трактора на болоте не гудят? – убито проронил Никита Иваныч.

– А что им теперь гудеть? Все, отгудели. – Пухов дотронулся до своей культи и отдернул руку, болезненно сморщившись. – И конпромиссов не будет. Иди пиши свои жалобы…

Сказано было решительно и звучало так: мол, убирайся отсюда, видеть тебя не желаю. Никита Иваныч взялся за скобку, но не утерпел:

– Что ты там подстроил-то? Скажи уж, не бойся.

– Скоро узнаешь, – отмахнулся Пухов, берясь за ружье. – Все скоро узнаете, можно Пухова напугать или нет…

– Я вгорячах тогда, – проронил Завхоз. – За сердце взяло.

– У тебя одного сердце – у всех камни лежат, – огрызнулся старик, копаясь отверткой в замке ружья.

– Ты уж меня это… прости, – безнадежно сказал Никита Иваныч, открывая дверь. – По-соседски-то что зло держать?

Пухов не ответил…

Оказавшись на улице, дед Аникеев закурил и поплелся к дому. Фонарей в Алейке, конечно же, не было, и ходить впотьмах следовало осторожно. Большую часть домов разобрали и вывезли, оставив на улице нагромождение гнилых бревен, исковерканных заборов и множество досок с торчащими ржавыми гвоздями. Там и сям зияли ямы подполов, обвалившихся погребов и колодцев. Среди этого разгрома была узкая проезжая часть, тоже засыпанная изжеванным гусеницами деревом и прочим мусором, который белел в темноте и тем самым указывал путь. Думалось Никите Иванычу тяжело – представить страшно, сколько врагов сумел нажить с этим болотом, – а потому он шагал механически, зная, что дорожка обязательно приведет его к дому. Иногда он останавливался и долго стоял, озираясь и слушая мерный стук крови в ушах: ни одного другого звука не было в тот час над Алейкой. Даже ночные птицы молчали – небо бесшумно заволакивало тучей, и гасли остатки Млечного Пути. И даже Иван Видякин не стучал, видно, почуял, что дело пахнет дождем, и угомонился. «А мужик-то он – ничего, – размышлял Никита Иваныч, прибавляя шагу. – Только зачем так-то, по-воровски, за журналистом ездить? Взял бы и сказал: так, мол, и так, я против, чтобы болото нарушали, а потому еду жаловаться в газету. Или лучше меня б позвал, Пухова… Сошлись бы втроем, пошли куда следует и вытурили этого начальника вместе с бандой… Все чего-то боимся друг друга, все тайком…»

Он остановился возле какого-то заплота, наполовину развороченного трактором, и прежде чем сообразить, что дальше пути нет, что он попал куда-то не в ту сторону, вдруг подумал: «Не-ет, Иван – мужик хитрый. И там и там выгоду ищет. Кругом чистеньким хочет быть». Он осмотрелся, но, кроме тьмы кругом да еле различимого шевеления в небе, ничего не увидел. Под ногами шелестела трава, попадались какие-то бревна, жерди, нагромождения из досок. А тут еще пропал под рукой заплот, и Никита Иваныч очутился совсем уж в непонятном месте. Показалось, будто впереди замаячило какое-то строение, однако через несколько шагов он уткнулся в забор из горбыля, попробовал идти вдоль него и снова оказался у заплота. Выругавшись про себя, он перелез через него и двинулся прямо. Как назло, хоть бы один огонек на всю Алейку! Трава под ногами все росла, росла и уже стала доставать пояса. Он сорвал горсть ее макушек, понюхал – полынь. Постарался вспомнить, где в поселке она растет, и тут же отмахнулся: считай, все брошенные огороды и дворы ею затянуло.

Минут через пять он встал. Дальше идти толку нет, видно, вдоль огородов пошел. Развернулся назад и усмехнулся: расскажи кому-нибудь, как в деревне своей блудил, – не поверят, скажут, спьяну можно и в избе заблудиться. Но ведь трезвый, а та банная медовуха давно вылетела. Назад по густой горькой траве почему-то он шел очень долго. И уже не попадались ни заборы, ни завалы бревен. Под ногами только жесткая полынь, а впереди тьма – вытянутой руки не видать.

И вдруг ему стало страшно…

Потому что, знал он, нет таких огромных пустырей в Алейке. Куда ни пойди – обязательно упрешься в улицу, в лес, в реку. Или где-то будет гореть огонек, или залает собака, закричит петух, взмыкнет корова. Кругом же было пусто. Темно, тихо и пусто. Только беззвучно шевелилось черное небо…

Он побежал, раздирая густые травы. Еще год назад паханная земля почему-то гремела как бетон и отбивала подошвы. Он взмахивал руками, чтобы не упасть, хватался за траву и неожиданно ощутил, что трава уже не пахнет, что она сухая и рассыпается в пальцах, как льняная костра. Он не помнил, сколько времени бежал, и уже не искал ориентиров. В мозгу стучала единственная мысль-желание: скорее! Скорее вырваться из этого бесконечного пустыря хотя бы к тому же заплоту или поваленному плетню. А там будет легче найти что-нибудь живое. Теперь земля под ногами казалась скользкой – то ли отполированной, то ли оплавленной, и, удерживая равновесие, Никита Иваныч схватился за траву, но в руках почему-то оказалась свитая в спирали ржавая проволока. Он хотел перескочить ее, однако запутался и грузно свалился в какую-то яму. Последнее, что мелькнуло перед его глазами, был накренившийся телеграфный столб, очень похожий на крест…

«Что это, война? – думал он, лежа на спине и глядя на столб с обрывками проводов. – Но почему так тихо? Почему так темно?» Он тяжело перевалился на бок и встал. Под ногами хрустнуло битое стекло, громыхнуло железо. Стенки ямы были гладкими, словно обожженный горшок. Упираясь коленями и локтями, Никита Иваныч выбрался наружу и пошел, широко расставляя ноги. Он запинался о гнутые ржавые рельсы, стукался грудью о какие-то железные бесформенные груды – то ли исковерканные машины, то ли перевернутые вагоны, – падал и, не ощущая боли, брел дальше. Иногда его ноги попадали во что-то мягкое, похожее на вату или пепел, иногда ступни выворачивало на битом кирпиче или туго-натуго спутывало проволокой. Потом он вспомнил, что надо кричать. Остался же кто-нибудь живой в этом мире!

– Лю-юди-и! – хрипло выкрикнул он, и протяжное эхо закувыркалось между небом и землей.

Ответа он не дождался, но вдруг увидел впереди очертания огромного многоэтажного дома, конусом уходящего в небо. Где-то вверху светилось единственное окошко, свет был неяркий, колышущийся, словно от лучины. Уже не удивляясь и не ощущая страха, Никита Иваныч шагнул прямо на этот диковинный дом, но в этот миг в черном небе вспыхнула ослепительная вспышка. Никита Иваныч увидел блестящую землю, на которой плясали косые синие тени от исковерканного железа, от разбитых домов и накренившихся столбов. Он успел заметить и свою тень, вытянувшуюся до горизонта. И еще он увидел, как в одну секунду рухнул, превратившись в пыль, многоэтажный дом и только огонек лучины, птицей выпорхнув из окошка, мягко опустился на землю.

Никита Иваныч зажмурился, но яркое пятно вспышки стояло перед глазами. Он поморгал, сдавливая веки пальцами, – не помогло. Тогда он сел на землю, боясь потерять место, где остановился огонек, и долго сидел, всматриваясь во тьму. Наконец светлый круг в глазах медленно потускнел, и он снова увидел впереди трепещущее пламя. Стараясь теперь не моргать, Никита Иваныч осторожно двинулся на огонек. Он шел на ощупь, выставив руки вперед и мягко ставя ногу, словно подкрадывался к птице. А лучина все разгоралась, разгоралась и скоро превратилась в небольшой костер, самый обыкновенный костер, над которым полоскался дым и роились искры.

– Кто там? Папа? – услышал он голос дочери. – Господи! Я же говорю – кто-то кричал!

Никита Иваныч опустился на колени и ощутил под руками мягкую траву-ползунок, которая растет везде, даже там, где жгут костры, много ездят и ходят.

– Папа, зачем ты пришел? Тебе опять не спится?

Кулешов сидел у огня, сложив по-турецки ноги, и тихо перебирал струны гитары. Какая-то струна дребезжала, и он, прислушиваясь, ловил ее пальцем и не мог поймать.

– И что с тобой? Весь ободранный, грязный… Что случилось? Где ты был? Опять на болоте?

Звякнула отложенная гитара, Кулешов встал, прошелся, разминая затекшие ноги.

– Ирина, успокойся. Мы с тобой были под бдительным оком, – сказал он. – Родительский глаз, так сказать, на всякий пожарный…

– Володя!

– И вообще, – продолжал Кулешов, подбоченясь и озираясь по сторонам, – у меня с первого дня в Алейке такое ощущение, будто кто-то невидимый за мной наблюдает. Ты чувствуешь – вон оттуда на нас кто-то еще смотрит. Пристальный такой взгляд, даже какой-то нечеловеческий. А ну – кыш отсюда! Пошел!

Он поднял камень и с силой запустил его во тьму. Камень ударился обо что-то мягкое, словно о коровий бок, и в тот же миг из темноты донесся приглушенный шорох.

– Что я говорил? – рассмеялся Кулешов. – Обложили со всех сторон!

– Володя, перестань. Давай отца домой уведем. С ним, кажется, плохо…

Ирина взяла его под руку. Никита Иваныч послушно встал.

– Что – перестань, Ира? – недовольно спросил Кулешов. – Я, конечно, понимаю: родительские чувства, забота и все прочее… Но по-моему, мы не дети и шпионить за нами вовсе не обязательно. – Он приблизился к Никите Иванычу. – Отец, я взрослый и самостоятельный человек. В трезвом уме и здравом рассудке говорю тебе: у меня к твоей дочери самые серьезные намерения.

Никита Иваныч слышал его, но смысл сказанного не доходил. Он смотрел Кулешову в лицо, улыбался и думал как раз о том, о чем ему говорили. Он не был физиономистом и тонким психологом, но ему казалось, что парень с таким добрым и решительным лицом не может быть плохим человеком. Он уже отошел немного от полубредового состояния, в котором плутал по ночной Алейке, и теперь, вспоминая этот привидевшийся кошмар, не мог думать о людях иначе как хорошо.

– Скорее, папа, сейчас дождь пойдет! – торопила Ирина. – А я так грозы боюсь. Скорее!

– Так-то, отец! – Кулешов, прихватив гитару, взял Никиту Иваныча под другую руку, добавил примирительно: – Мы уж как-нибудь сами, ладно? Не заблудимся, поди, в трех соснах-то?

Ведомый под руки Никита Иваныч прошел несколько шагов и вдруг остановился.

– Дочка, а где мы? Ну, это… в каком месте? Что-то я места не узнаю…

– Ого! – рассмеялся Кулешов, крепче сжимая руку. – Ты с кем еще вдарить успел, отец? Вот отчего у тебя бессонница…

– Ты не болтай! – оборвал его Никита Иваныч. – Постареешь – узнаешь отчего.

– Здесь же станция была, – пояснила Ирина. – Вон еще вагоны валяются. А дальше там – старый кирзавод…

– Ладно, чего вы за меня уцепились? – Никита Иваныч высвободил руки. – Сами ходить умеете…

В это мгновение над темным горизонтом полыхнула белая вспышка, и длинные тени расчертили землю. Никита Иваныч инстинктивно обхватил головы Ирины и Кулешова, прижал к себе… В воздухе пахло полынью и озоном.


А наутро, разбрызгивая грязь и лужи, в Алейку влетел сельсоветский «газик». Никита Иваныч только что заснул, потому что сверкало всю ночь, хотя гроза была далекая и гром так ни разу и не ударил. Машина промчалась через весь поселок и остановилась у ворот Аникеевых.

– Хозяюшка! – позвал председатель. – Никита Иваныч требуется. Дома он?

Катерина сделала знак, мол, тише, и подошла к воротам.

– Дома, да токо задремал. Всю ноченьку маялся…

– А что так? Не заболел ли?

– Не знаю, как и сказать. – Катерина оглянулась на избу. – Неспокойный какой-то стал. А нынче-то еще сверкало всю ноченьку… По какому делу-то к Никите Иванычу?

– Письмо ему пришло, – сообщил председатель и расстегнул полевую сумку. – Аж из Москвы, правительственное!

– Ой! – Катерина схватилась за ворота. – Не шутите ли?

– Какие шутки? – серьезно сказал председатель. – Вчера спецсвязью доставили, велели вручить под роспись.

– Так я разбужу! – спохватилась Катерина.

– Погоди… – замялся он. – Катерина…

– Васильевна.

– Он пускай спит, Катерина Васильевна, я подожду, – сказал председатель и застегнул сумку. – Сам проснется – тогда…

– Может, пока чайку? – захлопотала Катерина. – Я еще не варила, нынче поздно встали, все сверкало, сверкало…

Она провела гостя в летнюю кухню и усадила за стол. За столом председатель вдруг стал робеть, стесняться, видно было, что голодный, что уехал из дому не завтракамши, однако выпил стакан чаю с медом, а от другого отказался. И разговор поначалу никак не клеился, пока председатель не вспомнил о мелиораторах.

– Эти… где тут остановились? – спросил он.

Катерина поняла.

– Здесь, насупротив нас и остановились, – вздохнула она.

– Что, шалят, поди? – забеспокоился председатель.

– Они ж круглый день на болоте, некогда шалить. И начальник строго держит.

– Если хулиганить будут, сразу ко мне, не стесняйтесь, – предупредил председатель.

– Коли бумага из правительства пришла, теперь уберут их-то, – сказала Катерина с каким-то сожалением. – Раз в Москве про журавлей узнали – уберут… Сам-то ты не знаешь, что там писано?

– То-то и оно, – вздохнул председатель. – Вскрывать нельзя. Но я так прикинул: если бы на вашем болоте заповедник делали, то и нам бумага пришла. А нам бумаги нету. Я вчера уж в область звонил – тоже нету.

– Я ему, дураку, сколь раз говорила – зачем пишешь? Токо людей баламутишь. Он же в толк-то не берет… Из ума выживаем, что ли, на старости лет? Ну пускай я, может, неладно говорю, так и Иван же Видякин сказывал – никого не слушает. Может, ты ему совет дашь, а? – зашептала старуха, оглядываясь на дверь. – Так и так, скажи, власти-то видней, что с болотом делать. А он власть послушает. Токо строго с ним не разговаривай – мягко, как с товарищем. И упаси Бог, не поминай ему, что торфа-то эти нынче дороже журавлей. Он от этого аж бешеный делается.

– Надо сначала узнать, что в письме написано, Екатерина Васильевна, – тоже шепотом сказал председатель, – тогда и говорить. Так я ему скажу, а в письме что-нибудь наоборот…

С чердака донеслось приглушенное пение – проснулась Ирина. Песня была протяжная, грустная – слов не разобрать, но что-то из русских свадебных. Катерина облегченно вздохнула.

– Кто это? – спросил председатель.

– А дочка моя, – заулыбалась Катерина. – На лето приезжает…

– Ага, знаю, знаю, – закивал председатель. – Она у вас в городе живет, кажется, художником работает? Слышал…

Председатель был человек молодой, но уже догадливый, сообразительный и неплохо разбирался в отношениях людей.


Тем временем Никита Иваныч спал в горнице и ему снился Хозяин. Он был точно такой, как у Ирины на полотне, и только что-то жевал, по-коровьи двигая челюстями. Будто Никита Иваныч шел по болоту и вдруг чуть не столкнулся с ним. И чтобы не спугнуть диковинную зверюгу, он даже отполз назад и спрятался за кочку. «Вот и свиделись, – думал он, не ощущая ни страха, ни робости. – Значит, мне теперь удача будет во всем. Ишь ты какой, стоишь! И чего тебя люди пугаются?»

И только он так подумал, как откуда-то взялся Кулешов с уздечкой в руках. Хозяин недовольно мотнул головой, будто мерин, уклоняясь от узды, оскалил острые зубы.

– Тпру-у, стерва! – крикнул начальник. – Я те огрызнусь!

Он напялил узду на голову Хозяина и даже удила вставил ему в рот. Хозяин покорно побряцал ими и склонил голову.

– Ты что, охальник, делаешь! – заорал ему Никита Иваныч. – Ты что творишь, вредитель проклятый! Это что тебе, мерин, что ли?!

– А мне плевать! – сказал Кулешов и матюгнулся. – С тракторами мне напакостили – на нем теперь работать буду!

Тут же откуда-то появился плуг, правда, маленький, конский, и Кулешов, поругиваясь, как похмельный возчик на конюшне, стал надевать на Хозяина хомут, цеплять постромки и вожжи. Тот стоял, низко склоня головку и брякая удилами. Никита Иваныч выскочил из укрытия и побежал к Кулешову. Но за несколько метров от него вдруг наткнулся на что-то невидимое и прочное, будто на стеклянную стенку. И что интересно – рука проходила, а он сам – нет. Никита Иваныч попробовал толкнуть: плечом, затем грудью – стенка не поддавалась. Потом он стал бить ее ногами, бегал вдоль нее, стараясь отыскать дверь или дыру, просунув одну руку, пытался просунуть в эту же щель и другую – все бесполезно.

А между тем Кулешов запряг Хозяина в плуг и начал пахать болото. Плуг хоть и был маленький, но выворачивал торф как бульдозер. Пахота шла быстро, Хозяин совсем по-лошадиному напрягал и гнул шею, когда лемех брал глубоко; Кулешов понукивал, посвистывал и иногда, бросая ручку плуга, вытирал подолом рубахи лицо. «Вот сволочь! – бесился за стеной Никита Иваныч. – Что он делает! Что делает, а?!» И здесь, на этой странной пашне появилась Ирина с этюдником в руках. Она деловито раскрыла свой ящик, но рисовать не стала, а повесив его на шею как лукошко, начала доставать горстями зерно и разбрасывать его по торфу. Никита Иваныч сначала изумился, но потом закричал:

– Дура! Ну кто же здесь сеет? Что здесь вырастет-то, подумай!

Ирина с Кулешовым даже не оглянулись на крик, видно, стена звука не пропускала. Кулешов пахал, Ирина сеяла…

Никита Иваныч постучался еще немного и отошел. «И чего я стучусь? – неожиданно спокойно подумал он, наблюдая за пахарем. – Это ведь на болоте заповедник открыли! Потому стенкой и обнесли, чтоб никто не совался. А хитро придумали, черти! От хитро!» К тому же Ирина запела, и Никита Иваныч совсем успокоился.

Он и проснулся в том блаженном состоянии. Несколько минут лежал, глядя на солнечные пятна в горнице, и слушал, как поет Ирина. Затем не спеша выбрался из-под одеяла и пошел в сенцы попить воды. Сквозь сеночное окошко проглядывался сельсоветский «газик»…

Его словно ошпарили. Он выскочил на крыльцо.

– Что? Кто приехал?!

В летней кухне завозились, выглянула Катерина, за ней – председатель сельсовета. Никита Иваныч сбежал с крыльца и, чавкая по грязи босыми ногами, подошел к председателю. Тот поздоровался за руку и вынул из сумки пакет.

– Правительственное, из Москвы.

Никита Иваныч жадно хватанул воздуха, грудь расперло, почудилось, рубаха затрещала под мышками.

– Правительственное и должно, – однако спокойно произнес он. – Такие дела в конюховке не решают.

Он принял конверт, придирчиво осмотрел, подавляя желание тут же разорвать его и глянуть, что внутри. На конверте краснели пять сургучных печатей с четкими гербами – ну-ка попробуй кто чужой вскрой! Даже председателю не положено! Даже участковому! Только адресату, Аникееву Никите Иванычу.

Никита Иваныч, стараясь не задеть печатей, вскрыл конверт и вынул сложенный вдвое крепкий глянцевый лист. Сразу видно – бумага государственная. Красный герб, красиво тисненные буквы, размашисто-сильные подписи…

Попятившись, он наугад примостился на чурке у забора и стал читать.

«Уважаемый товарищ Аникеев! – Он сглотнул пересохшим горлом. – Мы подробно ознакомились с содержанием Вашего письма и горячо благодарим Вас за настоящую заботу об охране нашей природы. Сообщаем Вам, что черные журавли действительно селятся и живут только на Алейском болоте. Нигде больше на территории СССР их появление не зарегистрировано. А также уведомляем, что этот редчайший у нас вид птиц занесен в Красную книгу. Летом с. г. на Алейском болоте начаты работы по его сохранению и обводнению, с целью расширения мест гнездовий, улучшения среды обитания и увеличения поголовья черного журавля. Только в этом году на строительстве ирригационной системы будет освоено 300 тыс. рублей.

С уважением…»

– Триста тыщ, – вслух повторил Никита Иваныч, осознавая, что ничего в письме не понял, вернее, не мог сопоставить с действительностью, а отсюда и смысл прочитанного не доходил. Катерина стояла, зажав ладошкой рот, председатель сосредоточенно кусал внутреннюю часть губы, – оба смотрели настороженно.

– Давай-ка вслух, – приказал дед Аникеев и подал письмо председателю. Тот осторожно, будто птицу, взял правительственную бумагу, однако прежде, чем прочитать вслух, молниеносно пробежал ее глазами. Никита Иваныч ревниво выслушал чтение и снова ничего не понял.

– Ну что, поздравляю, Никита Иваныч! – громко сказал председатель и заулыбался. – Как говорят, капля камень точит.

– Все ли ладно? – спросила Катерина, глядя на мужчин.

– Успокойся, Катерина Васильевна! – Председатель пожал вялую руку старика, потом – старухи и направился к воротам. – Лучше не бывает!

Катерина бросилась провожать.

– И угостить-то было нечем, вы уж извиняйте, – певуче заговорила она. – Не обессудьте, коли что не так…

– Катерина Васильевна!

За калиткой она догнала председателя и зашептала чуть не в самое ухо:

– А говорить-то теперь не станешь с ним?

– Теперь нужды нет! – громко сказал председатель и потряс кулаком. – Теперь мы за болото и журавлей драться будем!

Оставшись один, Никита Иваныч еще раз прочитал письмо. Лоб вспотел, потекло между лопаток, и взяла одышка. Глаза приковались к строчке, где говорилось про обводнение.

Катерина вернулась во двор и, застав старика в таком положении, всплеснула руками.

– Господи! Теперь-то что как истукану сидеть? Получил бумагу-то!

– Напутали, – простонал, ужасаясь, Никита Иваныч. – Это же подумать надо: в Москве – и напутали! Не разобрались как следует, поторопились и – на тебе…

Но здесь же он вскочил, хлопнул себя по ляжкам и длинно выругался. Не в Москве напутали! Ни за что не могут там напутать! Вот же черным по белому писано. Да как он мог только подумать!.. Кулешов – вот кто все переиначил. Он, вредитель окаянный! Его послали обводнять, доброе дело делать, эту самую ирригационную систему строить, а он же осушать взялся!

