Book: Валентайн



Валентайн

С. П. Сомтоу

Валентайн

Актерам и съемочной группе «Хохочущего мертвеца»[1].

Ничто из того, что случилось на съемках «Валентайна», никогда не сравнится с тем, через что прошли мы!

Действие «Валентайна» происходит в реальности, почти идентичной, но все-таки чуть-чуть отличной от нашей. Известных исторических личностей, которые действуют в этой книге, следует рассматривать как вымышленных; равно как и упомянутые исторические события. Остальные действующие лица и сцены являются плодом авторского воображения. Ничего из того, что описано в этой книге, не происходило в действительности; людей, о которых здесь говорится, не существует и никогда не существовало; любое совпадение с реальными личностями, событиями и местами — чисто случайно.

Часть первая

Ангел Эйнджел

En una gota de agua

Buscaba su voz el nino.

Мальчик искал свой голос

в росных цветочных венчиках. [2]

Лорка

1

Первые впечатления

мозаика

Сисси Робинсон, 12 лет:

В первый раз я увидела Эйнджела Тодда в фойе «Шератон-Юниверсал». Я стояла у лифта, и лифт приехал, и двери открылись, и там стоял он, и смотрел мимо меня, так мечтательно, и он даже меня не заметил, не видел. А я ему:

— Ты Эйнджел Тодд?

А он мне:

— Ага.

Вот и все, только то, как он это сказал, означало сразу много всего, типа: «И что с того?», и «Уйди, блин, с дороги», и «Я красивее тебя».

Но я не обиделась, потому что я его люблю, и я хочу пригласить его к нам домой, чтобы он жил вместе с нами, но я знаю, что так нельзя, но у меня дома хотя бы есть его постер, висит на стене рядом с постером с Фредди Крюгером.

* * *

Габриэла Муньос, агент:

В первый раз? Я сразу увидела, сразу же. У него в глазах — звезды. У меня — знаки доллара. Первое, что я ему сказала: «Тимми Валентайн».

«Валентайн?» — переспросил он. Господи. Похоже, он даже не слышал про Тимми Валентайна, вот какой он был наивный. Неужели на нашей планете еще осталось такое место, где не знают про Тимми? Блин, даже этот мудацкий аятолла назвал его инструментом Великого Сатаны.

Слушай, сказала я, слушай. Я усадила его и его неотесанную клуню-мамашу на свой двенадцатифутовый кожаный диван и включила радио в музыкальном центре. Взяла пульт и быстро прошлась по станциям, и вот из динамиков полился его голос. О Господи, этот голос... мелодичный и чистый, высокий и безмятежный, и в то же время таящий в себе столько боли... как будто в сердце воткнули скальпель и проворачивают его вновь и вновь — вот что с тобой делает этот голос... голос, прекрасный, как детство, и он ранит, как память о детстве, которое уже никогда не вернешь.

Не важно, поедешь ли ты автостопом

Или заплатишь сполна.

Я буду ждать на Вампирском Узле

И выпью душу твою до дна.

Я наблюдала за Эйнджелом Тоддом, как он сидел и слушал. Эйнджел был не такой, как Тимми. Другого такого не будет. Но он сидел очень прямо, впивая музыку, и что-то было такое... в том, как он сидел, в том, каким он был сосредоточенным. Как он закрыл глаза, и его светлые ресницы подрагивали, когда он дышал в такт музыке. В этом мальчике что-то было. Уверенность в себе. Я поняла: из него можно сделать действительно кое-что.

Его матушка не обращала внимания на музыку. Она смотрела в окно на Мелроуз и, вероятно, подсчитывала в уме стоимость проезжавших «порше» и «феррари». Но мальчик был весь сосредоточен на музыке — полностью ушел в себя. Мне это понравилось.

Конечно, тут еще придется поработать. Сделать ему другую прическу, и перекрасить волосы в черный, и сменить гардероб. Но у Эйнджела определенно были все данные. Его демокассета — лишнее тому подтверждение, хотя он выбрал для записи совершенно не ту музыку. Кантри и вестерн, мама родная! И какие-то совершенно мудацкие песенки Роджерса и Хаммерстейна. Хотя, может быть, репертуар подбирала его мамаша или учительница музыки.

Но даже если бы он совсем не умел петь, надо было видеть его крупные планы. Как у нас говорится, камера его любит. Я не могла поверить в свою удачу. Я была очень рада, что все-таки не вышвырнула то агентство из своих желтых страниц.

Песня закончилась. Семь лет. Семь лет, как исчез Тимми Валентайн, а его музыка остается такой же свежей, как и тогда, и голос — по-прежнему незабываемый, голос по-прежнему трогает душу.

— Вы правда считаете, что я смогу петь, как он? — спросил Эйнджел. Он сказал это с благоговением в голосе.

— Если честно, — сказала я, — то не знаю.

Но я знаю другое: я смогу сделать из тебя звезду.

* * *

Джонатан Бэр, режиссер:

У меня предчувствие, что с ним будет сложно. Я имею в виду, за его вежливым «да, сэр — нет, сэр» скрывается высокомерие и заносчивость. Он мне не понравился сразу. Вообще не понравился.

* * *

Елена Хостинг, учитель музыки:

Я была рада, что мне не придется работать с ним в студии.

* * *

Петра Шилох, журналист:

Я хорошо помню, как в первый раз увидела Эйнджела Тодда. Дело было в отеле. Я сидела в кофейне, в самом дальнем углу. В фойе наблюдалось маленькое столпотворение: около дюжины двойников Тим-ми Валентайна, и при каждом — небольшая свита, агенты в темных очках, менеджеры в деловых костюмах, маменьки, сестры и старшие братья, которые поглядывали друг на друга с плохо скрываемой враждебностью.

Я сидела за столиком и разбиралась с заметками. И его я увидела только потом, когда я передвинула пластмассовую вазу с цветами. Он был не похож на остальных. В нем не было ничего детского. В его позе, когда он сидел, в его языке жестов, в том, как он слушал мать и своего агента — серьезный, степенный, уверенный, сосредоточенный. Взрослый в теле ребенка. Внешне он был совсем не похож на Тимми Валентайна, но по манере держаться — один в один. Такой же спокойный, уравновешенный. И в нем было еще кое-что, чего не было у Тимми Валентайна, — едва проступающая юношеская сексуальность, еще только тлеющая, но готовая разгореться.

Этакий эмбрион Джеймса Дина[3]. В нем не было загадочности Валентайна — он был весь на поверхности, как бы более очевидный. Кстати, я обратила на него внимание именно потому, что он не пытался рабски копировать Тимми Валентайна.

И еще — он напомнил мне моего сына.

Я помню, как я подумала: этот мальчик выиграет конкурс двойников как нечего делать. Все остальные даже в сравнение с ним не идут. Он получит роль. Даже если он не умеет петь и танцевать... они пустят синхронную фонограмму, найдут танцоров-дублеров... они сделают все ради нескольких крупных планов этих глаз.

Надо прекращать думать о сыне. Может быть, позже я съезжу в Форест-Лоун и положу еще цветов на его могилу. Например, после обеда — между «банкетом знакомства» и пресс-конференцией.

* * *

Джонатан Бэр:

Но даже при том, что он мне очень не нравится, у нас с ним есть что-то общее. Может, поэтому мы с ним и держимся в состоянии полной взаимной боеготовности.

* * *

Брайен Дзоттоли:

В первый раз я увидел Эйнджела Тодда по телевизору, на МТУ. Я был в глубокой депрессии. Наглотался таблеток, чтобы было не так противно. В тот день ко мне должны были прийти — забрать декодер кабельного телевидения и отключить телефон.

Я помню, как я подумал: «Что это за хренотень! Если им надо знать, каким Тимми Валентайн был на самом деле, почему они не обратились ко мне? Блин, я мог бы с пользой потратить деньги, продал бы права и переехал бы из этой однокомнатной задницы над магазином игрушек».

Эйнджелу Тодду в жизни не сыграть Тимми Валентайна. Спросите меня почему. Спросите.

Я его знал. Я был близок к нему.

По-настоящему близко.

Так близко, что мог бы вогнать кол ему в сердце.

* * *

Габриэла Муньос:

Некоторые детишки, когда ты им это скажешь, начинают краснеть и бледнеть, что-то бессвязно бормочут и задыхаются. Некоторые — но только не Эйнджел Тодд.

Зато мамаша выдала по полной программе: и краснела, и бледнела, и ходила по комнате из угла в угол, и смотрела в окно, и курила, как гребаный паровоз.

Эйнджел посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Я очень рад, правда».

* * *

Тимми Валентайн:

Когда я увидел его в первый раз, я ему позавидовал.

В нем уже проступала зарождающаяся сексуальность. Он был теплый, и полнокровный, и весь такой воодушевленный. Он был живой.

За все это я бы, не думая, отдал свое бессмертие.

2

Сеанс в песках

ищущие видений[4]

Несмотря на свои скандальные участия в телевизионных ток-шоу и на частые появления на страницах «Enquirer», Симона Арлета, по слухам, считала себя женщиной замкнутой, любящей уединение. У нее не было ни дворца в Голливуде, ни шикарного офиса на Родео-драйв. Тем, кто хотел ее видеть, надо было проехать миль пятьдесят — шестьдесят, и отнюдь не по скоростной автостраде. Но Петру Шилох не пугала такая поездка — ее не пугали ни дорога в каньоне, ни обжигающее солнце пустыни Мохаве. В последнее время Петру вообще мало что волновало. Со смертью Джейсона все изменилось.

На ее серебристом «ниссане» стоял двигатель средней мощности; и каждый раз, когда дорога шла в гору, мотор натужно рычал. Кондиционер работал на пределе, двигатель работал на пределе, и сама Петра была на пределе. Она едва поборола в себе искушение остановиться на ближайшей заправке, если таковая вообще обнаружится, позвонить оттуда в поместье и отменить интервью.

Впрочем, заправки так и не обнаружилось, да Симона Арлета — особа весьма эксцентричная, властная и надменная, профессиональная гостья дневных ток-шоу, провозгласившая себя некоронованной королевой медиумов — никому не позволит указывать ей, что делать. Петра старалась сохранять спокойствие, хотя пот уже тек по лицу в три ручья и заливал глаза.

Если бы было возможно хотя бы перенести эту встречу... на другой день, на следующую неделю. Голова раскалывалась от боли. Петра пошарила в бардачке — где-то там должен быть адвил. Для предменструального синдрома вроде бы еще рановато, но опять же в последнее время месячные приходят крайне нерегулярно. Она покрутила настройки радио. Электронная музыка в стиле New Age приглушенно заиграла за гулом кондиционера. Музыка не успокаивала. Петра поставила радио на автопоиск станций. Дикторы монотонно бубнили. Проповедники пламенно проповедовали. «Metallica» била по ушам. А потом, словно выкристаллизовавшись из плотного воздуха, зазвучал голос Тимми Валентайна. Почему именно эта песня? Петра попыталась переключиться. В конце концов ее статья — и о Валентайне тоже. На самом деле больше всего — о Валентайне. Собственно, именно из-за него она и взялась за статью. Ответ, на ее горе, лежит где-то в музыке этого мальчика, который взорвался, как суперновая, в начале восьмидесятых, ослепил всех своим светом и вскоре исчез без следа при таинственных обстоятельствах, и это исчезновение восприняли как самый сенсационный и самый эффектный публичный трюк последнего десятилетия. Что с ним стало? Он умер? Или прячется где-нибудь — вместе с Элвисом, в пещерах Марса[5] или в туманах Венеры? Осталась только музыка.

Петра вцепилась в руль. Нездешний, почти неземной голос мальчика заставлял забыть и о слащавой мелодии, и о банальном тексте. В его музыке было что-то такое, что было как бы за пределами музыки... ошеломляющее ощущение развращенной невинности, всепоглощающая трагедия. Наконец песня закончилась. Финальная каденция задержалась в сознании, как память о незабываемом сексуальном переживании.

Машина с натужным рычанием поднялась на вершину холма. Потом дорога резко пошла под уклон, и «ниссан» набрал скорость на спуске, по самому краю отвесного обрыва над морем песка и колючего кустарника. Солнце светило прямо в глаза. Петра на миг ослепла. «О Господи, — подумала она, — дорога трясется, раскачивается, как кобра под дудочку заклинателя змей, а я ничего не вижу. О Господи, я ничего не вижу...»

Мальчик стоял на дороге. Мальчик с наушниками в ушах.

Она отчаянно просигналила, чтобы он убрался с дороги.

Он посмотрел на нее голодными глазами. Мальчик с соломенно-желтыми волосами, в футболке и грязных джинсах. Она просигналила еще раз. Он не сдвинулся с места.

"Господи, он хочет, чтобы я его сбила", — подумала Петра, а потом солнце опять ослепило ее на миг, и она вдарилась в панику...

Петра вдарила по тормозам. В лобовое стекло полетели камушки. Удар, и мальчик, раскинув руки, упал на капот. Его лицо вжалось в стекло... мальчик, повесившийся на дереве... язык вывалился изо рта... кожа сине-зеленого цвета... глаза вылезли из орбит... Джейсон.

Машина остановилась посреди дороги. Вдалеке что-то грохнуло. Грохот отдался дрожью во всем теле. Что это — землетрясение? Петра не знала: то ли это трясется земля, то ли это трясет ее.

— Джейсон, — сказала она вслух.

Джейсон исчез. Это был просто еще один призрак. И не было никакого землетрясения. Как и в тот черный день, когда она нашла сына мертвым. Никакого землетрясения. Никакой зловещей кометы на небесах, знаменующей его уход. Пара строк в местной газете. Очередное самоубийство подростка, связанное с оккультизмом. Еще одна единичка в статистику. Мой сын, подумала она.

«Хватит меня донимать, — сказала она ему. — Перестань. Я так любила тебя, так любила. Ты не имел права меня бросать. Господи, что я тебе сделала?» Джейсон, Джейсон. Она закрыла глаза и увидела как наяву: мальчик, лимонное дерево и кожаный ремень ее бывшего мужа — единственная из вещей, которую он оставил, когда сел в машину и укатил от них в ночь. Навсегда. Девять лет назад.

Мальчик, повесившийся на лимонном дереве. Тяжелый запах лимонов, забрызганных спермой. В наушника его CD-плейера еще звучала музыка. Песня называлась «Вампирский Узел».

Посередине дороги, омытая удушающим солнечным светом, Петра Шилох сидела в машине и плакала. Горько, навзрыд. Пока она изливала свою тоску и бессильную ярость, мимо не проехало ни единой машины. Она была абсолютно одна.

Один на один с памятью о сыне.

* * *

колдунья

Черепашка ползла по мраморной столешнице на письменном столе в комнате без стен, в центре особняка Арлета. Симона Арлета рассеянно погладила черепашку по панцирю, перебирая бумаги из толстой папки с надписью «Мьюриел».

Повсюду горели свечи. Высокие тонкие свечи и толстые низкие, свечи в форме мифических животных и в форме восковых слов Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Свечи с ароматом жасмина, лимона и тыквы, черники, хвои и мускуса. В одном углу стояли в ряд обетные свечи с изображением святой Барбары, обезглавленной мученицы, которая на самом деле — Шанго, бог, дающий власть над людьми. Тени плясали на стенах. Симона убрала с лица сине-белые локоны, чтобы они не лезли в глаза, и принялась перебирать старые письма Мьюриел Хайкс-Бейли.

Мьюриел была просто глупой старухой, дилетантом; она понятия не имела, во что ввязалась. Но ей хотя бы удалось умереть зрелищно и эффектно: ее разорвало в клочки, прямо на сцене на рок-концерте, причем половина аудитории пребывала в уверенности, что это — очередной потрясающий спецэффект от изобретательных технарей из команды Тим-ми Валентайна. Мьюриел и ее увядшие друзья из Кембриджа... старики, которым хотелось придать остроты напоследок своему застоявшемуся декадентскому существованию... сколько в них было пафоса и патетики. Мьюриел Хайкс-Бейли была никакой не ведьмой. Но она показала Симоне дорогу к Тимми Валентайну, источнику почти неистощимой дьявольской силы.

Он, читала она, есть стихийная сила непонятной природы. Убедилась, когда он являлся мне в снах. Многие черты, присущие инкубам — или это суккубы? Всегда их путаю, никак не могу запомнить.

Или, может быть, он вампир.

Друзьям Мьюриел, Богам Хаоса, темные силы были не по зубам. Но Симона Арлета — другое дело. Она знает, как подчинить себе эти силы. Вот недавний пример: она превратила ту женщину в жабу прямо на шоу Опры Уинфри. Массовый гипноз — так это потом объяснили.

Симона улыбнулась. Поправила складки на платье. Этот репортер — или кто он там — уже скоро приедет, и все должно выглядеть так, как нужно. Темные искусства — на девяносто девять процентов хорошо поставленное шоу.

Но сейчас пришло время оставшимся десяти процентам.

Она подняла черепаху в сложенных чашечкой ладонях. Ее лапки были на удивление сухими; Симона знала, что так и будет, но ей всегда представлялось, что эти твари должны быть склизкими и влажными, и ей так и не удалось избавиться от этого ощущения. Черепашка не пыталась сбежать, она жила у Симоны всю жизнь — с тех пор как вылупилась.

Симона погладила пальцем маленькую головку. Поцеловала, не прикасаясь губами. И прошептала слова: Вечность, вечность, вечность.

Потом резко подалась вперед и откусила черепашке голову.

Тут же выплюнула ее на стол вместе с кровью и желчью. Из раны на обезглавленном тельце текла темная жидкость. Тельце в руках у Симоны дергалось в конвульсиях, пока она поливала себя черной кровью — себя, стены, стол. Кровь шипела, попадая на пламя свечей и стекая на воск. Симона кружилась на месте, выпевая какие-то странные нечленораздельные фразы.

Наконец обезглавленное существо затихло. Его жизненная сила иссякла. Симона вытерла кровь с губ и щек рукавом и снова уселась на стол. Бросила тельце в ведро для мусора под столом. Туда же отправилась и голова, ударившись с тихим стуком о тела других обезглавленных черепашек. «Слава Богу, — подумала Симона, — что мне удалось сохранить все зубы». Она сковырнула ногтем с коренного зуба кусок сырого черепашьего мяса и щелчком отправила его в ведро. Завтра на очереди крысы. Млекопитающие — они всегда лучше.



Симона не знала, сколько сейчас времени — в комнате без стен не было часов, — но она чувствовала, что репортер уже на подъезде. Здесь, в поместье, так мало людей, что любое присутствие можно почувствовать вполне ясно — как по ряби на воде в тихой заводи можно определить, сколько камушков лежит на дне. Это будет обычное интервью, для одного из журналов вроде «Enquirer», и в печать все равно пойдет не то, что скажет Симона, а что додумают репортер и редактор. Она закрыла глаза и сосредоточилась. Вонь от крови почти забивала смешанный аромат свечей.

Она попыталась спроецировать свои мысли вовне и прикоснуться к сознанию репортера. Она любила узнать человека еще перед встречей лицом к лицу. Симона вдруг поняла, что репортер — женщина. Еще с тех времен, когда она выступала на сцене, она знала, что «прочитывать» женщин гораздо сложнее, чем мужчин; как будто вся жизнь у женщин проходит в тайне, и они безотчетно вырабатывают в себе привычку скрывать от других то, что на самом деле нет никакой необходимости укрывать.

Эта женщина была вся в расстройстве. Вся в напряжении. Что-то подталкивало ее к встрече с Симоной Арлета, что-то более сильное и насущное, нежели задание редакции, — какая-то невысказанная потребность в душе самой женщины.

Это хорошо. Симона любила загадки и тайны. Любила наблюдать за работой Судьбы, которая заплетала и расплетала нити отдельных судеб.

Женщина будет здесь через час. Сейчас она почему-то остановилась. Было несложно за ней проследить. Она сидела, погрузившись в печаль. Симона вбирала в себя это чистое, без примесей чувство, смакуя его вкус. Оно подкрепило ее и придало ей сил, как шоколадный батончик. Горе, печаль, огорчение — ее самые любимые эмоции.

Разумеется, женщина ничего не почувствовала. И все же... теперь между ними установилась связь... марионетка и кукловод... охотник и добыча.

Симона даже вскрикнула от восторга. Резко развела руки, скользя ладонями по мраморной столешнице. Свечи попадали на пол. Ей было так хорошо и тепло, она себя чувствовала защищенной плотным покровом эмоций той, другой женщины... наконец она успокоилась и включила переговорное устройство системы внутренней связи.

— Жак, — сказала она в микрофон. — Жак! Приготовься принять еще одну гостью. Сценарий, наверное, полупоказной. И... время близится к ужину... давай сегодня устроим ужин при свечах — из тех, которые так хорошо у тебя получаются.

Она взглянула на мусорную корзину.

— На первое — черепаший суп, — добавила она. — Пора вынести мусор.

* * *

ищущие видений

Особняк органично вписывался в окружающий пейзаж из песчаника и смотрелся почти как горное жилище древних индейцев. Она припарковала машину. В ближайшей пещере, скрытой от глаз стеной камня, был лифт, который привез ее в самое сердце берлоги Симоны Арлета.

Дворецкий в ливрее проводил ее в приемную. Комната была убрана в новом юго-западном стиле. Одну стену полностью занимала фреска с изображением обрядовой пляски качина[6], с танцорами в масках, которые размахивали какими-то штуковинами, похожими на причудливую кухонную утварь. Петра присела на небольшой диванчик. Диванчик был мягким и очень уютным, он как бы принял очертания ее тела и обнял ее со всех сторон, так что у Петры возникло странное ощущение, как будто она плывет в околоплодных водах. Свет был приглушен и шел словно бы ниоткуда или, наоборот, отовсюду — во всяком случае, Петра его источника не заметила. На журнальном столике рядом с диваном лежали журналы — обычный набор, который можно найти на столике в приемной дантиста. Петра пролистала «Time»; там была маленькая статья о предстоящем конкурсе двойников Тимми Валентайна, который пройдет в Лос-Анджелесе.

Холодный чай появился словно по волшебству. Он слегка отдавал ароматом пассион фрукта. А потом, когда Петра уже начала волноваться насчет легендарной Симоны Арлета — появится она вообще или нет, — фреска беззвучно отъехала в сторону, и перед Петрой предстала королева медиумов. Она сидела в роскошном кресле «Папасан», одетая в платье из многослойной «летящей» ткани, ее пухлые пальцы были унизаны кольцами в стиле Liberace[7], ее высокая прическа — скорее всего парик — являла собой шедевральный образчик парикмахерского искусства. В скрытых динамиках зазвучала музыка в стиле New Age. Вокруг кресла Симоны горели свечи. Флюоресцентный свет постепенно померк — ненавязчиво и незаметно.

— Впечатляет, — сказала Петра. Все это было красиво и очень эффектно, но благоговейного трепета не вызывало. Пусть даже миллионы людей обожествляют эту яркую женщину, которая, кстати, явно не страдает избытком хорошего вкуса. Петра не верила в телепатию, духов и прочие сверхъестественные явления.

Симона Арлета поднялась со своего трона, шагнула вперед и протянула Петре руку. Петра не знала, что делать: то ли пожать ее, то ли поцеловать. Симона присела рядом с ней на диван и твердо взяла ее за руку. Держала и не отпускала. Она сидела так близко, что Петре стало неуютно. Только теперь Петра разглядела, что Симона Арлета была женщиной миниатюрной — меньше пяти футов ростом.

Симона молчала и не отпускала ее руки. У Петры было неприятное чувство, что что-то происходит... что эта старая женщина каким-то непостижимым образом... что-то из нее тянет. Она невольно поежилась.

— Бедная, бедная девочка, — сказала Симона. — Как же ты настрадалась. — Ее голос сочился деланным театральным сочувствием. Петра подумала: надо будет разобраться с этой шарадой, но почему у меня такое ощущение, что она что-то знает...

Перед глазами встал образ Джейсона.

— Ребенок, я вижу, — сказала Симона. — Смерть, неожиданная.

— Откуда вы знаете? — вырвалось у Петры. «Господи, она проникает ко мне в сознание и питается моим горем... она вуайеристка. Эмоциональный вампир».

— Все у тебя в глазах.

— Пожалуйста, — Петра вырвала руку, — я приехала не на консультацию. Я собиралась поговорить о вас, а не обо мне. Я представляю журнал «Мир развлечений», и у меня задание выйти на след Тим-ми Валентайна, если получится... насколько я знаю, дирекция студии пригласила вас в жюри на конкурс двойников, который они спонсируют, чтобы подобрать человека на роль Валентайна в новом фильме... — «О Господи, я просто захлебываюсь словами, и я не могу оторвать взгляда от ее глаз...» — ...а вы заявили, что что-то будет... что-то действительно неординарное, и пошли слухи, что вы попытаетесь связаться по телепатическому каналу с самим Тимми Валентайном, чтобы он тоже принял участие в работе жюри...

Она сделала паузу, чтобы отпить еще чаю. Ей удалось оторвать глаза от Симоны, но это не помогло. Она чувствовала на себе ее пристальный взгляд.

— Вы приехали ко мне, — сказала Симона, — потому что я колоритная фигура, из меня всегда получается занимательный материал для статьи, я — объект многочисленных шуток, шарлатан... я принимала участие во многих ток-шоу... у меня рейтинг не меньше, чем у астролога Рейгана. Я права? Но ты не веришь.

Петра смотрела в пространство за отодвинутой фреской, за тронным креслом в окружении сотен обетных свечей.

— Никакой связи с Тимми Валентайном не будет, Петра, — сказала Симона. — Связь можно установить только с духами мертвых.

— Так вы думаете, что он жив?! — На это она и надеялась. Ее редактор хотел получить мнение Тимми Валентайна, даже если придется его придумывать, но всяко лучше сохранить видимость честной и объективной журналистики.

— Жив? Нет, я этого не говорила. Но несомненно, мой друг, не мертв.

Симона резко отвернулась. Петра вздрогнула, вдруг осознав, что ее только что изнасиловали. Изнасиловали ментально. Она хорошо знала, что это такое, когда тебя насилуют.

Так был зачат Джейсон.

— Давай перекусим перед сеансом, — предложила Симона.

— Перед сеансом? — Петру вдруг пробрал озноб. Не слишком ли они торопят события? Она приехала лишь для того, чтобы взять интервью, а не для того, чтобы участвовать в каких-то там идиотских вуду-обрядах!

— Моя дорогая... — Симона снова взяла ее за руку, и это прикосновение обжигало, — ...ты приехала не только из-за интервью. Интервью могло бы подождать до следующей недели, когда начнется конкурс двойников. Но ты решила приехать сюда, в мое убежище посреди пустыни. Я тебя не звала, не принуждала. Ты сама захотела приехать. Потому что хотела поговорить со своим сыном.

Петра с трудом сдерживала слезы.

— Может быть, вы и правы.

Симона молчала, не предлагая ни утешения, ни сочувствия.

— Я хочу поговорить с Джейсоном, — сдалась Петра.

Она полезла в сумочку за адвилом. Но в пузырьке ничего не осталось. Откуда-то издалека донесся гул вертолета. Сегодня здесь собираются и другие гости? И они будут присутствовать на сеансе и подслушивать ее горе? Она очень надеялась, что нет.

— Голова болит, милая? Сейчас тебе будет легче.

Симона Арлета положила ладони Петре на лоб. Принялась бормотать что-то нечленораздельное. Потом повторила несколько раз:

— Уходи... исчезай... уходи... исчезай.

«В какую еще психодурость, балаган в стиле New Age я ввязалась?» — подумала Петра. А потом боль прошла — резко, как будто ее отключили. А вместо нее пришло... ничего не пришло. Пустое пространство. Забвение.

— Э... спасибо, — сказала она. — Она весь день меня донимала, боль.

— Это моя работа, — сказала Симона, — облегчать боль. Воспринимай меня именно так — как будто я врач.

* * *

наплыв

Ужин был сплошной болью. За столом сидели тринадцать человек, еду разносили элегантно одетые официанты — красивые, загорелые молодые люди, как будто только что с пляжей Малибу. Блюда были экзотические: черепаховый суп, суфле из лосося и оленина по-веллингтонски, три сорта кофе и горящий фламбе на десерт, — ужин совсем не простой.

Петра сидела между молодой женщиной азиатской наружности в костюме от Диора и бородатым дородным мужчиной, который выглядел смутно знакомым — как будто она его где-то видела — и говорил с легким кентуккским акцентом. Подумав как следует, Петра сообразила, что она его видела по телевизору, причем даже не раз, когда переключала программы на кабельном в поисках чего посмотреть... это был какой-то телепроповедник. Интересно, подумала она, а он что здесь делает; разве такие, как он, не считают, что все это — сатанизм?

За столом говорили мало. В основном все молчали, неловко поглядывая на соседей; у Петры возникло стойкое ощущение, что все они приехали сюда в полной уверенности, что он или она будет единственным гостем у королевы медиумов.

Ближе к концу ужина девушка-азиатка вдруг обратилась к Петре:

— Я что-то нервничаю, а вы? Я в первый раз на таком мероприятии.

Несмотря на строгий костюм — который не то чтобы ее старил, но совершенно не подходил к ее юному возрасту — и на почти полное отсутствие косметики, она обладала той самой тонкой изысканной и как бы хрупкой красотой, которая заставляет мужчин оборачиваться на улице — да и женщин тоже. Ее голос звучал очень тихо, это был почти шепот.

— Меня зовут Премкхитра, — сказала она. — Называйте меня просто Хит, меня так все называют. Я учусь в Миллс-Колледж на втором курсе.

— Вы из Таиланда? — спросила Петра, очень надеясь, что девушка не обидится, если ее догадка будет неправильной. Она знала — еще со времен Беркли, — как трепетно азиаты относятся к своей национальности.

Хит тихонечко рассмеялась, прикрыв рот ладонью.

— Вы, наверное, писательница. Писатели всегда все знают.

— Ну, если можно назвать писательством репортажи для «Мира развлечений».

— Не надо себя недооценивать, — сказала Хит и опять рассмеялась.

— А эти сеансы... нас каждого пригласят отдельно? — спросила Петра. — Или это будет групповой спектакль?

— Ой, я не знаю. Я здесь только по просьбе мамы. Она ходила к нашему семейному шаману, — она произнесла это очень серьезно, без тени улыбки, — а потом прислала мне факс из Бангкока, и вот я здесь. Пришлось даже сбежать с экзаменов. — Она пожала плечами. Очевидно, экзамены ее не особенно волновали.

— Иногда отдельно, иногда вместе, — сказал предполагаемый телепроповедник. — Все зависит от ее настроения. Как ей Бог на душу положит. Хотя в ее случае я бы сказал, что скорее не Бог, а черт. — Он допил свое «Шатонеф дю Пап», которое подали к оленине.

Симона, сидевшая во главе стола, ударила молоточком в крошечный гонг, призывая всех ко вниманию.

— Сейчас мы пройдем в гостиную, где вам будут предложены бренди, кофе, а тем, кто абсолютно не может прожить без дурных голливудских привычек, — красные, белые и голубые пилюльки. Что же, мои дорогие, мы все сидим за одним столом, мы поедаем роскошный ужин, а лед еще даже не то что не начал ломаться, а даже не треснул. Я знаю, многие из вас приехали сюда втайне и не хотят раскрывать свое имя.

В этот момент каждому гостю подали белую карточку на серебряном блюдце. Каждый перевернул свою карточку. На них были написаны имена, как на бэджах на каком-нибудь съезде коммивояжеров. Петре досталась карточка с надписью: «Привет, я ТИНКЕРБЕЛЛ»[8].

— Да, друзья, чтобы сохранить ваше инкогнито. — Симона Арлета поднялась из-за стола, и ей помогли облачиться в широкий плащ, расшитый звездами, солнцами, лунами и знаками Зодиака — вроде того, который, наверное, был у волшебника Мерлина.

На бэдже Премкхитры было написано: «ПРИНЦЕССА». На бэдже телепроповедника: «МАММОН»[9]. Петра оглядела собравшихся — они поспешно пристегивали бэджи к нагрудным карманам и лацканам пиджаков. У нее было стойкое подозрение, что имена даны каждому неспроста, что они содержат в себе скрытый смысл, зашифрованное сообщение — вот только знать бы еще, как его расшифровать.

Снова прозвучал гонг. Гости настороженно поднялись и прошли в соседнюю комнату.

* * *

музыка ночи

Весь вечер леди Хит просидела как на иголках и к концу ужина разнервничалась окончательно. Конечно, она послушалась семейного фуйа и приехала к этой женщине, весьма нетрадиционному духовному доктору; ее хорошо воспитали, и ей даже в голову не приходило перечить старшим. Десять лет в американских школах не превратили ее в дикую варварку, вопреки опасениям матери, которая волновалась, что на Западе дочка забудет о своих корнях.

Они расположились в гостиной — ждать, когда их пригласят, каждого по отдельности, на беседу с Симоной Арлета. Нервозность не проходила. Леди Хит удалось пообщаться только с одним человеком — Петрой Шилох, журналисткой, которая не стала скрывать свое имя за глупой шарадой из бэджиков с псевдонимами. Судя по всему, она сейчас работала над статьей, как-то связанной с Тимми Валентайном. Хит вспомнила, как — в середине восьмидесятых, когда она училась в школе-интернате в Новой Англии — она сходила с ума по Тимми и даже хранила в подушке значок с его портретом. Она написала деду длинное письмо про Тимми Валентайна. А потом дедушка тронулся головой.

Гостиная — смех да и только! — была обставлена в помпезно-кичливом викторианском стиле: пухлые диванчики «для двоих», кофейные столики с гнутыми ножками, на стенах — гравюры с изображением охотничьих сцен. Хит знала в лицо примерно половину гостей — знала, кто они такие, — но, согласно причудливому этикету в доме Симоны, нельзя было даже и виду подать, что ты кого-то узнала. Смотрите... вот Бенито Пископо, герой-любовник из мыльных опер... а этот мужчина в углу, который так сосредоточенно нюхает кокаин... разве это не Али Ислами, иранский диссидент? А этот толстяк... это же Дамиан Питерс, телепроповедник, которого сняли с эфира из-за какого-то там сексуального скандала.

Жак, дворецкий, периодически появлялся в гостиной и вызывал их одного за другим в соседнюю комнату. Те, кто уже побывал у Симоны, возвращались как будто в каком-то оцепенении. Неужели они в самом деле видели духов или столкнулись лицом к лицу с неким умопомрачительным богоявлением?

Леди Хит было очень неуютно и страшно одиноко. Она была самой младшей из всех присутствующих, причем самой младшей с большим отрывом. Наконец, уже на пределе, она подошла к Петре и попробовала завести разговор.

— И кого вы... о ком вы скорбите? — спросила она.

— О сыне, — ответила журналистка. Струнный квартет откровенно калечил моцартовскую «Eine kleine Nachtmusik»[10]. При всем богатстве Симоны Арлета ее музыкальный вкус оставлял желать лучшего.

Леди Хит не нашлась что сказать. Горе Петры Шилох читалось у нее на лице. Американцы никогда не скрывают своих чувств от чужих людей, а эта женщина переживала заметно сильнее многих. Но любопытство все-таки победило, и прежде чем леди Хит успела прикусить язык, вопрос «А что с ним случилось?» уже сорвался.

— Он повесился, — сказал Петра.

Леди Хит ужасно смутилась, но тут, к ее несказанному облегчению, в гостиную вышел Жак и вызвал ее.

Занавески раздвинулись. Она вошла в комнату без стен, освещенную тысячами свечей — их ароматы смешивались друг с другом, как ароматы душной и влажной ночи в дождливый сезон. Мебели не было. Только несколько подушек на полу — подушек из лоскутков, ручной работы горных индейских племен, то ли из Аппалачей, то ли из Лаоса, стили были очень похожи. Симона Арлета сидела в позе лотоса на громадной подушке, по углам которой стояли жаровни с горящими благовониями. Она прижимала к груди какой-то тряпичный сверток, как будто кормила ребенка.



— Принцесса, — пробормотала она. — Я очень долго ждала этой встречи.

— Я не принцесса, — на автомате ответила леди Хит. Ей всегда было трудно объяснить иностранцам тайскую систему передачи наследных титулов, когда потомки принца, несмотря на знатное происхождение, не могут считаться знатью до пятого колена. — Мой дедушка был последним принцем из нашей семьи.

— Ты приехала из-за дедушки?

— Да.

— Принц Пратна. Старик, состоявший в секретном обществе Боги Хаоса, основанном в Кембридже во времена Первой мировой войны. Сластолюбец, устроивший у себя во дворце в Бангкоке сад наслаждений, где его гости могли получить всякое мыслимое и немыслимое плотское удовольствие. Человек, исчезнувший при таинственных обстоятельствах пять лет назад, в маленьком городке под названием Узел, штат Айдахо... куда он приехал в поисках Тимми Валентайна.

— Похоже, вы знаете больше меня, мадам Арлета. Я плохо знала дедушку; я живу и учусь здесь, в Америке, с тринадцати лет. Это мама меня попросила приехать к вам. Наш семейный шаман сказал, что дедушкин дух не обрел покой. Он не сможет bai phut bai koet — возродиться в кармическом цикле, — пока его не очистят. Но сам наш шаман не может ничего сделать, поскольку дедушкин дух остался где-то на американской земле. Вот почему мама меня попросила, чтобы я приехала к вам; нам вас рекомендовали как самого лучшего из духовных докторов, которого только можно найти за деньги.

— Я польщена, — сказала Симона, и это прозвучало просто и буднично, несмотря на странное окружение и антураж.

— Ну... она однажды вас видела на ток-шоу Леттермана.

Они обе рассмеялись. А потом, когда смех отзвучал и леди Хит уселась на одну из лоскутных подушек, ей вдруг стало страшно. В комнате ощущался какой-то нездешний холод. Она невольно поежилась. Ее руки заметно дрожали. Она наблюдала за тем, как Симона медленно раскачивается взад-вперед, прикрыв глаза и бормоча себе под нос какие-то нечленораздельные фразы, периодически запевает бессвязную монотонную песню и что-то воркует, обращаясь к свертку у нее в руках.

— Мой дух-проводник, — бормотала она. — Покажи мне, покажи... за рекой забвения... за гранью смерти.

И тут раздался еще один голос — высокий и чистый, как голос юного мальчика.

— Премкхитра, — сказал этот голос. Она уже слышала его раньше. Но где? Может быть, в снах? Старуха раскачивалась взад-вперед, и ее песня была похожа на колыбельную. — Премкхитра, — повторил голос.

— Я тебя знаю?

Голос рассыпался смехом, а потом снова сделался серьезным:

— Возьми меня за руку.

Она протянула руку и прикоснулась к сморщенной руке Симоны Арлета, но ощущение было такое, словно она прикоснулась к руке молодого мальчика — холодной и гладкой, пьющей тепло из ее руки. И хотя она оставалась сидеть на месте, ей вдруг показалось, что ее тянут наружу — из тела.

Холодный ветер обжег лицо. Снежинки щипали щеки. Она увидела горящие здания... автозаправку, колонки которой были наполовину засыпаны снегом... вокзальный перрон без крыши, искореженные рельсы, скрученные ломаными углами... она парила над сугробами вместе с ветром, что выл в пустотах выгоревших домов этого города-призрака и стряхивал лед с голых замерзших ветвей... он выдыхал ее имя, ветер... Хитхитхитхит... на одной монотонной тягучей ноте... дверь без стены хлопала на ветру, и ржавые петли скрипели: Хитхитхитхит... и луна была полной и алой, как кровь...

— Где я? — прошептала она.

— Это Узел, был такой маленький городок, — сказал голос мальчика. — Он весь сгорел, несколько лет назад.

— Где мой дедушка?

И тут она его увидела. Он полз по засыпанной снегом улице... отрезанная голова с тянущимся за ней хвостом внутренностей отталкивалась от земли языком...

— Дедушка! — закричала она...

...и он услышал ее, и направился к ней... глаза как холодные сгустки слизи, склизкие слезы стекают в снег... из ноздрей лезут черви... волосы слиплись от гноя... он направился к ней, содрогаясь от ярости. Принц Пратна превратился в самого злобного и кошмарного из духов... фи красу... низших в иерархии сверхъестественных тварей, деградировавших настолько, что они питаются человеческими экскрементами. Должно быть, он умер в подлости и бесчестии, иначе он не был бы обречен на такую судьбу. Но ведь считается, что фи красу могут стать только женщины, разве нет? Или это такая жестокая шутка кармы над двусмысленными сексуальными пристрастиями бывшего принца?

— Дедушка! — закричала она. — Ты меня не узнаешь?! Это я, Хит. Твоя младшая внучка...

Она побежала к нему, холодный снег обжигал ноги. Он посмотрел на нее. Он ее не узнавал! Не узнавал! Он продолжал ползти к ней, извиваясь хвостом из внутренностей, которые исходили паром, его пищевод безобразно пульсировал, движимый лишь первозданным голодом. С его губ сорвалось влажное чавканье. Он собирался напасть на нее! Она уже чувствовала, как его горячий язык облизывает ей лодыжку, мокрый и липкий... и...

— Нет! — Она резко вырвала руку из руки духа-проводника. Видение сразу же стало меркнуть. Она вернулась в комнату без стен. Она рыдала, ее всю трясло.

Симона Арлета отложила свой сверток в сторону и открыла глаза.

— Ты получила ответ, за которым пришла? — спросила она. — Не плачь, милая. — Она достала бумажный платок откуда-то из многочисленных складок плаща и вытерла слезы со щек леди Хит.

— Это было как будто на самом деле! — сказала леди Хит. — Но сейчас же двадцатый век, и я не верю в фи красу, шаманов и изгнание бесов... Это все мама, это она захотела... понимаете...

Симона раскрыла объятия. Леди Хит упала ей на грудь, испуганная и беспомощная, как ребенок. Ей по-прежнему было холодно — она так замерзла в том заснеженном призрачном городе. Обветренные щеки горели. Ей казалось, что у нее на щеках так и остались снежинки, и снежинки не тают. В объятиях Симоны ей было тепло и спокойно, но было и что-то еще... что-то холодное и чужое, что как будто вбирало в себя ее внутренние переживания, питаясь ее смущением и страхом. Ей это не нравилось, ей хотелось освободиться от этих голодных объятий, но она не могла... ей что-то мешало. Она вдруг поняла, что эта женщина — как наркотик. Именно так она и получила власть над своими многочисленными приверженцами.

* * *

наплыв: музыка ночи

Петра сказала:

— Послушайте, если вы не хотите, то и не нужно. Я знаю, обычно вы требуете... солидное вознаграждение за подобные вещи, и... в общем, «Мир развлечений» не планировал дополнительные расходы...

— Это нормально, что ты так нервничаешь. Это вполне естественно. Расслабься, Петра. Расслабься. Ты просто боишься того, что может сказать тебе сын. Боишься, что он... будет винить тебя.

Конечно, она права. Элементарная «диванная» психология. Нужно забыть о себе. Стать как мебель и просто наблюдать. За тем, как Симона говорит, как она излагает мысли. За языком ее жестов.

Петра огляделась по сторонам и стала настраиваться на свой «журналистский режим». Симона сидела по-турецки на высокой шелковой подушке. Все в комнате было черным. Стены, свечи, тысячи свечей, все черные; низкий столик или алтарь за спиной у Симоны, отполированный оникс, на столике — какой-то многорукий черный идол. Алый рубин на лбу статуэтки — единственное пятно света посреди черноты. Ни одного окна. Полное отсутствие ощущения пространства, пропорций и размеров. Как будто комната находилась вне пределов вселенной. Все казалось таким нереальным — и в то же время реальным.

Петра оценила тщательно продуманную обстановку. Сразу же выбивает клиента из колеи — полностью дезориентирует. Сидеть приходится на полу, в положении униженного просителя, и смотреть на Симону снизу вверх. Поневоле проникаешься ощущением ее силы. Петре даже пришло в голову, что, может быть, между сеансами в комнате делают перестановку — чтобы для каждого члена ее избранной клиентуры был свой эксклюзивный антураж.

— Расслабься, — сказала Симона. — Расслабься, расслабься...

А это, случаем, не гипноз? Кажется, все сеансы гипноза как раз и начинаются с этого «расслабься, расслабься»? Петра вся напряглась. Если это гипноз, она будет сопротивляться. Она боялась того, что может произойти, если она попадет под власть этой женщины... этой женщины, которая как будто вдруг стала выше ростом, которая как будто закуталась в алый кровавый туман, которая как будто призвала ветер и вдохнула в комнату зимний холод... что происходит?

— Отпустите меня! — прошептала Петра.

— Я тебя не держу. Ты вольна уйти. Но ты же сама не хочешь. Пойдем со мной. Назад, в прошлое. В то «когда», где твой сын еще жив.

Пели птицы... лимонные деревья сочились солнечным светом... блики света искрились на воде в бассейне... мелодичной тихое трррр... словно стрекот кузнечиков... трррр... трррр... трррр... музыка в наушниках мертвого мальчика.

Она почувствовала, как ее взяли за руку. Холодная гладкая рука, рука ребенка. Симона не сдвинулась с места, ее руки были сложены на коленях.

— Кто ты? — спросила она. — Это ты... Джейсон?

— Нет. Это дух-проводник. Говорящий через Симону Арлета. — Это был голос ребенка. Высокий, чистый и мелодичный. Но в нем было странное сладострастие. Очень знакомый голос... но Петра никак не могла вспомнить, где она его слышала. — Пойдем со мной. Пойдем, Петра Шилох. — Симона улыбалась. Теперь ее лицо казалось моложе, на нем стыло меньше морщин... наверное, из-за неверного света свечей, решила Петра, или, может быть, это такой-то фокус из арсенала хорошего медиума. Однажды она брала интервью у человека с множественной шизофренией. Такие люди тоже обладают зловещей, почти сверхъестественной способностью менять черты своего лица до полной неузнаваемости. — Пойдем, пойдем. — Она чувствовала, как маленькая рука гладит ее по руке. Она чувствовала, как кровь приливает к пальцам, — чувствовала, как кровь бежит по сосудам. Но руки Симоны были по-прежнему сложены на коленях. Рука духа-проводника была призрачной и невидимой. Как холодное мраморное надгробие, она выпивала тепло из ее руки. Холод вливался ей в вены, словно наркотик.

— Кто ты? — повторила она.

— Сложно сказать. Я — порождение ночи; я — тьма; я — холод; я — нерожденная любовь и неумершая память.

Рука стиснула ее руку. Она почувствовала, как ее дернули вверх. И вдруг она оказалась там — во дворе у себя за домом, под струящимся жарким светом, а на дереве в саду висел ее сын, ее ребенок, его лицо было синим, шея вывернута под неестественным углом, и от него пахнет дерьмом и блевотиной, так что, даже если не видеть глазами, она все равно бы почувствовала, что он мертв, мертв, мертв. А птицы пели в ветвях.

— Джейсон... радость моя... — Она побежала к нему, горячие слезы жгли ей глаза, она плакала — как не плакала в тот день, когда нашла его мертвым. Потому что в тот день у нее не было слез. — Джейсон, почему ты оставил меня? Почему?

Тебе надо было сделать аборт, чтобы я вообще не родился. Сука!

Она подняла глаза. В первый миг ей показалось, что его губы шевелятся. С высунутого языка ей на лицо закапала слюна.

— Нет! — закричала она. — Выпустите меня отсюда... из этого сна...

И она сразу вернулась обратно в черную комнату. Симона сидела на месте, спокойная и безмятежная.

— Вы обманщица! — выкрикнула Петра. — Джейсон никогда бы мне не сказал такого — никогда, никогда, никогда!

Лицо Симоны скривилось в злобной усмешке. А ты когда-нибудь видела меня таким, каким я был на самом деле? Да еб твою мать, меня от тебя тошнит. Тоже мне, великомученица, жертва изнасилования. И этой херней ты пыталась удержать моего приемного папочку. Типа на жалость давила. А ты не знала, что, когда тебя не было дома, он меня бил смертным боем? Ремнем?

— О Господи, что ты такое говоришь... я убью его... я не знала, клянусь... я убью его, мерзавца... — Что все это значит? Откуда ей знать, что это правда? Слова, порожденные воспаленным воображением голливудского медиума... Она лихорадочно огляделась по сторонам и вдруг поняла, что она так и не вырвалась из того видения — они как бы накладывались друг на друга, черная комната со свечами и сад, залитый солнечным светом, сад, где висел ее мертвый ребенок, и она обнимала его, и пыталась его укачать, как в детстве — только не чтобы он заснул, а чтобы он ожил, — и он был тяжелым-тяжелым, как мешок, набитый камнями, таким тяжелым, каким может быть только мертвый.

Это все ты, мама. Я всегда знал, что ты хочешь, чтобы я умер. Чтобы меня не было. Ну давай, убей его. Тебе надо было бы сделать аборт. Чтобы я, блядь, вообще не рождался.

И он вытянул руки и обнял ее. Руки, тяжелые от свернувшейся мертвой крови. Очень тяжелые. Они обхватили ее, как тиски. Нечеловеческие руки. Жесткие и негнущиеся, как руки робота.

Ты думаешь, что я умер, но теперь я тебя не отпущу... никогда...

Его язык то высовывался изо рта, то опять убирался, как у змеи. Его глаза закатились. Он стиснул ее в непотребных объятиях, и она почувствовала, как его холодный язык облизывает ее щеку, холодный, и мокрый, и пахнущий компостом... как этот язык раскрывает ей губы и лезет ей в рот... и тошнота подступает к горлу...

Ведь ты же любишь меня, правда, мама? Мама, мама... давай поебемся... мама, давай поебемся, давай...

— Нет! — закричала она. Видение померкло. Она вдруг поняла, что ее обнимает Симона. Закатившиеся глаза старухи уже вернулись в нормальное положение, и ее пустые зрачки мерцали, как отшлифованные камни.

— Ты не мой Джейсон... это обман... грязный трюк!

Только теперь до нее дошло, что она заливается слезами. Лоб покрылся испариной. Сердце в груди колотилось так, что казалось, оно сейчас выпрыгнет. Господи, поскорее бы это все закончилось. Но старуха, похоже, не собиралась пока выходить из транса.

— Джейсон? — тихо спросила Петра.

Испугалась, да? Это был голос Джейсона. Абсолютно точно. Голос подростка — голос, который только-только начал ломаться, грубый и хрупкий одновременно. Когда я был жив, у меня как-то не было случая воплотить свой эдипов комплекс.

— Симона вытащила тебя у меня из сознания, слепила тебя из моей вины, вины, от которой я так и не избавилась.

Да неужели?

У нее во рту все еще был привкус смерти. Она высвободилась из объятий Симоны. Старуха не попыталась ее удержать; она снова уселась в позе лотоса. Петра ждала, что будет дальше.

И тут опять зазвучал голос другого мальчика, мелодичный, напевный:

— Не печалься, Петра. Он был с нами еще так недолго. Он полон горечи и обиды. Но боль пройдет — и его боль, и твоя.

Она снова почувствовала его руку в своей. Но теперь все стиралось... тускнело... Симона медленно открыла глаза, словно проснувшись от тяжелого и глубокого сна.

— Да, пока ты не ушла, — сказала Симона. Она улыбалась, как бы и не подозревая о тех кошмарах, которые она извлекла из подсознания Петры. — Подай мне, пожалуйста, мою сумку. Вон там, на журнальном столике, у тебя за спиной... и не обращай внимания на жаровню, просто сдвинь ее в сторону. Мой дух-проводник хочет, чтобы ты кое-что взяла...

Петра встала, словно в каком-то оцепенении, и подала Симоне ее кожаную сумочку от Гуччи. Симона достала визитную карточку.

— Вот, — сказала она. — Он хочет, чтобы ты это взяла. Сказал, что там ты найдешь исцеление. И ответы на те вопросы, которые тебя мучают. Неожиданные ответы.

На карточке было написано:

Центр психологической помощи Сан-Фернандо-Валей.

Там же был адрес в Энчино. Скорее всего новомодное заведение «эксклюзивной» психотерапии по сто долларов в час. Интересно, подумала Петра, может быть, у Симоны там доля акций.

Симона рассмеялась.

— Я не владею пакетом их акций, если ты вдруг об этом подумала.

Петра выдавила бледную улыбочку и убрала карточку в карман. А потом — она уже не могла сдерживаться — она расплакалась, безутешно и горько. Симона погладила ее по лбу с нежностью, в которой было не только стремление утешить, но и какая-то странная чувственность.

— Тише, тише... не надо плакать.

* * *

наплыв: Зазеркалье

Убранство комнаты вновь изменилось. Теперь ее заливал мягкий приглушенный свет. Потолок сделался белым, стены — тоже. Симона пригласила к себе Дамиана Питерса, ее давнего друга и сообщника в искусстве обмана.

— Все нормально проходит? — спросил он. Он по-прежнему очень хорош собой, подумала Симона, несмотря на седину и глубокие морщины, которые как-то особенно проявились после того сексуального скандала и проверки от СВД[11]. — Не хотелось бы, чтобы ты перетрудилась. А то на мою долю уже ничего не останется.

— Хочешь сегодня поговорить с Иисусом? Или ты не решишься его беспокоить после всех этих откровений на шоу Ларри Кинга на прошлой неделе? Вот ведь шлюха! Они к тебе прямо липнут, Дамиан... удивительно, как твой духовный сан не абортировался еще в самом начале.

— Не употребляй при мне таких слов, дорогая, — сказал Дамиан. — Абортировался, аборт. Небольшой компромисс с Маммоном еще никому не вредил, но откровенное убийство — это не мой стиль.

— А как же твоя покойная жена? — лукаво прищурилась Симона. — Хотя я знаю, в процессе дознания с тебя сняли все... подозрения в соучастии.

— Ну, я даже не сомневаюсь, что ей теперь лучше, чем нам. Что она сейчас на небесах, сидя на мягком облаке, настраивает свою арфу.

Хотя Симона знала этого человека уже почти двадцать лет, она так и не сумела узнать его по-настоящему. Она не верила в зло; он — верил, но он рассматривал свои отношения со злом как перманентные переговоры между дирекцией и профсоюзами. То, что он лицемер, это ясно; и лишнее тому подтверждение — само его присутствие здесь, у человека, который, по всем канонам его теологии, является не кем иным, как прислужником Люцифера. Но за все эти годы Симона так и не разобралась, сколько тут было от истинных религиозных чувств, а сколько — от вкрадчивого подхода врача-шарлатана, предлагающего вам средство от всех болезней. Но одно было ясно: он понимал, что такое власть, и стремился к власти, и хотя он себя дискредитировал в глазах публики, его обаяние — харизма — по-прежнему впечатляет.

— Давай к делу, Симона. Как тебе хорошо известно, сейчас мое положение крайне плачевно. И его надо поправить. Мне нужно что-то действительно необычное — что-то действительно мощное, — как один из твоих демонов, которыми ты управляешь. — Его глаза заблестели. Он достал из кармана серебряную фляжку и отпил хороший глоток бурбона.

— Нет у меня никаких демонов, которыми я управляю, — сказала Симона. Ей приходилось тщательно подбирать слова; мировоззрение клиента — это такая вещь, которую нельзя разрушать, и даже расшатывать — нежелательно, а Дамиан, несмотря на свои торжественные заверения в давней и нежной дружбе, был прежде всего клиентом. — Это твоя война между овцами и козлищами, я в ней не участвую. Я не принимаю ничью сторону; я не пытаюсь предугадать, кто победит; я деловой человек, у меня свое дело, я принимаю всех, кто ко мне обращается. Я — не Фауст, моя душа до сих пор при мне. Ангелы и демоны... это церковное разграничение... с кем-то из них я дружу, с кем-то — нет, вот и все.

— Прошу прощения, дорогая, но я не разделяю твое аморальное мировоззрение. Ты якшаешься с демонами, и если мне приходится кооперироваться с тобой ради вящей Господней славы, тогда аминь и давай к делу.

И он улыбнулся той самой улыбкой, которая приносила ему миллионы в почтовых конвертах — на протяжении многих лет, круглосуточно и без выходных.

* * *

наплыв: поиск видений

Она отказалась, когда Симона пригласила ее остаться до завтра. Был обещан завтрак с шампанским.

И бассейн-джакузи под открытым небом бодрящим утром в пустыне... незабываемое впечатление, которое просто нельзя пропустить. Но Петра решила, что как-нибудь обойдется. Ей хотелось скорее уехать из этого места — пока Симона не затеяла еще какую-нибудь игру с подсознанием.

Голова опять разболелась, а адвила уже не осталось. У нее перед глазами до сих пор стояли картины, показанные Симоной. На губах оставался вкус гниющего языка Джейсона. Как она это сделала, эта женщина? Как ей удалось проникнуть в самые потаенные уголки ее подсознания и извлечь на свет всю ту грязь, что скрывалась за горем и чувством вины? И откуда ей знать, что все это не выдумка?

Чудовищ не существует, твердила она себе. Единственные чудовища — те, которые у нас внутри. Они части нашего "я". И мы можем их контролировать.

Когда Петра спустилась на стоянку, была уже ночь. Машин было около дюжины, и среди них — несколько лимузинов. Луны на небе не было, но света из окон наверху вполне хватало. По периметру площадки росли высокие кактусы, их черные силуэты казались зловещими и таили в себе угрозу. Было прохладно. Даже по-настоящему холодно. Где-то вдалеке выли койоты. Голова просто раскалывалась от боли. Петра растерянно огляделась, пытаясь вспомнить, где именно она поставила машину.

Она нашла свой «ниссан», села за руль, открыла окно и включила двигатель. Радио включилось автоматически. Та же самая песня Тимми Валентайна, которую передавали, когда Петра ехала сюда, в поместье Арлета. Господи, неужели так обязательно проигрывать песни этого мальчика по нескольку раз за день? Она уже протянула руку, чтобы выключить радио, но ее отвлекло движение у главного входа — кто-то вышел на стоянку. Это была та девушка из Таиланда, принцесса или кто она там. Она направилась к белому «порше».

Но на полдороге остановилась, как будто к чему-то прислушиваясь. Петра поняла, что девушка слушает песню по радио. Она резко выключила приемник, вдруг непонятно с чего обозлившись. Но леди Хит уже подошла к ее «ниссану».

— Мисс Шилох, мисс Шилох... эта музыка... вы знаете, чья это песня?

Петре совсем не хотелось задерживаться и обсуждать музыку. Ей хотелось уехать отсюда как можно скорее. Она поставила ногу на педаль газа, но девушка уже наклонилась к ней, держась за опущенное стекло. Судя по ее виду, она собиралась сказать что-то важное. Но что такого уж важного могло быть в старой песне?!

— Эта песня... Тимми Валентайн... дух-проводник... разве вы не узнали голос? — сказала леди Хит. — Голос Симоны, когда она в трансе... я не знаю, как так получается... но это он, его голос.

Да, все правильно. Именно так. Только как она это делает? Что это: талантливая имитация или здесь все же присутствует некая потусторонняя связь?

— Вы уверены? — спросила она.

Девушка кивнула.

— Когда мне было тринадцать, я была влюблена в этот голос, сходила по нему с ума. Ложилась спать и мечтала о нем. И не я одна, а все девочки — мои подружки. Мы учились в частной закрытой школе, только для девочек... так что мы только и думали, что о мальчиках. Тимми был наш кумир, чуть ли не божество. Мы все его обожали. Я его голос не спутаю ни с одним другим. Мисс Шилох, это был его голос. Действительно его голос. И он знал... так много... такие вещи... о которых я подозревала, но отказывалась поверить. Про моего дедушку. Вы не знали, что он был на последнем концерте Тимми Валентайна, а потом поехал за ним в Узел, штат Айдахо, где у Тимми был дом... крепость, где он укрылся от мира и откуда уже никогда не вернулся? Дедушка был одержим. Одержим Тимми. И сегодня я снова услышала этот голос. Вот почему я не могу оставаться здесь на ночь. Боюсь, он мне снова приснится... как тогда, когда я была маленькой девочкой.

Ее слова были совсем не похожи на лихорадочный бред рок-фанаток типа «Элвис на Марсе, я знаю», которые осаждают редакцию «Мира развлечений». Петра знала — интуитивно, — что леди Хит ничего не придумала. Что все это правда.

Песня Тимми Валентайна звучала в наушниках Джейсона, когда Петра нашла его мертвым. Репортаж про Тимми Валентайна привел ее в поместье Симоны Арлета. Музыка Тимми Валентайна преследовала в дороге через пустыню Мохаве.

А теперь еще Тимми с ней говорил.

Да, все правильно.

— С вами все в порядке? Петра...

— О Господи, у вас нет, случайно, адвила?.. Не знаю, что это такое, но голова просто раскалывается...

Леди Хит достала из сумочки какой-то пузырек и отсыпала Петре целую горсть таблеток.

— Вот, возьмите... я их купила в Таиланде, там они без рецепта.

Что это? Валиум? Лудес? Петра не стала задумываться. Она проглотила две белые с синим капсулы. Где-то вдалеке завыл койот. На улице стало еще холоднее, и ветер вздыхал, просеивая песок. На Петру вдруг навалилась усталость, она закрыла глаза и увидела Джейсона... он ждал ее в темноте, раскинув руки... как кактус-мутант в облаке пыли... он шагнул ей навстречу, и от него пахнуло могилой.

— Нет, нет, нет, — прошептала она. — Надо ехать отсюда немедленно! Пока меня тут не свели с ума.

Последнее, что увидела Петра перед тем, как провалиться в тягучий сон от непонятных таблеток, — хрупкую тайскую девушку, которая направлялась к своему «порше». Ее легкие шаги мягко шуршали по гравию. Леди Хит подошла к машине и обернулась. Свет из окна наверху упал ей на лицо — казалось, оно излучает какое-то неземное сияние, но на нем не отражалось вообще ничего. Оно было как маска — красивое и бесстрастное.

* * *

колдунья

Симона Арлета сидела в комнате без окон. Одна в черной комнате. Теперь, когда догорели свечи, было уже невозможно понять, где она — все еще в настоящем пространстве и времени или уже в потаенном чертоге собственного сознания, в комнате с тысячью входов и одним выходом.

— Иди ко мне, — прошептала она, обращаясь к духу, которого держала в плену семь лет. За эти семь лет она прошла долгий путь от хозяйки «мистического» аттракциона в скромненьком луна-парке до мировой — без преувеличения — знаменитости. — Иди ко мне, иди.

Иди ко мне, дитя тьмы, маленький князь больших страхов, иди ко мне... иди к маме.

3

Зазеркалье

потерянные

Смерть — не такое уж мертвое место, когда узнаешь его получше. За целую вечность мертвые глаза успевают привыкнуть к темноте и различают медленный-медленный танец теней-теней — теней, что танцуют в разломах и трещинах между сгустками тьмы. Нет, смерть — не такое уж мертвое место.

Но то место, куда он ушел, когда обрек себя на изгнание, — это даже не смерть. Это несмерть. Он вывернул себя наизнанку и затерялся внутри. А те, кто ушел вместе с ним... их больше нет.

Он распят на высоком дереве в сердце черного леса. Там, где на землю пролилась кровь, выросли гиацинты. Там, где на землю упали слезы, — россыпь белых гвоздик. Он прикручен к стволу вьющимися стеблями в острых шипах. На голове — как терновый венец — венок из колючей проволоки. Ему проткнули ладони стеблями роз, но не стали вбивать кол в сердце.

Он помнит:

Поезд отошел от перрона на маленькой станции, выгоревшей дотла, в городе Узел, штат Айдахо. С ним еще женщина и старик. Их только трое, других пассажиров в поезде нет. Он смотрит в окно и видит город, охваченный пламенем. Он сжигает свое прошлое. То, что он считал вечным, подходит к концу. И он идет дальше — с двумя такими же потерянными существами, — чтобы стать иным существом.

Поезд отходит от станции, а они сидят — разговаривают вполголоса. Ночь. Пока они будут сидеть в купе, снаружи всегда будет ночь. Ночь густая и вязкая, как холодная кровь, что сочится из шей мертвых женщин; ночь — темнее, чем смерть, и глубже бездонного моря. Ночь, по которой они проезжают, это черная ночь души.

Сама поездка была не печальной. Печальным было другое — все, от чего они уезжали. Все, что осталось в прошлом. Травма на травме. Сумасшедший дирижер Стивен Майлс — он всю жизнь убегал от тех, кто превратил его детство в мучение. Психотерапевт Карла Рубенс — она панически боялась смерти. И он, Тимми Валентайн, загадка даже для себя самого.

Они говорили друг с другом, как одно существо, единое в трех лицах. Древняя неразделимая троица: Осирис, Изида и Гор; Маг, Сивилла и Ребенок; Отец, Сын и Заступник; Создатель, Хранитель и Разрушитель. И сейчас они снова сливались в одно существо. Раньше, когда Карла Рубенс лечила нервы богатым бездельникам, она назвала бы их маленькую компанию юнгианской триадой, в которой каждый — Тень одного и Анима[12] другого. Она начертила бы схему и порадовалась бы идеальной симметрии в их отношениях. Теперь же симметрия распадалась, перетекая в единство. Но Карлу это совсем не страшило. Наоборот. Она с радостью принимала энтропию[13].

* * *

• Куда мы едем?

• Вверх. Вниз. Внутрь. Прочь.

• Это не важно куда.

• Просто никак не могу привыкнуть.

• Слушайте! Как стучат колеса. Под гору, в глубь леса, все дальше от города. Вы еще видите город?

• Так — нет, но перед глазами — да, вижу. Прошлое выгорает. Так радостно. Живые, мертвые и неумершие — в пожаре из крови и пламени. Я запомню их навсегда Я всегда буду думать о них. Эта семья... как их звали?..

• Гиши.

• Они все погибли? Мне кажется, нет. Мне кажется, кто-то все-таки выжил.

• Посмотрите вокруг. Реальность внутри этого поезда не застывает — она постоянно меняется. Смотрите! Зеркало на стене. Его здесь не было. Раньше здесь было что-то другое...

• Какая-то безвкусная репродукция под Пикассо.

• Взгляните в зеркало. Это уже не зеркало.

• Это окно, в котором я вижу горящий город.

• Это окно, в котором я вижу, как мимо проносится все мое прошлое: Кумы, Помпеи, Египет, Рим, Киото, Тиффож...

• Нью-Джерси. Ист-Сайд. Лос-Анджелес.

• За кулисами сотни оперных театров... они все слились в один.

• Кто мы теперь?

• А тебе это важно? Смотрите. Лес принимает нас. Обнимает, вбирает в себя. Все глубже и глубже. В конце, когда все другие картины и отражения иссякнут, мы увидим в зеркале только самих себя.

• Самих себя?

• Нашу единую сущность.

• Они говорят по очереди. Иногда им бывает грустно, иногда они смеются. Их не страшит черный лес, обступающий рельсы. Им уже даже не нужно произносить слова вслух, но они все рано говорят. Потому что речь — это игра, которая не дает им забыть, что они все еще люди.

• Интересно, каким будет мир, когда мы выберемся из леса.

• А мне интересно, сколько пройдет времени. Сто лет?

• Может быть, в мире больше не будет людей. Может быть, там останутся только вампиры.

• Скучно это!

• Забавно!

Мир за окном темнеет.

Потом они долго молчат. Может быть, пять минут, может быть, целый век: время в этом пространстве — понятие относительное. Они ощущают движение поезда, но в темных окнах нет ничего, кроме редких сполохов — наверное, где-то гроза, — высвечивающих узловатые ветви и корявые вековые дубы. Иногда к ним в купе доносятся обрывки трелей соловья или уханье совы. А так слышен лишь стук колес. И скрип стали о сталь.

Молчание в купе растянулось на время, не поддающееся исчислению по человеческим меркам. Лес — это кокон, заключающий их в себе, он согревает их и защищает; и он будет хранить их долго — до того отдаленного мига в необозримом времени, когда они возродятся в единой сущности.

Мальчик-вампир не боится потерять свое "я". Он так долго был один. Ему больше не хочется быть одному; иначе вернется кошмар, который живые зовут реальностью.

Он погружается в темноту. Отдается ей целиком. Даже шум поезда блекнет и затихает вдали. Ощущение движения стирается. Даже память бледнеет, растворяется в неподвижности. Даже музыка, которая давала ему силы жить — пусть даже подобием жизни, — все эти столетия боли и муки, превратилась лишь в смутное воспоминание.

Ему хорошо и спокойно.

А потом мир и покой разбиваются вдребезги.

Он просыпается под визг тормозов. Поезд резко сбавляет скорость и останавливается совсем. От толчка его сбрасывает с сиденья.

— Карла! Стивен!

Их нет.

Он поднимает защитный экран на окне. Выглядывает наружу. Никого. Только лес. В этом мире застывшего времени даже листья не вздрагивают на ветках.

И тишина.

Где они? Он зовет их опять. Он не верит, что они его бросили. Он даже не знает, что это за место. Он выкрикивает их имена и не слышит даже эха от собственного голоса.

Он выходит из купе.

Вдалеке слышен голос. Голос чужой, незнакомый. И пока непонятно, откуда именно он исходит. Но это — единственный звук. Голос женский. Сухой голос без эха, и он знает его имя, и зовет его сквозь темноту:

— Тимми Валентайн.

Тимми Валентайн.

Сначала он даже не понимает, что это — его имя. У него было много имен, каждое — лишь на несколько лет. И в этом лесу нет имен. Назвать по имени — значит получить власть над названным.

— Кто ты? — кричит он в темноту. — Что ты сделала с остальными?

Иди ко мне, говорит голос, иди к маме.

Вдалеке гремит гром.

Мальчику страшно. Он не может поверить. Он не может знать страха — откуда?! Страх могут понять только смертные, потому что страх — это тот, кто стоит в тени смерти. Страх — дуновение из забвения. Он давно не знал страха из первых рук — уже столько веков. Он чувствовал только чужой страх, чувствовал его запах: запах феромонального[14] страха, разносимого ветром, источаемого потовыми железами, бьющегося в крови. Страха, который питал его вожделение, как кровь утоляла жажду.

Но теперешний страх — другой. Сейчас в опасности именно он. Кровь у него в венах, застоявшаяся за века смерти, вдруг забурлила — забилась в такт с чужим сердцем. Зачарованный, он шагает из темноты в еще более густую тьму.

Я призываю тебя обратно, Тимми Валентайн, обратно в мир, говорит голос. Можешь звать меня мамой.

— Какой силой ты до меня дотянулась? Каким колдовством держишь меня в своей власти? — говорит мальчик. И все-таки продолжает идти в сердце тьмы.

Темной силой, говорит голос, темным колдовством. И смеется. Я прервала твое путешествие к внутренней гармонии, потому что мне нужна твоя древняя сила, твоя темная харизма. Не сопротивляйся. Тебе меня не одолеть. Ты научился не бояться чеснока, распятий из серебра из людских суеверий. Но я не связываю тебя властью света, я тебя связываю властью тьмы, которая глубже твоей. Я тебя связываю тобой, тысячекратно — тобой.

Его прижимает к дереву в сердце черного леса. Гвозди пропарывают ладони. Его слезы — кровь. Он — один на один со всей болью мира, потому что он сам стал болью мира, и в себе он один. Он распят в черноте.

— Что ты сделала с остальными, с музыкантом и врачевательницей души?

— Они — только тени, — говорит голос. — Ты — единственный настоящий.

— Кто ты? — кричит он силе, которая связывает его; голосу, который идет из пространства за пределами тьмы.

— Называй меня мамой, — отзывается голос. В нем нет иронии, в нем нет смеха.

Он думает: но моя мама — Ночь.

Дети ночи.

Какая дивная у них музыка[15].

Он поет себе, тихо-тихо. Это древняя музыка. Эту песню он выучил давным-давно, неисчислимое время назад, когда он еще был человеком; подслушал ее у какого-то мальчика-пастуха по дороге к Сивилле Куманской — в ее пещеру тумана и вечной ночи. Это первая музыка, первая песня, которую он услышал в жизни, — песня, которая сорвалась, незваная и непрошеная, с его губ, пока он дожидался, когда оракул заговорит. Мелодия диссонирующая и привязчивая, и нетренированный голос мальчика колебался между дорийской и фригийской манерами исполнения — как будто он слышал ее, эту песню, буквально пару мгновений назад и теперь повторял, извлекая склады мелодии буквально из воздуха. Nox est perpetua una dormienda[16].

Он знает: та, кто пленила его, использует эту музыку, чтобы нести боль и смерть. Но он не может не петь. В нем — пустота, которую надо заполнить. Музыка — это первая необходимость. Даже звезды поют, и движение космоса держится этой музыкой. Когда еще не было ничего, даже света, — уже была музыка.

Мальчик — такой одинокий — единственный проблеск сознания в темной вселенной его заключения. Но всего несколько нот — и бесформенная пустота обретает облик. Хотя свет еще не пролился во тьму, он уже чувствует, как расцветают деревья.

* * *

групповая психотерапия

Что вам снится? Никто не желает рассказать о своих снах? Петра, вы еще вообще ничего не рассказывали.

Распятие.

Можете поподробнее?

Я... то есть это в лесу, и там — дерево, и мальчик распят на дереве, и я пытаюсь заговорить с ним, но он мне не отвечает, хотя я знаю, что он в сознании, и я знаю, что это мой сын, и все-таки — не совсем мой сын. Он смотрит на меня. И плачет. Только это не слезы, а кровь, как мне кажется. Да. И я не могу отвести взгляд... и не могу смотреть в эти глаза. Я боюсь его и люблю. Там очень темно. Оно, это место, напоминает мне Миннеаполис. И не смейтесь, пожалуйста, когда я была маленькой, я провела целое лето у больной тетушки в Миннеаполисе, и у нее на термометре в комнате было под девяносто градусов[17], когда на улице было под девяносто градусов, и она никогда не раздвигала шторы, и воздух в доме был затхлым, и там пахло смертью. Вернее, медленным умиранием. Да. Наверное, у каждого есть такое место, о котором мы думаем, когда мы в депрессии или когда нам плохо.

И что, вы думаете, он вам скажет, если заговорит? Представьте, что вы — этот мальчик, посреди темного леса, распятый на дереве. Что бы вы сами сказали себе, стоящей внизу под деревом и глядящей на вас?

Наверное, я бы сказала: «Тетя, пошла ты на хуй. Ты не моя мама. Отъебись от меня, отьебись от меня, отьебись...» Нет. Я бы сказала: «Помоги мне, пожалуйста». Нет. Я бы сказала: «Оближи кровь у меня на пальцах». Я бы сказала: «Спаси меня, освободи, обними меня». Я бы сказала: «Ты не ведаешь, что творишь».

То есть вы даже не знаете, что скажет вам сын.

Он скажет все, что я только что говорила. И это не мой сын. Не мой сын!

Вы верите в Бога, Петра? Посещаете церковь?

Нет. То есть я выросла в католической семье. Но я уже тридцать лет не была на исповеди. Но Джейсон был очень религиозным.

Как часто вы видите этот сон?

Даже когда я не сплю. Вижу его в зеркале заднего вида, когда еду в машине — по шоссе и обратно, когда возвращаюсь с ваших сеансов по Малхолланд.

Зеркало — это важно?

Да. Потому что когда мне снится этот сон, там все — как в зеркальном отражении: левое — это правое, свет — это тьма.

Когда вы в первый раз увидели этот сон? После того, как ваш сын покончил самоубийством?

Это не мой сын.

* * *

потерянные

Он проснулся. Наверное, ему снова приснился кошмар. Ему часто снятся кошмары. Люди горят. Люди задыхаются в дыму. Люди замерзают в снегу. Иногда умирал он сам, иногда умирали другие — смутно знакомые, смутные воспоминания.

Но это был не кошмар. Ему не могло ничего присниться — он принял слишком много валиума. Сквозь туман полусна он все-таки сообразил, что это был всего-навсего телефон. И автоответчик уже включился, ограждая его от мира. В комнате пахло спиртными парами и грязными простынями. На неоновых часах на стене горели цифры: 3.00. Три часа ночи.

* * *

— Брайен, — сказали в автоответчике в кухонном закутке. Голос был смутно знакомым. Нет. Быть такого не может. Разве что этот голос вырвался из кошмара, который валиум предположительно должен был бы отогнать. — Блядь, Брайен. Надеюсь, что это ты. Здесь, в Лос-Анджелесе, в телефонной книге только один Дзоттоли. Я давно тебя потерял, я даже не знаю, ты это или нет, но, Брайен, если это ты, возьми эту блядскую трубку. Возьми трубку, Брайен, пока я тут не умер, на хуй.

Голос — когда-то он был совсем детским. Теперь он стал старше, взрослее, но в нем все равно осталось что-то мальчишеское — что-то хрупкое, ломкое. Совсем юный мальчик, который пытается, чтобы его услышали сквозь завывания зимнего ветра. Сквозь рев пламени в догорающем городе. Даже его матюги — это всего лишь отчаянная бравада.

Брайен Дзоттоли сорвал телефон со стены и оттащил аппарат к кровати.

— Пи-Джей, — сказал он. — Пи-Джей Галлахер, наполовину шошон. Мальчик, который...

Они вместе прошли сквозь огонь и снег, Брайен, Пи-Джей и тот мальчик Гиш — только трое. Больше в Узле не выжил никто. Он сам был в бреду, и не мог идти, и мальчики волокли его на волокушке, и выл ветер, и ледяные снежинки кололи лицо. А у них за спиной горел город. Вампиры горели в огне, умирая по-настоящему.

— Господи, — сказал он. — Я и не думал, что ты когда-нибудь объявишься. Как жизнь, малыш? Хотя ты давно уже не малыш. — Он пытался придумать, что еще можно сказать. Голова после валиума отказывалась соображать. И почему обязательно возобновлять знакомство в три часа ночи?

— Брайен, послушай. Здесь Терри.

— Замечательно. Но где это «здесь»? И почему нельзя было дождаться утра...

— Блядь, Брайен. Терри стоит у меня на балконе, врубаешься? И вопит, чтобы его впустили. Он во фраке и бледный, как... Брайен, я только что вернулся с его похорон. Он, на хуй, умер.

— Господи... не впускай его! — Брайен лихорадочно шарил рукой по стене, пытаясь нащупать выключатель.

Свет зажегся внезапно — желтый на пыльных жалюзи. Разом вернулись все прежние страхи. Накрыли его с головой.

Лунный свет, и сверкающие клыки, и...

Он закрыл глаза. Перед глазами возникла кровавая пелена. Боже, мне страшно. Мне, блядь, так страшно. У него тряслись руки.

— Можешь приехать? — тихо спросил Пи-Джей.

— Я даже не знаю, где ты.

— Это вообще прикол, Брайен. Я нашел твой телефон и адрес в адресной книге, и оказалось, что ты живешь от меня в двух кварталах. Господи, Брайен, я без тебя пропаду. Ты — моя единственная надежда.

Брайен услышал на том конце линии тихий стук — тук-тук-тук мертвой руки по стеклу — и голос:

— Ну же. Впусти меня. Я тебе ничего не сделаю. Я твой друг. Твой лучший друг.

В последний раз Брайен видел Пи-Джея на автобусной станции в Водопаде. Лицо измазано сажей, в руках — сигарета. Он даже не курит ее, просто держит. Там был и Терри Гиш, рыжий мальчик, который казался на удивление спокойным, хотя он собственноручно убил своего брата-близнеца — воткнул кол ему в сердце, облил бензином и поджег. Он хотел сделать все сам. Из любви.

Пи-Джей стоял, и снежинки белели на его длинных грязных волосах. Он швырнул сигарету на грязный снег. Пахло бензином и скисшим, мусором.

— Не звоните мне, — сказал он. — Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть. — Он пошел вверх по улице, навстречу ветру. Брайен знал, почему он повернулся к ним спиной: чтобы они не видели, как он плачет. Потому что настоящий индеец не плачет. А он хотел представляться настоящим индейцем, этаким воином-мачо.

— Зачем он так говорит? — спросил Терри.

— На самом деле он так не думает, — сказал Брайен. — У тебя есть билет на автобус?

— Ага. В один конец до Чейенна. У меня там вроде как дядя.

Брайен не знал, верить или не верить.

— Если хочешь, поедем со мной, — сказал он. — Я только не знаю, куда я поеду.

Терри болезненно улыбнулся:

— Да все со мной будет в порядке.

Брайен отдал Терри свою последнюю двадцатку, чтобы тот купил себе сандвич и билет на автобус. Пи-Джей собирался идти в резервацию — два дня пути, если повезет с погодой. У Брайена была с собой карточка Visa, но денег на ней не осталось. В итоге он вышел на трассу и к апрелю добрался стопом до Голливуда.

Пи-Джей сказал им на прощание, что не хочет их больше видеть, и Брайен его понимал. Он сам чувствовал то же самое. Они вместе прошли сквозь пламя, и они не хотели встречаться снова. И не потому, что кто-то кого-то чем-то обидел, а потому, что вернуться на этот Узел, где пересеклись их пути, — означало бы вспомнить такую боль, которую никто из них не захотел бы пережить снова. Второй раз такую боль человек просто не вынесет.

Не звоните мне. Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть...

— Сейчас приеду. — Он уже натягивал джинсы, которые, ложась спать, бросил на монитор, чтобы он не отсвечивал в темноте. На экране было незаконченное предложение из незаконченного романа.

Который Брайен должен был сдать в редакцию еще восемь месяцев назад.

— Тут можно пешком. Я — на Аргилл, ты — на Чероки.

— Не впускай его. — Брайен открыл нижний ящик стола. Все было на месте. Фляжка со святой водой. Пара распятий, которые он прикупил на Оливера-стрит. Заточенный кол и крикетный молоток. Пять упаковок валиума и горсть лудеса.

Тук-тук-тук...

Я думал, что уже никогда не увижу их снова. Ни того, ни другого. А теперь мне, похоже, придется одного убить. Рыжего веснушчатого парнишку — такого ранимого и одинокого, когда он стоял на студеном зимнем ветру.

Брайена так трясло, что он решил перед выходом заглотить еще пару колесиков успокоительного.

* * *

потерянные

— Ложись спать, Эйнджел, солнышко.

— Не хочу.

— Тогда выключи это свое громыхание.

— Не могу, мама. Ты же знаешь, мне надо его изучить. — Очередной фрагмент... да. Этот голос. Бли-и-ин, как он берет эту высокую ноту... эту высокую ля-бемоль... так легко... словно ястреб хватает мышонка. Но я тоже так могу. Я могу. Могу. И голос у меня не сломается, разве что я к воскресенью вырасту на шесть дюймов.

Тянется к ля-бемоль. Молниеносный бросок. Есть! Играет с ней, с нотой, — как кошка с мышкой — и отбрасывает прочь, потому что теперь она мертвая и глухая. Дальше — в погоню за новой нотой. Бли-и-ин, этот парень умеет петь.

— Слушай, мама.

Голос вдруг умолкает — так неожиданно. Тишина. Только тихий гул кондиционера. Вместе с голосом иссякает и волшебство. Обои на стенах блеклые и ободранные, за окном — вспышки неона, мигание синего и оранжевого, и ты знаешь, что это всего лишь очередной отель в очередном проклятущем городе — короткая остановка на пути к славе. Мать выключает стерео.

— Блин, мама. Ты же знаешь, мне надо, чтобы все было идеально. Надо попробовать еще раз.

— Мама устала, Эйнджел. И ты сорвешь голос, если будешь его напрягать на этих высоких нотах. Давай лучше спать. Прими эту синенькую таблеточку, из тех, что дала нам агент. Давай. Господи, ты посмотри на себя. Как они над тобой потрудились. Вылитый Тимми Валентайн — один в один, как на тех старых снимках. Даже если бы Тимми выкопали из могилы, еще неизвестно, кто из вас был бы больше похож.

— А вдруг он не умер?

— Даже если он умер, сынок, завтра он оживет. Ты его оживишь. И мы купим себе самый большой старый дом в Париже, штат Кентукки, самый-самый большой, какой только есть. Боке, какой ты у меня красивый, сынок. Посмотрись в зеркало. Теперь у тебя совсем черные волосы, и лицо бледное-бледное, как на обложке того альбома. Пожалуйста, прежде чем ляжешь спать, померь еще разок этот плащ.

— Это не я, мама.

— Ну пожалуйста.

— Ну у тебя и видок. Сколько ты съела этих таблеток?

— Ложись спать. Со мной.

— Мама, послушай, у меня есть своя кровать. Я уже взрослый, и мы в большом городе.

— Мне так одиноко, Эйнджел. С тех пор как твой папа от нас сбежал, ты остался единственным у меня в жизни мужчиной. Пожалуйста, Эйнджел. Поцелуй мамочку.

— От тебя алкоголем разит.

— Поцелуй меня, Эйнджел. Не бросай свою мамочку. Не бросай меня.

— Я люблю тебя, мама. Но мне сейчас не до тебя. Я все еще слышу голос Тимми за шумом машин, за воем сирен и за гулом людских голосов на улице. Я слышу его голос и хочу убежать за ним. Его голос прохладный, как самый темный глухой уголок в лесу, где даже в самые жаркие летние дни не бывает солнца.

* * *

потерянные

Когда Пи-Джей положил трубку, Терри Гиш все еще стоял на балконе. В мигающих отсветах неоновой вывески суши-бара его лицо озарялось то синим, то розовым. И он стучал пальцами по стеклу.

— Уходи. Я знаю, что будет, если тебя впустить.

— Впусти меня, друг.

— Ты больше не Терри Гиш. Терри Гиша похоронили вчера, а ты — это не он...

Похороны. Не видел Терри с... с того дня на автобусной станции. Даже не знал, добрался он до Чейенна или нет, и тут вдруг позвонил дядя Терри, мистер Уинслоу, и пришлось срочно ехать в аэропорт и выпрашивать у пилотов, чтобы его взяли бесплатно в Денвер. Он едва успел к похоронам. Листья осыпались с деревьев дождем — Пи-Джей уже три года не видел осени, и ее резкий запах застал его врасплох. Он вспомнил, как они втроем — он сам, Терри и его брат-близнец Дэвид — мчались по Главной улице в Узле, и ветер бросал им в лицо опавшие листья, липкие и подгнившие. И еще вспомнил, как Дэвид горел — горел и выкрикивал их имена, пока не обуглился до черноты.

Увидел мельком лицо Терри. Когда закрывали фоб. Точно такое же, как тогда. Если и старше, то ненамного. Сколько ему сейчас было — девятнадцать? Двадцать? Боже, подумал Пи-Джей, глядя на это лицо. Такое худое, блеклое и изношенное — как старое кухонное полотенце. А теперь еще и восковое. Стараниями бальзамировщика. Что они с тобой сделали?

— Господи, Пи-Джей. Ну хотя бы поговори со мной.

— Ты — не Терри. Ты просто тварь в его теле. Ты просто...

Как могло получиться, что Терри Гиш стал вампиром?

Он услышал шаги.

— Дверь открыта.

Пи-Джей вышел из спальни в гостиную, которая служила по совместительству кабинетом, столовой и студией. Балкона там не было. Он по-прежнему слышал стук, но хотя бы не видел Терри.

В гостиной стоял Брайен Дзоттоли. Он тоже заметно сдал. Слишком старый для сорока — сорока одного. Этакий архетипический стареющий хиппи — с этим седеющим хвостом, в этом драном джинсовом жилете. Интересно, подумал Пи-Джей, он продал хотя бы одну книгу за последние семь лет?

Брайен сказал:

— Я вижу, ты занялся живописью.

— Ага. — Он сдвинул холсты, чтобы освободить проход к дивану.

— Это Шанна?

— Ага. — Но ему не хотелось смотреть на портрет матери, сделанный по памяти акриловыми красками в технике «сухой кисти», потому что портрет получился совсем неудачный — в жизни она была лучше. Пи-Джей закрыл его другой картиной. Абстрактной. Брайен стоял в центре комнаты, и Пи-Джей вдруг увидел, как у него здесь пыльно. Как в луче света из открытого холодильника пляшут пылинки. Как они вздрагивают при каждом стуке в балконную дверь в спальне.

— Ты все такой же, — сказал Брайен.

— Я знаю, — ответил Пи-Джей. — Ирландские глаза и индейские волосы. Стою тут в одних трусах, мускулистый и гибкий, как какой-нибудь древнегреческий бог, только немножко в грязи повалявшийся. Такой весь из себя мужичина. Вот татушку недавно сделал. — У него на груди была татуировка: красный крест в круге. — Защитная магия. — Брайен кивнул. — Ты тоже почти не изменился. — Но он лгал. И знал, что Брайен это понимает. Обоим было неловко и неуютно. Как это бывает всегда, когда встречаются люди, пережившие вместе большую боль — боль, которую невозможно забыть, хотя забыть просто необходимо. «Не надо мне было звонить, — подумал Пи-Джей, — я бы сам как-нибудь справился... Господи, ну почему он живет в том же городе, даже, блядь, по соседству?! Как будто специально. Как будто им суждено было встретиться. Как будто они уже ничего не решают сами. Как будто кто-то решает за них».

И вот теперь Брайен стоял у него в гостиной и рассматривал все, что есть: лампа из лавы, тронутый молью диван, щит из кожи бизона, примитивистские картины у стен и на стенах.

— Много пишешь в индейском стиле? — спросил Брайен. Как будто и так не понятно: в ряд у стены — три или даже четыре совершенно одинаковых Сидящих Быка[18].

— Продаю их на ярмарке в Согусе, — сказал Пи-Джей. — Ну, мне же надо на что-то жить, что-то кушать. И платить за художественную школу. Это не то, что я бы назвал настоящими моими работами.

— Понятно. Как те истории, которые я писал для «Чистосердечных признаний».

Они рассмеялись.

Тук-тук-тук...

Смех сразу же оборвался. Брайен сказал:

— Слушай, у меня все с собой. — Он вытащил из-под куртки кол и крикетный молоток. — И, может быть, стоит побрызгать тут все... на, займись, — Он протянул Пи-Джею фляжку со святой водой.

— О Господи нет дружище я чую запах святой воды не сжигай меня не делай мне больно...

Брайен испуганно вскинул голову.

— Это Терри.

— Там, в спальне.

— Да. — Брайена трясло. Он быстренько заглотил пару таблеток и как будто слегка успокоился. — Хочешь?

— Нет, спасибо. — Пауза. — Я завязал с наркотой в любом виде.

— Пи-Джей неееееет...

— Господи, мы же не будем его убивать? — сказал Пи-Джей. — То есть... я его столько не видел, и только вчера вот увидел... и он был мертвый, лежал в гробу, и вот теперь мы его просто...

— Ты мне сам позвонил, Пи-Джей. Хотя однажды ты мне сказал, чтобы я никогда тебе не звонил. Помнишь, через что мы прошли? Помнишь...

Брайен вдруг понял, что плачет. Неужели все началось сначала?! Пи-Джей осторожно открыл дверь в спальню. Терри по-прежнему стоял на балконе, и его бледное лицо как будто мигало в отсветах от вспышек неона — то синим, то розовым.

— Ладно, Пи-Джей, хватит уже, надоело, просто впусти меня, то есть мы же знаем друг друга с детства, и... Брайен! Какой сюрприз! Встреча старых друзей. Наш бесстрашный убийца вампиров. Но ты же не будешь в меня этой хренью тыкать, правда?

Брайен сказал Пи-Джею:

— Нельзя, чтобы он там торчал всю ночь. И ты знаешь не хуже меня, что мы не будем вколачивать эту штуковину ему в сердце.

— Хорошо. Дай мне святую воду. — Пи-Джей забрал флягу у Брайена. Смочил пальцы водой и начертил круг вокруг футона. Телевизор в спальне работал. Показывали какое-то голливудское новостное шоу.

— Это поможет?

— Не знаю. — Пи-Джей тихонько запел заклинание — слова защиты, которым его научил его дед-шошон.

— Поставь по углам распятия, — сказал он Брайену. Брайен сделал, как сказано. Они вошли в круг. — Что у тебя еще есть? Чеснока нет, случайно? А то у меня весь закончился.

Брайен покачал головой.

— Входи, Терри, — сказал Пи-Джей.

И уже в следующую секунду Терри был в комнате.

— Как, блядь...

— Мы можем проникнуть в замочную скважину, — сказал Терри. — Можем превращаться в туман... и в диких животных... мы великие и ужасные. — Он встал у самого края круга, очерченного святой водой. — О Пи-Джей, Брайен, неужели вы не доверяете старому другу? — Во рту у него были клыки. Как положено.

Брайен спросил:

— Терри, что с тобой произошло? Почему?

Терри рассмеялся. Его глаза засверкали. На секунду он стал прежним Терри, но Пи-Джей знал все эти уловки.

— А ты как думаешь, дружище? Может, ты думаешь, что я кололся одной иглой с каким-нибудь неумершим джанки и подхватил от него вампиризм, вроде как СПИД или другую какую хрень? Да пошел ты в жопу.

— То есть что получается... тебя укусили... еще в Узле... но не сильно, не до смерти... не так, чтобы ты превратился... и эта гадость была в тебе, и никак себя не проявляла... но когда ты умер, она проявилась.

У Пи-Джея никак не укладывалось в голове, как Брайен может вот так вот спокойно сидеть и беседовать с неумершим мертвецом. Должно быть, это из-за колес.

— Безупречная логика, — сказал Терри. — Выходит, ты не такой тупой, каким хочешь казаться. Но пора к делу. Я голодный, и вы мне поможете. Мне нужна кровь, и мне нужно место, где можно укрыться. У меня даже постель с собой. — Он достал из-под фрака пластиковый пакет. — Земля из Вайоминга. Вообще-то я из Айдахо, но похоронили меня в Вайоминге. Так что дай-ка я это рассыплю в сортире. Или нет, лучше в ванной... хотя у тебя же они совмещенные, ну да ладно... я просто тут поживу. Ем я мало, и вообще — я тихий и незаметный... как мышка... днем я не буду тебе мешать, а по ночам меня дома не будет. Так что я тебя не стесню.

— Ну у тебя, блядь, и шутки, — сказал Пи-Джей.

— Я же твой лучший друг, Пи-Джей! Ты что, в самом деле?! Я не кусаюсь. То есть я не кусаю своих друзей.

Пи-Джей посмотрел в глаза мертвого мальчика. Ему вспомнился зал игровых автоматов в Узле... старуха в доме на холме... как она кормила грудью волка... как Терри бежал в темноте, чуть ли не наложив в штаны... ему было так страшно, Терри. И где теперь этот Терри?

— Боже, Пи-Джей, мне так холодно, мне так страшно... Я не хочу быть мертвым. — Его дыхание пахло протухшим мясом и какими-то химикатами. Наверное, формальдегидом. Но в его немигающих глазах Пи-Джей увидел... или ему показалось, что он увидел...

— Не смотри ему в глаза! — закричал Брайен.

Слишком поздно. Пи-Джей уже протянул руку своему мертвому другу. Холодные пальцы сомкнулись на его руке.

— Господи Боже, я чувствую, как течет твоя кровь, — прошептал Терри. — Иди ко мне, перешагни эту линию, будь со мной, друг. Я один, я единственный... больше нет никого. И не будет, пока он не вернется... — Пи-Джей почувствовал, как его тянет за пределы защитного круга. Как память о Терри зовет его из глубины этих мертвых глаз. Он всегда любил Терри. Любил и стеснялся своей любви. Терри смущал его — и именно поэтому он никогда не пытался его разыскать после того, как они расстались на автобусной станции. Терри будил в нем чувства, которые стали ему понятны только после того, как он совершил свой обряд поиска видений.

— Кто должен вернуться? — спросил Брайен.

— Тимми. — Терри прищурился и потянул Пи-Джея к себе. Пи-Джей почувствовал, как потусторонний холод изливается из мертвой руки и проникает ему в кровь. Кровь как будто застыла в жилах, сердце вдруг прекратило биться, но он ничего не мог сделать...

Но тут Брайен резко подался вперед, подхватив флягу. Плеснул на них с Терри святой, водой, и Терри с воем отшатнулся, выпустив его руку. Пи-Джей увидел, что лицо его друга дымится, а сам он отступает к балкону. Все происходило как будто в замедленной съемке. Раздался звон бьющегося стекла, осколки вонзились Терри в лицо, в глаза, в шею... но крови не было. Крови не было вообще. Только вязкие струйки бальзамирующего состава и...

— Я бы вам ничего не сделал, — тихо сказал Терри. — Просто мне нужно было где-то остановиться. — Он смахнул с лица осколки битого стекла. Стекло было повсюду: на ковре, на балконе, на черных кожаных туфлях Терри.

Пи-Джей отступил обратно в защитный круг. Брайен выставил перед собой серебряное распятие.

— Я бы вам ничего не сделал, — повторил Терри, но теперь его голос звучал едва слышно. А сам он уже растворялся туманом в воздухе. — Мои друзья. Я просто хотел, чтобы мы были вместе. Снова и навсегда.

Прошло две-три секунды.

— Он забыл свою землю, — сказал наконец Пи-Джей. Мешок лежал на полу в куче битого стекла. Сквозь разбитую балконную дверь с улицы доносился шум машин. Ветра не было. Воздух снаружи был плотным от дыма.

— Парень, даже когда умер, не научился за собой убирать, — сказал Пи-Джей. — Теперь, наверное, он найдет кого-нибудь... ну, ты понимаешь. Он голодный. Господи, все у него через задницу. Как всегда. Хоть бы что-нибудь сделал нормально. Но я его не боюсь. Теперь, когда мы с ним поговорили.

— Он вернется за землей, — сказал Брайен.

— Пусть возвращается. По-моему, мы в безопасности. Если не выходить из круга. А потом, утром... мы его прикончим.

— Я думаю, что нам лучше не спать, пока он не вернется.

— Ага.

Брайен положил на пол свои инструменты для уничтожения вампиров.

— Как будто и не было всех этих лет.

— Ага. Прошло несколько лет, все вроде бы успокоилось — и вот мы опять возвращаемся в старый кошмар. — Пи-Джей вдруг понял, что он всегда это знал: что именно так все и будет, что этот кошмар никогда не закончится. Годы, которые он провел в резервации, стараясь найти там защиту, его поиск видений с невразумительными посланиями из мира духов, его решение перебраться в Калифорнию... это были всего лишь попытки к бегству.

— Что у нас там по телику? — Пи-Джей потянулся за пультом. — Смотришь MTV?

Брайен покачал головой.

— У нас с тобой мало общего, правда?

Вдали, за окном — вой сирены.

— Брайен, поскольку нам, похоже, придется просидеть тут вдвоем всю ночь, я должен тебе сказать... может быть, ты не захочешь спать рядом со мной, потому что... в прошлом году я совершил обряд поиска видений. Ну, знаешь... строгий пост, уединенная хижина, в общем, все как положено... это такой обычай, на самом деле я не ожидал ничего особенного... многие из парней... они видели кто медведя, кто волка или орла, и это дало им силу... но я видел другое. Я видел священного мужа, который и жена тоже, из тех времен, когда мир был юным, и он-она дал... или дала... мне корзину с кукурузой, но в корзине была змея. Дедушка перед смертью сказал мне, что это значит. Это значит, что я как бы святой, священное существо, ма'айтопс. — Он не знал, стоит ли об этом рассказывать, но у него было чувство, что Брайену можно довериться. — Иногда это слово имеет еще одно значение... не то чтобы я голубой, но...

Брайен пожал плечами.

— Мне-то чего боятся? Я все равно не твой тип. — Он лег поудобнее и сразу заснул, прижимая к груди крикетный молоток. Он потянулся во сне, и одна нога вылезла за пределы защитного круга. Пи-Джей аккуратно подвинул ее так, чтобы она оказалась внутри, и укрыл Брайена своим старым потрепанным спальником со «Звездными войнами». Когда-то это был спальник Терри. Или, может быть, Дэвида.

Пи-Джей еще долго не мог заснуть. Он лежал, слушая шум машин за окном и думая о Терри. К рассвету Терри вернется. И когда он заснет, мы его убьем, воткнем кол ему в сердце. Пока он будет лежать беспомощный. Это будет не так уж и страшно — при свете дня. Я его подожду. Мы всегда ждали друг друга раньше. Я всегда его защищал. И, наверное, это я должен теперь его освободить. Так будет правильно.

По MTV пошли новости. Говорили про конкурс двойников Тимми Валентайна, который начнется завтра. Цель акции — подобрать сексапильного мальчика-подростка на роль исчезнувшей рок-звезды в какой-то там кинофеерии с бюджетом в пятьдесят миллионов долларов.

Брайен заворочался во сне, открыл глаза, посмотрел на экран, где как раз были кадры с крупным планом одного из претендентов, Эйнджела Тодда — кое-кто, кстати, прочит ему победу, — и пробормотал:

— Этот без шансов, — и снова заснул.

Не это ли Терри имел в виду, когда сказал, что Тимми возвращается?Но ведь они все сгорели в огне, в Вампирском Узле — мальчик, шофер, экономка, Гиши и Галлахеры, Боги Хаоса, мистер Кавальджан из похоронного бюро... весь город.

Или нет?

Он на секунду закрыл глаза. Священный муж, который и жена тоже, стоял, омываемый лунным светом, за пеленой пара. Откуда-то издалека доносился волчий вой, и ветер с пронзительным свистом носился над прерией.

Священный муж, который и жена тоже, танцевал.

Не называй мое имя... Я не хочу, чтобы меня называли.

• Почему мне тебя не назвать? Ты доставил мне радость. Ты — тот, кто желает и может видеть в сердцах людей, и мужчин, и женщин. Ты — тот, кто может найти пути в темном лесу души. Возьми мой дар...

Глаза змеи почему-то напомнили ему Тимми Валентайна...

Не называй мое имя! Я все равно только наполовину индеец... и это все бред, ерунда... Я уеду отсюда. Буду жить в Калифорнии и писать картины.

• Но картины — это зеркала, отражения темного леса. И ты примешь мои дары, пусть даже ты сам будешь думать, что ты их отвергаешь.

Муж, который и жена тоже, танцевал. И змея извивалась на горячих камнях, скользя по невидимой линии — следу топочущих ног. Это был танец, где каждое движение было выверено и взвешено, где каждый шаг либо дарил жизнь, либо ее отнимал.

Все начиналось по новой. Кошмарный сон возвращался. Проснись! Проснись! — твердил себе Пи-Джей. Но от этого сна невозможно проснуться. Глаза змеи — глаза Терри. Глаза всех мертвых.

* * *

потерянные

В четыре утра все затихло, какая-то жизнь наблюдалась только у газетного киоска, где у секции журналов «только для взрослых» толклись всегдашние полуночники, да еще изредка пробредали припозднившиеся туристы. Провинциалы считают, что по ночам Голливуд весь бурлит, но на самом деле он больше похож на пустынное кладбище. «Я, кстати, тоже так думала, пока не увидела все своими глазами», — подумала она, убирая под куртку «Teen Beat»[19] и сворачивая в проулок.

Ее звали Джейни Родригес, и почти каждую ночь она ошивалась у мусорных баков на задах круглосуточной тайской пиццерии «Мандарин». Где-то в районе четырех утра они обычно выбрасывали еду, которую не забрали заказчики. Нормальную еду, не объедки, оставшиеся на тарелках. Она позвонила и сделала заказ всего лишь пару часов назад, так что можно было рассчитывать, что хавчик будет хотя бы чуть теплый. Ее любимая, кстати, пицца — утка по-пекински и пепперони. Папа не любит такие вот, «с вывертом», пиццы. Но он мог бы и сам позвонить и заказать что ему нравится — вместо того чтобы сидеть в переулке на корточках и таращиться в одну точку. Через пару дней их подберут, и можно будет хотя бы вернуться в приют, хотя ей будет плохо без папы эти пару недель, и снова придется изобретать, как запудрить моги социальным работникам.

Внезапно она поняла, что не одна. Рядом с ней кто-то был. Он ее напугал — подкрался незаметно. Как будто специально ее выслеживал.

— Я здесь не блядую, — сказала она. — Отвали. — Она обернулась к нему. Света из задней двери «Макдоналдса» было вполне достаточно, чтобы его разглядеть. Хотя он стоял не на свету. И вообще был какой-то весь темный. Вроде бы маловат для клиента, ищущего проститутку. Совсем еще молодой. Чуть-чуть старше ее. — Прости, — сказала она. — Ты, наверное, тоже с улицы, как и я.

— Ага. — У него был очень тихий голос.

Она подошла поближе. Ночью в Лос-Анджелесе всегда холодно, и Джейни подумала, что, может быть, он поделится с ней теплом. Но тепла от него не было никакого. Наоборот. От него веяло холодом, как будто он стоял в холодном воздушном кармане. Она улыбнулась ему.

— Ты здесь новенький.

— Ага.

— Издалека?

— Издалека.

— Ay, mierditas!Ты, наверное, здесь не очень еще освоился. Но ничего, я тебе помогу. Хотя бы сегодня. Видишь ту кучу мусора, там вот, под магазинной тележкой? Это мой папа. Мы тоже издалека. Из Западной Ковины. Вот смотри. Когда тебе хочется есть, надо найти какую-нибудь круглосуточную пиццерию и выяснить, когда они выбрасывают заказы, за которыми не пришли, понимаешь? Ты им звонишь и делаешь заказ, называешься придуманным именем, даешь какой-нибудь от балды номер, а потом просто подходишь к мусорке и ждешь, когда они выбросят твой заказ... по телику была передача... я взяла телик в прокате, когда узнала, что нас вышвыривают из дома. Меня зовут Джейни.

— А меня Терри.

— У тебя очень красивый голос, мне нравится.

— Правда? Спасибо.

— Напоминает мне брата. Но он уже умер — от передозняка. — Ей показалось, что на задней двери пиццерии щелкнула задвижка. Она подалась вперед. — Смотри, Терри... если ты собираешься жить на улице, надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом — цапаешь и бежишь.

— Я запомню. — Что-то было в его голосе... да, очень-очень похоже на Хуанито. Особенно после того, как он сбежал из колонии для малолетних преступников. Он прожил еще год, но как-то тускло — как будто там из него выдавили все желание жить. И этот парень был точно такой же. Она не спросила, как именно он оказался на улице — это невежливо, спрашивать у людей об их прошлой жизни, — но она знала, что ему было несладко.

Задняя дверь пиццерии открылась. Джейни схватила Терри за руку и заставила его пригнуться, чтобы их было не видно за мусорным баком. Его рука была холодной как лед — может, он чем-то таким болел, — но Джейни не вскрикнула, потому что она не хотела, чтобы ее здесь застукали. Она просто выпустила его руку, и он остался стоять. Что-то ударилось изнутри о стенку мусорного бака. Дрожь металла отозвалась дрожью в пустом желудке, в животе заурчало от голода. Но надо было дождаться шагов — их будет ровно семнадцать — и хлопка двери, прежде чем выскочить из укрытия, залезть в мусорный ящик, выудить свое сокровище и присесть, чтобы уже поесть. Она развернула журнал. Свет из «Макдоналдса» отразился на глянцевом развороте.

— Вот и пицца. Давай угощайся.

Терри молчал. Он просто смотрел на нее... или на что-то вообще смотрел. Она даже не слышала, как он дышит. В точности как Хуанито в морге. Живот скрутило — наверное, от голода, но это было похоже на страх. Ее взгляд упал на раскрытый журнал. Постер на развороте. Старая, семилетней давности, фотография Тимми Валентайна. Концертный снимок. С того знаменитого тура. Пусть он мертвый, но он все равно супер.

— Тебе нравится Тимми Валентайн? — спросила она. — Если мы завтра пойдем в ночлежку, то обязательно посмотрим по телику этот конкурс двойников.

— Он возвращается, — прошептал Терри. И то, как он это сказал... Джейни опустила журнал и внимательно посмотрела на Терри. Только теперь она разглядела его лицо. Оно все было утыкано битым стеклом. Лоб, подбородок... Длинный осколок торчал из щеки, как сверкающая булавка. Но крови не было. Вместо крови была... какая-то желтая жидкость... Джейни узнала запах. Смесь едких химикатов и приторно-сладких духов...

Так же пахло от мертвого Хуанито. Бальзамирующий состав. Она вдруг очень явственно вспомнила, как все это было в церкви: гроб, душный запах ладана, дым от курящихся благовоний бьет прямо в лицо, и папа ей говорит: Иди поцелуй его, поцелуй его в щеку, — и запах, который идет от него... она задыхается в этом запахе...

— Ты больной, — выдохнула она.

Терри сказал:

— Надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом — цапаешь и бежишь. — Он сымитировал ее голос один в один.

Она не успела даже закричать, потому что он цапнул.

Она упала лицом на еще теплую пиццу. Успела еще ощутить вкус пепперони, прежде чем захлебнулась собственной кровью. Она почувствовала, как холодные руки проникают в нее, прямо внутрь, почувствовала, как по венам разлился холод. Почувствовала клыки, вонзившиеся ей в шею — точно в яремную вену. Испугаться она не успела. Все закончилось очень быстро. Мгновенно.

* * *

потерянные

Когда Брайен проснулся, был уже почти полдень. Пи-Джей сидел на полу и смотрел в сторону балкона. Терри Гиш лежал на ковре, рядом с разбитой балконной дверью, прижимая к груди пакет с землей, словно плюшевого медведя. С улицы в комнату лился дымный и тусклый свет.

— И что нам, блядь, теперь делать? — сказал Пи-Джей. — Посмотри... он вернулся... он кого-то убил...

По телевизору передавали новости. Красивая дикторша говорила в камеру, а на врезном экране в правом верхнем углу шли крупные планы мертвого тела. Бездомная девочка. Найдена рядом с мусорным баком. Отец-наркоман, обнаруживший тело, сейчас в невменяемом состоянии.

— Сейчас день, — сказал Брайен. — Мы запросто сможем его прикончить.

— Я не могу.

Теперь, в трансе смерти, лицо Терри приобрело некую просветленную безмятежность, которой не было раньше — при жизни. Неужели он правда убил человека?! Всего в двух кварталах от дома Пи-Джея?! Да, наверное, правда, подумал Брайен. Терри даже не дышал. Его лицо было по-прежнему все утыкано битым стеклом. Из левого уголка рта стекала вязкая струйка свернувшейся крови. Это был никакой не кошмарный сон. Это было на самом деле. Посреди бела дня.

— Может быть... я не знаю... вызвать полицию или еще что-нибудь? — сказал Брайен.

— И что мы им скажем? Что этот труп сам пришел сюда из Вайоминга, пешком всю дорогу?! — Пи-Джей поднялся, подхватив кол и крикетный молоток. — Ладно. Я это сделаю. А ты мне потом поможешь избавиться от тела. Но я не хочу, чтобы ты смотрел. Он был моим лучшим другом. Хочу спеть для него прощальную песню. Ну, ты понимаешь. Индейская магия. Из того, чему я научился в поиске видений. — Брайен поднялся и направился к двери в гостиную. — Подожди, — окликнул его Пи-Джей. — Мусорные мешки на холодильнике.

Из гостиной Брайену было слышно, как Пи-Джей поет свою индейскую песню, больше похожую на протяжный свист. Он слышал голос Пи-Джея и тихий, медленный бой барабана. Он подошел к холодильнику. Сдвинул в сторону пару картин. Телевизор внезапно переключился на песню Тимми Валентайна.

Концертная запись. Пленка из прошлого. Только Тимми на черном фоне, единственное пятно света — у него на лице. Сегодня — конкурс двойников. Брайен не знал почему, но он чувствовал, что это была не просто коммерческая эксплуатация мифа о Тимми Валентайне, который всего лишь за несколько лет превратился из скромного «домашнего» предприятия в широкомасштабный многомиллионный бизнес — по числу сувениров с символикой и портретами Тимми Валентайн уступал разве что только Элвису Пресли. Футболки, кружки, видеокассеты, журналы, книги, написанные мнимыми экспертами... но этот конкурс двойников — это не просто очередная кампания по «деланию денег».

Голос Тимми наполнил всю комнату. Господи, как он поет, этот мальчик! В его голосе — века неизбывной боли... поруганная невинность... темное сладострастие. На мгновение Брайен замер, полностью погрузившись в этот неземной голос.

В соседней комнате раздался короткий сухой удар. Когда Брайен вошел в спальню с самым большим мешком для мусора, который он только сумел найти, Пи-Джей уже завернул тело друга в спальник со «Звездными войнами».

4

Кладбища

память: 1598

Из шелеста листьев в лесу проступают слова, мягкий шепот, картины, запахи, воспоминания в застывшей светотени.

...с потрохами, вываленными наружу... величественный Колизей возвышается над убогими шалашами бездомных... полная луна... коринфские колонны облеплены гниющими листьями... гнетущая влажная духота, тяжелый запах гвоздики и подгнивших апельсинов, смятых лепестков роз и пота...

Здесь почему-то все кажется смутно знакомым. Ночь — живая. Спящие улицы, вымощенные булыжником. Мальчики с факелами освещают дорогу кардиналу в паланкине. Акцент знакомый, но язык — другой. Это уже не латынь. Сколько прошло веков — с тех пор, как погибли Помпеи? Мальчик не знает. На этот раз память стерлась совсем. Память осталась в лесу. Он проспал целый век или больше. Пыль веков разъедает глаза. Она — как корка запекшейся крови. Он еще — весь в ночи, весь в лесу.

Он бежит в темноте, позади паланкина. Носильщики его не видят. Они видят только какого-то мелкого зверя — наверное, кошку, — который крадется за ними; они не чувствуют запаха собственной крови, струящейся в венах. Ночь пропитана душной влагой. Кардинал очень тяжелый. Ароматы духов и пахучих масел не заглушают резкого запаха пота и старости. Его кровь — вялая и густая. Мальчик-вампир подбирается ближе. Он запрыгивает в паланкин и сливается с горностаевым мехом на кардинальской мантии. Кровь в жилах этого человека почти не движется. Она — как тина на стоячей воде. Она его не прельщает, не искушает. Она испорчена алкоголем и дурными болезнями. Его губы сочатся вином.

Кардинал задергивает шторки на паланкине. Откидывается на подушки — бархат и дамасский шелк, — сует руку под мантию и апатично мастурбирует. Тихий, как кошка, мальчик-вампир прячется в складках бархатной драпировки. Дрожащий свет от свечей. Странные тени пляшут на занавесках. Кардинал вздыхает и отпивает еще вина.

— Ох, — говорит кардинал, — peccavi, peccavi, semper peccavi[20].

Выпить его или нет? — размышляет кошка. Но жажда еще не набрала полную силу.

Дорога тряская и неровная. Серебряный кубок падает из руки кардинала и слегка задевает кошку. Он помнит, как раньше прикосновение серебра лишало его силы. Но теперь оно больше не действует на него. На шее у кардинала — распятие, усеянное крупными аметистами. От него не исходит никакой магии. Как и от Библии с серебряной застежкой и геммой в виде креста на обложке. «Получается, религиозные символы теперь утратили свою власть надо мной?» — думает мальчик-вампир. Мир изменился. Что-то в нем изменилось. Он не знает, что было тому причиной. То ли он сам стал другим — может быть, некая рана, которую он теперь не помнит, некая боль, от которой он прятался в черном лесу, закалили его, так что он теперь неуязвим к силам света и тьмы, — то ли мир действительно изменился, пока он спал в темной утробе леса. Может быть, вера вытекла из него, как кровь — из горла красивой женщины.

Или и то, и другое вместе: магия утекает из мира, свет проникает в черный лес души.

Паланкин останавливается.

Кардинал поправляет одежды. Складкой мантии вытирает последние капли семени. Осеняет себя крестным знамением. Целует распятие. Надевает свою кардинальскую шапку и раздвигает занавески. Кошка выпрыгивает на мрамор.

Лес человеческих ног. Вонючие ноги в сандалиях — носильщики: грязь въелась в кожу. Чулки и подвязки — ноги прислужников. Ноги кардинала — его сапоги отделаны мехом мертвых животных. Холодно. Мрамор выпивает тепло из кошачьих лап. Горящие свечи — рядами. Мальчик-прислужник идет к алтарю, помахивая кадилом. Ноги вдруг замирают на месте, и только одна пара ног нервно переминается. Он пробирается между ногами. Повсюду — шепот и гул голосов. Судя по ощущениям, это место — огромное. Откуда-то издалека доносится голос. Одинокий голос хориста, повторяющий снова и снова: Miserere mei, miserere mei[21]. Шарканье ног, шелест одежд, приглушенные голоса и покашливания — все сливается в гулкую какофонию. Это собор; но такой огромный, что ему приходится высоко-высоко запрокидывать голову, чтобы взглянуть наверх.

— Его преосвященство, кардинал дель Монте, — явственно говорит голос, пронзая невнятный гул.

Он видит кардинала — алого и раздутого, как заходящее солнце. Кардинал совершает крестное знамение в туманной дымке от ладана. От ароматного дыма слезятся глаза. Он проходит вперед, его лапы скользят по холодному гладкому мрамору. Он идет к музыке.

Miserere mei...

Он цепляется мыслью за эту музыкальную фразу. Музыка — это единственное, что его привлекает по-прежнему. Он крадется к ее источнику. Там — дубовая дверь. Но он без труда пролезает под дверью, где бессчетные ноги протерли дыру в каменном пороге.

Он в ризнице. На деревянных гвоздях — сутаны и стихари. Чувствуется сквозняк, хотя окон в комнате нет. Воздух пропитан запахом детского пота. В ризнице — только мальчик, который поет. Он застегивает свой стихарь. Голос звонкий, мальчишеский, и все-таки — не совсем мальчишеский. Лицо мальчика — гладкое, юное, но глаза выдают некую древнюю боль. Он старше, чем выглядит, думает мальчик-вампир. У него тоже отняли право называться мужчиной. Во имя музыки. У нас есть кое-что общее, думает мальчик-вампир, хотя он — всего лишь смертный. Сколько они прилагают усилий, чтобы продлить недолговечное, эти смертные... хотя, как ни тщись, все станет прахом в конечном итоге.

«Может быть, я покажусь ему в своем истинном облике», — думает он. И вот он уже выступает из душного дыма курящихся благовоний и пылинок, танцующих в воздухе. Такой, каким вышел из леса — полностью обнаженный. Его тело облеплено грязью смерти, но теперь он ее стряхивает с себя. Он нахально снимает с крючка сутану и стихарь и надевает их на себя.

— Ой, — говорит тот, другой мальчик. — Я и не думал, что здесь кто-то есть.

— Говорят, что я очень тихий, — отвечает вампир.

— Ты, наверное, новенький. Я тебя раньше не видел, но если мы не поторопимся, мы опоздаем, и нас обоих высекут. — Только теперь вампир замечает подтеки запекшейся крови на спине стихаря у хориста. — Меня Гульельмо зовут, а тебя?

Он лихорадочно соображает. Какие имена он слышал на улицах?

— Эрколе, — говорит он. — Эрколе Серафини.

— Геркулес! Хорошее имя для такого красавца. — Гульельмо смеется. — Я буду звать тебя Эрколино. Ты, должно быть, пришел с кардиналом дель Монте.

— Откуда ты знаешь?

— Его преосвященство любит красивых мальчиков. Сначала — внешность и только потом — талант. Могу поспорить, он купил тебя за двадцать скудо у какого-нибудь крестьянина близ Неаполя... насколько я понимаю, тебя кастрировали недавно... у тебя в глазах все еще теплится боль.

— Неаполис... да, Неаполь. — «Да, — думает Эрколино, — когда-то я жил в этой части Италии». Он только не говорит Гульельмо, что это было полторы тысячи лет назад, в городе, давно погребенном под застывшей лавой Везувия.

— Надень этот воротничок, — говорит Гульельмо, подавая ему воротник. Он очень жесткий — сильно накрахмален — и давит шею. — Быстрее.

— Куда мы идем?

— На вечерню в Сикстинскую капеллу... разве тебе вообще ничего не сказали? Сначала — служба, потом — закрытый прием у кардинала в честь прибытия князя Венозы... старый извращенец! Мы будем там как travestiti — надеюсь, тебе подберут что-нибудь из женской одежды. Ты где стоишь, на decani или cantores[22]?

— Не знаю.

— Тогда на decani. Будешь стоять рядом со мной, на южной стороне нефа. И старайся не попадаться на глаза Караваджо.

— Кому...

— Микеланджело да Караваджо. Сумасшедший художник, любимчик кардинала. Вроде дрессированной обезьянки. Если он тебя увидит, он захочет, чтобы ты ему попозировал. Для какого-нибудь порнографического непотребства, я даже не сомневаюсь, хотя он наверняка найдет религиозную отговорку. Если он захочет тебя рисовать, возьми его деньги, но не позволяй ему себя лапать. — Гульельмо перекрестился.

— Я запомню, — тихо говорит Эрколино.

Гульельмо хочет вытереть грязь со щеки вампира. Отдергивает руку, как будто обжегшись.

— Maledetto![23] Какая холодная! — говорит он и дует на пальцы. — Ты, наверное, был внизу, в мавзолее. Весь этот мрамор, эти застывшие изваяния мертвых пап... они высосали из тебя жизнь...

Эрколино грустно улыбается.

— Хочешь взглянуть на себя в зеркало, прежде чем мы пойдем? — спрашивает Гульельмо.

— Нет... спасибо... я не люблю зеркала.

— Тогда пойдем. Тут до часовни еще целая миля по коридорам.

* * *

наплыв: розы

Чувство вины не позволило Петре пропустить сеанс групповой терапии в то утро, хотя ей очень не хотелось туда идти. Не то чтобы ей было жалко выкинуть за просто так сотню баксов — все покрывала страховка — и не то чтобы она не могла обойтись без общества депрессующих яппи, которые вываливают свои беды на вежливо-вкрадчивого доктора Фейнш-тейна. Тут дело даже не в вине; тут дело в страхе — в страхе, который не давал ей покоя с того визита к Симоне Арлета. Кошмар...

Она приехала в Юниверсал-Сити еще до полудня, но цирк уже начался. Мероприятие обозвали «В поисках Тимми Валентайна». В фойе «Шератона» Симона Арлета в окружении восторженных почитателей принимала картинные позы перед объективом многочисленных фотокамер. У столика регистрации Петра предъявила свою журналистскую аккредитацию, и ей вручили набор для прессы. Телеоператоры с камерами толкались в толпе зрителей. Периодически в толпе возникали какие-нибудь знаменитости, так себе знаменитости и будущие знаменитости, каждый — с обязательной свитой поклонников и прихлебателей. У Петры в сумочке был диктофон. Она приготовилась брать интервью у всех, кто покажется более или менее интересным.

Ей повезло, что она поговорила с Симоной заранее. Сегодня к Симоне вообще не пробиться. Хорошо, если удастся задать ей пару вопросов — но скорее всего придется довольствоваться общими фразами для всех журналистов скопом. Ничего даже близко похожего на переживания в поместье Арлета... на то, как ты обнимаешь труп сына.

В этом году в моде были белый и черный, они же и преобладали в одежде гостей. Многие женщины были в платьях с высокими накрахмаленными воротниками, почти как во времена королевы Елизаветы. Продюсеры шныряли по залу, одетые дорого, но нарочито небрежно, впрочем, манжеты у них были задраны ровно настолько, чтобы свет от хрустальных постмодерновых люстр отражался на их «Ролексах».

Участников конкурса было не видно. Наверное, получают последние наставления от агентов, решила Петра.

Она пробралась к буфету, нашла столик, откуда просматривалось все фойе — чтобы не пропустить ничего интересного, — и открыла набор для прессы.

Ничего особенного: несколько фотографий Тимми — несколько вырезок из газет прошлых лет, снимки Марса... статья какого-то академика, доктора Джошуа Леви, о семиотической интерпретации феномена Тимми Валентайна... краткая биография Джонатана Бэра, будущего режиссера фильма с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, если они подберут достойного исполнителя на роль Тимми Валентайна...

До большого «банкета знакомства» оставалось еще полчаса. Петра решила пока разобрать свои записи.

И вдруг кафе наводнилось клонами Валентайна.

Она не могла сосредоточиться. Должно быть, их только-только отпустили с какого-то брифинга. Их пронзительные голоса резали Петре слух, когда они громко жаловались своим мамочкам и агентам, выражая свое недовольство. Они картинно запахивали плащи и жестикулировали в этой странной манере, комбинирующей «Мотаун» и Лугоши[24], которую Тимми Валентайн довел до совершенства. Они старательно изображали на лицах выражение «поруганная невинность с большими глазами», демонстративно не замечая друг друга, но при этом украдкой друг к другу присматриваясь. Все, кроме одного.

Петра чуть передвинула вазу с цветами, чтобы получше его разглядеть. Он поднял глаза. На мгновение их взгляды встретились — но лишь на мгновение.

Вот кто победит, подумала она. Его, похоже, совсем не волнует предстоящий конкурс. Он полностью сосредоточен и собран, весь — в себе, как кошка, готовая броситься за добычей. Привлекательный мальчик, но совсем не похож на Тимми Валентайна. И то, как он смотрит... взгляд жесткий, тяжелый, маскирующий его ранимость. Он не производит того впечатления невинности, которое Тимми производил всегда — даже в своих самых провокационных песнях, не то чтобы совсем непристойных, но намекающих на непристойность. Тут что-то другое. Как будто он видит тебя насквозь... знает, что у тебя в душе... в самых потаенных ее уголках.

Мальчик шел в направлении столика Петры. С ним была маменька — вся из себя взволнованная, вся на нервах, она то и дело тянула руку и пыталась пригладить непослушный вихор на голове у сына — и агент, высокая женщина испанского типа. Они обе пытались что-то ему сказать, но он не обращал на них внимания.