– От балбесина! – воскликнул Никита Иваныч, устремляясь в избу и хватая одежду. – Только и может, что в бане париться да за Ириной ухлестывать. Ну я те счас да-ам! Я тя попа-арю! Такую баню устрою! Навек запомнишь!

Старуха говорила что-то ему, махала руками, вроде задержать пыталась – он уже ничего не видел и не слышал. Наскоро одевшись, дед Аникеев схватил велосипед и выехал на улицу.

Ох как мчался Никита Иваныч! Только волосы и штаны развевались да рубаха на спине отдувалась пузырем. Мелькали разрушенные алейские дома, куры, чьи-то старухи и деревья. Велосипед опасно юзил по грязи, вспарывал лывы и трясся на сучьях, норовя сбросить седока.

– Я те покажу-у! – кричал он на всю тайгу, виляя рулем. – Я те мозги-то разверну!

Сразу за Алейкой откуда-то вывернул аэроплан и ну тягаться с Никитой Иванычем!

– Я т-те покажу! – орал старик аэроплану, и тот скоро отстал.

Дорога к болоту была песчаная, ночной дождь смыл тракторные следы, прибил пыль, и теперь на этой дороге оставался один-единственный след велосипеда. Правда, этот песочек раскис, колеса увязали, и Никита Иваныч постепенно сбавил скорость. Рыжие пауты, видно, только что народившиеся и оттого нахальные, роем вились над головой, а бесшумные слепни, по-предательски залетая в рукава и под рубаху, тупо жалили тело. От медленной и трудной езды мысли Никиты Иваныча потекли ровнее. «Эх, дурень, – думал он, усердно вращая педали, – мужику четвертый десяток стучится, а ума-то нету. Сам бы должен догадаться, что сушить болото – вред один. Ну перепутало его начальство, послало торф черпать, так башка-то ему, балбесу, на что? Нет бы поспорить с начальством, схватиться с ним, а он – обрадовался, прикатил: у меня государственный план! У меня задание!.. Интересно знать, кто у него начальник? Сидит, поди, там какой-нибудь свистоплет вроде Богомолова…»

И только Никита Иваныч вспомнил про бывшего директора леспромхоза, как сразу стало ясно, отчего Кулешов такой послушный. Разговор-то, видно, короткий был: вызвали и сказали – стране торф нужен, из Москвы указ пришел – осушить Алейское болото и добывать. Куда денешься? Не поедешь – другого пошлют. Кулешову-то и невдомек, что расстояние от Москвы – ого-го! – и пока указ тот прошел через десяток разных начальников, его и переиначили. В настоящем-то указе про обводнение речь шла, и про птицу, а в том, который до Кулешова дошел, – про журавлей ни слова не осталось. Каждый начальник маленько подправил – и упорхнула птица из бумаги, даже не заметили, где и когда. Потому, выходит, Кулешов вроде и ни при чем. «Чего доброго, влипнет он, дадут ему, – подумал Никита Иваныч. – Начнут виноватого искать, допытываться, кто болото рыл. Начальники-то все по инстанциям сидят, с положениями – отвертятся. А этот лопух на болоте… И пускай! Раз накладут по шеям – потом думать будет!»

Дорога сделала поворот, и Никита Иваныч очутился на краю болота. Трактора стояли, как солдаты в строю, приподняв над землей бурые от торфа лопаты. Прямо от их гусениц начинались две широченные траншеи, отрезавшие угол мари, и вкрест им тянулась третья – не просто траншея, а целый канал, хоть на лодке поезжай. Высокие отвалы торфа уже подсохли на солнце, и ветерок поднимал над ними легкую рыжеватую пыль.

Подле тракторов суетились мелиораторы, звенели ведра и железные бочки, слышался забористый злой мат. Кто-то, громыхая капотом, крутил рукоятку пускача, кто-то заливал в бак солярку, таская ее ведрами и расплескивая на землю, а ненавистный Никите Иванычу Колесов сидел на гусенице бульдозера и задумчиво смотрел на тугую струю топлива, вытекающую из трубки в траншею.

Однако дед Аникеев подошел именно к нему.

– Где начальник?

Колесов обернулся, вытаращил глаза и вдруг заговорил – злорадно и с придыхом:

– Ага… Это ты, рожа кулацкая! Это ты в баки соли насыпал? А? Папаша?.. Это ты напакостил, старый козел?.. Но ты не волнуйся, у нас на зоне не такие штуки делали, я допер! Ну, дедуля? Что, очко играет?

Он схватил Никиту Иваныча за грудки и притянул к себе. Никита Иваныч не ожидал такого обращения и в первый момент чуть растерялся.

– Колесов! – окрикнул его Кулешов, появляясь из-за трактора. – Отпусти старика!

– Ладно, ты!.. – огрызнулся тот, но Никиту Иваныча все-таки отпустил. – Мне плевать, что ты с его дочкой по кустам ходишь! Я ему сейчас морду начищу! Вот гадом буду! Век воли не видать!

Никита Иваныч побледнел и заозирался вокруг. Взгляд остановился на кривоватом тяжелом стяжке. Руки сами нашли его и прочно влипли в дерево. Другие механизаторы, услышав крики, приближались неторопливой и валкой походкой.

– Ты кого защищаешь, начальник? – сипел и орал Колесов, показывая крепкие белые зубы. – Ты вредителей защищаешь! Из-за него мы сколько простояли?.. Мне один хрен! Я под интерес не играю! И с его дочкой не сплю!

– Замолчь! – крикнул Никита Иваныч, вскидывая стяжок. – Ушибу, фашист проклятый!

Колесов в последнее мгновение успел пригнуться и закрыть голову руками. Стяжок ободрал ему пальцы, сомкнутые на макушке, просвистел перед лицами механизаторов – старика от промаха развернуло.

– Отец! – зычно выкрикнул Кулешов и перехватил Никиту Иваныча за руки. – Бросай палку!

Мужики подались вперед, зароптали. Колесов запоздало отскочил в сторону и вытаращил глаза.

– Уйди! – Никита Иваныч вывернулся из рук Кулешова. – И тебя огрею! Утяну – век помнить будешь!

– Чего вы с ним вошкаетесь? – раздался голос бульдозериста по фамилии Путяев. – Хватит! В милицию его! Ишь раздухарился, старикан!

– А ты еще сопливый кричать на меня! – отпарировал Никита Иваныч и плюнул ему в лицо. – Вот теперь утрись!

Путяев вышел и встал перед стариком, подбоченясь.

– Вытирай сам, дедуля.

Никита Иваныч отпихнул его, бросил стяжок и, вытерев руки о штаны, выхватил из кармана бумагу.

– Вы что, гады, делаете на болоте? Вас зачем сюда послали? А?.. Вас послали воду на болото подвести, значит, а вы?.. – Дед Аникеев потряс бумагой. – Во! Видали? Мать вашу… Из самой Москвы! – Он сунул конверт под нос Кулешову. – Читай, дурень твердолобый! Читай, что делать с болотом полагается! Вот она, правда!

Механизаторы переглянулись, ничего не понимая. Голоса стихли. Кулешов развернул письмо и стал читать. А Никита Иваныч, пользуясь замешательством, продолжал:

– Чего головами закрутили? Чего плечами задергали? Ну-ка заводи трактора и ямы свои закапывать. Хозяева нашлись, в бога душу… Чего хочу – то ворочу… Давай-давай, шевелись! Чтоб к вечеру все сровняли как было! А ты, гад ползучий, – он пригнулся и шагнул к Колесову, – еще раз про мою дочь тявкнешь – изуродую, понял? Я те зубы твои белые повышибаю. Я контуженый, с меня спросу не будет!

– Ладно, дед, не спекулируй своими болячками, – проронил бульдозерист Путяев и заглянул через плечо начальника в бумагу.

Никита Иваныч хотел ответить ему, но Кулешов в это время дочитал и свернул письмо. Механизаторы глядели выжидательно.

– Дошло? Дотумкал? – спросил Никита Иваныч, забирая бумагу. – Я тебя раньше предупреждал: невозможно, чтобы из-за торфа болото зорили. Вишь, журавли-то в почетную книгу записаны. – Голос его стал по-отечески мягким и наставительным. – Не у всякой птицы, поди, такая заслуга…

– В Красную книгу, – задумчиво поправил Кулешов. – Придется ехать в город…

– Поезжай, – благословил Никита Иваныч. – Еще не поздно. А своим мужикам прикажи, чтоб канавы заровняли и не трещали тут больше, пока птица на крыло не встанет. И так, видно, пораспугали с гнезд…

– Ошибка какая-то. – Кулешов дернул плечами. – Разобраться надо… Ты, отец, дай мне письмо…

– Не дам! – отрезал Никита Иваныч. – Ты без него разбирайся. Если кто не поверит – пускай приезжает сюда, я дам прочитать. И покрепче там нажимай! Дескать, вы что, слепошарые? На кой черт меня осушать послали?.. Учись без правительственной бумаги верх держать, пригодится. Требуй, чтоб у Москвы просили. Упирай, что журавль – птица важная для государства, понял?

– Ладно, – раздумывая, проговорил Кулешов. – Обойдусь… Черт, сегодня как назло – воскресенье…

Никита Иваныч притянул Кулешова к себе, спросил тихо, чтобы никто не слышал:

– Я-то думал, ты парень – оторви и брось, а ты сробел как кутенок?

– Что? – не понял Кулешов.

– На твоих глазах про Ирину и про тебя такое говорят, а ты хоть бы дрогнул, хоть бы раз этому… – Никита Иваныч кивнул на Колесова. – Съездил бы, что ли.

– Я на работе, отец, – поморщился Кулешов и, отпрянув от старика, громко распорядился: – Промывайте баки, заправляйтесь и ждите меня. Да глядите, чтобы на ночь кто-нибудь возле техники оставался.

– Ты куда, Федорыч? – спросил Колесов, выступая вперед. – Может, объяснишь коллективу, в чем дело? Мы не пешки, вслепую не хотим ходить. А то пошушукался со стариком и тягу…

– А то зрячие?! – вмешался Никита Иваныч. – Птица над вами которую неделю летает, а вы никак зенки свои не разуете! Заведете тарахтелки и прете, как бараны.

– Ну и шустрый ты, дед! – восхитился, и, видимо, откровенно, молодой парень в кожаной кепке. – То с ружьем бегаешь, то с колом! И бумаженцией трясешь!.. Защитничек природы, Дон Кихот Алейский!.. Послушать, так у тебя одного душа болит за журавлей, все остальные дураки и варвары. Поглядите: он – борец и созидатель, а мы – половцы… Между прочим, я давно знал, что черные журавли в Красной книге, и еще в городе выступал против добычи торфа. Скажи, Путяев, было?

– Было! – с готовностью подтвердил Путяев. – И я с тобой ходил за компанию.

– Нам тогда что сказали, помнишь? – напирал парень в кожаной кепке. – Мы вон как шумели, возмущались…

– Возмущаться все мастера! – отрезал Никита Иваныч. – Иван Видякин тоже возмущается, а сам на вашей кухне отирается. И ты небось орать-то орал, а болото копать приехал!

– И приехал! – подхватил парень. – Ты меня, что ли, кормить будешь? Тебе, дед, можно дубиной размахивать, ты на пенсии.

Кулешов молча и сосредоточенно слушал перепалку, затем повернулся и зашагал к машине.

– Куда же ты, начальничек? – встрепенулся Колесов и устремился следом. – Это тебе не пролезет, объяснись перед народом.

А дальше полушепотом – бу-бу-бу-бу, – Никита Иваныч не слушал, потому что парень в кепке лез в ораторы:

– Конечно, тебе можно партизанить. У тебя заслуги да еще и контуженый. А нас с Путяевым тогда отбрили и – от винта. Дескать, лодыри, бездельники, ваши отцы Магнитку поднимали, а вы паршивое болото осушать ехать боитесь. То есть на психику надавили… Но я не про то хочу сказать. Я хочу спросить: а что толку, дед, от твоей партизанщины?

– Толк у меня в кармане, – невозмутимо сказал Никита Иваныч. – Я до Москвы дошел и своего добился.

– Во-во, ты еще в грудь себя постучи, – вмешался Путяев. – Скажи: мы войну прошли, ветераны, за идею можем постоять. А вы – бараны…

– Кончай трепаться, – сказал парень в кожаной кепке.

– Ну их! Идейные борцы нашлись! То с ружьями бегают, то соли в баки подсыпают. Пять тонн дизтоплива угробили, только и всего.

– Как бы ни приспособились, а на первых порах помогает, и ладно, – отпарировал Никита Иваныч. – А вы зато тычетесь как слепые котята, вместе со своим начальником.

Машина Кулешова взревела и, прыгая на колдобинах, скрылась за поворотом.

– Посмотрим еще, кто слепой был, – лениво, вдруг потеряв интерес к красноречию, сказал парень в кепке и подался к своему трактору.

– Посмотрим! – ответил Никита Иваныч. – Я больше ждал. Теперь немного осталось.

«Ишь ты! Ну и Пухов! Догадался же солярку им посолить, – про себя изумился Никита Иваныч. – Это ведь знать надо, соображать!»

– Посмотрим, – упрямо повторил он и не спеша двинулся краем болота, повиливая велосипедом.

11

Возвратившись из дальних странствий, Пухов целыми днями не выходил из дома. Он сидел возле включенного радиоприемника, как привязанный, и если случалось сбегать во двор по хозяйству или нужде, прибавлял громкости и оставлял дверь открытой. Старенький батарейный приемник «Родина» без устали разговаривал, играл, пел три дня подряд, но однажды так и уснувший под музыку Пухов оставил его включенным и батареи за ночь сели намертво. Пухов покрутил ручки, подергал клеммы на питании и пришел в ужас: может быть, именно в этот момент передавали то, что он так хотел услышать.

Однако не растерявшись, он бросился к Ивану Видякину.

– Иван, выручи, дай приемник!

Видякин прищурился, глянул подозрительно.

– Что-то весело жить стал, дед. Как ни идешь мимо – у тебя песни поют.

– Скушно ж одному, – схитрил Пухов. – А радио в избе – как живой человек.

Ни слова больше не говоря, Иван вынес из дома приемник «Альпинист», тут же поковырялся отверткой в его потрохах, поставил новые батарейки и вручил ожившее радио Пухову. Старик уковылял домой и снова засел как в крепости. С «Альпинистом» было удобно: дал громкости немного и ходи с ним где хочешь. Правда, по-прежнему пилила музыка, говорили не то, что надо было, и Пухов ворчал:

– Опять кантата, в душу ее… Заведут на час, а ты слушай.

И вот наутро следующего дня Пухов включил «Альпинист» и тут же услышал программу передач, вернее, фразу, сказанную диктором на одном дыхании:

– Критический репортаж журналиста Стойлова «Есть ли на болоте хозяин?» слушайте в девять часов двадцать минут.

Пухов глянул на часы – было еще восемь – и неторопливо стал одеваться. Вооружившись клюкой и приемником, позванивая медалями, он вышел из ворот и направился к Аникееву.

– А что, хозяин-то спит еще? – спросил он у Катерины, гнувшейся под коромыслом.

– Нету в этом доме хозяина, – отчего-то сердито отозвалась Катерина. – Одна, как проклятая… Чуть свет схватился и на болото. А как эту бумагу получил, так совсем сдурел.

Катерина поставила ведра на крыльцо, разогнула спину.

– Вот посмотришь на тебя – человек человеком, такого и уважать не грех, – проговорила она грустно. – А этот? Прибежит вечером – ни кожи ни рожи. Одежа за ночь не просыхает… Виданное ли дело: пожилой человек и так себя перед народом держит. А еще уважения к себе требует. Эх…

Пухов прибавил громкости приемнику – играла музыка, которую называли почему-то легкой, – и пошел к Ивану Видякину.

А Катерина села на ступеньку крыльца и заплакала. Ей вдруг стало жаль себя и своего непутевого старика. Есть не просит, пить не просит – отощал уж от болотной канители, нос заострился ровно у покойника. А тут еще Ирина расстройства добавила. Присела рядышком и по-бабьи носом зашвыркала. Чуть-чуть – и заревели бы на пару в голос…

Иван Видякин стоял у верстака во дворе и что-то строгал.

– Здорово живешь! – от калитки сказал Пухов.

– А, приемник принес, – работая фуганком, бросил Иван. – Сломался, что ли?

Пухов еще добавил громкости и повесил «Альпинист» на плетень.

– А надобности больше не имею.

– Ну, тогда выключи, что зря питание переводить.

– Погоди, выключу. Сначала послушаем, – все хитрил Пухов. – Ишь, музыка-то какая славная – кантата называется. И ты, Настасья, послушай. Для женского уха музыка – штука приятная.

Видякин сел на верстак и вдруг уставился на старика так, словно ударить захотел.

– Ты что, Иван?

– Так это ты журналиста привозил? – в упор спросил Видякин.

Скрывать не было смысла. Пухов оттого и боялся лишний раз заходить сюда, чтобы Иван вот так не посмотрел и все бы сразу понял.

– Да-а… – протянул Иван. – Я-то грешил на Никиту Иваныча… Вот это прокрутили вы меня.

– Сейчас критический репортаж будет: «Есть ли у болота хозяин?», – сказал Пухов. – Это про наше болото.

Видякин кряхтел, постанывал, согнувшись на верстаке, словно у него прихватило живот. Настасья как ни в чем не бывало шуровала печку и ворочала ведерные чугуны.

– Завхозу из Москвы бумага положительная пришла, ты на радио прорвался, – с трудом выговаривал Иван. – Вот вы как меня…

Он вдруг схватил фуганок, пристроил заготовку и со свистом хорошего инструмента погнал стружку.

– Значит, вы с Завхозом правы, я – нет? – приговаривал он. – Вы на конях, я – пеший… Значит, можно и в Москве правду найти, и на месте общественность поднять?.. Ловко вы меня, старики. Слышь, Настасья! Ты поняла, нет?

– Я все поняла, – отозвалась Настасья, работая толкушкой в чугуне. – Крепись, Иван.

Иван бросил фуганок и сел на землю, привалившись спиной к верстачной стойке. Не стонал больше, не кряхтел – ослаб в одну минуту, словно из него выпустили воздух.

– Значит, можно… – повторил он.

– А чего нельзя? Можно, – согласился Пухов. – Поднял ведь? Поднял… Этот Стойлов как миленький прилетел. Давай, говорит, в машину и на место происшествия! Во! Место происшествия – болото теперь называется. Они вообще там носились как лихорадочные…

– Так, погоди, – заинтересовался Видякин. – Ну-ка по порядку расскажи.

Музыка играла, вальс – широкий, залихватский, такой, что голова у Пухова немного кружилась. Пухов забрался на верстак и выставил протез.

– Порядок был такой. Приехал я в общество охраны природы, а там председатель – ну, тоже фронтовик и тоже на одной ноге. Только у меня правой нет, а у него – левой. Мы потом с ним пару хромовых сапогов в Военторге купили, на двоих… Я ему все про болото, про журавлей выложил, а он-то уж и до меня знал, но ничего поделать не мог.

– Ну-ну, – торопил Видякин, и глаза его медленно оживали.

– Что – ну-ну? Сели мы с ним, покумекали, – продолжал Пухов. – Он мне бумаги показал, которые по инстанциям посылал. Везде один ответ: если, мол, в Алейке заповедника нет, то торфа эти можно добывать. Не стоять же электростанции… Во. И пошли мы тогда в газету. А там уж какой-то мужик с председателем поговорил, председатель выходит от него – ругается, – айда, говорит, на радио!

– В газете о чем говорили – слышал? – спросил Иван и, пошевелившись, встал.

– Не, я в предбаннике сидел, а они за дверями разговаривали, – отмахнулся Пухов. – А на радио мы как рассказали – там как забегали! Давай звонить туда-сюда. А этот парень, Стойлов, ловкий оказался. Пока канитель шла, он меня в машину – поехали! На место происшествия! Дескать, там разберемся.

– Ты с ним на болоте был?

– Откуда?.. Стойлов меня в Алейке высадил, говорит, идите, дедушка, домой, устали, поди. Я сам с ними поговорю… Только я понял, он за мою безопасность боялся. Я, говорит, раздраконю их в хвост и гриву да уеду, а вам здесь жить. Народ-то там, – Пухов кивнул в сторону болота, – всякий. Что у кого на уме?..

– Настасья, слыхала? – спросил Иван. – Поняла?

– Поняла, Ваня, – сказала Настасья. – Послушаем еще, ты не тушуйся, Ваня…

Музыка заметно пошла на убыль, пошумела где-то вдалеке, побубнила, как запоздалая дворняжка вслед прохожему, и раздался щелчок, после которого, как уже изучил Пухов, обязательно появлялся человеческий голос.


Первые два дня после отъезда Кулешова мелиораторы маялись от безделья и ругали своего начальника. За ними нужен был глаз да глаз, поскольку Колесов не успокаивался и мутил воду. Раза три за это время он заводил свой бульдозер, садился в кабину и кричал:

– Вы как хотите, а я пошел работать!

Некоторые механизаторы, посовещавшись, тоже начинали крутить рукоятки пускачей, и тогда Никита Иваныч, дежуривший на болоте, подходил к мужикам и требовательно заявлял:

– Ребята, за самовольство отвечать придется! Я сейчас фамилии ваши перепишу.

Нехотя, с руганью, но мелиораторы отступались от техники и садились играть в подкидного. Колесов же, погарцевав на своем бульдозере перед шеренгой других, глушил двигатель и чуть не плакал от досады.

– У-у, старик! – сипел он. – Ты мне всю плешь проел…

В середине третьего дня на дороге послышался шум моторов и скоро на кромку болота выехало около десятка огромных грузовиков, доверху забитых каким-то оборудованием. Мелиораторы разом повеселели и кинулись на разгрузку. Автокран поднимал и ставил на землю какие-то тяжелые агрегаты, бухты резиновой ленты, связки железа. Спустя пару часов весь берег был завален, а приехавшие с машинами люди с помощью крана и тракторов стали проворно растаскивать все оборудование по болоту. Напрасно Никита Иваныч высматривал среди них Кулешова – уехал тот и будто в воду канул. Улучив момент, Никита Иваныч подошел к одному из приехавших.

– Что это такое привезли? – спросил он.

– Это, дедушка, брикетировочная машина, – охотно объяснили ему. – Японская, скоростная. Вся на электронике – только кнопки дави!

– Ну?!

– Точно. Года за три это болото может упаковать в брикеты, и если надо – в бумажки завернуть, как конфетки! – Приехавший рассмеялся. – Зато больших денег стоит, золота.

– Жалко, – сказал Никита Иваныч.

– Что жалко-то?

– Машину жалко. Пока возите туда-сюда – пропадет…

Приехавший осмотрел старика.

– А ты, дедушка, сторожем здесь? – спросил он.

– Да… – бросил Никита Иваныч. – Болото от вас сторожу.

И, не дожидаясь больше вопросов, подался вдоль берега.