— Вы журналистка? — спросил он с простецким горским акцентом. Его голос был совсем не похож на голос Тимми Валентайна.

— Да.

— Хотите взять у меня краткое интервью? Меня зовут Эйнджел. Эйнджел Тодд.

Она собралась было возразить, но тут он ей подмигнул, вроде как говоря: «Помогите мне, уберите их от меня». Она рассмеялась. Этот ребенок знает, как добиться своего. Точно как Джейсон.

— А я Петра Шилох, — сказала она.

— Мам, мы тут с журналисткой на пару часов засядем, — объявил он.

— Но нам еще надо фотографироваться, — сказала агент. Судя по ее виду, он все утро ее донимал, и она с трудом сдерживала раздражение. — Фотографы ждут.

Маменька достала пудреницу с зеркальцем и попыталась подправить расплывшуюся помаду. Она была вся увешана аляповатой бижутерией, а ее прическа являла собой настоящий «шедевр» начеса.

— Блин, оставьте меня в покое, — рявкнул он, отмахиваясь от них. Потом повернулся к Петре и сказал полушепотом, чтобы они не услышали: — Они так напрягаются из-за этого конкурса, я понять не могу почему. Хотя нет. Понять-то как раз могу. Они смотрят на меня и видят «порше», и дома на пляже в Малибу, и все такое. Посмотрите на меня. На этот дурацкий плащ, на мои волосы. Они крашеные. Я вообще-то блондин.

— Хочешь коки? — спросила Петра, подзывая жестом официантку.

— Ага. — Он сел напротив нее. — Можете сделать вид, что вы берете у меня интервью, так чтобы они не догадались? — Он прикоснулся к ее руке под столом. Его рука была теплой. Но в том, как он к ней прикоснулся, было что-то неправильное... нездоровое. Она убрала руку и заметила, что он сунул ей в ладонь миниатюрную бутылочку с коньяком, какие дают в самолетах. — Пожалуйста, мэм... понимаете, я все-таки нервничаю, и мне надо как-то успокоиться.

Она огляделась по сторонам. Маменьки и агента поблизости не наблюдалось. Может быть, это им только в радость — сплавить его на часок кому-нибудь еще. Официантка принесла кока-колу, и Петра украдкой влила в стакан коньяку.

— Спасибо, — сказал он и осушил стакан одним глотком.

— На самом деле, — сказала она, — я не могу брать у тебя интервью два часа... после банкета мне надо будет уехать по делам.

В душе у нее шевельнулся кошмар.

— Да? А куда?

— В Форест-Лоун.

«Зачем я ему это говорю? Почему? Сейчас я ему еще брякну, что он напоминает мне моего мертвого сына?»

— А можно мне с вами поехать? — спросил Эйнджел Тодд.

Джейсон...

Он достал розу из вазы с цветами и легонько провел цветком Петре по кончику носа. Ей на колени упал лепесток.

— Ты уколешься.

— Уже укололся. — Он уронил розу и слизнул с пальца кровь.

Он ждал, что она ответит. Его глаза смеялись.

* * *

наплыв: шоссе

Они доехали до Малибу. Свернули на юг и доехали до Помоны. Доехали до Лонг-Бич и там свернули на север, на шоссе Сакраменто, в сторону Антилоп-Вейли. Они не знали, куда они едут. Они просто ехали по дороге: Брайен, Пи-Джей и труп, который периодически сдвигался в багажнике.

Где-то на шоссе № 14: просто мчались вперед, даже не разговаривали. Сухой ветер опалял кожу.

— Может быть, поднять верх? — сказал наконец Брайен.

— Может быть.

Но Брайен даже не протянул руку к кнопке.

— Родная земля... — начал он.

— Я собрал ее всю пылесосом, — сказал Пи-Джей. — И выкинул в мусорку. — Они мчались вперед. — Господи, Брайен, где мы выгрузим тело?

— Не знаю, — сказал Брайен.

— Может, нам стоит вернуться к морю?

— Нет. — Брайен вспомнил свою племянницу Лайзу. Как она стояла за стеклянной панелью, что открывалась во дворик с бассейном в том вшивом мотеле. Как влажные водоросли оплетали ее тонкие руки, и море лилось из ее тысячи ран... — Только не к морю.

— Тогда мы его похороним по индейскому обряду. В горах. Там, где его никто не найдет.

На следующем съезде Брайен свернул с шоссе. Нашел дорогу, что уводила в горы — высоко-высоко, навстречу солнцу. Ветер был просто горячим, Брайен обливался потом. Он бы полжизни отдал за банку диетической содовой, но на Пи-Джея жара, похоже, не действовала совсем. Он сидел по-турецки на переднем сиденье и, казалось, не замечал ручьев пота, что обильно стекали в глаза со лба... он был полностью погружен в свои мысли. Брайен подумал: «Он сейчас в своем мире, мире поисков видений и вигвамов — в мире, в котором его убедили, что он какой-то андрогинный шаман». Он вспомнил, что что-то такое читал о священном муже, который и жена тоже. В какой-то антропологической книге, еще в колледже...

Брайен ехал вперед. Пи-Джей периодически открывал глаза и бормотал: «Здесь налево», или «Сейчас осторожнее, тут слепой поворот». Раньше Брайен никогда не выезжал в дикие дебри, так далеко к востоку от Лос-Анджелеса. Голые горы, пустыня Мохаве... но Пи-Джей вроде бы знал, куда они едут, так что пусть он и будет за штурмана. По мере подъема воздух делался все разреженнее, дорога сужалась, а шпильки[25] становились все опаснее и опаснее.

Дорога закончилась тупиком. Брайен огляделся. Горы цвета ржавчины, голые скалы, а вдалеке — еще горы с шапками снега.

— Люблю Лос-Анджелес, — сказал Пи-Джей. — В одном месте можно и серфингом заниматься, и горными лыжами.

Брайен так и не понял, шутит он или нет. В Пи-Джее появилась какая-то странная раздвоенность. Он вроде бы здесь и как будто не здесь.

— Где мы? — спросил Брайен.

— Не знаю, — сказал Пи-Джей. — Но я здесь бывал много раз. Вон там, за этим холмом, поместье Симоны Арлета, медиума с мировой известностью... ну, знаешь, в «Enquirer» про нее писали, что она «самый лучший парапсихолог из всех». А там, на той стороне... — Брайен не смог разглядеть ничего, кроме смазанного белого пятна на горном склоне, — ...там будет волшебный замок какого-то сумасшедшего кинорежиссера.

— Я ничего не вижу.

— Ты видишь вокруг только опустошение и смерть, правда? Но моя мама-шошонка и мой дед-шайенн научили меня видеть иными глазами. И когда я смотрю этими, другими глазами, я вижу... чувствую... как скорпионы копошатся в песке, как койоты крадутся среди кактусов, и...

— А дети ночи? Ты их тоже чувствуешь?

Пи-Джей отвернулся. Брайен вышел из машины и открыл багажник.

— Не трогай его, слышишь? Я сам его понесу, — сказал Пи-Джей, прежде чем Брайен успел поднять тело, упакованное в спальный мешок. Из отверстия для лица свисала нога. Утыканная осколками. Пи-Джей поднял своего мертвого друга и взвалил его на плечо. Никакого трупного окоченения. Из порезов на ноге сочилась свежая кровь. Брайен невольно подумал, а вдруг...

Они поднялись еще выше по склону — уже пешком. Здесь, наверху, было прохладнее, и дышать приходилось глубже. Тропинка была крутой, но там были плоские камни; Брайен почти различал древние ступени, вырезанные в скале.

— Это что, какое-нибудь древнее святилище?

— Откуда я знаю, — ответил Пи-Джей. — Мы, индейцы, — мы все для вас на одно лицо, правильно? В Калифорнии не было индейцев равнин, поэтому я ни хрена не знаю, святилище это или просто так. — Но Брайену показалось, что он что-то скрывает. Во-первых, Пи-Джей слишком легко нашел это место. И во-вторых, здесь все дышало силой. Может быть, прошлые столкновения с вампирами, подумал Брайен, повысили его чувствительность вот к таким вот местам и вообще ко всему, что несет на себе отпечаток некоей потусторонности... но он что-то чувствовал. Что-то здесь было. И это «что-то» будило тревогу. В отличие от Пи-Джея. Брайену вдруг стало страшно. Хотя солнце светило вовсю, небо было безоблачно ясным, а горы просматривались на несколько миль вокруг.

Наконец Пи-Джей нашел место, которое искал. Он соорудил из камней некое подобие постамента и положил на него своего мертвого друга. Выл ветер. Кровь, сочившаяся из спального мешка, пропитала песчаник. Страх Брайена не проходил.

— У него не было крови, когда он пришел в первый раз, — сказал он. — Только... бальзамирующий состав.

— Он пил прошлой ночью, — сказал Пи-Джей.

Как завороженный, Брайен наблюдал за тем, как Пи-Джей снял рубашку и джинсы. Потом достал из кармана баночку с белой краской и раскрасил себе лицо рукояткой швейцарского армейского ножа. Смотрясь в лезвие, как в зеркало, нарисовал на обеих щеках по змее. Полоснул себя ножом по груди и животу. Кровь потекла на спальник со «Звездными войнами».

Потом Пи-Джей запел свистящим фальцетом. Слова с гортанными согласными и протяжными долгими гласными. Слов Брайен не понимал, но он чувствовал пронизывающую их печаль. Когда Пи-Джей запел, он, казалось, преобразился и стал совершенно другим существом. Его бедра слегка покачивались, выписывая волнообразные линии. Он поднял руки к груди и стал ласкать воображаемые груди. Он превращался в свою священную ипостась мужа, который и жена тоже. Потом он завыл. Его язык то вырывался изо рта, то убирался, как бы феллируя ветер. Хотя движения были исполнены неприкрытого эротизма, в танце не было ничего похотливого; это был серьезный обряд, который связывал землю и небо, жизнь и смерть.

Он танцевал, пока не упал в изнеможении на тело друга; Брайен помог ему встать. Было уже далеко за полдень.

Брайену показалось, что тело дернулось, шевельнулось внутри спальника — но нет. Конечно же, нет. Страх вернулся, накрыл густой тенью — упал камнем, как ястреб.

Ему хотелось скорее уехать отсюда. Он чуть ли не на себе оттащил Пи-Джея к машине, запихнул его на пассажирское сиденье, завел двигатель и погнал вниз. Он понятия не имел, куда едет. Лишь бы подальше от этого места.

Это было какое-то волшебство: буквально за считанные минуты он выехал обратно на шоссе Антилоп. Как будто дорога сама выкатилась ему под колеса, и когда он посмотрел в зеркало заднего вида, он уже не мог вспомнить, с какой именно горы они спустились. Но ему и не нужно было вспоминать. Он гнал вперед.

Выехав на шоссе Сан-Диего, он включил радио. Музыка разбудила Пи-Джея. Это была старая песня Тимми Валентайна:

Приходи ко мне в гроб,

Я не хочу спать один.

Пи-Джей сказал:

— Он теперь в десять раз популярнее, чем когда был живой. Он, блядь, теперь как Джеймс Дин, подростковый вариант.

Брайен сказал:

— Он убил Лайзу. — Господи. Прошло уже столько лет, но ему все так же больно. Ему хотелось скорее приехать — хоть куда-нибудь, — чтобы поставить машину и принять еще пару таблеток валиума.

— И мою маму, и папу, и Дэвида с Терри, и Наоми, и...

— Китти Бернс, и принца Пратну, и...

Пи-Джей вдруг заплакал, как маленький мальчик.

— Теперь все кончено. Ты собрал пылесосом всю землю, правильно? И выкинул ее в мусорку. Всю, до кусочка.

— Да.

— Значит, мы в безопасности.

— Да, в безопасности, — отозвался Пи-Джей.

Диктор по радио заговорил о грандиозном конкурсе двойников Тимми Валентайна. Прямая трансляция по телевидению... Симона Арлета собирается вызвать дух Тимми, чтобы он тоже вошел в жюри... Джошуа Леви, этот сомнительный археолог, выступит в шоу Леттермана на обсуждении «влияний» Тимми Валентайна в истории...

— Прямо, блядь, цирк какой-то, — сказал Пи-Джей. — Тебе надо бы написать книгу на эту тему.

— Может быть, и напишу, — сказал Брайен. — Все мои романы стоят в «Краун Букс» на «уцененной» двухдолларовой полке. То, что случилось в Узле, это как злые чары. С тех пор я вообще не могу писать. То есть могу, но получается откровенная дрянь. Я пытаюсь винить в этом рынок, редакторов, публику, но, черт... похоже, пора завязывать с беллетристикой и переходить на документальную литературу.

— Хороший кусок пирога.

— Кстати, о цирке. Я пойду посмотрю. Не хочешь со мной?

— Неа, ты меня высади... мне еще нужно закончить хренову тучу картин для завтрашней ярмарки. Слушай, я знаю, что ты хочешь сказать, но мне надо на что-то жить и что-то кушать. А эти Сидящие Быки и индейские девушки с оленьими глазами — с них мне хватает на хлебушек с маслом и иногда даже на колбасу.

— Я никогда не думал, что ты станешь художником, — сказал Брайен. Он запомнил Пи-Джея мальчишкой, который мог проиграть целый час в «Пьющих кровь» на одном четвертаке. — Кстати, а кто твой любимый художник? — Он ожидал кого-нибудь модернового — Пикассо или Пола Кли.

Ответ Пи-Джея его удивил.

— Караваджо.

* * *

память: 1598

Он стоит на южной стороне хора и смотрит вверх, на перст Божий, на неподвижный центр на арочном потолке в Сикстинской капелле — на миг сотворения. Гульельмо шепчет ему на ухо, что потолок расписал человек по имени Буонарроти, это было восемьдесят лет назад; в течение нескольких лет он работал над этой росписью, лежа на спине на специальных козлах. Мальчик продолжает смотреть наверх, хотя они все стоят на коленях — глаза опущены долу, губы шепчут «Отче наш».

Он думает: "Наш Отец? Уж точно — не мой".

Он смотрит вверх, в лицо Богу. Это видение художника или Бог действительно так изменился, пока вампир спал? Это вполне человеческий Бог, сотворивший Адама по образу своему и подобию. Эрколино думает: «Они отражаются друг в друге, Бог и человек». Для него это новая мысль. Как будто высшее, наиболее недоступное и загадочное сверхъестественное существо вдруг стало чуть более человечным... может, и с ним тоже произошло что-то похожее? Ибо дух, который вдыхает жизнь в мальчика, называющего себя Эрколино Серафини, сам пьет жизнь из общего страха в людских сердцах.

«Я столько раз видел Бога, — думает он. — Видел его в извержении Везувия, в глазах статуи Юпитера Капитолийского, в безумии герцога Синяя Борода, в бессчетных распятиях и иконах — создание, зачатое в боли. Отец другим, но не мне. Отец людям. Не мне. Но почему этот Бог — другой? Или я, может быть, околдован мертвой рукой Буонарроти?»

Хористы встают с колен. Мальчики собираются вокруг освещенного пюпитра с нотами музыки-князя Джезуальдо[26]. Эрколино ниже их всех — он не может смотреть поверх голов, но он протискивается поближе к пергаменту. Воск с гигантской свечи падает на страницу. Ему не знаком этот метод нотации, но он без труда понимает принципы записи. А когда начинается музыка — это Магнификат[27], — у него перехватывает дыхание от ее дерзкой смелости. Линии мелодии перекручены в фантастическом плетении. Гармонии — странные, резкие и отрывистые. Эта музыка преображается в нечто иное еще до того, как ты успеваешь ее ухватить, ее неожиданные аккорды отражаются эхом сами в себе, эхо накладывается на эхо, как серия незаконченных скульптур...

Кто мог написать эту музыку? Это — не совершенная музыка. Это музыка неуверенности и боли... человеческая музыка. И снова мальчик-вампир задумывается: это он сам изменился или все-таки мир?

Опять на коленях, во время очередного респонсория[28], он шепчет Гульельмо:

— Можешь мне его показать, этого князя Венозы, этого Джезуальдо?

Гульельмо показывает глазами в сторону алтаря, где устроена ложа коллегии кардиналов. Среди фигур в красных плащах — один человек во всем черном. У него мрачный, угрюмый вид. Он чем-то обеспокоен. Может быть, его тревожит собственная музыка.

— Говорят, он убил свою жену, когда застал ее с другим мужчиной in flagrante[29], — говорит Гульельмо.

— Задушил ее! — радостно подтверждает другой мальчик-хорист с верхнего ряда.

— Глупости ты говоришь... он ее зарубил мечом... а тому человеку отрезал яйца, — говорит Гульельмо. — И кстати, хочу попросить у тебя прощения. Ну... когда я сказал, что у тебя нет таланта. Я никогда не стану полноценным мужчиной, но все равно я мужчина в достаточной степени, чтобы признать, когда я не прав. У тебя подходящее имя, Серафини[30].

Но Эрколино его не слушает. Его взгляд прикован к человеку, который стоит на коленях рядом с безумным композитором. Он весь какой-то всклокоченный, неопрятный; он смотрит по сторонам; его камзол не сочетается с плащом, на его левом чулке зияет огромная дырка. Кто это, интересно, думает мальчик-вампир, и как он попал в кардинальскую ложу. Похоже, его потрепанный вид ничуть его не смущает.

— Не смотри на него, — настойчивый шепот Гульельмо.

Слишком поздно. Они уже увидели друг друга.

Все встают. Священник читает из «Откровения Иоанна Богослова». Сбивчивая напыщенная латынь без всякой грамматики. Мальчик-вампир хорошо помнит, каким этот язык был раньше — строгим, выверенным, ритмичным — в устах искателей удовольствий в Байи; в обреченных Помпеях; во дворце императора Тита.

— Отвернись! — говорит Гульельмо. — Не стоит тебе привлекать внимание сера Караваджо.

Они смотрят друг другу в глаза. Мальчик знает, что видит мужчина: ребенка, податливого и уступчивого, лист девственного пергамента, — все смертные видят его таким. Он не отводит взгляд. Опять звучит музыка — гимн «Ave Maris Stella». Эрколино не присоединяется к хору. Он ощутил запах крови. Что-то разбудило в нем голод. Что-то в этом мужчине.

Внезапно мальчик-вампир понимает, почему он такой расхристанный, этот человек. Похоже, он только что дрался. Его рука наскоро перебинтована полоской льна, оторванной от рубашки. Острый запах свежей крови. Запах, который перебивает и запах ладана, и аромат восковых свечей. Неодолимый, влекущий запах. Хвалебная песнь святой Деве звенит под сводами собора; голоса певчих дрожат в той безнадежной отчаянной страсти, которую могут познать только евнухи. Но кардиналы клюют носами. Мальчики-служки одурманены ароматом курящихся благовоний. Эрколино кажется, что здесь только двое по-настоящему живых — Караваджо и он сам. Между желанием и исполнением не проходит и доли секунды. Эрколино превращается в тонкий туман, туман подплывает к художнику в облаках ароматных курений. Человек продолжает смотреть на то место, где стоял Эрколино. Но сам Эрколино уже подобрался к серу Караваджо. Кошачьи когти рвут повязку. Художник видит лишь темного маленького зверька, который слизывает кровь с его раны. Он закрывает глаза. Улыбается. "Он знает, что это я, — думает Эрколино. — Он знает!"

Он пьет и пьет. Кровь, пролитая в насилии и злобе, — слаще всего; самая кислая кровь — у больных, прикованных к постели. Но эта кровь — яростная, бурлящая. Кровь, приправленная буйством чувств. Кровь художника. Вампир захлебывается ликованием. Его наполняет живое тепло. Он пьет так жадно. Вгрызается в плоть зубами, погружая в разрыв свой шершавый кошачий язычок. Караваджо тихонько мурлычет. Издает резкий вскрик — то ли боли, то ли восторга — и выходит из транса. Он изверг семя. Он опускает руку, чтобы закрыть пятно на штанах. Запах ладана скрывает запах семени, но вампир ощущает его даже сквозь дурманящий аромат свежей крови. Художник быстро оглядывается по сторонам. Кардиналы вроде бы крепко спят; Джезуальдо что-то пишет на клочке пергамента.

Караваджо громко смеется. Кошка мяучит, спрыгивает у него с руки и садится на темный промасленный пол под парчой его камзола.

— Кто ты? — спрашивает художник. В его глазах — ошеломление. Неужели иллюзия сдвинулась? Неужели Караваджо увидел его в его истинном облике? Он опять принимает обличье кошки. Смотрит вверх, прямо в глаза художнику. Мимо этих глаз — в глаза Бога-Отца.

Я кошка, думает он. Я кошка. Но, кажется, Караваджо не убежден. Как такое может быть? Да, такое уже случалось. Несколько раз. Невинные видели сквозь иллюзию. Ребенок, который еще не умеет отделять внутренний мир от внешнего... деревенский дурачок... и больше никто из смертных не может прозреть его истинный облик. Только невинные чистые существа и лесные звери, чье обличье он принимает. Но он знает: художник — отнюдь не невинный.

Кошка отступает в туманную дымку от ладана. Запаниковав, растворяется в клубах дыма и вновь воплощается рядом с Гульельмо, подхватывая «Ave Maris Stella» на середине фразы, плавно вступая в музыку.

«Мне страшно, — думает он. — Я боюсь. Не хочу себя связывать. Когда пьешь чью-то кровь, всегда возникает связь. Связь охотника и добычи, извечный танец любви и смерти. Но с этим человеком я даже не знаю, кто я: охотник или добыча. Мне страшно, — думает он. — Я боюсь».

Но наконец, с украденной жизненной силой, что бурлит в его венах и создает иллюзию тепла, он отдается музыке. Музыка воспаряет ввысь. Музыка позволяет ему притвориться, что он еще не потерял свою душу.

Он поет.

* * *

кладбище

Они заехали в «Конрой» и купили роз. Потом поехали в Форест-Лоун. Эйнджел оставил свой плащ в машине, но он по-прежнему был во всем черном. Петра подумала, что ему, наверное, жарко.

От стоянки до могилы Джейсона было достаточно далеко. Они молча прошли мимо помпезных надгробий: мраморных мавзолеев и уменьшенных копий египетских храмов, мимо сказочных замков и «кадиллаков», вырубленных из гранита. На Форест-Лоун похоронено много известных людей. Петра часто задумывалась, что побудило ее согласиться с отцом, когда он предложил ей похоронить Джейсона здесь — на участке, который отец приобретал для себя. Психотерапевт на одном из сеансов предположил, что это было чувство вины — желание дать сыну что-то такое, чего она не давала ему при жизни. Петра уже начала соглашаться, что в этом была доля правды. Но было еще одно немаловажное обстоятельство: у нее тогда не было денег, а отец предложил место совершенно бесплатно.

Поначалу ее раздражало, что Эйнджел напросился поехать с ней. Она боялась, что он будет таким же надутым, несносным и грубым, каким он был с маменькой и агентом; но когда они вышли из отеля, он как будто преобразился. Они были почти как мать с сыном на воскресной прогулке. Они почти не разговаривали, но у нее было стойкое ощущение, что Эйнджел собирается ей сказать что-то очень важное. Но пока он к ней присматривался. Ему было трудно, и она не хотела на него давить — чтобы ничего не испортить. Она не хотела его подвести. Как это было с Джейсоном.

— Ой, смотрите. — Эйнджел показал пальцем на мраморного диплодока, выползающего из моря густого кустарника.

— Это, наверное, могила О'Саллихейна, ирландского палеонтолога, — сказала Петра. — Он умер в прошлом году. — Она делала про него большую статью для «Times»; он был не столько ученым, сколько популяризатором динозавров в прессе и на телевидении. Однажды он даже участвовал в одном ток-шоу с Симоной Арлета, припомнила Петра, когда Симона пыталась связаться с духами вымерших доисторических ящеров, «колдуя» над осколками окаменелой кости... она только не помнила, в каком именно шоу. Может быть, в шоу Леттермана? А может, в каком-то другом.

— Как-то глупо оно все выглядит. Когда я умру, я не хочу, чтобы меня похоронили в таком вот месте. Богатые просто не знают, куда девать деньги.

— Ты вполне можешь сам стать богатым, — сказала Петра. — Если победишь в конкурсе.

— Да мне наплевать на все эти деньги, — с жаром проговорил он. — Просто мне хочется петь.

Он запел. «Вампирский Узел». Песню, которую должны были исполнить все участники конкурса. Можно было петь самим, а можно — под фонограмму, поскольку киношников мало интересовали певческие таланты. Для них главное — внешность и как человек двигается. Было так странно слышать, как этот мальчик — который совсем не похож на Тимми Валентайна и которому очень не нравится, что его заставили перекрасить волосы — вдруг преобразился в Тимми. Он копировал голос почти идеально, хотя на высоких нотах его собственный голос слегка напрягался. Модуляции и акцент — не совсем британский, но и не американский, — все это присутствовало. Да, в голосе Эйнджела не было той неземной чистоты, которая так поражала в голосе Валентайна... когда слушаешь Валентайна, кажется, что мальчик даже не дышит. Когда Тимми пел, это был непрерывный поток чистой музыки... Зато у Эйнджела было что-то другое, свое. Тоже по-своему притягательное... налет совращенной невинности, искренний, без аффектации пафос, который может происходить только из неподдельной боли. Его музыка не парила над миром, как музыка Валентайна; его музыка была вся пронизана миром — совсем не по-детски.

Он заметил, что она на него смотрит, и резко умолк.

Он улыбнулся:

— Наверное, это неправильно — репетировать в таком месте... ну, то есть... где мертвые люди.

Они подошли к могиле Джейсона. Он был похоронен на более скромном секторе кладбища, в аллее между двумя рядами декоративных кустарников. Здесь надгробия располагались почти вплотную друг к другу. Тут не было ни души, даже туристов не наблюдалось. Памятники не отличались особой изобретательностью: обычные ангелы и кресты. Вокруг росли пальмы и кипарисы.

Эйнджел Тодд тактично отступил в сторонку, когда Петра подошла к могиле сына и положила розы на каменную плиту. Надгробие было самым простым: только слова ДЖЕЙСОН ШИЛОХ и даты, вырезанные строгим шрифтом. Отец хотел устроить тут что-нибудь монументальное — может быть, скорбящего ангела с распростертыми крыльями, — но в этом вопросе Петра проявила твердость.

Свет струился сквозь ветви деревьев. Смога сегодня почти не было, и небо было синее обычного.

Она постояла перед могилой. Может быть, сегодня ей наконец удастся поплакать. Но нет. Плакать она не могла. Ей виделся только кошмар: мертвый мальчик, уже гниющий... он спускается с лимонного дерева, чтобы заключить ее, Петру, в свои эдиповы объятия. Она снова разнервничалась и полезла в сумочку за адвилом.

И вдруг почувствовала руку у себя на плече.

— С вами все нормально?

— Да. Наверное.

— Он покончил самоубийством, да? Мне почему-то так кажется.

— Да. — Она подняла глаза. Эйнджел смотрел мимо нее, на могилу — в могилу, как будто просвечивал камень рентгеном. — Он повесился. На нем был плейер с наушниками, и когда я его нашла, у него там играла песня Тимми Валентайна. — Почему она об этом рассказывает? Сегодня она уже посетила сеанс групповой терапии. Может, она потихонечку привыкает к этой самой терапии? Как к какому-нибудь наркотику?

— То есть у нас с вами есть кое-что общее. Мы оба как-то связаны с Тимми Валентайном. Он нас преследует. Вы считаете, что он убил вашего сына, а мне нужно стать им, чтобы сделаться богатым и знаменитым.

— Он не убивал моего сына, — сказала Петра. — Я не верю во всякие сатанинские послания. Я не верю, что музыка может убить... если я начну в это верить, я сойду с ума.

— Тогда что в нем было такого, в этом мертвом певце, что цепляет нас до сих пор?

— Знаешь, ты прав. Хотя это еще не факт, что он мертв... Симона Арлета говорит, что сегодня она нам выдаст некое грандиозное откровение. Относительно Валентайна.

— Можно, я розу понюхаю? — спросил Эйнджел, опустился рядом с ней на колени и взял с надгробия розу. Самую красную. — Да нет, он мертвый. Совсем. — Он понюхал розу. — Вкусно пахнет. Хотя она тоже мертвая. — И тут, похоже, его настроение опять поменялось. — А я люблю мертвых, — сказал он тихо. — Я бы хотел умереть. Жалко, что я не ваш сын.

— Как ты можешь так говорить, Эйнджел?

Он ей не нравился, этот мальчик. Неприятный, высокомерный и не вызывающий никакой симпатии. И все-таки Петра испытывала к нему какие-то страшные чувства. Ей хотелось заботиться о нем, защищать его... «Господи, — подумала она, — да я просто его использую. Проецирую на него мое чувство вины перед Джейсоном».

— Почему ты так говоришь? — спросила она.

Он не ответил на этот вопрос. Он сказал:

— Я люблю гулять по кладбищам. Слышно, как из мертвых растет трава, когда они разлагаются, смешиваясь с землей. — Такое впечатление, что он говорил сам с собой. А потом он повернулся к Петре и спросил с неожиданной страстью: — Вы ведь приходите сюда, к нему, когда у вас все горит внутри и вам больше некуда пойти, правда? Когда вас выворачивает наизнанку, потому что это как секрет, которым нельзя ни с кем поделиться, и оно пожирает вас изнутри, и вас некому выслушать, потому что все те, кто мог бы вас выслушать, уже мертвы?

Петра поднялась с колен.

— Да, — сказала она.

— Я знал, — прошептал Эйнджел с жаром. — Я знал, что вам можно доверять.

Петра робко протянула руку и погладила мальчика по голове. Он плакал. «Нам обоим так одиноко, — подумала она. — Человек — это остров»[31]. Ей захотелось обнять его, этого мальчика, успокоить, утешить... но она не могла. Этот мальчик — совсем чужой и к тому же вовсе несимпатичный — почему-то ассоциировался у нее с ее давним кошмаром. Она боялась закрыть глаза, потому что знала, что будет: она увидит Джейсона, мертвого, разлагающегося, тянущего к ней руки — чтобы заняться любовью с собственной матерью.

5

Песни невинности и опыта[32]

иллюзии

— Ну что ж, пожалуй, это самое очаровательное из всего, что когда-либо было на нашем шоу... женщина, которая утверждает, что видела Тимми Валентайна на Марсе! И может быть, в следующий раз миссис Фельпс не забудет захватить с собой фотки! Для тех, кто в отличие от нее не обладает счастливой способностью путешествовать по Солнечной системе в астральном теле!

[СМЕХ]

— Еще раз большое спасибо, что вы поделились с нами своим уникальным видением на нашем ток-шоу, посвященном сегодня Тимми Валентайну. Это прямой репортаж из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Мы с нетерпением ждем решения жюри. Уже через час будут объявлены результаты предварительного раунда, и мы с вами увидим — в прямом эфире из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити — финалистов конкурса двойников Тимми Валентайна. Генеральный спонсор — «Stupendous Television Network». Чуть позже к нам присоединится Джонатан Бэр, скандально известный режиссер, подписавший контракт на съемки фильма «Тимми Валентайн»... мы также встретимся с доктором Джошуа Леви — сегодня у нас, дорогие друзья, целый сонм знаменитостей, — который не был на Марсе, но у которого, может быть, есть свидетельства о реальном Тимми Валентайне... мы также послушаем мнение зрителей в студии... Среди наших гостей — королева медиумов Симона Арлета, она присоединится позднее...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

...упс, сейчас мы уйдем на рекламу, но через пару минут снова вернемся в студию. Оставайтесь с нами...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

* * *

рекламная пауза

СТО ДОЛЛАРОВ В ДЕНЬ НА ГОСПИТАЛИЗАЦИЮ

Открывается гроб. Из гроба встает Тимми Валентайн. Он одет во все черное. У него вампирские клыки. Плащ развевается у него за спиной. Вокруг гроба клубится туман. [ДЫМОВАЯ МАШИНА — ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ ВЕНТИЛЯТОР] Тимми нюхает алую розу и смотрит прямо в камеру. Загадочно улыбается. Его глаза сверкают [ОПТИЧЕСКИЙ ЭФФЕКТ], и он говорит:

ПОТОМУ ЧТО НАМ ХОЧЕТСЯ, ЧТОБЫ ВЫ ЖИЛИ ВЕЧНО

Его голос звучит гулким эхом... вечно... вечно... вечно.

* * *

ангел

Этот парень на экране совсем не похож на Тимми Валентайна. Я знаю. Он у меня внутри. Внутри. У меня.

Господи, твою мать, я не возьму эту ля-бемоль. У меня вот-вот поломается голос. Ну да. Волосья на яйцах, и всю карьеру можно спускать в унитаз. Я сломаюсь на этой ля-бемоль и вырасту на шесть дюймов за шестьдесят минут.

— Давай, милый. Надо чуть больше геля на волосы, а то этот твой вихор непременно вылезет в самый неподходящий момент. Давай я намажу.

— Ладно, мама. — Пусть делает что хочет. Буду ее куклой Кеном. Пусть поиграется. Буду ее анатомически корректным Кеном, пока она не состарится и не умрет. Буду ее плюшевым мишкой, маменькиным сынком, маленьким ангелом, Богом, я тебя ненавижу. Я тебя ненавижу. — Больно, мама. — Хватит расчесывать эти мудацкие волосы.

Взгляд на другой монитор. Зрительный зал. А вот и Петра Шилох. Жалко, что не она — моя мама. Как было бы здорово, если бы Петра была моей мамой, а тот мертвый мальчик был бы сыном моей суки-мамаши.

— Ой, смотри, солнышко. Вот и Габриэла.

— Как настроение, Эйнджел?

— На миллион долларов. — Что означает, что у тебя у самой настроение где-то на сотню тысяч, Габриэла Муньос, крутой агент и искательница молодых дарований.

— Прошу прощения, что не смогла выбить для вас гримерную побольше, но на данном этапе мы еще не в том положении, чтобы диктовать условия... но зато с внутренним кабельным видео у тебя есть возможность следить за тем, что происходит внизу... можно сказать, что ты на контрольном пункте.

— Габриэла? Знаешь, что? Мне нужно войти в состояние самадхи, поймать тета-волны. — Ей нравится, когда я изъясняюсь терминами Нью-Эйджа[33]. — Я всего пару недель в Калифорнии, но быстро учусь принимать защитную окраску. Да, бывает, что я по-прежнему разговариваю, как настоящая деревенщина, но это — наедине с матушкой. Потому что я и вправду как хамелеон. — Мне нужно синхронизировать внутренние вибрации, — говорю я ей. — Войти в резонанс. — Мама ошалело таращится на меня. Она не врубается в то, как здесь говорят.

— Да? А да, конечно. Мы с твоей мамой пока пойдем — ха-ха-ха — припудрим носы.

Они уходят. Как легко ими манипулировать. Теперь я один в комнате. Габриэла права, здесь кошмарно... облезлая краска на стенах, в сортире смыв не работает... но мы с мамой видали и хуже, проехав почти через всю страну из Кентукки.

Изображение на мониторе сдвигается вслед за камерой, и вот снова — она. Петра Шилох. Беседует с каким-то мужчиной. Он небрит, весь какой-то замызганный и всклокоченный. В грязных джинсах. Она поднимает глаза и смотрит прямо в камеру. Такое впечатление, будто она знает, что я здесь — смотрю на нее. Да, я не ошибся. Нас что-то связывает. Петра.

Я едва не сказал ей о том, о чем никому еще не говорил.

* * *

ищущие видений

Брайен высадил Пи-Джея и поехал к бульвару Ланкершим по Голливудскому шоссе. Если все начинается снова, ему надо быть там. Иначе ему до конца дней не избавиться от кошмарных снов про вампиров.

Новое модерновое здание Леннон-Аудиториум походило на этакую психоделию в бетоне на холме рядом со старым отелем «Регистри». Центральный купол был разрисован кривыми линиями кричащих красок; фасад представлял собой увеличенную до шестидесяти футов в высоту точную копию оформления обложки альбома «Imagine», выполненной из цветного гранита в стиле фрагментарной мозаики. Подобное здание производило бы неизгладимое впечатление, если бы возвышалось в гордом одиночестве посреди пустыни Мохаве или в укромном уголке на кладбище Форест-Лоун; но здесь, в компании архитектурных шедевров типа китайского ресторана «Фан-Лум» и на фоне искусственных пожаров на туристическом аттракционе для поклонников «Полиции Майами»[34], которые вспыхивают каждые два-три часа, данное сооружение являло собой просто очередной храм — один из многих — художественного убожества Лос-Анджелеса.

Хотя, может быть, это я просто злобствую от обиды, подумал Брайен, въезжая на десятиэтажную стоянку, потому что с тех пор, как я сюда переехал, я не могу продать даже сценарий для комиксов, не говоря уже про роман.

Очередь из фанатов вытянулась чуть ли не по всему бульвару. Брайен прошел к огороженному веревкой входу с надписью: ТОЛЬКО ДЛЯ ПРЕССЫ. — Я из «Times», — сообщил он охраннику, помахав у него перед носом визиткой, принадлежавшей вообще-то его старому другу Эдду Крамеру, который давно уже завершил свое пребывание на посту тамошнего редактора. Охранник выдал ему бэджик и пропустил внутрь. Брайен давно уже понял, что в этом городе, если ты хочешь куда-то проникнуть, надо вести себя так, как будто тебя туда приглашали. Просто ломишься с деловым видом — и тебя принимают за настоящего. Здесь повсюду — иллюзии. Брайен прошел во внутреннее фойе, где был устроен буфет для «своих». Много спиртного и маленьких бутербродиков. Угощение разносили официантки, одетые в стиле «новой волны» начала восьмидесятых. Не прошло и десяти лет, как эти научно-фантастические наряды со множеством молний приобрели статус «классических». Брайен почти забыл о существовании парашютных штанов, но некоторые из будущих топ-моделей рассекали как раз в таких.

Само фойе представляло собой монумент дурного вкуса высокой моды. Если бы Леннон все это увидел, он бы точно перевернулся в гробу. Красные ковры, претенциозные люстры, какие обычно бывают в оперных театрах, скульптуры «Битлов» в стиле нео-Джакометти[35], обои в традициях оп-арта[36] и капельдинеры в кричащей униформе "квази Сержант Пеппер"[37]. Среди собравшихся были знакомые знаменитости — кто-то из «Rolling Stone», эта дикторша с CNN, как там ее зовут, — Брайен встречался с ними на вечеринках, но он был слишком мелкой сошкой, чтобы такие звезды его запомнили. Придется ему подыскать компанию среди представителей СМИ пожелтее... вот, например, Петра Шилох из «Мира развлечений».

Он помахал ей рукой. Но она его не заметила. Она смотрела в другую сторону. Но вместо Петры ему откликнулась официантка — подала бутербродик.

— Петра! — Они достаточно долго не виделись — ни разу с тех пор, как ее сын покончил самоубийством, — но уж Петра не будет перед ним чваниться. Она знала, что Брайен — писатель из категории «голодающих на чердаке». Она это узнала почти год назад, в тот вечер, когда заявила ему, что она не из тех женщин, которые «на одну ночь», и гордо ушла из его жизни.

Петра заметила Брайена и подошла.

— Вот уж не думала, что мы еще когда-нибудь увидимся, — тихо сказала она. — И особенно в таком месте. — «Господи, у нее такой вид... какой бывает только у человека, вконец убитого горем. Она недавно плакала и даже не озаботилась тем, чтобы подправить макияж. У глаз и у рта залегли морщинки, которых не было год назад». — А ты на кого тут работаешь? — спросила она.

— Ни на кого, — сказал он. — Но мне надо было прийти. Понимаешь, я знал его, Тимми Валентайна. Я был одним из последних, кто его видел.

— Да?.. Правда?.. Теперь у каждого есть похожая история про Тимми... но если подумать, ты что-то мне про него говорил в ту ночь.

Та ночь...

— Как думаешь, кто победит в этом дурацком конкурсе? — спросил Брайен.

— Я бы поставила на Эйнджела Тодда, — сказала она и рассеянно посмотрела куда-то вдаль. "Господи, у нее такой голос... как будто она влюблена.

Должно быть, после самоубийства сына у нее что-то случилось с головой", — подумал Брайен.

— Никто не заменит Тимми Валентайна, — сказал он.

— Аминь! — подытожил щупленький бородатый мужчина в смокинге, который как раз проходил мимо них. — Прошу прощения, но я невольно подслушал, как вы говорили, что знали Тимми Валентайна и были рядом в момент его апофеоза... Мой журнал, «Столкновение с запредельным», готов заплатить очень приличные деньги за любое физическое доказательство...

— Пойдем в зал, — сказала Петра, беря Брайена под руку. — А то уже скоро начнется.

— Ой, спасибо, — прошептал Брайен ей на ухо.

* * *

иллюзии

— Итак, мы возвращаемся в студию. С удовольствием представляю вам, дорогие друзья, выдающегося археолога, антрополога и — что самое главное! — Тимми Валентайнолога... доктора Джошуа Леви! Встречайте!

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Спасибо, Дэйв.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Итак, Джошуа, каково ваше мнение как специалиста по поводу феномена Тимми Валентайна?

— Значит, так, Дэйв. Я хочу рассмотреть данный феномен в иной перспективе, нежели тут пытались так называемые эксперты. Я изучал не только археологию и феноменологию, но и психологию тоже. Я не верю в магию и суеверия. Я ученый.

— И тем не менее вы собираетесь прочитать доклад на...

— ЕКС.

— Да. На ежегодной конференции семиотистов — знать бы еще, что это за семиотисты такие! Доклад, в котором вы утверждаете, что рок-звезда Тимми Валентайн явно прослеживается в истории — что его изображения в искусстве встречаются на протяжении веков — и что все это связано — я не верю тому, что читаю на телесуфлере! — с ангелологией и НЛО? Я хочу сказать, разве в вашей теории не присутствует некоторая ненормальность... то есть вы ведь лечились в Беллевью три года назад, разве нет?

— Да, это правда, что я параноидальный шизофреник. Но это к делу не относится. Это не умственное повреждение. Моя болезнь вызвана исключительно химическим дисбалансом, и я принимаю лекарства, чтобы держать ее под контролем. И она не имеет ни малейшего отношения к моей теории, которая...

— Но у вас же есть официальная справка, что вы сумасшедший!

— Заткнись, Дэйв, и дай мне сказать!

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Хорошо, хорошо.

— Дай мне объяснить. Знаменитый психоаналитик Карл Юнг считал, что явления ангелов в средние века и явления НЛО сегодня есть проявления коллективного бессознательного. Они происходят от нас, а не от Бога или с другой планеты. Форма данных явлений соответствует образам мифологии, преобладающей в обществе в данный конкретный период, то есть они проявляются во временном контексте — в эпоху всеобщей набожности люди видели ангелов, в наше время, в век «Звездных войн», люди видят инопланетян. Я считаю, что Тимми Валентайн — феномен того же порядка. Он — видение, посланное нам коллективным бессознательным, из которого происходит сознание каждого человека. Я пришел к выводу, что подобные явления случаются в периоды великих брожений в искусстве — во времена упадка, культурного разорения и декаданса — и что образ Тимми Валентайна является вселенским символом смерти искусства...

— Подождите минуточку. Вы утверждаете, что при любом крупном культурном кризисе появляется Тимми Валентайн?

— Давайте посмотрим слайды, и вы поймете, что я имею в виду.

— Хорошо. Это что?

— Второй век нашей эры. Серебряная монета с изображением Антиноя, фаворита императора Адриана. То есть... упадок Римской империи... цивилизация рушится, искусство тоже в упадке, ненасытный Левиафан — христианство — вот-вот поглотит культуру...

[СМЕХ]

— Кажется, мы углубляемся в дебри. Но пусть он закончит... а это что?

— Ваза поздней династии Минь. Видите, юноша с пипой, китайской лютней, в руках? Он беседует с соловьем. Иногда эту вазу еще называют «Святой Франциск Пекинский». Посмотрите: вот римская монета, вот ваза династии Минь... а теперь посмотрите на фотографию Тимми Валентайна — на обложке альбома «Вампирский Узел». Ладно, вот третий пример. Картина конца шестнадцатого века. «Мученичество апостола Матфея». Очень известная картина. Вот ее изображение, снятое при просвечивании рентгеновскими лучами. На нем хорошо видна фигура обнаженного юноши, по каким-то причинам закрашенная. Он стоит на переднем плане. Это — ангел смерти. Он наблюдает за тем, как умирает апостол Матфей. Тонкая изысканная фигура — ее черты идентичны чертам юношей на других слайдах. Но по какой-то причине художник полностью его закрасил и написал поверх другие фигуры... уничтожил его. Почему?

— Действительно, почему?! Я надеюсь, что доктор Джошуа Леви расскажет нам больше: почему, например, он считает, что 1980-е годы — это период упадка в искусстве, и мы, стало быть, переживаем массово-гипнотическую коллективно-бессознательную галлюцинацию, в которой нам предстает фигура...

— Я называю его просто ангелом. Ангелом смерти. Иногда.

— Давайте еще раз посмотрим на рентгеновский снимок картины... как его там?.. Кара... Кара...

— Караваджо.

— Караваджо. Ну конечно. Как можно забыть это громкое имя?

* * *

память: 1598

Апартаменты кардинала дель Монте: объявленное развлечение — представление театра масок по пьесе, принадлежащей перу прославленного Торквато Тассо. Мальчики должны появиться только в четвертом акте, как хор одалисок, поскольку действие происходит в серале турецкого паши. Сюжет строится на попытках Диониса, греческого мага, спасти из гарема свою возлюбленную Франческу и избавить ее от участи, которая хуже, чем смерть. Постепенно становится ясно, что пьеса — дурная пародия на Тассо, что некий шутник просто взял благородную драму поэта «Аминта» и превратил ее в тривиальную пьеску, изменив имена и испортив стихи. Пьеса к тому же густо пересыпана double entendres[38], поскольку ни для кого не секрет, что кардинал дель Монте питает неодолимую слабость к турецкому пороку содомии.

Гульельмо и Эрколино облачились в какие-то андрогинные туники, имевшие разве что очень отдаленное сходство с нарядами женщин восточных гаремов. На головах у них — венки. Они сидят вместе с гостями кардинала. Среди гостей есть и женщины. И духовные лица — князья церкви. (Они расположились на мягких шелковых кушетках или прямо на полу. В своих красных плащах они похожи на маленькие алые палатки.) И светские вельможи. И какая-то старуха-герцогиня, чье сморщенное лицо напудрено до мраморной белизны. Слышен гул разговоров и приглушенные смешки. Периодически кто-нибудь из гостей осторожно оглядывается по сторонам. Они, похоже, боятся скандала.

Стены расписаны фресками, но сейчас они скрыты за драпировками. Тут есть и статуи, но они тоже закрыты. Пахнет апельсинами, набитыми гвоздикой, которые богатые носят на себе, когда выходят на улицу — чтобы нюхать, когда вонь гниения становится невыносимой.

Кардинал дель Монте сидит в мягком кресле, похожем на трон. У него на коленях сидит мальчик-паж. Мальчик поет под аккомпанемент теорбы[39]. Он не попадает в мелодию, потому что музыканты, сопровождающие представление в соседней комнате, играют совершенно в другой тональности. Никто не следит за действием пьесы, кроме князя Джезуальдо, который скорчился на стуле с бутылкой вина в руке.

— Все это растянется до рассвета, — шепчет Гульельмо на ухо Эрколино. — Но если нам повезет, может быть, нам удастся улизнуть после нашего выхода. Я знаю короткий путь до дортуара хористов.

— Я не могу оставаться здесь до рассвета, — говорит Эрколино. Он очень надеется, что ему не придется объяснять почему.

Кардинал смеется. Он ерзает на своем троне, и ножки кресла скрипят по мраморному полу.

— Per bacco[40], древние римляне с их знаменитыми оргиями все равно не сравнятся с нами по части упадка! — Собравшиеся неистово рукоплещут, словно его преосвященство изрек перл мудрости. Эрколино думает про себя: «Видели бы они то, что видел я». После полутора тысяч лет прошлое кажется таким близким. — Еще вина! — кричит кардинал. — А когда мы напьемся и станем совсем-совсем пьяными, может быть, я покажу вам свои потайные картины.

Общий вздох. Гости затаили дыхание. Потайные картины — ради этого они сюда и пришли. Эрколино замечает, как Гульельмо тихонько хихикает.

— А что это за потайные картины? — спрашивает Эрколино.

— Уличные мальчишки, изображенные в виде героев легенд и мифов, — отвечает Гульельмо. — И все, разумеется, голые. Ну, разумеется, там есть и нимфы, а не одни только мальчики-пастушки. Кардинал знает свои предпочтения, но и о других тоже не забывает.

Гульельмо стыдливо расправляет складки своей туники, чтобы она скрывала как можно больше — насколько вообще может что-то скрывать такая миниатюрная тряпочка. Поправляет венок на голове.

Из него получилась весьма привлекательная девица, думает Эрколино, только когда он не ходит; походка его выдает. Сам Эрколино, хотя он подвел глаза тушью и засунул за ухо кроваво-красную розу, не чувствует необходимости играть роль женщины. «Что есть женщина или мужчина? — думает он. — Я даже не человек».

Уже скоро рассвет. Мальчик-вампир еще ни разу не спал после того, как вышел из леса. Он почему-то уверен, что рассвет не причинит ему боли — хотя раньше он не выносил света солнца. Постепенно он привыкает к своим собственным суевериям.

Кардинал дель Монте поднимается со своего трона. Резко сдергивает покрывало, открыв статую Купидона. Служители поднимают горящие канделябры. Это бронзовый Купидон — грязный уличный мальчишка, отмытый в бане и щеголяющий парой неподходящих крыльев. Мальчик-модель, все еще чистый и благоухающий, тоже здесь — это тот самый певец, что сидел на коленях у кардинала. Он тихонько хихикает.

Потом — картина. Зрители охают-ахают. На картине изображен слепой прорицатель Тиресий, наблюдающий за нечестивым спариванием двух змей — за эту дерзость, согласно мифу, он был превращен в женщину и жил под этим проклятием, пока с него не сняли чары. Не в силах устоять перед столь возбуждающим зрелищем, двое кардинальских гостей падают на пол и неистово любятся — прямо здесь, под картиной.

Кардинал дель Монте проходит в соседнюю комнату, где картины еще непристойнее. Гобелен во всю стену — оргия в самом разгаре; на дальней стене — мужчина в развевающихся одеждах, израильтянин, наблюдает за этой сценой с выражением гадливого отвращения; два путти[41] вьются у него над плечами и что-то нашептывают ему в уши. Рядом с ним — мускулистый крылатый юноша размахивает мечом, изукрашенным дорогими каменьями.

— А-а, — смеется Гульельмо, — патриарх Лот и архангел Михаил предрекают погибель на головы содомитов. Библейский сюжет извиняет оргию.

— Понятно. — Ему не хочется говорить, что эта оргия — достаточно скромное и даже скучное подобие того разгула, что царил при Империи. На самом деле это монументальное изображение кажется безжизненным, каким-то по-декадентски неловким и излишне замысловатым. Эрколино становится неинтересно. Он наблюдает за кардиналом, который проходит по комнате, срывая покрывала и отбрасывая занавески. Он похож на большого ребенка, думает Эрколино, этот князь церкви.

Ему вспоминается цирк в Помпеях — христианина пожирают львы. Других христиан жгут живьем, распинают на крестах... ослы насилуют их до смерти... вот за что они умирали, думает он. Теперь они правят в Риме... и вот во что они превратились.

Он смеется в душе. Может быть, мир изменился не так уж и сильно, как ему показалось вначале. «Может быть, только я изменился», — думает он. Его мысли уносятся... уплывают... он вдруг понимает, что опять — незаметно для себя самого — принял облик черной кошки.

Хорошо, думает он. Хорошо забыть, как это — быть человеком. Снова вернуться в лес.

Он крадется по дорогому персидскому ковру, залитому вином. Откуда-то сверху доносится пьяный смех. Очередная комната. Одалиски-хористы хихикают, раскрашивая лица по-женски. Другая комната абсолютно пуста — только медная ванна в центре, и в ванне — обнаженная женщина с недовольным лицом. Коридор с мраморными бюстами и разломанными статуями — наверное, из разграбленных храмов древних. Комната, завешанная потертыми гобеленами с изображением деяний святых и грешников. Массивный бронзовый Юпитер смотрит из ниши, и вампир по старой привычке вымяукивает молитву на полузабытом языке.

Он слышит, как за занавеской тихонько поет мужчина. Поет для себя, вполголоса. Miserere mei. Та же мелодия, которую напевал Гульельмо, когда он впервые его услышал. Он подныривает под тяжелый бархат. Входит во внутренние покои. Здесь Караваджо. Он пишет картину. Огромный холст занимает почти весь угол. Комната освещена множеством ароматных свечей — как в церкви. Холст темный, освещены только фигуры на переднем плане. Он видит апостола Матфея, который лежит на земле и которого сейчас убьют. Убийца склонился над ним. Мальчик чуть сбоку кричит от ужаса, а наверху, в кружащем вихре — ангелы. Они наблюдают, их лица бесстрастны. Остальные фигуры — пока еще затененные черновые наброски.

Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.

Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.

Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.

Словно сквозь сон, художник говорит:

— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.

— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я decani сопрано в папском хоре. — И только когда он произносит эти слова, он понимает, что теперь это станет его новой личностью — на какое-то время. Мир стал просторнее, больше. Мир стал более человеческим. И ему нужно пока оставаться в этом замкнутом микрокосме. Пока он не научится новым правилам. — Друзья называют меня Эрколино, — добавляет он.

— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.

— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.

Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.

— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.

— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.

— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.

— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.

— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?

— Не знаю.

— Ты посмотри на себя! — Он оборачивается к вампиру. Губы мальчика испачканы его кровью. «Я, наверное, и вправду выгляжу странно, — думает мальчик, — в этом нелепом костюме, бесполое существо, излучающее сексуальность чужого пола». — Да, — говорит Караваджо, — ты действительно ангел смерти, который мне снился. Ты обязательно должен прийти ко мне в студию утром; ты будешь моей моделью. Я тебе буду платить по полскудо в неделю, пока не закончу картину. И еда, разумеется, за мой счет. Его преосвященство одолжил мне роскошного повара на время, пока я не закончу «Мученичество».

— Я могу приходить только ночью, — говорит Эрколино. — И мне не нужна еда.

— Да, разумеется, не нужна, — отвечает художник. — Но разве можно прожить на одной крови? — Он не улыбается, но его глаза излучают иронию и веселье.

— Я могу.

— Но моя рана скоро заживет.

— У тебя будут другие раны.

— Да.

Из кардинальского театра доносится хор одалисок.

— Мне надо идти, — говорит мальчик. Он отступает, пятясь назад. Ему не хочется отрывать взгляд от незаконченной картины. Ее красота еще не родилась. Пока это только безжизненный труп, кадавр — без сердца и крови, как голодный вампир темной ночью в глухом закоулке.

— Дай мне розу, — говорит художник. — Как залог. — Не дождавшись ответа, он вынимает розу из волос мальчика. В палец вонзается шип. Появляется кровь. Похоже, этот укол боли доставляет художнику наслаждение. «Если я не уйду сейчас же, я опять буду пить, — думает мальчик-вампир. — Голод — он есть всегда».

Мальчик уходит, снова меняет облик, проносится сквозь массу пресыщенной плоти — в освещенный свечами театр, чтобы занять свое место среди юных мужчин, которых лишили мужского естества. Песня одалисок — простенькая и глупая, и хотя он ни разу не репетировал, он без труда присоединяется к хору на монотонном рефрене:

Amor, amor, amor,

Vittorioso amor.[42]

* * *

колдунья

— Теперь вам надо уйти, — объявила она, — потому что есть вещи, которые следует знать только мне. Секреты профессии, скажем так. Мне надо как следует подготовиться. Переговоры с темными силами; пара слов наедине с моим фамильяром.

Они все вышли: гример ("Отстаньте, женщина! Неужели мне нужен какой-то грим, мне, родившийся столько столетий назад?!"), с нервным смехом — главный режиссер, ходячая банальность — режиссер-постановщик, который быстренько записал в блокноте пару заметок, чтобы передать их Великому Дэйву через телесуфлера.

Когда все ушли, Симоне Арлета удалось наконец сосредоточиться. Перед выступлением нужна тишина. Она призналась себе, что ей боязно. Может быть, ей не стоило соглашаться участвовать в этом шоу. Что-то неуловимо менялось в мире духов. Ее жертва набирала силу.

Гримерка — это не комната превращений у нее в поместье в пустыне Мохаве. Здесь не пройдут номера с откусыванием голов черепахам и разбрызгиванием куриной крови по мониторам, компьютерным терминалам и серым металлическим полкам с гримом, реквизитом и зеркалами. Здесь — никакого творческого беспорядка. Жак встал у двери с той стороны, чтобы защитить хозяйку от вторжения непосвященных, которым не следует знать ее тайны.

Жертвоприношение животных — это метафора, размышляла она. Черепаха или курица — это фарма-кос[43], козел отпущения, замена тебя самого, магия, направленная вовне. Но есть и другие способы очистить человеческую душу до того состояния, когда она способна проникнуть в тонкий мир духов.

Она разделась и аккуратно развесила одежду на трех вешалках в шкафчике рядом с костюмом, который она наденет на телешоу: широкий струящийся черный плащ, расшитый лунами и звездами, бьющий на внешний эффект, — и встала голая перед большим, во всю стену, зеркалом. Сморщенная старуха с отвисшим животом. Она распустила волосы и тряхнула головой, чтобы они рассыпались по плечам. Теперь она стала похожа на настоящую ведьму, какой ее изображают в легендах и сказках, готовая натереться летательной мазью и полететь на метле — на шабаш Сатаны. Может быть, стоит взлететь на шоу? Но нет, это дешевый трюк — и зрители все равно решат, что это такой спецэффект, — сегодняшняя аудитория, воспитанная на «Звездных войнах», слишком искушена в рукотворных чудесах, чтобы иметь дело с реальностью!

Она пару раз рассмеялась перед зеркалом, репетируя свой коронный театральный смех. Потом взяла сумку и достала лягушку в стеклянной банке с дырочками, пробитыми в крышке, чтобы животное не задохнулось. Поставила банку на столик. Достала булавку, приколотую к подкладке в сумке.

Вечность, вечность, вечность.

Она помолилась богам силы: Шанго, святой Барбаре, обезглавленному богу — Изиде, Деве Марии, земле смерти и возрождения — Шипе-Тотеку, Иисусу Христу, освежеванному заживо богу, истекающему кровью жизни в мир.

Она зашлась долгим пронзительным смехом. (Для усугубления мистического налета, посмеялась она про себя. Тем, кто проходит на цыпочках мимо двери, будет о чем подумать.) Она была резонатором смеха богов. Ликование богов отдавалось дрожью в каждой складочке тела.

Вечность.

Она открыла банку и твердо взяла лягушку левой рукой. Поднесла ее к губам и поцеловала семь раз, с каждым разом вбирая в себя силу для путешествия в черный лес. Прошептав имя Бога, с натренированной точностью вонзила булавку лягушке в мозг. Крови почти не было. Она протолкнула булавку глубже. Когда острие нашло нужную точку, лягушка ритмично задергалась. Она подняла ее над головой, заглянула ей в глаза и прошептала:

— Слушай меня, ты, чей дар призывать рогатого змея, ты, чей дар есть детородная сила небес. Земля взывает к тебе — земля, твоя мать и возлюбленная. — Она трижды плюнула на голову лягушки, размазала слюну языком и, задержав дыхание, медленно засунула животное себе во влагалище.

— Войди в пещеру, дракон. Войди во чрево, что дала тебе жизнь, и возродись!

Лягушка билась у нее внутри. Боль и восторг наслаждения. Она содрогалась, когда ее чрево пило жизнь животного. Она раскачивалась в ритме судорожного умирания. Она закрыла глаза. Теперь они стали единой жизнью, единой силой. Она видела, как раскрылся портал темноты, чувствовала черный ветер на своей обнаженной коже. Слышала шелест сухих мертвых листьев. Тьма обернула ее, словно бархатный саван. Она была очень холодной, тьма.

Вечность!

— Иди ко мне... иди ко мне, дитя мое, — проговорила она. — Это будет труднейший путь для них для всех. Я пролила кровь, дабы призвать тебя, мой возлюбленный, мой сын.

В мире духов она прошла к дереву, на котором распятый мальчик грезил в полусне, — к самому старому дереву в вечном лесу, а в мире красок и форм Симона Арлета облачалась в безвкусный кричащий плащ колдуньи на телешоу, содрогаясь в беспрестанном оргазме вместе с предсмертными судорогами лягушки.

* * *

ищущие видений

— Пока что, — сказала Петра, — это просто нелепое шоу. Мне кажется, что повальное увлечение Тимми Валентайном... ну, есть в этом что-то нездоровое, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Болезнь в нашем обществе или что-нибудь вроде того. Как ты думаешь, стоит об этом писать? Я имею в виду в журнал.

После того как Петра спасла Брайена из фойе и увела его в зал, они посмотрели на выступления уже нескольких самых, наверное, идиотических из гостей Великого Дэйва: в частности, женщины, которая утверждала, что видела статуи Тимми Валентайна на фотографиях с острова Пасхи, с Гималаев и с Луны, и двенадцатилетних школьниц из неформального фан-клуба Тимми по поводу "Клейдесдальского[44] коэффициента" каждого из кандидатов.

— А как тебе тот археолог, или антрополог, или кто он там был? Ну, который доказывал, что о Валентайне записано в исторических документах и что его изображения появляются на протяжении веков в изобразительном и прикладном искусстве? — спросил Брайен. — Что-то было в тех слайдах... зловещее, ты не находишь? — И особенно если ты знаешь, что знал Брайен. Если ты был в лабиринте на чердаке дома-замка на Голливудских холмах, стоял с заостренным колом в руке и смотрел на молоденькую девчонку, оплетенную водорослями, в стеклянном гробу с морской водой... если ты был в горящем особняке в Айдахо и видел вампиров, корчащихся в пламени... да. В словах этого доктора Леви что-то все-таки было. От полотна Караваджо просто веяло жутью. Глядя в глаза затемненного ангела, даже на бледном рентгеновском снимке, Брайен что-то такое почувствовал. Мурашки по коже. Дрожь страха.

— Да очередной малахольный с больной фантазией, — сказала Петра, хотя ей самой показалось, что ее голос звучит как-то нервно. — Хотя говорить он умеет, надо отдать ему должное. Люди с ученой степенью, тем более профессора, обладают некоей аурой исключительности, и ты невольно относишься к ним с почтением, так что им, как правило, сходит с рук почти любой откровенный бред.