На следующий день, когда Никита Иваныч приехал на болото, машина уже стояла на рельсах, проложенных возле траншей, и длинный острозубый ее хобот прицеливался к полосе осушенного торфа. Утомленные, видимо, не спавшие всю ночь мужики сидели на ее станине и жадно курили. На берегу, под соснами, тарахтела дизель-электростанция и несколько мощных прожекторов, ослепнув от солнечного света, бесполезно таращили пылающие глазницы.

Никита Иваныч устроился на куче бревен, на которых они с Пуховым стояли заслоном перед тракторами, и едва закурил, как услыхал шум подъезжающей машины. Он хотел глянуть, кого это несет, но в это время высоко над болотом заметил распластанные крылья птиц. Птицы колыхались в мареве, резко меняя высоту, тянулись к солнцу, и от напряжения у Никиты Иваныча заслезились глаза. Рассмотреть толком он не мог, однако ему показалось, что это взрослые журавли поднимают птенцов на крыло. Он вскочил и, приложив ладонь козырьком, постарался разглядеть, кто там летает на самом деле, но глаза заслезились еще больше и птицы пропали. Если бы сейчас компания Кулешова собралась вместе с техникой и убралась с болота, Никита Иваныч удивился бы меньше, а то и вовсе не удивился. Дело в том, что по времени журавлята должны еще сидеть в гнезде с шуршащими, как береста, охвостьями в крыльях заместо перьев и взлета им было ждать целый месяц.

Он вытер глаза и увидел перед собой Кулешова. Тот стоял, широко расставив ноги и протянув широкую ладонь старику.

– Ну-ка, глянь, глянь, кто там летает? У тебя глаза молодые, ну-ка? – подтолкнул его Никита Иваныч.

– Вороны, – весело сказал Кулешов. – Их тут прорва.

– А-а, – удовлетворенно протянул старик. – И то, думаю, рано журавлям-то…

Никита Иваныч осмотрел Кулешова: костюм, галстук, ботинки начищенные – жених, да и только. Кулешов улыбался, щурясь на солнце, и был доволен, словно в бане напарился.

– Чего сияешь-то? – настороженно спросил Никита Иваныч. – Добился правды, нет?

– Порядок, отец! И спасибо за науку. Видал, какую я технику выбил? Новенькая, муха не сидела.

– Владимир Федорыч! – окликнул кто-то из механизаторов. – Иди сюда скорее!

– Что скажешь – молодец, – похвалил Никита Иваныч.

– А за журавлей теперь не бойся. – Кулешов приобнял старика, встряхнул. – Сейчас подготовим фронт работы, отдадим добычу и уезжаем до зимы. Разрабатывать торф будем только зимой, понял? Зимой же птицы здесь не живут?

– Не живут, – согласился Никита Иваныч. – На зиму они в теплые края улетают.

– Вот и хорошо! – рассмеялся Кулешов. – Пока их нет – мы торф будем добывать, а прилетят – уйдем. Но самое главное, чего я добился, отец, – отстоял идею разрабатывать не все болото, а только его периферийную часть, на пятьсот метров от берега. И следом – рекультивация.

– Что-что? – не понял старик.

– Ну, болото восстанавливать будем…

Никита Иваныч посмотрел на него как на сумасшедшего, отшатнулся.

– Товарищ Кулешов! – не унимались механизаторы. – Давай сюда!

– Так что, отец, и овцы будут целы, то есть журавли, и энергетике не в ущерб.

– Умно придумано, ничего не скажешь. – Никита Иваныч нащупал письмо в кармане, сжал его до хруста в пальцах.

– Нашли компромисс, – улыбнулся Кулешов. – Но и за него столько крови попортили!.. Тебе, отец, спасибо за науку. Можно сказать, за горло брал некоторых.

И снова Никите Иванычу показалось, будто журавли на горизонте взлетели. Помаячили расплывчатыми силуэтами, покувыркались в знойном мареве и растворились. «Чудится», – успокоил он себя и вытер слезы.

– Отец, когда я уезжал, мы с Ириной договорились: как я вернусь, так в загс поедем, – помолчав, сообщил Кулешов. – Думаю, сегодня поедем… Отдам сейчас распоряжения и… Может, и ты с нами, а?

– Кулешов! Ну сколь тебя ждать? – крикнул Колесов.

Никита Иваныч еще раз взглянул в небо и, повернувшись, пошел туда, где только что видел изломанные маревом журавлиные крылья.

– Федорыч! – орал Колесов. – Давай рысью! Тут про нас по радио говорят!


Старик Пухов вывернул ручку громкости до отказа и приник к радиоприемнику. Голос из динамика он узнал сразу: Стойлов говорил баском и картавил.

«В предвечерние сумерки Алейское болото особенно красиво. Ничто не шелохнется в теплом воздухе, и камышовый пух, розовый от заходящего солнца, неподвижно зависает над неоглядной марью. Только звон комаров щекочет ухо да редко прокричит где-то в глубине непуганая болотная птица. Так бы и стоял здесь до ночи, так бы и слушал эту необыкновенную для городского жителя тишину, ощущая себя не властелином природы, а лишь ее малой частицей…»

– Красиво говорит, курва! – похвалил Иван Видякин, на что Пухов погрозил пальцем, дескать, тихо! – Он мужик такой, еще и не так может.

«Но как раз эта тишина и настораживает сегодня, потому что более месяца назад глухой уголок нашего края разбудил мощный рев техники, – вещал „Альпинист“. – Началось освоение уникального месторождения торфов. Для осушения и нарезки первого карьера сюда был послан мех-отряд Владимира Кулешова – опытного и прославленного руководителя производства. По плану всего лишь через месяц алейский торф должен был превратиться в киловатт-часы электроэнергии. Сегодня всем ясно, что без этого сверхкалорийного торфа энергетический комплекс не сможет выйти на проектную мощность.

Однако сроки вышли, а первого брикета электростанция так и не увидела и долго еще не увидит, поскольку на месторождении до сих пор нет торфодобывающей техники и план по осушению выполнен едва на пятьдесят процентов…»

– Во кроет, а? – восхищенно проронил Видякин. – Ловкий парень! Главное, смелый.

Пухов сидел, вобрав голову в плечи, и ничего не понимал.

«Что же произошло с прославленным коллективом механизаторов? – спрашивал у кого-то Стойлов. – Почему столь низкая производительность? С этими вопросами мы обратились к Владимиру Кулешову, полновластному хозяину на алейском месторождении.

– Объективные причины, – сказал Кулешов. – Отдаленность, необычайные условия работы, нехватка техники и частые ее поломки…

– Откровенно сказать, мы не думали услышать от Владимира Кулешова ссылки на «объективные причины», – продолжал Стойлов. – Мы знали, что он работать умеет в любых условиях и везде у него был порядок. Однако на алейском месторождении мы увидели неприглядную картину. Вот уже четверо суток мехотряд простаивает, и тут уже «объективной причиной» не прикроешься. Владимир Федорович, почему стоят бульдозеры?

– Не знаю… Не можем запустить дизеля… Ищем причины…

– А причина здесь одна – низкая дисциплина труда, – вставил журналист. – Местные жители рассказывают, что механизаторы пьют в рабочее время и настрой у них не на работу, а на отдых. Будто в санаторий приехали. Не может же быть, чтобы вся техника разом вышла из строя?

– Тут все может быть, – сказал Кулешов. – И вообще я не знаю, как работать дальше. Я здесь не хозяин…

– Ну уж если командир производства в отчаянии, то что ждать от коллектива? – продолжал Стойлов. – Сейчас длительный простой механизаторы объясняют кознями мифического животного, якобы проживающего на болоте. Что-то вроде нечистой силы, дьявола. А на кого еще свалить вину?.. Но козни мехотряду чинит не дьявол, а слабая организация труда и полная бесконтрольность со стороны треста».

Иван Видякин взъерошил остатки волос на голове и покосился на старика. Тот хлопал глазами и лихорадочно расстегивал верхнюю пуговицу кителя. Краснота от вздувшегося горла медленно переползала на лицо…

«Кто хозяин на месторождении? И есть ли он вообще сегодня там? Ведь именно сюда, на Алейское болото, устремлены взоры наших энергетиков. Эти вопросы мы задали управляющему трестом.

– Хозяева – мы, – сказал управляющий. – И я заверяю, что в короткий срок мы наведем порядок и дадим стране первый брикет высококалорийного торфа!»

– Хорошо ответил, – похвалил управляющего Видякин. – Видно, деловой мужик. Ты слыхала, Настасья?

– Да слыхала, – проронила Настасья. – Поглядим ишшо…

«Ответ управляющего достойный и вселяющий надежду, – прокомментировал Стойлов. – Но слова должны быть обеспечены делом, как валюта золотом. Чтобы покончить с бесхозяйственностью на Алейском болоте, десанту Кулешова необходима поддержка треста. А то и министерства. Оставшись на этом болоте без реальной помощи, нетрудно поверить в существование дьявола и впасть в отчаяние. Мы позвонили в министерство энергетики. И вот что нам сказали…»

Пухов наконец справился с пуговицей, с хрипом втянул в себя воздух и, качаясь на протезе, медленно побрел со двора. Видякин догнал его, подобрал забытый костыль.

– Ты погоди… это… не тушуйся, – пробормотал он. – Малость перепутали – только и всего…

Пухов взял костыль и молча заковылял дальше. Медали на его груди раскачивались в такт шагам и тихо позванивали.

«Освоение алейского месторождения – дело государственной важности, – доносило радио исковерканный телефоном голос. – Выход на проектную мощность энергетического комплекса позволит получить дополнительно… киловатт-часов…»

– Ну хочешь, я тебе «Альпиниста» насовсем отдам? – безнадежно спросил Иван.

Пухов вышел за калитку…

А Видякин, вернувшись к верстаку, выключил приемник и подозвал Настасью.

– Кто сегодня технику сторожит?

– Путяев и этот… Колесов, – доложила Настасья.

– Хорошо, – задумчиво проронил Иван, и желваки заиграли на его скулах.

– Иван! Не пущу!

– Спокойно, Настасья, – сказал Иван. – Я пойду вечером покосы смотреть. Не перестояла ли трава…

Он глянул вслед уходящему Пухову, вздохнул и погрозил кому-то крепким волосатым кулаком.


…К островку, где гнездились журавли, Никита Иваныч подкрадывался долго, по-пластунски, как в прошлый раз. Извозился в торфяной жиже, начерпал ее в сапоги и порезал палец осокой. Когда он наткнулся на россыпь пустых тюбиков от краски, осторожно приподнялся на локтях и выглянул между кочек…

Оставленное птицами гнездо напоминало пустые и разрушенные алейские избы. Руки судорожно цеплялись за кочки, рвали острую осоку; кочки шатались, куда-то проваливались, и вместе с ними куда-то проваливался Никита Иваныч…

12

– Я-то ладно, – жалобно всхлипнула Катерина. – Я плачу – мне отца нашего жалко… А ты чего скуксилась-то? Тебе ли нынче слезы лить?

Ирина обняла мать, уткнулась лицом в ее обвисшее плечо.

– А я – от счастья, мам… Мне сейчас так хорошо – кто бы только знал!..

– От счастья веселятся, – не согласилась Катерина. – Я за твоего отца выходила – ног под собой не чуяла…

– Я тоже не чую… Бежать хочется, – проговорила Ирина. – Вот вернется Кулешов – в загс поедем…

– Может, погодите еще, а? – с надеждой спросила мать. – Пускай с болотом все уладится… Отец-то как примет?

– Ни минуты ждать не будем! – отрезала дочь. – Я уже все решила.

И вдруг снова заплакала, только беззвучно, как плачут измученные горем или совсем не умеющие плакать женщины. Глядя на нее, зашваркала носом и Катерина.

В это время к аникеевскому двору подкатила залепленная грязью машина на гусеничном ходу.

– Чем бы вашему горю помочь? – спросил человек в скрипучем кожане и облокотился на калитку. – Обидел кто или несчастье какое?

– Да всплакнулось маленько, – утирая лицо фартуком, проронила Катерина и насторожилась. Машины-то ишь как зачастили…

– Хозяин дома? – спросил приезжай. – Никита Иванович Аникеев?

– А-а, – отмахнулась старушка. – Хоть бы ночевать пришел – и то ладно…

– У меня к Никите Ивановичу дело важное, – сообщил человек в кожане. – Издалека к нему еду…

– Не из Москвы ли, часом? – ахнула Катерина и засуетилась. – В избу-то проходите, не стесняйтесь. Что же мы через калитку-то говорим?

– Из Москвы, – подтвердил приезжий. – Специально к Никите Ивановичу.

– Батюшки! – всплеснула Катерина руками. – Недавно письмо, а теперь и человек… Вот обрадуется-то!

– Я схожу за отцом, – неожиданно вызвалась Ирина. – Прогуляюсь…

Через несколько минут она была уже в сапогах, брезентовой куртешке и с этюдником на плече.

– Можно съездить на вездеходе, – предложил гость. – Домчу, куда прикажете.

– Нет-нет, – запротестовала Ирина. – Я одна.

Она хлопнула калиткой и чуть ли не бегом устремилась по дороге к болоту. Катерина посмотрела ей вслед и радостно улыбнулась, набожно перекрестив дочерин путь. Хоть и разъездная работа у этого Кулешова-начальника, но человек он самостоятельный, на ногах стоит и за шапку не держится…

Проводив гостя в избу, Катерина с легким сердцем принялась ставить квашню. Со слезами-то на глазах и тесто не поднимется, и хлеб горький выходит.

А Ирина сразу же за Алейкой сбавила шаг и побрела, загребая дорожную пыль отяжелевшими сапогами. Этюдник оттягивал плечо, хоть и был снаряжен легкими, светлыми и тонкими кистями, а его ремень, будто верига, тер и резал кожу. «Кто-то же придумал, что у людей, видевших самого Хозяина, будет легкая жизнь и везение во всех делах! Видно, обманщиком был тот человек либо всем людям добра хотел – поди узнай теперь. Лучше бы уж вовсе не знаться с болотным чудищем… Но коли выпало „счастье“ повидаться с ним, тут уж никуда не денешься, – размышляла Ирина, переставляя тяжелые ноги, – сама захотела, сама напросилась…»

Губы запеклись от жары и пыли, горело и саднило лицо. Ну хоть бы ветерок потянул, хоть бы лист колыхнулся!.. Только подумала так Ирина, как вдруг опахнуло прохладой, овеяло свежестью, да только не из лесной тени, а откуда-то с неба. Зашелестели деревья, приникла к земле придорожная трава. Подняла Ирина голову – журавли в небе! Четыре крыла крепких, и ветер от них упругий, другие четыре – ломких, и ветер от тех крыльев ломкий, даже земли не достает… Птицы сделали круг и потянули куда-то за близкий горизонт. Боясь сморгнуть увиденное, Ирина закрепила на этюднике холст и взяла кисть…

Мазки ложились трудно, руку тянуло к земле. Иногда ей начинало казаться, что рука отсыхает – вот и кровь отхлынула, и одеревеневшие пальцы не держат кисть, но происходило чудо: измученная рука безошибочно накладывала мазки и выводила точную линию. Ей долго не удавалось изобразить ветер и подъемную силу крыльев. Мешало знойное марево, в котором и птице лететь трудно. Чтобы оторваться от земли, нужен был холодный, свежий воздух, но не настолько, чтобы леденил крылья.

Ирина не заметила, как из-за поворота выехал автомобиль Кулешова и приткнулся у обочины, обдав художницу густой серой пылью. Сам Кулешов неторопливо выбрался из кабины и сел на передний бампер.

– А где же натура? – деловито спросил он и осмотрелся.

Горячий воздух прижимал птиц к земле, делая их беспомощными и плоскими, как детская аппликация. Ирина пыталась поднять их на стремительной и пенистой волне нарисованного воздуха, однако журавли тонули в этом потоке, норовя разбиться о землю. И тогда, отчаявшись, она взмахнула руками и поднялась в небо. Сначала не высоко, до вершин деревьев, но от следующего взмаха невидимая сила подбросила ее чуть ли не под облака. А там, внизу, по пыльной дороге широкими шагами бежал Кулешов и, воздев руки, то ли умолял, то ли спрашивал о чем-то. Ирина плавно описала круг и неожиданно поняла, что такое подъемная сила. Она заключалась не в крыльях и потоках воздуха, а в самой птице. Отяжелевший на земле страус никогда не поднимется в небо, у курицы едва-едва хватит сил перелететь заплот…

– Вернись на землю, Сезан! – окликнул Кулешов.

Крылья птиц коснулись наконец тверди холодного воздуха и обрели крепость. Журавли взметнулись в небо, Ирина оказалась на земле.

Кулешов приобнял ее и вынул из руки горсть кистей. Брезентовый кожушок, перепачканный краской (в запале вытирала кисти), прилип к его парадному костюму, но Кулешов этого не заметил.

– Ну что, Рерих, поедем? – спросил он.

– Куда?

– Дорога теперь одна – в загс, – рассмеялся Кулешов. – Я уже был там, договорился… Нам не по семнадцать, что нас месяц испытывать? Верно же?

– Да-да… – проронила она. – Зачем испытывать судьбу?

– Тогда – вперед! Слышишь, Ира? – Он снова засмеялся. – Женщина в загсе меня уморила. Вези, говорит, свою невесту скорее, а то пока ездишь туда-сюда – она передумает или другого найдет. Нынче, говорит, время такое… Но я-то понял! У них в загсе, видно, план горит…

– Я передумала, – сказала Ирина и, заметив, что испачкала Кулешову пиджак, торопливо достала флакон со скипидаром и принялась оттирать краску.

– Что – передумала? – не понял Кулешов.

– Ехать в загс, и вообще…

– Долго ты думала?

– А с первого дня, как познакомились, – сказала Ирина. – Помнишь, когда ты встретил меня на болоте? Вот с тех пор я думала – пойти, не пойти?.. С утра мне хочется замуж, а к вечеру – нет. Скучно это – замуж… Одной мне лучше.

Кулешов заложил руки за спину, прошел перед Ириной взад-вперед. В это время из-за леса вновь вывернулись журавли, покачались над головами нестройным клином и уплыли в сторону болота.

– Вот что, Ирина, – отрывисто произнес Кулешов. – Я давно хочу спросить: откуда в тебе эти… ну… интеллигентские штучки? Утром хочу, вечером не хочу? У тебя здоровый крестьянский корень! Отец у тебя – дитя природы!.. Кончай эти инфантильные ужимки! Я понимаю, ты человек творческий, но прежде всего ты – женщина.

– Да, я совсем недавно почувствовала себя женщиной, – улыбнулась она. – Вернее, даже бабой. Простой бабой, без всяких ужимок, с крепким крестьянским корнем.

– В таком случае я тебя не понимаю. – Кулешов грохнул кулаком по капоту машины. – Совсем не понимаю!

– Потому что не любишь. Тебе на болоте одиноко было, а тут… тут я подвернулась…

– Люблю… Я тебе уже говорил… У меня никогда дело до загса не доходило… А тут я сам…

– Какие жертвы во имя любви! – рассмеялась Ирина и, отвернувшись, добавила: – Жертвы… А ты можешь еще что-нибудь сделать, кроме загса? Или нынешним мужчинам от любви ничего больше в голову не приходит?

– Ты мне скажи что – я все сделаю! – ухватился Кулешов. – Если хочешь, уйду даже с этого проклятого болота.

– Зачем же? Оставайся, – проронила Ирина. – Ты слыхал, в Алейке года два назад была одна история… Жила тут парочка – Валентин и Валентина.

– Слыхал… Провинциальный анекдот.

– Да, но у них была любовь. Представляешь, он облил ее ацетоном и поджег. А потом нес на руках и целовал… Вот ты бы так смог? Ну, облить меня соляркой, сделать из меня факел?..

– Все это какая-то патология, – отмахнулся Кулешов.

– Патология, – согласилась Ирина. – Но в ней что-то есть. По крайней мере страсть.

– А если у нас будет ребенок? – спросил он и притянул Ирину к себе.

– Боже мой! – засмеялась Ирина. – Неужели от тебя можно забеременеть и родить ребенка?

– Что ты хочешь сказать?..

– Прощай, – сказала Ирина и взвалила этюдник на плечо. – Живи спокойно, с чистой совестью.

– Не понимаю, что случилось? – забормотал Кулешов, хватая ее за руки и заслоняя путь. – Что ты делаешь, опомнись?!

И опять над их головами прошелестели упругие крылья: молодые журавли теперь не выбивались из строя и лишь от напряжения и усердия по-детски раскрывали клювы…

– Скажи, что ты хочешь? – не отступал Кулешов. – Я все сделаю!

– Замуж, – сказала Ирина. – Нормальное желание каждой женщины. Иначе скоро вымрем.

Кулешов простонал и со всей силы пнул автомобильный баллон. Затем снова сел на бампер и опустил голову. Он тоже хотел жениться. Возраст поджимал, подкатывало чувство одиночества, угнетала неустроенность жизни, однако он не верил, что люди могут вымереть. Люди на земле, знал он, размножаются в любых условиях и с невероятной быстротой.


Рано в этом году журавли бросили свои гнезда, ох рано! Спугнули, значит, их тракторами, потревожили. Будет теперь журавлиная семья скитаться по болоту, как бездомная. Птенцы-то не подросли как следует, не окрепли. Не будет спасения от камышовых котов, передавят поодиночке. А когда еще журавлята на крыло поднимутся?.. В других, дальних гнездах, может, еще и живут, все-таки не так шум да гром тракторный слышно. Проверить бы сходить…

Запоздал Никита Иваныч со своим письмом! И трактора не смог остановить. Не хватило чего-то, смелости, что ли. Сразил его Кулешов: болото государственное, дело государственное, а ты – самозванец!.. Под гусеницы надо было лечь. И Пухова положить… А Пухов-то говорит: Сталинград защищал, с танками дрался!.. Ищи теперь журавлей по болоту. Пропадут начисто. Это же не галки, не утки, чтобы по десятку птенцов выводить. Сколько видел Никита Иваныч – больше пары ребятишек черные журавли не заводят. Интеллигентная птица, с большой семьей возиться не желает, да и с великой оравой нынче на Алейском болоте не проживешь.

Размышляя так, Никита Иваныч подъезжал к Алейке. Возле крайней разрушенной избы он хотел объехать лыву и в потемках налетел на кусок колючей проволоки. Обе шины зашипели, выпуская воздух, и велосипед застучал ободами. Одна большая беда, как наседка цыплят, вела за собой выводок победков. Никита Иваныч равнодушно соскочил на землю и покатил велосипед за руль. На куче бревен и прочего хламья он заметил одинокую фигуру, неподвижную и по-стариковски сгорбленную. Никита Иваныч любил отдыхать на этих бревнах, когда возвращался с болота. Посидит, обдумает все мысли, что приходили за день, и только потом заходит в Алейку. На сей раз останавливаться не хотелось. Он решил, что место занято Пуховым – кто еще может шарахаться потемну? – да и мыслей за день было столько, что до утра все не передумать. Но приглядевшись, он узнал Ирину. «Тоже вот ушла из гнезда и бродит неприкаянная…» – пожалел Никита Иваныч, однако тут же вспомнил, что Кулешов собирался ехать с ней в загс.

– Свадьба-то где будет, здесь или в городе? – усаживаясь рядом, спросил Никита Иваныч и вздохнул. – Где этот-то, твой?..

Ирина распрямила спину, прижалась к отцовскому боку.

– Никакой свадьбы не будет…

– Вот как?.. У родителей позволения не спрашивают, свадеб не играют. Сбежались, как звери на тропе, и живут… А ведь и у зверей-то праздник бывает… Да черт с вами, расписались, теперь живите как хотите… Только обидно мне…

– Не обижайся, папа, мы не расписывались, – сказала Ирина и посмотрела отцу в глаза. – Зачем тебе такой зять?

– Вы что же… – начал старик, но дочь перебила:

– Да, я не пойду замуж. Так что успокойся. Ты, папа, лучше всех должен меня понять.

Ирина ласково обняла отца и потрогала вмятину на виске, оставленную японским осколком. Никита Иваныч отодвинулся и насупился.

– Как это – не пойду? Как не пойду, когда уже про вас с этим… такое говорят?.. Теперь хочешь не хочешь, одна дорога… Мне что? Не обидно про свою дочь такое слушать?

– Какое? – насторожилась Ирина – Кто говорит?

– Есть один… гад! – Никита Иваныч сердито дернул головой. – Твоего кавалера приятель. Так в глаза и ляпнул!

– Колесов, – определила Ирина. – Больше некому… Пусть говорит. Без разговоров тут не обойдется…

– Во-во! – подхватил старик. – Тебе-то – пусть. Ты поживешь здесь два месяца и уедешь. В городе про эти разговоры не узнают. А нам с матерью в Алейке жить. И слушать! Ты подумала, нет?.. Вот, скажут, дочка-художница дает жару!.. В первую очередь нам позор! Оттого, дескать, и замуж ее не берут!

– Колесову рот не заткнешь, пусть болтает, – вздохнула Ирина. – Я еще с ним разберусь.

– Это как же… это почему?.. – вдруг растерялся старик. – Выходит, он правду болтает?!

– Не волнуйся, папа. – Она погладила его руку – Я не маленькая, не девочка. Мне тридцать два, не забывай. Сама во всем разберусь. Хочешь, я тебе что-то покажу?

Ирина торопливо открыла этюдник и выставила перед отцом холст на подрамнике. В клочке синего и отчего-то холодного неба с облаками летели журавли. Два взрослых черныша и два подлетыша с ломкими, неуверенными крыльями и болтающимися ногами. Один птенец падал, заваливаясь на бок и косо уходя к земле, но его подхватывал крылом отец и тянул, тянул вверх, в небо, сердито крича при этом. Другой же летел, потряхивая крыльями, и от радости, что у него получается, раскрывал широкий по-детски клюв.

Это еще был набросок – хаос как попало наляпанных мазков, непрорисованных линий, однако Никита Иваныч увидел все сразу. Увидел и не поверил.

– Не должны же летать! Они ж хлопунцы еще! А тут у тебя – летать учат! Им дай бог через месяц на крыло встать.

– Летают, – просто сказала Ирина. – Своими глазами видела.

– Вот чудо-то! – изумился старик. – Я думал – мне померещилось. Я тоже видел… Как же так? У них ведь перья в крыльях как следует не отросли. На чем они в воздухе-то держатся?

Никита Иваныч вынул кисет, закурил, не отрывая взгляда от картины.

– Летать хотят, поэтому и держатся, – проговорила Ирина.

– Ишь как тебе нынче везет, – порадовался за нее отец. – То Хозяина увидала, то черныши при тебе хлопунцами полетели…

– Везет, – согласилась Ирина и убрала холст. – Все лето удачи преследуют. Куда я – туда и удача. Не отвяжешься.

– Ты будто не рада. Вон сколько хороших картин нарисовала! В город привезешь – все ахнут!

– Толку-то что? – усмехнулась дочь. – Это все этюды, наброски. Грош им цена… Так вся жизнь и идет, наброски какие-то…

– Ничего, – бодрясь, успокоил старик. – Молодая еще, нарисуешь большую картину. Это у меня жизнь как попало прошла. Думал, на старости лет покой будет, да где там!.. Бумагу из Москвы прислали, а что с этой бумаги? Все как есть и осталось… А ты вот еще замуж выйдешь, ребятишек нарожаешь!.. Как человек для семейной жизни Кулешов-то, видно, неплохой будет. Работать умеет, не пьет…

– Ты что же, сватаешь меня? – улыбнулась Ирина. – Помнится, терпеть его не мог.

– Ну мало ли что… – отчего-то рассердился Никита Иваныч. – Терпеть не мог… И сейчас не могу, да куда денешься?.. Я же разрываюсь пополам между вами. Его ненавижу, а тебя жалко. Вот когда у самой дети будут, поймешь, как мне тяжело было… Я все думал, вы за благословленьем придете, а вы… Ладно, я все равно согласный. Живите…

– Не хочу, – глухо сказала Ирина.

– Как так не хочу? – возмутился Никита Иваныч. – Это когда я даже согласился, а ты – не хочу?! Ты что такое выкомариваешь?!

– Папа, ты не кричи, ты послушай. – Ирина обняла отца. – Я объясню сейчас… Вот я живу одна, в своем болоте, у меня есть своя среда обитания, как у Хозяина. А придет он – и все это разрушится. Я не хочу. Не только Кулешова, а вообще никого. Думаешь, я замуж не могла выйти? Господи, чего бы доброго… У меня и одной все есть, я все могу сама. Зачем мне муж?

– Как это зачем? – недоумевал Никита Иваныч и злился. – Так всегда люди жили. А как еще?.. Даже вон птицы и те парами живут! А люди?.. Что за выкрутасы такие? Ну, девки нынче! Раньше с малолетства только об этом и дума была, в шестнадцать лет выскакивали, а теперь что?.. Я из-за этого Кулешова, можно сказать, себя растоптал – согласился. Что мне теперь думать?

– Я, папа, от Кулешова единственного хочу: родить, – тихо и уверенно произнесла Ирина. – И больше он мне на дух не нужен. Да, родить, обыкновенно, как все бабы рожают. Если бы могла без него, обошлась бы. Но тут бабе никуда не деться…

– Ошалела ты, Ирка?! Или надо мной измываешься? – подскочил Никита Иваныч. – Стыд-то у тебя есть, нету? Совесть где твоя перед народом? Или вы в городе с ума все посходили?

– Не шуми, папа, – попыталась угомонить она. – Тебя дома человек какой-то ждет. Приехал и ждет. Между прочим, из Москвы…

– Ничего себе ндравы! – не слушая ее, возмущался Никита Иваныч. – Суразят надумали таскать! Безотцовщину плодить!.. Лучше уж живи вековухой, чем позор такой!

– Я не хочу вековухой! – отрезала дочь звенящим голосом. – В конце концов я женщина и должна рожать!

– Вон отсюда! – взревел Никита Иваныч. – Уезжай к чертовой матери, чтоб глаза мои не видали! И это дочь называется?!

Он бессильно опустился на бревно, шаря вокруг себя руками в поисках кисета. Ирина медленно вышла на дорогу и пошла, загребая сапогами густую дорожную пыль. На забытом ею холсте журавли поднимали в небо птенцов, почти не оперившихся, пугливых и слабых. Один птенец падал и, наверное, кричал от страха, но отец подставлял ему свои крылья и тянул, тянул в небо…

Никита Иваныч несколько минут смотрел на картину, затем уронил голову и заплакал.

13

Возвращался он поздней ночью. Осторожно крался по улице вдоль заборов, таща за собой велосипед со спущенными шинами. Алейка притихла, насторожилась, словно подкарауливала кого-то. Замолк даже коростель на лугу, и собаки в редких жилых дворах притихли. Думал ли Никита Иваныч, что под старость вором будет ходить по своей деревне? Да он-то, Аникеев Никита Иваныч, не вор! Его обокрали, его опозорили!

На болоте Кулешов хозяйничает. И что будет еще с болотом – неизвестно. Бумага в кармане, но от нее воды в болоте не прибавится, и журавлей ею не удержишь. С Кулешовым, с этим кобелем, схватился и побитым оказался. Его же потом в баньке парил, медовушкой поил, а он дочери пузо сделал и теперь, видно, замуж брать не хочет. Ирина – девка гордая, вот и мелет теперь, дескать, сама за него не хочу! Ясно, почему – не хочу. Так ведь, дура, суразенка мечтает принести! Дожился Аникеев Никита Иваныч, по всем статьям расколот…

«Ну хрен вот! – разозлился Никита Иваныч и вышел на середину улицы. – Буду я ходить и прятаться! Всю жизнь не прятался и битым не был!»

– Э-э-о-о! – по-дурному заорал он на всю деревню. – Притихли, сволочи?! Спите спокойно? Ну спите, спите!..

Изба старика была уже рядом. У калитки, на скамейке, он увидел Катерину, закутанную в шаль. Довольный чем-то Баська вынырнул из тьмы и по-рабски лизнул руку.

– Пшел! – крикнул на него Никита Иваныч и замахнулся.

– Тише, тише, Никитушка, – запричитала старуха. – Люди-то спят, ночь на дворе…

– Чего? Ночь, говоришь? – взревел старик. – Теперь мне шепотом говорить?! На-ко! Хватит, нашептались! Пускай все слышат.

– Что ты, что ты, – уговаривала Катерина. – Неудобно же. Пьяный ты, что ли?

– Все! – Никита Иваныч приподнял велосипед и трахнул его об дорогу. – Болото зорят – мы шепчемся! Дочь родную позорят, а нам все неудобно?! Шиш вот! Все хозяйничают вокруг, распоряжаются, губят живье, а нам – неудобно?! Кто мы тут, в Алейке, я спрашиваю? Квартиранты? Гости какие?!

– Угомонись ты, Никита, ради бога! – морщась и озираясь, молила Катерина. – Человек-то заснул токо…

– Пускай слышат! Ты мать Ирке? Мать, спрашиваю? Или тетка чужая? – Старик пнул вертящегося у ног кобеля. – А чего тогда этого юбошника привечала? Кормила-поила? А? И я с тобой, в баньке его парил!.. Ну жди, теперь суразенок будет! Внучо-ок!

– Ну-ка замолчи! – неожиданно сурово произнесла Катерина. – Чего раздухарился-то? Чего орешь?.. Носили тебя черти где-то целый день, а пришел, так еще и орет! Гляди-ко, напугались. Гроза да к ночи… Ты бумагу из Москвы получил? Получил. Вот и ходи довольный.

– Утешили меня бумагой! – выкрикнул Никита Иваныч, однако уже не так громко. – Радуйся, дорогой товарищ Аникеев, журавли твои в почетную книгу записаны!.. А мне с ихней книгой в сортир! Птица что, в книжке жить станет? Может, ей гнездо бумажное сладить?.. И-их-х… Распугали, потравили соляркой, а потом охранять? Кого?..

– Птицу-то пожалел, – оборвала его старуха. – А что дочь одна-одинешенька, так слова доброго не скажешь. Я сколь слез пролила? Ты-то пришел с болота, хряпнулся спать – только пузыри отскакивают. А мы с Ириной обнимемся на чердаке да плачем, плачем… Легко ли ей, подумал?

– Кто ей не дает, как все люди, замуж пойти? – снова взвился Никита Иваныч. – Плачем!.. Теперь вот плачешь, на всю деревню позор!..

– Детей рожать не позор! – отрубила Катерина.

– Во! Ты ее и научила. Вырастила!.. Слышать больше про нее не хочу! – Старик дернул головой и выматерился. – Чтоб духу ее в Алейке не было! Завтра же пускай уматывает, живописица.

Старуха сверкнула глазами, хотела сказать что-то резкое, решительное, но в это время на чердаке послышался приглушенный, сдавленный всхлип. Никита Иваныч плюнул, выругался еще раз и сел на скамейку. Катерина скользнула взглядом по старику и, тяжело сопя, полезла на чердак. В такие минуты, знал Никита Иваныч, чуть тронь – взорвется как бомба, так ахнет – век не помириться.

Долго сидел Никита Иваныч, слушая неясный шепот старухи и дочери. Тишина по-прежнему висела над Алейкой: хоть бы собака тявкнула или петух заорал. От горьких мыслей хотелось закурить, но кисет остался на бревнах в конце деревни. Никита Иваныч терпел, посасывая желтый, просмоленный махоркой палец, но только раздразнивал себя. Плюнув, он встал и полез в избу, шаря руками темноту. Сразу за порогом горницы он налетел на табуретку и чуть не упал.

– Наставили!.. – заругался старик и зажег спичку.

На высокой деревянной кровати, утонув в перине, спал человек, в съехавших набок очках, а худая, клинышком борода его торчала вверх горстью желтой, мятой соломы…


Сторожить технику оставили бульдозеристов Колесова и Путяева. Еще днем Колесов выпросил у мужиков, которые монтировали брикетировочную машину, пол-литра спирту, чтобы легче и веселее было коротать ночь. Спиртом протирали какие-то механизмы в японской нежной машине, и для питья он особенно не годился, но битый в этих делах Колесов соорудил из кастрюль и мисок перегонный аппарат, пропустил через него шибающий бензином спирт и вечером разлил в стаканы.

– Отравимся, нет? – спросил Витька Путяев.

– Потом узнаем, давай! – сказал Колесов и, чокнувшись, выпил.

После ужина он завалился спать в вагончике, а молодого Путяева загнал на крышу.

– Ты дежурь, понял? – наказал он. – Если какой гад появится – буди. Мы его тут уработаем, чтоб не пакостил.

Витька Путяев, недавний механик-водитель танка, вскинул на плечо одностволку и встал на пост. Вернее, забрался на крышу вагончика и там прилег. Ночь была теплая, тихая, и чтобы не заснуть, Витька стал смотреть на луну и думать. Белая ее половина так долго торчала в глазах у Путяева, что он вдруг увидел не просто плоский полукруг, мазок какой-то, а шар. Затемненная часть луны показалась выпуклой, объемной, заметен стал переход от светлой части к темной. Ну глобус возле лампы, и только!

– Ух т-ты, – только и смог вымолвить он.

Сколько лет Витька глядел на эту луну, и все-то она казалась плоской лепешкой, и вот – на тебе! «Что это раньше, – думал он, – люди не могли додуматься? Если Луна – шар, то, значит, и Земля тоже. А спорили! Орали! Народу мозги компостировали всякой ерундой и на кострах мужиков жгли… Вышел посмотреть – и доказательств не надо».

– Эй, Колесов! – Путяев застучал ногой по железной крыше. – Вставай, гляди!

– Чего? – спросонок перепугался Колесов.

– Смотри! – Витька подскочил. – Луна-то и в самом деле на шар похожа!

– Ну, поздравляю, – рассерженно пробурчал Колесов и заворочался на топчане.

Витька смущенно сел, грохнул прикладом по крыше и снова глянул в небо. Черта с два: опять плоская, как бумажка…

– Слышь, а правду говорят, будто луна на некоторых людей сильно действует? – спросил он. – Будто они какие-то не такие становятся?

– Действует, – подтвердил Колесов. – Перестань греметь.

Путяев затих и несколько минут не двигался. С болота несло теплом, горьковато пахло какой-то травой и сероводородом от торфа. Поросшие деревцами и камышом островки чернели пятнами, сливаясь на горизонте в темную линию. Было в этом что-то загадочное и слегка жутковатое. Болото и есть болото – самое проклятое место. Даже в сказках все лешие, кикиморы и другая нечисть только в болотах и живет.

– Колесов, ты слыхал, будто здесь какая-то зверюга живет? – забывшись, спросил Витька. – И по ночам вылазит? Будто деревенские видали…

– Слазь, к чертовой матери! – не выдержал Колесов. – Ты мне, салага, спать дашь? Вот пристал!

Путяев замолк и стал вспоминать свою жизнь. Хорошая в общем-то жизнь была. Весной демобилизовали и послали по путевке комсомола на ударную стройку. Витька представлял себе, как он прорывается сквозь тайгу на бульдозере и строит, строит! Ударная – это ведь как будто снаряд рванул: грохот, пламя, осколки в разные стороны! И та комсомолочка, что провожала бывших танкистов на стройку, тоже говорила про это. А глаза-то как у нее сияли! Словно она всю жизнь на стройках трудилась. Витька тогда подумал: вот бы ее с собой взять. Но куда там! Она, как козел-провокатор на овцебойне, довела танкистов до поезда, рассадила по вагонам, а сама – резко в сторону и поминай как звали. Путяев же вместо стройки очутился на болоте у заброшенной деревни. И жизнь стала невкусная: девчонок нету, ни кино, ни танцев – одна ударная работа…

Путяев вздохнул, посмотрел на шеренгу бульдозеров и хотел вспомнить что-нибудь получше, но в эту секунду ощутил, как кто-то невидимый пристально смотрит ему в спину. Аж холодок от того взгляда побежал. Он поднял ружье и осторожно глянул в сторону болота…

В нескольких десятках метров от края мари выросла темно-синяя большая гора какой-то причудливой формы. Путяев сначала подумал, что это куча торфа, потом решил, что это брикетировочная машина, но когда гора зашевелилась, вскинув головку на длиннющей шее, ружье выпало из рук, брякнув по крыше. Животина щелкнула пастью и, переваливаясь с боку на бок, полезла к берегу.

– Вот он! – заорал Витька и скатился на землю. – Подъем, Колесов!

Колесов вмиг очутился на улице.

– Где? – выдохнул он, хватая штыковую лопату и вращая глазами.

– Сюда прет! – Путяев устремился к бульдозеру и запрыгнул на гусеницу.

– Бей! – скомандовал Колесов.

– Обалдел? – Витька крутанул рукоятку пускача. – Его снарядом не возьмешь.

Колесов наконец увидел животное, бросил лопату и, оглядываясь, рванул к трактору.

– Если по башке дать, – приговаривал он. – Если в башку пальнуть – возьмешь. Башка-то с коровью…

Два бульдозера рыкнули пускачами, и уже через секунду замолотили дизели. Путяев развернулся на месте и, включив высокую передачу, пошел наперерез зверю.

– Заходи с тыла! – на ходу закричал он. – Берем в ножницы!

Между тем животное выбралось на сушу и направилось в лес. Бульдозеры настигали, отрезая путь. Витька приподнял лопату на уровень радиатора и бросился в атаку. Туша наплывала, как вражеский танк. Уже поблескивала чешуя не чешуя, и в приоткрытом клюве виднелась какая-то веточка. Небольшой доворот и удар!

– Тарань! – прокричал Путяев, ожидая столкновения.

Затрещали деревья, ахнулось несколько толстых сосен, вздыбилась земля на корнях. Трактор вильнул, подпрыгнул, юзанул гусеницами, и Витька оглянулся, чтобы увидеть сраженное чудовище. Бульдозер Колосова шел прямо в борт путяевского трактора, и сквозь лобовое стекло виднелся разинутый рот водителя. Витька резко дал вправо, и все-таки Колесов ободрал поднятой лопатой кабину. Животного видно не было…

– Ты чего?! – заорал Путяев. – Ослеп, рожа? Чуть меня не раздавил!

– А ты? – в свою очередь, крикнул Колесов. – Где зверюга?

Витька на ходу высунулся из кабины и осмотрелся. Чудовище стояло у вагончика и, вытянув шею, доставало что-то с крыши.

– Вон! – указал Путяев и прицелился трактором так, чтобы срезать животину сбоку. Руки прикипели к рычагам, дизель ревел во всю мощь. «Огонь!» – скомандовал себе Витька. Удар был сильным. Протяжно громыхнуло железо, затрещали кости, в воздух полетели какие-то колеса и нары. Путяев открыл глаза и сразу увидел, что вагончика больше нету, что он лежит плоский, как портсигар, и его старательно утюжит болотоходными гусеницами тракторист Колесов. А ускользнувший зверь, припадая от неповоротливости то на один бок, то на другой, – одним словом, как гусь на воду, спускается к болоту. «Ну, гад!» – изумился Витька, бросая машину следом по всем правилам танкового боя. Краем глаза он заметил, что и Колесов не отстает и идет чуть правее, на бочки с соляркой. Путяев хотел предостеречь товарища и не успел. Колонна бочек лопалась под гусеницами барабанным боем. Витька сморщился от натуги и потянул фрикцион. Теперь можно было точно наехать на длинный, уходящий в гору хвост чудовища, спина которого колыхалась перед радиатором. Однако зверь увильнул в сторону. Путяев мгновенно раскусил маневр (недаром был механиком-водителем!) и точно повторил зигзаг противника. Животина лезла на гору торфа и от старательности вытягивала шею. Еще рывок!.. И вот уже трактор полез по хвосту зверя, на хребет, увенчанный острыми, блестящими зубьями. «Ага-а!» – воскликнул Витька, подпрыгивая на сиденье и тем самым помогая раздавливать гигантскую тушу. Бульдозер влез на гору и клюнул носом. Это означало, что Путяев загнал машину на спину чудовища. Теперь оставалось опустить лопату и срыть зубья вместе с тонкой шеей, что он и сделал. Круто развернувшись, Витька сбросил газ и выглянул из кабины…

От колесовского трактора из болота торчала лишь крыша, да и та на глазах Путяева скрылась под густой торфяной жижей. Сам Колесов, выдирая ноги из грязи, спешил отойти подальше от засасывающей воронки.

– Прыгай! – орал Колесов неизвестно кому.

– Где он? – крикнул Путяев, вертя головой по сторонам. Животины не было видно. Тогда Витька решительно схватился за сектор газа, но тот почему-то оказался уже под водой, а вернее, под жидкой грязью, которая неслышно подбиралась к подбородку. Возле уха плавал коробок со спичками. Витька выпрыгнул и, загребая руками, поплыл.

Бурая жижа несколько раз утробно булькнула, набираясь в выхлопную трубу, и трактор Путяева утонул. Путяев же плыл вразмашку, глотая грязь и слезы, и никак не мог достичь твердого места.

– Куда ты?! – спрашивал Колесов, рыся вдоль прорытого канала. – Ты вдоль плывешь! Вдоль! Давай к берегу!..

Витька наконец понял и повернул на голос. Через минуту он нащупал твердь, подтянулся и сел…

Неведомый зверюга уходил к горизонту неторопливой, валкой походкой уставшего динозавра.


Никита Иваныч тряхнул головой, соображая, и когда сообразил – заковыристо выругался.

– Ну, дождался… Да где же ты, спаситель, раньше-то был? Где тебя носило, окаянного? Болото ведь осушать начали! Канавы роют, торф вывозить собираются!

– Погоди, старик, ты что на меня кричишь? – немного растерялся Григорьев. – Знаю, что осушают. В области вашей был, просветили. Но меня за что ругать?

– Тебя не ругать – пороть надо! – бухнул старик. – И этого гада подколодного, Кулешова, – пороть! Нет. К стенке надо, без суда и следствия, как в военное время! Тебя выпороть принародно, а Кулешова – в расход!