Брайен не знал, насколько он может ей доверять. Что она сделает, если сказать ей всю правду? Вовсе не исключено, что она рассмеется ему в лицо. Он сказал:

— А я не уверен, что это бред.

— Правда? — сказала Петра. — Но опять же ты знаешь что-то такое, чего я не знаю.

— Наверное.

Брайен взглянул на сцену. Они с Петрой сидели в огороженной секции, выделенной для прессы. Зал был полон. Туристы за несколько дней занимали очередь за бесплатными билетами на запись шоу. Аудитория Тимми Валентайна, похоже, ни капельки не постарела. Старшие школьники в ярких нарядах, чуть ли не светящихся неоном. Некоторые — даже с родителями. Яппи и повзрослевшие Гиджет[45]. Панки, которым претили сахарно-сладкие мелодии Тимми, но которых привлекали его некрофилические тексты. На балконе сидели избранные. Элита. Брайену показалось, что он разглядел Ширли Маклейн, Принца, Стивена Кинга и даже вроде бы Вуди Алена — хотя в последнее верилось с очень большим трудом. Потолок в зале — в тему Леннона — был расписан психоделическими узорами: радугами, закрученными вокруг гигантских грибов, каковые грибы представляли собой высокотехнологичные осветительные приборы. В центре росписи красовалась мандала в виде креста из четырех желтых субмарин. На носу каждой лодки — голова одного из четверки «Битлов».

— Пошловато, — заметил Брайен, имея в виду потолочную роспись. — О Господи, это действительно Уильям Берроуз, — добавил он, заметив в проходе костлявую фигуру.

— Не уводи разговор в сторону, — нахмурилась Петра. — Так что ты там знаешь?

— Ты все равно мне не поверишь.

— Ты удивишься, если узнаешь, во что я способна поверить. В выходные я была у Симоны Арлета. Я прошла сквозь огонь. — Она откинулась на кресле и достала из сумки очки. Брайен подумал, что она очень даже привлекательная женщина. Не по-голливудски, но все-таки привлекательная. Она была моложе него. Лет тридцать шесть — тридцать семь. Еще не «изношенная», но уже на грани. В ней было что-то печальное, даже когда она улыбалась. Сейчас в ней не было ничего от той живой, дерзкой и бойкой женщины, какой он ее помнил. Должно быть, она действительно сильно переменилась после смерти сына.

Джейсон — худенький невысокий мальчик. С остекленевшим, безжизненным взглядом. Вполне вероятно, что он сидел на риталине. Или вообще на какой-нибудь наркоте. Брайен видел его всего раз или два, и мальчик не произвел на него впечатления — вообще никакого, ни хорошего, ни плохого. Очень милый, как ребятишки из телерекламы. Большие глаза, светлые волосы, длинные с одной стороны головы и почти выбритые с другой. Ему бы понравилось сегодняшнее представление; в те пару раз, когда Брайен его видел, тот неизменно слушал Тим-ми Валентайна в своем плейере.

— Может, устроим себе поздний ужин? Ты как, не против? Я тут поблизости знаю один очень хороший тайский ресторанчик, который открыт до пяти утра. А то одних бутербродиков явно будет маловато. — Брайен отвернулся. Он уже привык получать отказы.

— Звучит заманчиво, Брайен, — сказала Петра. — А теперь — тихо. Появляется королева медиумов.

Брайен вдруг преисполнился непоколебимой уверенности, что эту ночь они проведут вместе. «Господи, будем надеяться, что у нее», — подумал он. Он не убирал свое логово уже, наверное, полгода. Она улыбнулась ему, и эта улыбка обещала новое начало. Для Брайена, чья жизнь закончилась семь лет назад — сгорела в огне вместе с тем маленьким городочком в горах; засыпана снегом, — сама идея начала казалась странной и чуждой. Он даже не знал, получится у него или нет снова зажить настоящей жизнью.

Петра переменилась. После смерти сына она стала совершенно другим человеком — глубоким, серьезным. Способным на прочные и душевные отношения. Это пугало его и радовало. И возбуждало.

* * *

иллюзии

— Ну что ж, пришло время встречать последнего — и, наверное, самого знаменитого — из членов жюри конкурса двойников Тимми Валентайна. Позвольте напомнить, что победитель получит не только денежный приз — десять тысяч долларов, но и главную роль в фильме кинокомпании «Stupendous Pictures» «Валентайн», эпической феерии с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, которую будет снимать лауреат премии «Оскар» за лучшую режиссуру — это была комедия «Глухой в Венеции», безусловный хит прошлого года — великолепный Джонатан Бэр.

[Бэр крупным планом — легкий поклон. АПЛОДИСМЕНТЫ.]

— Итак, леди и джентльмены, последний из членов жюри — Королева Медиумов и Сверхъестественных Феноменов — человек, проникающий в тонкие сферы, — автор бестселлера «2001 год — 10 горестных предсказаний» — женщина, которая утверждает, что она ежедневно общается на астральном уровне с Клеопатрой, Наполеоном, Элвисом и — сюрприз для вас, дорогие друзья — с Тимми Валентайном! — Симона Арлета.

[МУЗЫКА: ГНЕТУЩАЯ МРАЧНАЯ ГОТИКА, переходящая в ТЕМУ ИЗ «ИЗГОНЯЮЩЕГО ДЬЯВОЛА»]

— Мне уже жутко, друзья мои!

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ. СИМОНА АРЛЕТА ПОЯВЛЯЕТСЯ НА СЦЕНЕ]

— Вы посмотрите на нее! Только посмотрите! Какой плащ! Какая прическа! Где вы купили такой плащ, Симона? Наверняка не в «Неймане-Маркусе».

[СМЕХ]

— Наверное, в каком-нибудь специализированном магазине для ведьм. Нет, правда?

[СМЕХ]

— Не надо смеяться, леди и джентльмены. А то Симона Арлета, которая превратила в жабу одну из зрительниц телешоу прямо в прямом эфире...

[УДИВЛЕННЫЕ ВЗДОХИ]

— Послушайте, Дэйв, вовсе незачем перечислять полный список моих достижений. Я обычная женщина. Каждый раз, когда я появляюсь у вас на шоу, вы меня представляете как какое-то чудо природы, которое выходит в эфир исключительно с целью совершить что-нибудь идиотское, но эффектное. Но то, что я делаю, это дар богов.

— Вы сказали «богов», Симона? Вы язычница?

— Просто у меня открытый и восприимчивый ум — очень открытый и восприимчивый.

— Как я понимаю, вы держите связь с потусторонним миром. Ченеллинг и все такое.

— Мне бы очень хотелось, чтобы вы перестали употреблять это слово по отношению к моей работе. Я стала медиумом задолго до того, как Ширли Маклейн занялась популяризацией Нью-Эйджа — в который я, кстати, не верю. Я просто делаю то, что я делаю, вот и все.

— И что вы сделаете сегодня?

— Я собираюсь стать Тимми Валентайном.

— И кто лучше самого Тимми сможет судить конкурс собственных двойников?!

— Очень правильное замечание, Дэйв.

— Сейчас мы уйдем на рекламу, но когда мы вернемся обратно в студию — долгожданный момент. Представление финалистов.

* * *

рекламная пауза

Когда началась реклама, он вышел из гримерной в сопровождении матери и агента. Только теперь ему удалось как следует рассмотреть остальных финалистов. Вместе с ним их было четверо. Среди них была одна девочка, но держалась она развязно, как мальчишка; и вообще она была очень похожа на мальчика — прямо не отличишь, разве что подождать годик-два, пока у нее не полезут сиськи. Если она победит, подумал Эйнджел, могу поспорить на что угодно, она с готовностью согласится, чтобы ей их отрезали на фиг или что-нибудь вроде того. Ради будущей карьеры — и хрен с ним, с полом, который ей дал Господь. Итак: сам Эйнджел, девочка и двое мальчишек. Один из Нью-Йорка — снобистского вида богатый еврейский мальчик, во всяком случае, он был похож именно на богатого еврейского мальчика. Второй скорее всего из местных; словечко «типа» проскальзывало в его речи чуть ли не через слово. Оба — вылитые Тимми Валентайны. В этом смысле Эйнджелу с ними тягаться не стоит. Но победу будут присуждать не по внешнему виду. Если нужно, эти киношники загримируют тебя под кого угодно.

Они собрались в маленькой комнате, откуда по отдельному коридору можно было пройти прямо на сцену. Резкий свет телепрожекторов, установленных в комнате, буквально слепил глаза; а коридорчик, где освещение было не слишком ярким, казался сумрачным, словно тоннель, что выводит из недр земли к свету солнца. Четверо финалистов не разговаривали друг с другом, а их агенты старались удерживать их подальше друг от друга, как борзых на поводке.

Эйнджел ни на кого не смотрел. Он попытался улыбнуться одному из ребят, мальчику из Нью-Йорка — рассудив, что он будет самым серьезным соперником. Мальчик не улыбнулся в ответ, но посмотрел на него так, словно хотел сказать: «Мы оба плещемся в одной луже, приятель, так что, наверное, лучше всего плыть по течению». Мальчик из Калифорнии и девочка просто смотрели в пол.

Он подумал про ту высокую ля-бемоль и пожалел, что не выбрал песню попроще.

В комнату ворвалась та блондинка с высокой прической и патологически радостным выражением на лице.

— Ладно, ребята! Все готовы к своему звездному часу? Давайте мы все сейчас улыбнемся... широко-широко улыбнемся...

[ВСПЫШКИ ФОТОКАМЕР]

Рекламные снимки.

Фотографы удалились, а блондинка радостно объявила:

— А теперь — жребий. — Жребий по давней традиции вытягивали из шляпы. Четыре бумажки с номерами от одного до четырех. Порядок выступления. — Только вы не толпитесь всем скопом. А ты не подглядывай, Мари, — сказала она девочке, которая смущенно потупилась и отступила. Очевидно, ей было неловко, что ее разоблачили как девчонку перед другими участниками. Должно быть, рыбак рыбака видит издалека. Потому что сам Эйнджел в жизни бы не догадался, что среди них есть девчонка, — если бы ему не сказали.

Эйнджелу повезло: он тянул жребий первым и вытянул четверку. То есть ему выступать последним. Самая лучшая из позиций. Теперь главное — не сорвать ту высокую ноту...

— Моему сыну досталось последнее место! — воскликнула мать, хотя ее никто не просил орать. — Это нормально, милый?

— Конечно!

Ну почему она никак не оставит его в покое?!

Габриэла приложила палец к губам, и мать смутилась, как девочка-школьница, получившая нагоняй от учителя.

Первого финалиста уже пригласили на сцену. Это был Ирвин Бернштейн из Нью-Йорка. Ирвин вздохнул:

— Надо мне изменить фамилию. В первую очередь. Ненавижу свою фамилию, говно на лопате. Вот у тебя классное имя: Эйнджел Тодд. Вот бы меня так звали.

— Удачи, — сказал ему Эйнджел. Его мать и мать Ирвина обменялись колючими взглядами.

Женщина-гример быстро напудрила ему лицо, и его чуть ли не за руку потащили навстречу слепящему свету на том конце коридора.

* * *

ищущие видений

Она закрыла глаза и увидела, как мальчик сходит с дерева.

Было холодно, и ее бил озноб, и она вцепилась в руку мужчины, как девочка-подросток, которая смотрит фильм ужасов.

На шее у мальчика багровеет полоска, и кровь сочится из ссохшихся глаз.

* * *

колдунья

Она стоит перед деревом и освобождает распятого мальчика. Тянет гвозди зубами. Ее чрево пульсирует силой, что истекает из умирающей лягушки.

Каким-то непостижимым образом свет солнца пробился сквозь непроницаемую листву. Она боится его. Он набрал силу. Стал слишком сильным. Как у него получилось? Может, она не одна, кто держит его в своей власти? Может, есть кто-то еще?

— Ты нужен мамочке, — шепчет она.

Она думает про себя: «Ты — бабочка, наколотая на иголку, я воткнула иголку тебе прямо в сердце, и только я смогу ее вынуть...»

Она заворачивает неумершего мальчика в свой черный плащ. Кровь стекает с его ладоней на сухие шуршащие листья. Она прижимает его к себе; теперь они напоминают пиету[46] — нечестивую, непристойную. Наверху шелестят черные листья, ветви тихонько постукивают, как иссохшие кости.

За стенаниями мертвого ветра проступает пронзительный голос другого ветра — того, который светлее и ярче. Этого она и боялась. Иная сила вступила в действие — стихийная, неуправляемая, — и Симона отнюдь не была уверена, что она сможет ее контролировать. Какая сила на этой земле обладала достаточной мощью, чтобы смести барьеры между сном и реальностью, пронзить темноту, созданную Симоной, и воззвать к существу, которое она держала в плену?

— Не слушай их, сын мой, — сказала она, целуя сухие губы. — Это всего лишь тени. Кто может встать между нами? Мы здесь только вдвоем — в нашей замкнутой вечности.

"Надеюсь, мне удастся его удержать. Надеюсь, мне хватит силы. Помоги мне, Шанго. Помогите мне, древние силы. Помогите мне.

Кто еще призывает тебя, сын мой? Кто еще? Не слушай их, оставайся со мной, у меня в объятиях, пусть мой звездный плащ укроет твое израненное тело, как небеса укрывают землю, слушай мамочку, которая ради тебя отдала свое тело предельной боли и наслаждению".

Лягушка дернулась у нее внутри, и по телу прошла дрожь восторга.

* * *

память: 1598

Пятно мягкого света пронзает сумрак. Эрколино стоит наполовину в тени, наполовину на свету. На плечах у него — фальшивые крылья. Он не видит лица художника. Только быстрые движения кисти. На дальней стене пляшут тени. Облупившаяся штукатурка. В винной бутылке плавает таракан.

Иногда в тишине слышен шепот сера Караваджо. Любовь моя, моя смерть. Мальчику интересно, что имеет в виду художник. Караваджо ему не позволит взглянуть на картину. Мальчик стоит на границе света и тени. Он не чувствует холода, потому что он сам — источник холода. Разгар лета, и жаркие ветры дуют от Ости, и над сточной канавой прямо за окном стоит тяжелая вонь. Но в комнате — прохладно. Мальчик застыл в мраморной неподвижности. Перья на крыльях слегка колыхаются и подрагивают, но сам он стоит как статуя. Он даже не дышит. В воздухе пахнет прогорклой сладостью. На его гладкой, как жемчуг, коже выступила роса. Его глаза — непорочные и бесчувственные.

Тень от кисти лихорадочно дергается на стене. Любовь моя, моя смерть — что это значит?

— Знаешь, почему я не отражаюсь в зеркалах? — спрашивает Эрколино Серафини.

— Нет. Скажи мне, — отвечает художник из-за холста.

— Потому что я сам — зеркало. Сам по себе я — ничто. Когда ты на меня смотришь, ты видишь только себя, свою темную половину, ту часть себя, которую ты предпочел бы не видеть.

— Это все философия, — говорит сер Караваджо, — не говори мне про философию. Мне хватает и этих мудил кардиналов. Философия — прислужница содомии. — Он стряхивает кисть. Хватает бутылку и осушает ее на четверть одним глотком, с тараканом и всем прочим.

Мальчик даже не дышит.

* * *

ангел

Не могу даже вздохнуть потому что уже почти пора и я обязательно запорю эту чертову ля-бемоль запорю я знаю и тогда я уже никогда не вернусь обратно в Париж штат Кентукки ну и хрен с ним с Парижем не больно-то и хотелось туда возвращаться это ад блядский ад как они меня достают эти тетки то так причешут то этак складочки на плаще расправляют я просто Кен кукла Кен да анатомически корректный Кен и мне надо выиграть этот конкурс чтобы блядь хоть раз в жизни стать первым но эта девчонка на экране у нее классно выходит она хорошо двигается и она никогда не слажает на этой ля-бемоль и у нее никогда не будет волос на яйцах и ее голос никогда не сломается ведь у нее нет яиц и никогда не будет и она выбрала песню где нет этой чертовой ля-бемоль я не стал осторожничать как остальные я просто хотел доказать им всем что я это могу и вот теперь я точно срежусь но им всем плевать им всем на меня наплевать для них я никто просто талон на обед.

Хорошо. Приму я их идиотскую таблетку. Но только одну и такую... нормальную. Мне вовсе не хочется засыпать на сцене, и представляться гиперактивным кретином мне тоже не хочется. Вроде бы синенькая — нормальная. Выпью ее на глазах этой тетки-продюсера. Может быть, это поддержит мой голливудский имидж. Без толку. Без. Толку. (Надеюсь, я не обосрусь со страху.) Она и глазом не моргнула. Даже попросила служителя, чтобы принес мне водички из холодильника.

В конце коридора — свет. По всему коридору тянутся телеэкраны. Ряды и ряды экранов. Ее лицо крупным планом. Она смотрит прямо на меня, размноженная в пятьдесят копий, и улыбается победной улыбкой. Вылитая Тимми Валентайн, один в один, мне до сих пор непонятно, как он умудрялся так выглядеть — как парень и как девчонка одновременно, может быть, у него тоже не было никаких яиц. Тимми, Тимми. Может быть, если открыть свой разум он войдет у меня и я стану им как эта ведьма-бабулька собирается впустить его в себя она такая огромная жирная что мальчик весом в сто десять фунтов легко поместится у нее внутри а потом выскочит вот он я.

Вот, похоже, таблетка подействовала. Я спокоен. Спокоен. Синие таблетки всегда переносят меня в ущелье Вопль Висельника где я буду совсем один в той пещере где темно тихо всегда прохладно и пахнет как от пиздюльки Беки Слейк я знаю у нас с ней один раз было и у нее там полно волос целый лес хотя ей всего двенадцать, и, и, и, и...

По коридору из телеэкранов. Сосредоточься. Девочки медленно блекнут в кадре. Радужная заставка. И вот уже камера смотрит на членов жюри на одном конце сцены. Камера перемещается с одного лица на другое. Вот эта ведьма-бабулька. Она что-то записывает у себя в блокноте. Наверное, оценку. Сосредоточься. Дыши. Ровно. Дыши. Дыши. Как говорила училка музыки. Дыши. Как говорила Беки Слейк. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Не напрягайся лучший день в твоей жизни, когда ты прикоснулся к мягкой и темной штучке такой красивый как у меня давай жми на кнопку это как в лифте белый мальчик увезет тебя высоко-высоко дыши не возбуждайся так сильно а то ничего не получится давай жми на кнопку Эйнджел ты такой красивый как ангел Эйнджел. Мне с тобой замечательно. Ты, потому что, еще слишком юный, чтобы спустить. Выход из коридора — как выход из пещеры. Господи, этот свет режет глаза. Мне больно.

Наш последний финалист — мальчик из Парижа, штат Кентукки — двенадцатилетний Эйнджел Тодд — добро пожаловать на конкурс двойников Тимми Валентайна, Эйнджел — в прямом эфире из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити, Калифорния — расскажи нам о себе, Эйнджел.

— Да особо рассказывать нечего, сэр. Я простой среднестатистический семиклассник из центральных штатов.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— А вот если ты выиграешь в нашем конкурсе — у тебя будут деньги, слава, интересные предложения от кинокомпаний... и что ты со всем этим будешь делать?

— Я сделаю так, чтобы у мамы было все то, чего она заслуживает...

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ]

...словно тебя рвут на части дикие львы. Посмотри на жюри. Улыбнись им, посмотри в глаза. Установи контакт. Габриэла из-за кулис делает мне знак — мол, ну давай зрителям это нравится может быть их уже всех тошнит от калифорнийского идиотизма и от нью-йоркского идиотизма не говоря уже про идиотизм с переодеванием девочек в мальчиков они пришли сюда на представление и я еще не успел сосредоточиться как освещение меняется и рок-группа играет вступление только это не группа а синтезаторы и вот уже первые ноты звучат, филигранное плетение музыки в ожидании первой перкуссии и первых слов песни которая заполнит пустоту...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

Наверное, я им нравлюсь. Господи, я никого не вижу, потому что весь свет направлен на меня. Я вдруг остался совсем один, даже члены жюри — просто три тени на сцене, движущиеся осколки тьмы. Хотя нет, эта ведьма-бабулька сидит посередине, и я вижу ее глаза, только глаза, как в мультфильме, глаза дикого зверя, плывущие в черном ничто, почему-то мне страшно, эти глаза... но я открываю рот, и ноты льются свободно и плавно, вдох-выдох, вдох-выдох, как учила училка музыки, вдох-выдох, вдох, мне кажется, что я вообще не здесь, что я плыву где-то под потолком и смотрю вниз на зал, вон там Петра Шилох, сидит рядом с мужчиной, которого я не знаю, и он наблюдает за мной, очень внимательно, пристально, вспоминает о чем-то, чего я не знаю, и ноты льются потом, и мне надо только удерживаться на поверхности, скользить по волнам мелодии. Дыши. Дыши. Дыши. Главное — дыши ровно без сбоев положи руку сюда где тепло дай я сама жми на кнопку смотри ощущение полета вверх как на лифте девочка посмотри мне в глаза я тебе нравлюсь? Или ты думал что у нас все устроено по-другому не как у белых девочек ты что раньше не видел черную пизденку? Могу поспорить тебе хочется сунуть туда твою штуку правда? Давай здесь темно и никто не узнает что мы были здесь мы совсем одни в Вопле Висельника только мы ты и я и никто никогда не узнает. Но дай мне хотя бы четвертак. Двадцать пять центов и ты улетишь высоко-высоко из пещеры из леса до самых небес. Слушай Беки, единственную черную девочку в классе. Дай я сама расстегну тебе молнию. Я знаю ты собираешься в Голливуд чтобы стать знаменитым и я хочу быть у тебя самой первой я хочу чтобы ты запомнил меня на всю жизнь когда станешь звездой. Смотри я его достала он готов улететь высоко-высоко как песня. Дыши. Дыши. Ля-бемоль притаилась за углом, как безумный детоубийца-маньяк с шоколадкой в руке. Не думай о ней. Не думай. Дыши. Что происходит с этой бабулькой-ведьмой? Ее глаза горят. Дыши. Дыши. Наши пути обязательно пересекутся на Вампирском дорожном Узле дыши дыши на перекрестке, что пьет наши души дыши. Дай Беки с ним поиграться Беки сделает так что он встанет дыши дыши пройдет еще несколько лет и он у тебя станет весь волосатый и голос у тебя изменится станет грубым и девочки будут сходить по тебе с ума потому что ты такой красивый Эйнджел как ангел. Давай вставляй свою штуку могу поспорить ты никогда этого раньше не делал. Нет делал ну да конечно Я уже это делал делал ну и когда и с кем с кем ты это делал. Не скажу это секрет с кем с кем все погружается в темноту растворяется в темноте я в лесу я в пещере я выхожу не могу выйти дыши! Дыши! Ля-бемоль уже близко подкрадывается со спины дышит в затылок нет Беки я не могу не могу я обещал одному человеку ты что голубой? Я не могу потому что (иди спать, мой зайчик, иди к маме в постельку, иди к мамочке, мама устала, маме хочется, чтобы ты ее нежно потрогал за одно местечко, и) я не знал Беки что это то же самое я не знал ты с кем-то трахался и даже не знал что это такое?! Отпусти меня дай мне уйти дай мне выйти из леса дай мне дышать вот она ля-бемоль вырывается у меня изо рта и летит высоко-высоко из пещеры из черного леса до самого неба я чувствую как щекочется воздух звенит электричеством я чувствую зал они затаили дыхание Господи у меня получилось у меня получилось у меня получилось и, и, и...

Когда-нибудь ты придешь к Беки снова, ты слышишь? Когда станешь мужчиной.

Мать заставляла меня с ней трахаться.

Песня внезапно кончается.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

замирает последний аккорд.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

Я один посреди темноты в круге света — на гребне волны бешеных аплодисментов. Пятно света все расширяется и расширяется, и вот уже свет — повсюду.

Свет.

Свет.

Мы все. Четверо. Стоим в лучах света. На сцене включили большой вентилятор, и наши плащи развеваются на ветру, и мы танцуем под какую-то глупую музыку, трам-пам-пам, мы танцуем четверо маленьких Дракул наши плащи развеваются на ветру, а мы кружим и кружим и топаем ногами.

Члены жюри поднимаются с мест. Бабулька-ведьма смотрит мне прямо в глаза. Она вся мокрая от пота и дышит так тяжело — словно сейчас у нее внутри что-то взорвется. Мы должны танцевать, не обращая внимания на жюри. Я все думаю про Беки Слейк, потому что именно с ней я узнал, что это был секс, эта тайная вещь в темноте, тайная — потому что грязная. Именно с ней я понял, что не хочу становиться взрослым и смотреть людям в глаза и знать, что они тоже знают секрет. Лучше мне умереть маленьким. Мама дает тебе жизнь, а потом мама становится как вампир и пьет жизнь из тебя, и нельзя ничего сказать, потому что она подарила тебе эту жизнь. Вот она. Стоит рядом с Габриэлой. Обе бешено хлопают, подняв руки над головой, но за спиной у нее — чья-то тень. Мне кажется, это призрак Беки. Она такая же черная, непроницаемая. Она вроде бы не видна, но она всегда рядом, за каждой задвинутой занавеской, за дверью в ванную, под каждой кроватью — навсегда.

— И наш победитель — подождите минутку! — что-то у нас происходит загадочное! — Симона Арлета впадает в свой знаменитый транс! — похоже, нас сейчас посетит кто-то из обитателей потустороннего мира! — держите шляпы, леди и джентльмены — включите, пожалуйста, барабанную дробь — нет, лучше оркестр — крещендо! — по-моему, сейчас мы увидим явление духа!

О Боже, она выходит на середину. Это не предусмотрено сценарием. Операторы ошалело носятся туда-сюда, выбирая ракурс. Режиссер-постановщик вышел на сцену и отчаянно жестикулирует осветителям, чтобы те направляли свет на нее, и вот она уже — на середине сцены, и вся дрожит мелкой дрожью, ее глаза закатились, так что видны только одни белки, и она что-то мычит и стонет, и, и...

О Боже, ее разрывает надвое — на две продольные половинки! Мы уже не танцуем. Мы стоим в стороне и смотрим. Разделение началось с головы, как будто посередине лица раскрылась застежка-молния, показался череп, а потом он раскололся, и потекли мозги, кровь забрызгала прожекторы и объективы камер, лицо разлетелось ошметками, грудь раскрылась, за ней — живот, на пол упал комок внутренностей, осколки костей разлетелись в стороны, один из осколков чиркнул меня по щеке, и я закричал и хотел отступить, спрятаться за боковую кулису, но поскользнулся на луже крови и упал плашмя. И тут прямо передо мной приземлилась оторванная нога. Кровь брызнула мне в глаза. Забилась в ноздри. Я дышал кровью. Я дышу кровью. Никто не кричит. Все застыли на месте. Нет, это не может быть по-настоящему. Это — часть представления. Мы же все понимаем. Мы не станем паниковать, как идиоты. Лучше спокойно сидеть на месте, чтобы не выставить себя дураком.

Ее больше нет. Вместо нее — груда окровавленных частей тела. Руки тянутся, царапают воздух. Оторванная голова расколота на две части. Глаза вылезли из орбит и висят на ниточках нервов. Повсюду — алая дымка. Взвесь мелких капелек крови. Кровавый туман начинает сгущаться, и в его клубящемся мареве проступает фигура. Туман из крови загустевает человеческими очертаниями.

Это мальчик.

Очень тонкий и очень бледный. Глаза у него — огромные. Напоминают глаза оленя, которого вспугнули в лесу в охотничий сезон, на горной тропе где-нибудь в Вопле Висельника. На нем ничего не надето, он совсем голый и похож на те слайды, которые показывали чуть раньше, — слайды с древними произведениями искусства. Он весь собран и напряжен, как сжатая пружина. В нем чувствуется сила. Он берет плащ бабульки-ведьмы — который весь в звездах, и лунах, и каких-то непонятных значках — и укрывается им. Вентилятор по-прежнему включен, и плащ развевается на ветру, только на нем это смотрится по-настоящему, как будто это действительно ветер, а не поток воздуха от лопастей — на нем это смотрится так, как будто он только-только спустился с небес на грозовой туче, и горний ветер все еще дует ему в спину.

Он не улыбается. Он очень серьезно смотрит по сторонам, как будто он только проснулся от долгого-долгого сна. Он такой бледный, что, кажется, сделан из мрамора — как те мраморные ангелы, охраняющие покой мертвых на Форест-Лоун. Я даже не знаю, по-настоящему это все или нет — может быть, это сон. Может быть, я проиграл конкурс и убежал от всех, провалился в некую страну-фантазию у себя в голове.

В зале по-прежнему тихо. Ни звука. Зрители как будто околдованы. Задержали дыхание. Все, как один. Он тоже не дышит, но это, наверное, потому, что ему просто не нужно дышать. Крови уже нет, и разорванной ведьмы — тоже. Он всосал все в себя. Наверное, он вырвался у нее изнутри, как какой-нибудь монстр из фильма ужасов. А потом сделал так, чтобы она исчезла.

Он смотрит мне прямо в глаза. Его бескровные губы кривятся в подобии улыбки — он улыбается мне. Он говорит мне:

— В тебе больше страсти, чем было во мне.

— Ну... я бы так не сказал, ну, то есть... я изучил все твои альбомы, но видео у тебя было мало, два-три клипа, не больше, потому что ты ушел раньше, чем MTV по-настоящему раскрутилось... — Вот, блин, на фиг! Он — живая легенда, а ты просто мальчишка из горных штатов, и ты ему вешаешь на уши всякий бред!

— Эйнджел, Эйнджел. Ты так хорошо меня сыграл. Ты бы хотел стать мной, если бы это было возможно?

— Да, наверное. Мне бы очень хотелось прославиться.

— Если бы ты только знал, Эйнджел, сколько боли пришло с этой славой.

Я вдруг понимаю, что разговор идет лишь между нами. В том смысле, что его больше никто не слышит, мы разговариваем друг с другом в замкнутом времени, микроскопической трещинке между двумя расколотыми секундами — во времени, что внутри, а не снаружи. Потому что снаружи время остановилось, и все застыло. Буквально все. Крик Ирвина Бернштейна. Щека, которая дергалась, но теперь больше не дергается. Зрительный зал — как застывший кадр. Панорамная фотография зала. Время остановилось.

— Выйди на свет, я хочу на тебя посмотреть, — просит он.

Я делаю шаг. Мне слегка боязно, но его взгляд как будто гипнотизирует.

— Ты действительно очень похож на меня, — говорит он. — Но понимаешь, я должен всегда оставаться тем, кто я есть. Я не свободен, как ты. Однажды я попытался разорвать этот круг, но меня утащили обратно. Я — архетип. Расти, развиваться, меняться — это не для меня. Ты можешь стать мной на какое-то время, но потом ты изменишься. Ты станешь мужчиной. Я — нет.

И вот тогда я расплакался. Стою и реву в три ручья, потому что он заглянул в меня и увидел все то, что меня так пугает — эту темную вещь, мою мать и Беки Слейк в сумраке у нее за спиной, этот постыдный секрет, из-за которого я не хочу становиться взрослым.

— Господи, ты понимаешь. Блин, ты все понимаешь, — говорю я. — Я не хочу становиться мужчиной. Я не хочу меняться. Мне так страшно, что я скорее убью себя.

Он прикасается к моей щеке. Под его пальцами мои слезы превращаются в лед. Его рука обжигает... ну, как будто тебе в лицо запустили тяжелым снежком.

— Сейчас я тебе покажу, как это делается, — говорит он. Озорной огонек на секунду вспыхивает у него в глазах, но потом он опять становится серьезным и отворачивается от меня, и я чувствую, как время сдвигается с мертвой точки — время снова пошло, — и зрительный зал оживает, и музыка включается сама по себе, и он закрывает глаза, и подхватывает мелодию, и поет с середины фразы; он пропевает всего две-три ноты, и я уже не сомневаюсь, что только что я разговаривал с Тимми Валентайном.

* * *

решение жюри

Когда музыка затихает, он говорит. Ему поклонялись, как богу. Перед ним трепетали. Его обожали. Другого такого, как Тимми Валентайн, не было и не будет. Ребенок, который сумел вдохнуть в банальную музыку восьмидесятых столько вечности, столько боли, столько неизбывной тоски.

Он говорит, зная, что все его видят и узнают. Молоденькие девчонки с яркими лентами в волосах — желтыми, розовыми и зелеными. Повзрослевшие панки, которые высмеивали его и подражали ему в смысле внешнего вида. Журналисты. Двоих-троих он даже знает по именам. Они осаждали его дом в холмах, жадные до новостей. И даже в самом конце один из них был рядом с ним.

Он говорит. Его голос звучит, как музыка — очень серьезная музыка, — даже без инструментов, без ведущей мелодии.

— Вы знаете, кто я. Я не могу оставаться здесь, с вами, надолго. Когда-то давно я был с вами во плоти. Вы видите — я нисколечко не изменился. А я так хотел измениться. Две тысячи лет я искал утраченные кусочки моей души. Многие умерли, отдавая мне кровь, чтобы я мог продолжать. Это был долгий и медленный поиск. Мне понадобилось четырнадцать веков, чтобы узнать сострадание, и еще шесть — чтобы найти Сивиллу и Мага, тех, кто создал меня сексуальной магией в пламени умирающего города.

Он вспоминает Помпеи. Александрию. Карфаген. Кастилию. Рим. Тиффож. Катай. Тауберг. Освенцим. Узел.

— Я нашел их, воплотившихся в других людях. Сумасшедший музыкант и целительница слабоумных. Мы поднялись в горы, чтобы пройти трансформацию в огне. Мы должны были стать одним существом. Единым целым. Во время этой метаморфозы сгорел весь город со всеми жителями. Начальная стадия превращения состоялась. Мы втроем сели на ночной поезд. Мы поехали в черный лес возрождения и обновления. Но мы были хрупкими и уязвимыми. Мы были подобны тонкому хрусталю. Любой мог разбить нас вдребезги, пока превращение не совершится. И такой человек нашелся. Одна женщина захотела себе мою силу — силу творения, которая копилась во мне, но до поры не выплескивалась наружу. Она сотворила великий и страшный магический ритуал. Наша триада распалась, и из нас троих только я один пробудился от темного сна — но пробудился пленником, прибитым к дереву в сердце черного леса. По-прежнему — в темноте.

В темноте.

В темноте.

— Эта женщина мною пользовалась, как хотела. Она призывала, и я подчинялся. Но потом появилась другая магия. Когда меня не стало, обо мне стали говорить еще больше, чем прежде — когда я был. Дети звали меня в своих снах. Мои песни звучали в эфире. И каждый раз, когда кто-нибудь произносил мое имя, в беззвучной ночи раздавался едва слышный шепот. И вот сегодня, когда двадцать миллионов телевизоров были настроены на мой образ, шепот превратился в рев бури. Я не могу оставаться здесь, с вами, надолго. Я все еще пленник. Эта женщина по-прежнему мной управляет. Но сегодня ее власть надо мной ослабла.

Две тысячи пар глаз. И еще — миллионы глаз по ту сторону телеэкранов. Он пьет их внимание. Оно даже теплее, чем кровь. Он думает: «Когда я был среди них, я жил их кровью. Теперь же я пью их духовную кровь, невидимая сила жизни, которая питает меня и дает силы жить, хотя я — просто тень, тень от тени, воображаемое существо, прибитое к дереву в лабиринте разума безумной женщины».

У ног Тимми — лягушка с булавкой в голове. Она бьется в беззвучных ритмичных конвульсиях. Тимми поднимает лягушку. От нее пахнет секрециями той женщины. Ей уже даже не больно — она за пределами боли. Мальчик вытаскивает булавку из головы животного. Ритм конвульсий сбивается. Мальчик ласково гладит лягушку. Она умирает, захлебнувшись собственной кровью.

— Когда-нибудь, — говорит мальчик, — я вернусь. У кого-то из вас есть ключ от моей тюрьмы. У кого-то из вас.

Он смотрит в зал. Впитывает напряжение из воздуха. Там есть страх, но там есть и любовь; именно этот сгущенный поток любви дал ему силы разрушить чары, пусть даже и ненадолго. Так кто же поможет ему спастись? У кого этот заветный ключ? Может быть, он поторопился с выводом. Он оборачивается к мальчику с ангельским именем Эйнджел — который пел последним. Он уже не рыдает. Никто не видел его слез. Их разговор проходил не во времени, а в расщелине времени, в расколотой надвое наносекунде, на которую он вырвался из своего плена.

— Теперь я должен назвать победителя, — говорит он. — Я выбираю того, кто — единственный — увидел меня таким, какой я на самом деле. Того, кто не стал слепо копировать мою внешность, а попытался проникнуть мне в душу. Я выбираю Эйнджела.

Он чувствует, как растворяется. Видит, как куски Симоны Арлета собираются воедино в облаке кровавого пара. Булавка снова вонзается в мозг лягушки, и та опять начинает дергаться в подобии жизни, и куски человеческой плоти срастаются вокруг животного. Он чувствует натяжение цепей, которые тянут назад — во тьму. Он не может остаться здесь. Его всасывает обратно — в сознание этой женщины. Он оборачивается к Эйнджелу и пытается крикнуть ему, уже растворяясь в ослепительном свете студийных прожекторов:

— Спаси меня, Эйнджел Тодд! Спаси меня!

* * *

ангел

...аплодисменты накрывают волной которая не отступает и не отступает и я стою и таращусь как идиот как какой-нибудь деревенский кретин впервые попавший в большой город и думаю я победил мать вашу я победил я победил.

* * *

ищущие видений

— Что с тобой? — встревожилась Петра. — Почему ты дрожишь, почему у тебя такой вид, как будто ты только что видел призрака?

— Я видел.

Ее удивило, что Брайен такой впечатлительный. Он ей запомнился совершенно другим. Он изменился. Она почему-то была уверена, что эту ночь они проведут вместе. Она очень надеялась, что на этот раз все будет иначе — не так, как в прошлый раз, год назад, когда она поехала к нему, почему-то прельстившись его наглым развязным поведением. Но теперь все было по-другому. В этом было какое-то волшебство, некая странная предопределенность — в том, что они снова встретились именно здесь, совершенно неожиданно, в том, что он знал Тимми Валентайна, и в том, что она вдруг прониклась почти материнскими чувствами к мальчику, который будет играть Валентайна в кино.

— Слушай, пойдем отсюда. То, что сейчас произошло... Господи, ты ничего не знаешь, ты не понимаешь, что происходит, правда?

— Брайен, ты старый дурень... ты что, давно не был в кино? Фредди Крюгер, Майкл Майерс[47] — ты не знаешь, кто это такие? Ты вообще, что ли, кино не смотришь? Чего ты так распсиховался из-за какой-то аниматроники[48]? Все это было задумано. То есть... ты посмотри на Великого Дэйва, улыбка до ушей, видно даже, где не хватает зубов...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Брайен, так что там с тем тайским ресторанчиком, который ты мне так расписывал?

* * *

иллюзии

— Симона, я в жизни не видел такой потрясающей сценической трансформации — без зеркал, без всего! Но у меня к вам одна просьба: может быть, в следующий раз вы все-таки предупредите заранее, что собираетесь выступить с трансформацией?

— Симона? Симона?

— Леди и джентльмены, у Симоны Арлета сегодня был трудный вечер. Войти в транс, взорваться, превратиться в двенадцатилетнего мертвого мальчика рок-звезду и — эй, посмотрите, это что тут у нас? — лягушка! — у меня в шоу бывали тарантулы, шимпанзе, даже слон, но лягушек пока еще не было — ква-ква-ква! — нет, я не буду тебя целовать! Ничего личного, просто ты не мой тип!

[СМЕХ]

— Симона?

— Прервемся на небольшую рекламу, дорогие друзья, а когда мы вернемся обратно в студию, мы познакомимся поближе с этим мальчиком из Парижа, штат Кентукки, который, похоже, станет кумиром подростков девяностых!

* * *

ангел

Это я, Эйнджел.

* * *

память: 1598

Он спрашивает у художника:

— Почему ты меня называешь ангелом смерти? Я не ангел, и я не смерть.

— Молчи! Ни слова! Я как раз занимаюсь твоими глазами, делаю блики. Ты будешь смотреть поверх умирающего святого на мой портрет, спрятанный в нише. Нет, ни слова. Не двигайся. Даже не дыши. Вот так. Вот так.

6

Светотень

колдунья

— Жак! Жак!

— Вы были великолепны, мадам.

— Нет. Я к тебе обращаюсь не для того, чтобы ты мне льстил, хотя мне приятно, что ты нашел время посмотреть шоу, пока ждал меня в лимузине. Что-то готовится, Жак. Что-то будет. Происходит такое, что не должно было происходить. Враг уже близко. Враг может пробраться даже сюда, в мою крепость, в мой оазис магии в сердце пустыни. Останови машину. Останови. Сейчас же.

— Да, мадам.

Он остановил машину, и Симона Арлета вышла в холодную ветреную ночь Мохаве. До поместья было еще далековато. Холод не беспокоил Симону; наоборот, после нагретой прожекторами студии было приятно вдохнуть прохладу. И дело не только в прожекторах: после проникновений в мир духов ее всегда лихорадило, как при очень высокой температуре. Иногда ей казалось, что ее кровь просто-напросто закипит и выкипит вся — до капли.

Симона Арлета сняла плащ — одеяние для шоу — и осталась полностью обнаженной под лунным светом. Лягушка, умершая в корчах у нее внутри, была холодной и неподвижной. Симона запустила пальцы себе во влагалище и достала мертвое существо. Вынула булавку и положила лягушку на плоский камень, шепча молитву, дабы умиротворить ее душу на пути к следующему кругу ада. В воздухе пахло пылью и далеким пожаром.

Симона опустилась на колени на своем смятом плаще. Ветер играл с ее волосами, и они падали на лицо, закрывая глаза. Во рту — вкус песка. Где-то вдалеке — вой койотов. Настороженно оглядевшись по сторонам, словно опасаясь шпионов — хотя кто бы стал шпионить за ней посреди ночи в дикой пустыне? — она достала из кармана плаща мобильный телефон и набрала номер, не указанный ни в одной телефонной книге, в маленьком городке со странным названием Вопль Висельника в Кентукки.

— Дамиан, — сказала она, — это я, Симона.

— Господи, мать твою за ногу, — произнес голос, который ни разу за тридцать лет активного телепроповедничества не произнес в эфире ни одного бранного слова, даже «черт» или «проклятие». — Надеюсь, у тебя что-то важное. Уже, черт возьми, три часа ночи, и по этому номеру лучше вообще не звонить.

Она рассмеялась.

— Этот номер есть только у твоих самых близких друзей, Дамиан. И ты знаешь, никто тебя не предаст.

— Я бы не стал говорить так уверенно. Тут недавно интересовались из Службы внутренних доходов.

— Дамиан. Нам надо встретиться. Все изменилось. Нам надо выработать новый план. Потоки силы сменили русло. Если мы не согнемся под ветром, мы просто сломаемся.

— Я тебя видел сегодня по телевизору, Симона. Мальчик, который выиграл конкурс, — мы с ним земляки, в одном городе родились, ты не знала? Так что вовсе не исключено, что тут будет большой скандал на тему сатанизма и черной магии... ты же знаешь, как тут в провинции относятся к маленьким мальчикам, которые одеваются, как вампиры, и, предположительно, действуют на подсознание других маленьких мальчиков, побуждая их набрасываться на людей, кусать их за шею и отвергать символы Господа нашего Иисуса Христа.

— Забудь про него. Опасность грозит нам с тобой. — Ей казалось, что ветер пустыни пробирается к ней под кожу и холодит кости. — Нам надо поговорить, и как можно скорее. Я приеду к тебе. Или ты — ко мне. Мы должны возродить Богов Хаоса.

— А кто это, черт побери, Боги Хаоса?

Ветер был мощной магией. Ее тело пело вместе с ним. «Возьми меня! Поглоти!» — мысленно призывала она. Она прошептала слово силы, и мертвая лягушка вспыхнула пламенем. Синим холодным пламенем на холодном ветру пустыни.

— Я скажу тебе, когда мы встретимся в следующий раз.

* * *

ищущие видений

Кафе «Айадайа» располагалось на Шерман-Уэй, среди однообразных торговых комплексов, которые растянулись на двадцать миль от Бербанка до Вест-Хиллз. Брайен и Петра подъехали к ресторанчику в полном молчании. Какая унылая улица, подумал Брайен. Он посмотрел в зеркало заднего вида и снова увидел машину, которая ехала следом за ними от самого Леннон-Аудиториум.

— За нами следят, — сказал он. — Знаешь кого-нибудь, у кого белый «порше»?

— На самом деле да. Знаю, — сказала она. — Но... это студентка. Учится в Миллс-Колледж. Девушка из Таиланда. Вроде как аристократка.

В самую точку! Образно выражаясь, принц Пратна тянет к ним руки из потустороннего мира. Хотя Брайен своими глазами видел, как тот сгорел — умер в момент оргазма, когда эта красивая индианка, обращенная в вампиршу, Шанна Галлахер, откусила ему пенис и выпила его до капли. Принц Пратна. Состоявший в порочном тайном обществе — Боги Хаоса. Дюжина стариков, которые решили устроить себе под конец жизни финальное развлечение: своего рода сафари, где вельд — весь мир, а добыча — вампиры. Что из этого можно рассказывать Петре? Можно ли ей доверять?

Брайен решил повернуть на север, к каньону Колдуотер. Он повернул резко, не включил поворотник. Петра испуганно вскрикнула.

— Прошу прощения, — сказала она. — Я как-то отвыкла... ну, от того, как мужики водят машину.

Он свернул на боковую дорожку, специально выехал не с того выезда на заправке, развернулся. Свернул на другую дорожку. И поехал обратно к «Айадайа». «Порше» где-то отстал.

— Кажется, мы оторвались, — объявил Брайен.

— Ты что, параноик?

— Мы все параноики. — Он полез в бардачок за таблетками. — Пилюльку не хочешь успокоительную?

— Я же не на работе, — сказала она, рассмеявшись.

Он тоже расхохотался. Они очень долго смеялись. Слишком долго. Они оба были на нервах. А еще между ними чувствовалось сексуальное напряжение, и они оба знали, чем закончится этот вечер. Но сначала он все ей расскажет — все, что знает. Ему нужно с ней поговорить. Когда тебя что-то пугает, надо об этом поговорить, и тогда, может быть, будет уже не так страшно. И Брайен заговорил про Тимми Валентайна.

Три часа ночи, на улицах нет ни души. Неоновые огни круглосуточных супермаркетов, общественных туалетов и пончиковых горели в ночи, обращая свои призывы в безлюдную пустоту. Звезд на небе, конечно же, не было.

— Тимми Валентайн был вампиром, — сказал Брайен. — Настоящим вампиром. Не злобным монстром в духе Бела Лугоши из тех, что пугаются чеснока и распятия, а очень даже приятным мальчиком, со своими комплексами и своей болью, просто так получилось, что он почти две тысячи лет был мертвым, и ему приходилось пить кровь, чтобы поддерживать в себе подобие жизни.

— Ты что, так шутишь?

— Нет, не шучу.

Потом они долго молчали. Ему хотелось рассказать ей так много чего еще, но когда он уже открыл рот, на него вдруг нахлынули воспоминания, и он растерялся, не зная, с чего начать. Все казалось каким-то бессмысленным. Погибли сотни людей. Боги Хаоса, разумеется. Его племянница Лайза, превращенная в смертоносную наяду вампиром, который явился к ней в образе оборотня-акулы. Всякие голливудские персонажи типа Эрика Кенделла по прозвищу Бритва. Психотерапевт Карла Рубенс. Музыкант Стивен Майлс, пироманьяк и поклонник Вагнера. Обольстительная Шанна Галлахер, все жители Узла от владельца зала игровых автоматов до директора похоронного бюро — все сгорели дотла, а потом их поглотила зима. Дэвид Гиш, а теперь и Терри... Терри, который вернулся за своими старыми друзьями. В драме про Тимми Валентайна было так много действующих лиц, что ему просто не верилось, что ее можно сыграть опять — еще раз, с новой командой актеров и съемочной группой. Нет, это просто кошмарный сон. Просто сон.

Въезжая на стоянку перед кафе «Айадайа», он лишний раз убедился в том, какой это кошмар. Белый «порше» уже стоял перед входом.

— Давай поедем в другое место, — сказал Брайен, указав на «порше».

Петра сказала:

— Я знаю ее, эту девушку, Брайен. В ней нет ничего темного, ничего злого... может быть, сегодня вечером их стараниями и вправду открылась какая-то дверь, и все обитатели Дантова ада хлынули к нам на землю, но она точно к ним не относится. И потом, я хочу есть. — Она твердо взяла его за руку и затащила внутрь.

Бежать было некуда. Леди Премкхитра уже поднялась из-за своего столика у окна и направилась им навстречу. Ресторан был обставлен в стиле «Полиции Майами»: вспышки неона, бирюзовые и розовые оттенки, музыка тоже совсем не тайская — Линда Ронстадт, древнее-древнее диско.

— Петра... я сегодня была на шоу Тимми Валентайна... после нашего разговора я должна была это увидеть... мы можем поговорить? — Тут она наконец заметила, что Петра не одна, и с подозрением покосилась на Брайена. — Ой, прошу прощения, — сказала она. Она была миниатюрной и хрупкой, совсем как девочка, и ни капельки не похожей на своего распутника деда. Даже речь у них была разной: Пратна говорил с явным британским акцентом, а она — в точности как говорят в Северной Калифорнии... пра-ашу пра-ащения.

— Я знал вашего деда, — сказал Брайен.

— А... — Леди Хит уставилась в пол.

В ней действительно не было ничего темного или злого. Во всяком случае, никакой такой ауры Брайен не чувствовал. Что здесь происходит?

— Зачем вы за нами следили? — спросил он у девушки, не обращая внимания на официантку, которая пыталась выяснить, в какой их проводить зал: для курящих или для некурящих. — И откуда вы друг друга знаете?

— Я не следила за вами, — с жаром проговорила Хит. — Я всегда здесь ужинаю, когда приезжаю в Долину. Это — единственный в округе приличный тайский ресторан, который работает допоздна.

Петра выразительно посмотрела на Брайена, мол, Я же тебе говорила.

— Нам всем надо поговорить, — сказала она. — Что-то происходит. Я не знаю, что именно. Что-то странное. Что-то такое, во что я еще не готова поверить.

* * *

память: 1598

Он приходит к художнику каждую ночь. Каждую ночь он пьет кровь — по чуть-чуть, понемножку, чтобы только слегка заглушить гложущий голод. Каждую ночь он стоит в углу, наполовину — в тени, наполовину — на свету, голый, за исключением перевязи с прикрепленными к ней крыльями. Крыльями, на которых нельзя взлететь. Иногда он поет. До рассвета он возвращается в дортуар, где спят хористы, по трое-четверо на кровати; он лежит не смыкая глаз, рядом с храпящим Гульельмо, в ожидании колокола, который поднимет их к завтраку и на заутреню; от службы к службе — по сумрачным коридорам, уставленным древними статуями из разграбленных храмов языческих Греции и Рима; он никогда не выходит на солнце, хотя летом в Риме так много солнца, что даже камни истекают потом. Иногда солнечный луч проникает через трещину в потолке или сквозь распахнутое окно, но свет солнца больше не обжигает его. Он перестал верить в добро и зло; свет не убивает его, ночь — не питает. Он повидал столько тьмы в человечьих сердцах, и их глупые суеверия над ним больше не властны.

За час до рассвета он оседает росой на холодный мрамор; принимает знакомый облик, подходит к кровати на цыпочках. Запах от спящих евнухов совсем не похож на запах, что исходит от постелей полноценных мужчин. Воздух невинный и чистый — в нем нет феромонов эрекции. Нет и запаха излитого семени, засыхающего на простынях. Их сон тих и сладок. Их сон — как лимб[49] для некрещеных. Эрколино на миг замирает в свечении предрассветных сумерек. Он уже обрел облик, но облик еще не наполнился плотью. И именно в это зыбкое мгновение на него вдруг набрасывается Гульельмо. Руки кастрата прикасаются к ледяной плоти, и он тут же отдергивает их прочь.

— Эрколино! Эрколино! — говорит хорист. — Я следил за тобой по ночам. Кардинал дель Монте мне платит. Он хочет знать о тебе все.

— Тебе не надо за мной следить. За мной вообще трудно следить.

— Я видел, как ты заходил в дом художника, от которого лучше держаться подальше, как я тебя предупреждал. Я залез по стене и заглянул в окно. Я видел, как ты пьешь его кровь... что это значит? Я ни разу не видел, чтобы ты ел или пил. Эрколино, ты — не человек, правда?

— Караваджо зовет меня своим ангелом смерти. Но это все — только воображение. Я — тот, кем меня делают люди.

— Я слышал о подобных тебе существах. Ты — бессмертный. Ты жил еще до того, как Господь наш Иисус снизошел на землю. Когда ты забираешь у человека всю кровь, он тоже становится бессмертным.

— Что-то здесь правда, а что-то — нет, — говорит Эрколино Серафини, думая о том, как художник мешал свою кровь с красками на мольберте, как он втирал свою душу в картину.

— Я тоже хочу быть бессмертным, Эрколино. Сделай меня бессмертным.

— Ты не знаешь, о чем ты просишь.

— А мне кажется, знаю. Я думаю, ты — вампир. Я видел, как ты пил кровь из пальцев художника, и он замирал в экстазе. В тебе есть что-то дьявольское, сатанинское. Такая нечеловеческая красота может происходить только от зла — посланная в наш мир, дабы искушать людей. Я не прав?

— На самом деле ты в это не веришь, Гульельмо. — Хотя в комнате очень темно, мальчик видит все очень четко — как видят создания, порожденные тьмой. Для него комната освещается мягким размытым свечением, у которого нет никакого источника. Гульельмо уверен, что сумрак скрывает его лицо, скрывает его эмоции. Но мальчик-вампир все видит. Он видит сомнение во взгляде хориста. Эрколино знает, что его новый друг что-то видел, но не понял того, что видел, и для него это все — страх, и смятение, и томление — полузабытое, смутное — из тех времен, когда его еще не лишили мужского естества. — Я не могу возвратить тебе то, что у тебя отняли, — говорит Эрколино.

— Я не хочу ничего возвращать, — говорит Гульельмо, но мальчик-вампир знает, что это ложь. — Я хочу быть таким, как ты. А если нельзя, тогда я сделаю так, чтобы тебе было больно и плохо.

— Мне нельзя сделать больно, — говорит мальчик-вампир. Но это тоже — ложь. Уже более века — ложь.

* * *

дети ночи

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

Пи-Джею все равно не удалось полностью избежать этого цирка на тему Тимми Валентайна. Когда Брайен привез его домой, он занялся одной большой картиной, которую надо было закончить к завтрашней ярмарке — заказ от одного фонда, который платит весьма неплохие деньги, если художник происходит от правильного этнического меньшинства. Картина была просто ужасной, но в ней были все образы и мотивы, необходимые для либерального художественного истеблишмента, отягощенного чувством вины перед несправедливо униженным коренным населением. Это было монументальное полотно с изображением суровых гор с поселениями индейцев пуэбло, которые ломаются под громадным и страшным, хотя и призрачным бурильным молотком. На переднем плане — воющий волк. На заднем плане — небеса в огне. Такое ощущение, что картина заполнила собой всю спальню.

В принципе возни было немного. Так... пара финальных мазков... блики в глазах у волка. Но пока Пи-Джей работал, ему представлялась другая картина, скрытая за его образами... в языках пламени, в трещинах в камне, в лабиринтах пещер пуэбло... совсем другой образ... человеческое лицо. Лицо мальчика, насмешливое и злое... мальчика с жаждой крови в глазах. Оно было видно, если слегка отстраниться — и тогда линии скал и мазки-завитки огня складывались в лицо. Да. Ошибки быть не могло.

— Тимми, зачем ты меня преследуешь? — прошептал Пи-Джей.

Он вдруг понял, что ему очень не хочется держать, эту картину дома. Она была не закончена, но это уже не имело значения. Заказчика не волновало художественное исполнение; его волновала исключительно политкорректность. Пи-Джей решил не заканчивать полотно, а просто залить его лаком-фиксатором — так, как есть. На самом деле ему хотелось избавиться от картины как можно скорее — прямо сейчас. С чего бы вдруг его так проняло? Он использовал целый баллончик лака и выкинул его в мусорку. Он старался не смотреть на картину. Она вызывала у него какое-то странное отвращение, даже гадливость. Причем это чувство шло не изнутри, а как будто снаружи — извне.

Пи-Джей вышел в гостиную. У него было странное чувство, как будто призрачное лицо, проступающее на картине, следит за ним взглядом. Давно он так не боялся. В последний раз ему было так же страшно в тот день, когда он пережил кошмарный сон, в котором его принудили принять на себя роль ма'айтопса, священного гермафродита.

Галерея работает до полуночи! У него еще будет время отвезти картину. Это было поспешное, опрометчивое решение: избавиться от видения, вместо того чтобы противостоять ему и научиться от него чему-то полезному. Но ему было страшно. По-настоящему страшно. Так страшно, что даже мурашки бежали по телу. Может быть, самое лучшее — разрезать ее на кусочки и выкинуть в мусор, подумал он. Но тогда он потеряет деньги. Причем неплохие деньги. Хватит, чтобы платить за квартиру пять месяцев. Он вернулся в спальню. Обычно там пахло терпентинным маслом — такой слабый, едва уловимый, но постоянный запах, — а теперь к этому запаху примешивался другой, новый... неприятный, удушливый... и еще — запах гари. Горящая плоть... вскипевшая кровь... пары бензина... ледяное предчувствие сильного снегопада... это был запах Узла! Запах прошлого, которое просачивалось в настоящее.

О Господи, Терри, подумал он. Надо было воткнуть в него кол. Чтобы уже наверняка. Они снова брели по безбрежному снегу — они с Терри — и тащили Брайена на импровизированной волокушке, а у них за мной, на горе, догорал город, и зимний ветер пах обугленной плотью погибших друзей, и страх набивался в сердца, как снеговая каша — в ботинки.

Пи-Джей набросил на холст простыню. Непросохшая краска проступила разводами на белой ткани, но ему было плевать. Все равно в основном все высохло. А смазанные фрагменты — это будет смотреться так, как и задумано. Если кто-нибудь спросит, он скажет, что это новая текстурная техника. Может быть, даже она поспособствует продажам Сидящего Быка и Кочиса[50] на завтрашней ярмарке.

Он взял картину, спустился вниз, на стоянку, засунул картину в кузов фургончика. Времени было навалом. Он поехал вверх по холму, к шоссе Голливуд. Даже вечером были пробки. После получаса продвижения черепашьим шагом он свернул на ближайшем съезде и выехал на бульвар Вентура — двадцатимильный кошмар из торговых комплексов в стиле арт-деко, роскошных бутиков и ресторанов... мудацкая Долина... Господи, как он ее ненавидит... все одинаковое, не знаешь, где ты сейчас находишься... ему захотелось вернуться обратно в резервацию.

Он даже не сразу сообразил, что едет не в ту сторону — не к галерее на Шерман Оакс, а к Леннон-Аудиториум в Юниверсал-Сити. Как будто фургончик сам выбирал, куда ехать. Когда Пи-Джей попробовал зарулить на стоянку, ему сказали, что сегодня эти места зарезервированы для VIP-гостей по специальным «золотым» приглашениям; всем остальным можно поставить машину на стоянке в Ланкершиме, но если сказать, что ты приехал на конкурс двойников Тимми Валентайна, тебе сделают скидку в три доллара.

Разговор с охранником помог Пи-Джею немного прийти в себя. Только теперь до него дошло, что он ехал буквально на автопилоте; что какая-то его часть стремилась — независимо от него — завершить путешествие, начатое еще в детстве, тосковала по прошлому и хотела его оживить. Все, даже страх. Надо сопротивляться. Он развернулся и поехал обратно на запад по бульвару Вентура, пару раз свернул не туда, но в конце концов выехал к галерее.

Ультрамодное место. В окне у входа — неоновая репродукция «Девушек из Авиньона» Пикассо, ее кубистские контуры сложены из гнутых трубок, наполненных ярким светом, мигающим в такт закольцованной медитативной музыке. В других окнах — такие же неоновые репродукции других живописных шедевров двадцатого века: Пит Мондриан, Жорж Брак и даже один из бассейнов Дэвида Хокни. Сама по себе задумка — неоновые картины — была интересной, но Пи-Джей это воспринимал как еще одно подтверждение культурного вырождения... это было искусство, зацикленное на себе, мастурбаторное искусство, искусство, никак не скрепленное с реальностью.

Он отнес картину, завернутую в простыню, в заднюю комнату. Шерил, сотрудница из ночной смены, сидела за компьютером и вбивала адреса в базу данных. Шерил — платиновая блондинка в профессорских очках, но зато с припанкованной прической. Родилась и росла в Энсино.

Пи-Джей прислонил картину к стене и сказал:

— Шерил, это для Роско. Пусть пока здесь постоит, хорошо?

— А простыня прилагается? — спросила Шерил, хлопая ресницами.

— Нет, — сказал он.

— А смотрится очень даже неплохо.

Только теперь он увидел, что стало с картиной. Непросохшая краска оставила на простыне разводы, сложившиеся в очертания человеческого лица. Глаза проступили особенно четко. Просочились, как кровь. Впечатались в ткань. Желтые демонические глаза. Разломы в скалах проступили на ткани прядями длинных черных волос. Очертания губ были как будто испачканы кровью.

— Жутко, но стильно, — сказала Шерил и снова уставилась в монитор.

— Не смотри! Закрой глаза! — Но он не мог не смотреть. Не мог отвернуться. На картине был Тим-ми... Тимми Валентайн... на картине и у него в голове... пытался вырваться, выбраться из какого-то потустороннего лимба.

— Эй, ты чего?! Вы, художники... вы такие... такие... ну, я не знаю. Тебе не помочь расслабиться? У меня с собой презервативы.

Надо уходить. Он направился к двери.

— Слушай, а что — никаких документов не нужно? Форму какую-нибудь заполнить?

— Потом. Завтра. На той неделе. Когда-нибудь. Любуйся картиной. — Он вышел в главный зал, где мигали неоновые огни и звучали нью-эйджевые напевы.

Сел в фургончик, завел мотор и поехал.

Поехал.

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

Он уже не ориентировался. Понятия не имел, где он сейчас. Может, в Покойме. А может быть, в Сан-Фернандо. Бензин был на исходе, а денег с собой — ни цента. Он остановился у ближайшего банкомата и вышел из фургончика. Пустынная улочка. Какая-то вся зашарпанная. Машин совсем мало. На неоновой вывеске круглосуточного супермаркета горят не все буквы, и вместо ALL NIGHT MARKET в ночи мигает:

A NIGHT MARE

КОШМАР

Совпадение, сказал он себе.

Совпадение.

На улице было прохладно, а по меркам Южной Калифорнии — так вообще холодно. Песчаный ветер гнал по улице мусор. В воздухе пахло спущенной спермой. И хотя Пи-Джей уже как-то свыкся с моральной распущенностью Голливуда, распущенность Долины смущала его по-прежнему. Он быстро сунул карточку в банкомат, очень надеясь, что счета за прошлую неделю уже прошли через банк и ему удастся снять хотя бы двадцатку. В ожидании денег он нервно барабанил пальцами по банкомату. И тут у него за спиной раздался голос:

— Мистер, денежкой не поможете?

Он обернулся и увидел женщину с магазинной тележкой. Только она совсем не походила на стереотипную побирушку. Она пыталась следить за собой, даже губы накрасила. Сразу видно: на улице она недавно. Она вышла к Пи-Джею из тени у входа в банк. Она стояла так тихо, что он ее не заметил, когда проходил мимо.

— Мне бы самому кто помог, — сказал Пи-Джей.

Банкомат запищал. Пи-Джей забрал свои двадцать долларов.

— Пожалуйста, мистер...

— Слушай, я сам на мели. А если я сейчас не заправлюсь, то не доеду домой.

— У вас хотя бы есть дом. — Она стояла наполовину в тени, наполовину — в круге желтого света от единственного на всю улицу фонаря.

Пи-Джей не знал, что сказать. «Когда-то я сам жил на улице», — подумал он. Но он не мог ни разменять двадцатку, ни снять с карточки еще денег. То, как она на него смотрела, не осуждая, но и не прощая... точно так же мама иной раз смотрела на белых людей.

— Женщина, я... — Он не знал, что он сейчас ей скажет. И так и не узнал, потому что в следующее мгновение бездомная женщина разлетелась в клочья.

Сначала у нее изо рта потекла тонкая струйка крови. Потом кровь хлынула из ноздрей, а потом ее горло как будто раскрылось, и оттуда показались две руки, рвущие трахею. Из разорванной глотки вырвался жуткий звук: полубульканье — полусвист. Плоть раскрылась со звуком застежки-молнии. Кровь брызнула на тележку, заваленную грязными одеялами. Две окровавленные руки разорвали грудную клетку. Грудина хрустнула. Голова бессильно упала на развороченную грудь. Раздалось громкое хлюпанье, какое обычно бывает, когда детишки всасывают через соломинку лимонад с самого дна стакана. Тело раскололось на две продольные половинки, и в этой жуткой раме из разорванной плоти показалось лицо. Лицо бледного рыжеволосого парня, жадно пьющего кровь. Пи-Джей хотел отвернуться, но не смог. Потому что он знал: это он виноват. Он мог это предотвратить. Если бы он пронзил сердце Терри колом, ничего этого не было бы.

— Терри...

Тело упало на тележку. Терри выбрался наружу. Он был бледным, в лице — ни кровинки, весь какой-то желтушный в электрическом свете уличного фонаря. Терри толкнул тележку ногой, и она покатилась через улицу, к стоянке у круглосуточного супермаркета.

— Плохо ты постарался меня убить, Пи-Джей, — сказал Терри.

— Как я мог тебя убить? Ты же мой...

— Друг. — Терри с горечью рассмеялся. От него пахло гнилью и разложением. — И ты — мой друг. Друг, который не разрешил мне поспать у себя в сортире... который выбросил в мусорку мою землю... который отвез меня в горы и там вроде как предал земле с ритуальными песнями-плясками и прочим кретинским Вуду... и тешил себя надеждой, что я никогда не вернусь. А вот хрен тебе. Я вернулся. Потому что нельзя вычистить пылесосом все до последней пылинки... тем более что ты не додумался заглянуть мне в носки.

Тележка все еще катилась. Она остановилась буквально у самой разметки стоянки. Из магазина вышли несколько человек с покупками, но они не заметили мертвое тело в тележке. Буквально у них перед носом. Пи-Джей подумал, что люди видят лишь то, что предполагают увидеть.

— Ты скотина, — сказал Пи-Джей. — Зачем убивать бездомного человека?

— Бездомные — наши друзья, — сказал Терри. — Они — как мы. Бродят в ночи, роются в мусоре дневного мира. Вчера я пил молодую девчонку. Она стояла у мусорки у пиццерии и ждала, когда они выбросят остывшую пиццу. Это круто, мне кажется.

— По-моему, нам лучше поехать ко мне, — сказал Пи-Джей.

— По-моему, тоже.

Терри протянул руку, испачканную в крови. Пи-Джей взял его руку. Она была очень холодной, но мягкой. По ощущениям похоже на охлажденный гель в пластиковой упаковке. Кровь свертывалась очень быстро. Пи-Джей отдернул руку, а Терри дочиста облизал пальцы.

— Быть вампиром — это не так уж и плохо, — сказал он. — Я имею в виду, посмотри на себя. Ты же никак не можешь определиться, приятель. Ты не белый и не индеец. Так, серединка на половинку. И это тебя достает... причем достает так сильно, что ты бросаешься на поиски видений, тебе снятся сны, и теперь ты вообще непонятно кто: ни женщина, ни мужчина. Ты великий художник-интеллектуал — и пишешь пошленькие картинки с Кочисом для безвкусных гостиных представителей среднего класса. Пи-Джей, ты весь — ходячее противоречие. Но я могу это поправить. Да, я знаю, что ты мне ответишь, пошлешь меня куда подальше, и ты мой друг, так что насильно тебя принуждать я не буду, но Пи-Джей... Пи-Джееееееей, послушай доброго совета, я могу сделать так, чтобы тебе стало легче. Я могу излечить все твои тревоги — лучше всякого доктора, лучше всякого психиатра. Ты мне веришь?

— Господи, Терри. — Пи-Джей вдруг понял, что плачет. Это было так странно: стоять и плакать — на пустынной и темной улице где-то в Пакойме, на пятачке между круглосуточным супермаркетом и банкоматом, перед стоянкой, куда укатилась тележка с разорванным в клочья телом бомжихи, на холодном ночном ветру, пахнущем дымом и спущенным семенем.

— Я тебе нужен, Пи-Джей, — сказал Терри. — Я застрял между двумя мирами, и я вижу то, что не видят смертные. Вижу, к примеру, Тимми Валентай-на... как он бьется в своем гробу... как черный поезд подходит к узловой станции посреди ночи... я все это вижу.

Вывеска супермаркета судорожно замигала неоном:

A NIGHT MARE

A NIGHT MARE

КОШМАР

КОШМАР

И вдруг погасла совсем.

— Во всяком случае, денежкой не придется делиться, — сказал Терри. В желтом свете уличного фонаря его налитые кровью глаза были красными-красными, и губы тоже блестели красным.

* * *

ангел

Эйнджел. Иди к мамочке, зайчик. Иди в постельку.

Сейчас, мама.

Когда он уже подействует, этот дурацкий валиум? Эйнджел еще час назад измельчил таблетки и растворил их в воде — мать всегда перед сном пьет воду. Сегодня ночью мне надо подумать. Мне надо побыть одному.

Я еще не закончил, мама. Кажется, у меня прыщ назревает, надо его изничтожить. Ты же знаешь, завтра мне надо выглядеть безупречно. Когда придут брать интервью из «People». Ты же знаешь, я...

Все. Похоже, она захрапела... Ага. Тише... тише... точно храпит.

Этот номер гораздо лучше. Студия их поселила в другом отеле. На другом конце города. Им сказали, что в этом отеле снимали сцены в гостинице для «Полицейского из Беверли-Хиллз» с Эдди Мерфи. Но Эйнджелу было все равно: снимали здесь фильм или нет. В Вопле Висельника редко ходили в кино. В основном все сидели дома — смотрели телики. Причем исключительно проповеди Дамиана Питерса. Так что в плане развлечений у них были только беседы с Богом.

Но отель все равно очень классный. Весь розовый. И во дворе — пальмы. Такие высокие пальмы — почти до луны. Но владели отелем не американцы. Он принадлежал султану Брунея. Все в Лос-Анджелесе принадлежало каким-нибудь другим странам. Например, все киностудии принадлежали японцам или кому-то еще, но только не американцам.

Отель представлял собой комплекс отдельных одноэтажных домиков, и одна только ванная у них в домике была больше, чем целые номера в некоторых из мотелей, в которых они с матерью останавливались по пути сюда. Из ванной был выход в патио с приватным джакузи. В домике было две спальни, с огромными — прямо с бейсбольное поле — кроватями.

Сейчас Эйнджел был в ванной. Складывал свою одежду. Ванная вся отделана розовым мрамором. Ему все еще не верилось, что он победил. Тем более что когда они с мамой вернулись в отель, ничего как будто и не изменилось. Мать даже не сказала ему: «Молодец». Как будто она даже и не сомневалась, что он победит. Впрочем, так было всегда — мать считала, что это в порядке вещей, чтобы ее дорогой сынуля всегда и во всем был первым. Агент поздравила его, но у нее в глазах буквально светились знаки доллара, так что ее поздравления шли не от искренней радости за него, а скорее за себя. Кстати, про прыщ он сказал просто так, чтобы мать отвязалась — не было у него никакого прыща, его лицо оставалось таким же гладким и безупречным, каким было всегда. Лицо ангела, как говорила Беки. Но прыщ — это единственное, что пришло ему в голову, чтобы сказать матери. Чтобы она точно отстала. Он должен выглядеть безупречно.

Эйнджел смыл с лица остатки грима. Но с волосами уже ничего не сделаешь. Если бы это была разовая краска-спрей, типа лака с блестками, которым ты поливаешь башку, когда собираешься на вечеринку... но нет, его покрасили стойкой краской, которая смоется еще очень не скоро, а когда смоется, ее сразу же обновят. Ему покрасили даже брови с ресницами. Ему бы, наверное, покрасили волосы и на теле, если бы у него были какие-то волосы. Волос, правда, не было. Ни единого волоска. Но он случайно подслушал, как в гримерной шутили по этому поводу.

Так что, мать храпит? Нет. Может быть... или... Эйнджел...

Она еще не заснула. Придется здесь задержаться, в ванной. Он взял расческу и вычесал гель из волос. Потом долго-долго разглядывал себя в зеркале.

Вот кто я для них.

Тимми-2.

В Лос-Анджелесе совсем нет зелени. То есть такой яркой и сочной зелени, как на холмах вокруг Вопля Висельника. Здесь вся зелень как будто присыпана песком — ломкая, сухая. Улицы закручиваются, как спагетти; на зданиях — вывески на японском; и бездомные попрошайки — на каждом углу. Ненавижу Лос-Анджелес. Ненавижу. Лос-Анджелес, город новой звезды, Тимми-2, кумира подростков.

Я был безупречен!

Но я был кем-то другим — не собой.

В зеркале: брови и волосы — совершенно не те. Волосы Тимми были такими черными, что отливали синевой. Черная краска подчеркнула бледность лица Эйнджела и придала его коже некий анемичный блеск. Но его губы остались такими же пухлыми — а не тонкими, как у Тимми — и такими же бледными. Хотя сейчас они были красными от помады. Он потер их губкой. Чтобы стереть всю эту красноту. Но губы стали еще краснее. И щеки тоже как будто окрасились легким румянцем. Наверное, он слишком сильно их тер. Или...

Эйнджелу вдруг стало страшно. Он закрыл рот рукой и посмотрел в глаза своему отражению. Это были чужие глаза — не его. В них было что-то такое, что не могло быть его. Какой-то голод. Вековое отчаяние. Опустошенность.

Он опустил глаза и посмотрел на воду, уходящую маленьким водоворотом в слив раковины. Попробовал взять себя в руки. Снова поднял глаза к зеркалу. Убрал руку от губ и увидел, что это не его губы. Он хотел закричать, но губы как будто слиплись — чужие губы. Но мальчик в зеркале улыбался. Улыбался, показывая клыки.

Эйнджел ударил по зеркалу кулаком. Но отражение не повторило его движений. Там было только лицо Тимми — исчезнувшей рок-звезды. Улыбка поблекла, и Эйнджел только теперь увидел, что глаза Тимми не улыбались; это была фальшивая улыбка, просто судороги в уголках рта, а истинные чувства Тимми читались в глазах — печаль поруганной невинности. Это были глаза ребенка, но сам человек — существо по ту сторону зеркала — не был ребенком. Не мог быть ребенком.

— Кто ты? — спросил Эйнджел. — Ты тот, кто я думаю?

Страх потихонечку отступал. Эйнджел не знал почему, но он чувствовал, что Тимми заперт в зеркале и не сможет выйти наружу.

— Помоги мне, Эйнджел Тодд, — сказал мальчик в зеркале.

Сказал и заплакал — но не слезами, а кровью.

— Как я тебе помогу? — спросил Эйнджел. — Ведь тебя даже нет. Ты — просто сон или образ, который мне видится в зеркале, потому что в последнее время я постоянно о тебе думал — пытался стать тобой, чтобы выиграть конкурс.

— Эйнджел, я хочу выйти отсюда. Хочу вернуться.

— Вернуться? — переспросил Эйнджел. — А тут многие уверяют, что ты уже умер. Что тебя видели на Венере, на Марсе или во сне. Я тоже думаю, что ты мне снишься. Потому что иначе как же я тебя вижу? Ты — существо не из этого мира. Может быть, даже ты тот, о ком говорят проповедники в церкви. Когда говорят о злых духах и демонах, которые искушают людей.

— Проповедники? В церкви? Ты что, веришь в Бога, Эйнджел Тодд?

Он надолго задумался.

— Нет. Наверное, нет.

— Я — не злой дух, Эйнджел. Но я видел зло. Я не демон. Но есть люди, которые пытаются превратить меня в демона. Хочу тебе кое-что показать. Возьми меня за руку. Протяни руку в зеркало.

Так не бывает, подумал Эйнджел. Это действительно сон. Он положил руку на зеркало и почувствовал, как поверхность становится мягкой и поддается под его ладонью. Он почувствовал, как другая рука прикоснулась к его руке, и рука Тимми была холодной как лед — холоднее льда, холоднее снежка в морозный зимний день, — и эта рука тянула его в зеркало. Его собственная рука погрузилась уже по локоть, и Тимми на той стороне говорил:

— Осторожнее, не проходи сюда весь. Я не смогу тебя вытащить...

Его лицо уже прикоснулось к стеклу... поверхность зеркала клубилась туманом и проминалась под его лицом, как прозрачная пленка... а потом он вдруг оказался на самом стыке... наполовину — уже в зазеркалье, наполовину — в реальном мире... Ветер ударил в лицо — ветер, пахнущий разложением... где-то вверху шелестела густая листва. Поначалу он не видел вообще ничего, даже ледяную руку, в которую он вцепился, не решаясь отпустить. Но свет там все-таки был. Холодный свет. Он подумал, что это похоже на ад — не тот огненный ад Дамиана Питерса, а настоящий — холодный — ад. Отрезанный от всего. Где нет чувств. Нет тепла. Нет надежды. Высохшая ежевика на каменистой земле, искореженные деревья, небо, затянутое грозовыми тучами. Ветер вперемешку с песком больно царапал кожу.

— Почему ты здесь? — спросил Эйнджел.

Его голос разбился эхом о голос ветра.

Ему казалось, что они движутся, мчатся вперед, хотя одной ногой он по-прежнему твердо стоял в своем мире, за пределами этого мира. Под босой правой ногой — скользкий мрамор. Под босой левой — острые камушки и шипы.

А потом они встали в самом центре этого мира за зеркалом. То есть Эйнджелу так показалось, что это был центр. Здесь рос огромный ясень, его ветви тянулись к самому небу, корни были изломанными и скрученными в узлы, а в стволе была выемка в форме тела распятого мальчика с руками, раскинутыми крестом, и в том месте, где должны были быть ладони, из древесины торчали два тяжелых гвоздя, и на гвоздях еще не засохла кровь, и само дерево тоже как будто сочилось кровью — в тех местах, куда были вбиты гвозди. И Эйнджел взглянул на руку Тимми — на холодную руку, сжимавшую его руку, — и увидел, что ладонь пробита.

Стигматы Иисуса на руках Тимми Валентайна. Интересно, а что бы на это сказал тот же Дамиан Питерс: мальчик — красивый, как смертный грех, чьи песни, по утверждению служителей Господа, несли в себе сатанинские послания и чье явление на телевидении было подобно брызжущим фонтанам крови, — и раны Христовы?

— Вот здесь я и живу, — сказал Тимми. — Еще пару часов назад я был прибит к этому дереву. Теперь я хотя бы могу от него отойти. Пусть и недалеко. Я могу говорить с тобой. Если тебе так проще, воспринимай это так, как будто я тебе снюсь. От этого я не стану менее реальным.

— Ты, наверное, сделал что-то очень плохое, что тебя заключили в таком мрачном месте.

— Я сделал много чего плохого, Эйнджел. И не просто плохого, а по-настоящему страшного. По-настоящему темного. Но все это было давно — до того, как я понял, что делаю. Я отвернулся от тьмы, потому что когда я утратил невинность, вместе с ней я утратил способность к злу.

— Странно ты говоришь. Зло и невинность — это совсем-совсем разные вещи.

— Нет, не разные.

— Ты здесь потому, что тебя наказали? — Эйнджел не сомневался, что подобное место может быть только адом, пусть даже здесь нет ни огня, ни кипящей серы.

— Я уже был на пути к тому, чтобы переродиться, стать кем-то другим. Я был уязвим, как куколка, которая вот-вот превратится в бабочку. Но одна женщина захватила меня своей магией, и пригвоздила к этому дереву, и стала высасывать мою силу. Во мне есть чарующая сила, дающая власть обольщать смертных и заставлять их сердца биться чаще, и ей — этой женщине — нужен был свой источник этой харизматической силы. Я не знаю, сколько времени я оставался бы здесь один, совершенно беспомощный, связанный по рукам и ногам... но ее голос был не единственным, были другие голоса... голоса тех, кто любил мою музыку... тех, кто помнил мое лицо. Так сюда проник свет — в это место без света. Но надежды не было все равно. Пока не появился ты.

— Я?

— Сегодня на мне было сосредоточено больше силы, чем когда-либо прежде. И ты, Эйнджел Тодд, был ее фокусом. Весь мир смотрел на тебя и произносил мое имя. Магия имени — самая сильная. Ты меня вызвал из темноты — ты, а не ведьма, взявшая меня в плен.

— Я?

— Ты был катализатором, Эйнджел Тодд.

— Почему я?

— Не знаю, Эйнджел. Просто так получилось.

А ветер все выл.

— Я хочу освободиться, Эйнджел. Разве можно винить меня в том, что я хочу снова вернуться в мир, где все настоящее — вкус, ощущения, запахи? Я хочу выйти из Зазеркалья, пройти сквозь зеркало, как прошел ты. Но я пока не могу.

— Я не буду меняться с тобой местами, — быстро проговорил Эйнджел. Холод от руки Тимми уже растекся по его руке, пробирал до кости. Он почти чувствовал, как онемение подбирается к сердцу. Листья черного леса шептали ему: ангел, ангел. — Если ты думаешь, что я соглашусь здесь остаться, чтобы ты вышел в наш мир...

Тимми покачал головой.

— О таком я не стал бы просить никогда. Но у тебя есть сила освободить меня — разбудив память обо мне в людских сердцах. Неужели ты не понимаешь? Вот почему ты мне нужен. Мое имя на устах миллионов сможет разрушить чары, которые держат меня в плену. Но нужен кто-то, кто сделает так, чтобы это произошло. Ты сможешь, я знаю.

— Но...

— Разве тебе не хочется стать бессмертным? Остаться ребенком навсегда?

Эйнджел вспомнил свои невеселые размышления: я повзрослею, мой голос сломается, у меня всюду полезут волосы, и я потеряю все. Я потеряю все.

— Теперь я понял, — медленно проговорил он. — Мы с тобой вроде как близнецы.

— Тьма и свет.

— У меня был настоящий брат-близнец. Он умер, когда мне было три года. Его звали Эррол. — И после смерти Эррола мать стала другой... превратилась в чудовище.

— У тебя снова может быть брат.

Эйнджел чувствовал, что творится у Тимми в душе. Жгучая ярость и неизбывное одиночество. Ад, в котором они пребывали сейчас, — он был у Тимми внутри. Вопящий ветер — это голос его отчаяния. Или отчаяние было одно на двоих? Я тоже в ловушке, подумал Эйнджел, в ловушке в гостиничном номере, в ожидании, пока снотворное не подействует на мать — чтобы мне хоть немного побыть одному, в темноте, пропитанной удушливым запахом дешевеньких материных духов. Когда он смотрел в глаза Тимми, он видел себя. Ему вдруг стало страшно, и он хотел вырвать руку, убежать из этого ада — обратно в свой собственный ад. Глаза у Тимми... это не человеческие глаза. Они светились во тьме, как глаза ягуара в джунглях. Господи, Господи, Господи...

— Если ты станешь таким же, как я, — сказал Тимми, — ты сможешь менять свой облик. Превращаться в любых зверей. В любых. Даже в...

Ты что, раньше не видел нет! Его черты на мгновение расплылись, и его лицо превратилось в черную пизденку? лицо Беки, черной девочки, которая привела его за руку в ту потайную пещеру в холмах за Воплем Висельника, и могу поспорить, тебе хочется сунуть туда твою штуку, правда? и голос стал ее голосом, соблазняющим и дразнящим, и ты такой красивый, как ангел, Эйнджел. А потом лицо Беки пропало, и Тимми смотрел на него, улыбаясь, как будто хотел сказать: я знаю все твои тайны, Эйнджел. Я читаю тебя, как раскрытую книгу. И ты тоже так можешь — заглянуть ко мне в душу и узнать все мои тайны.

Эйнджела вдруг охватил слепой ужас. Он больше не мог оставаться здесь — ни секунды. Он выдернул руку из ледяной руки Тимми и шагнул назад, через зеркало — два коротких шажка, — обратно на розовый мраморный пол, такой холодный под босыми ногами, обратно в роскошный номер в шикарном отеле, принадлежавшем султану. Он закрыл зеркало полотенцем и вышел из ванной.

Мать храпела — ритмично и громко. Обычно, когда она так храпит, это значит, что сегодня она уже не проснется и не потянется к нему в темноте, чтобы с ним поиграться. Так что вполне можно было рискнуть войти в спальню.

В спальне было еще одно зеркало — на комоде. В вычурной позолоченной раме в виде причудливых завитушек. Сейчас оно было в тени. Мать лежала в кровати. В комнате пахло дешевенькими духами.

Эйнджел был слишком взвинчен, чтобы ложиться спать. «Может, пойти окунуться в джакузи, — подумал он. — Можно, конечно, принять таблетку, но меня уже тошнит от таблеток».

Он открыл раздвижную дверь и вышел в патио. Включил таймер, разделся и соскользнул с бортика в воду. Господи, как хорошо. Он подставил копчик под струи воды. Здорово расслабляет. Он закрыл глаза. «Да. Это был просто сон. Дурной сон. В последнее время я слишком много глотаю таблеток. Пора уже прекращать. Эти таблетки меня убьют, а если я стану богатым, то какая мне радость в богатстве, если я буду мертвый? Ну, зато матери будет радость. Мать — она как та ведьма, которая держит Тимми в плену, пригвожденным к дереву, в этом сне. Может быть, этот сон был мне предупреждением — что мне надо освободиться, пока не поздно, пока меня не сожрали?»

Кошмарный все-таки сон! Этот ветер, который плакал, совсем как ребенок — ребенок, которого истязают. Острые камни, впивавшиеся в ногу. Густая тьма.

Он лежал в теплой воде и вдыхал пар — ждал, пока страх растворится в нем без остатка. Он старался не думать вообще ни о чем — только о музыке. Музыка забирает боль. Он хотел вспомнить песни, которые пел до того, как ему пришлось «пропитаться» Тимми Валентайном. Песни, пахшие чистым воздухом гор. Он пытался припомнить народные песни, которые мама пела ему в раннем детстве — еще до того, как она стала странной; до того, как умер его братик.

Быть искренним — это великий дар.

Теперь он явственно слышал ее тихий голос. Она качала его на руках, и он прижимался головкой к ее упругой груди под хлопчатобумажной сорочкой, испачканной кровью...

Быть свободным — великий дар.

...и она обнимала его крепко-крепко, прижимала к себе, и запах ее пота мешался с ароматом летней травы, и ветер разбрасывал влажную землю, и на руках у нее была кровь, и Эррол лежал тихо-тихо, не шевелился и даже не дышал, и она вдруг прекратила петь, и стрельнула глазами из стороны в сторону, и сказала: «Давай его похороним, мы вдвоем — ты и я», и она отпустила его, и он встал, опираясь о столбик на крыльце, и стал смотреть, как она роет ямку в мягкой земле, и слезы текли ручьем у нее по щекам. И больше он ничего про Эррола не помнит — только как он лежит тихо-тихо на пне, как мать опускает его в яму. В памяти как будто образовалась дыра — в том месте, откуда вырвали воспоминания о брате. Осталась только зияющая пустота, которую он заполнил музыкой. Вот почему его музыка всегда пронизана болью, даже веселые песни.

«Почему я вспомнил об этом сейчас? Не знаю. Ведь я никогда не задумывался об Эрроле. Никогда о нем не говорил. Ни с кем. Даже с матерью. Она о нем даже не вспоминает. Как будто его вообще не было. У нас есть фотографии, где мы все вместе — все трое, у нас во дворе, — но его лицо на всех снимках вырезано, так что я даже не знаю, были мы с ним идентичными близнецами или просто двойняшками. Может, мы были совсем не похожи. Я просто не знаю».

Он попытался отгородиться от этих воспоминаний. Забыть, забыть. Вода в джакузи пенилась приятным теплом, и он почти что впал в транс, потому что теперь у него в голове очень ясно звучала та песенка из Аппалачей. Господи, как же тут хорошо — в воде. Вода отмывает грязь. А он чувствовал себя грязным — грязным внутри.

А потом все внезапно остановилось. Оказалось, что таймер надо переустанавливать каждые двадцать минут. Он открыл глаза. Вода, мягко подсвеченная фонарями, была сине-зеленой. Пузыристая пена осела. Теперь поверхность воды была гладкой, как зеркало. И тогда он опять увидел Валентайна. Лицо Тимми, свое собственное лицо. Из воды протянулась рука и схватила его за запястье. Глаза. Улыбка. Иди со мной, иди в глубину...

Быть свободным — великий дар...

— Отстань от меня! — прошептал Эйнджел.

— Не могу. Теперь я всегда буду с тобой. Разве это так трудно — научиться любить меня, Эйнджел Тодд?

— Ты... ты ведь не Эррол, правда? Ты не вернулся из мертвых, чтобы поменяться со мной местами и попробовать, как это — быть живым?

Тимми медленно покачал головой.

— Меня всегда принимают за кого-то другого. Не уподобляйся им всем. Я не мог стать твоим братом, но, может быть, ты сумеешь меня полюбить. По-своему. Хоть как-нибудь.

— Слушай, отстань от меня! Тебя нет. Ты — мертвый. Ты — создание этой ведьмы. Мне от тебя ничего не нужно! Что ты можешь мне дать?! Ничего!

Но когда он ударил по таймеру кулаком и вода снова вспенилась и забурлила, стирая с поверхности призрачный образ, он услышал, как мальчик из отражения сказал очень тихо, но голос был явственно слышен в журчании воды: Я могу дать тебе вечность.

Эйнджел выбрался из джакузи, вернулся в спальню и лег голым в кровать — рядом с матерью. Его била дрожь. Он обнял мать, и прижался к ней, и заснул, убаюканный ее ритмичным похрапыванием — но это был беспокойный, тревожный сон.

* * *

дети ночи

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

— Мне надо напиться.

Мудацкие холмы. Холмы, холмы.

— Мне надо напиться!

«И что ты сделаешь — набросишься на меня? Будешь пить мою кровь? Прямо сейчас?» — подумал Пи-Джей. Он весь вспотел. Он опять заблудился. И так — каждый раз, когда приезжаешь в эту долбаную Долину. Сейчас они, кажется, где-то в Голливуде.

Но могли быть и в совершенно противоположной стороне. Пи-Джей совершенно здесь не ориентировался.

— Пить!

— А чуть-чуть потерпеть — никак?

Терри Гиш сидел рядом, на пассажирском сиденье. Пи-Джей знал о вампирах не понаслышке: многих он собственноручно убил, а теперь и его лучший друг превратился в вампира, — но он так и не понял природу их голода. Почему в какие-то дни они могут вообще не пить кровь и замечательно без нее обходиться, а в какие-то дни им настолько уже невтерпеж, что они, кажется, просто взорвутся, если сию же секунду не выпьют крови?

Похоже, что Терри сейчас пребывал как раз в таком состоянии. Его буквально трясло, и он был гораздо бледнее обычного. Даже его рыжие волосы, казалось, вдруг потускнели.

— Ты же только что пил, — сказал Пи-Джей и усмехнулся про себя. Он сейчас говорил в точности, как Наоми, мать Терри, теперь уже мертвая — как и все остальные в Узле, штат Айдахо.

— Я еще не привык, — сказал Терри. — Я никого больше не знаю. Я... у меня... у меня как будто дыра внутри, и мне надо заполнить ее свежей кровью, но чем больше я лью туда крови, тем больше становится эта дыра... лью и лью, а внутри все равно пусто... ну, как вода натекает в бачок унитаза, и ты ее тут же спускаешь... мне так одиноко. Мне кажется, я совсем один, других таких больше нет... а мне нужен кто-то... другие вампиры. Господи, ты даже не представляешь, чего мне это стоит: не наброситься на тебя прямо сейчас... я вижу синюю вену у тебя на запястье, она так аппетитно пульсирует, когда ты держишься за руль... я смотрю на нее и схожу с ума, Пи-Джей. Теряю голову...

Пи-Джей резко остановил машину.

— Хорошо. Иди кормись.

Терри взглянул на него, и Пи-Джей увидел страх у него в глазах.

— Интересно, а у вампиров бывает булимия? — спросил Терри очень серьезно, без тени улыбки.

— Ладно, увидимся. Жду тебя у себя.

— На рассвете.

— Ага.

— Кстати, Пи-Джей, ты загляни по дороге в церковь и набери еще этой святой воды, а дома достань все распятия... я... я вдруг подумал... я был уверен, что я тебе ничего не сделаю, но на меня вдруг нашло...

Он исчез. Не открыл дверцу, не вышел — а просто исчез. Просочился туманом в приоткрытое окно. Вампиры так могут: растекаться туманом и исчезать. Но это не свойство их рода, а скорее умение, которое приобретается с опытом. Чтобы так сделать, надо знать, как это делается. Пи-Джей был уверен, что Терри этого не умел. У него получилось случайно — от беспокойства, от страха, от нетерпения. Терри всегда был таким: вот он весь из себя мистер Мачо, а уже в следующую секунду — ноет и хнычет, чуть ли не сопли глотает, как маленький мальчик.

— Жду тебя у себя, — повторил Пи-Джей, обращаясь к пустому сиденью.

* * *

память: 1598

Ангел смерти выступает из столба света — рука поднята над головой, палец указывает в небеса. Его лицо бесстрастно, на губах — сладострастная улыбка, мазки наложены так, что его кожа, кажется, излучает шелковистое чувственное сияние, словно вся зацелованная лунным светом. Отсвет падает от воздетого орудия, уже готового опуститься на обреченного апостола. Женщина тянет руки к коленям ангела, умоляет о милосердии; старик смотрит скорбно и мрачно. У левого края, в резком контрасте света и тени — женщина с грустным лицом подпирает рукой подбородок. Ее выражение — странное, непостижимое. Может быть, это благоговение перед мистерией мученичества, а может, ее слегка возбуждает вид крови... или ее возбуждает не кровь, а пленительный ангел. Может быть, он бередит в ней желания — темные и нечестивые. Томление плоти. Ибо дерзкая ухмылка уличного мальчишки на губах ангела, и вызывающая развязность, сквозящая в его позе, и дразнящее vade mecum[51] во взгляде — все это идет от земной, плотской природы; может быть, женщина смущена, что божественный евнух излучает такую призывную чувственность.

Мальчик-вампир слышит ритмичный шорох кисти по холсту. Но вот ритм сбивается, Караваджо на миг прерывает работу и отступает на пару шагов от холста, чтобы полюбоваться на творение рук своих. Комната переливается зыбким мерцающим светом. Свечи и лампы — повсюду. Эрколино отходит от ангельских крыльев, закрепленных на вертикально стоящей металлической раме, на которую он опирался, стоя почти целый час в одной позе.

Окна закрыты тяжелыми шторами, не пропускающими лунный свет. В комнате душно. Все как будто присыпано порошком высохшей краски — даже пылинки, пляшущие в плотном воздухе. Дышать почти нечем, но Караваджо не замечает ничего вокруг, кроме картины и мальчика-вампира.

— Почти готово, — говорит художник и отхлебывает вина из третьей за вечер бутылки. Вино — кислое, и его уксусный запах распространяется по всему замкнутому пространству. — Иди, Эрколино, взгляни на то, как я тебя обессмертил.

— Я и так уже бессмертный.

— Любовь моя, моя смерть, — говорит Караваджо. Он всегда это говорит. Опять и опять. Любовь моя, моя смерть. — Да, ты бессмертный, прелестный мальчик. Ты — бессмертие, воплощенное в смертном теле. Да, это великий грех — быть таким красивым. И я тоже грешен — как я посмел заключить эту божественную красоту в клетку из красок, холста и льняного масла?

Мальчик смеется:

— Меня нельзя заключить в клетку.

Его лицо абсолютно бесстрастно — незапятнанная пустота. Он знает, что видит художник: существо, умопомрачительно чувственное и влекущее и в то же время странно неприступное. Он видит, как взгляд художника медленно опускается с его немигающих глаз на неулыбчивые губы, на еще не оформившуюся мальчишескую мускулатуру, на нечеловечески бледную кожу, на плоский живот, на гладкие, без единого волоска чресла, на белые шрамы от кастрации, на пенис, который уже никогда не узнает эрекции. Глаза Караваджо — красные и воспаленные от постоянного пьянства и бессонных ночей. Сегодня его кровь будет кислой от алкоголя и сладкой от творческого возбуждения. Эрколино чувствует запах крови и уже знает, какой она будет на вкус — как ценитель вина знает, какой будет вкус у напитков с его виноградников и из его погребов.

— О Эрколино, как я хочу обладать твоим телом... и в то же время... почему я не в силах даже попробовать взять тебя?.. Кардинал дель Монте развлекается с мальчиками постоянно. Знаешь, он нанял меня, потому что... я разделяю его вкус... все бездомные мальчики были моими почти за бесценок, достаточно было их накормить... но ты, ты, ты... ты, который пришел сюда по своей воле... не из страха перед кардлинальским гневом, не от голода и не от бедности... я не смею к тебе прикоснуться. Почему я боюсь тебя, мой ангел смерти?

— Я вам уже говорил, сер Караваджо, я не ангел, и я не смерть.

Кровь художника мчится по венам. Да, он слышит ее поток — это как музыка, как ликующее песнопение, как шелест могучих крыльев. Разбуженный голод сродни вожделению. "Мне надо напиться, — думает он. — Я уже столько стою здесь, застыв в одной позе, изображая создание его фантазий — его темного ангела. Я столько раз ему говорил, что я не тот, кем ему хочется, чтобы я был. Со мной так всегда. Я всегда воплощаю мечты и желания людей, иногда — даже смертельные их желания. По-другому они меня просто не воспринимают. Может быть, я вообще не существую сам по себе, а только как воплощение их страстей, их саморазрушительных устремлений, спроецированных вовне. На меня.

О эта музыка! Музыка крови, откликающейся на мой голод; ревущий поток жизненной силы. Да, это голод, — думает мальчик-вампир. — Теперь я весь — только голод. Мне надо напиться. Мне надо".

Караваджо говорит:

— Я готов. Возьми меня, темный ангел моей страсти. Разве ты не за этим пришел ко мне... дабы препроводить меня в ад через боль и экстаз запретного вожделения? Ты уже пил мою кровь... теперь пей мою душу!

— Твоя душа мне не нужна. Мне нужна только кровь.

— Я требую, чтобы ты взял мою душу! — кричит художник. Он расстегивает штаны и отливает в ночной горшок. — Возьми мою душу!

Он бросается на мальчика, чья плоть холоднее мрамора. Мальчик думает: для него жизнь и искусство неразделимы; и то и другое — единая светотень, фрагменты сияния, рассыпанные на огромном холсте темноты. Их цели противоположны, и все же одно питается от другого.

Сер Караваджо срывает с себя одежду и приникает к холодной плоти, которую невозможно согреть. Его руки ласкают застывшее тело, пытаясь вызвать в нем отклик, которого не будет. Вот он уже на коленях перед своим темным ангелом, который не есть дух бесплотный, а есть бездушная плоть. Труп, напоенный иллюзией жизни. Труп, чья жажда до жизни всегда остается неутоленной — сколько бы он ни пил жизненной силы. «Да, я труп», — думает Эрколино, и склоняется над художником, и впивается клыками ему в плечо, и тот вскрикивает от боли, и в этом крике звучит и страсть тоже. Сер Караваджо потеет и стонет, но его вожделение бессильно — тело пронизано жаром, но член остается вялым. «Это что-то во мне, — думает мальчик-вампир. — Что-то во мне не дает развернуться его вожделению. Ну так и что с того? Разве это должно меня волновать? Я всего лишь иллюзия, которую этот смертный придумал для себя. А он для меня — лишь добыча. Теплый источник жизненной силы». Но мальчик-вампир почему-то смущен и встревожен. Встревожен, как никогда прежде. Встреча с герцогом Синяя Борода многое в нем изменила. «Не так давно, — вспоминает он, — в Англии, в Дептфорде, я спокойно смотрел, как умирает в таверне Кит Марло, истекая кровью, и я даже не чувствовал голода... не так, как прежде... голод был с привкусом горечи».

Но вот изливается кровь. Кровь. Да, да, кровь... такая теплая... теплая... дурманное зелье, которое если попробуешь раз, то привыкаешь к нему на всю жизнь. Да, та горечь, которая теперь поселилась в нем — она по-прежнему с ним, но теперь он, наверное, стал с ней свыкаться. Он пьет это струящееся тепло. Вот так. Вот так. Он пьет и пьет, и ему хочется больше и больше... «Сейчас я мог бы его убить, — думает он про себя. — Выпить его до капли и все равно не напиться. Он умрет. Ну и что? Но вместе с ним умрет и его талант. Его гений».

Караваджо плачет.

— Я люблю тебя, — шепчет он.

Какая же это любовь? — думает мальчик вампир. Это павана, где каждый танцует в одиночку. Он еще глубже впивается в шею художника. Он не просто пьет кровь, он рвет плоть зубами. Кровь уже не струится, а хлещет. Не увлекайся, говорит он себе... не надо пить слишком много... надо оставить что-то и на потом... бережнее, бережнее... художник дрожит от ужаса, но этот ужас сродни восторженному исступлению.

Слышен звук рвущейся ткани. Сорванная занавеска падает на пол, и в проеме распахнутого окна возникают две сумрачные фигуры. Одна — коренастая — пышет яростью, вторая — маленькая и тонкая — сжалась в комок.

— Какой стыд, какой стыд, — голос кардинала дель Монте.

— Я вам говорил, Ваше Преосвященство, — голос Гульельмо, — они тут занимаются богомерзкими извращениями.

Мальчик поднимает глаза. Его губы испачканы кровью.

— Кровавые сатанинские ритуалы, — говорит кардинал. — Я еще закрываю глаза на пороки плоти, ибо плоть человеческая слаба, но ересь — это другое дело, правда, Гульельмо? — Гульельмо кивает. Он был хорошим шпионом и заслужил свои скудо. Кардинал сует кошелек в руки хористу, и тот убирает его в карман, не сводя глаз с Эрколино.

Эрколино облизывает губы — слизывает последние следы крови.

Кардинал и Гульельмо спускаются с подоконника. Дель Монте — в красном кардинальском плаще, пальцы унизаны дорогими перстнями — трясется в притворном праведном негодовании; евнух Гульельмо смотрит на Эрколе Серафини с трепетом и вожделением. Караваджо рыдает.

— Вы пили кровь друг у друга в насмешку над таинством святого причастия, — продолжает кардинал. — Я это видел, и мальчик, который со мной, тоже видел. Теперь вы полностью в моей власти.

Дерзко и вызывающе Эрколино говорит:

— Он не пил мою кровь, Ваше Преосвященство. Пил только я. И не в насмешку над таинствами святой церкви, а чтобы утолить жажду, которая есть проклятие всего нашего рода.

— Какого вашего рода, мой мальчик? — спрашивает кардинал.

Гульельмо осеняет себя крестным знамением и наконец отрывает взгляд от Эрколино. Отводит глаза.

— Он обещал мне бессмертие, если я стану следовать его темным путям... если я продам свою душу, — говорит он. — Он — демон из ада. — Ложь дается ему нелегко. Ложь дается мучительно. Он так смущен и растерян, что Эрколино даже его жалеет.

— Он не демон, он ангел, — говорит Караваджо. — Он пришел как предвестник моей скорой смерти.

— Воистину безгранично людское тщеславие, — говорит кардинал. Он проходит вперед. Его кровь пахнет гвоздикой и чесноком.

Кардинал рассматривает картину. Караваджо отходит в сторону. Вид у него потерянный.

Эрколино смотрит на себя. Я и вправду такой красивый? — удивляется он. Он не видел себя уже много веков — со дня своего обращения. Теперь у него нет отражения. Ни в зеркалах, ни в глазах тех, кто стоит перед ним. Даже в глазах Караваджо. Кардинал достает маленькое ручное зеркальце и подносит его к лицу Эрколино. Разумеется, в зеркале не отражается ничего. Дель Монте бросает зеркало на пол. Зеркало разбивается. Он оборачивается к столу, где горящие свечи и краски, хватает самую толстую кисть, окунает ее в кармин и принимается замалевывать красным фигуру ангела смерти.

Караваджо просто стоит и смотрит. Его лицо — словно камень. Помешать он не в силах. Художник — тот же лакей. Хозяин всегда в своем праве. Он не отводит взгляд. Он смотрит, как кардинал портит его творение. Лицо ангела, его тонкое тело — все окровавлено пятнами алой краски. Гениталии ангела кардинал затирает кистью с особенным удовольствием. Он хохочет, как безумный. Он пьян не меньше, чем сам Караваджо. Пьян не только вином, но и властью. Он хохочет, хохочет без остановки, и Эрколино уже боится, что он сейчас упадет в изнеможении. Но Гульельмо подхватывает его и тащит обратно к окну. Теперь Эрколино видит, что за окном болтается большая корзина на хитром подъемном блоке. Должно быть, это устройство сконструировали специально, чтобы кардиналу было сподручнее шпионить за Караваджо.

Но прежде чем выйти, кардинал говорит Эрколино:

— Возвращайся обратно в канаву, ragazzo[52]. Нам не нужны дети дьявола в Божьем доме.

Гульельмо отводит взгляд. Боится смотреть Эрколино в глаза — боится увидеть его молчаливый упрек. «Но если бы он посмотрел мне в глаза, — думает Эрколино, — он бы увидел, что я его не упрекаю. Они все хватаются за меня; а когда понимают, что меня не удержишь, что я такой же бесплотный, как воздух — который есть, но его не потрогаешь и не увидишь, — они злятся и сердятся. Причем сердятся на меня. Как будто это моя вина. Все. Даже кардинал».

Удушливый воздух ночи сочится в комнату. Пламя свечей дрожит.

— Может быть, это и к лучшему, — говорит Эрколе Серафини художнику. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь. Сотри меня с этой картины. Забудь обо мне. Дай мне вернуться обратно в oscuro[53], прочь от света.

Караваджо, похоже, совсем протрезвел. Даже взгляд его стал другим. Теперь он смотрит на мальчика-вампира по-новому. Не так, как прежде.

— Да, все правильно, — говорит он. — Ты — не ангел. Ты просто еще один мальчик с улицы, разве что, может быть, чуточку более развращенный. Ты меня обманул. Нет, я сам себя обманул. Возвращайся обратно в канаву, мальчик.

— Addio, mio signore[54], — говорит мальчик-вампир тихо-тихо. Он растворяется в сумраке и вытекает в окно зыбкой дымкой.

* * *

иллюзии и реальность

Три часа ночи в Лос-Анджелесе; а в Вопле Висельника, штат Кентукки, уже рассвело. Дамиан Питерс проснулся рано. Его разбудил этот загадочный телефонный звонок от Симоны. Его встревожило упоминание про Богов Хаоса. Он всерьез испугался, что Симона уже окончательно сошла с ума. Впрочем, тут все нормально, размышлял Дамиан. Скажем, пророк Исайя был, по всем признакам, невменяемым; и даже наш Всеблагой Господь — если судить по меркам современной психиатрии — скорее всего в наши дни загремел бы в психушку с диагнозом: крайняя степень проявления комплекса Христа.

Богохульство! — подумал он и рассмеялся. Может быть, эта Симона Арлета и вправду сошла с ума, может быть, она служит Сатане, но у нее есть сила. Власть — это самое главное во вселенной. Даже Бог это понимает.

Чашечка крепкого черного кофе, потом — быстро переодеться в «эфирный» костюм, и — вперед по подземным тоннелям, которые связывали все здания в имении Питерса.

Он вошел в свою частную студию — в свой собор — и занял позицию перед камерой, чтобы записать первую из сегодняшних вдохновляющих проповедей, которую будут крутить все утро по местному кабельному каналу во время рекламных блоков. Усталость и раздражение остались за дверью. Он встал на свое обычное место за позолоченным аналоем. Сцена была абсолютно пуста. Задник — синий экран. По «волшебству» хроматического ключа на телеэкране все будет смотреться так, словно он стоит перед одним из величайших соборов мира, или на фоне Голубого хребта, или любого другого природного чуда света — собора, созданного самим Господом Богом.

Запись была полностью автоматизирована. Три цифровые камеры следили за каждым его движением и передавали картинку прямо на монтажный компьютер, который компоновал кадры и планы, сразу же делал отбивки и подкладывал музыку — странную смесь симфонического нью-эйджа с вестерном и кантри. Техники приходили в студию только к девяти утра.

Из всех своих пастырских и проповеднических обязанностей Дамиан больше всего любил эти студийные записи в одиночестве. Никто на тебя не смотрит, никто тебя не критикует. Потому что когда ты читаешь проповедь перед большой «живой» аудиторией, и все они слушают, как завороженные — глупые овцы, все, как один, — и тянут хором аминь и аллилуйя, все равно среди них найдется хотя бы один человек, которого ты не проймешь. Обязательно будет кто-то, кто сомневается. Кто злорадствует и проклинает тебя в душе. Кто пришел посмотреть на тебя, потому что прочел в газете про тот мерзкий скандал или увидел по телевизору идиотскую «исповедь» этой дешевой, размалеванной шлюхи, которую ушлые репортеры науськали на него в своей зависти и гордыне, дабы облить его грязью и унизить в глазах преданной паствы.

А телекамеры не сомневаются и не завидуют.

Они беспристрастны и движутся выверенно и плавно. Словно под музыку.

Дамиан Питерс уверенно улыбнулся в камеру и открыл Библию наугад. На самом деле это, понятно, была никакая не Библия. Это была бутафория, и он открыл ее не наугад, а на единственной странице с печатным текстом, представлявшим собой просто набор слов старинным готическим шрифтом, который весьма впечатляюще выглядит издалека.

— Мои верные прихожане, — начал он, — друзья мои, моя добрая, щедрая, благочестивая паства... сегодня я собираюсь поговорить о самой, наверное, важной из всех десяти божьих заповедей. Потому что многие полагают ее настолько само собой очевидной, что даже не осознают, когда ее нарушают. «Я Господь Бог твой, и да не будет у тебя других богов, кроме Меня». Я хочу, чтобы вы заглянули в свои сердца и попробовали ответить вот на какой вопрос: что Господь наш имел в виду, когда говорил о других богах? Он говорил о Ваале, о Зевсе, об Аллахе? О поганых языческих идолах, которым жертвовали животных и даже своих детей-первенцев — о кровавых и изуверских варварских божествах? Или есть и другие боги, о которых нам следует помнить, боги, близкие к повседневности. Боги, привычные, как... кредитная карточка? Монстры из «Подземельев драконов»[55]? Рок-звезды, кумиры подростков?

Дамиан Питерс улыбнулся и раскинул руки в своей знаменитой «распятой» позе, над которой газетные карикатуристы вволю поиздевались за последние месяцы. Поднял глаза на монитор и увидел, что сегодняшняя фоновая подложка — Большой каньон с высоты птичьего полета. Он соединил ладони в молитвенном жесте, и виды Большого каньона сменились нарезкой: Элвис Пресли, непристойно двигающий бедрами, Майкл Джексон, совокупляющийся с воздухом, все кадры специально подобраны так, чтобы максимально подчеркнуть вызывающее непотребство жестов, — Дамиан Питерс знал, что для того чтобы удерживать интерес аудитории, следует апеллировать к их самым грязным инстинктам.

Последним был Тимми Валентайн.

— Я хочу, чтобы вы, братья и сестры, посмотрели внимательнее на это существо. Не вполне мужчина, но и не женщина. Не вполне мальчик, но и не мужчина. Посмотрите, как он совращает глазами. Посмотрите, как он одет... как сам Князь Тьмы. А вы вслушивались в слова его песен? Они призывают наших детей к поклонению дьяволу и даже к самоубийству — самому тяжкому из грехов, за который им вечно терпеть наказание в адском огне. Этот мальчик уже давно умер, но сейчас снова восстал в еще большей славе — в грязной пародии на воскресение Господа нашего. И я говорю вам, мои верные прихожане, не дайте себя обмануть, не поклоняйтесь фальшивым богам...

Он огорченно покачал головой. На экране на секунду возник крупный план Валентайна — сатанинского отродья. Как бы мимоходом Дамиан Питерс призвал свою паству не забывать о денежных пожертвованиях в фонд его церкви — обязательная составляющая всех его пятиминутных проповедей, — каковые пожертвования пойдут, разумеется, на благие и богоугодные цели.

Он подумал, что это было идеальным решением проблемы Симоны Арлета, которая выдавливала уже последние капли харизматической энергии из плененного ею духа. Вроде бы он осудил и заклеймил пропавшую рок-звезду, но на самом деле он подстегнул интерес публики к Валентайну и тем самым укрепил его влияние на умы, то есть подпитал силу, которую тянет Симона.

Тем более что, согласно его маркетинговым исследованиям, после показа видеофрагментов с Тимми Валентайном суммы на чеках с пожертвованиями существенно возрастают. Этот мальчик если и не сын Сатаны, то, безусловно, само воплощение Мамона.

Позже, во время обеда, он сам позвонил Симоне. Сейчас он был более собран и мог спокойно выслушивать ее бред.

— И кто эти Боги Хаоса? — спросил он.

Симона сказала:

— Приезжай ко мне вечером, и я тебе все расскажу.

— Сегодня я не могу! Ты что, не помнишь, какой сегодня день? Сегодня у нас намечается большая акция по сбору денег на благотворительность в фонд неизлечимо больных, который мне принесет миллионы. Я не могу тут все бросить и мчаться в пустыню Мохаве. Даже ради тебя, Симона.

— Миллионы, воистину. Ты, Дамиан, живешь в мире иллюзий. Пора бы уже понять, что после того сексуального скандала твой рейтинг скорее всего уже никогда не поднимется на прежний уровень.

— Хрена лысого, мэм. Прошу прощения за мой французский.

— Ты со своим плотным графиком! Я думаю, даже сам Господь Бог, если бы он вдруг захотел с тобой поговорить, сперва должен был бы обратиться к твоему секретарю, а ты бы еще подумал, на какой день его записать на прием.

— Ты же знаешь, Симона, что это не так. Но как пастор Церкви Космической Любви я очень серьезно отношусь к своим обязанностям. Очень и очень серьезно. Да, я сомневаюсь, я наживаюсь, я иду на компромисс с... темными силами... но я всего-навсего человек, дорогая моя, слабый и грешный, как и каждый из нас.

— А Князь Тьмы... ему тоже нужно заранее записываться к тебе на прием, мой милый Дамиан?

— Я не имею сношений с дьяволом.

— Как сказать, дорогой мой Дамиан. Сношения сношениям рознь. Может, мне стоило бы рассказать журналистам об истинной природе той женщины, с которой тебя застали в компрометирующей позиции. Она же была инкубом? Или женщины — это суккубы? Всегда их путаю.

Черт бы побрал эту женщину. Вместе с ее претенциозной таинственностью. Но Дамиан Питерс, который когда-то пленял миллионы сердец, сейчас и вправду терял свою аудиторию — причем с каждым днем все больше. И это ведьма вцепилась в него мертвой хваткой и теперь уже не отпустит.

— Да, кстати, а как Церковь Космической Любви относится к вампирам? — спросила Симона. — И к средствам защиты от оных? Чеснок и распятия? Святую воду я даже не упоминаю. Я знаю, что ты ее отвергаешь, поскольку она есть продукт Римской Блудницы[56].

Черт бы побрал эту женщину!

Впрочем, по ней давно уже черти плачут. И когда-нибудь точно ее приберут.

Она проклята тысячу раз.

И я, кстати, тоже, подумал Дамиан, щедро намазывая на тост черную икру. Теперь ему надо было сосредоточиться и мысленно отрепетировать свою проповедь на сегодняшнем благотворительном мероприятии.

7

И был вечер, и было утро:

день первый[57]

ищущие видений

Мьюриел Хайкс-Бейли.

Принц Пратна.

Сэр Фрэнсис Локк.

Оулсвик.

Терренс.

Стрейтон.

Стивен Майлс.

— Мне эти имена ничего не говорят, — сказала Петра. — Кроме, разве что... Майлс. Майлс... он, кажется, был пианистом?

— Дирижером, — поправил Брайен. — Но это не важно. Они все мертвы. Они охотились на вампиров не ради спасения человечества. Они так забавлялись. Искали острые ощущения.

Они сидели в кафе «Айадайа» уже больше часа. Кроме них, в ресторанчике не было никого. Официантки играли в карты за отдельным столиком в уголке. По телевизору шел репортаж о конкурсе двойников Тимми Валентайна — в записи по CNN или какому-то еще из новостных каналов. Тимми был повсюду. Все были как одержимые. СМИ нашли себе нового идола.

Еду заказывала леди Хит, так что ужин у них получился весьма экзотический; сам Брайен в жизни бы не отважился на подобные кулинарные эксперименты. Обычно он здесь заказывал одно и то же — те немногие блюда, названия которых он был в состоянии произнести. Им принесли очень острый салат каких-то из непонятных морепродуктов, еще более острое карри с мясным фаршем и репой и еще более острый крабовый суп с лимонной травой. Брайену совсем не хотелось есть — он только попробовал всего по чуть-чуть, — а вот Премкхитра и Петра ели с большим аппетитом. Может быть, думал он, это все потому, что те вещи, которые он им сейчас рассказал, были настолько пугающими и странными, что их надо было срочно «заесть» термоядерно-острыми тайскими блюдами.

Теперь, когда они поговорили, отдельные фрагменты начали складываться в целостную картину. Леди Хит подтвердила многое из того, что сказал Брайен, и сама рассказала немало такого, чего он не знал. Брайен видел, что Петра не хочет верить, не решается верить; но ведь двое людей, которые познакомились час назад, а до этого даже не подозревали о существовании друг друга, не могли это выдумать — то есть выдумать можно все что угодно, но тогда почему их истории совпадают? Впрочем, во взгляде Петры было и любопытство. И желание знать. Убийственный инстинкт журналиста.

— Мой дедушка, — сказала Хит. — Мне кажется, он не совсем умер. Когда я была у той женщины-медиума...

— У Симоны Арлета, — пояснила Петра Брайену.

— Мне было видение... мой дедушка... он полз по снегу... он превратился в фи красу! — Леди Хит издала нервный смешок, но Брайен видел, что она очень расстроена, хотя и пытается это скрыть. — Это такое мифологическое чудовище, — объяснила она. — Отрезанная голова, за которой тянется клубок внутренностей. Фи красу ползают по земле, отталкиваясь языком. Мы их проходили на антропологии в университете. А так я про них даже не слышала, хотя родилась в Таиланде. Наверное, я вообще мало знаю про свою страну.

Ей страшно, подумал Брайен. Она поэтому и говорит так много — пытается скрыть свой страх.

— Все нормально, — тихо сказал Брайен. — Нам всем сейчас страшно. — Он помолчал и добавил: — Однажды я уже через все это прошел. Я понимаю, что это противоречит всему, что мы знаем и во что верим... но это правда. Я видел, как мертвецы «оживали» и пили кровь тех, кого они раньше любили. Мне кажется, что иногда мир иллюзий и мифов может проникнуть в наш мир. Именно так появился Тимми Валентайн. Потом он ушел, но теперь хочет вернуться обратно. Я знаю. Мне это сказал вампир. Это правда. Вчера ночью я видел вампира. Я с ним говорил. С вампиром, который был самым обыкновенным ребенком, пока Тимми Валентайн не приехал в Узел. Он играл на игровых автоматах, гонял на велике — как и все остальные мальчишки в том маленьком городке в Айдахо. Мы с ним были вместе... собственно, это мы сожгли город. Я видел, как он забил кол в сердце своего брата-близнеца. Он прошел через ад, этот мальчик. А потом он и сам стал вампиром. Вчера ночью его лучший друг вбил кол ему в сердце, а сегодня мы похоронили его в горах по индейскому обряду.

Брайен и сам понимал, что у него получается истеричная и безумная речь. «Мне никто не поверит, никто, — думал он про себя. — Леди Хит сосредоточенно изучала содержимое своего стакана с ледяным чаем. Петра тоже отводила глаза. Они, наверное, думают, что я сошел с ума».

— Я тебе верю, — сказала наконец Петра.

— Мне страшно, — сказала Хит. — Как он вернется? И что будет делать, когда вернется?

— Не знаю, — сказал Брайен. — Но я знаю одно. Сам по себе Тимми Валентайн — не зло... то есть не абсолютное зло, как мы его себе представляем. К нему вообще не приложимы такие понятия, как добро и зло, в его вселенной их просто не существует. Но все, что он делает, оборачивается во зло. Такова его природа, которую он изменить не в силах. Он такой, какой есть. На самом деле по-своему он невинный.

Официантки за своим столиком вдруг оживились и заговорили все разом, обернувшись к телевизору над стойкой. Брайен, Петра и Премкхитра тоже заинтересовались. Запись была очень темной и смазанной. Сперва на экране возникла магазинная тележка у входа в круглосуточный супермаркет где-то в Пакойме. Камеру явно держали в руках, и увеличение на тележку происходило рывками: видеосъемка любителя — охотника за новостями.

Потом, безо всякого перехода, кадр стал светлее и четче. Кто-то светил фонариком на тележку — вернее, на то, что лежало в тележке. По первому впечатлению это была куча грязной одежды, но когда камера сфокусировалась, стало ясно, что это останки женщины-попрошайки. Тело напоминало трупы из «Техасской резни бензопилой»: рука тут, нога там, голова — поверх всей этой груды, в венке из вывалившихся внутренностей. Одного глаза не было вообще, второй болтался на ниточке нерва, свисая на щеку. Крови не было вообще. Как будто ее всю выпили.

Одна из официанток включила звук как раз вовремя, чтобы услышать слова диктора:

— ...жуткое сходство с жертвой вчерашнего убийства, бездомной девочкой Джейни Родригес... разорвана на куски как будто голыми руками... в теле не осталось ни капли крови...

Смена кадра. Судебный эксперт сухо и по-деловому излагает «персональный профиль» серийного убийцы...

— Это не серийный убийца, — сказал Брайен. — Это Терри Гиш. Получается, мы его не убили. Получается, мы... о Господи. — Он был уже на пределе. Еще немного — и он сорвется. Пожар в Узле... огонь... он по-прежнему полыхал в его памяти, этот огонь никогда не погаснет... он хорошо помнил, какое было лицо у Терри, когда он вбивал кол в сердце брата... может, Пи-Джею все-таки не хватило мужества, чтобы забить кол в сердце Терри? Они же были лучшими друзьями, Пи-Джей Галлахер и близнецы Гиши. Лучшими друзьями.

— Его можно остановить? — спросила Петра.

— Как?! Он же даже не человек. — Но Брайен знал, где искать Терри после рассвета. И на этот раз ему придется сделать все самому. Как когда-то он сделал с Лайзой, своей племянницей.

По телевизору рассказывали о вчерашнем убийстве бездомной девочки — у мусорных баков у пиццерии. Это было так мерзко, так мерзко...

Леди Хит сказала:

— Наверное, мне пора домой. Я остановилась в квартире родителей в Западном Голливуде... они там не живут... мне надо хотя бы немного поспать, утром я собираюсь ехать обратно в университет... хотя уже почти утро. И знаете... мне почему-то не хочется оставаться в квартире одной... наверное... да, наверное, мне страшно. До смерти, до усрачки. До усрачки! И мне еще нужно позвонить родителям в Таиланд и рассказать о том, что я видела у Симоны; я думаю, что они заходят провести полный обряд изгнания злых духов, в этом смысле они у меня старомодные. Ой, не много ли я болтаю?

— Мы все сейчас много болтаем, — сказал Брайен, а про себя подумал: «Наверное, потому что звук собственного голоса — это единственное, что как-то удерживает нас от срыва». — Знаете что, а давайте поедем ко мне, выпьем кофе, поговорим. Просто я живу ближе всех, только холм переехать — и все.

— Да, — согласилась Петра. — Пересидим ночь, дождемся утра.

— А утром все будет уже не так страшно, — сказала Хит, но неуверенно.

— Да, — сказал Брайен. Он подумал о том, что еще час назад предвкушал, как они с Петрой займутся любовью — на всю ночь. Хотя бы в память о прошлом. А потом вдруг нарисовалась эта таиландка... Господи, какая она красивая, подумал он. И так хорошо держится. Даже теперь, перепуганная до смерти, она выглядела роскошно — ни единого волоска не на месте. Это была женщина, которая привыкла быть в центре внимания. Он даже подумал, что, может, в ее нежелании провести ночь одной в пустой квартире было и некоторое кокетство.

Близость этих двух женщин, старой знакомой и незнакомки, слегка возбуждала, но и тревожила тоже — из-за картин смерти и расчлененки на телеэкране.

— Только у меня там бардак, — честно предупредил Брайен.