– Ну ты даешь, Никита Иваныч! – засмеялся Григорьев. – Меня за что? Я только вчера приехал к вам в Алейку. Ты меня первый раз видишь.

– Пошли, я тебе покажу, что с болотом натворили, ты сам себя выпорешь. – Старик дернул обводнителя за скрипучий рукав. – Айда! Журавли гнезда бросают, хлопунцами улетать собираются. От хорошей жизни, что ли?.. Я сколь раз писал вам: высыхает болото, птиц и тридцати пар не наберется. Три года назад писал! А вы что? Осушителя прислали? В бога… Вы каким местом думаете, там сидите?

– Довольно, старик! – Голос Григорьева посуровел. – За чужие проколы нечего на меня серьги вешать. Мы из разных ведомств.

– Но из одного ж государства-то? – взвинтился Никита Иваныч. – И болото такое у нас одно в державе! Вас-то, ведомств всяких, хрен знает сколько наберется… Ты на меня не обижайся, парень. Не тебе, так другому то же самое сказал бы. Ну если ты приехал – тебе и слушать. Я ж здесь, в Алейке живу. Для меня все главные начальники, кто ни приедет. Помню, сразу после войны к нам все Худоногов ездил. Не знаю, кто он на самом деле был, то ли инспектор какой, то ли уполномоченный. Все ему подчинялись. Богомолов молодой был, задиристый, а и тот в рот ему смотрел. И уважали его в народе, потому как он все мог. Понял? Все. И везде распорядиться умел. Один раз, помню, весной, по ледоходу, в Алейку столько начальников собралось – тьма-тьмущая. Орут меж собой, спорят, все никак не могли решить, когда лес из запони пускать. А его рано пустишь – по кустам да по лугам разнесет, поздно – опять беда, вода упадет и лес по берегам останется… Ну и Худоногов с ними схватился, но куда там! Разве переспоришь… Взял он топор, пошел ночью к запони, канаты рубанул и лес выпустил. Его сразу под арест. Держали, пока лес по реке не прошел. А прошел целехонький – выпустили. – Никита Иваныч замолчал на минуту и, спохватившись, добавил: – А Кулешов-то приехал – что? Я спрашиваю: ты башкой своей думаешь, что болото вредно осушать? Понимаешь? Он так спокойно – понимаю, жалко птицу… Ишь, гад, понимает! А свое делает – у меня государственное задание, торф нужон! Теперь приехал вот, говорит, компромисс какой-то нашел: зимой торф брать, когда журавлей не будет. И ведь как все повернул – не то что выпереть его отсюда, укусить не за что, вражину… Я-то, грешным делом, подумал, ошибка вышла где-нибудь наверху. – Старик показал пальцем в потолок. – А его послали не то делать, вломят потом, когда разберутся. Пожалел, кобелину такого… И ты, парень, ведомствами не закрывайся. Дал маху – так отвечай. Мне бумагу из Москвы прислали, пишут, ты давно работать должен. Где болтался-то?

– Я не болтался, Никита Иваныч, – устало вздохнул Григорьев. – Я два месяца подрядчика искал. Лето, мелиораторы заняты, трактора свободного нет. В Тюмени, у нефтяников, нашел, вот и привез… Строительство системы не запланировано было в пятилетку. Деньги-то есть, финансировали под завязку, а работать некому.

Никита Иваныч посмотрел на гостя, хотел возмутиться – как это: денег навалом, а работать некому! – но смолчал. Григорьев как-то неожиданно погрустнел, исчез его невозмутимый взгляд, и куртка скрипеть перестала. Видно, вспомнил он свои мытарства.

– Ничего, отец, – взбодрился Григорьев. – Команда у меня мощная, американские трактора. «Катерпиллеры» – слыхал?.. Построим. Ты только по болоту меня проведи.

Решительность понравилась Никите Иванычу. «Не глупый, видно, мужик. Не гляди, что молодой…»

– Провести-то проведу, – согласился он. – У меня давно задумка имеется, как воду на болото повернуть… С Кулешовым-то теперь как? Настырный мужик.

– Завтра же на болоте его не будет, – заверил Григорьев. – Вопрос решен. Всю здешнюю округу скоро объявят территорией заповедника. Охрана будет, егеря, ученые приедут. Так что все в порядке. – Он чуть помялся, потрепал бородку. – Вот только вашу деревню выселять будут. Понимаешь, в заповеднике можно жить лишь его работникам… Ну, если кого примут на работу, тому можно.

– Да хрен с ним, я еще крепкий, пойду хоть сторожем, – согласился Никита Иваныч. Он наконец вспомнил, что он – хозяин, и перед ним – гость, а вспомнив, забыл, что ночь на дворе, хотя уже светает; забыл, что он сегодня не ложился спать, а завтра день будет еще хлопотнее. Оставив Григорьева, он вышел на улицу и позвал старуху.

– Ну? – недовольно спросила Катерина, высунувшись из двери чердака.

– Слазь да приготовь нам чего-нибудь, – распорядился старик. – Гостя в доме держишь, а за гостем уход нужон. Да и я целый день не жрамши.

– Пошли вы… – сердито проговорила старуха, однако спустилась и пошла в летнюю кухню. – Гости… Все живете, как гости. И ты тоже, хозяин. На покос надо, а тебя черти носят… Опять мне ломить? Иван вон Видякин второй день косит, возов пять нахряпал, а ты савраской с утра… И ночью еще уход спрашиваешь.

– Накошу тебе сена! – отрезал Никита Иваныч. – На одну корову всегда успею.

Катерина не ответила. На кухне вспыхнул огонек, забренчала посуда. Старик вернулся в горницу, разгреб половики и, прихватив посудину, нырнул в подпол. Не прошло и пяти минут, как стол был собран. Катерина принесла горячий борщ, грибов в сметане, огурцов на закуску, все молчком, и Никита Иваныч заметил, что глаза у нее заплаканы и носом она то и дело швыркает. Значит, не спали они с дочерью на чердаке… Несмотря на сердитый вид старухи, Никита Иваныч почувствовал жалость к ней и какое-то умиление. Ишь, борщ-то горячим держала, и закуска стояла наготове. Ждала, значит, когда позовут.

– Садись с нами, – предложил он. – Выпей маленько.

– Придумал, ночью-то… – проворчала Катерина и скрылась.

Гостя уговаривать не пришлось, не стеснялся он и не отнекивался. Выпил медовуху и принялся за борщ. Ел хорошо, с аппетитом. Ночью не каждого есть заставишь, особенно людей городских. Вечно у них то режим, то диета, то предрассудки какие-то, будто на полный желудок кошмары снятся. Григорьев начинал нравиться. Руки, заметил, крепкие, ладонь широкая, пальцы толстые и все вместе держатся. Плечами и шеей бог не обидел. Одно смущало старика: очки да соломенная бородка. К такому облику бы хорошую бороду, окладистую и очки долой.

– Давно в начальниках-то? – не вытерпел он. – По виду – молодой еще…

– Откровенно сказать, первое лето, – признался Григорьев. – Все в подмастерьях был. А это мой первый самостоятельный проект. Вот сам и кручусь поэтому.

– Родом-то, похоже, деревенский. Кость крепкая.

– Верно, – улыбнулся Григорьев. – Из Тульской области. С родины Льва Толстого. Говорят, мой дед к нему в школу бегал, учился. Будто способности у него были. Но так и кузнечил всю жизнь. У меня все в роду кузнецы. Я тоже начинал молотобойцем у отца. Два года кувалдой махал.

Никита Иваныч, разогретый медовухой, довольно крякнул и полез на полку за махоркой. «Не то что этот юбошник Кулешов, без роду-племени, – отметил он про себя. – С жилой парень, толковый, видать!»

– Телеги да сани оковывали, – вспоминал Григорьев. – Промкомбинат у нас был. Помню, отец все говорил: «Василий! У нас не просто колхозная кузня, а промышленность! Мы продукцию выпускаем…» Потом коней не стало, промышленность отцова заглохла. А мне все учиться хотелось. Отец говорит – ладно, намахаешься еще кувалдой, иди учись. Строгий мужик был, суровый, бровей не поднимет… Если бы телеги не перестали делать – точно бы не отпустил. Ну, я потом заочно институт окончил и чуть не пять лет, как молотобоец в кузнице, – техником, рядовым инженером… К заочникам отношение знаешь, отец, какое? Вроде и диплом есть, специальность, а для самостоятельной работы, мол, знаний не хватает. Ничего, потом я доказал. Проект обводнения вашего болота целиком разработал. Одобрили. Тяжело было, конечно, порой казалось, и правда ума не хватит. Да еще, видишь ли, проект уникальный, работа интересная, желающих много находилось. Это у нас конкуренцией называется.

«Молодец! – про себя восхитился Никита Иваныч. – Этот чужим умом жить не станет. Этот и за глотку возьмет, если надо. Долго чикаться не будет… Зря я на него поначалу-то строжился, чуть не обидел парня». Старик хотел налить гостю еще кружечку, однако тот решительно накрыл кружку ладонью.

– Все, отец, норма, солнце встает. Может быть, сейчас и отправимся, Никита Иваныч? Как говорят, кто рано встает – тому Бог дает. Слышно, кто-то уже косу отбивает.

– А это Видякин, – сказал окончательно сраженный старик. – И когда только спать успевает, паразит!

Он вскочил, засуетился по избе, но вспомнил, что собираться ему не надо, что он собран еще со вчерашнего утра и можно отправляться немедленно.

– Айда! – скомандовал он. – Пехом-то мы только через час на болото придем!


Пешком идти не пришлось. Недалеко от усадьбы Пухова, у заброшенной избы, стояло несколько диковинных тракторов с лопатами и ковшами, экскаватор, трубоукладчик и зеленый приземистый вездеход. Разъяренный на Ирину старик, возвращаясь ночью, не разглядел такое множество техники. А так бы еще вчера стало ясно, что приехали люди не с бухты-барахты, а государственное дело делать. У Кулешова-то бульдозеры старенькие, битые, хоть и на широких гусеницах. А эти, оранжевые иностранцы, стоят – посмотреть любо-дорого. Новенькие по виду, силища в них – горы перевернут.

Механизаторы спали в избе, и Никита Иваныч только на порог встал – понял: это не алкаши кулешовские, а народ порядочный, деловой. Кругом чистота, мужики спят на раскладушках с пологами от комаров, по стенам уже картинок успели навешать, полочки приколотить. Григорьев осторожно прошел в глубь избы, разбудил одного мужика, и тот, быстро одевшись, побежал заводить вездеход.

Старика усадили в кресло, рядом с водителем, а сам Григорьев подстелил телогрейку и устроился на капоте двигателя. Вездеход мягко уркнул и понесся вдоль Алейки, мимо разгромленных изб, поваленных заплотов и плетней, мимо того места, где Никита Иваныч сидел вчера с дочерью и забыл кисет. Старик хотел попросить остановиться, но за окном уже был лес и та разбитая грозой береза. Пень ее успел слегка почернеть на солнце, но оранжевый спекшийся сок все еще рдел, притягивая к себе тысячи муравьев. Муравьи карабкались вверх, влипали, гибли, замащивая своими телами дорогу для собратьев. Промелькнули рыжие от свежей ржавчины битые трелевочники, навечно застывшие среди вырубок. И сами вырубки, будто пожухлая стерня, поплясав за лобовым стеклом вездехода, тоже исчезли. Потянулся осинник, густой, как плетень, сочный: бери литовку и вали заместо травы. Все это Никита Иваныч видел и отмечал попутно, невзначай. Его укачивало, голова не держалась, клонило в сон. И на короткий миг ему даже приснилось, что не муравьи это лезут и гибнут в березовой патоке, а японцы в Алейском болоте.

Самураев тогда отрезали от китайской границы, развернули назад к болоту, и деваться им стало некуда: партизаны обложили с трех сторон, прижали к кромке мари. Часть японцев залегла на берегу и отстреливалась, а другая часть, поднявшись в рост, открыто двинулась по болоту. Они шли колоннами, не спеша, и командир отряда приказал не стрелять: через болото хода в летнюю пору не было. Никита стоял за деревом и, разгоряченный погоней, сначала с радостью, а потом с ужасом смотрел, как исчезают одна за одной в болотной трясине маленькие, подвижные фигурки. Они пропадали тихо, без всплеска и крика, а цепочка тянулась и тянулась от берега в глубь мари и даже не сгущалась в том месте, где было «окно». Никто не пытался обойти его, обогнуть: лезли вперед, как бараны. Те, что отстреливались, скоро тоже встали в хвост этой жуткой очереди, закинув винтовки за плечи и еще торопясь, будто к котлу полевой кухни. Партизаны, не скрываясь, вышли на кромку болота и стояли молча, опершись на ружья. Никто не заорал «ура!», никто почему-то не радовался победе. Только за спиной, в лесу, стонали раненые. Мужики онемели. Наслушавшись всякого про японцев и отпартизанив по два-три года, они никогда не видели, как бессмысленно и неумолимо могут идти люди на самоубийство. Одно дело в бою гибнуть, в драке, а тут – по доброй воле, ни за что.

Немел от страха и Никита Аникеев, тогда еще совсем парнишка. В его голове всплывали мысли о том, что гадюка, чуя конец, жалит себя, что горбуша с тупой упрямостью лезет вверх по шиверам к своей гибели, а голуби бросаются в пожар… Но перед глазами Никиты были люди…

– Камикадзы, – пояснил кто-то из партизан. – Ишь торопятся, в плен-то не желают. У них такое заведено. Мы раз одного поймали, так он пока в сарае сидел, пальцем себе живот проковырял и кишки вытаскал.

– Не-е, – тихо и задумчиво возразил Аникеев-старший. – Это, паря, природа очищается. Она, вишь, грязи не терпит, сама себя чистит. Япошки-то думают, будто обет исполняют, радуются… А шиш! Природа их топит за то, что убивать пришли.

Отец Никиты, Иван Аникеев, считался в Алейке человеком странноватым и набожным. Перед войной, уже стариком, он ушел в тайгу, построил там избушку и прожил в одиночестве до самой смерти. Говорили, что ушел в скит, принял старообрядческую веру и стал замаливать грехи, но кто по случаю встречался с ним, никогда не видел, чтобы Иван крестился или читал книги. Никите Иванычу и похоронить-то отца не довелось. Отец бесследно сгинул в тайге, когда сын был на фронте.

…Перед самым болотом старик придремал так, что стукнулся головой о лобовое стекло, когда вездеход резко остановился. Никита Иваныч потер лоб и глянул вперед: под восходящим солнцем краснели кабины тракторов, горы торфа, и даже черная вода в траншеях отсвечивала пожарным светом. На изорванной гусеницами площадке дыбились железные останки вагончика, валялись сплющенные в лепешку бочки, а дальше – поваленные и исполосованные траками деревья. А японская машина… Впрочем, машины на месте не было. Там, где она стояла еще вчера утром, сейчас торчали исковерканные рельсы, а сама машина почему-то оказалась в траншее и, как утопающая, беспомощно тянулась зубастыми ковшами к берегу.

В шеренге кулешовской техники не хватало двух бульдозеров.

– Не понял, – проговорил водитель вездехода и, отбросив крышку люка, выглянул наружу. – Разгром какой-то, однако, по пьяному делу…

Никита Иваныч вышел на середину площадки и осмотрелся. Пусто. Сразу же вспомнилась соль, засыпанная в тракторные баки. Но она выглядела сейчас легкой забавой.

– Что такое? – спросил Григорьев, с удивлением глядя на разгром. – Что здесь произошло?

– Не знаю, – сказал Никита Иваныч и прислушался. Откуда-то издалека, из болота, прикрытого легким туманом, доносился человеческий голос. Кого-то настойчиво звали по имени, но эхо, вплетаясь, путало слова. – Айда! – скомандовал старик и устремился на голос. – Тонет кто-то.

В полукилометре от берега, возле огромной «полыньи», стоял на коленях тракторист Колесов, а рядом, разбрызгивая грязь, возбужденно бегал Путяев.

– Колесов! – кричал Путяев, растягивая красное от натуги лицо. – Ты свихнулся, Колесов! Бога нету! Ты что, одурел совсем?!

Колесов неумело, крупно крестился и завороженно шептал: «Черт, черт, черт…» Время от времени он клевал носом в болото, и густая торфяная жижа стекала с его подбородка на голую грудь.

– Пить меньше надо, идиот! – разорялся Путяев, не обращая внимания на старика и Григорьева. – Тогда чудиться не будет!.. Ну где твой бог?! Где ты его увидал? Ау! Бог?! Где ты?.. Видишь, нету!

Колесов молился. В «полынье» что-то булькало, и красные от солнца пузыри лопались с веселым звоном.

14

Что за чудо – вездеход! Пешком бы Никите Иванычу за неделю болото не обойти вокруг, а на этой машине за полдня объехали. Ни топь, ни осинниковые джунгли, ни речка ему не помеха. Идет напролом – только грязь в разные стороны. За несколько часов Никита Иваныч будто кругосветное путешествие совершил.

Речонка, которую следовало повернуть вспять, вытекала из болота. Вода просачивалась где-то под землей и только в километре от мари выходила наружу. Когда-то она была сильная, вброд соваться нечего, но за последние лет двадцать обмелела, исхудала, истрепалась, как тряпица на ветру. Куда ни сунься – везде по щиколотку. Год назад Никита Иваныч охотился в этих местах, и тогда-то пришла в голову мысль насчет обводнения болота. Он прикинул, где можно запрудить речку и прорыть канал, измерил все расстояния и даже учел такой момент, как сооружение дамбы в одном низком месте, чтобы вода не пошла в распадок.

Когда они с Григорьевым прибыли на речку, Никита Иваныч решил не выдавать своих проектов. Пусть-ка начальник сам поломает голову, сообразит, что к чему. Если уж ошибется, тогда можно и поправить. Однако Григорьев вынул карту из полевой сумки, компас и, покрутившись на месте, решительно отправился по берегу. На месте, где старик предполагал строить запруду, остановился и небрежно сказал:

– Тут возведем плотину. Расчетная высота, – он заглянул в бумажку, – с учетом паводковых вод – девять метров.

«Голова!» – восхищенно отметил Никита Иваныч. Но самое интересное было впереди. Григорьев тут же рассказал, что собирается сделать в теле плотины шлюз, через который весной можно сбрасывать лишнюю воду и заодно освежать водохранилище, чтобы вода не застаивалась. А подземное русло вскрыть и проложить трубы. И это еще не все. Григорьев рассчитывал каким-то хитрым способом с помощью специальных дырявых труб соединить озеро с водохранилищем, и тогда, по его словам, на Алейском болоте наступит вечная благодать. Вода будет ходить по какому-то замкнутому кругу и сама собой регулироваться. Говорил обводнитель так свободно и просто, будто всю жизнь просидел на болоте и знает его как пять пальцев.

– Да ты хоть разок-то бывал здесь? – изумился старик.

– Нет, – сказал Григорьев. – Первый раз. Но это же элементарно: принцип сообщающихся сосудов. А потом я же долго работал с материалами в геологических архивах.

Про принцип сосудов Никита Иваныч не совсем понял, но зато окончательно убедился, что дождался наконец спасителя черных журавлей. Водитель вездехода, совсем еще молодой парнишка, откровенно восхищался:

– Чудно как! Воду на болото вести хотят! А у нас в Тюмени болота-а… И воды – море! А нефти – ужас дикий!

– Ничего, – добродушно говорил старик. – Погоди чуток. И у вас скоро обсохнет.

– Скажешь тоже, дедушка, – возражал вездеходчик и смеялся. – В наши болота три Франции влезет и еще Германия. Не обсохнет. Ваше-то маленькое, всего с какое-нибудь государство, с какой-нибудь Люксембург. Потому и высохло.

– Ишь ты, как землю чудно меряешь, – улыбнулся старик. – Целыми государствами.

– А чем еще мерить, если ее такая прорва? – хохотал и чему-то радовался паренек. – Мы в Тюмени знаешь к каким масштабам привыкли? Можно сказать, территориями целых государств ворочаем!

Когда проехали около половины пути, остановились на высоком мысу, водитель оглядел с верхотуры болото и неожиданно закричал:

– Глядите, мужики! Глядите!

Никита Иваныч осмотрелся и ничего не заметил. Светло-зеленая, в темных пятнах островов, марь лежала до самого горизонта. Едва проблескивало нитью далекое озеро, да торчали сухие, корявые деревца. Григорьев тоже насторожился и отложил карту.

– Чего там? – спросил старик.

– Да вы что, слепые? – неистовствовал вездеходчик. – У вас с воображением туго? С фантазией? А еще среди природы живете… Оно же на глаз походит! Видите?!

– А-а, – протянул Никита Иваныч, едва сдерживаясь, чтобы не обнять и не расцеловать парня. Сколько раз и кому только не говорил он, что Алейское болото напоминает человеческий глаз. Никто не верил, отмахиваясь: брось, мол, придумывать, при чем тут глаз? А здесь – надо же! – парнишка впервые увидел и сразу понял! Не с самолета увидел – с земли!

– Что-то есть! – подхватил Григорьев, рассматривая карту и какие-то фотографии. – Озеро в самом центре… Это здорово походит на метеоритный кратер, на воронку от удара метеорита.

– На глаз, – возразил Никита Иваныч. – Какая тут воронка? Метеориты здесь не падали, никогда не слыхал даже…

Григорьев рассмеялся. И всем было весело в этот день.

– А вот на аэрофотоснимках хорошо видно. Типичная метеоритная структура. Ничего подобного вокруг нет… Мне раньше и в голову не приходило.

– Не знаю, – упрямо повторил старик. – Сколь живу в Алейке – ничего вроде не падало.

– Да он, может быть, миллион лет назад упал! – снова засмеялся Григорьев.

Вездеходчик еще раз огляделся, что-то прикидывая, и поддержал Никиту Иваныча:

– Все-таки на глаз. И веки даже есть, и ресницы.

Ближе к обеду они почти обогнули марь и выскочили на старый, укатанный волок. Лес по нему возили лет десять назад, однако он никак не мог зарасти. Обнаженные пески сманивали глухарей со всей округи, и алейские жители ездили сюда на охоту, а зимой вытаскивали по нему на тракторах сено с дальних покосов. Вездеход разогнался по волоку так, что деревья замелькали, Никита Иваныч высунулся из люка (в кабине жарынь!) и тут вспомнил про сенокос. Заскочить бы на луга и посмотреть, как трава нынче. Дома Катерина опять ворчать будет, а на такой машине – полчаса ходу. К обеду можно в Алейку вернуться.

Григорьев согласился не раздумывая, и они повернули на луга.

– Ты мне косу дашь, отец? – попросил он. – Сколько лет не держал, руки чешутся!

– Дам-дам, – пообещал старик. – Жалко, что ли? Вот пойду косить и дам.

Никита Иваныч уже и дивиться перестал. Григорьев знал и умел все – недаром в деревне рос, вот она, закалочка-то, на всю жизнь науку получил!