— Я уберусь, — вызвалась леди Хит. — Я знаю, как наводить порядок. Хотя, конечно же, у нас в доме всегда были слуги. — Она проговорила все это с таким искренним рвением. Только теперь Брайен понял, какая она хрупкая и ранимая, и сразу проникся симпатией к этой девушке. И когда он взглянул на Петру, он увидел, что в ее глазах не было ревности. Между этими двумя женщинами установилась глубокая связь. Может быть, потому что они обе побывали на одном из знаменитых сеансов Симоны Арлета.

* * *

потерянные

Ну все, блядь, четыре часа утра, подумал Мэт Льюис. Свобода! Запереть кухню, выкинуть в мусорку невостребованные заказы — и домой спать.

Он снял передник с дурацкой эмблемой тайской пиццерии «Мандарин» и белую форменную рубашку, под которой обнаружилась майка с «Danzig». Потом он осторожно снял кепку с той же эмблемой пиццерии, выдавил на ладонь побольше геля и уложил волосы так, как надо — в псевдомогавский[58] гребень. Глупо, конечно, делать прическу, когда ты через час завалишься спать, но, етить-колотить, он хотя бы почувствует себя человеком.

Тайская пиццерия «Мандарин» работала круглосуточно и закрывалась только на шесть часов с четырех утра в ночь с воскресенья на понедельник; в десять утра в понедельник заведение опять открывалось. Понятное дело, уборки было выше крыши, собрать все дерьмо за неделю, но Мэта это не напрягало. Ему нравилось оставаться в пиццерии одному, и он всегда с удовольствием выходил в «мертвую» смену.

Слава Богу, что он устроился на ночную работу в Голливуде. Теперь ему не приходится сидеть дома и выслушивать постоянные вопли предков насчет его прически, одежды и музыки. Когда он возвращался домой, они уже спали, а когда он просыпался, их уже не было. И здесь ему доверяли. Ему доверяли ключи и кассу, доверяли ему запирать эту гребучую забегаловку. А предки не доверяют ему даже самостоятельно вынести мусор. Вечно стоят над душой и бдят. Блин, надо от них отделяться. Придется, конечно, впахивать на двух работах, да еще в школе к экзаменам надо готовиться, но зато не придется выслушивать, какой он «тупица и лодырь».

Мэт выключил везде свет, собрал все невостребованные пиццы — их было меньше обычного, а это значит, что сегодня у мусорных баков дежурит поменьше бродяг, — еще раз проверил, как заперта касса. Потом проверил переднюю дверь. Он, как всегда, выйдет через черный ход и выкинет пиццы по дороге к машине, припаркованной в двух кварталах. Он еще раз подергал ручку передней двери, чтобы убедиться, что дверь действительно заперта. Вчера ночью у них в переулке случилось убийство — какая-то жуткая расчлененка на сексуальной почве, — и хозяин пересрал не на шутку. Почему — черт его знает. Здесь каждый день кого-нибудь убивают, подумал Мэт. Ну, в смысле... сегодня ночью в Долине прибили какую-то попрошайку. Он по телику видел. Кошмар! Как будто ее пропустили через машинку для резки бумаги.

Он вышел на улицу и захлопнул заднюю дверь.

В переулке не было ни души. Из мусорных баков шел сладковатый запах гниющей пиццы. Странно. Обычно они не успевают загнить — их расхватывают мгновенно. И бомжей что-то не видно. Даже этого пьяного перца, папашки убитой девчонки, который обычно всегда валялся за мусоркой.

Было тихо. Ни звука. И темно, хоть глаз выколи — за исключением пятна желтого света из задней двери «Макдонаддса», который падал на заднюю стену, где какой-то кретин написал красной краской: «Недоумки из Солнечной Долины рулят». Вот уж действительно недоумки. Их район — в милях отсюда, чего бы им тут рулить. Хотя хрен его знает, подумал Мэт. Может, они набирают силу. В любом случае это опасный район — без базара. Если бы предки знали, где работает их драгоценный Мэтью, они бы давно уже обосрались из страха за дорогого сыночка.

Ни одного попрошайки. Странно. Обычно к этому часу они занимают позицию у мусорных баков. Как крысы-падальщики. Как вампиры.

Ну и хуй с ними, с бомжами, подумал он.

Но почему-то ему было не по себе. Может быть, из-за того репортажа про Джейни Родригес по телику, тоже телевизионщики молодцы — показали ее крупным планом. Обескровленное тело. Тот мудила, который ее прикончил, точно был извращенцем. Мэт невольно поежился. Если бы в переулке был хоть какой-нибудь звук — храп упившихся в хлам бомжей или гул генератора где-нибудь вдалеке! Но нет. Тишина. Мертвая тишина.

Он тихонько прошептал:

— Давайте, придурки, вот она — ваша пицца. Налетайте. Ну же, давайте. Понюхайте, как вкусно пахнет — папперони с анчоусами. Ням-ням-ням, объедение. Ну где вы все?

Тишина.

Мэт опять передернул плечами и поднял крышку мусорного бака.

И тут он услышал крик. Сперва он подумал, что это не человеческий крик — звук был больше похож на вой ветра на скале Малхолланд или в каньонах. Откуда он шел? Похоже, что прямо из бака. Блядь. Там кто-то был. Должно быть, какой-нибудь бомж залез в мусорку, чтобы укрыться от холода. Мир и вправду поганое место, подумал Мэт.

Ребенок. Ребенок, бля. Плачет, аж надрывается. Жалко, что нет фонарика — что там внутри, ни фига не разглядишь. Но взрослый не может так плакать. Похоже, что это молоденькая девчушка.

— Эй, — тихонько позвал он. — Все в порядке. Не бойся. Хочешь пиццу?

— Mierditas![59] Отстань от меня. — Да, точно, девочка. Мексиканский акцент. Но не такой, как на востоке Лос-Анджелеса. Может быть, как в Долине.

— Слушай, не напрягайся ты так.

— Отъебись.

— Блядь, — сказал Мэт. — Я понимаю, как тебе хреново. Но все нормально. Я тебе ничего не сделаю. Не изнасилую, не убью.

Ему совсем не хотелось шарить рукой в мусорном баке, но когда он протянул руку, что-то схватило его за запястье. Что-то липкое и холодное. Он попытался отдернуть руку, но держали его крепко. Он резко дернулся, и девушка поднялась на ноги, не выпуская его руки.

В слабом свете из задней двери «Макдоналдса» ее кожа была совершенно белой — как бумага. Такое впечатление, что у нее в лице не было ни кровинки. Темные волосы, мутный рассеянный взгляд. Такой взгляд бывает у слепых, погруженных в мир внутренней темноты.

— Ты что, болеешь или чего? Ты чего вообще делаешь здесь, на улице? Тебе здесь не место. — Может, она какая-нибудь малолетняя проститутка. Тогда где ее сутенер? Может, не стоит тут ей помогать. С этой публикой никогда не знаешь: то ли они тебе скажут спасибо, то ли морду набьют. Он огляделся по сторонам. — Ты что, из дома сбежала или чего?

— Ну, типа. — Несмотря на свою малокровную бледность, она была ничего — симпатичная. Мэт в жизни не видел такой бледной латиноски. Ее футболка была вся перепачкана кетчупом. Скорее всего она тоже из этих пиццерийных вампиров, которые ошиваются тут у мусорки каждую ночь. Ее лицо казалось ему смутно знакомым. Наверное, он ее видел раньше — тут же, у мусорки.

— У меня тут с собой пицца. Хотя тебя, наверное, уже тошнит от пиццы... но вот очень хорошая... авокадо, креветки, белый соус... вкусная, правда.

— Ну да, — тихо сказала девочка, — кушать хочется, да. Ты так... тепло пахнешь.

Ты так тепло пахнешь? И как это понимать? Блин, рука у нее холодная. И она его не отпускает — как вцепилась, так и держит. Она, должно быть, и вправду больна. Или закинулась чем-нибудь, и теперь у нее отходняк. Но ее не трясло, и она не потела. Она была не просто холодной. Холодной, как труп.

— Давай вылезай, — сказал он, осторожно поставил стопку пицц на асфальт и вытащил девочку из мусорки. Она была легкой, как перышко. — Ну и какого хрена ты тут забыла? Хочешь, я тебя отвезу — только скажи, куда.

— Я тоже могу тебя отвезти в одно место.

— Это что, приглашение? — Может быть, она все-таки шлюха. Нет уж, большое спасибо, только СПИДа мне и не хватало, подумал он. Тем более что она совсем малолетка. Лет четырнадцать или вроде того. Неполная средняя школа, етить-колотить. Совращение малолетних. Впрочем, и сам он еще сопляк — девятиклассник.

— Я могу сделать тебе хорошо. — Она улыбнулась. И вдруг стала такой... как будто ей тысяча лет. — Вот, потрогай меня.

Они были одни в темном проулке. Свет из «Макдоналдса» вдруг замигал. Она взяла его руку двумя руками. Такие холодные... Девочка была низенькая, едва доходила макушкой ему до губ, хотя он был старше ее года на два, ну, может быть, на три.

Она затолкала его руку себе под футболку — туда, где была бы грудь, будь девчонка чуток постарше. Ее кожа была холодной, такой холодной... и она, кажется, не дышала. Его пальцы легонько коснулись ее пупка, скользнули по крепкому плоскому животу. Он попытался ее поласкать, но ощущение было такое, как будто мнешь дохлую рыбу. Она, наверное, и вправду больна. Может быть, даже смертельно, подумал он. Может, она уже умирает. Надо ее согреть. Хоть чуть-чуть. Господи, как от нее воняет. Протухшим мясом. Что еще за хренотень?

— Потрогай меня еще, — прошептала она.

Он продолжал гладить ее холодную кожу. Вот его пальцы коснулись ее соска, потом он провел рукой по ее плоской груди, чтобы прикоснуться ко второму соску, но... там было что-то другое. Какая-то дырка. Что-то мокрое и липкое, как повидло. Ошметки кожи. Он хотел убрать руку, но она удержала его. Его пальцы почти погрузились в рану. У него было странное ощущение, что все это происходит не с ним. Он почувствовал, как его рука углубилась в дыру на груди у девочки. Он почувствовал кость, а потом — что-то мягкое. Там была и какая-то жидкость — вязкая, липкая и тягучая, как загустевший сироп.

— Да, мой хороший, — сказала она, — потрогай меня там, внутри. Господи, мне так страшно. Я такая всего один день, и я не знаю, что делать, я знаю только, что мне нужно тепло... что-то теплое, что-то красное, бьющееся...

Мэт вдруг вспомнил, где он ее видел.

По телевизору. Мертвое тело в проулке. Обескровленный труп.

— О, — простонала она. — Как мне хочется кушать. Ты должен меня накормить. Мне нужно то, что в тебе. — Она по-прежнему крепко держала его за руку. — А когда ты изменишься, мы с тобой сможем заняться чем-нибудь интересным. Вместе. То есть мне сейчас так одиноко, мне в жизни не было так одиноко, даже в детском приюте.

— Джейни Родригес, — прошептал он. — Японский бог. Ты же вроде как мертвая.

— Вот ты меня трогаешь — разве я мертвая?

— Да.

Холодно. Холодно. Но его рука погружалась все глубже внутрь. Он прикоснулся к какой-то шарообразной массе из жировой ткани и вдруг почувствовал, что у него встает. Он погладил рукой ее ребра, ломкие и холодные, как сосульки. Все было совсем по-другому — не так, как в дурацких ужастиках типа «Реаниматора». Все было по-настоящему. По-настоящему. Густая, но не то чтобы совсем свернувшаяся кровь просачивалась у него между пальцами. Ее развороченная утроба пила из него тепло. Он чувствовал, как колотится его сердце, как кровь бежит у него по жилам. Он подумал: "О Господи, я обжимаюсь с мертвой девчонкой, и мне это нравится, на хрен".

Она поцеловала его. Ее язык был холодным и мягким... как замороженный йогуртовый батончик с ароматом печенки. Это было совсем не противно, просто как-то... по-другому. До него вдруг дошло, что его рука прошла ее тело насквозь и торчит теперь у нее из спины, натягивая футболку.

Теперь он вспомнил. В теле Джейни Родригес была сквозная рваная дыра. Как будто убийца засунул ей в грудь обе руки и рванул в стороны. «Жалко, что предки меня не видят, — подумал он. — Вот бы они пересрали».

Она на миг отстранилась. Но его рука так и осталась у нее внутри. Она посмотрела ему в глаза — пристально и серьезно.

— Я тебе нравлюсь? — спросила она.

— Угу.

— То есть по-настоящему, правда, нравлюсь? Так нравлюсь, что ты готов пойти вместе со мной на ту сторону?

— На ту сторону...

— Там не так плохо. Поначалу, конечно, немного странно. Чувствуешь пустоту внутри. И еще голод. Такой сильный голод, что ты готов съесть весь мир. Такое чувство, что ты снаружи и смотришь внутрь. А потом до тебя доходит, что это — навсегда. Но время лечит. А у тебя куча времени. У тебя целая вечность.

— Навсегда... — Внезапно Мэт понял, что уже чувствует пустоту внутри. Уже чувствует голод и одиночество. И у этой пронзительной пустоты даже была причина: он никогда никого не любил, не знал никого, кого можно любить.

— Есть одно место, куда мы можем пойти, — сказала она. — Это очень хорошее место, там никто на тебя не орет, там не надо сдавать экзамены, там никто тебя не запирает в комнате, чтобы тебя уберечь.

— А что, я пойду, — сказал он. — Чего мне терять? — Он чувствовал, как в него проникает холод. Холод просачивался сквозь кожу, растекался по венам. Он чувствовал, как его кровь густеет.

— Ладно, — сказала она, — тогда поцелуй меня. На этот раз — навсегда.

И они поцеловались.

А потом она резко рванула его к себе и впилась зубами в шею. Его сердце бешено колотилось в груди. Кровь била струей, а она все пила и пила. Он видел, как розовеют ее бледные щеки. Глаза наполнились кровью и стали алыми. Красные струйки стекали из уголков ее рта. Она была вся испачкана кровью: щеки, шея, футболка. Она тихонечко хныкала, как хнычут маленькие детишки, когда им плохо или они потерялись и не знают дороги домой, но в ее глазах не было слез. Наверное, мертвые не плачут, подумал он.

Его рука еще глубже вошла ей в тело. Он прикоснулся к ее сердцу — оно не билось. Оно было холодным и пружинило, как резиновый мячик. Но когда его кровь напитала ее изнутри, он почувствовал, как ее сердце забилось у него под ладонью... забилось в такт рваному ритму неслышимой музыки... оно билось... холодное, мертвое, оно билось. Что-то горячее лилось ему на руку. Его же собственная кровь, что вытекала из ее развороченного пищевода в сухую яму ее живота. «Я действительно прикасаюсь к тебе изнутри», — подумал Мэт. Ему было совсем не страшно.

Это было совсем не похоже на предыдущие разы, когда он возился с какой-нибудь десятиклассницей из Долины — из тех, которые даже когда их пялишь, невозмутимо жуют жвачку — на заднем сиденье его побитого «сивика». Это было серьезно. Это «это» наполняло зияющую пустоту у него внутри. Давало ему все то, что никогда не давали родители.

Свободной рукой она расстегнула молнию у него на джинсах. Он почувствовал, как его член погрузился во что-то скользкое и холодное. Оно сжало его туго-туго, и он закричал: он даже не понял, что это было — боль или оргазм, что излилось из него в ее мертвое тело — спермач или кровь. Но ему было уже все равно. Он себя чувствовал очень крутым и сильным. Это было... божественно. За такое и умереть не жалко.

Он уже начал меняться — внутри. Ему так хотелось скорее отбросить прошлое. Сбросить его, как отмершую кожу. Ему хотелось дойти до конца. Он не чувствовал боли. Ее холод его заморозил. Внутри все онемело. Плевать. На той стороне будет уже не так холодно. А пока можно и потерпеть. Но зато он соприкоснулся с чем-то, что больше чем все, что он знал — с тайной жизни и смерти.

* * *

ищущие видений

Они приехали к Брайену. Брайен сразу уселся перед телефоном слушать сообщения на автоответчике. Петра пошла на кухню варить кофе.

Первые сообщения были старыми, Брайен просто забыл их стереть. Но потом в автоответчике раздалось долгое би-бип. Леди Хит услышала взволнованный голос молодого человека:

— Он не мертв, Брайен. Я знаю, что надо делать, но я не могу. Не могу. Позвони мне.

Брайен повернулся к леди Хит:

— Всё, началось. Мне надо ехать к нему.

Хит не знала, что на это сказать. Она принялась нервно выравнивать стопки листов, которыми была завалена вся гостиная.

— Мне так неудобно, что у меня тут такой беспорядок, — сказал Брайен. — Жутко как неудобно, но... — Он поднял трубку и принялся набирать номер. — Черт, мне телефон отключили.

— Я думаю, нет, — отозвалась леди Хит. — Может, он просто не подключен к розетке... может, вилка случайно выпала или провод где-нибудь отошел.

— Я три месяца за телефон не платил. — Он бросил трубку. — Черт, но почему в четыре утра?!

— Ненавижу телефонную компанию, — сказала Петра из кухни.

Леди Хит, которая не понимала, как такое возможно, чтобы у людей не было денег, которая представляла себе жизнь писателей как богемное и в чем — то даже завидное существование, уселась на диван и крепко задумалась. Кто же он, этот человек, который так много знает про ее дедушку, который не стал смеяться над ее оккультными переживаниями у Симоны Арлета? Она была в замешательстве.

— Слушай, — сказала Брайен. — Мне правда нужно поехать к Пи-Джею. — Он отвернулся от телефона как раз в тот момент, когда в гостиную вошла Петра.

— Там что-то случилось? — спросила она.

Хит сразу заметила, какие токи текут между ними. В кафе «Айадайа» она была вся захвачена своими страхами и тревогами и не заметила, что навязалась людям, у которых только-только начались новые отношения — или возобновились старые. Но теперь она сообразила, что своим неожиданным появлением она очень им помешала. Хит не знала, как теперь это поправить — ненавязчиво и тактично, — но она знала другое: она просто умрет от страха, если ей придется сидеть до утра одной в огромной квартире родителей. Она понимала, что это абсурд — волноваться о том, что о тебе подумают, о том, как сохранить лицо и не потерять лицо... «Иногда, — размышляла она, — во мне пробивается слишком много тайского. Откуда бы, интересно? Почти всю сознательную жизнь я провела в Европе и Америке... ведь культура не передается по генам».

Она вдруг обнаружила, что эти, казалось бы, неуместные отвлеченные размышления прогоняют страх. И это было хорошо. Хорошо. Она взяла чашку с кофе у Петры, улыбнулась той самой «всеутаивающей» улыбкой, которая также была неотъемлемой составляющей ее тайской культуры, и предложила:

— Мы все можем поехать ко мне. Телефон там работает, и... — она постаралась произнести это как бы между прочим, чтобы они не догадались, что она обо всем догадалась, — ...там две спальни.

Петра прошептала ей беззвучное спасибо.

— Мне все-таки надо к Пи-Джею, — сказал Брайен. — Я там недолго. Вы давайте езжайте к Хит, а я... подъеду попозже. — Он порылся в картонной коробке и достал три распятия — дешевенькие пластмассовые поделки из сувенирной лавки для туристов на Олвера-стрит. Одно он вложил в руку Хит, второе убрал в карман.

— Тебе обязательно надо ехать? — спросила леди Хит.

— Да, обязательно. Нужно там разобраться с одним человеком. Он мой старый друг. И я единственный, кто способен...

— Он вампир? — перебила Петра.

— Да. — Он вручил ей третье распятие.

Петра кивнула. Леди Хит не могла не заметить, как сейчас трудно Петре. Она все еще не в состоянии поверить в происходящее, но при этом пытается принимать все, как есть, невзирая на то что это действительно не укладывается ни в какие рамки. Потому что ей очень хотелось поверить Брайену. Ей было необходимо ему поверить. Потому что она влюблялась в него — уже влюблялась. Может быть, даже сама еще этого не понимая. Но Хит все видела и понимала.

* * *

дети ночи

За окном темно. Черт, кто там ломится в дверь? Клара Льюис проснулась от дурного сна. Так темно. И Митч дрыхнет себе — храпит, как свинья. Дверь... кто-то стучится в дверь... черт, а чего так громко?! «Наверное, это по поводу Мэта, — решила Клара. — Вот ведь послал Бог сыночка. Снова, наверное, вляпался в неприятности. Я даже не удивлюсь, если это полиция. Может, его патрульные подобрали, когда он валялся в проулке пьяный, или...» Клара попыталась припомнить, спустила она в унитаз или нет эти таблетки. На прошлой неделе еще собиралась.

Темно. Она не решалась зажечь свет, а то вдруг Митч проснется, а Митч, если его разбудить до рассвета, будет похуже взбесившегося людоеда. Она встала с кровати, нашарила в темноте халат и пошла к двери — на ощупь по стенке.

— Да заткнитесь вы там, — пробормотала она, но стук не унимался. Он был очень ритмичный, почти механический. Как будто стучал вообще не человек. — Иду, иду.

Она включила настольную лампу у дивана в гостиной. Приглушенный свет упал мягким пятном на красный велюр. Рядом с лампой стояла большая пластмассовая фигурка Иисуса, тень от его раскинутых рук лежала крестом на задернутых занавесках. Клара вздохнула и пошла в прихожую.

— Кто там? — Она слегка приоткрыла дверь, накинув цепочку. В ноздри ударил сырой мертвенный запах. Она увидела своего сына. Какой-то весь сгорбленный и нахохлившийся, волосы стоят дыбом, торчат колом, как рог носорога. Рядом с ним — какая-то девица. Губы испачканы чем-то красным. Запах идет от обоих.

— У тебя что, нет ключей, Мэтью? — нахмурилась Клара. — И кто эта девушка? И вообще я хочу спать. Ты меня разбудил.

— У меня есть ключи, мама, — ответил Мэт и помахал связкой ключей у нее перед носом. Он посмотрел на нее с такой злобой — и даже как будто бы с вожделением. Да, он так на нее посмотрел... на мать так не смотрят. На мать так смотреть неприлично. — Но ключи мне теперь не помогут. Ты должна пригласить меня в дом.

— Что ты выдумываешь, Мэтью. — Она сняла цепочку, но он остался стоять на пороге, обнимая девчонку за талию — совсем, кстати, соплячка, лет четырнадцать, если не меньше — и глядя матери прямо в глаза. Ей даже стало не по себе. Раньше он никогда не смотрел ей в глаза.

— Пригласи нас войти, — сказал Мэтью, и в его голосе прозвучала угроза.

— Может, тебе еще письменное приглашение прислать по почте? — сказала Клара, пожав плечами. Она развернулась и отправилась к себе в спальню. По дороге она поцеловала в макушку пластмассового Иисуса — на счастье.

— Мама, блин, на хрен, пригласи нас войти! — Это был даже не человеческий крик. Так кричат звери. Да что с ним такое? С тех пор как он устроился на эту свою работу в Голливуде, он стал каким-то шальным. Она не знала, как с ним общаться — как до него достучаться. Впрочем, она никогда не умела общаться с сыном.

— Входите, — прошептала она едва слышно.

И уже в следующую секунду они оказались внутри, и дверь за ними со стуком захлопнулась. Да, именно оказались — она не заметила, чтобы они переступали порог. Еще секунду назад они стояли за дверью, а потом просто возникли в квартире. Как в кино со всякими навороченными спецэффектами.

— Мама, хочу познакомить тебя с этой девушкой. Она особенная. Самая лучшая. За такую и умереть не жалко. Джейни Родригес, моя новая подруга. И уже навсегда.

— Если она собирается здесь поселиться, то ничего не получится. — Родригес, Родригес... Клара задумалась. Где-то она уже слышала это имя, Джейни Родригес. Точно не от Мэтью. Он никогда не рассказывал о своих девушках. Они вообще почти не разговаривали, да и виделись очень редко — иногда по утрам за завтраком, когда она собиралась на работу, а он приходил с работы. — И вообще она не слишком еще молоденькая? Ты что, из дома сбежала или чего?

— Я сбежала из жизни, миссис Льюис. — Голос у девочки был звонкий и чистый. — И больше о ней даже не вспоминаю.

— Странная у тебя девушка, Мэтью Льюис.

— Ты даже не представляешь, какая странная, мама, милая! Но когда ты узнаешь ее получше, ты поймешь, что это такое — странно.

Он потрепал девочку по щеке. Она хихикнула.

— Всегда мечтала стать девушкой из Долины, — тихо сказала она с такой щемящей тоской в голосе, что Клара почти смягчилась. Но она вовсе не собиралась пускать в дом эту девицу. Еще неизвестно, может, она станет тут вещи лямзить. У Мэтью те еще дружки — по всем давно плачет колония, преступники малолетние.

Мэтью щелкнул пальцами.

Клара даже не успела понять, как так получилось — но девочка вдруг оказалась у нее за спиной. Раз — и все. Опять спецэффект, как в кино. «Может, мне все это снится, — подумала Клара, — может, я сплю», — но тут холодные руки схватили ее за запястья и резко рванули... Господи, ничего себе силища для такой-то соплячки... девица крутила ее запястья туда-сюда... Иисус милосердный... Клара слышала хруст ломающихся костей... по рукам потекло что-то теплое — кровь из вывернутых суставов... Клара закричала. Сын тут же бросился к ней и зажал ей рот рукой. Рука была, как ледышка. Такая холодная.

— Я всегда тебя ненавидел, мама, — сказала Мэт. — Но теперь я тебя обожаю. Так обожаю, что съесть готов. — Она попыталась его оттолкнуть, попыталась пошевелить руками и почувствовала, как кости рвут плоть. Господи, как же больно... у нее из глаз брызнули слезы, но она не могла закричать, ее как будто парализовало, она только думала про себя: «Господи, Иисус милосердный, сейчас я проснусь, я проснусь, Господи, Господи, Иисус милосердный», — и Иисус был рядом, и смотрел на нее, пластмассовый Иисус с руками, раскинутыми крестом...

И тут в гостиную вломился Митч.

— Что еще, блядь, за шум? — У него в руках был дробовик, который он всегда держал под кроватью.

Клара застонала.

— Отпусти мать! — заорал Митч.

Медленно, как бы даже нехотя, Мэт разорвал ночнушку у матери на груди. Боже, подумала Клара, какой стыд, мой сын хочет меня изнасиловать... она опустила глаза, стыдясь своих отвисших грудей, на которых уже кое-где появились старческие пятна, и опять собралась закричать, но не успела — Мэт затолкал ей в рот скатанный в шарик лоскут, оторванный от ночнушки. Это действительно было как сон. Вот только боль была настоящей. Господи, как же больно. Ей было нечем дышать. Она почувствовала, как тошнота подступает к горлу и сочится сквозь кляп.

Митч стоял и смотрел, раскрыв рот.

— Немного внутренних беспорядков с применением насилия в отдельно взятой семье, — тихо проговорил Мэт, — придают остроту жизни. Правда, мам?

Джейни вырвала провод из пылесоса и принялась не спеша связывать Клару.

Митч наконец-то очнулся и выстрелил. Клара увидела, как щека Мэта раскрылась рваными ранами. Но буквально за считанные секунды раны затянулись.

— Опа, чистое было бритье, — сказал Мэт.

Джейни швырнула Клару на диван, а Мэт набросился на отца и этак походя оторвал ему голову. Отшвырнул ее в сторону. Кровь изверглась из шеи, как гейзер, и Мэт жадно склонился над телом отца, как ребенок — над питьевым фонтанчиком. Тело Митча все еще дергалось. Эпилептик без головы. Клара попыталась закричать, но захлебнулась собственной рвотной массой.

— Не рыпайся, милая, — сказал Мэт, раздирая тело отца голыми руками. Он вырвал сердце, и судороги прекратились. — Остановка сердца. — Мэт бросил тело на пол и присосался к сердцу, как будто это был апельсин.

Джейни уселась на диван рядом с Кларой и принялась очень пристально ее рассматривать. Время от времени она легонько трогала ее пальцем. Сосок. Ледяное прикосновение к клитору. Не сводя напряженных глаз. Не сводя глаз. Взгляд проникал в самую душу, извлекал из нее самые сокровенные тайны. Это было как изнасилование. Изнасилование глазами.

— Лови, — сказал Мэтью и бросил Джейни сердце. Джейни хихикнула. Сердце она не поймала, и оно плюхнулось на диван между ног Клары. Кровь брызнула ей на интимное место. Потекла по сморщенным половым губам. — Насколько я понимаю, он уже не вернется, да? — сказал Мэт. Он отпинал отцовскую голову в коридор и точным ударом послал в дверь родительской спальни. Вернувшись обратно в гостиную, он пробормотал: — Он заслужил это, старый мудак. Он меня не любил. — На секунду Кларе показалось, что он сейчас заплачет. Но он не заплакал. Он просто стоял посреди гостиной с губами, перемазанными кровью, и стрелял глазами по всем углам. Господи, подумала Клара, неужели мы и вправду его не любили и не понимали, и теперь он нам мстит за обиды, о которых мы даже не знали? — Чего ты уставилась? — спросил он у Джейни.

— Кушать хочу. А одного ты себе уже заграбастал.

— Ты чего?! Я же оставил тебе целиком... целиком... это будет недолго, мама... боль, она быстро пройдет... а потом все будет по-другому.

Джейни схватила Клару за руку, содрала с ее пальца ноготь и жадно припала ртом к ране. Ее слюна жгла, как рассол. Клара даже не представляла себе, что бывает такая боль. И от нее не убежишь, от боли. И сын склонился над ней — его глаза налиты кровью.

— Ну и как тебе, а? — спросил он. — Я спасу тебя, мама. Жизнь у тебя была блядская с этим козлом, моим папочкой. Нажирался всегда как свинья, бил тебя, носился по дому с этим своим дробовиком, пугал тебя до полусмерти. Но теперь все прошло. Теперь все будет гораздо лучше. Да, да. И чего ты по этому поводу думаешь, милая мама? Я хочу от тебя услышать, чего ты думаешь! — Он выдернул кляп у нее изо рта.

— Господи! — выкрикнула она.

Пластмассовый Иисус смотрел на нее со столика, и его кроткий взгляд был исполнен сочувствия.

Она закричала.

— Иисуса тебе захотелось? — усмехнулся Мэт.

Клара продолжала кричать, пока Джейни вырывала у нее ногти и облизывала нежную кровоточащую плоть под ними.

— Сейчас получишь. — Мэт схватил пластмассовую фигурку и принялся пихать ее во влагалище Кларе головой вперед. Раскинутые руки Иисуса обхватили ее за талию в агонизирующих объятиях. Она истошно кричала. Мэт надавил сильнее, и Клара стала терять сознание. Благословенное забытье... но она тут же пришла в себя. Иисус был твердым, холодным и как будто зазубренным — он рвал ее изнутри. — Слава Богу, что это просто болванка пластмассовая, а не крест, — сказал Мэт. — Всегда ненавидел кресты и распятия. Всегда ненавидел религию. — Он улыбнулся Кларе. Она не то чтобы потеряла сознание, но провалилась куда-то вглубь. Боль отступила. Как будто все это происходило не с ней, а с кем-то другим. Как будто это было кино. Она погружалась все глубже и глубже. «Я умираю, — подумала Клара, — я умираю».

— Давай быстрее ее кончать, — сказала Джейни. — Убьем стерву на фиг. А то правда хочется кушать. — Карла слышала ее голос как будто издалека. Ее охватила слабость, жизнь вытекала, как кровь — вместе с кровью, — но у нее уже не было сил бороться. Холод ждал ее, холод готовился ее встретить. Но холод — все-таки лучше, чем боль.

— Это меня заводит, — сказал Мэт.

— Заводит. И аппетит возбуждает.

— Я не хочу убивать ее насовсем. Вечность — это так долго, когда ты один. Без мамы.

Джейни рассмеялась и стянула с себя джинсы. Потом сняла футболку.

— Заводит. И аппетит возбуждает.

— Спорим, что ты не знала, что трахаться можно и после смерти, а, мама? — тихо проговорил Мэт. — Так что религии врут... сейчас сама убедишься.

Сквозь густой туман боли Клара слышала свой собственный плач. Она видела девушку — но как будто с неизмеримо огромного расстояния, — такая тоненькая, по-детски неразвитая, неоформившаяся. Ее клыки влажно блестели. Она запрыгнула на Клару, как игривый котенок. Облизывала ее, царапала когтями, терлась о пластмассового Иисуса. Мэт тоже разделся. Какой он худой. И сутулый. Еще даже не молодой человек — обыкновенный подросток.

— Заводит. И аппетит возбуждает, — прошептала Джейни.

— Так можно же совместить.

— Круто.

— До рассвета она обратится, как думаешь?

— Нет. Ей надо ночь отдохнуть. Я удивилась, что ты обратился так сразу. Ты был мертвым всего секунду.

— Я потому что не сопротивлялся. Я всегда этого хотел.

Они поцеловались. Сначала потрахались, а потом стали пить. Клара медленно погрузилась в смерть — в смерть обращения...

* * *

наплыв: ожидание

Когда Брайен приехал к Пи-Джею, там царил полный бедлам. Телевизор работал на полную громкость, и при этом орала музыка. Картины раскиданы по всему полу. Мольберт перевернут. На кухонной стойке одиноко лежал недоеденный гамбургер. Вся мебель была сдвинута к стенам, а сам Пи-Джей сидел на полу посреди гостиной в центре круга, выложенного из причудливого набора магических амулетов: священные камни, череп бизона, стрела, трубка, засушенные кукурузные початки, распятия в больших количествах. В комнате было не продохнуть от дыма курящихся благовоний. Перед Пи-Джеем лежала флейта и еще несколько непонятных штуковин. Повсюду горели свечи. Брайен заметил и пару больших кувшинов. Наверное, со святой водой.

Пи-Джей был одет в подобие длинной рубахи из оленьей кожи, которая доходила ему до колен — это было не то чтобы женское платье, но близко к тому. Волосы он заплел в косы, а на шею надел вышитую косынку, с которой свисал бирюзовый крест. Символы были самые разные — и религиозные, и магические, и шаманские: католические, индейские, языческие и вуду. В качестве образца синкретизма культур Пи-Джей являл собой зрелище невероятное и в чем-то даже гротескное и нелепое.

А потом он запел. Странное пение, чем-то напоминавшее йодль — с протяжными высокими нотами и неожиданными аритмичными каденциями. Это было совсем не похоже ни на один из индейских напевов, которые Брайен слышал раньше. Хотя Пи-Джей рассказывал о своем видении, в котором его обратили в шошонского ма'айтопс, шамана-гермафродита, Брайен никак не мог соотнести этот образ с образом того неправдоподобно красивого — пусть даже и грубой, гранджевой красотой — подростка, с которым он познакомился в Узле.

Брайен молча застыл в дверях. Он не хотел помешать, не хотел перебить песню. Он не знал, что это за ритуал и насколько он важен Пи-Джею. Наконец Пи-Джей вроде бы очнулся от транса и произнес:

— Брайен.

— Ну да. — Брайен шагнул внутрь магического круга. Он не знал, насколько надежна эта защита. И защита ли это вообще. Но ему было как-то спокойнее в круге, составленном из магических амулетов.

— Брайен, я не смог вбить ему кол. Не смог. Я... прости меня. Наверное, я слабак.

— Я все понимаю. Мне тоже жаль Терри. Но та тварь, которая приходила к нам и говорила голосом Терри... это не он. Не Терри. Это просто ходячий труп... в нем нет души. Душа Терри... она где-то там...

— Хотелось бы верить.

— Мне тоже, — тихо сказал Брайен.

* * *

наплыв: морг

— Доктор Голдберг... доктор Голдберг.

— Что там еще?

— Идите сюда. Скорее. Я из морга звоню. Скорее! Вам надо это увидеть.

— Только я сел кофейку попить...

— Я вас очень прошу.

Лифт. Коридор. Двойной замок. Охранная система. Пароль. Холодрыга.

Труп.

— Ну что тут у вас, сестра Райт? Я, между прочим, уже домой собирался. Я не могу тут торчать до утра. Вы же знаете, я люблю выезжать пораньше, пока на шоссе пробки не начались. Ладно, ладно, давайте посмотрим.

Простыня. Кровь. Труп.

— Господи, сестра Райт, да не тряситесь вы так. У меня, между прочим, там кофе стынет, а вы меня выдернули сюда в морг, тут такой холодильник, а я не одет для таких экзерсисов... надеюсь, что это не сексуальные домогательства. Я, понимаете ли, на работе ни-ни.

— Мне страшно.

— Ой-ой-ой. Ладно, кто там у нас... Джейн До? Это что, та бомжиха, которую расчленили и по частям запихали в тележку у круглосуточного супермаркета в Пакойме?

— Да.

— Ну давайте посмотрим. Снимите простынь.

— Но, доктор Голдберг, вы не понимаете... оно шевелится. Что-то... как-то... под простыней... фибриллирует... оно не совсем мертвое.

— Что еще за ерунда, сестра Райт. Начитались, наверное, этих своих идиотских ужастиков, вот вам всякое и мерещится. Снимите простыню. Ну, вот видите... ничего такого. Ничего, что указывало бы на какие-то... сверхъестественные проявления.

Голова. Руки. Туловище. Голова почти отделена от тела. Кисти отрезаны и торчат из груди. Ноги, обрезанные по колено, засунуты в пластиковый пакет. Ступни присобачены к животу.

— Тот, кто раскладывал эти кусочки, обладал, скажем так, своеобразным чувством юмора, сестра Райт... о Господи... сестра Райт, вы бы все-таки сдерживались при посторонних...

Крик.

А потом — шевеление. В голове. Глаза. Медленно повернулись в глазницах. Очень медленно. Губы слегка приоткрылись. Как будто готовясь произнести слова. А пальцы... царапают воздух... извиваются, как личинки... пальцы ног тоже шевелятся... а потом и все тело задергалось в судорогах.

— Сестра, Райт. Я вынужден настоятельно вас попросить, чтобы вы...

— Доктор Голдберг, оно шевелится, оно шевелится, оно...

И тут судороги прекратились.

Тело лежало тихо и неподвижно.

Как и всякое мертвое тело.

Где-то пробили часы.

Обыкновенное мертвое тело.

— Наверное, скоро уже рассвет, сестра Райт... и я не вижу причин, почему меня надо было отрывать от кофе. Я распоряжусь, чтобы взяли анализы... в надлежащее время. Господи, у нас что, нет свободного отсека, чтобы это убрать? А то валяется расчлененное тело прямо посреди комнаты... кто вообще додумался его здесь оставить? Сестра, не впадайте в истерику, вы же видите, эти спазмы уже прекратились... или что это было... завтра мы обо всем позаботимся.

— Да, доктор Голдберг.

— А теперь прошу меня извинить, я, знаете ли, не привык встречать рассвет на ногах, когда я в ночной смене.

Развернуться. К выходу. Двойной замок. Охранная система. Лифт.

Вверх.

— Доктор Голдберг, вернитесь. Вернитесь, пожалуйста. Оно снова шевелится... Господи, оно схватило меня, оно меня тянет... у него слюни текут... Господи Боже, оно пытается меня укусить...

Истошные вопли.

Морг: ни единой живой души.

Ни единой.

* * *

наплыв: сумерки

Им не пришлось долго ждать.

Брайен придумал одну хитрость. Это было трусливо и малодушно, но Пи-Джей признался, что он вряд ли сможет заставить себя убить своего лучшего друга. Это следует сделать безлично и беспристрастно, хотя вся затея немного смахивала на эпизод из «Маленьких негодяев».

Он сидел в священном круге и молился — просил духов ниспослать ему озарение или хотя бы подсказку, что делать. Но духи остались глухи к его просьбе. Все так изменилось после того — первого — поиска видений. Раньше все было понятно и ясно. Теперь же все стало расплывчатым и туманным, и дух, который его наставлял раньше, больше не появлялся. Может быть, это все потому, что он уехал из резервации и вернулся к образу жизни белого человека? Но я и есть белый человек, подумал Пи-Джей, во всяком случае, наполовину. Его разрывало на части. Может, великое зло и вправду вырвалось в мир — но почему оно приняло обличье Терри Гиша, его лучшего друга?

И вот теперь они с Брайеном Дзоттоли сооружали дурацкую ребяческую ловушку, чтобы низвергнуть это предполагаемое великое зло. Он никак не мог соотнести эти два противоречивых образа: рыцари в сияющих латах в праведной битве против адских созданий тьмы — и двое людей, перепуганных до полусмерти, в сражении с ветряными мельницами. Я заражен сомнениями, думал Пи-Джей, наблюдая за тем, как Брайен льет святую воду в мусорное ведро.

— Сколько еще до рассвета? — спросил Пи-Джей.

— Полчаса, не больше, — ответил Брайен.

— Наверное, тебе стоит вернуться обратно в круг.

— Да.

Брайен вступил в круг из священных предметов. В руках он держал резиновый молоток — из тех, которыми забивают паркетные гвозди — и кол, вырезанный из ручки швабры.

— Я все сделаю сам, — сказал он. — Я знаю, что ты не сможешь...

Они сидели в священном круге и ждали. Пи-Джей закрыл глаза. Он чувствовал присутствие Брайена рядом, он вспоминал обо всем, через что им обоим пришлось пройти. Он пытался расшевелить свой дух, выманить его из укрытия, куда он запрятался и никак не хотел выходить. «Я хочу, чтобы ты совершил путешествие, — мысленно повторял Пи-Джей, — я хочу, чтобы ты пролетел над городом, нашел Терри и привел его сюда». Он чувствовал на себе взгляд Брайена и знал, что тот глядит на него с пристальным любопытством, потому что, хотя Брайен сам тесно соприкасался со сверхъестественным, он до сих пор с подозрением относился к вещам, от которых попахивало нью-эйджевым мумбо-юмбо.

Он мысленно звал Терри. Услышит Терри или нет? Пи-Джей не знал. Он не знал, осталась ли в теле Терри его душа — хотя бы что-нибудь от его души. Но он очень надеялся, что осталось.

Он почувствовал, как его собственная душа шевельнулась внутри. Онемение маленькой смерти разлилось по телу. Душа пыталась освободиться. Душа была как орел. И вот она вырвалась на свободу. Он увидел себя как бы сверху — вот он сидит в центре круга, и озадаченный Брайен как-то странно таращится на него, наверное, удивляется, какой он холодный и неподвижный.

Он на секунду завис над кругом, а потом устремился ввысь — сквозь потолок, сквозь стену, вниз по холму к бульвару Голливуд. На улицах было пустынно. Почти никого. Только какой-то алкаш храпел в скверике на скамейке. Мимо проехал автобус, абсолютно пустой. Вывески порношопов мигали неоном. Пи-Джей ощущал присутствие миллионов душ, вырвавшихся на время из спящих тел, яркие разноцветные точки на сером космическом поле... Терри... где Терри?.. Сгусток тьмы, черная точка. Зло. И еще. И еще. Зло уже распространялось по городу.

Вот он! Уже на пути домой. На пути к Пи-Джею. Он доверяет их старой дружбе. Существо, что скользило по темным аллеям, сбросило свой человеческий облик, но Пи-Джей сразу его узнал. Терри принял обличье черного котенка. Передвигался мелкими перебежками — из тени в тень. Уже скоро рассвет. Это я во всем виноват, сказал себе Пи-Джей. Я не убил его сразу и тем самым привел в движение этот кровавый цикл. Охваченный ужасом, он отступил — вернулся обратно в круг.

— Он идет сюда, — сказал он Брайену. — Вот-вот будет здесь. Слушай.

За дверью — жалобное мяуканье.

Кто-то скребется в дверь. Снова мяуканье — громче, еще печальнее.

— Он ждет, чтобы его пригласили, — сказал Брайен.

— Входи, — тихо проговорил Пи-Джей.

Дверь распахнулась. Ведро со святой водой, которое Брайен пристроил над косяком, опрокинулось. Раздался душераздирающий вопль. А потом — голос Терри. Голос из детства:

— Как ты мог, Пи-Джей? Я же твой друг.

— Я...

— Не разговаривай с ним! — закричал Брайен. — А то он тебя заморочит. — Он схватил кол и молоток и вышел из круга. — И вообще не смотри на него! Закрой глаза!

Пи-Джей послушно закрыл глаза. Крепко зажмурился и прикрыл сверху ладонями. Как перепуганная девчонка в кино на каком-нибудь фильме ужасов. Только это не помогло. Образ Терри стоял у него перед мысленным взором — как наяву. Терри у игровых автоматов. Терри, который уже засыпает, уносясь в мир сновидений, пока Пи-Джей говорит ему о своих планах: уехать на фиг из Узла, убить в себе все, что в нем есть от индейца, и закрепиться в бетонном мире белых людей. Терри, вбивающий кол в сердце брата Дэвида.

— Пи-Джей... как ты мог так со мной поступить... мне же больно... мы же друзья, ты же любил меня, помнишь?.. Думаешь, я об этом не знал?.. Ты — единственный человек в этом мире, кому я доверил свою жизнь... свою нежизнь.

Пи-Джей открыл глаза и посмотрел на своего друга. Кожа вся в волдырях — обожжена святой водой. Кожа слезает лохмотьями, обнажая сырое мясо и кости... от обваренной плоти идет кисловатый запах... сквозь покрашенный кровью пар Пи-Джей разглядел глаза Терри — сытые, налитые кровью... разглядел губы, растянутые в перманентном оскале... но голос был тот же самый, голос из детства, грязная пародия на их детские воспоминания...

— Нельзя так со мной поступать. Ты не можешь... Ты посмотри на себя в этом платье. Ты говоришь, это все из-за твоих видений, что ты поэтому так одеваешься, что так у вас, у индейцев, принято, но знаешь, мне кажется, это все потому, что ты педик, вот только не хочешь, блядь, этого признавать.

— Не слушай его, — сказал Брайен. — Он играет на твоих страхах, на твоей неуверенности в себе.

— Какой ты мужчина, если даже не смог вбить кол мне в сердце?! Ты вообще умеешь хоть как-нибудь обращаться с фаллическими символами, хотя бы с тем, что болтается у тебя между ног?

— Ты не Терри Гиш, — тихо сказал Пи-Джей и повернулся к Брайену: — Теперь я смогу. Я должен. — Он отобрал у Брайена кол и молоток. — Только не выходи из круга! Там ты в безопасности! — Он вышел из круга и направился к существу в облике человека, что стояло у двери.

В тех местах, куда попала святая вода, кожа Терри горела голубоватым пламенем. Щеки обуглились и пузырились кровью и гноем. Из ноздрей текла вязкая желчь — из ноздрей и изо рта. Терри больше уже ничего не говорил, а только сдавленно хохотал. Это был страшный, безумный смех. И он все звучал и звучал, как будто пластинку заело.

— Мерзавец, — тихо сказал Пи-Джей. — Мерзавец.

Он воткнул кол Терри в грудь и со всей силы ударил по нему молотком. Кровь была черной и вялой. Пи-Джей снова ударил молотком по колу. И еще раз. И еще. Он даже не знал, что в нем было столько ненависти. Он ударил еще раз. Терри кричал, словно раненый зверь, но в перерывах между истошными воплями все равно пробивался этот безумный смех... Терри повалился на пол, и как раз в это мгновение сквозь неплотно закрытые жалюзи в комнату проникли первые лучи солнца. Терри корчился на полу, охваченный синим пламенем, и в самый последний момент — перед тем как Терри рассыпался пеплом — Пи-Джей снова увидел его таким, каким он был раньше, давным-давно, когда они все вместе гоняли на великах по холмам, и осенний ветер бил им в лицо, и они проносились на всех парах под единственным знаком «СТОП» во всем городе, и им было так весело — всем троим. Самым лучшим друзьям. Но видение тут же рассеялось, и остался лишь пепел. Пепел, подтеки свернувшейся крови и пузырящейся желчи. Пи-Джей не чувствовал ничего — ни печали, ни радости, — только ужасную пустоту внутри.

— Я убил его, — сказал он. — На этот раз я убил его насовсем.

— Не печалься о нем, — сказал Брайен. — Это не Терри. А настоящего Терри ты освободил.

— Да, наверное.

Даже кровь на полу постепенно бледнела и исчезала.

Пи-Джей знал, что Брайен сейчас пытается убедить себя, что во всем этом есть некая высшая цель, что все это — не просто так, что они только что одержали пусть маленькую, но победу в извечной войне между добром и злом. Для Брайена, который привык видеть мир в полутонах и не делил все на черное и белое, как в древних мифах, это было непросто. Пи-Джей и сам был таким, до того, как прошел через поиск видений.

* * *

наплыв: ангел

Эйнджел вернулся к зеркалу. Было уже почти утро. Мама валялась в валиумном ступоре. В ванне было гораздо приятнее, чем в спальне, — прохладнее, и пахло лимоном, и воздух был не таким сухим, потому что здесь не было кондиционера, который высасывал влагу из воздуха.

Эйнджел сел перед зеркалом и плеснул себе в лицо холодной водой. Потом пристально посмотрел на себя в зеркало. Это был ежедневный ритуал по «отлову» прыщей. Прыщей у него в жизни не было, ни одного, но он все равно каждое утро придирчиво изучал себя в зеркале — как какой-то маньяк. Он панически боялся прыщей. Прыщи означали, что его голос скоро сломается. Прыщи означали конец карьеры. Конец всему.

А вчера ночью... ему все это приснилось: странный мальчик, который втянул его в зазеркальный мир, водоворот в отражении ванны, едва его не засосавший? Приснилось?

Нет. Он напряженно вглядывался в зеркало. Прямо в глаза своему отражению. Но там, в глубине зазеркалья, были и другие глаза. Глаза странного мальчика-двойника, который пытался его уверить, что он — сам Тимми Валентайн. Глаза существа, заключенного в зеркале и отчаянно рвущегося на свободу.

— Может, мы станем друзьями, — тихо сказал он зеркалу.

Существо в зеркале улыбнулось.

Он увидел, что его отражение тянется к нему. Он тоже протянул руку и прикоснулся к зеркалу. На мгновение ему показалось, что его пальцы коснулись не твердой зеркальной поверхности, а настоящей плоти — холодной, как смерть, но мягкой.

— Ты не сон, правда? — сказал Эйнджел. — Господи, ты и вправду не сон. И нельзя никому рассказать, иначе меня точно свезут в дурдом.

Их ладони соприкоснулись. Отражения. Двойники. И никто бы не догадался, что они — разные.

— Странно, — сказал Тимми. — Когда я на той, на вашей стороне стекла, я вообще не отражаюсь в зеркалах.

— То есть ты настоящий вампир.

— Мы не выбираем, кто мы.

— И ты хочешь вернуться в наш мир. Сбежать от этой колдуньи-ведьмы. И я — единственный, кто может тебе помочь.

— Значит, мы договорились?

— А что я получу взамен?

— Все, что захочешь.

Тимми Валентайн сказал это очень серьезно.

— То есть как это: «все, что захочешь»? — переспросил Эйнджел. — Я могу захотеть очень многого, а ты вроде не джинн из лампы.

— Все, что захочешь, — повторил Тимми. — Только ты должен хотеть этого по-настоящему.

— Ну ладно, есть одна вещь. — Эйнджел согнулся над раковиной, приблизил губы к самому зеркалу и зашептал Тимми на ухо. Тимми слушал и улыбался кривой улыбкой.

* * *

наплыв: дети ночи

Первые лучи рассвета проникли в гостиную Льюисов. Растеклись по залитому кровью ковру. Задели краешек пестрого дивана, на котором творилась ночная бойня. Льюисов, новоиспеченных вампиров, никто ни о чем не предупредил. Просто их некому было предупредить. Они не задернули шторы.

Обезглавленный труп Митча Льюиса, валявшийся посреди гостиной, совершенно не сочетался с безвкусно мещанской обстановкой комнаты. Больше всего это напоминало кадр из какого-нибудь абсурдного фильма. Кровавые следы тянулись по коридору от тела к оторванной голове, водруженной на кровать в спальне, — петляющие красные полоски, похожие на перепутавшиеся нити.

Мэт, его мать и Джейни Родригес таяли под лучами солнца на диване в гостиной. Плоть, обратившаяся вязкой жижей, стекала с костей. Кровь превращалась в едкую желчь, прожигавшую покрывало в цветочек. Кости крошились в пыль, которую тут же смывали ручейки слизи.

К середине утра от них не осталось вообще ничего, только несколько грязных пятен на пестрой обивке — ну и, конечно, труп отца Мэта, уже тронутый разложением.

Хороших вампиров их них не вышло. Из них не вышло вообще никаких вампиров. Они не знали, как выжить. Они были очень недальновидны.

* * *

наплыв: ангел

После того как Эйнджел открыл свою самую страшную тайну Тимми Валентайну, он на цыпочках вернулся в спальню и забрался в кровать. Когда он прижался к матери, та судорожно дернулась и открыла глаза.

— Мам, пойдем в ванную. Я тебе кое-что покажу.

— ...устала...

— Мам, пойдем. Ну давай. Там такое... Тебе понравится. Ты об этом всю жизнь мечтала.

Он взял ее за руку и повел в ванную. Остановился в дверях, чтобы случайно не отразиться в зеркале. Это бы только ее запутало.

— Посмотри в зеркало, мам. Ну давай. Посмотри.

Он знал, что она увидит в зеркале. Не белый сияющий кафель на стенах ванной, а зеленые холмы Кентукки. Зеркало станет телеэкраном для ее воспоминаний. Тимми ему обещал. И Эйнджел видел, что именно так все и было. Он смотрел на мать, как она стоит перед зеркалом — толстая, вся какая-то поистаскавшаяся, мутная от похмелья, — и видел, что на стене у нее за спиной лежат зеленые отблески от зеркального отражения.

Эйнджел знал, что увидит мать на этом телеэкране души. Она увидит холмы за их старым домом, она почувствует запах травы и, может быть, даже услышит, как растет трава. Она увидит то место, где похоронен Эррол. Ее унесет назад в прошлое — в тот момент во времени, когда все в их семье изменилось.

— Что это, милый? Что ты со мной делаешь? — проговорила мать. — Я вижу всякое... Там, где должно быть мое отражение, я вижу холмы над Воплем Висельника. И вот те деревья... это же те деревья, что были у нас за домом. Может быть, я приняла неправильные таблетки? Этот проклятый Голливуд... вот соберешься выпить стаканчик на ночь, и неизвестно, чего тебе там подсунут.

Эйнджел специально встал так, чтобы не видеть зеркала, но он зато видел мать, и по тому, как она менялась в лице, было очень легко догадаться, что именно она видит... вот у нее на лице отразился испуг... потом — неверие... потом ее взгляд сделался зачарованным, как под гипнозом.

— Посмотри в зеркало, мама. Видишь яму в земле? Это ты ее выкопала, эту яму. И мы закатили его туда, мы с тобой. И забросали землей. Но теперь она раскрывается, яма. Видишь, мама? Вот из земли высовывается рука. Смотри, он хватается за траву, он хочет вылезти весь. Ты знаешь, кто это, мама? Знаешь?

Мать молча кивнула. Ее губы слегка приоткрылись, как будто она собралась что-то сказать, но лишь одинокая слезинка скатилась у нее по щеке.

— Я пьяна, — пробормотала она. — Или я сплю, и мне все это снится.

— Смотри, мама. Смотри. Это он. Тот, кто умер. Эррол. Я позвал его, вернул из мертвых. Для тебя.

Из зеркала донесся тоненький детский голосок:

Быть искренним — это великий дар.

Быть свободным — великий дар.

— Иисус милосердный, прости меня, грешную, — прошептала мать. Теперь слезы текли ручьем.

Эйнджел точно знал, что она видит. Тимми вытащил эти картины у него из памяти и так хорошо сымитировал голос Эррола, что Эррол как будто и вправду ожил, и Эйнджел сам поневоле расплакался — он оплакивал брата и оплакивал свое детство, которое брат отобрал у него в тот день, когда умер. Эррол выбрался из могилы и теперь стоял в высокой траве, которая доходила ему почти до колен. Крови на нем больше не было.

Как умер Эррол? Что произошло между матерью и сыном? Эйнджел не знал. Когда все случилось, он был на улице. Он помнил только, как мать вынесла брата на луг. Она несла его, прижимая к груди, и пела. Все время пела. И еще он помнил ее глаза — они испуганно бегали по сторонам, как будто мама чего-то боялась. Эйнджел не знал и не хотел знать, что произошло между мамой и братом. Но одно он знал точно.

— Ты его больше любила, да, мама? Больше, чем меня, — сказал он. — Ну что ж, вот он снова с тобой. Если захочешь, вы будете вместе уже навсегда.

«Ты любила его до смерти, — подумал он, — любила так, как теперь ты пытаешься любить меня, как ты теперь прижимаешь меня к своим складкам жира. Так прижимаешь, что я задыхаюсь. Хорошо, что я его не вижу. Я его ненавижу, Эррола. Я даже не помню, каким он был. Как он выглядел. Господи, как я его ненавижу».

Он услышал голос Эррола:

— Мамочка... мама... я тебя ждал так долго... здесь так холодно, под землей, холодно и очень страшно, мне было так страшно... так одиноко... мамочка, дай мне руку... пройди сквозь стекло, мама. Согрей меня, обними.

Он увидел, как мать тянет руки к зеркалу. Обе руки. Как лунатик во сне. Ее губы медленно растянулись в подобие улыбки... безумной улыбки.

— Если захочешь, мама, вы будете вместе уже навсегда, — повторил Эйнджел. — Ты можешь уйти за ним в прошлое. Жить вместе с ним в зеркале. Он всегда будет с тобой. Ты уже никогда его не потеряешь. Больше уже никогда.

Ее глаза заблестели. Эйнджел знал, что она едва борется с искушением. Он знал, что мама всегда больше любила Эррола, а его, Эйнджела, ненавидела — за то, что он жив, а Эррол умер, — что в смерти Эррола виновата она сама, и именно поэтому она так стремится окружить Эйнджела своей душной любовью, пропахшей дешевенькими духами. Любовью, которая в прямом смысле слова душит его — не дает дышать. Эйнджел и сам не знал, как далеко он готов зайти, когда шептал свои откровения духу из зеркала. Он знал, что мать может войти в Зазеркалье и пропасть там навсегда. Но не знал, действительно ли ему этого хочется. Он не знал, чего именно ему хочется, но знал, что это должно быть что-то совсем другое; что все должно стать по-другому, не так, как сейчас.

Мать тихонько запела. Ее голос был хриплым от постоянного пьянства и сигарет. Он был совсем не похож на ее прежний голос — нежный и мелодичный, как ветер в горах.

— Быть свободным — великий дар, — пропела она и шагнула к зеркалу. — Мы правда теперь будем вместе, Эррол? Всегда? — спросила она. Сделала еще шаг. И еще.

— Иди к нему, мама. Будь с ним, — сказал Эйнджел. — Ты будешь счастлива. И тебе больше уже никогда не придется ко мне прикасаться. Я хочу свободы. — Он сам удивился тому, с какой страстной горячностью прозвучал его голос. «Господи. Я ее ненавижу, — подумал он. — Теперь я могу от нее избавиться. Ее больше не будет рядом. Я заработаю денег, я прекрасно устроюсь. Теперь все будет по-другому».

Она подошла совсем близко к зеркалу. Еще мгновение — и она пройдет сквозь стекло и исчезнет навсегда. Эйнджел вдруг испугался. Неужели она и вправду его не любит?!

— Не надо! — закричал он. — Не делай этого! Нет, не надо! Иначе погубишь себя навсегда! Это не зеркало, это дверь — прямо в ад!

Мать замерла на месте. Шепот ветра затих. Зеленые отблески на стене померкли. Мать дышала сбивчиво и тяжело, как будто только что пробежала сто миль, спасаясь от злого чудовища. Ее зачарованный остекленевший взгляд вновь стал осмысленным.

"Я все испортил, — подумал Эйнджел. — Я упустил свой шанс. Но что-то во мне не дает мне ее отпустить. Я не могу просто так смотреть, как она уходит — бросает меня навсегда. Мы с ней связаны.

Навсегда".

Мать сказала, словно очнувшись от сна:

— Что я здесь делаю? — Потом она обернулась, посмотрела на Эйнджела, опять повернулась к зеркалу, словно пытаясь удержать взглядом какой-то ускользающий образ... опять посмотрела на Эйнджела... побледнела. — У меня что-то явно не то с головой.

— Нет, все в порядке, — сказал Эйнджел. — Ты видела то, что видела. Теперь все будет по-другому, мама. Теперь нас трое. Он вернулся. И он стоит между нами. Я сделал так, чтобы он вернулся, чтобы унять твою боль. Потому что он знает, как надо любить тебя, мама, — знает лучше, чем я.

В ту ночь равновесие власти у них в семье покачнулось, и Эйнджел почувствовал первый глоток свободы. Это было странное чувство — беспокойное, неуютное. Как смутная тревога, как притупленный голод. Казалось бы, Эйнджелу надо бы радоваться, но ему было страшно.

* * *

наплыв: поиск видений

Брайен приехал к леди Хит не один, а с каким-то молодым человеком. У него были длинные черные волосы и проницательные глаза. Он был очень красивый. Почти по-женски. Когда они приехали, леди Хит варила кофе и смотрела кино по ночному каналу — какой-то фильм с Бела Лугоши, что отнюдь не способствовало тому, чтобы отвлечься от мрачных тревожных мыслей; но у нее просто не было сил выключить телевизор. Петра спала в гостевой спальне.

Обстановка в квартире была по-своему спартанской — предельный минимализм, — но зато все, что там было, отличалось отменным качеством и вкусом: от итальянских мраморных полов до золотой статуэтки четырехликого Брахмы, восседавшего с невозмутимым видом в небольшой нише, устроенной над современной аудиовидеосистемой, и подлинного Тернера в скромной раме над белым кожаным диваном.

Брайен что-то пробормотал, Хит не расслышала, что именно, и пошел в спальню к Петре. Но молодой человек остался в гостиной. Он пристально осмотрел комнату, уделив особенное внимание картине.

— Мне нравится Тернер, — сказал он наконец. — У него цвета как будто танцуют. Я сколько ни пробовал, у меня так не выходит.

— Вы художник? — спросила Хит.

— Да. Пи-Джей Галлахер.

— Но вы не только художник... — На ум пришло тайское слово катой.Во дворце принца Пратны был один катой — мужчина, который настолько точно копировал женщину, что его и принимали за женщину. — В вас что-то есть... что-то двойственное.

Пи-Джей улыбнулся.

— Американцы этого не замечают. А вы вот сразу заметили. Наверное, все дело в традициях и культуре. Я шаман, ну... что-то вроде. Не самый хороший шаман, но я постепенно учусь. И когда я шаманю, я превращаюсь в священного мужа, который и жена тоже, — в священного трансвестита. И вы, наверное, это увидели. Когда сказали про двойственность. У нас, у шошонов, такой человек называется ма'айтопс.

Леди Хит сразу почувствовала, что он не привык говорить на такие темы с фарань, белыми людьми. Но он и сам был частично белым. Во всяком случае, ей так показалось. Еще одна двойственность, и все это — в одном человеке. Он как будто завис между двумя мирами: между белым и красным, между мужским и женским, между внутренней и внешней реальностью, — не в силах определиться, который из этих миров — для него. Леди Хит он понравился. Очень понравился.

— И еще вы художник, — сказала она. — Я поняла это сразу, как только вы заговорили про Тернера. По вашим словам.

— Это просто хобби, — ответил он, но было понятно, что это гораздо серьезнее, чем просто хобби. — Я пишу знаменитых индейских вождей и продаю на вернисажах и ярмарках. Всяких Сидящих Быков и Красных Облаков.

— И прекрасных индейских девушек?

— Миннегага. Покахонтас. Сакагавеа. Двести баксов за штуку.

— Но ведь они же не все шошоны, — сказала Хит. — Я их помню из курса антропологии на первом курсе.

— Спасибо, — сказал Пи-Джей.

Брайен плотно прикрыл за собой дверь гостевой спальни, так что Хит и Пи-Джей остались как будто одни. Она чувствовала какое-то неловкое напряжение между ними. Он очень ей нравился, очень. Она еще не встречала таких мужчин — он был совсем не похож ни на утонченно-изысканных дипломатов из круга общения ее отца, ни на тех нагловато-претенциозных парней, которые крутили любовь со студентками из Миллс-Колледж. И она видела, что она ему тоже нравится. Влечение было взаимным.

— Я знал вашего деда, — сказал Пи-Джей.

— Странно, — сказала Хит. — А я вот почти совсем его не знала. И теперь, когда его больше нет, я поняла, что не знала его вообще. Потому что в последнее время я узнаю про него столько нового... такие ужасные вещи... я даже представить себе не могу, что то, что мне про него рассказывают... что это мой дедушка.

Они уселись на диван — по-прежнему глядя друг другу в глаза, по-прежнему полные изумления, что они нашли друг друга, — и Хит попыталась налить ему кофе. От него пахло пряными травами; так пахло дома, у мамы на кухне, когда повар готовил еду. Он был приземленный, в смысле, основательный и земной — в той же мере, в какой она была утонченно-воздушной. Она пролила кофе, и они рассмеялись. Немножко нервно.

— Я сейчас еще в шоке, наверное, — сказал Пи-Джей.

— Я понимаю. Ты только что убил своего лучшего друга. — Леди Хит попыталась представить, что он сейчас чувствует. Она даже и не заметила, как они перешли на «ты». — То есть он был уже мертвый, но все равно...

— Я убил его.

Он был таким несчастным, и Хит было так его жалко, что она была просто не в силах его не обнять. Он тоже обнял ее, и они вдруг припали друг к другу, и упали друг в друга с такой отчаянной страстью, о существовании которой в себе леди Хит даже не подозревала. "Видела бы меня сейчас мама, — подумала Хит, — видела бы она, как я отдаюсь одному из них, да еще индейцу — ни много ни мало, — вместо того чтобы блюсти чистоту для человека из правильного социального круга!.." Но ее так тянуло к нему, в нем было что-то от мальчика, маленького робкого мальчика, и ей это безумно нравилось; ее возбуждали его искания и его опыт в духовных поисках. В нем было то, что ее дедушка, принц Пратна, назвал бы «загадкой Запада». Ее переполняли чувства. Такие сильные, что она даже расплакалась.

— Не плачь, — сказал Пи-Джей. — Ты — особенная. Не такая, как все.

Она рассмеялась и подумала про себя: "А ведь вполне вероятно, что он воспринимает меня как «загадку Востока».

— Столько всего случилось, — сказала она. — Я ездила к этой женщине, медиуму, или кто она там, и она показала мне моего деда. Он превратился в чудовище, захваченный между двумя мирами, в месте под названием Айдахо, а теперь вдруг — повсюду вампиры, и все из-за мертвого музыканта, которого я обожала, просто даже боготворила, когда сама была еще школьницей...

— Да, — сказал он. — В это трудно поверить. — Он снова поцеловал ее в губы. — И в тебя тоже трудно поверить. Что ты есть и что ты со мной. — Он провел рукой ей по лицу, убирая волосы, упавшие на глаза, и ее ни капельки не задело, что он, пусть даже и по незнанию, нарушил одно из общественных табу ее культуры.

Зазвонил телефон.

Это был оператор с телефонной станции: звонок из Таиланда. Звонила мама. Она как будто почувствовала на расстоянии, что ее дочь готова уступить домогательствам человека не ее круга...

— Хан мае, — сказала Хит в трубку. — Ты по поводу дедушки звонишь?

— Да, тан уа, — сказала мама. — Сегодня я снова ходила к шаману. Когда она вышла из транса, она мне сказала, что ты видела то, что есть... но это слишком ужасно... у нее были судороги... мне пришлось попросить шофера, чтобы он отвез ее в госпиталь к доктору Диксону.

— Мама, обряд изгнания надо проводить здесь, в Айдахо.

— Благословенные небеса... а где это? — Ханьинь Салуйе, мама Хит, совершенно не разбиралась в географии Америки, что, впрочем, неудивительно для человека, учившегося в Великобритании.

— Это в горах, — сказала Хит. — Мама, я думаю, духу дедушки очень плохо.

— Да, я тоже так думаю. — Мамин голос звучал как-то растерянно и отстранение; может быть, из-за плохой связи, а может, ханьинь сейчас больше заботили великосветские рауты и приемы в Бангкоке, чем душа и покой души свекра. — Но ведь ты обо всем позаботишься, правда? Найми лучшего экзорциста. Самого лучшего. Деньги мы переведем.

— Все не так просто, мама, — сказала Хит. — Они тут на улицах не валяются.

— Ах, эти непросвещенные американцы; даже в большом, крупном городе не наберется и двух экзорцистов, — вздохнула мама. — Как они так живут? Просто дремучее средневековье, темный век... никаких слуг... да у них даже нет короля. — Хит слышала подобные заявления всю свою жизнь — обычные разговоры среди тайской аристократии. Да, жизнь в Таиланде была удобнее: ничего делать не надо, все делают за тебя другие, — но леди Хит любила Америку. Здесь ты сам по себе что-то значишь. Здесь никого не волнует, кто там твои родители. О тебе судят лишь по твоим поступкам. Она терпеливо выслушала излияния матери и при первой же возможности — когда уже можно было не опасаться показаться невежливой — напомнила ей, что это международный звонок, да еще в период наибольшей нагрузки на линию.

— Благословенные небеса! Пожалуй, пора закругляться! — воскликнула мама. — Позвони мне, когда все будет готово, ладно? Мы больше не можем тянуть с кремацией твоего деда... а то люди нас не поймут.

— Да, хан мае.

— Да, и еще. Виравонг присылал к нам сватов на прошлой неделе. Как тебе такой вариант? Они, к несчастью, наполовину китайцы, но у них очень хорошие связи.

— Мама, ты не переживай. Я найду себе мужа. Когда придет время — когда я окончу университет.

После финального обмена любезностями Хит положила трубку. Она заметила, что Пи-Джей по-прежнему пожирает ее глазами. За все время ее разговора с мамой он даже не шелохнулся.

— Господи, ты такая красивая, — сказал он. — Я хочу тебя нарисовать.

— А я сойду за индейскую девушку? — рассмеялась Хит.

— За прекрасную индейскую девушку.

— Мне страшно. Как ты думаешь, этот твой друг... а вдруг он кого-то уже обратил... а вдруг их уже много?

Пи-Джей на секунду закрыл глаза. Весь напрягся и замер, как изваяние. Хит уже видела что-то подобное — так делала их семейный шаман. Когда это происходило, она объясняла, что посылает свой дух в путешествие, иногда — на другой конец света, чтобы увидеть, что происходит вдали отсюда. Может, он тоже сейчас посылает свой дух в путешествие. Она видела, как беззвучно шевелятся его губы — как будто он разговаривал с кем-то, кто был далеко-далеко.

Наконец он открыл глаза.

— Вчера ночью я даже не сомневался, что он сделал еще вампиров... я их видел как черные пятнышки в темноте... их было трое, может быть, четверо.

— Ты так говоришь, как будто у тебя какой-то радар, — сказала она.

— Так и есть. Что-то вроде того. Но сейчас я ничего не почувствовал. Может быть, солнечный свет их убил.

— Может быть.

Они поцеловались. Но заниматься любовью не стали: Хит боялась, что в комнату может войти Брайен или что телефон зазвонит опять — с очередными страшными новостями. На улице было уже светло, но свет солнца не смог рассеять дурные предчувствия Хит — не смог прогнать это кошмарное ощущение пустоты в животе. Может быть, солнечный свет их убил. А если нет?!

Она почему-то не сомневалась, что зло, которое вырвалось в мир, — оно больше, чем мертвый друг Пи-Джея, больше, чем ее дедушка, может быть, даже больше, чем исчезнувший Тимми Валентайн, рок-звезда и кумир подростков. То, что творится сейчас, это еще цветочки — всего лишь «разогрев» перед главным аттракционом. Похоже, что назревает вселенская битва между светом и тьмой.

Ей было страшно, так страшно, что она была вся — словно натянутая струна, но в этом трепещущем напряжении было и что-то сродни желанию. Она прижалась к Пи-Джею. Для нее он был олицетворением надежды. Она даже не знала почему. Вряд ли он был тем шаманом, о котором вела речь мама, но он знал принца Пратну до его превращения.

Наверное, он прочитал ее мысли, потому что сказал:

— Я не занимаюсь изгнанием злых духов.

— А может быть, мне не нужен духовный доктор, который берется за все и берет энную сумму в час за свои услуги, — сказала она. — Может, мне нужен шаман, который не хочет за это браться.

— Я не хочу, — отозвался Пи-Джей. — И всякий хороший шаман не захочет. Но я пока что не очень хороший шаман. — Он снова поцеловал ее в губы.

* * *

память: 1600

Уже столько лет он охотится в темных проулках Вечного города. В добыче нет недостатка. И здесь есть где укрыться в засаде. Город — как светотени у Караваджо: светлые участки сияют чуть ли не ярче, чем солнце, темные — погружены в непроглядный мрак; там, где мрамор еще сверкает на стенах собора Святого Петра Микеланджело, там, где продажные женщины предлагают себя в сумрачной тени запыленного Колизея, там, где мрамор уже потускнел.

У него было столько имен за последние годы. Эрколино, Андреа, Себастьян, Гуалтьеро, Орландо. Он соблазнил стольких странников — обещал показать развалины Римского Форума или Золотого Дворца Нерона, но вместо этого уводил их в смерть, где нет никаких ощущений и зрелищ. Он был осторожен. Он убивал чисто и навсегда. Ему не нужны были спутники в его сумеречном мире. Он созерцал вечность один. Всегда — один.

Однажды вечером, на рыночной площади, он случайно услышал, как кто-то в толпе упомянул Караваджо. Он остановился, прислушиваясь к беседе молодых подмастерьев-художников, и узнал, что сер Караваджо наконец завершил свое «Мученичество апостола Матфея», и завтра картину представят на всеобщее обозрение в церкви Сан-Луиджи деи Франчези. Кстати, неподалеку от рыночной площади. Ему вдруг безудержно захотелось увидеть, что все-таки стало с картиной, которую испортил разгневанный кардинал дель Монте.

Его фигура дрожит, словно рябь на воде, и обращается в черную кошку. Он бежит по узенькому проулку. Сейчас, в облике зверя, все его чувства обострены: запах крови чувствуется все сильнее. В дверях одного из домов раненый воин истекает кровью. Тут же, поблизости, в другом доме — девушка. У нее месячные. Ребенок упал на булыжную мостовую — разбил коленки. Влекущий и чувственный запах крови — повсюду. Но на это еще будет время. Потом. А сейчас ему надо увидеть, что стало с ангелом смерти.

Он бежит, его мягкие лапки неслышно ступают по камню. Вот он добрался уже до Палаццо Мадама. Напротив — массивный портал Сан-Луиджи деи Франчези. Он помнит здесь все. Помнит очень отчетливо, словно все было вчера. В этой церкви он пил кровь художника. Черная кошка растекается легкой туманной дымкой и сквозь замочную скважину проникает в дом Божий. Запах ладана, горящие свечи. Тишина. И вот она, картина, еще укрытая плотной тканью, еще не явленная — в боковой часовне семьи Контарелли.

Он опять превращается в кошку. Подбирается к алтарю, протискивается сквозь деревянное ограждение. Тень от большого распятия пляшет в отблесках пламени сотен свечей. На миг она накрывает его — полутень в форме креста. Боль есть, но она не страшнее булавочного укола. Святые символы веры почти потеряли свою власть над ним, то есть теперь даже вера подточена порчей. Он запрыгивает на алтарь. Запрестольного образа пока нет. «Мученичество» висит на боковой стене. Еще два прыжка — и вот он уже под картиной Караваджо.

Драпировка свисает так низко, что он вполне может сдернуть ее, зацепив коготком. Или можно принять человеческий облик и просто снять этот тяжелый бархат. Но пока он пытается сообразить, как лучше, у него за спиной раздаются шаги. Он прячется под драпировку. Свет от факела заливает часовню. Это кардинал дель Монте. Он совсем растолстел и расплылся за эти годы. Он опирается о плечо молодого мужчины... Гульельмо.

Мальчик-вампир несказанно рад, что с ними нет Караваджо.

Гульельмо изменился. Он евнух, и поэтому почти не постарел; но глаза у него — мертвые и пустые, как у человека, разум которого одурманен опиумом. Вампир наблюдает.

— Сними покрывало, Гульельмо! Я хочу посмотреть. — Кардинал опускается в кресло, не без труда втискивая в него свои обширные телеса. Гульельмо проходит вперед и снимает покров.

В первый миг мальчик-вампир не видит вообще ничего, только невнятное переплетение света и тени на огромном квадратном холсте. Но потом из этого калейдоскопа начинают проступать лица, руки с рельефными мышцами, крылья, шлем с плюмажем из перьев. Все дрожит в зыбком свете свечей. Все на картине как будто движется.

Вот оно. «Мученичество апостола Матфея». Но там, где раньше стоял ангел смерти — в сияющем столбе света на переднем плане, во всей своей грозной и беспощадной красе, — теперь темнота. Вся картина словно залита тьмой. Хотя нет. Там, где раньше был ангел смерти, теперь — просто мальчик, который в ужасе пятится от палачей, истязающих святого мужа. Обнаженные грешники на переднем плане — грешники, раскаявшиеся в грехах, готовятся принять крещение. Ангел все же присутствует на картине, но на облаке в вышине. Его лицо скрыто в тени. Он протягивает умирающему апостолу пальмовую ветвь — символ мученичества. Ангел почти целиком скрыт во мраке, хорошо видна только протянутая рука и нечаянный проблеск розовой кожи на ягодицах сквозь полупрозрачную дымку облака. Запрокинутая по-мальчишески маленькая нога указывает вверх, в небеса. Может быть, Богу в лицо.

Там, где раньше сидела женщина — самая крайняя слева, — теперь другие фигуры. Среди них Караваджо изобразил и себя. Его лицо проступает из сумрака. Он — наблюдатель. Он как бы внутри и все-таки вечно снаружи созданного им мира.

Красиво, думает мальчик-вампир.

Кардинал дель Монте говорит, обращаясь к Гульельмо, который подобострастно присел на карточки у его ног.

— Его больше нет на картине, того бесовского отпрыска, — говорит он. — Жаль.

— Почему, Ваше Преосвященство? — спрашивает Гульельмо.

— Он был красивый, а мне нравится приходить по ночам в церкви и смотреть на эти... воплощения божественной красоты... и наслаждаться ее мирской формой, если ты понимаешь, что я хочу сказать.

По-прежнему в облике кошки, мальчик-вампир бесшумно скользит по холодному полу капеллы, перебираясь из сумрака в сумрак. Садится в тени кардинала. Кардинал вывалил пенис наружу, и теперь он торчит посреди складок его красной мантии. Гульельмо берет кардинальский член в рот. Его движения вялые и механические. Глаза — пустые. Кардинал вздыхает, глядя на картину.

— Этот дьявольский отпрыск... такой красивый... и такой чудный голос. Жаль. Весьма жаль. Он мог бы сейчас быть на твоем месте, Гульельмо, и уж, конечно же, он исполнял бы свою задачу с большим рвением и старанием, нежели ты.

Гульельмо не отвечает. Черная кошка смотрит ему в глаза. Теперь он вспомнил. Он вспомнил, как юный евнух умолял его о бессмертии, не понимая ужасных последствий этой бездумной просьбы. Как, получив отказ, он рассказал кардиналу о поклонении дьяволу и кровавых обрядах. Как они расстались — когда кардинал, обуянный гневом, испортил картину, а Гульельмо не смог посмотреть в глаза своему старому другу. И вот теперь... Как же низко он пал! — думает мальчик-вампир. Теперь он пустой. Бездушная оболочка. Предательство не дает ему спать спокойно. Предательство превратило его в кардинальскую шлюху.

Его ужасает не богохульство. Разве он сам — не воплощенное богохульство для этих людей, олицетворение всего демонического и темного? Нет. Его ужасает та пустота, которую он видит в Гульельмо. Как будто тот уже мертвый.

В нем закипает гнев — бесконтрольная ярость. Он не в силах сдержать себя. И вот уже черная кошка превратилась в свирепую пантеру. Он бросается на кардинала. Норовит вцепиться в горло. Рвет когтями лицо. Запах ладана тонет в едком и резком запахе разъяренного зверя. Задние лапы походя ударяют Гульельмо в грудь, и тот отлетает от кардинала и падает среди ровных рядов свечей. Гульельмо в смятении. Он пытается потушить огонь, набросив на него плащ. Все погружается в темноту. Кардинал поднимается с кресла. Его пенис опал и безвольно болтается среди алых складок. Кардинал осеняет себя крестом и кричит:

— Retro те, Satanas![60] Заклинаю тебя, дух тьмы, и повелеваю тебе: изыди из этого святого места!

Вампир смеется — с горечью. Но из пасти пантеры вырывается только свирепый рык. Кардинал крадучись отступает к ризнице. Догнать его или нет? Убить его или нет, этого жирного борова? Мальчик-вампир не чувствует ничего, кроме гадливого отвращения. Ярость уже прошла. Он выходит из облика гнева и вновь принимает обличье молоденького мальчишки.

— Гульельмо, — произносит он тихо-тихо.

— Ты вернулся! — шепчет Гульельмо и поворачивается к нему. Снимает свой плащ с погасших свечей — расплавленный воск кое-где еще тлеет. Часовня вновь озаряется светом, только теперь его меньше, и в этом размытом и тусклом свечении картина кажется еще сумрачнее. — Я так ждал тебя, весь истомился. Я жил надеждой, что ты вернешься, — говорит Гульельмо. — Я тебя очень обидел тогда. Но это только из зависти. Теперь я уже не хочу бессмертия. Теперь я хочу одного — умереть.

— Могу тебе это устроить, — отвечает мальчик, который когда-то был Эрколино, хористом из Сикстинской капеллы. — Если ты действительно этого хочешь.

На миг мертвый взгляд Гульельмо зажигается жизнью — но только на миг. А потом снова гаснет. Как будто он что-то вспомнил. Но мальчик-вампир не успел уловить, что именно.

— Да, — говорит он наконец. — Да, я хочу.

Он делает шаг вперед. Он так похудел... от него почти ничего не осталось. И от его былой заносчивости — тоже. И от его озорства; и от его прежней тяги к интригам и козням. «Кардинал дель Монте — тоже вампир, — думает мальчик. — Они все вампиры, эти смертные люди. Они пожирают друг друга — так что мне и не снилось. Если я заберу его жизнь, что я дам ему взамен? Свободу? Есть ли ад по ту сторону этого ада?» Мальчик-вампир не знает Не может знать. Для того чтобы испытывать адские муки, нужно, чтобы была душа. А у него нет души. Он по природе своей — бездушный.

Гульельмо снимает свой гофрированный воротник и швыряет его на перила. Мальчик-вампир подходит к нему.

— Мне жаль, что так получилось, — говорит он.

Гульельмо плачет, когда вампирские клыки вонзаются ему в шею — с беспощадной холодной нежностью — и погружаются прямо в яремную вену. На вкус кровь кислит — она подпорчена опиумом и другими дурманящими снадобьями, которыми Гульельмо опаивал себя, чтобы забыться и не задумываться о своей горькой жизни. Мальчик-вампир жадно пьет. Кровь есть кровь. Тепло разливается по его телу и пробуждает воспоминания о том, что он тоже когда-то жил. Лицо Гульельмо бледнеет. Он холодеет и обмякает в объятиях вампира. Мальчик-вампир кладет его на алтарь, под сияющим ликом мраморного изображения апостола Матфея.

И тут из сумрака раздается голос.

— Стало быть, ты пришел не за мной, ангел смерти, — говорит Микеланджело да Караваджо. Он выходит на свет из-за каменной колонны.

— Дай мне закончить, — говорит мальчик-вампир. — Я не хочу, чтобы он пробуждался к вечному одиночеству.

Бережно, почти нежно он разрывает грудь мертвого евнуха и достает сердце, которое еще трепещет в его руках. Слизывает языком последние капли крови, и сердце замирает, и он кладет его на алтарный покров, и наблюдает, как от него растекаются тонкие красные лучики-струйки. Он ломает Гульельмо шею — чтобы уже наверняка. Его друг не должен повторить его судьбу.

Он вытирает кровь с губ и обращается к Караваджо:

— Спасибо, что ты убрал меня со своей картины. Я был там лишним.

— Но я тебя не убирал, — говорит художник. — Смотри, — показывает он пальцем. — Ты по-прежнему здесь. Я только скрыл твое лицо. Самая великая красота в искусстве та, которая не видна.

Мальчик смотрит, куда указывает художник, и наконец видит то, что должен был бы увидеть сразу: ангел с лицом, скрытым в тени, который свешивается с небес, протягивая апостолу символы его мученичества.

— Вот, — говорит Караваджо, — укрытый в тени от твоей же руки, так что на облаке нет твоего отражения, это ты. Твоя совершенная красота скрыта от взоров, есть только намек.

Свечи дрожат. Тени пляшут. Пятна света и тьмы как будто смещаются, меняясь местами. Холст дышит жизнью. Такое впечатление, что ангел сейчас поднимет лицо.

— Нет, — говорит мальчик-вампир. — Пока мы не видим его лица, у него нет лица. Ты думаешь, это мое лицо — но лишь потому, что однажды, потерявшись в лабиринте собственного воображения, ты увидел меня и принял за кого-то другого.

Это правда. Теперь лицо ангела принадлежит всем и каждому. Каждый волен увидеть в нем отражение своих собственных устремлений и тайных желаний. Отражение себя самого. "В этом смысле, — думает мальчик-вампир, — это действительно мой портрет. Повинуясь запрету, наложенному кардиналом, Караваджо раскрыл мою сущность — даже не подозревая об этом".

— Мне пора уходить, — говорит он Караваджо.

— Подожди! Ты разве не хочешь... в память о прежних временах... когда-то тебе нравилась моя кровь!

Но он обращается к пустоте. Осталась только картина.

Только искусство.

Откуда-то издалека доносится тихий голос, нечеловечески чистый и звонкий, парящий над музыкой ночи: Miserere mei, miserere mei.

Только искусство...

* * *

иллюзии и реальность

Уединившись в своей тайной комнате, в окружении сотен ароматизированных свечей, Симона Арлета включила компьютер, открыла окно для просмотра телетрансляций и уселась смотреть проповедь Дамиана. Это было забавно, наблюдать за Дамианом с экрана компьютера — маленький человечек в крошечном окошке, в окружении оккультных картинок на ее рабочем столе: астрологических знаков, арканов таро и алхимических символов, — на таком пестром фоне он совершенно терялся.

Его лицемерие было таким вопиющим, что вызывало невольное восхищение — оно было как монументальный шедевр наподобие супа «Campbell's» Энди Уорхола. Это он очень умно придумал: сыграть на образе Тимми Валентайна — заклеймить его как воплощение дьявола и одновременно сыграть на его сексапильности, что принесет Дамиану в кубышку немалые деньги! — тем более что Тимми Валентайн сейчас снова в моде.

— Жак! — крикнула она. — Соедини меня по телефону с Дамианом Питерсом!

Через минуту:

— Черт возьми, я же тебе уже объяснял. До пятницы я не могу. Что, нельзя подождать?

Симона улыбнулась.

— Дамиан, — сказала она с ядовитой сладостью в голосе, — ты хочешь вернуть себе власть или нет? Ты со мной или нет? Мы же вроде как вместе — благочестивый Дамиан Питерс и канал сатанинской силы в моем лице. — Она захихикала и подумала про себя: а вот интересно, покоробило его или нет ее как бы нечаянное, легкомысленное упоминание имени Врага рода человеческого. — Послушай, у меня есть план. И мне нужна твоя помощь.

— Нужна, значит, будет.

— Следует возродить Богов Хаоса. Единственный, кто еще жив — образно выражаясь, — это принц Пратна, который сейчас превратился в какого-то там восточного демона. И неудивительно, если учесть, с чем он взялся играть перед смертью. Боги Хаоса — это было не настоящее тайное общество. Просто кучка старых развратных придурков, которые бросились на охоту за тем, с чем не могли совладать... за духом, который теперь мой пленник. Мой источник силы. Они не знали вообще ничего про те темные силы, которые движут вселенной. Это были любители. Но сейчас этот дух пробует вырваться на свободу... ты понимаешь, Дамиан Питерс?.. Тимми Валентайн пробует снова вернуться в наш мир... он пытается воплотиться... как будто он — слово Божие.

— Сатанинское слово! — рявкнул Дамиан так громко, что в трубке пошли помехи.

— И ты сегодня помог ему в этих попытках, упомянув в своей проповеди. Ты разве не знаешь, что каждый раз, когда кто-нибудь здесь произносит вслух его имя, каждый раз, когда его образ всплывает в памяти кого-то из этих безмозглых фанатов, которые до сих пор от него без ума, он становится хоть чуть-чуть, но реальнее, хоть чуть-чуть, но сильнее — и мне все труднее его удерживать?! Ты идиот!

— Слушай, я не разбираюсь в твоих колдовских примочках.

— Пора потихоньку учиться, Дамиан.

— Так что я могу для тебя сделать? — спросил Дамиан, и в его голосе явственно прозвучала тревога. Дамиан был далеко не дурак, и он понимал, что Симона — это его шанс получить то, к чему он стремится... надо думать, что к мировому господству, не больше и не меньше!.. Мужчины — они все такие. Все одинаковые. Когда в них пробуждается жажда власти, они превращаются в маленьких Гитлеров. Все без исключения.

— Тимми уже очень скоро достигнет вершины своей харизматической силы. Про него собираются снимать фильм. Люди будут читать об этом, смотреть его клипы по телевизору, думать все время: Тимми, Тимми, Тимми, — и он соберет все свои атрибуты, вопьет себя в себя... и станет собой. Тебе ничего это не напоминает? Рождество Христово — воплощение Бога-Слова в человеческом образе.

— Антихристово воплощение, а не Христово! — со смаком проговорил Дамиан. Он уже чувствовал запах денег.

— И вот в чем парадокс, Дамиан. В момент его наивысшей силы... в момент, когда я рискую его потерять... именно в этот момент у нас есть все шансы, чтобы снова его захватить, связать его нашей властью и полностью взять под контроль... вернуть себе все источники силы... и удвоить их, если вообще не утроить!

Двухдюймовый Дамиан на экране компьютера поднял руки в жесте благословения. Это была не прямая трансляция, а запись с благотворительной встречи. Камера показала страждущих: калеки, больные раком, эпилептики и прокаженные. Разумеется, их снимали не в той же студии, откуда вещал Дамиан, но при монтаже получалось, что все они собрались в одном соборе. Мероприятие было всего лишь образом на экране. А почему нет? — подумала Симона. Образ есть истина. На чем, собственно, строится вся симпатическая магия.

Слуховой образ Дамиана в телефонной трубке был далек от того Аполлонического целителя, которым он представал на экране.

— Блядь, блядь, блядь, — произнес самый благочестивый и набожный из всех телепроповедников. — А получится? Надо, чтобы получилось. Надо очень постараться.

— Согласна, — сказала Симона, — тем более если принять во внимание, что газетчики только и ждут подробностей о том последнем скандале на почве, скажем так, непомерного плейбойства, а налоговая уже дышит тебе в затылок... постараться действительно надо.

— Шлюха!

— Чья бы корова мычала, мой дорогой Дамиан.

Дамиан прошипел что-то нечленораздельное.

— В общем, так, Дамиан. Садись в самолет. Может, ты искренне убежден, что Вопль Висельника, штат Кентукки, это центр вселенной, но ты ошибаешься. Центр вселенной — это даже не Вашингтон, не Нью-Йорк, не Ватикан и даже не Иерусалим. Битва за обладание мировым господством пройдет совсем в другом месте. — Она очень тщательно подбирала слова. Для каждого осла — своя морковка. И морковка должна быть правильной. — Уже очень скоро центр вселенной переместится в один заброшенный выжженный городок... в город-призрак в Айдахо?

— Город-призрак в Айдахо? Ты что, мать, совсем уже выжила из ума... Так какой город?

* * *

ищущие видений

Они все-таки занялись любовью. Петра знала, что так и будет. И их обоюдная горячность была сродни боли. Они любили друг друга так, как у них не получилось тогда — в краткие дни их прежнего знакомства. Они смеялись, кричали, а один раз — едва не расплакались. Оба. Их любовь была как конец и как начало. Теперь она знала, что кошмары, которые не дают ей покоя со дня смерти Джейсона, когда-нибудь обязательно прекратятся. Но она знала и то, что сегодня в ее жизни возник новый кошмар.

Зазвонил телефон.

— Пусть звонит, — сказала она, целуя Брайена. — Все равно это не наш телефон.

— А ты же вроде бы перевела все звонки сюда.

— Да кто мне будет звонить?

— Я не знаю.

Они опять занялись любовью, но не успели толком начать, как раздался деликатный стук в дверь. И голос Хит:

— Петра... это тебя. Эйнджел Тодд.

В спальне тоже был телефон, и Петра сняла трубку. Вот оно — начало кошмара. Ее сердце забилось так, что казалось, оно сейчас выскочит из груди. Его удары глухо отдавались в висках. Голова неожиданно разболелась. Адвил, интересно, еще остался?

— Петра... мой агент говорит, что мне нужен свой журналист. Вроде как представлять меня в прессе. Через неделю мы выезжаем на съемки. Ты сможешь поехать?

— На съемки?

— Господи, Петра, ты мне нужна. Моя мама... она со мной делает всякие... плохие вещи... у меня мысли все путаются... это нетелефонный разговор, но... но... Господи, ты мне очень нужна.

Джейсон ни разу не говорил ей таких слов.

Брайен сел на постели. Обнял Петру за талию. Взял в ладонь одну грудь и нежно поцеловал. Его щетина слегка оцарапала ей кожу. Петра тихонечко замычала.

— Петра...

Она хотела сказать ему, этому мальчику: «Ты тоже мне нужен — мне нужно знать, что рядом со мной есть ребенок, которому я нужна, который примет мою любовь...»

— Я не знаю, — медленно проговорила она. Это должно было прозвучать как отказ, но ничего у нее не получилось.

— Это из-за того парня, твоего друга... ну, с которым вы рядом сидели вчера на шоу? Пусть он едет с тобой. Я совсем не ревнивый. — Мальчик рассмеялся, но Петра почувствовала, что скрывалось за этим смехом — неуверенность и уязвимость.

— А где будут съемки? — спросила она, просто чтобы хоть что-то сказать. Ей сейчас было о чем подумать и без того. Например, о Брайене и о его священной войне против вампиров. Ей не хотелось бросать Брайена одного, хотя ей до сих пор было трудно поверить в его версию истории о Тимми Валентайне.

— Они хотят снимать в том самом месте, где в последний раз видели Тимми, — сказал Эйнджел. — Они, представляешь, купили весь город. И кстати, задешево — город заброшенный, там никто не живет.

— Целый город?

— Ага. Он называется... — Мальчик на секунду запнулся, припоминая. Но Брайен, который слышал их разговор, успел прошептать его первым. Название города.

* * *

колдунья

— Узел, — сказала Симона Арлета.

* * *

наплыв

— Узел? — переспросила леди Хит.

* * *

наплыв

— Узел, — сказал Эйнджел и повесил трубку.

Часть вторая

Узел

Y la luz que se iba dio una broma.

Separo al nino loco de su sombra.

И свет, угасая, отрезал

Безумного мальчика от его тени.

Лорка

8

Еще впечатления

мозаика

Сисси Робинсон, 12 лет:

В следующий раз я его увидела по телевизору, и он был таким... ну, как будто он всю свою жизнь там снимался, на телевидении. Его нереальность, когда он вышел из лифта там, в «Шератоне», — ее больше нет. Теперь он совсем реальный.

Но я по-прежнему его люблю.

* * *

Джонатан Бэр, режиссер:

Я глубоко убежден, что метод Станиславского приложим не только к актерской игре, но и к режиссуре тоже. Актеры вживаются в роль, режиссеры — в фильм. Я считаю себя режиссером «по методу Станиславского». Вот почему я решил снимать фильм на месте реальных событий и скупил на корню все, что осталось от города Узел, штат Айдахо. Образно выражаясь, мне хотелось представить нового Тимми Валентайна на обломках старого. Размыть границы между реальностью и иллюзией. Во всяком случае, я так для себя понимаю задачу кино.

Мальчик, которого мы взяли на роль Тимми Валентайна, полностью соответствует моему видению как режиссера. Господи, иногда он такой реальный, что мне даже не по себе. На самом деле мне страшно становится иной раз. Но что остается делать? Надо, как говорится, держаться в струе. Если ты сам не готов к тому, чтобы тебе было страшно, то как можно требовать этого от своих зрителей?

Но не поймите меня неправильно. «Валентайн» задуман не как фильм ужасов. Но жизнь Тимми — страшная. И смерть тоже — страшная. То есть смерть — это уже наш домысел. Никто точно не знает, умер Тимми Валентайн или нет. Но в мире иллюзий, в тех двух часах хрупкой выдуманной реальности, которую нам предстоит воплотить на экране, у нас должна быть завязка, развитие действия, кульминация и развязка. То есть начало, середина и конец. Мне кажется, вам понравится, как мы его убьем. Такая вот горько-сладкая смерть. Очень по-современному. В духе девяностых. Да, в нашей реальности мы смешали все времена. Там будет тонкая восприимчивость шестидесятых, но и цинизм восьмидесятых тоже. Для меня это и значит «в духе девяностых». Да, вам понравится, как он умрет, и вам наверняка захочется, чтобы жизнь могла подражать искусству с безупречной такой точностью. Без сучка и задоринки.

Но, повторюсь, мы не знаем, как все обстоит на самом деле: умер он или нет. Он бесследно исчез после пожара в Узле, штат Айдахо, и больше о нем ничего не известно. Мы послали ему приглашение на премьеру на адрес его агента и на адрес поместья, которым сейчас управляет некто Руди Лидик, старик-поляк — бывший узник Освенцима. Тоже личность загадочная. Нам так и не удалось получить от него ответ, кем он приходится Тимми и почему управляет его поместьем.

Теперь про Эйнджела Тодда. Он как будто создан для этой роли, хотя нам пришлось перекрасить ему волосы и поработать над его простецким акцентом. Но зато теперь их даже родная мать не отличит.

Не то чтобы это о чем-нибудь говорит. Мать Эйнджела почти не выходит из своей валиумной прострации. На самом деле все очень печально. Для мальчика, я имею в виду. Она очень властная женщина. Я бы даже сказал, деспотичная. Этакая миссис Бейтс[61]. Ужасно. Они спят вместе, в одной постели. И это еще далеко не все, есть вещи и поинтереснее, но это не для печати. А то меня еще привлекут за вмешательство в личную жизнь.

Я и так слишком много сказал.

* * *

Пи-Джей Галлахер, художник; активист движения в поддержку коренного населения Америки:

Брайен и Петра видели его еще в Лос-Анджелесе, но я увидел его в первый раз уже в Узле. И когда я его увидел, все страхи из детства вернулись. Я сперва не поверил своим глазам. Такая в нем сила.

Я сразу понял, что Эйнджел Тодд — это не просто какой-то мальчик, который выиграл конкурс двойников и получил роль Тимми Валентайна. Я не знаю, как такое возможно, но Тимми как будто проник в него.

И Эйнджел превратился в Тимми Валентайна.

Я знал, что мне никто не поверит, но это — единственное объяснение всему, что случилось потом.

Как такое возможно, чтобы один человек превратился в другого? И даже больше того: как такое возможно, чтобы человек превратился в нечеловеческое существо, в существо из мифа? Казалось бы, кто-кто, а я должен был знать ответ. Я прошел через поиск видений и сам превратился в кого-то другого. И процесс превращения еще идет — постоянно. Пусть даже я этого не хочу. Личность — это иллюзия. Мы все — зыбкие тени, стремящиеся к воплощению в твердом и неизменном теле, но нам навсегда суждено оставаться тенями. Только в мире сновидений вещи могут быть названы истинными именами. Только в зеркале можно столкнуться лицом к лицу со своим истинным "я" — без иллюзий.

Вот что мне было открыто в моих видениях. Вот что подсказывает мне сердце.

* * *

Петра Шилох, журналист:

На студии к нам относились как к какому-то отребью, норовящему примазаться к воинскому обозу. Не отвечали на наши звонки. Поначалу вообще разговаривать не хотели. Мы им были не нужны. Но они сделали все, что просил Эйнджел Тодд. Он стал звездой.

И сильно переменился.

Габриэла Муньос, агент:

Только на следующий день после конкурса, я начала понимать, что мне подвернулось что-то действительно грандиозное. О чем я даже мечтать не могла. Сперва ко мне в офис явилась мамашка — вся в слезах. Несла какую-то чушь про сатанизм, колдовство и волшебные зеркала. А потом заявила, что ее сын заключил договор с дьявольским духом Тимми Валентайна.

Может, ей что-то такое приснилось. И неудивительно. После того представления Симоны Арлета, когда ее вроде как разорвало в клочки. Зрелище было действительно впечатляющее.

Она явно шизофреничка в пограничном состоянии. Я даже не сомневаюсь. Наверняка вы все слышали эти грязные слухи насчет Элвиса и его матери? В биографии Пресли, которую написал... этот... ну как его... в общем, не помню. Насчет Элвиса я не верю, а вот насчет миссис Тодд... запросто можно поверить. И дело не только в том, как она говорит... такая провинциалка, дорвавшаяся до Беверли-Хиллз... она вообще вся какая-то неприятная. И жрет слишком много таблеток. Розовенькие таблетки, синенькие таблетки, таблетки в полосочку и таблетки в крапинку. А теперь еще — этот параноидальный бред, что ее сын запродал душу дьяволу.

У меня большой опыт общения со звездными мальчиками и девочками, и я знаю, что это просто гормоны юношеские играют. Плюс к тому вполне понятное стремление вырваться из-под мамочкиной опеки. Но ей я этого не скажу. Никогда.

Питайте иллюзии.

Укрепляйте власть.

* * *

Джонатан Бэр:

Его мамаша — она сумасшедшая. Не будь она его назначенным опекуном, я бы и близко ее не подпустил к съемочной площадке.

* * *

Габриэла Муньос:

Первое, что мне надо сделать, — добиться, чтобы ему назначили другого опекуна на время съемок. Ему нужно больше свободы. Может быть, эта Шилох... он хорошо к ней относится — как к приемной матери.

* * *

Брайен Дзоттоли:

Пи-Джей говорит, что вампиров в Лос-Анджелесе больше нет. Он прошелся по городу в состоянии проекции астрального тела — или как оно там называется — и не уловил никаких вампирских вибраций.

Я даже не знаю, верить ему или нет, но похоже, что наша реальность теперь превратилась в «Алису в стране чудес», где нет ничего невозможного. Все вроде бы подчиняется логике, но это логика кошмарного сна. Поэтому я не стал с ним спорить и согласился, когда он предложил ехать в Узел.

Обратно к тому, на чем мы тогда остановились.

Обратно в прошлое.

* * *

Тимми Валентайн:

Стою у зеркала, на самом краю. Зеркало — это граница. Эйнджел с той стороны смотрит на меня. Он меня не боится. Он, единственный из всех, знает, что я — не его темная половина. По крайней мере пока еще нет. Может, когда-нибудь я превращусь в него, а он — в меня.

Он очень красивый. Когда-то я был таким же.

Он — Ангел Жизни.

9

Ад и Паводок[62]

наплыв: вестибюль

Паводок, штат Айдахо. Еще один город с забавным названием. Сейчас гостиница «Паводок» пришла в упадок, но когда-то она считалась самым шикарным отелем в городе, ею владели Хьятт, Хилтон, Рамада — почти все владельцы крупных сетей отелей, — но все сочли ее нерентабельной. Шеннон Битс повезло, что ей удалось сохранить работу после очередной смены владельца. Отель — одно из немногих мест в городе, где хоть что-нибудь происходит. Сказать по правде, одно из немногих мест в целом округе, где есть хоть какая-то жизнь. Выбор невелик: либо работать в отеле, либо выйти замуж или уехать жить в большой город... в Бойс, например, по сравнению с их глухим городишкой даже Бойс сойдет за большой город.

Лето уже на подходе. Все самое интересное началось через пару недель после Дня поминовения. В город приехал цирк.

Ну, то есть цирк — не в буквальном смысле, а кое-что даже покруче. Съемочная группа из Голливуда, которая будет снимать тут в окрестностях фильм про Тимми Валентайна. Кое-кто из команды приехал пораньше — они жили здесь всю весну. Готовили съемочную площадку, мотались в Узел — выбирали натуру. Но, разумеется, самое интересное началось, когда приехали актеры. Весь апрель и май Шеннон с подругами только об этом и говорили.

Она устроила так, чтобы дежурить в тот день, когда приедет этот Эйнджел Тодд. Загодя обвела этот день в календарике, договорилась поменяться сменами с Верной Холбейн, раздражительной старушенцией, и утром встала на час пораньше, чтобы сделать прическу и макияж. Все это заметили и стали ее поддразнивать. Но она не обращала внимания.

Только Эйнджел не приехал. И никто вообще не приехал. То есть кто-то, конечно, приехал. Главный оператор влетел, как шторм, задымил весь вестибюль своими вонючими сигаретами. Потом еще — помощник режиссера. Такой весь из себя деловой, с блокнотом. Какие-то еще люди из съемочной группы. Они все суетились, носились туда-сюда... и Шеннон скоро поняла, что их работа мало чем отличалась от ее собственной: обзывается вроде солидно, а в сущности — те же мальчики-девочки на побегушках.

Такого переполоха в Паводке не было уже давно — с тех пор как сгорел Узел. Шеннон тогда была совсем маленькой. И папа был жив.

Ей нравилась эта шумная суета. Интересно, оно так всегда — там, откуда приехали эти люди? Они были совсем не похожи на нормальных людей — разговаривали по-чудному, одевались вообще непонятно как, и образ мыслей у них был какой-то вообще не такой. Они задавали совершенно не те вопросы, которые нормальные люди задают дежурной, когда въезжают в гостиницу. Например, где тут можно вкусно покушать в два часа ночи. Или где тут гей-бар. (Причем спрашивали с таким видом, как будто хотели узнать дорогу к ближайшей церкви.) Где тут найти более или менее пристойный снег. Ответ на последний вопрос был, казалось бы, очевидным, и Шеннон только потом сообразила, что имеется в виду снег в виде белого порошочка, расфасованного по таким маленьким пакетикам. Между собой они разговаривали об очистке кишечника, половой жизни карликовых песчанок и других странных и извращенных вещах, о которых Шеннон даже задумываться не хотелось. Она даже не сомневалась, что все они — закоренелые грешники. И то, о чем они говорят, — это смертный грех. Она и не думала, что есть столько всяких грехов, о которых она даже не слышала. Наверняка эти люди — все, как один — будут гореть в аду, как говорит Дамиан Питерс в своем ежедневном «Часе небесной любви». Господи, слышала бы их мама...

Но зато они спокойно платили доллар за порцию воздушной кукурузы (дирекция подняла цены во всех автоматах за неделю до того, как должно было начаться основное заселение) и давали хорошие чаевые. Режиссер, мистер Бэр, дал ей десятку только за то, что она вызвала коридорного, чтобы забрать его багаж. Такой поистаскавшийся мужичина несвежего вида, в темных очках, волосы торчат во все стороны, а в ухе — серьга-висюлька в виде мужского члена. С виду — панк панком, сразу вот так и не скажешь, что он — известный кинорежиссер, пока не увидишь его кредитную карточку, золотой «Ролекс» и бумажник, набитый сотнями. Господи, у нее глаза на лоб полезли, когда она это увидела.

Она осталась работать в ночную смену — сама напросилась, — потому что ей сказали, что актеры должны приехать в два часа ночи. В час в вестибюле было по-прежнему полно народу. Они любят ночь, эти люди — они как вампиры. Менеджер поставил на уши всю кухню. Съели все подчистую. Потому что ближайшее место, где можно было поесть в такой поздний час, — это «Денни» в соседнем городе или на круглосуточной автозаправке в сорока пяти милях по шоссе.

В половине второго им позвонили и сообщили, что актеры приедут только завтра, ближе к вечеру. Забронированные номера пусть остаются. Все равно за все заплачено вперед.

Шеннон не сумела скрыть своего огорчения. Она уже всем подругам похвасталась, что будет дежурить, когда приедут кинозвезды, так что она их увидит воочию и, может быть, даже добудет автографы, хотя бы в качестве росписи на квитанции кредиток. Она положила трубку — она сама отвечала на телефон, потому что в ночную смену они работали по одному — и принялась разбирать регистрационные карты на бронь. У них в гостинице даже компьютера не было. И банкомата — тоже. Господи Боже, какие они все же дремучие, прямо перед людьми стыдно.

Шеннон откинулась в кресле. Сковырнула ногтем кусочек растрескавшейся виниловой обивки и осушила полчашки кофе одним глотком. И чего, спрашивается, она так рвалась остаться в ночную смену? Мало того, что такое расстройство — так еще и тоска зеленая.

Часам к трем ночи вестибюль наконец опустел. Шеннон вдруг поняла, что она — совершенно одна. Она подняла глаза и увидела дюжину своих отражений в зеркальной обшивке на стенах. Она невольно прищурилась — свет показался ей слишком ярким. Кофе давно остыл, но она не могла сейчас сходить за новым — нельзя оставлять вестибюль без присмотра. Весь остальной персонал, занятый в ночную смену, собрался в «диспетчерской» — они там меняли пластинки в музыкальном автомате. По распоряжению старшего менеджера, которому почему-то вдруг стукнуло в голову, что все время, пока будут проходить съемки, в баре должны звучать исключительно записи Тимми Валентайна, всех его старых альбомов. Человек, который обычно настраивал автомат, жил в трех часах быстрой езды на машине. Ехать за ним никому не хотелось, поэтому они решили попробовать поменять записи самостоятельно. Как оказалось, это было не так уж и просто. В общем, все, кроме Шеннон, колдовали над автоматом, так что за стойкой она осталась одна. В вестибюле воцарилась какая-то жутковатая тишина. Шеннон стало не по себе. Так неуютно в этом безжалостном ярком свете — как будто ты у всех на виду, открытый и уязвимый. Она допила свой кофе. Холодный и кислый, он совсем не бодрил.

— Шеннон.

Она, наверное, задремала. Чья-то рука на стойке, легонько касается ее руки... грубая рука, шершавая. Она моргнула и увидела тонкие бледные пальцы с обгрызенными ногтями.

— Шеннон Битс. Вот так встреча. Я и не думал, что мы когда-нибудь встретимся.

— Пи-Джей?

Да, это он. Стал выше ростом, но волосы те же — черные, длинные. Волосы индейца и лицо ирландца. Они никогда особенно не дружили, просто вместе учились в девятом классе. И какое-то время встречалась.

— Рад, что ты меня не забыла, Шеннон.

Как можно забыть человека, который лишил тебя девственности?

И вот теперь он стоит перед ней в дорогом костюме, явно сшитом на заказ, а рядом с ним — девушка восточной внешности. Из тех женщин, на которых, когда ты их видишь впервые, хочется посмотреть еще раз, чтобы удостовериться, что она настоящая. Как кукла дрезденского фарфора. Шеннон слышала, что Пи-Джей прошел какие-то странные индейские ритуалы, там — в резервации, потом перебрался в Голливуд и вроде бы стал художником... но он был совсем не похож на художника. В представлении Шеннон, художники — они все с приветом. Мама всегда говорила, что если мужчина хочет стать художником, значит, с ним что-то не так. Но Пи-Джей был совсем не похож на богемного психа. Он был очень красивым. И улыбался так обаятельно. И когда он улыбался, в уголках глаз собирались морщинки. Шеннон вдруг поняла, что безумно ревнует его к этой восточной девушке. И безумно ей завидует. Как она одета! Вроде бы просто, но даже такая дремучая провинциалка, как Шеннон, сразу же поняла, что эта кажущаяся простота стоит не одну сотню долларов.

— Это Премкхитра, — сказал Пи-Джей. — У нас номер заказан.

Когда Шеннон перебирала регистрационные карточки, у нее заметно дрожала рука. Но она не нашла брони на имя Галлахера.

— Мы со съемочной группой, — сказал Пи-Джей.

— Матерь Божья! — воскликнула Шеннон. — Кто бы мог подумать?

— Ну, это долгая история. У меня есть друг, У которого есть друг, и вот его друг узнал, что я знаю эти места и что я лично сталкивался... ну, ты знаешь.

Внезапно включилась музыка — как музыкальное сопровождение к его словам. Запись была затертая, но Шеннон знала эту песню наизусть:

Мне так страшно спать одному,

Страх пробирает, как холод,

Я всего лишь ребенок, а гроб — огромный,

Мне так страшно спать одному.

Восточная девушка изобразила кривую улыбку.

— "Сплю один", — прошептала она. Так назывался первый альбом Тимми Валентайна.

Шеннон достала папку для «особой» брони и сразу нашла номер, зарезервированный на имя Пи-Джея. Странно, что она не заметила его раньше.

— Ой, у тебя номер-люкс, — сказала она. Полукровка из провинциального городка вернулся в «родную деревню» действительно стильно. — Слушай, сейчас уже поздно, коридорного нет... придется тебе самому затащить свой багаж... и кредитную карточку можешь мне не показывать. Все заплачено вперед.

— Давай только сначала... — начала восточная девушка.

— Наверное, мне... — одновременно проговорил Пи-Джей.

Она оба умолкли и рассмеялись. Шеннон показалось, что они слегка нервничают.

— Слушай, Шеннон, — сказал Пи-Джей. — Давай мы пока просто оставим вещи тут у тебя под стойкой, а сами поедем — прокатимся. Нам надо в Узел.

— Что, прямо сейчас? В три часа ночи?

Девушка нетерпеливо взмахнула рукой. Они оба были на взводе, Шеннон даже показалось, что в этом их «взводе» сквозило отчаяние. Наверное, правду говорят, подумала она, что весь этот шик и блеск не приносит счастья.

На самом деле этот его роскошный костюм смотрелся каким-то уж слишком новым. И взгляд у него был затравленный. Он смотрел как бы мимо тебя, сквозь тебя — на что-то, что видно только ему одному. Что-то страшное.

Как и в тот раз, когда они кувыркались на заднем сиденье «мустанга» Эрба Филпотта. Он стащил с нее джинсы, и когда он прижался к ней, его брезентовые штаны терли ей кожу на бедрах, а потом он наконец сделал это, и она тихо всхлипнула, потому что ей было больно — больнее, чем она себе представляла, — и там у нее было сухо, так что она закрыла глаза и попыталась расслабиться. Она чувствовала его в себе, чувствовала, как он наполняет ее изнутри, а потом открыла глаза и увидела его глаза... да... в точности как сейчас... они смотрели куда-то вдаль, сквозь нее, словно ее там и не было, словно его самого там не было...

— Шеннон?

— А. Да. Конечно. Распишетесь, пожалуйста, здесь, сэр. — Она протянула ему регистрационную карточку. Господи, как это странно — снова его увидеть. Как будто реальность вдруг перевернулась с ног на голову.

Он опять прикоснулся к ее руке.

— Нам надо идти. — Он улыбнулся этой своей растерянной улыбкой и прошептал, для нее одной: — Я ничего не забыл.

И вышел в ночь, вместе с этой восточной девушкой. Его длинные волосы лежали у него на плечах, словно плотный черный капюшон. Еще пара часов — и Шеннон вернется домой, и ляжет спать, и еще, наверное, успеет застать маму, которая будет собираться на утреннюю мессу...

Она опять задремала.

И ей даже приснился сон. Или это был не сон?

Она видела свое отражение в зеркале. В зеркале прямо напротив стойки администратора. Между ней и ее отражением — фиговое дерево в поддельной вазе династии Минь. Вот она — я. Я. Девушка, которой ничего не светит. Посмотрите на меня. Дешевенький макияж. На кого я надеялась произвести впечатление? Девушка, которая бросила школу, не доучившись всего лишь год. Девушка без всяких талантов. Я что, и вправду рассчитывала, что, сидя за стойкой администратора в третьесортном отеле, в дремучем провинциальном городишке, сумею очаровать кинозвезду из Голливуда?

Ее отражение смотрело ей прямо в глаза. «А я ничего, симпатичная, — подумала Шеннон. — Собственно, на этом мои достоинства и кончаются. Симпатичная девочка с упертой матушкой-католичкой. Но у меня красивые глаза. Голубые, как небо в ясное зимнее утро — как небо в то утро, когда сгорел Узел».

По щекам отражения Шеннон текли красные слезы. Кровавые слезы. Кровь?! И оно — отражение — стремительно старело. Лицо покрылось морщинами и уродливыми старческими пятнами, по щекам разбежались трещинки воспаленных сосудов... «Это сон!» — подумала Шеннон...

Зеркало разлетелось на миллион осколков. За зеркалом... в открывшемся провале... огонь... огонь... здание городского совета в Узле рушится в снег... женщина, охваченная огнем, катится по обледенелой мостовой, вниз по холму, к единственному во всем городе знаку «СТОП»... «Но я не могу этого помнить, меня не было в Узле в ту ночь, я спала у себя в постели, в Паводке, заснула под „The Star-Spangled Banner“ по 17-му каналу, после проповеди Дамиана Питерса... или нет? Или я была с папой?»

И вдруг она вспомнила похороны отца.

Тогда шел снег.

И все вернулось. Они все были здесь. За разбитым зеркалом. Призраки прошлого.

Папа! — закричала она.

Гроб опускают в землю.

Прах к праху...

Ее лицо превратилось в лицо древней старухи. Оно раскололось, как зеркало. Трещины расходились по зеркальной поверхности с тихим скрипом — так скрипит мел по школьной доске. Из пустых глазниц сочилась густая кровь. Из мертвых ноздрей сыпались черви. Ее затошнило.

Она опять закричала, и крик отдавал вкусом остывшего кофе, а в скрытых динамиках ангельский голос Тимми Валентайна взлетел до самой высокой ноты.

Иллюзия рассеялась.

Фиговое дерево задрожало. Кто-то открыл входную дверь и впустил внутрь ночной ветер. Мужчина и женщина. Она зябко куталась в соболью шубу, и ее глаза были густо подведены черным карандашом. Совсем старая женщина. Он был в длинном пальто из верблюжьей шерсти. Оба казались знакомыми. Шеннон где-то их видела. Может быть, это актеры. Шеннон не могла вспомнить, кто это такие, но, кажется, она их видела по телевизору.

Пол уже вернулся из «диспетчерской». Он забрал их багаж. Теперь Шеннон увидела, что с ними был еще третий. Черноволосый мужчина с цепкими, бегающими глазами и тонкими бледными губами. Судя по всему, какой-то мелкий чиновник.

В горле вдруг пересохло. Наверное, Шеннон закричала. Но даже если и закричала, никто не обратил на это внимания. У нее было странное чувство, как будто она периодически выпадает из реальности. И не только из-за недосыпа. Что-то было в самой атмосфере... и особенно сильно это ощущалось, если смотреть в глаза старой женщине.

Эти глаза...

— У вас номер заказан, мэм? — Шеннон предположила, что эти люди тоже из съемочной группы.

— Нам не надо заказывать.

Эти глаза...

— Мэм...

На стойку упала кредитная карточка. Но Шеннон никак не могла прочесть имя. Перед глазами все плыло. Золотая карточка. Шеннон взяла ее. Тяжелая. Как настоящее золото. В зыбком мерцании золотого света проступала голограмма Visa.

— Да, — сказала Шеннон. — Понимаю.

Что это за звук? Как будто лягушка квакает.

— Распишитесь, пожалуйста, здесь.

Лягушка... лягушка... в лице старой женщины было что-то от рептилии...

— Вы все правильно делаете, моя милая. Жак позаботится об остальном. А теперь, если вы еще немного пробудете в иллюзорном мире, пока мы не устроимся у себя в номере...

— Это грех... — прошептала она. Что — грех?

— Милосердный Господь прощает нам все грехи, — сказал мужчина в пальто из верблюжьей шерсти. Такой знакомый голос! Глубокий, звучный, проникновенный... как с алтаря в соборе... как из пещеры, скрытой за ревущим водопадом... она знала этот голос. Это был голос друга. Голос, которому можно довериться.

Они прошли к лифту — все трое. Лягушачье кваканье трещало в динамиках. Било по ушам. Какофония. Безумие.

Шеннон взглянула на подпись на регистрационной карточке. Подпись была неразборчивая. И куда теперь ставить карточку — на какую букву?

* * *

чудовища

Свернули с пригородного шоссе — одно название, что шоссе, а так — проселок проселком, — на серпантин в гору, узенькую дорожку, едва разъехаться двум машинам. Местами даже асфальта нет. Указатель:

УЗЕЛ — 27 МИЛЬ

Внизу кто-то безграмотный нацарапал слова:

Дабро пажалавать донорам крови

Пи-Джей уверенно ехал вперед. Он и не думал, что ему когда-нибудь доведется ехать по этой дороге снова, но тело помнило каждый ее поворот.

— Сейчас будет ухаб, — сказал он. Сегодня было полнолуние. Высокие сосны подступали к дороге с обеих сторон, и в лунном свете их иголки сверкали, как потускневшее серебро. Пи-Джей с леди Хит практически не разговаривали. Ехали молча.

Пи-Джею до сих пор с трудом верилось в то, что случилось с ним за последний месяц. Эйнджел Тодд настоял, чтобы Петра поехала с ним на съемки в качестве пресс-атташе. Петра, в свою очередь, настояла, чтобы с ними поехал Брайен — как независимый консультант, — поскольку он лично знал Тим-ми Валентайна. Брайен пригласил Пи-Джея — как человека, который здесь вырос и знает окрестности. В общем, так получилось, что все они собрались вместе. Причем в таком месте...

Пи-Джей не верил в случайные совпадения. Он жил слишком близко к границе миров — реального и сверхъестественного, — чтобы верить в слепую случайность. Наш мир — это зеркальное отражение другого мира, который больше всего, что мы знаем. Все события связаны между собой, и сейчас все идет к некоему космическому противоборству. В мире случилась какая-то неисправность, и уже назревает великая битва, которая должна обязательно состояться, прежде чем равновесие между добром и злом восстановится. Снова, в который раз, в осязаемом мире разыграется старая пьеса про первого ма'айтопса, священного мужа, который и жена тоже, заключающего в себе все вероятности и возможности.

— Боишься? — спросил он у леди Хит.

— А надо бояться? — отозвалась она. Она пыталась скрывать свои чувства. Согласно традициям ее народа, показать свои чувства на людях — это верх неприличия.

— Я бы на твоем месте боялся, Хит. Но в том духе все еще сохранилась какая-то часть существа твоего деда. Он не должен причинить тебе вреда.

В рюкзаке на заднем сиденье лежали все инструменты для этого экуменического экзорцизма: мешочек для талисманов, с которым Пи-Джей не расставался после своего поиска видений, фигурка Будды — чтобы вернуть проклятую душу принца обратно на восьмеричный путь и в круг кармы, святая вода и распятия — на случай встречи с вампирами.

Он ехал молча, сосредоточенно глядя вперед на дорогу. Хит тоже молчала, но в какой-то момент она положила руку ему на плечо. И хотя ее лицо по-прежнему оставалось непроницаемым и спокойным, рука заметно дрожала.

Он взглянул в зеркало заднего вида. Два огонька — желтых, с узкими прорезями черноты, как глаза пумы.

Интересно, кому вдруг понадобилось ехать в Узел в три часа ночи?! Работы по установке декораций ведутся днем. Съемки начнутся только через неделю. От города ничего не осталось — только выжженное пепелище. Дорога сделалась еще круче. Они как раз проехали поворот к Ущелью Дохлой собаки, но машина за ними туда не свернула. Она подъехала совсем близко и стала нетерпеливо сигналить. Как будто те, кто в машине, очень сильно торопились. Пи-Джей занервничал. Но он не хотел расстраивать Хит еще больше. Пи-Джей прибавил газу.

Очередной поворот серпантина. Машина сзади скрылась из виду. Но вскоре опять появилась. Пи-Джей разглядел номера. Калифорния. Чего я так распсиховался? Это же просто смешно. Но что-то такое витало в воздухе... нарушение тонкого равновесия в невидимом мире. Но пока непонятно, что это: беспокойная аура над заброшенным Узлом или некие эманации, исходящие от машины сзади.

— Что-то ты вдруг встревожился, — заметила Хит.

— Знаешь, я начинаю думать, что нас преследуют.

Неожиданно все окутал густой туман.

— Не волнуйся, — сказал Пи-Джей, и даже не для того чтобы ободрить Хит, а чтобы успокоиться самому. — Я знаю эту дорогу как свои пять пальцев.

Вообще ничего не видно. Фары дальнего света пробивали туман только на пару футов вперед. А дальше — клубящаяся стена. И туман все сгущался. Что-то с ним было не так, с этим туманом. Он был как будто подкрашен красным. Как будто кровь конденсировалась росой из ночного воздуха. Пи-Джей подумал: «Мы уже не в реальном мире — мы в царстве снов. Мы где-то сбились с дороги и заехали в мир иллюзий. Я не знаю, как так получилось. Я не постился; не принимал ни пейот, ни грибы. И раньше я никогда не входил в этот мир вместе с другим человеком».

Он покосился на Хит, которая придвинулась ближе к нему. Да. Она видела то же, что видел он.

Фары задней машины-пумы все так же горели в зеркале заднего вида. Только теперь эта машина утратила свои механические очертания. Крылья переливались звериной мускулатурой. Фары уже окончательно превратились в глаза. Зверь поднимался за ними в гору. Там, где должна была быть решетка радиатора, теперь влажно поблескивали клыки.