Луга в Алейке были убогими. Возле деревни лишь несколько клочков, остальные по узкой пойме да еланям. Когда сто дворов было – вечно не хватало покосов. Делили, ругались и снова переделивали. А тут раздолье стало, на шесть дворов-то. Однако все равно сорок возов в сорока местах косили. Никите Иванычу хватало на корову десяти, и он особенно не рвался рано косить. Это Ивану Видякину приходилось месяц на лугах торчать. Он косит – баба его на пасеке мед качает. Вот это ломят! Катерину бы так заставить – дня не выдержала бы. Говорить только может: мне ломить! Мне ломить!

С такими мыслями старик приехал на луга, Видякин сидел возле шалаша и обедал в одиночестве. Скошенная утром трава уже подбыгла на солнце и хрустела под ногами. Трещали кузнечики, и ныли над ухом редкие пауты.

– Садись со мной, – пригласил Иван. – И товарищей своих зови.

– Дома пообедаем, – отказался Никита Иваныч, а у самого слюнки потекли. Видякин так вкусно жевал хлеб с огурцом и луком – сытый есть захочет.

– Вижу, на крыльях летаешь? – невесело улыбнулся Иван, натирая огурец солью. – Да… Трагические вы, мужики. Погляжу на вас – сердце кровью обливается. Пухов тоже недавно на крыло поднялся, да так крепко – я чуть вместе с ним не полетел… Уронили Пухова, стервятника выпустили и уронили… А ты, значит, добился своего?

– Добился, – гордо ответил старик. – Говорил же тебе, правду найду. Вот по-моему и вышло.

Никите Иванычу вовсе не хотелось сегодня ругаться с Видякиным, да и вообще, что теперь ругаться, когда обводнитель уже здесь, а Кулешова сегодня же выпрут под зад мешалкой. Наоборот, ему хотелось помириться с просвещенным Иваном, забыть к чертям разлад, и пчелу ту, что тяпнула в переносицу, тоже забыть.

– Трава-то как нынче? – мирно спросил он и присел на корточки. Григорьев и вездеходчик, раздевшись, полезли в реку.

– Трава ничего, – грустно сказал Иван и выбросил натертый огурец. – До пояса вымахала, литовку не протянешь. Руки вот саднит. – Он наморщил широкую лысину и глянул на свои ладони. – Зря ты, Иваныч, летаешь, зря…

– Я во на какой машине езжу! – попробовал отшутиться Никита Иваныч, но Видякин шутки не принял.

– Журавли-то твои, черныши эти, гнезда бросают, – тихо сказал Иван. – Пожрут теперь коты птенцов.

– Откуда знаешь? – насторожился старик.

– Да уж знаю, – отмахнулся Видякин. – Потому и говорю, что зря ты на крыло встал. Птенцы еще пешком ходят, а ты взлетел. Рановато.

– Кулешов, паразит, взбулгачил! – резанул Никита Иваныч. – Сегодня же и духа его в Алейке не будет.

– Это как сказать. – Иван аккуратно собрал остатки обеда и завязал в узелок. – Кто его погонит? Не ты ли?.. А может, Пухов?

– Он! – уверенно сказал старик и показал в сторону реки, где купался Григорьев. – Ты знаешь, какой это парень? Во! Не голова – Дом Советов. Болото наше как образовалось, а?.. Ты просвещенный, а не знаешь. Метеорит упал!

– Да ну? – не поверил Иван. – Что-то я не слыхал…

– А-а! Потому оно и на глаз похоже… Он мужик такой, долго чухаться не будет. Трактора его видал? Возле Пухова стоят.

– Видал, – проронил Иван. – Хорошие трактора, «Катерпиллеры».

– Дак вот. Здесь теперь заповедник будет и Кулешова – к чертовой матери, – уверенно сказал старик. – На речушке сделают плотину и трубы проложат. А нас отсюда выселят. Нельзя в заповеднике жить.

– Во-он как! – Видякин встал и глянул на старика сверху вниз. – Значит, меня возьмут и – выселят отсюда? А по какому праву?

– Погоди, Иван, ты не шебурши пока, – успокоил старик. – Если в заповедник работать пойдешь – оставят. Но ты ведь браконьерничать станешь, а? Ты же не стерпишь?.. Запомни, я в охрану заповедника иду, меня примут. Григорьев скажет – и примут. От меня пощады не жди, Иван. Ты меня знаешь.

– Да уж знаю. – Видякин покачал головой, сверкнул глазами. – Ладно. Кулешова не будет. Но этот твой… останется!

– Плохо, что ли? – обескураженно спросил старик. – Ты, Иван, совсем ни черта не соображаешь. Григорьев-то обводнять болото приехал! Его государство послало!

– А Кулешова кто?.. Эх, Никита Иваныч! Умный ты человек, войну прошел, даже две, а рассуждаешь, как дитя малое. – Видякин подтянул к себе литовку и стал править ее бруском. – На хрена они нам оба нужны на болоте? Все эти осушители, обводнители. Журавли-то уходят! На болоте надо шепотом разговаривать, на цыпочках ходить. А они – с бульдозерами, да еще с нерусскими… Кулешовские бичи всю нынешнюю ночь по болоту раскатывали, да, слава богу, потонули. Эти тоже начнут авторалли устраивать… А ты еще радуешься! «Болото из метеоритного кратера образовалось!»

Видякин усердно и ловко работал бруском. Коса позванивала, и сыпалась легкая темно-зеленая пыль от засохшего травяного сока. Не мог Иван сидеть просто так и разговаривать, мешали ничего не делающие руки.

– И потом в округе не то что журавли – паршивой утешки не стрелишь, – продолжал он. – После леспромхоза едва-едва очухались. Только жить стали. Хоть корову есть куда выпустить и дичь нет-нет да поймать можно… Говорю тебе – не надо. Природа – она как собака, сама свои раны залижет.

«Не понимает, – сокрушенно подумал Никита Иваныч и, не прощаясь, направился к вездеходу. – Ишь как его частная собственность испортила. Скрутила его, повязала, а какой мужик был!..» Хотелось сказать, что ты, мол, с Кулешовым снюхался. Он тебе яму под омшаник выкопал, лесу натрелевал, оттого ты вроде за него выступаешь. А вроде и нет, потому как Григорьев приехал, и, чем черт не шутит, вдруг да и от него выгода какая будет! Тебе, Иван, все равно кто, или бы уж совсем никого…

Однако Никита Иваныч ничего не сказал и поспешно оставил Видякина в покое. Неожиданно он подумал, что если распалится Иван, чего доброго и про баньку вспомнит, куда старик Кулешова водил, и про то, что этот осушитель, можно сказать, в зятья готовился, но обманул Ирину, сделал ей брюхо. Вдруг он, Видякин, уже знает про это? Узнал же откуда-то, что журавли гнезда бросают, что трактора кулешовские потонули. Недаром, видно, просвещенным считается. А Никите Иванычу о вчерашнем разговоре с дочерью сегодня даже вспоминать не хотелось. День такой выдался, что его портить?


Кругосветное путешествие Никиты Иваныча закончилось на площадке, где некогда стояли вагончик и кулешовские трактора. Теперь здесь ничего не было, и только человек пять мужиков возились около японской машины. Грохотала кувалда, скрежетали ломы, и доносилась брань, из которой становилось ясно, что нет ничего крепче и надежнее отечественной техники.

– Удрал Кулешов! – обрадовался старик. – Почуял конец и сбежал!

– Не будем терять времени, – отрывисто сказал Григорьев вездеходчику. – Езжай в поселок и скажи бригадиру: пусть гонят всю технику сюда. Я жду здесь. Заровняем весь этот позор, – он кивнул на горы торфа, – и начнем работать.

Григорьев поправил на боку полевую сумку и направился к мужикам, которые ладили машину.

– Что вы тут делаете? – спросил он. – Что за люди?

– Да вот заразу эту демонтируем, – вяло протянул один из них. – До чего же хлипкая, паскуда, чего здесь ремонтировать – не понимаю.

– Заканчивайте скорее и убирайте ее с болота, – распорядился Григорьев. – Через час чтобы не было.

– Командиров у нас развелось – невпротык! – вдруг начал возмущаться какой-то парень. – Заколебали с этой машиной. Один приезжает – орет! Другой – орет!

Григорьев не дослушал его и вернулся на площадку, где в одиночестве сидел Никита Иваныч.

– Что загрустил, отец? – весело спросил он.

– Так работать-то сейчас нельзя, – с трудом подняв глаза, растерянно объяснил старик. – Греметь, стучать никак нельзя. Мы же ее совсем распугаем, птицу…

– Что ты, отец, – улыбнулся Григорьев. – Когда же можно?

Старик помялся, утер подолом рубахи вспотевший лоб. А парень возле японской машины все еще бранился:

– То кричали – за ночь смонтировать, теперь за два часа разобрать!.. Только командовать мастера! А ни один не знает, что внутри у этой машины. Привыкли – лом, кувалда! А здесь электроника!

– Когда же можно, отец? – повторил Григорьев.

– А осенью только, – с надеждой сказал старик. – Как птица на крыло встанет. Или лучше пускай она совсем улетит, чтобы ей настроение не портить.

– Скажешь тоже, Никита Иваныч! – Григорьев махнул рукой. – Я и так на два месяца опоздал. Наверстывать будем. Иначе к осени нам несдобровать. Я должен земляные работы закончить, пока трактора в руках.

Какой-то жгучий холодок беспомощности толкнулся изнутри и, будто спирт, разлился по жилам. Никита Иваныч открыл рот, чтобы объяснить Григорьеву: ведь когда даже избу перекатывают или полы перестилают, в ней не живут, а с птицей как же, если взялись ее дом ремонтировать? Птица-то этого не понимает, а значит, люди должны под нее подстраиваться. Но так ничего и не сказал, не объяснил.

– Здесь электроника, понимать надо! – разорялся парень, видно, большой специалист по японским машинам. – Сначала бульдозером по ней, а потом еще командуют – демонтируй скорее! Начальники… Вам только конем управлять, и то доверять опасно, загоните…

Вездеход рыкнул, буксанул гусеницами и, плавно качаясь, умчался в Алейку поднимать технику. И только когда гул его двигателя пропал за расстоянием, Никита Иваныч и Григорьев услышали отдаленный клекот бульдозеров на болоте.


Оставшиеся трактора Кулешова размеренно утюжили болото. Жирный, поблескивающий торф смачно отдирался мощными пластами, и новые траншеи отрезали еще один угол мари. Увлеченные работой мелиораторы не заметили, как на их площадку выехали оранжевые трактора-американцы и развернулись в цепь. Тем более пострадавшие кулешовцы тяжело переживали потерю двух бульдозеров и механизатора Колесова, который пропал неизвестно куда. Другой тракторист-утопленник Путяев, теперь безлошадный, одиноко бродил по прибрежным кустам и изредка протяжно всхлипывал. За покалеченную японскую машину переживал один Кулешов, поскольку ждал начальство и строгий спрос, переживал глубоко, можно сказать, страдал мучительно, как от зубной боли. Вытащить бульдозеры из трясины нечего было и думать, а поэтому Кулешов сидел на краю траншеи и заранее писал объяснительную.

Цветных, непривычных пришельцев заметили, когда они начали зарывать траншеи, где стояла брикетировочная машина. Чудо-техника! Умеют же делать проклятые капиталисты. Гребет впереди себя гору чуть не выше кабины, и ему хоть бы хны. Мелиораторы в первую минуту ошалели немного, залюбовались работой, затем остановили свои машины и сгрудились вокруг начальника. Кулешов тоже не ожидал такой прыти от обводнителей и еще не сообразил, в чем дело. Между тем оранжевые исполины бережно вытащили из болота японскую машину, освободили простор и стали аккуратно засыпать осушительную сеть траншей.

– Во дают! – восхищенно заметил кто-то из мелиораторов. – Между прочим, у меня свояк на таких тракторах работает. Говорит, хреновые они. Чуть вода в горючее попала – заглохнет и не заведешь.

– Они с виду только здоровые, – поддержал другой. – А копни внутрях – гниль, как в этой японской машине. Чуть тронь – сыплется все…

– Наши сотки лучше на этот счет! – с гордостью произнес механизатор в кожаной кепке. – Я один раз по ошибке масло в картер не залил и целую неделю работал. Клинит, правда, сволочь, но пашет! Выносливая машина, из последних сил кряхтит, а ворочает.

– Врешь…

– Точно! У Путяева спроси!.. Через неделю только заклинил движок. А эти разве неделю без масла вытерпят? Куда там!

Кулешов, еще с утра прознав об утопленных бульдозерах и покореженной брикетировочной машине, выметал, истратил весь запас решительных слов и определений, а поэтому на реплики мужиков ответил малопонятно:

– Козлы…

– А как твой свояк зарабатывает? – спросил кто-то. Кулешов сунул в карман недописанную объяснительную и направился к нахальным «американцам». Мужики его постояли немного, посовещались и двинулись вслед за начальником. Шли тесно, толкаясь плечами и размеренно шевеля мускулистыми мазутными руками.

Путяев заметил движение на болоте, высунулся из кустов и замер. Только вращались помутневшие, воспаленные глаза. Несколько раз он делал попытки броситься наперерез своим товарищам, вскидывал руки, будто давая знак остановки, но каждый раз бессильно опускал их и, содрогаясь всем телом, конвульсивно всхлипывал.

«Катерпиллеры» Григорьева, за полчаса уничтожив дневной труд мелиораторов, тоже остановились и заглушили двигатели. Трактористы попрыгали на землю, собрались в кучку и, ведомые Григорьевым, пошли навстречу осушителям. В тишине знойного полудня изредка похрустывал гнилой валежник под сапогами идущих да жесткая болотная трава со скрипом шелестела возле ног.

Примерно на середине обе группы людей столкнулись, сшиблись, и над марью поплыл далекий, курлыкающий говор. Путяев круто развернулся и побежал в кустарник…

* * *

Никита Иваныч лежал вниз лицом, раскинув руки и прижимаясь щекой к иссохшему, пыльному мху. По вывернутым наружу ладоням неторопливо ползали муравьи, густой запах багульника кружил голову, щипал глаза, отягощая веки. Он полуспал. Жесткий от безводья мох колол лицо, шею, грудь, и старику казалось, что он умер и что теперь сквозь него прорастает трава, а сам он медленно заносится землей. Чувствовать себя умершим было хорошо: трава, проникая в тело, ласково щекотала его, невесомая земля опускалась медленно, как новогодний снег.

Временами, очнувшись от сна, Никита Иваныч пытался приподняться, оторвать от земли голову, но мышцы, пронзенные травой и опутанные ее корнями, не подчинялись, боль охватывала все тело, тупо отдаваясь в мозгу.

«На кой ляд рыпаться-то? – думал он, снова впадая в дрему. – Я ведь помер. Значит, полагается лежать спокойно и не шевелиться». Однако покою ему не дали. Кто-то затопал, зашуршал наверху и грузно опустился в изголовье.

– Кто там? – то ли спросил в самом деле, то ли просто подумал старик.

– Я это, – донесся голос Кулешова, и в мох полетел тягучий клейкий плевок. – Жара, сволочь, как в пустыне.

– Что там делается-то на земле без меня? – с трудом выговорил старик. – Какие новости?

– Голова лопается, – словно в бочку, пробубнил Кулешов. – Второй участок начал подготавливать, а тут эти прикатили и мой первый участок стали зарывать… Мозги наизнанку, честное слово! – Он вздохнул безысходно и зло. – Брошу все к чертовой матери и уеду! Сдалась мне такая работа вместе с болотом… То ли дело в пустыне. Там все ясно. Рой канал, клади бетон и пускай воду. Осушать никогда не заставят.

– А если и там заставят? – спросил Никита Иваныч.

– Нет, невозможно. Там уже сухо. Месяц едешь на верблюде – и все песок, песок… Миражи в воздухе. Кажется, то озеро синеет, то речка бежит.

– Тогда езжай, – посоветовал старик. – Чего сидишь-то? Собирайся и дуй.

– Как раз уедешь тут… – Кулешов выругался. – Эти козлы импортную машину гусеницами истоптали, два бульдозера утопили! На ночь оставил – и пожалуйста, сюрприз… Теперь разбирательства на месяц, что да как. Нажрались, сволочи, глаза выкатили и понеслись. Попробуй сейчас отпишись. Чего доброго, снимут и под суд отдадут. – Он помолчал, шелестя пересохшими губами, и неожиданно сорванным, дребезжащим голосом проронил: – Ирина в загс ехать отказывается. Я ее всяко просил, уговаривал… Нет, говорит, видеть тебя не хочу. А что случилось – не знаю… Я ее люблю.

– Неужто любишь? – ахнул старик. – Вот так фокусы!

– Люблю, – прошелестел Кулешов. – И у нас с ней ребенок будет.

– От тебя?

– От меня, – признался Кулешов и заторопился: – Я, нет, не отказываюсь – наоборот. Что мой, то мой. Говорю, давай сойдемся, жить будем, уедем. Она ни в какую!.. Первый раз в жизни сталкиваюсь. Обычно в таких случаях мужики… это… финта дают. Кошмар, ничего не понимаю. Вот ты, отец, жизнь прожил, мудрый и все прочее – можешь мне растолковать?

– Ты у Ивана Видякина спроси, – посоветовал старик. – Это он мудрый. Я тебе что-нибудь посоветую, так обязательно наоборот. Вишь, у меня как всегда получается: возьмусь вроде добро делать, а оно злом оборачивается.

– И у меня так же, – вздохнул Кулешов, и мох затрещал под его ногами. – Я в пустыню хочу. Там хорошо, там песок, одни ящерки бегают да скорпионы.

Голос его поплыл, растворяясь в тишине, скоро затих шорох сапог, а перед глазами Никиты Иваныча заплясал не видимый никому песок пустыни. Что-то серое, безжизненно-сухое, перекатывалось по желтому полю, стремительно росло, увеличивалось, и вот стена горячего, неумолимого зноя рухнула на старика, мгновенно иссушив тело в жалкий черный стручок. Рядом копошился в песке и скрипел проволочными конечностями странный сиреневый паук. «Жуть-то какая, – подумал старик. – У нас на болоте вон какой зверь живет, древний, говорят. А тут один паучок остался, все живое кончилось».

– Вот ты где, отец! – раздался над головой Никиты Иваныча чей-то голос. – Я тебя ищу по всему берегу… Ты на меня будто обиделся, Никита Иваныч?

– Ты кто? – спросил старик.

– Григорьев я, Василий. Разве не узнаешь?

– Узнаю… – едва проговорил старик, ощущая внезапный холод и дрожь во всем теле.

– Не обижайся, отец. Я не могу ждать до осени. Мне надо успеть триста тысяч освоить. Не успею – деньги пропадут.

Старик не отвечал. Озноб накатывался с силой, с которой недавно двигался на него горячий шквал. Сводило челюсти, мышцы, замораживало дыхание. Ему почудилось, что на земле теперь стоит вечная зима, и не то что лета – даже оттепели не будет. Как-то однажды просвещенный Иван Видякин рассказал, почему вымерли мамонты. Будто с севера надвинулся какой-то ледник. Люди сбежали туда, где тепло, а мамонты погибли. «Что же мамонты-то не сбежали?» – спросил тогда старик. Иван похмыкал, поерзал, однако быстро сориентировался: «Люди-то уже тогда развитые были, соображали, что к чему, вот и подались в тепло, пережидать холода. А мамонты что, это же природа. Природа – она недоразвитая, всегда от человека отстает, а потому компромиссов не терпит».

Вдруг опять какой-нибудь ледник наступает? Бежать надо! Бежать!.. Но мышцы уже одеревенели от холода, и тело вмерзло в землю.

– Я еще Кулешова с болота не спровадил, – пожаловался Григорьев. – Ну ничего, отец, он уйдет. Я ему устрою всемирный потоп. Сейчас перегоню технику на строительство плотины. Мы ее через месяц соорудим и затопим болото к чертовой матери. Кулешов сам уйдет.

Нестерпимый холод неожиданно резко сменился пронзительным жаром. В сознании старика возникла парная, багровеющий от жара и крапивы в венике Кулешов. Затем все исчезло, превратившись в прохладную голубую реку-мираж. Он висел над желто-серой пустыней и никак не хотел опускаться.

– Я буду строить уникальную систему, – говорил Григорьев. – Она спасет болото и журавлей. Так что все в порядке, отец. Живи спокойно, природу мы вылечим.

Голубой мираж превратился в небо над Алейским болотом. Медленно плыли белые рваные облака. Что-то холодно-осеннее прокалывало воздух. От облаков и неба веяло тревогой, ожиданием неотвратимой зимы, холодов, снега… Два журавля подхватывали на лету падающего птенца и тянули, тянули его ввысь, заставляя работать неокрепшими крыльями. Птенец неуклюже валился то на один бок, то на другой, и в изломе его крыльев обозначались страх и радость от полета одновременно.

– Остановись! – прошептал старик, напрягая горло. – Остановись, парень… Ты в пустыне хоть раз бывал? Ты не хочешь жить в пустыне?

Григорьев умолк. Хрустнули ветки и мох, рассыпаясь в пыль.

– Не хочу, – растерянно сказал Григорьев после долгой паузы. Никита Иваныч ощутил его холодную ладонь на своем лбу. – Ты не заболел ли, отец? Тебя что-то колотит…

– Я тоже не хочу, – сквозь зубы выдавил старик. – Там из живности-то паучок один остался.

– Полежи, Никита Иваныч, – беспокойно сказал Григорьев. – Полежи тут. Я сейчас за вездеходом сбегаю и отправлю тебя домой. Я быстро!

Он исчез, и болезнь чуть отпустила старика. Он вновь ощутил, что лежит на берегу Алейского болота, среди зарослей багульника, и одуряющий запах обволакивает голову. Глаза вот только не открывались, веки словно приклеились и не давали глянуть на мир. С большим трудом он подтянул руку и разлепил один глаз. В узкую щелку сквозь ресницы старик увидел переливающийся радугой край леса, небо и причесанную ветром траву на болоте. Пустыни, кажется, еще не было… Однако в следующую секунду он заметил паука, выползающего из кустов, и сразу заколебался: а вдруг нет? Вдруг уже пески, пески вперемешку с миражами?.. Паук крался к старику, коряво переставляя конечности и поскрипывая многочисленными суставами. В двух шагах он остановился, напыжился и, выбросив вперед переднюю лапу, заорал:

– Дьявол! Дьявол! Гляди! Это же черти, черти! Нечистая сила!..

Затем паук задрожал, поскреб конечностями землю и, стремительно сорвавшись с места, на двух лапах бросился в чащу.

Веки сомкнулись. Зыбкая волна жара обдала с головы до ног, прижимая тело к сухой земле.

15

Около месяца Никиту Иваныча трепала болотная лихорадка.

Встал он лишь к середине августа, немощный, с проваленными щеками и отросшей пегой бородой. Встал, держась за стеночку, выбрел на крыльцо (старухи не было дома – хлопотала по хозяйству) и чуть не упал: закружилась голова, подкосились ноги. Он нашарил руками перила и сел. Во дворе было чисто, картошка давно отцвела, слышно было, как гудят пчелы, – значит, медосбор еще не кончился. Кобель Баська почему-то на привязи сидит, уткнув морду в лапы, косит на хозяина тоскливым взглядом. В пустующей избе напротив тихо, стол перевернут, дверь в сенцы распахнута. Пасмурно, солнце где-то за облаками, как фонарь в мешке. Кажется, дождик недавно накрапывал. Собирался, видно, большой, но прошел стороной и в Алейку только брызги долетели.

– Что, Баська, скушно тебе? – спросил старик и откашлялся. Голос дребезжал виновато-старчески. Противный, чужой голос. Кобель, не поднимая головы, прижал уши и слабо вильнул хвостом. – За что тебя на цепь-то? – Старик подковылял к псу. – Да коротко так. Задавишься еще…

Он отвязал Баську, и тот из лежачего положения прыгнул вверх, перемахнул забор и мгновенно скрылся.

– Бешеный, – проговорил старик и поплелся к калитке. – Засиделся, бродяга…

Повиснув на штакетнике, он глянул в одну сторону улицы, в другую и не узнал родной деревни. Куда-то исчезли разрушенные дома, не нужные никому заплоты, плетни, ямы от подполов, и вся Алейка напоминала теперь хорошо отутюженную праздничную рубаху. Кто-то сгреб, вычистил, вымел весь мусор, и свежая, укатанная тракторными гусеницами земля уже подергивалась травой.

– Ты куда это вылез? – услышал он за спиной голос Катерины. – Я ж тебе вставать не велела.

Она только что пришла из огорода, видно, полола: платок сбился, руки в земле, пальцы врастопырку держит.

– Гляжу вот – чудеса, – слабо удивился старик. – Думаю, не мерещится ли… Веселая деревня стала.

– Да это Иван Видякин, – отмахнулась Катерина. – Трактор взял и с неделю тарахтел. Весь мусор за деревню вытолкал.

– Чего это ему вздумалось?

– У него спроси… Ты почто собаку-то отвязал? – спохватилась старуха. – Он, паскудник, натворит опять делов.

– Пускай побегает, – тихо сказал Никита Иваныч. – Сроду на цепи не сидел.

– Побегает… – проворчала Катерина и стала мыть руки в бочке с водой. – Если бы не Пухов, из твоего кобеля мохнашки бы сшили…

– Как это – мохнашки? – опешил старик.

– Он твоему дружку этому, товарищу Григорьеву, пинжак кожаный сполосовал, – объяснила старуха. – Как хватил у ворота, так донизу и распустил. Григорьев-то к тебе пришел, попроведовать будто, а кобель возьми и выскочи. С чего так? Озверился, что ли…

Никита Иваныч вспомнил куртку Григорьева. Хорошая была куртка, скрипучая, из чистой кожи, видать. Когда еще вокруг болота на вездеходе ездили, старик все советовал снять ее – жара, да и по лесу разорвать недолго. Нет же, так и не снял. Никита Иваныч тогда подумал, что, видно, нравится очень куртка Григорьеву, видно, долго мечтал такую иметь, а заимел, так и в жару снимать неохота.

– Парнишка-то, с Григорьевым который был, чуть не стрелил кобеля. Ружье из машины вынул, да Пухов вступился. – Катерина вымыла руки, утерла их передником и подошла к старику. – Давай-ка в избу. Температуру мерить будем. Доктор сказал, три раза на дню мерить.

Никита Иваныч безропотно подчинился. Старуха сунула ему градусник под мышку и усадила на кровать.

– Как там на болоте-то? Что слыхать? – спросил старик.

– А ничего не слыхать, – ответила Катерина и недовольно шмыгнула носом. – Едва поднялся и сразу про болото. Мало лихорадку схлопотал? Еще желаешь?.. Где дочь наша, так небось не спросишь…

– Где она? – неохотно спросил старик.

– В городе она, – с готовностью и вызовом сказала старуха. – Где ж ей еще быть-то, коли родной отец из дому выгнал? В город уехала Ирина наша! – Она всхлипнула. – В тот день прямо собралась и поехала… Тебя когда с болота проклятого чуть живого притянули, ее уж не было. Говорила ей – погоди, подождем отца. Нет! Характерная… Картинки свои собрала и айда… Как там одна-то теперь бьется – одному богу ведомо.

– Не реви, – сказал Никита Иваныч. – Кто ее заставлял одной-то быть?.. Сама. Сама и брюхо нагуляла – нас не спросила. Вот пускай теперь и бьется.

– Вам, мужикам, легко судить! – Катерина перестала всхлипывать и поджала губы. – Сураз, не сураз!.. Ребенок это будет, внук твой. Без мужика, с мужиком – все одно ребенок, дитя. Чего бабе делать, если вы все, непутевые, то по болотам шатаетесь, то по пустыням?

– Хорошо она тебя настропалила, – все так же дребезжаще проговорил старик, но без злобы, даже виновато. – Как по писаному кроешь.

– Что же мне теперь, против своей дочери идти? – Старуха сверкнула глазами. – По писаному… У меня вот где записано! – Она стукнула себя в грудь. – Вот где… Тебе-то чего, ты про мелкую нашу бабью жизнь не думаешь. У тебя вон какие думы, великие все, что у министра какого. На сто лет вперед заглянуть хочешь, чтобы всякие животные остались да жили. Ты про болото думаешь и дальше него смотреть не желаешь. А мы-то – люди обыкновенные: сегодня живем, может, и завтра еще жить будем. Нам некогда по государственным делам печалиться, своих делов не переделать… Журавли-то твои что, они птицы: взяли да улетели. Теперь, говорят, их еще и охранять будут, стеречь и холить. Вон сколько машин-то нагнали, ничего не жалеют. Дорогая птичка… Ты б, Никитушка, поглядел хорошенько, что у людей творится? Человека-то никто не возьмется так обхаживать. Все самому надо и улететь нельзя никуда, крыльев нету.

Никита Иваныч вынул из-за пазухи градусник: тридцать шесть и два. Ничего вроде не болит, не колет, не знобит. Лишь в ушах стукоток от толчков крови да слабость во всем теле.

– Ты сам подумай, Никита, – продолжала старуха. – Мы с тобой не вечные, помрем скоро. С кем Ирина останется? Сиротой? К кому пойдет?.. Кому поплачется? С кем последние дни жить будет?.. Ты подумай, ведь аникеевской-то родовы и на земле более не станет. Отживет Ирина – и кровь пропадет.

– Кто ей замуж мешал идти, как все люди? – не сдавался старик. – Все выбирала, поди, ковырялась. Этот не такой, того не хочу… Ей же простого мужика не надо, ей какого-нибудь с кандибобером подавай. Вот и нашла себе… Думаешь, мало по свету у него детей-то наделано?

Катерина замолчала, ссутулившись на лавке, и это смутило старика. Он закинул ноги на кровать и прикрылся одеялом. Были бы у него еще дети кроме Ирины, – может, и плюнул бы, и не переживал так. Говорят же – в семье не без урода… Но Ирина из троих осталась одна-разъединственная. Два мальчишки, довоенные еще, трех и четырех лет, умерли в одну весну от дифтерии. Уехал Никита на сплав, через месяц вернулся, а сыновей уж нет, будто и не жили…

– Ладно, – буркнул наконец старик, переводя разговор на другую тему. – Чего нынче делать-то будем? Сено покупать или корову продавать?

Старуха хмыкнула и, помолчав, сказала:

– Кусать-то зимой что будешь? Продавать… Твоим болотом много не накормишься, надежда плохая… Сено-то, слава богу, в стожках стоит…

– Сама, поди, косила? – жалобно-виновато спросил Никита Иваныч.

– То-то и оно, что не я, – вздохнула Катерина. – Люди и накосили, и сметали.

– Кто?

– Иван опять, дай ему Бог здоровья…

Старик приподнялся, сел на кровати и решительно заявил:

– Его помощи брать не стану.

– Я его помощи и не просила. Сам он. Пришел и говорит, мол, тетя Катя, Никита Иваныч-то болеет, без сена останетесь. Давайте-ко я вам накошу. А то траву жалко, пропадет, уйдет под снег. Я, говорит, со своим покосом нынче быстро управился.

– Поди заплати ему, – приказал старик. – За так мне и соломины от него не надо.

– Давала же – не берет, – отмахнулась старуха. – Ты-то особливо не распоряжайся. Больно гордый. Только я твоей гордыней скотину зимой не прокормлю… Чего это ты против Ивана идешь? За доброту его благодарить надо, а ты – ишь ощетинился…

– Ты, старуха, ничего не знаешь. – Никита Иваныч покачал головой. – Он меня все подмазывает, умасливает, чтобы я от болота отступился. У него вокруг-то промысловые места, избушки настроены. А заповедник откроют – Ивана попрут. Вот он и хочет, чтобы я про болото не писал и чтобы никого туда не пускать.

– Там и так уже никого нету, – сказала Катерина. – Одни трактора остались, да и те, видно, скоро угонят. Пухов теперь на болоте торчит, сторожить нанялся. И те, и другие караулит.

– Так что, все уехали? – не поверил старик.

– Ну… Собрались и укатили. Иван Видякин сказывал, начальников обоих сняли будто с работы. Они заходили к тебе, поговорить все хотели. А ты в горячке лежал, нес околесицу какую-то, матюгался – страсть одна… Кобель тогда и хватил Григорьева.

– Сняли, значит…

– Да уж сняли, – отчего-то вздохнула старуха. – Иван сказывал, теперь новых ждут… Иван-то все тебя жалеет, спрашивает, как да что…

– Жалельщик нашелся, – проворчал старик, однако зла к Ивану не почувствовал. – А за кожанку уплатить придется, чтоб скандалу не было. Не то подумают – нарошно кобеля науськали…

– Не подумают, – уверенно сказала Катерина. – Милиционер как раз был и все сам видел. Говорит, нечего ходить тут всяким и скрипеть, собаки не любят…

– Аж до милиции дело дошло?

– Без тебя тут такое было! – отмахнулась старуха. – Приезжали одного кулешовского мужика ловить. Два дня по лесу за ним бегали, насилу поймали. Одичал будто мужик. На дерево залез и оттуда плевался да орал… Сказывают, умом тронулся с перепою. В деревню его привезли связанного, а ночевать стали – развязали руки-то. Он возьми ночью да удери…


Колесов только и ждал, когда ему развяжут руки. В том, что милиционер уснет как убитый, он не сомневался: парень молодой и за два дня беготни по лесу шибко намаялся. Опыт побегов у Колесова был. Досиживая последний срок за хулиганство, он бегал дважды. Первый раз успел только взгромоздиться на забор из колючки – ссадили, но срока не добавили. Второй раз ушел на два месяца. Ловили по всему свету, а он жил себе спокойно в лесу, в полусотне километров от лагеря. Товарищи по нарам мозги набекрень сворачивали – сидеть-то год оставалось! Ну какой уважающий себя и Уголовный кодекс зек пойдет на волю через забор при таком сроке? В конце концов решили, что Колесов сел за «хулиганку» специально, что ему надо где-то надежно попрятаться несколько лет (а лучше тюрьмы места более не найдешь для этой цели) и ему попросту не хватает срока.

Однако беглец и сам не знал, что его погнало за зону. Просто была весна, а в тех отдаленных местах по лесу густо цвели саранки. Этакий тонюсенький стебелек – и цветок на нем: розовый, изящный и жесткий. Но все дело было в корне. Он помнил вкус сладковатых, скользких луковичек с самой войны, с детства. Он пожирал их сотнями, желудок был полон, однако хотелось еще и еще. Саранки, как хлеб, – не приедались.

И тут, оказавшись за зоной, Колесов набросился на них с полузабытой детской жадностью. Вырывал одну луковичку, едва стряхнув землю, пихал в рот, а глаза в это время уже искали следующий цветок. Наевшись, он накопал саранок про запас, соорудил себе шалаш в неглубоком овражке и, лежа в нем, теперь уже не просто ел – смаковал. Тихо шумел над головой сосновый бор, пели невидимые птицы, шуршали в траве юркие мыши и жучки. Душа Колесова постепенно наполнялась покоем. Ни охраны тебе, ни зеков, ни вечерних проверок. Полное одиночество. Думай, лежи, вспоминай свою пройденную жизнь и жуй помаленьку сладко-пресноватые луковицы. Вот бы заместо лагерей селили бы осужденных в такие вот шалаши поодиночке. Сроки бы большие не нужны стали, да и затрат никаких.

Первый раз Колесов сел по глупости. Работал он в леспромхозе трактористом, зло работал, примерно. А был тот леспромхоз на «сухом законе»: пить на лесоповале – самоубийство. Однажды по случаю перевыполнения плана директор привез в поселок спирт. Передовикам – двойную норму. По случайной ошибке Колесову выдали только одну. Выпив ее и вспомнив, что он – передовик, отправился в контору требовать другую, законно требовать. А его не поняли. Тогда Колесов завел бульдозер, подъехал к конторе и, загнав лопату под нижний венец, слегка приподнял его над землей. Не помогло. Отказали и вызвали участкового. После отсидки Колесов нервным сделался. В лагере сильно переживал от большой скученности. Народу много, все стриженые и друг на друга похожие. Он будто растворился в воде и перестал чувствовать себя Колесовым, а значит, и человеком. Но жить-то хотелось!.. Второй раз сидел за драку и шел в зону спокойно: знакомые места, есть кой-какой опыт. Однако не выдержал, стреканул через колючку…

Два месяца Колесов прожил в одиночестве. Отцвели и затвердели саранки, потом грибы отошли. Исхудал Колесов, бородой оброс, и одежонка износилась, зато так на душе посвежело! Ну будто сроду он в лагерях не сидел, баланду не хлебал и дни до конца срока не считал. Если было бы что поесть – еще бы месячишко пожил, но северное лето короткое, вот-вот снега упадут. Не стал он ждать, когда его разыщут, сломал шалаш и направился пешком в зону. Пришел к воротам, постучал – не пускают, хоть убейся. Кто такой, спрашивают, и по какому делу? Колесов я, крикнул, из отпуска пришел, принимайте! Приняли…


На сей раз Колесов бежал от милиционера со спокойной душой. Он, знающий Уголовный кодекс не понаслышке, ясно понимал, что статьи не будет и его «повязали» как ненормального. А поскольку начальство решило, что он псих, то за утопленный бульдозер не привлекут. Закон гуманный, сумасшедших не сажает.

Дождавшись, когда все уснут (ночевали в избе у Ивана Видякина), Колесов встал, поправил свесившуюся руку своего стража и осторожно вышел на крыльцо. Но тут из темноты появился хозяин. Заслонил дорогу и стоит.

– Уйди с дороги, дьявол! – прорычал Колесов. – Ухо отгрызу!

– Сам ты дьявол, – обиделся Видякин. – Иди спать.

Колесов ощерился, зашипел, забрусил:

– Видал, все видал! Как ты с дьяволом обнимался, как ты на ушко шептал! Как ты ему жратву приносил!.. Не пустишь – всем расскажу. Ты нечистой силе продался!

Иван Видякин побледнел нехорошо, стиснул зубы, однако пропустил Колесова. А Колесов и в самом деле кое-что видел, пока бегал по болоту. Однажды ночью выбрел он к озеру – луна светила, туман от воды поднимался – и залег на берегу. Только будто придремал – услышал, что кто-то ходит по земле. Открыл глаза – Видякин! В болотных сапогах, мешок на плече. Ходит он вдоль берега туда-сюда и пронзительно свистит. Колесов затаился, лежит, смотрит. В это время круги по воде пошли, волны по берегу зашлепали, и вылазит из озера чудовище, за которым они с Путяевым на бульдозерах гонялись. Вылезло оно и – к Ивану. Тот же не побежал вон, наоборот, скинул мешок, развязал и подает что-то горстями. Животина протянула шею и этак осторожно стала жрать что-то из видякинских рук. А Иван еще гладит ее по голове, приговаривает какие-то непонятные слова. Потом, когда чудовище наелось, по-собачьи облизало руки кормильца и голову ему на плечо положило. Такого Колесов уж совсем стерпеть не мог. Выскочил он из укрытия да как заорет! Гул над болотом пошел. А когда проорался и открыл глаза – никого кругом. Ни животины, ни Видякина. Только мешок на берегу валяется. Колесов заглянул внутрь, наскреб со дна горсть – комбикорм, что курицам и другой скотине дают. Съел он остатки и побрел по берегу. Может, еще где лежит? И точно. На другой мешок наткнулся, только на этот раз с солью. Соли было немного, кто-то до Колесова уже сожрал больше половины. Он попробовал соли поесть, но она не полезла в желудок. Жизнь была и так горькая…

Видякин освободил ему дорогу, но сам следом до калитки пошел.

– Куда ты теперь? – спрашивает.

– Назад, – ответил Колесов и встал на четвереньки. Иван подбоченился и долго смотрел вслед уходящему четвероногому. Колесов уходил неторопливо, но выйдя за крайние дома, он вскочил на ноги и помчался к болоту. Его тянуло туда, как убийцу тянет к месту преступления. Тем более не гремели за спиной автоматы и не лаяли тренированные сторожевые псы. Он убегал совершенно свободный, чтобы еще больше освободиться. Полная луна мелькала среди деревьев, пели негромко ночные птицы, бесшумно метались через дорогу мохнатые совы и ротастые козодои. Иногда чьи-то крылья опахивали разгоряченное бегом лицо Колесова, протяжный возглас безвестной невидимой птицы заставлял остановиться и оглянуться. Дыша тяжело, со свистом, он никак не мог понять, кто его окликает и что от него хотят. Он пытался переспросить, но пересохшие от жажды связки выдавали какой-то неразборчивый сип. На бегу он неизвестным образом успевал замечать, как шустрый паучок вяжет сети между деревьев, распуская нити-сторожки по безмолвному воздуху, и как в эти сети попадают легкие ночные метлички, а паук немедля вонзает хоботок в жертву и высасывает начисто жизнь, оставляя одну только оболочку. И как того паучка склевывает на лету верткий козодой. Запаленный бегом Колесов начинал ощущать невидимую жизнь вокруг, видеть то, что невозможно, и это не удивляло его. В одном месте он запнулся ногой о что-то мягкое и теплое, перевернулся через голову и вытянулся на дороге.

– Полегче! – недовольно хрюкнул кто-то, и перед глазами мелькнули клыки. – Гонят тебя, что ли…

– Нет, не гонят, – торопливо ответил Колесов. – Сам бегу, сам!

Раздвоенные копыта вспахали дорожную пыль перед самым его носом и пропали. Колесов приподнялся и дальше двинулся на четвереньках. Он сообразил, что он единственный в тихом, покойном мире, в этой деловито-напряженной ночной жизни выглядит как самый настоящий хулиган. Стараясь не шуметь, он не шел, а крался, прислушиваясь к разговорам вокруг. Но тут кто-то отчаянно пискнул под коленом и пребольно хватанул зубами сквозь штанину. Колесов не успел извиниться, как врезался головой в чей-то большой шерстяной зад.

– Тьфу, чтоб тебя… – проворчал кто-то и, развернувшись, слегка поддал когтистой лапой неуклюжего Колесова. – Глядеть надо, балбес.

От такого обращения Колесов отлетел на обочину дороги и шмякнулся в траву. Хорошо, болото уже было рядом. Он торопливо перебрался через траншею, затем обогнул черную гору и оказался на плоской равнине мари. Бледный лунный свет лежал на алейских хлябях, омертвляя недвижимый тростник и высокие кочки островов. Все замерло, и только какие-то призрачные, дымные тени медленно клубились, пропадая в зеленоватом воздухе.

«Всё, всё, всё, – твердил про себя Колесов. – Буду жить теперь здесь. Травинкой стану, жучком, метличкой. Привыкну, выживу, освобожусь от грехов. – Он сорвал зубами клок мха, разжевал, торопливо проглотил. – Благодать какая, господи! Нагнулся и сыт уже…»

А еще приходила Колесову мысль, что есть на земле что-то прочное, непоколебимое и спасительное, как сладковато-пресный вкус луковичек саранки.


Еще без малого неделю отлеживался Никита Иваныч, изгоняя при помощи старухи остатки хвори. Вставал редко и на короткое время. Побродит по избе, шаркая непослушными ногами, выглянет на улицу, послушает тишину над Алейкой и снова на боковую. Старуха отваривала ему травы, поила чуть ли не насильно и шла работать по хозяйству.

Когда болезнь совсем отступила, старик встал, умылся, сбрил бороду и прислушался к себе – чего же еще хочется? Ничего не хотелось.

Вернее, нет. Хотелось пожевать соленых груздей, выпить медовухи, попариться в бане и просто посидеть со старухой на крылечке.

И больше – ничего!

Он попробовал вспомнить изуродованное бульдозерами болото, журавлей, убегающих из гнезд, ненавистную рожу Колесова, вспомнил, все представил себе, как на картине, и ровным счетом ничего не ощутил. Бежать с ружьем и ложиться под гусеницы тракторов вовсе не хотелось. Да провались оно, болото!

Тогда он попробовал распалить себя тем, как тракторист Колесов орал на все болото страшно обидные слова про дочь Ирину.

– Мне плевать, что ты с его дочкой по кустам ходишь! – изображая Колесова, крикнул старик. – Я с его дочкой не сплю!

Странно, однако брать в руки дрын и разбивать череп обидчика он бы сейчас ни за что не стал. Даже в глазах пятнышки не поплыли от контузии.

Похоже, и контузию залечили…

Затем он вспомнил разговор с Ириной, ее признание, мял и требушил в голове жгучую мысль о суразе – хоть бы что. Ни в одном глазу. Ни злости, ни раздражения и ненависти. Пусто. Хоть бы какая-нибудь досада разобрала. Неужели старуха чем таким опоила?

– Тебе бы только хапать! Рожа твоя немытая! Утроба бездонная! – прокричал он Ивану Видякину и замолк.

Пусто в душе, спокойно и пусто.

Дивясь такому непривычному состоянию, Никита Иваныч обулся в валенки и потопал на улицу. Катерины было не видать ни в огороде, ни во дворе. Кобель Баська опять сидел на цепи и лениво клацал зубами, пытаясь схватить муху.

– Сидишь? – спросил старик. – Ну и сиди…

Он зевнул до треска в челюстях и направился к калитке. Из дома напротив доносился стук топора, изредка противно скрипели выдираемые ржавые гвозди: кто-то орудовал ломом или выдергой. Никита Иваныч неторопливо поднялся на крыльцо и заглянул в распахнутые двери. Видякин, обливаясь потом, выворачивал полы. Плахи были толстые, лиственничные и страшно тяжелые. Иван багровел, налегая всем телом на лом, и тугие мышцы ходуном ходили под мокрой рубахой. Жена Видякина, Настасья, вынув из окна раму, выдирала косяки.

– Бог в помощь, – сказал старик и присел на порог.

Иван обернулся и прислонил лом к стене.

– Никита Иваныч! Никак одыбался? Ай, молодец! Давно, давно пора. А то ишь, залежался!

– Встал помаленьку, – проронил Никита Иваныч, доставая кисет. – А ты все работаешь?

– Да вот хочу полы в омшанике настелить, – признался Видякин. – Сруб-то я поставил, под крышу загнал, а полов нет, тут-то ишь какие плахи положены! Железо. Еще сто лет пролежат. Заодно и рамы с косяками прихвачу. Думаю, на будущий год домишко перекатать. Низ начисто погнил.

– Давай-давай, – подбодрил старик. – Чего не перекатать, если погнил. Вы с Настасьей вон какие, горы своротите. Я б с такой бабой терем себе построил.

– Да уж помогает, нечего сказать, – довольно сказал Иван и сел рядом со стариком. Настасья неожиданно улыбнулась и поправила платок. Никита Иваныч впервые за много лет отметил, что Видячиха вовсе не так уж и страшна. Если путем приглядеться, то можно сказать, даже хорошенькая, особенно когда улыбается. И зубы-то у нее ровные, белые, и ямочки на щеках, и глаза с лукавинкой.

– Без теремов проживем, – сказала Настасья. – Лишь бы здоровье было.

– Ты-то, Иваныч, не против, что я полы в этой избе ломаю? – как бы между прочим спросил Видякин. – Все-таки твоего бывшего соседа изба.

– Ломай, – отмахнулся старик. – Мне-то что…

– Все одно пропадет, думаю, – продолжал Иван. – Присмотра нету, год-два и сгниет. А хуже, какие-нибудь бичи еще спалят. Нынче ишь сколько их в Алейку навалило. А дальше – больше… Человек к тебе сегодня никакой не заходил? Длинный, белый, на литовца похожий?

– Не заходил…

– Значит, зайдет еще, – вздохнул Иван. – Тоже на болото приехал, геологию изучать.

– С тракторами? – поинтересовался Никита Иваныч.

– Пока нет. На будущий год, говорит, с тракторами будет. А сейчас в одиночку ходит. Будто денег пока ему не дают на научные исследования. На свои приехал, упорный мужик. Говорит: докажу – тогда дадут. Фотографии мне показывал, из космоса сделанные. На них болото наше с пятак величиной.

– Да ну? – не поверил старик.

– Вот тебе и да ну… И похоже болото на лунный метеоритный кратер…

– А я что тебе говорил? – прервал его Никита Иваныч. – Мне еще Григорьев сказал, что похоже.

– Теперь жди. Припрут еще какие-нибудь, копать станут, бурить. – Видякин сердито сплюнул в угол. – Науке-то обязательно надо узнать: кратер это либо не кратер. Наука не может мимо такого факта пройти. Мужик-то этот знаешь что говорит? Будто таких кратеров в Канаде нашли видимо-невидимо. А у нас их мало пока. Вот и надо искать поскорее, чтобы наравне было или даже больше. Иначе ж можно подумать, что метеориты только у них падали, а у нас нет.

– Пускай узнают, – отмахнулся Никита Иваныч. – Ихнее дело… Ты мне сено-то за здорово живешь косил или деньгами возьмешь? Неудобно получается: пчел давал, теперь сено…

– Иди ты со своими деньгами знаешь куда?.. – разозлился Иван. – Я тебе толкую – бурить на болоте будут и в озере! Понял? А потом заряды взрывать, чтобы земную структуру узнать.

– Я-то при чем? – заикнулся старик, но Видякин перебил:

– При чем? Писать не надо было! Как человека просил тебя – не пиши. Теперь ты понял, что я прав был?

– Конешно, Иван, ты прав, – тут же согласился Никита Иваныч. – Прав так прав, ничего не скажешь.

– Хватился! – бросил Иван и встал. – Сходи теперь, глянь, что от твоей писанины стало.

– Схожу как-нибудь, – пообещал старик. – Ты, Иван, не сердись на меня.

Видякин молча схватил лом и с силой вогнал его под очередную плаху. Взвизгнули ржавые гвозди, чуть осевшая пыль взметнулась и повисла в столбе света.

– Кто знал, что так обернется? – оправдывался Никита Иваныч. – В Москву ведь писал, не куда-нибудь…

– Во-во, ты бы еще в ООН написал или в ЮНЕСКО, – проворчал Видякин. – А еще лучше – самому Господу Богу… Болото само бы воду накопило, и леса бы вокруг сами повыросли, и журавли б твои никуда не делись… Задним умом мы все соображаем. А вот чтобы сразу вперед заглянуть?

– Не сердись, Иван, – протянул Никита Иваныч. – Не стану я больше писать. В жизни не стану!

– Иван, гляди-ко! – окликнула Видячиха и вытянула из косячного паза какой-то сверток. – Тяже-елый!

Видякин оставил лом, не спеша подошел к жене и, развязав сверток, заглянул внутрь.

– А-а, песок, – сказал он разочарованно. – Я уж думал, в монетах… Видно, когда-то в этой избе старатель жил, на черный день берег. – Иван завернул холстину и сунул жене. – Положи куда-нибудь, чтобы не рассыпать.

Настасья бросила сверток на пустую божничку в углу и снова взялась за выдергу. Никита Иваныч прошел по целым половицам к божничке, попробовал сверток на вес.

– Пожалуй, с фунт будет.

– Около этого, – бросил Иван, всем телом налегая на лом. – Эх, Тася, посмотри! Плаха-то аж звенит, до чего крепкая! Такие б полы да в избу. Вот уж поплясали бы, а?

– У нас ведь тоже ничего, – сказала Видячиха. – Крепкие. И на своих попляшем. Только бы здоровье было да войны не было.

– Слышь, Иван… – Старик помялся. – А правда, что ты Хозяина видел? Ну… животное это, доисторическое?

Видякин на секунду замер, смерил старика взглядом и ухмыльнулся:

– С чего ты так подумал?

– Да вот гляжу – кругом тебе удача, – вздохнул старик. – И хозяйство, и ум твой, и жена у тебя вон какая (при этих словах Настасья улыбнулась и щеки ее зардели). Взять даже это. – Он показал сверток. – Я всю жизнь возле этого дома живу, а потом сколько он уже пустой стоит, ничейный. Мелиораторы здесь жили. Никто клада не нашел, никому он в руки не дался. А ты пришел – и на тебе…

– Стал бы ты косяки вытаскивать – ты бы нашел, – пожал плечами Видякин. – При чем тут Хозяин?

– Молва есть такая: кто его увидит – тому всю жизнь везение.

– Нынче молве верить – без штанов останешься, – сказал Иван.

Старик несколько минут глядел, как Видякин отдирает плахи и одним махом выбрасывает их в окно. Вот силушки-то в мужике! Надо же так природе сотворить: и сила есть, и ум имеется. Редкое сочетание.

– Слушай, Иван, – вдруг сказал Никита Иваныч. – Я пока хворал, все думал… Ты не знаешь, животное-то это… ну, которое у англичан живет, оно какого полу? Мужик или баба?

Видякин хмыкнул, не выпуская лома из рук, однако заинтересовался вопросом старика и встал, опершись на инструмент.

– Кто его знает, – размышляя, проговорил он. – В журнале про то не писано… Тут, пока ты болел, в одной газете сообщение напечатали, будто еще одно животное подобного рода обнаружили. Теперь аж в Конго.

– Ну?

– Да… В озере Теле, в джунглях, конешно. А зовут его местные люди чудно – «мокебе-мбембе».

– А оно какого полу? – ухватился старик.

– Тоже не пишут, – посожалел Иван.

– А наше… ну, Хозяина нашего можно определить? Подкараулить, подсмотреть, как он оправляется… И узнать?

– Можно, наверное, – согласился Иван. – Провести наблюдения… А зачем тебе это?

– Вишь, что я подумал: хорошо бы у англичан или это… моке.. мбе… – запутался Никита Иваныч.

– Мокебе-мбембе, – поправил Иван.

– Во-во! – подхватил старик. – Хорошо бы у них оказались мужики, а у нас баба. Или наоборот. Взять бы их да случить. Может, потомство бы дали, а? Глядишь, и развелись бы…

– Не выйдет, – определенно сказал просвещенный Видякин. – Это же реликты, они же в другой эпохе жили, а в нашей они не выживут. Да и сам подумай, где таких животных держать? Чем кормить? Это сколько сена надо, комбикормов. И так с кормами-то в колхозах туго…

– Набрали бы! – не унимался старик. – Ради такого дела-то и специальный колхоз можно создать.

– Все равно не выйдет, – возразил Иван. – Как их случать-то? Это ведь кого-то одного надо ловить и везти на случку. А которого? Англичане с конголезцами скажут – везите к нам своего, а наши дипломаты тоже не лыком шиты. Надежнее, когда такая редкая зверюга у себя дома. Это пока они договорятся! Ладно, даже если случка и выйдет: чей детеныш-то будет? Наш или ихний? Тут, Никита Иваныч, такие споры пойдут, такие международные конфликты начнутся!.. С Англией, к примеру, у нас и так отношения хреновые. Там президент к тому же – баба. А с ними только свяжись…

Настасья глянула на мужа и с хрястом вырвала оконную подушку.

– Они ж, поди, как змеи, яйцами размножаются, – встряла она в мужской разговор. – А такая большая скотина вон сколь яиц может нанести! Взять да разделить поровну.

– А насиживать тебя посадить? – недобро отозвался Видякин. Он не любил, когда жена лезла с советами в вопросы, касающиеся политики. Настасья умолкла и покраснела. – Это тебе не инкубаторские цыплята, – добавил Видякин. – Это динозавры.

– Эх, жалко, – вздохнул старик и побрел домой.

Над Алейкой было пасмурное, тихое небо. Осень готовилась залить землю дождями, засыпать листвой и заполнить леса грибами. Время наступало хорошее; во все годы Никита Иваныч ждал осень, чтобы натосковаться, нагруститься до какого-то приятного, обволакивающего жжения в душе. В иную осень, не зная отчего, он даже тихонько, втайне от всех, плакал, как плачут от хорошей русской песни.

Пожалуй, это был первый год, когда он ощущал полное безразличие: осень на дворе, зима ли – все равно… Но Никита Иваныч отворил свою калитку и хотел уже ступить во двор, но в этот момент услышал густой и плотный шорох крыльев в небе. Ему показалось, будто черная тень пала на землю.

Со стороны леса медленно выплыла огромная стая черного воронья. Птицы летели молча, что было непривычно и неестественно. Они сделали над Алейкой большой круг и потянули в сторону болота.

На следующий день с утра Никита Иваныч надел дождевик, опоясался патронташем и, прихватив ружье, нацелился идти.

– Ты куда? – удивилась Катерина. – Не завтракамши да с постели только?

– На болото гляну, – бросил старик. – Прогуляюсь немного. Может, утешку какую добуду. А то совсем меня в нахлебники записали.

– Не пушшу! – отрезала старуха. – С тобой пойду. Не то свалишься где.

Никита Иваныч противиться не стал, отвязал кобеля, и они все тронулись к болоту. День опять был тихий, пасмурный. Он шагал неторопливо, иногда останавливаясь то у места, где лежала куча бревен и где они разругались с Ириной, то у разбитой в грозу березы или в других местах, как-то связанных с его жизнью. И мысли были тоже неторопливые, вольные. Думалось о непутевой дочери, о муравьях, погибших в березовом соке, о болоте, о журавлях, и думы эти смешивались в один тугой ком, переплетались, словно кусок дерна, и совершенно не волновали. В другой раз он, наверное бы, уже брызгал искрами от одного воспоминания, а тут хоть бы что. Рябчики с треском взлетели с дороги и расселись по деревьям будто мишени – старик даже ружья не снял. Кобель кого-то на дерево загнал и облаял. Следовало бы подойти к нему, похвалить, чтобы не испортить охотничьего старания, но Никита Иваныч будто и не слышал.

Старуха молчала-молчала всю дорогу и все-таки не выдержала. Опять стала упрекать: про Ирину забыл совсем, хоть бы спросил, пишет ли, нет. И вообще, дескать, можно ли так долго сердиться на родную дочь? Пора бы понять ее, войти в положение. Ей-то, поди, труднее сейчас… Никита Иваныч соглашался про себя. Да, конечно, надо понять Ирину да простить ей грех. Подумаешь, родит без мужика! Мало ли так рожают, и ничего. Живут, детей растят, а дети потом людьми становятся и ничем от других не отличаются. Это раньше в деревне такую бы бабу вместе с дитем затравили. А сейчас не то время. Конечно, надо простить Ирину. Пусть рожает внука…

И еще Никита Иваныч думал, что вообще в природе что-то нарушилось. Будто она, как и старик, переболела лихорадкой и теперь все в ней по-иному. Вот и журавли стали раньше на крыло подниматься, людей к себе подпускают, не боятся. И женщины без мужей хотят рожать. Куда же это все дальше-то укатится?

Не заметил он, как пришел к болоту. Спохватился, а перед ним уже трактора стоят: в одной шеренге матерые красавцы американцы, в другой – отечественные трудяги. Выстроились друг перед другом и застыли. Вокруг ни души. Только чернеют холмы торфа и блестит рыжая вода в траншеях. Никита Иваныч хотел подойти ближе, но тут откуда-то вывернулся Пухов с ружьем наперевес.

– Сто-ой! – закричал он, прыгая на протезе. – Не смей трогать!

– Чего? – спросил старик, продолжая наступать.

– Стой, говорю! – еще раз предупредил Пухов. – Не то стрелю!

– Ты что, сдурел? – рассмеялся Никита Иваныч. – Это же я, Аникеев Никита.

– Все равно стой, – упрямо сказал сторож. – Мне велено никого не подпускать. Стрелю же!

Никита Иваныч наступал. Пухов попятился, но прочно увяз протезом в болоте.

– Я те стрелю, – спокойно проронила Катерина и, обогнав мужа, вплотную приблизилась к сторожу. Тот спрятал ружье за спину.

– Я при исполнении… Часовой – лицо неприкосновенное…

– Сторожишь, значит? – спросил Никита Иваныч.

– Охраняю государственное добро.

– И те, и эти? – Аникеев показал на шеренги тракторов.

– А как же! – с гордостью произнес Пухов. – Григорьевские, потому как я член общества охраны природы. А кулешовские… Ведь и электричество нам нужно во как! В электричестве наша сила. Их обоих поснимали с должностей-то. Теперь я тут самый ответственный.

Никита Иваныч хотел было отматерить его как следует и не успел.

С запада, со стороны солнца, выплывал косяк журавлей…


Они летели медленно, беззвучно, и красноватое солнце оплавляло очертания распластанных крыльев. Косяк шел на посадку, видно было, как путают и выбиваются из строя молодые птицы и как торжественно-величаво держатся старые во главе с вожаком. Журавли опускались к земле, до нее оставалось уже несколько метров, и строй смешался, птицы сбились в кучу, чтобы сесть разом в одно место, но вожак вдруг крикнул и резко пошел вверх. Стая тяжело замахала крыльями, звучный переклик судорогой пробежал от вожака к замыкающим птицам, и в небе вновь выстроился походный косяк. Журавли поднялись высоко над болотом, сделали большой круг, затем поменьше, высматривая что-то на земле. Никита Иваныч понял, что птиц что-то пугает внизу и они ищут другое место для посадки на кормежку.

– Кто там есть, на болоте? – спросил он Пухова.

– Да Иван Видякин проходил, – пожал плечами сторож. – Мешок соли куда-то понес. Уж час назад как прошел…

– Соли? – удивился старик. – Зачем ему теперь соль-то?

– Кто знает?.. Остановился тут, покурили мы, и он дальше пошел… Сказал, на озеро идет. Я еще спросил: а допрешь мешок-то? Он – допру… И допрет ведь, а?

Наконец вожак нацелился и пошел на снижение. Его профиль четко отрисовывался на белесом фоне болота, и Никита Иваныч точно заметил место, куда одна за одной приземлялись птицы. Прищурившись, он еще пытался разглядеть журавлей на земле, но расстояние было велико, да и глаза скоро заслезились от напряжения, поплыли в них пятнышки от старой контузии.

– Красота… – выдохнул пораженный Пухов. – Каждый раз гляжу и любуюсь. До чего же аккуратная птица и режим любит.

Никита Иваныч стиснул зубы и посмотрел на Катерину. Старуха от его взгляда ойкнула и, медленно содрав с головы платок, опустилась на землю.


Никита Иваныч знал, куда сели птицы. Это было кормовое и сравнительно безопасное место. Подойти к нему незамеченным можно было лишь с одной стороны – со стороны озера.

Он проверил патроны в патронташе, отсортировал их, собрав картечные на правую сторону, чтобы были под рукой, и только хотел сделать шаг, как с окраины болота поднялась огромная черная туча и на мгновение заслонила солнце. То сгущаясь, то разреживаясь, она несколько минут беззвучно носилась в воздухе, роняя на землю гигантскую кипящую тень. Когда воронье грузно опало на землю, Никита Иваныч обернулся к Пухову.

– Что это воронье разлеталось, не знаешь?

– Кто знает? – помялся Пухов. – Давно уж мотаются здесь… Может, падаль какую зачуяли, а может, как журавли, улететь надумали. Вредная птица… Если улетела – спокойно стало.

– Воронье не улетит, – заверил Аникеев. – Видно, болото себе облюбовали. Воронью чем гаже место, тем жить вольготней.

Он еще раз посмотрел в сторону, где сели журавли, прикинул расстояние, зарядил ружье.

– Пойдешь со мной, – приказал он Пухову.

Пухов закинул ружье на плечо и отрицательно помотал головой:

– Не могу. Я тут охранять приставлен. При исполнении я.

– Патроны с картечью есть? – спросил Никита Иваныч, не принимая отказа Пухова. – А то у них сейчас перо крепкое. Это не хлопунцы.

Старуха вздрогнула, поднялась с колен. Нос ее заострился, на бледном лице проступили красные пятна.

– Патроны-то есть, – замялся Пухов. – Да вишь ли, ружье-то у меня который год не открывается.

– Сторож, мать твою… – выругался Аникеев. – Ладно, пошли так. Подранков будешь добивать. Прикладом. Чтобы ни один живым не ушел.

Катерина с ужасом посмотрела на старика и потянулась к нему руками.

– Никита… Пожалей, Никита, не губи! Мы ж каждый год добром их провожали и плакали вслед!

– Все одно не могу, – развел руками Пухов. – Не дойду. Увязну я. Тебе-то что, ты на двух…

Никита Иваныч молча содрал с ноги сапог и протянул Пухову.

– Обувайсь, – скомандовал он. – Набей сапог землей и обувай деревяшку свою.

Пухов вздохнул, тоскливо поглядел на трактора и, засунув протез в сапог, стал набивать его торфом, чтобы не болтался. Для крепости привязал голяшку ремнем от ружья и притопнул ногой.

– Вообще-то как член общества я – против, – раздумывая, сказал Пухов. – За самосуд знаешь что бывает?

– Пошли, – сурово произнес Никита Иваныч. – Хоть чучел наделаем, ребятишки смотреть будут.

– Раз так – пошли, – вздохнул Пухов.

– Опомнись, Никитушка! – взмолилась Катерина, готовая упасть в ноги старику. – Дитем тебя заклинаю – остановись!

…От места, куда приземлился журавлиный клин, доносился неторопливый, покойный клекот: птицы кормились, нагуливая жир перед отлетом.


Никита Иваныч торопился, лез по болоту, не выбирая пути, застревал, вяз, выпутывался и снова лез. Солнце уже поворачивало на закат. В очередной раз выдернув ноги из трясины и оставив там второй сапог, старик заметил, как что-то метнулось в камышах и замерло темным, бесформенным пятном. «Кот!» – подумал он и вскинул ружье. Для этой твари он никогда не жалел зарядов.

Однако в камышах тоненько заскулило, и скоро на пути Никиты Иваныча возник человек, стоящий на четвереньках. Старик повесил ружье на плечо и подошел ближе.

– Вставай, – сказал он. – Нечего ползать да птицу пугать. Вставай, ты ж, поди, человек как-никак…

Человек неуверенно приподнялся, но так и не распрямившись до конца, хрипло выдавил:

– Воронье, воронье проклятое заело.

– Айда с нами, – предложил старик. – Да палку какую возьми, а то, чую, патронов не хватит.

Колесов вырвал с корнем измученную болотом сосну, обломал ветки и взвалил дубину на плечо. Старик одобрительно осмотрел свое войско и зашагал дальше.

Ивана Видякина они застали внезапно, хотя шли не скрываясь, и с берега озера марь проглядывалась далеко. Насвистывая, Иван ходил вдоль воды и рассыпал из мешка соль.

– Здорово, – сказал Никита Иваныч, отчего Видякин заметно вздрогнул и уронил мешок. Несколько секунд он смотрел на пришедших и сосредоточенно морщил широкий лоб.

– Я тут солонцы устраиваю, – почему-то виновато объяснил Иван. – Да подкормку для выхухоли… А воронье, сволочь, обнаглело вконец. Все сжирают…

– Айда с нами, – пригласил старик. – Все воронье один черт не накормишь.

Иван Видякин вытряхнул мешок, пристально глянул последний раз на чистую гладь озера и присоединился к Аникееву.

Красться не было смысла. Воронье сидело густо, грузно и безбоязненно, поблескивая на солнце аспидной чернотой. После первого выстрела с пяток воронов распластали крылья. Старик бил не целясь, с удовольствием отмечая, как после каждого выстрела в плотной стае птиц возникает круглая брешь. Однако с каждым разом, пока он перезаряжал одностволку, брешь тут же смыкалась.

– Есть хочется, – в паузе между выстрелами прохрипел Колесов. – У тебя, хозяин, хлебца не найдется?

Пухов методично работал прикладом, вбивая упругих, как резина, птиц в болотную хлябь. Колесов лупил дубиной сильно и как попало, отчего часто мазал и тогда брызги торфяной жижи окатывали скорбно застывшую фигуру Катерины. Иван Видякин складывал битое воронье в мешок и оттаскивал в траншею.

И кобель Баська, разбрызгивая пену с пасти, огромными скачками настигал добычу, давил ее и тут же брезгливо отбрасывал.

Через пять минут у Никиты Иваныча вышли патроны. Трахнув оземь бесполезное ружье, он расставил руки и, пригнувшись, пошел на шуршащую стаю…


В ясные лунные ночи над Алейским болотом слышен тревожный нарастающий шорох. Он начинается где-то в центре, от большого глубокого озера, и ползет к лесистым берегам, напоминая ворчание таежного пожара-низовика. Можно было бы сказать, что это ветер разгоняется по неоглядной мари и шелестит жесткой, болезненной травой, но в такие минуты под белым лунным светом замирает осиновый лист и камышовый пух со зрелым семенем застывает в теплом, влажном воздухе…


на главную | моя полка | | Хозяин болота |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 32
Средний рейтинг 4.3 из 5



Оцените эту книгу