Пи-Джей знал, что Хит чувствует его тревогу. Он опять надавил на газ. Пума — не его тотем. Она сюда вторглась без разрешения — в мир снов и видений. Это — шпион врага.

— Держись покрепче. Нас кто-то преследует. И не смотри назад, Хит.

Лучше бы он промолчал. Она инстинктивно обернулась.

— Кажется, это пантера, — сказала она. — Но ведь в Айдахо пантеры не водятся?

— Не смотри назад. Это — мир сновидений. Царство души. Смотри только вперед. Так безопаснее. Иначе ты можешь увидеть... чего ты больше всего боишься.

Леди Хит вскрикнула.

— Не смотри! — Он протянул руку, чтобы закрыть ей глаза. Он не мог себе даже представить, что именно она увидела. У каждого — свои тайные страхи. Надо просто смотреть вперед, на узкую полоску дороги, и...

Пума рванулась вперед мощным прыжком. Черная вспышка, и что-то тяжелое приземлилось на крышу их машины, раздался треск рвущейся стали...

— Я в порядке, — сказала Хит. — Просто нужно понять, что все это — не на самом деле.

Машину занесло к правому краю дороги, где крутой обрыв, сосны и...

Лицо Хит безмятежно спокойно, это спокойствие вечности, где застывает время...

Лица в тумане. Темные духи. Женщина-Кукуруза баюкает на руках Мирового Змея.

Машина поднялась в воздух. Дорога осталась внизу, далеко-далеко. Корова все-таки перепрыгнула через луну. Безумное сальто. Пума вцепилась когтями в крышу. Тусклое и слепое пространство, пронизанное только вспышками взвихренных молний. В тумане — Тимми Валентайн. Стоит, раскинув руки крестом. Его губы слегка приоткрыты, готовы вобрать в себя первый вздох жизни, а потом...

Тишина.

Полная неподвижность.

Туман рассеялся так же внезапно, как и появился.

Они очень удачно вписались в ствол дерева. Его ветви легли перекрестным узором на лобовое стекло. Лунный свет лился с безоблачного неба.

Хит открыла глаза. Пи-Джей подумал, что такой вид бывает у человека, который только что проснулся от сна — от сна, в смысле, что он видел сон. Причем очень яркий сон.

— Я видела дедушку, — тихо сказала она. — Он полз по лесу. Что-то его звало.

— Да. — Он не хотел говорить ей, что это «что-то» сбросило их с дороги и едва не убило. — Кто-то еще, кроме нас, знает про твоего дедушку... и он им нужен, я не знаю зачем, но нужен... но кто может знать, кроме нас с тобой?

— Только моя семья. И еще эта женщина-медиум, Симона Арлета.

— Симона...

— Да. Она мне его и показала. Тогда, на сеансе.

* * *

колдунья

— Теперь можно помедленнее, Дамиан. Мы их обогнали. Останови здесь.

— Что ты с ними сделала?

— Не твоего ума дело.

Туман рассеялся мгновенно. Они стояли на небольшой площадке — скалистом выступе у дороги, — откуда Узел, вернее, то, что от него осталось, просматривался как на ладони. Они уже выехали из леса, но лес был рядом. Они выбрались из машины.

— Послушай, Симона, можешь ты хоть на пять минут забыть о своих фокусах-покусах и просто сказать мне, какого дьявола тут происходит...

— Они гнались за тем же, за чем гонимся мы. Я сделала так, чтобы они не успели. Когда они доберутся до места, будет уже слишком поздно.

Преподобный Дамиан Питерс достал из багажника дорогой кожаный чемодан и полез за своим церковным облачением. Света было достаточно. Полнолуние. На улице было свежо и прохладно, где-то вдалеке ухала сова. Внизу простирался сгоревший город: обугленные дома, кладбище, церковь и чуть дальше — уродливые бетонные строения, приготовленные за месяц для внутренних съемок. Дамиан Питерс достал свою синюю рясу с эмблемой Церкви Вселенской любви. Эмблему придумала его бывшая жена — когда они еще были вместе и пытались изобрести самую прибыльную религию. Ряса, как и стихарь, и епитрахиль, была не похожа на рясу католического священника — это было экуменистическое одеяние, объединявшее эмблематику всех главных религиозных конфессий. Преподобный Дамиан Питерс сознательно декларировал терпимо-уклончивое отношение ко всем религиозным догмам, что позволяло ему переманивать в свою церковь верующих от других конфессий.

Дамиан осмотрел себя в маленьком зеркальце и остался доволен. Он оделся так тщательно, будто готовился выйти в эфир. Впрочем, зрители есть всегда. Даже когда ты один, ты все равно не один — Бог все видит. Достаточно лишь запрокинуть голову и посмотреть на звезды, чтобы понять, что Бог все-таки существует. Какой именно Бог — преподобный Дамиан Питерс предпочитал не задумываться.

Лунный свет, подернутый алой, как будто кровавой дымкой, напомнил ему фразу из Откровения Иоанна Богослова насчет того, что луна сделалась как кровь.

Жак открыл один из магических ящиков Симоны — огромный ящик, разрисованный звездами, солнцами, лунами и каббалистическими знаками. Он подошел к хозяйке с ворохом кричаще-яркой одежды и стал ее одевать. Плащ на плащ, слой за слоем, один под другим, один в другом — как те деревянные куклы-матрешки, которые продаются в сувенирных лавках в странах третьего мира. Симона стояла с отрешенным лицом, пока Жак ее одевал. Дамиан подумал, что Симона умеет работать на публику не хуже его самого, а может быть, даже лучше. Но почему они оба так озабочены этой гипотетической «публикой», ведь на них, кроме Бога, никто не смотрит? Он уже собирался задать этот вопрос вслух, но Симона как будто прочла его мысли.

— Дамиан, Дамиан, — проговорила она. — Ты так долго служил Мамону, что давно потерял свой путь. На самом деле ты ведь не веришь в силы света и тьмы, я права?

Он не ответил. Он уже очень давно пришел к компромиссу между верой и неверием. Вера — божественный дар. Если Господь обделил его этим даром, то теперь, как ни тщись, ты его все равно не получишь — ни благочестием, ни высокой моралью. Если что-то тебе не дано, то оно не дано.

— Так что поверь мне на слово, Дамиан, здесь рядом есть одно существо, и нам сейчас предстоит захватить его и заставить служить нашим целям. Это бывший принц Пратна. Насколько я знаю, он умер, когда красивая женщина из вампиров откусила ему пенис и выпила его кровь. Он превратился во фи красу, чудовище, запертое между мирами живых и мертвых, между жизнью и смертью. Он умер позорной и страшной смертью, и поэтому он не может ни упокоиться, ни должным образом возродиться в ином воплощении.

— И ты веришь в эту бредятину?

— Я это видела.

— Но не на самом деле. Может быть, ты это видела в трансе... но не в реальности.

— Ладно, можешь не верить, — сказала Симона. — Главное, чтобы ты мне помогал. Ты привез, что я тебя просила? Давай мне кувшин.

Дамиан пожал плечами и достал из чемодана тяжелый каменный кувшин. Как просила Симона, он заранее испражнился в кувшин и запечатал его левой рукой, прочитав ритуальную формулу.

— Чувствую себя идиотом, — заявил он. — Тащусь посреди ночи в горы, сру в кувшины, якшаюсь с ведьмами.

— Просто дай мне кувшин, без комментариев. Фи красу питаются человеческими испражнениями. Это фиксированный ритуал обмена. У тебя есть, что нужно ему... у него есть, что нужно тебе. Черная магия не отворачивается с презрением от функций тела и выделений человеческого организма, как это ваше христианство, в котором, кстати, присутствует каннибалический ритуал поедания плоти Бога.

Она подошла к нему и отобрала кувшин. Поднялся ветер.

— Это создание, которое нам предстоит захватить, — продолжала она, — умерло в погоне за Тим-ми Валентайном. Ты понимаешь, о чем я? Все, что было в нем человеческого, этого больше нет. Осталась только злость. Негасимая ярость. Нам нужна эта ярость, но чтобы заполучить ее, нужно ее напитать. Из чего вытекает необходимость, как ты выражаешься, срать в кувшины. — Бред сивой кобылы. Но Симона излагала это все с таким видом, как будто втолковывала ребенку, что буква "А" это "А". Для Дамиана это была полная чушь, но он видел, что Симона относится к этому очень серьезно. В ее глазах не было смеха. Разве что только безумие. В свете кровавой луны ее глаза отливали красным.

— И все же это не согласуется с тем, что мы знаем о потустороннем мире, о жизни после смерти... — начал было Дамиан, но Симона не дала ему договорить, зайдясь хриплым ведьминским смехом.

— Когда же вы, люди, научитесь различать метафору и реальность? — сказала она, отсмеявшись. — Неужели ты думаешь, что мы в состоянии понять сверхъестественный мир и описать его в наших, смертных понятиях? Какой вздор. Культура, в которой мы выросли, она навсегда остается с нами — даже после смерти. Чудовища, пожирающие дерьмо, вампиры, даже ваши ангелы и черти — это все существа, порожденные нашим собственным подсознанием, ты согласен? Или ты обвинишь меня в ереси мирского гуманизма?

Ветер вздохнул, погнал по склону прутики и сосновые шишки.

Симона нарисовала на земле белый круг — негашеной известью. С внешней стороны круга расположила четыре буквы непроизносимого имени Бога, а внутри начертила пентаграмму.

— Богохульство, — прошептал Дамиан. Она пропустила его замечание мимо ушей, зато Жак небрежным жестом — как капельдинер в театре — пригласил его войти в круг и занять определенное место. Дамиан открыл было рот, но Жак приложил палец к губам. Потом он надел на голову Дамиану бумажную тиару и отошел на свое место в круге!

Все это время Симона что-то бормотала себе под нос — невразумительный набор слов, из которых Дамиан сумел разобрать только одно или два. То ли это был какой-то иностранный язык, то ли просто бредятина, подумал он. Голос Симоны стал громче. Ветер стих. Из леса выполз туман, подкрашенный красным. Словно в прожилках крови. Дамиан почувствовал чье-то незримое присутствие... ощущение было сродни тому, что он испытывал в детстве, в церкви... соприкосновение с силой Господней... только теперь в этом соприкосновении было что-то грязное и непристойное. По рукам и ногам побежали мурашки. В шепоте ветра явственно различались слова. Ветер нес с собой запах — как в туалете, когда кто-то забыл спустить унитаз. Дамиан попытался закрыть нос рукавом рясы, но ветер ударил его в лицо. Что шептал ветер? Дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо мудачье дерьмо дерьмо дерьмо.

Ну вот, у меня уже слуховые галлюцинации.

Господь Бог ест дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо мудачье дерьмо дерьмо дерьмо. Иди ко мне Дамиан иди ко мне есть дерьмо есть дерьмо дерьмо дерьмо.

Это что — колдовство Симоны? Заражение ветра синдромом Туретта в запущенной стадии? Ветер дул рывками. Симона поставила кувшин с экскрементами в шляпную коробку и выдвинула коробку за пределы круга. Потом достала какой-то пузырек с вонючим маслом и принялась поливать им кувшин.

— Мы подсадим его на масло, — объяснила она. — Он должен знать своего хозяина.

Жак зажег угли в жаровне. Бросил в пламя какие-то травы. Потом зажег две тонкие свечи и вручил одну Дамиану. Дамиан вдруг понял, что ему страшно, и ему это очень не понравилось.

— Только не паникуй! — прошипела Симона, уловив его настроение. — Сейчас нельзя паниковать! Подумай о налоговой инспекции! Подумай о правительственном расследовании и о своем секс-скандале и делай, что я говорю!

Свеча дрожала в руках Дамиана. Ветер выкрикивал непристойности. Голос ветра был хриплым и яростным — скрипучим голосом старика. Дай мне дерьмо дай мне дерьмо дай мне дерьмо дерьмо дерьмо...

— Пратна! — закричала Симона, вскинув руки над головой. — Тварь между мирами... раб своей похоти... иди ко мне... иди к маме.

И тут Дамиан услышал его — это невидимое существо. Ветер затих, и в тишине раздалось утробное урчание... или скорее влажное бульканье... едва различимое, еле слышное... такой звук могла бы издавать улитка, будь она размером с человека, ползущая по асфальту шоссе к границам магического круга. Не это была не улитка. Теперь Дамиан видел... это была человеческая голова. Кожа — в пятнах гангрены, губы наполовину сгнили. Из ноздрей на дорогу льется зеленоватая слизь. Голова продвигалась вперед, отталкиваясь от асфальта языком. Стертый язык был весь в язвах. Следом за головой тянулись спутанные в клубок внутренности. Они извивались, как змеи. Пищевод стоял вертикально и поворачивался туда-сюда, как перископ. Существо изрыгало ругательства исключительно на фекальную тему — с аристократическим британским акцентом, который никак не вязался с азиатскими чертами лица.

Зачем вы призвали меня вы дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо вы разве не знаете кто я дерьмо дерьмо дерьмо и кто вы такие что осмелились вызвать меня из тьмы дерьмо дерьмо дерьмо вы что не знаете страха вы не боитесь меня дерьмо дерьмо дерьмо вы не боитесь возмездия дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо

— Это преподобный Дамиан Питерс, — деловым тоном проговорила Симона. — А я Симона Арлета. Подойди к нашему кругу. Здесь тебе будет еда.

Дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо

Фи красу был на удивление проворен. Ловко действуя языком, он спустился с дороги и пополз по траве — к кувшину с экскрементами. Дамиан замер, завороженный его взглядом... таким развратным... таким одиноким и опустошенным. Существо уцепилось языком за коробку и потянулось к кувшину. — Говори слова, — прошипела Симона.

Дамиан кашлянул, прочищая горло, и произнес слова, которым его научила Симона:

— Тварь из тьмы! Я предлагаю тебе свои экскременты в обмен на помощь. Нам нужно связать своей властью Тимми Валентайна, такого же духа, как ты — запертого между мирами. Мы предлагаем тебе нескончаемые запасы того, чем ты кормишься, тварь из тьмы.

Накормите меня накормите меня накормите меня

— Пора! — закричала Симона.

Она быстро скинула верхний плащ, набросила его на коробку и затащила коробку в круг. Леденящий кровь вопль вонзился в ночь — такой человеческий, словно кричала душа в адских муках, — Дамиан видел, как змеи-внутренности извиваются под плащом, пытаясь выбраться наружу. Симона опустилась на колени и обвязала коробку поверх плаща сайсином, священной веревкой из Таиланда. Потом достала из кармана живую мышь и выдавила из нее кровь, держа обеими руками над завязанной коробкой — как будто это была не мышь, а апельсин.

— Дерьмо, чтобы тебя заманить, кровь, чтобы тебя привязать, — проговорила она. — Подобное держит в плену подобное, паразит властвует над паразитом.

Она швырнула мертвую мышь в жаровню, где ее сразу объяло синее пламя.

Из коробки доносился приглушенный вой. Ветер поднялся снова. Кошмарная вонь ударила в нос Дамиану, тошнота подступила к горлу.

Вы меня обманули дерьмо дерьмо дерьмо вы меня отравили отпустите меня немедленно отпустите иначе я сожру вас живьем разорву вас в клочки да да я высосу все дерьмо прямо из ваших разобранных животов все дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо

— Ладно, — сказала Симона, — поехали отсюда.

Она передала коробку Жаку — существо внутри все еще трепыхалось, стараясь вырваться из физических и магических пут. Жак отнес коробку к машине, поставил ее на заднее сиденье, потом вернулся к ненужному больше кругу и принялся собирать магические принадлежности.

* * *

ангел

...а потом появился он.

Раз — и он уже здесь.

Она сразу поняла, что это он. Просто маленький мальчик. Обыкновенный мальчик. А по телевизору он смотрелся таким... таким особенным. Он пришел с целой толпой. Люди носились туда-сюда, таскали сумки и чемоданы, расписывались в журнале регистрации, кидали на стойку кредитки. Но потом они все ушли, и остался лишь он.

Шеннон сказала:

— А нам сказали, что ты только завтра приедешь.

Эйнджел Тодд улыбнулся:

— Люблю сюрпризы.

— Я могу что-нибудь для тебя сделать? — «Я, наверное, все еще сплю, — подумала Шеннон. — И мне все это снится». Что-то с ним было не так. Может быть, из-за тумана, что клубился у него под ногами? Или из-за глаз, светившихся красным? Да, это сон.

— Шеннон.

«Я же не говорила ему, как меня зовут... или все-таки говорила?»

— Ты ждала меня. Целую ночь. Жаль, что рассвет уже скоро.

Она поднялась из-за стойки и вышла к нему. Его губы были такие красные... она медленно подошла к нему, очень медленно... ковер был словно вязкое облако.

— Почему ты ждала меня, Шеннон?

— Я не знаю. Наверное, потому, что это очень волнительно. — По идее ей и сейчас должно было быть волнительно — в присутствии такой знаменитости, — но он был не похож на других киношников, которые чуть ли не лопались от важности и обращались с ней, с Шеннон, даже не как с прислугой, а как... с червяком в грязи у них под ногами. — Обычно у нас здесь так скучно, в Паводке. — Да. Скучно и грустно. До боли. Почти все друзья и подруги Шеннон сбежали из этой дыры к новым сияющим горизонтам; она осталась одна — ну, то есть с матерью, капризной и своенравной женщиной, у которой только и разговоров, что о смертных грехах... она уже и не помнит, когда в последний раз была с парнем... в школе, наверное... может быть, даже с Пи-Джеем Галлахером.

— О Шеннон, — сказал мальчик, — если бы ты только знала, как это много для меня значит, когда меня кто-то ждет... когда кто-то впускает меня к себе в сердце...

Она улыбнулась.

— Такой молодой, а уже разбиваешь сердца.

— Возьми меня за руку.

Его рука была очень холодной. Шеннон попыталась ее растереть двумя руками. Его рука выпила все тепло из ее рук и все же осталась холодной, как слиток ценного металла. Шеннон чувствовала, как холод проникает ей в кровь, и кровь течет медленнее, и сердце бьется едва-едва.

— Эйнджел, — сказала она.

— Я не Эйнджел. Эйнджел снаружи. В реальном мире. С той стороны зеркального стекла.

На стене была вывеска:

«кодоваП ьлетоМ!»

И Шеннон подумала про себя, что это неправильно, что надпись идет наоборот. Она опустила глаза и увидела свои руки. Странно — часы не на той руке. Значит, это действительно сон. И Эйнджел действительно приезжает завтра...

— Быстрее, — сказал мальчик. — Пока ты не вернулась в тот мир.

Он обнял ее. Ей пришлось наклониться к нему. Он прикоснулся губами к ее шее. Она почувствовала укол боли и вскрикнула.

— Прости, — сказал мальчик. — Я не хотел, правда. Но если б ты знала, как мне одиноко... если б ты знала, как сильна моя жажда... я по-прежнему не могу устоять... если б ты знала... но ты скоро узнаешь.

Он осторожно лизнул языком ранку у нее на шее. Ранка как будто расширилась. Шеннон напряглась. Как больно. Но боль сразу прошла, и за ней пришло... не удовольствие, нет... просто умиротворение. Он пил ее кровь, большими глотками, и она вовсе не возражала, что он пьет из нее жизнь... Все равно Паводок — это тупик, думала Шеннон... мертвый город... Паводок — это ад. Они с подругами в школе так его и называли. Ад.

Теперь Шеннон расслабилась. У нее кружилась голова. Она летела по ночному небу, навстречу луне — над верхушками деревьев. Впивая холодный горный воздух.

— Спи, мой ангел, — прошептал мальчик. — Спи. Спи.

Но она его больше не слышала.

10

Зеркала

ангел

Обратно! Обратно в зеркало!

Он отвлекся всего на секунду. Правда? И вдруг оказался там — в Зазеркалье. А Тимми вышел наружу. Где-то поблизости Симона Арлета творила магию — такое сильное колдовство, что на секунду она утратила власть над Тимми. И он ускользнул. Они поменялись местами.

Всего лишь секунда, правда? Но даже секунда в этом зеркальном мире кажется пыткой. Кто знает, что Тимми мог сотворить за секунду. Но они по-прежнему в вестибюле. За стойкой сидит девушка-администратор — Шеннон; кажется, так ее зовут, — и их багаж свален у стойки в ожидании коридорного. Все остальные уже разошлись по номерам.

На шее у Шеннон — смазанное пятно крови.

— О Шеннон, — тихо проговорил Эйнджел. — Я тебе сделал больно?

— Черт, нет, конечно, — сказала Шеннон. — Ты — это не ты. Это кто-то другой. Теперь ты уже никогда не сделаешь мне больно. Раньше мне было больно, очень. Но теперь — нет.

Теперь Эйнджел знал, что Тимми все-таки утолил свою жажду.

Или это был я? Может быть, все это делаю я, а потом забываю и обвиняю во всем своего невидимого товарища — может быть, у меня множественная шизофрения.

Он не знал, что ответить Шеннон, поэтому он лишь улыбнулся и сказал:

— Пойду я, пожалуй, в номер.

Он ушел, а она осталась — сидела, с восхищением глядя на зеркальные стены. Чего-то ждала. Если бы она только знала, какой ад таится за этим зеркалом.

Если бы она знала, что она уже умерла.

* * *

колдуны

В номере отеля. Симона сидела, Дамиан ходил из угла в угол, а коробка с головой бывшего принца лежала на кровати.

— И чего ты хочешь добиться с помощью этого... этого существа, Симона? — причитал Дамиан. — Оно нечестивое... богомерзкое... и оно воняет. — Он снова побрызгал в комнате освежителем воздуха. Аэрозольное облачко повисло в воздухе, и его душный запах не смог разогнать даже кондиционер. Вид у него идиотский, подумала Симона. Он был из тех людей, которые реальны только на телеэкране. В реальном мире он был лишь пустой оболочкой. Симона умела чувствовать души мертвых — они роились вокруг и вопили в отчаянии, что их отделили от тел, источников жизни... но в этом живом человеке не чувствовалось души. В нем вообще ничего не чувствовалось. То есть, конечно, усмехнулась она про себя, можно сказать, что он давно потерял свою душу... запродал ее дьяволу, если кому-то захочется употребить эту затертую метафору.

— Ну, если это тебе поможет... — Она подхватила коробку и запихнула ее подальше в шкаф. Потом принялась раздеваться, ни капельки не стесняясь Дамиана.

— Ты что делаешь, Симона?

Только вопли и рев. Шум без драки.

— Буду тебя сношать, Дамиан.

— Мы так не договаривались, — воспротивился Дамиан. — Ты, конечно же, женщина... да... но не молоденькая хорошенькая секретарша, которая так и напрашивается на то, чтобы ее отымели. На самом деле ты уже не в том возрасте, прости, конечно... и если тебя возбуждают призывы чудовищ, жрущих дерьмо, то меня как-то нет.

— Слушай, заткнись. Сказать по правде, ты сам уже далеко не молодой свежий цыпленочек. Воистину сексуальный скандал! Но это не любовь, Дамиан. Это ебля. По правилам в этом соитии не должно быть никаких нежных чувств. И это все не для нашего удовольствия, а для закрепления магических уз. Так положено.

— Ага, — сказал Дамиан Питерс. — Так положено.

Симона улыбнулась. Из шкафа доносился приглушенный стук — это плененный дух не оставлял тщетных попыток вырваться на свободу.

— Да, — сказала Симона. — Нам нужно закутаться в темную магию. В соитие без любви. В отчаяние.

Позднее, дергаясь в объятиях проповедника, Симона решила, что в его натужных попытках изобразить страстные телодвижения было даже что-то трогательное. Интересно, он выказывал то же «рвение», когда соблазнял тех трех красоток, если верить CNN, на необузданной вечеринке в особняке одного сенатора из Атланты, куда его пригласили в качестве «свадебного генерала». Или в тот раз, когда он заплатил двум школьницам, чтобы они устроили для него показательную мастурбацию в люксе отеля «Милуоки Редженси». Симона решила, что слухи о его подвигах были сильно преувеличены. Ей было очень непросто сосредоточиться на Дамиане. Она ни капельки не сомневалась, что в его словаре нет даже такого слова — куннилингус. И тем не менее это было необходимо для закрепления магических чар.

Ей нужно, чтобы он спустил в нее свое семя — чтобы оно пролилось на аксолотля[63], которого она заранее засунула себе во влагалище. Семя жизни, чтобы согреть огненное существо, холодное, как смерть. Смерть внутри женского чрева — колыбели рождения новой жизни. Маленькая трагедия, что разыгрывалась у нее внутри, — самый сильный вид симпатической магии. Провоцируя путаницу между стихийными элементами, Симона тем самым симулировала хаос, который она собиралась выпустить на свободу. Это в теории. А на практике... она колыхалась, она волновалась, как море. Я — океан. Я — весь мир. Вспаши меня и засей. И собери урожай. Она тихонько шептала слова силы, обращенные к богу Шанго:

Оба косо

Онибанте ово йинвиннин

— Что ты такое там шепчешь, женщина?

Какой же он нудный, этот мужчина. Что вообще значат мужчины? Изначально, еще со времен неолита, миром правили женщины — все изменилось лишь несколько тысячелетий назад, когда в мире возникли агрессия и хаос, которые мужчины в своей высокомерной заносчивости обозвали цивилизацией.

Цивилизация!

Цивилизация породила Дамиана Питерса и низвела женщин, владеющих силой, до положения рабынь. Цивилизация украла у мира магию и низвергла богов в темноту. И теперь сильные женщины вроде самой Симоны вынуждены прозябать в тени — в мире мужчин. Но даже из тени возможно править. Наблюдая за этим жалким мужчинкой, который возился на ней и стонал в тусклой пародии на крутое порно, Симона Арлета подумала: все-таки хорошо, что я женщина.

* * *

память: 119 н.э.

Наружу из клетки пепла и камня...

Темно. Он знает лишь темноту. Ночь — хорошая. Добрая. Ночь — это мама, которая утоляет голод.

Помпеи: теперь здесь нет ничего. Ему не хочется вспоминать ночь огня, но пламя облизывает края памяти, и он чувствует жар, видит, как кровь брызжет брызжет брызжет кипит на горячих камнях. Когда-то я был живым. Я служил Сивилле. И они с Магом превратили меня в того, кто я теперь.

Город умер. Под коркой застывшей лавы звучит беззвучная музыка — песня мертвых. Они все похоронены здесь. Даже Сивилла с Магом, ибо они выкупили у бессмертия возможность умереть — выкупили ценой его девственной мужественности, вырванной у него насильно, когда с неба лилась раскаленная сера. Они выкупили свою смерть и прокляли его своим бессмертием. Насильно всучили ему дар ночи.

Вечной ночи. Вечного одиночества.

Восставший из пепла и камня, он уже больше не человек. Даже собственное тело кажется ему текучим и зыбким. Иногда, когда он крадется по кромке леса вдоль дороги к Неаполю, он превращается в лесного зверя — в волка, может быть, или пантеру. Сейчас разгар лета, и ночь коротка. Он уже чувствует приближение дня — приближение пагубного света, — хотя небо еще черно, и звезды искрятся в туманной дымке. Он бежит. Перепрыгивает коряги. Лапы ударяются о мостовую. Его мучает голод. Он не чувствует ничего — только голод. Другие чувства еще не проснулись. Не родились. Есть только голод — всепоглощающий, запредельный. Он еще даже не знает, чем утолить этот голод. Он просто бежит вперед.

Везувий у него за спиной еще дымится. В воздухе пахнет серой. Он бежит.

Впереди уже показался Неаполь. Теперь в воздухе пахнет солью. В воздухе пахнет потом, человеческими страданиями, пролитым семенем, кровью. Он помнит город, но смутно. За двенадцать лет человеческой жизни он почти ничего не видел; одиннадцать из этих двенадцати лет он жил в пещере Сивиллы Куманской — старухи в стеклянной бутылке, подвешенной к потолку, — она вдыхала пары мира мертвых и изрекала невразумительные пророчества. Последний год своей человеческой жизни он был рабом в Помпеях и ходил только туда, куда его посылал dominus — к мяснику, в винную лавку, на рынок за экзотическими пряностями и травами, потребными Магу для его ворожбы. И вот теперь — в первый раз в жизни или, вернее, в смерти — он сам по себе. Он один и идет куда хочет. Ему пришлось умереть, чтобы избавиться от всех хозяев. Чтобы освободиться.

Теперь он сам себе хозяин.

На окраине города у дороги вбит крест. На кресте распят человек. Это не тот огромный внушительный крест, который впоследствии станет традиционным при изображении страстей Господних. Ноги преступника едва ли не касаются земли. И его руки привязаны к перекладинам, а не прибиты гвоздями. Он медленно умирает от удушья. Днем, несомненно, перед крестом собираются толпы зевак. Но сейчас, ночью, человек умирает в одиночестве.

Мальчик-вампир в облике черной пантеры утробно рычит и роет лапой землю у подножия креста. Человек еще в сознании. Там, где веревки врезаются в кожу, роятся мухи. Густая кровь, что сочится из ссадин, уже тронута гнилью. Она пахнет горечью — кровь. Мальчик-вампир даже не сразу осознает, что именно к этому он и стремился, мучимый голодом, — к этому обессиленному источнику жизненной силы. Кислая вонь бьет в ноздри. Пропитывает все его ощущения. Он уже пьян — от одного только запаха. В смятении он больше не может удерживать облик зверя, и вот он — опять человек, худенький хрупкий мальчик, полностью обнаженный. Шрамы после кастрации едва-едва затянулись, хотя он проспал под землей сорок лет.

— Воды, — тихо стонет распятый преступник. — Дай мне воды.

— За что тебя так? — спрашивает мальчик.

— Воды, воды.

Воды поблизости нет. Мальчик плюет на ладонь и размазывает слюну по сухим растрескавшимся губам.

— Щиплет, — говорит распятый преступник. — Это не вода, она щиплет.

Так мальчик-вампир узнает, что его человеческий облик — точное подобие его смертного тела — на самом деле иллюзия. Так же, как облик пантеры и волка. Все это — иллюзия. Он умер и стал неумершим. Он — лишь отражение. Бестелесное отражение. Он как бы есть, но его нет. И теперь, когда он это знает, его переполняет отчаяние.

— Скажи, за что тебя приговорили к смерти?

— Я был рабом. Паж отравил хозяина. Приговорили всех. Я ничего не сделал — я был всего лишь привратником, — я любил хозяина. Я откладывал деньги — через год я бы выкупил свободу. — Хотя каждый вздох причинял ему боль, он, похоже, хотел поговорить. Ночь — долгая и одинокая. И если вдруг появился человек, с которым можно поговорить, он готов был за это страдать.

Мальчик знал этот суровый закон: если раб убивает хозяина, казнят всех рабов — всех до единого. Многие против такого закона, но его вряд ли отменят. Рим неплохо усвоил урок — после восстания рабов сто лет назад.

— А ты... ты тоже раб? — спрашивает распятый.

— Да.

— Ты такой красивый — наверное, для утех какого-нибудь богача...

— Нет. Мой хозяин купил меня... чтобы я ему пел.

— Спой мне, мальчик, — говорит распятый. Его глаза как будто подернуты пленкой тумана. Может быть, он уже слеп и видит мальчика-вампира только во сне.

Мальчик поет:

Мое сердце дрожит от любви,

Как дуб под порывами горного ветра...

— Сапфо, — говорит умирающий человек. — Сапфо, — и закрывает глаза.

Мальчик поет. Его голос был очень красивым, когда он был живым. Теперь же, когда он умер и ему больше не нужно дышать, его голос не просто красивый. Фрагменты мелодии переплетаются с шепотом ветра, что обдувает стены Неаполя. Он поет. Архаичному акценту эолического диалекта Сапфо уже почти тысяча лет. Мальчик думает о своем будущем — на тысячу лет вперед, на две тысячи. Он думает: «Я тоже когда-нибудь стану как классическая поэма — неизменный, застывший, холодный». Только когда он поет, он забывает про голод. Для него, как и для человека, умирающего на кресте, музыка — это единственный дар богов. Единственное благословение.

— Люди не могут так петь, — говорит умирающий человек. — Ты — Меркурий, посланец смерти. Подойди ближе. Выпей из меня жизнь.

Мальчик касается холодной плоти.

— Я не Меркурий. У меня еще даже нет имени. Я не знаю, кто я. Я знаю лишь голод. Прости меня.

Он знает, что должен утолить свой голод. Но он еще не уверен, что надо делать. За гнилостным запахом разложения он чувствует кислый запах крови — кровь манит его, зовет. Он уже не владеет собой. Обернувшись котом, он прыгает на крест. Человек на кресте стонет. Мальчик-вампир — черный кот — рвет когтями кровоточащие язвы. Терзает зубами плоть. Кровь течет, кот довольно мурлычет. Человек на кресте не пытается сопротивляться, когда черный кот залезает к нему на плечо. Кот лижет открытые раны, обдирая засохшую кровь. Но свежая кровь — она слаще. Свежая кровь пьянит, кружит голову. Он больше не может удерживать облик. Он — трупный ветер. Ветер любви Сапфо, обратившийся ветром смерти. Да. Он пьет. Пьет. Пьет.

И человек на кресте в последний раз приоткрывает глаза и шепчет:

— Gratias[64].

Мальчик-вампир разрывает грудь человека и погружается в теплую кровь. Да, кровь. Она согревает — вдыхает жизнь в пустой воздух.

«Этот человек не боится смерти, — думает мальчик. — Он отдается ей с радостью. Он думает, я — его спаситель, ведь я избавил его от боли. Может быть, в этом мое предназначение: пить только тех, кто отчаялся и зовет смерть».

Но теперь, когда смерть наступила, кровь теряет свой вкус и тепло. Он снова чувствует голод. Он должен выпить еще. Должен найти других. Это будет совсем не сложно. Он помнит: они всегда распинают людей, эти римляне.

* * *

иллюзии

Двенадцать лет в кинобизнесе — вполне достаточный срок, чтобы избавиться от иллюзий. Арон Магир понимал, почему его пригласили писать диалоги для сценария «Валентайна». Его предшественник готов был по трупам идти, лишь бы работать над этим проектом; но он все-таки перешел черту, когда позволил Бетриксу бен Давиду, исполнительному продюсеру, засунуть себе в задницу живую мышь. В результате последовали «творческие разногласия». Арон однажды переспал с сестрой режиссера. Исключительно из жалости. На одной скучнейшей вечеринке в Малибу. Однако серая мышка Дженни Бэр, вечно под кокаином и кислотой, не забыла доброго поступка Арона, и когда выбила себе место ассистента продюсера в картине брата — с помощью шантажа и интриг, — она притащила в команду и своего разового любовника, который когда-то ее пожалел.

Арон понимал, что скорее всего его имени даже не будет в титрах. Он был далеко не первым — до него успели уволить уже одиннадцать сценаристов. И месяц в Айдахо явно не подпадал под определение «хорошо провести лето». Но это была работа, за которую хорошо платили, а ему надо было выплачивать ренту за летний домик в Малибу, за дом в Манхолланде, плюс алименты на двоих детей, и содержать еще троих, не говоря уже о счетах за АЗТ[65] для Люсиль. Уж лучше бы она умерла сразу. Убегает из дома, колется где-нибудь в Голливудских проулках — одним шприцем на всю толпу, — а ведь у девчонки есть все, что только можно купить на установленное судом щедрое содержание.

«Не будь жизнь такой сукой, — размышлял он, — я бы сейчас сидел в своем доме в каком-нибудь тихом маленьком городке Новой Англии и писал бы роман — печатал бы двумя пальцами на древней убитой пишущей машинке. Работа для собственного удовольствия. Из любви к искусству. Но надо же как-то крутиться, и вот приходится подряжаться в этом эпохальном многомиллионном проекте, закрученном с целью выманивать денежки у подростков — денежки, отложенные на наркотики и компьютерные игрушки».

Он приехал в Паводок поздно — в четыре утра. Припарковал на стоянке свой купленный через третьи руки «порше» и ввалился в гостиницу, как хозяин. Сценарист — низшее существо на тотемном столбе Голливуда, подумал он. Но это — явно не Голливуд. Он вспомнил старый анекдот про тупую старлетку — настолько тупую, что она переспала со сценаристом в надежде пробиться наверх и получить хорошую роль.

Но, может быть, здесь все будет по-другому. Может быть, здесь тебя будут уважать. Здесь ты все-таки что-то значишь — пусть даже для местных провинциалов. Во всяком случае, пока не начнутся съемки и тебя не отправят обратно «в зад».

Например, эта крошка за стойкой администратора... очень даже недурна. Для деревенской девчонки. Он спросил, как ее зовут. Шеннон. Очень мило. Простенько, но со вкусом. На шее — медальон с изображением святого Кристофера. О как — еще и католичка! Он вспомнил, что католичество в индейских районах отличается особым рвением. Работа французских, кажется, миссионеров.

— Я... э-э... сценарист,— небрежно заметил он, надеясь возбудить ее интерес.

— То есть вы знаете всех актеров и все такое? — Она улыбнулась ему. Он так и не понял, почему так сияют ее глаза — из-за его откровений или из-за чего-то, о чем она думала про себя, вперив взгляд в зеркало на противоположной от стойки стене.

— Ну да, — сказал он.

— И я тоже. То есть не всех, а одного. Самого главного. Он... он ко мне прикасался. Понимаете, что я имею в виду?

Нет, он не понимал. Но ему это было неинтересно. Наверняка очередная фанатка, которая без труда убедила себя, что обычное рукопожатие и приветливый взгляд означают начало безумной страсти, которая потрясет мир. А он и не знал, что этот Тодд уже здесь. Хорошо. Он еще не успел познакомиться с мальчиком лично, и ему хотелось узнать его поближе, прежде чем приступать к написанию диалогов.

— Знаете что, — сказал он, — мне нужен гид... чтобы мне показали местные злачные заведения, где тут у вас хорошо кормят, где можно послушать нормальный панк-рок...

— Вы что, шутите? — сказала Шеннон. — Здесь везде только одну музыку и играют. Кантри.

— Ага. Я шучу. Но не насчет того, что мне нужен гид. Мы, знаменитости, в сущности, одинокие люди. — Он заговорщицки подмигнул девушке.

— У вас, наверное, большой дом. В Голливуде, и все такое.

— Ну да, в самом центре Голливуда. — К чему разочаровывать девушку? — Огромный такой домина. — И, блядь, огромные ежемесячные отчисления по закладной. — Так... номер 805... джакузи есть? А телефон в ванной? А ксерокс с функциями массажа?

Она рассмеялась. А потом взглянула на него как-то странно. Каким-то голодным взглядом. На мгновение ему показалось, что он попал в сцену из фильма «Освобождение». Но нет.

Он проспал три часа и поднялся по внутреннему будильнику. Шесть утра, воскресенье. Утром по воскресеньям он всегда ходил в церковь на мессу. Своего рода еженедельная компенсация за распутную жизнь с понедельника по субботу включительно, двадцать три часа в сутки. Он никогда не пропускал воскресную мессу — только один раз, в четвертом классе, когда лежал с ветряной оспой. Это — единственное, за что он держался из детства. Глупо, конечно. Как одеяло, под которым маленький ребенок прячется от ночных чудовищ. Он давно уже перестал верить в Бога. Но ему нужен был ритуал. Он надел свой единственный более или менее приличный костюм и спустился в вестибюль.

Церковь Святого Клемента располагалась всего в двух кварталах от гостиницы. Народу в такой ранний час почти не было. Он опоздал; священник уже раздавал облатки. Кстати, священник был вылитый Гомер Симпсон под метаквалоном. Курносый мальчик-служка спал на ходу; он едва не забыл прозвонить в колокольчик. Запах ладана плыл в душном воздухе, и у него вдруг возникло такое чувство, словно он вернулся обратно в детство. Жалко, что служба теперь проходит не на латыни. Снова, как в детстве, он почувствовал себя защищенным и отдался этому ошущению. Ощущение, конечно же, иллюзорное, но оно помогало ему не сойти с ума.

Единственное, что еще помогало.

Органист заиграл первые ноты хоральной прелюдии, и немногочисленные прихожане повставали с мест и потянулись к алтарю. Арон тоже привстал, но остался на месте — его внимание привлек шум у входа. Это была Шеннон, девушка из гостиницы. Она влетела внутрь на всех парах, как будто бежала сюда всю дорогу, боясь опоздать. Одета она была совсем не для церкви. Похоже, она даже не причесалась. Она на миг замерла на пороге, украдкой озираясь по сторонам. Потом вдруг сорвалась с места и рванулась к алтарю, чуть ли не сбив по пути двух старушек. Что с ней такое?!

Арон вышел в проход по пустому ряду. Прошел чуть вперед и встал в очередь за причастием. Шеннон уже стояла на коленях. Она была вся какая-то возбужденная. Она схватилась обеими руками за ограждение и тряслась, как какая-нибудь жрица вуду. Остальные прихожане застыли как изваяния — они таращились в пол, всем своим видом выражая негодование по поводу столь непристойного поведения. Арон протолкался вперед. Шеннон чуть ли не билась в судорогах. Он подошел к ней поближе, а все остальные, наоборот, отступили. Ее глаза закатились, так что были видны только белки. Из ноздрей текла кровь. Священнику явно было не по себе. Вид у него был растерянный и смущенный. Может быть, он пытался вспомнить, покрывает ли церковная страховка ущерб, нанесенный припадочными прихожанками. Одержимыми дьяволом. Господи, да ее же рвет... гороховым супом... он как будто попал в сцену из «Изгоняющего дьявола».

— Выплюньте, милая, — пробормотал священник.

Ее вырвало еще раз. Мальчики-служки, теперь уже окончательно проснувшиеся, украдкой толкали друг друга локтями и о чем-то шушукались между собой. Что-то билось у нее в горле... вроде как зоб, но живой...

У Арона возникло странное ощущение, как будто он наблюдает за этой сценой откуда-то издалека. Словно все это происходит не на самом деле. Словно он вдруг оказался на съемках какого-нибудь третьеразрядного ужастика. Вот девушка, которую еще пару часов назад он видел за стойкой в гостинице, она корчится у алтаря и блюет; вот священник, ломающий руки; вот прихожане, застывшие как статуи, они украдкой поглядывают на выход и прикидывают про себя, как бы так потихонечку смыться, чтобы это не выглядело как бегство.

Наконец Шеннон выкашляла эту штуку, что стояла у нее поперек горла. Штуковина вылетела у нее изо рта и приземлилась в проходе прямо у ног Арона. Что-то мягкое, волокнистое — покрытое коркой запекшейся крови.

Арон моргнул. Органист доиграл прелюдию. В тишине было слышно, как один из служек хихикнул.

Арон опять посмотрел на окровавленный ошметок у себя под ногами и увидел, что это облатка. «Кажется, я схожу с ума!» — подумал он. Наверное, наслушался песенок Тимми Валентайна. Померещится же такое... кусок сырого мяса...

Шеннон подавилась святым причастием. Как это странно — как мифологично. Как будто она — какое-то нечестивое существо. Оборотень или вампир.

Да. Пора прекращать слушать песни Тимми Валентайна...

— О Господи, Господи, — тихо шептала Шеннон. — Это правда. Пути назад уже нет. Господи Боже.

Арон подошел к ней. Выглядела она ужасно: мешки под глазами, тушь потекла от слез. Ее губы были в крови.

— Шеннон, — прошептал он. — Ты меня помнишь?

— Тело Христово, — нараспев произнес священник. Арон быстро перекрестился, принял облатку, взял Шеннон за руку и отвел ее от алтаря. Как ни странно, но святой отец быстро взял себя в руки после столь неприятного инцидента, и служба пошла своим чередом, как будто ничего и не случилось. Такое впечатление, что эта маленькая драма разыгралась в какой-то приватной реальности — только для них двоих.

— Что со мной? — проговорила Шеннон, обращаясь скорее к себе, чем к Арону. — Вчера ночью... он вышел из зеркала... он что-то сделал со мной.

— По-моему, у тебя истерика, — сказал Арон, очень надеясь, что его уверенный тон сможет ее успокоить. — Пойдем лучше со мной... ко мне... у меня есть валиум. Поможет тебе успокоиться.

— Ты меня приглашаешь? — неуверенно и как-то даже жалобно проговорила она. — Надо, чтобы ты меня пригласил. Такие правила.

Арон и не подозревал, что у них в гостинице такие деспотические порядки для персонала — тем более в нерабочее время.

— Я тебя приглашаю.

— Просто мне надо было убедиться. — Она старательно отводила взгляд.

— Ты не бойся, я не буду к тебе приставать, — сказал он, хотя собирался как раз приставать, причем грязно.

— Мне очень жаль, что все так получилось. Этот кошмарный спектакль. Понимаешь, у меня в последнее время... проблемы с желудком.

Они уже вышли к западной оконечности нефа. Орган заиграл опять. Арон автоматически окунул пальцы в чашу со святой водой и перекрестился. Когда же он потянулся, чтобы снова взять Шеннон за руку, она отшатнулась и встала слева. Сама взяла его за руку. Но за левую.

Матерь Божья, подумал Арон. Она точно придурочная. Считает себя то ли вампиром, то ли еще какой нечистью.

Выходит, что Паводок, штат Айдахо, не такая уж и унылая задница, решил он про себя. Если тут есть еще пара-тройка молоденьких шизанутых прелестниц — то вполне можно жить. Может, он даже кое-что вставит в сценарий... который ему придется дописывать за другими, но который принесет ему миллион, и он наконец-то откупится от налоговой.

«Ну вот, — сказал он себе, — выходя из церкви, вот моя квота религии и благочестия на следующую неделю. И плюс к тому — девочку подцепил. Очень даже неплохо».

* * *

память: 130 н.э.

Бог умер. Император в трауре. Египет убит горем. Рим опустошен. На берегах Нила, в шатре из пурпурного шелка — император Адриан. Ночной привал. Баржи стоят на якоре, караульные — начеку. Все рабы спят. Не спит только писец. Стоит на коленях у императорского ложа, держа наготове восковую табличку и стило — на случай, если божественный император соизволит отдать приказ, по прихоти или по делу. Но даже писец клюет носом, и Адриан возлежит один, размышляя при свете горящей лампы. У ложа — корзина со свежими фруктами. Снаружи — шепчущий ветер пустыни. Мальчик с лирой в обнимку тихонько посапывает в изножье имперского ложа...

Мальчик-вампир пришел из пустыни. И снова его позвала музыка — к людям из диких бесплодных земель. Он пересек Средиземное море на военном корабле — в мраморном гробу, обитом золотом, с неаполитанской землей. Он не знал, для кого предназначен этот саркофаг, но без сомнения — для кого-нибудь из патрициев. На крышке гроба был барельеф — Зевс, принявший облик орла, преследует Ганимеда на Фригийском берегу. Это было реалистическое изображение, а не идеализированная стилизация по греческой моде. Страх в глазах каменного мальчика был настоящим.

Трирема[66] пробыла в море месяц. Мальчик почти ничего не помнит с тех пор, как он выбрался из-под пепла Помпеев. Он жил, как дикий лесной зверь — видел лишь ночь, питался только распятыми у дороги. Бывало, что он подолгу даже близко не подходил к человеческому жилью. Но теперь все по-другому. Египет, житница мира, привлекает все больше и больше народу. Воздух Александрии буквально кипит смешанным ароматом кровей: греки, римляне, иудеи, египтяне, нубийцы, нумидийцы, парфийцы. За городскими воротами — распятых хватает с избытком. Но теперь этого мало. Мальчик-вампир вспоминает музыку. Вся его жизнь была музыкой — до того, как его увезли из пещеры Сивиллы и превратили в слугу темноты. А потом превратили в темноту его самого.

Музыка в Александрии — нестройное разноголосье. В каждом борделе — китары. У каждого торговца на рыночной площади — свой напев. В публичных местах — оркестры из барабанов, авлосов и псалтерионов. В цирках — гигантские водяные органы заглушают предсмертные вопли несчастных, которых заживо пожирают дикие звери. Такой диссонанс... звуки болезненно режут слух. С каждым днем его слух все слабее.

Но на седьмой день он слышит мелодию в хаосе звуков. Она доносится издалека, из-за пределов шумного города. Он знает слова и песню:

Значит, смертным надо помнить о последнем

нашем дне,

И назвать счастливым можно, очевидно,

лишь того,

Кто достиг предела жизни, в ней несчастий

не познав[67].

Финальные строчки «Царя Эдипа» — сочинения поэта, который уже больше века как мертв. Но когда он был жив, он часто пел эти строки в пещере Сивиллы, когда нужно было составить аккомпанемент ее мрачным пророчествам.

Архаичная мелодия и знакомые слова выманили его из города. Песня звала его через пустыню. Песня летела на крыльях ветра и текла вместе с рекой, полноводной от пролитых слез Изиды. Повсюду на берегах Нила — горестные причитания и плач. Кто-то умер. Какой-то большой человек. Мальчик так и не понял, кто именно. Древняя пьеса Софокла, посвященная неумолимым деяниям судьбы, будет разыграна на его погребении — этого человека, который умер. То, что он слышит, — это пока репетиция. Все это ему удалось собрать из обрывков фраз, выхваченных из порывов ветра.

Музыка не отпускает его — зовет. Каждый день, пробудившись ото сна, что подобен смерти, он ее слышит в вечерних сумерках. По мере того как речная баржа, на которой прячется мальчик-вампир, продвигается дальше на юг, мелодия звучит все яснее. Наконец баржа подходит к берегу, где разбит город шатров и палаток. Еще около дюжины барж стоят у дощатого причала. В роще пальмовых деревьев алеет высокий шатер — такого же цвета, как небо в закате.

У реки — профессиональные плакальщицы. Их лица выбелены гипсом. Они бьют себя в грудь, рвут на себе волосы и кричат:

— О Адонис, о Таммуз, о Антиной.

Первые два имени — это боги, которых почитают на Востоке. Боги плодородия, которые умирают каждую весну, но на третий день возрождаются к жизни. Но последнее имя ему незнакомо. Но, наверное, это тоже какой-то бог.

Или нет?

Он идет вслед за голосом, который привел его сюда от самой Александрии, и выходит к шатру, где начальник хора дает наставления молоденьким мальчикам, которые будут играть в драме Софокла женщин из Фив. Мальчики, должно быть, свободнорожденные — в них нет ничего от пассивной покорности рабов. Они стоят в своих шерстяных хитонах в свете горящей лампы. Как это ни парадоксально, но начальник хора — плешивый мужчина с плетью в руках, готовый пустить ее в ход, если ученики забудут про дисциплину, — похоже, раб. Раба всегда отличишь от свободного человека, пусть даже он разодет в шелка и парчу и его украшения и духи стоят целое состояние.

Никем не замеченный, мальчик-вампир стоит в тени.

— Ты, Пертинакс, не разевай рот, как рыба! — говорит начальник хора. — А ты, Аристон, кажется, бережешь голос. Бери ноты в полную силу и держи, сколько нужно. Надо, чтобы вас было слышно во всем театре.

Они начинают снова:

Бродит в чащах он, в ущельях,

Словно тур, тоской томим,

Хочет сбросить рок вещаний

Средоточия земного...[68]

Средоточие, земное. Пуп земли. Дельфийский оракул. В воздухе пахнет ладаном. Один голос особенно выделяется в хоре. Тот самый голос, который мальчик-вампир услышал в Александрии, — голос, добравшийся до него с ветром пустыни. Мальчик, который поет, еще совсем юный. Откуда он может знать эти темные истины? Он, этот ребенок, еще не переступил черту, отделяющую жизнь от смерти. Древняя музыка воспаряет ввысь, а потом затихает. «Когда-то и я был таким, — думает мальчик-вампир. — Точно так же я пел про судьбу и печаль, про любовь и потери, про страсть и похоть — пел о том, чего сам не познал. Пел, пробуждая в других воспоминания о том, чего мне никогда не узнать. Я был сосудом, но не вином в сосуде — я был голосом, но не музыкой».

Мальчик-вампир стоит в тени. Он вспоминает. Было время, когда он еще умел плакать. Но вампиры не плачут.

Музыка, говорящая о человеческой боли, притупляет его нечеловеческую боль. Даже жажда уже не такая жгучая.

Репетиция закончена. Раб, который сейчас хозяин, говорит:

— И мы помним Антиноя.

Мальчики кланяются. На секунду в шатре повисает угрюмая тишина, но лишь на секунду — мальчики уже выбегают наружу, смеясь и болтая.

Мальчик, который уже перешел черту между жизнью и смертью, тоже с ними. Незамеченный, неприметный. Мальчик с самым красивым голосом идет один. Ему не нужны друзья. В руках он несет лиру. Он идет, тихонечко напевая себе под нос. Какой-то кельтский язык, варварский и жутковатый.

Юный певец направляется к шатру Цезаря — высокому пурпурному шатру со стражей у входа. Мальчик-вампир идет следом.

Вот он уже внутри. Снова таится в сумраке. Мальчик-кельт садится у ног императора и начинает петь, не дожидаясь приказа. Но сейчас он спит. Как и писец, клюющий носом над своей восковой табличкой. Не спит только Цезарь — лежит на ложе, откинувшись на шелковые подушки, — бородатый мужчина в греческом одеянии. Он остриг волосы. Он — в трауре. Его хитон и гиматий разорваны, как и подобает скорбящим, понесшим тяжелую утрату.

Мальчик-вампир подступает ближе. Хотя он движется беззвучно, Цезарь его слышит. Горе обострило его восприимчивость, и он чувствует то, что обычно не чувствуют смертные. Он поднимает глаза и говорит:

— Антиной. Я знал, что ты вернешься. Это правда. Ты — бог.

— Я не тот, за кого ты меня принимаешь, — говорит мальчик-вампир. — Антиной умер. Я видел плакальщиц у реки. Я... — На мгновение он умолкает, пытаясь придумать имя. — Я Лизандр. А ты?

— Ты прошел незамеченным мимо стражи, ты как будто сгустился из тени, ты не знаешь, кто я. Такого просто не может быть, если ты не какое-нибудь сверхъестественное существо, которое только-только поселилось в потустороннем мире и разучилось всему, что когда-то умело и знало. Я император Публий Элий Адриан, владыка мира. А ты, который сейчас называется другим именем, ты — Антиной, возлюбленный императора. Из-за любви ко мне ты утопился в Ниле — и тем самым купил мне жизнь. А теперь ты вернулся из царства Гадеса. Сейчас как раз вечер третьего дня после твоей смерти — и вот он ты. Как Таммуз, как Адонис, как этот Иисус, которого почитают христиане. Теперь я знаю, что ты — бог. Я собираюсь построить здесь город. Я назову его Антиноаполис. И люди тебе будут поклоняться, как богу.

На лице императора — радость. «Он принимает меня за другого, — думает мальчик-вампир. — Он смотрит на меня, создание тьмы, и видит свет. Видит бога».

— Чего тебе надобно от меня, Антиной? — говорит император Адриан.

— Я хочу пить, — отвечает мальчик.

— Тогда пей, — говорит Адриан и протягивает ему обе руки. Его запястья туго перетянуты бинтами. Император пытался покончить с собой. Резал вены. — Вот она, жизнь, которой я обязан тебе...

Мальчик-вампир опускается на колени у ног императора, рвет льняные бинты и пьет кровь из перерезанных вен — кровь, которая дар любви, предназначенный для кого-то другого. Для кого-то, кто никогда не вернется...

* * *

зеркала

Как только Арон и Шеннон вернулись в отель, она сразу заснула. Причем беспробудно. Легла к нему на кровать, на спину. Руки сложила на груди. Как мертвец в гробу. Такая красивая. Чем дольше Арон на нее смотрел, тем красивее она казалась. Ее кожа казалась почти прозрачной. У него вдруг возникло необъяснимое чувство, что свет может как-то повредить ее кожу. Он плотно задернул занавески на окнах и выключил свет. Оставил свет только в ванной и слегка приоткрыл дверь — так, чтобы мягкое желтое свечение легло ей на лицо. При таком затененном освещении — в полутени — она казалась еще красивее. Она, наверное, даже не знает, какая она красивая, подумал он. Но это не важно. Ему нравилось просто смотреть на нее. И он смотрел.

Она проспала весь день. Он снял с нее всю одежду. Она не проснулась. Он просто сидел и смотрел. Ему даже пришло в голову, что она притворяется спящей. Он едва различал, как она дышит — медленно, неглубоко. Временами ему казалось, что она не дышит вообще. Как будто она умерла. А когда он прикоснулся к ней, ее кожа была холодной, как мрамор. Сперва ему стало немного не по себе. Но потом он привык к этому холоду, и ему стало даже приятно. На самом деле он возбудился. «Интересно, — подумал он, — а если сейчас ей заправить, она проснется?» Он смотрел на нее, трогал за все места, глушил неразбавленный бурбон и курил сигарету за сигаретой, потому что он нервничал, глядя на эту женщину... ее тело было таким... желанным и уязвимым, полностью в его власти... может быть, у нее что-то вроде нарколепсии[69]. Если так, то он может делать с ней что угодно, и она не проснется, пока не включатся какие-то там гормоны или ферменты. Господи, какая она соблазнительная — это что-то. Арон, сказал он себе, пользуйся случаем. Когда еще тебе так повезет? Ты можешь вертеть ее так и этак, а она даже и не узнает, как ты с ней развлекался.

Он попробовал погладить ей грудь. Осторожно и бережно — как ребенок, который впервые берет в руки новый игрушечный паровозик. Он не хотел, чтобы она проснулась — или хотя бы вздрогнула под его прикосновением. Потом он осмелел. Облизал ей сосок. Сосок сразу напрягся. Она была, как хорошо настроенное пианино — отзывалась на малейшее его касание. И она вряд ли спала мертвым сном. Должно быть, это была какая-то извращенная игра. Он поспешно разделся — даже пуговицу оторвал на рубашке, но хрен с ней, с пуговицей — и упал на нее.

Она даже не застонала. Но когда он заправил ей, куда надо, он почувствовал, что у нее там все мокро от возбуждения... почувствовал, как сжимаются мышцы у нее во влагалище... и услышал стон, который исходил как будто откуда-то из глубины ее тела... а не из горла... она шевельнулась. Медленно-медленно. Арон никогда в себе не замечал наклонностей к некрофилии, но то, что происходило сейчас, ему нравилось. Она была такая холодная... такая холодная... но почему-то его это возбуждало. Ему хотелось согреть ее, расшевелить.

Он осмелел. Теперь он двигался в полную силу. Она не проснулась. Он вонзался в нее резкими и ритмичными яростными толчками. Пару раз она слабо захныкала, но потом затихла. Она была вся такая податливая, как кукла Барби. Как бы он ни вертел ее, как бы ни перекладывал ее руки и ноги, она оставалась в том же положении, пока он не сдвигал ее снова. В этом было что-то нечеловеческое, жутковатое. Что-то похожее на те трансы, в которые впадают йоги. Может, совсем в раннем возрасте она пережила какую-то сексуальную травму, и ее психика развила вот такую защитную реакцию — она полностью отключалась, чтобы не участвовать в происходящем.

«Или, может быть, это просто мое писательское воображение, — подумал он. — На автомате пытаюсь придумать какую-то сложную предысторию для каждого персонажа, который встречается на моем пути. Может, пора прекратить строить домыслы. Может быть, просто расслабиться и получать удовольствие, не загружая себе мозги. Это же секс. А секс есть секс. И мне сейчас надо расслабиться — после всего голливудского дерьма».

Он расслаблялся весь день до вечера. Потом устал. Принял душ, спустился в кофейню, съел гамбургер (всего 2,95 доллара! Таких цен вообще не бывает!), переговорил с Бэром насчет изменения в диалогах для завтрашних съемок — завтра они собирались снимать эпизоды, когда Тимми Валентайн приезжает в Узел, чтобы скрыться от прессы и от фанатов после того злополучного концерта в Бока-Бланка во Флориде, когда погибло несколько человек, а одну старушенцию так вообще разорвало в клочки, и потом ее голову нашли в рояле. Что-то пошло не так с пиротехникой, и фальшивая кровь обернулась настоящей — никто до сих пор точно не знает, что именно произошло, — скандал замяли, но денег на это угрохали просто немерено.

Изменения в диалогах были, что называется, косметическими — когда работаешь над таким крупнобюджетным проектом и хочешь работать и дальше, приходится мириться с тем, что всякие важные самодовольные дяди тоже хотят приложить к нему руку. Он также переговорил с Эйнджелом Тоддом и его психопаткой-мамашей. Облизать пару задниц — с него не убудет. Потом он вернулся к себе. В лифте играла песня Тимми Валентайна. Господи, нигде нет покоя. Одна строчка накрепко засела в голове:

Я буду ждать на Вампирском Узле

И выпью душу твою до дна.

Солнце уже садилось. Сквозь щель в задернутых занавесках сочились мягкие сумерки. Шеннон лежала в той же позе, в какой он ее оставил. Не сдвинулась ни на дюйм. Ему не терпелось снова залезть на нее. Он быстро разделся и забрался на кровать. Опять стал трогать ее и ласкать. Но теперь ощущения были другими. Не то чтобы совсем неприятными... но и приятными их тоже не назовешь. Теперь ее тело не откликалось на его прикосновения. Оно было холодным, как замороженный кусок мяса. И теперь от нее попахивало — разложением и гнилью. Он вдруг испугался. А вдруг она какая-нибудь больная?! Некоторые болезни сопровождаются неприятным запахом. Например, рак. А рак бывает побочным симптомом...

«Господи! А я не использовал презерватив», — подумал Арон, покрываясь холодным потом. Его била дрожь. Но откуда бы взяться СПИДу в Паводке, штат Айдахо! Они здесь, наверное, и сексом-то занимаются только, чтобы зачать ребенка. В законном браке. И все же...

Арон нервно вскочил с кровати и бросился к шкафу. Презервативы лежали в пиджаке, во внутреннем кармане. Он взял один и закрыл зеркальную дверцу. Содрал упаковку и принялся надевать штуку на член. Его взгляд случайно скользнул по зеркалу, и он вдруг увидел, что на кровати никого нет.

Он обернулся. Шеннон лежала на месте.

Опять посмотрел в зеркало.

Пустая кровать. И отблески заката на шторах — кроваво-красные в черных пятнышках.

Я буду ждать на Вампирском Узле

И выпью душу твою до дна.

Он сделал глубокий вдох. Сердце бешено колотилось в груди. Ему было страшно. До усрачки. Вот именно, до усрачки, подумал он. Презерватив повис на опавшем члене. Он повернулся, чтобы посмотреть на Шеннон. Последние лучи солнца растворились в сумерках. Она медленно открыла глаза и проговорила ровным бесстрастным голосом:

— Я все чувствую, Арон. Я до сих пор чувствую тебя во мне. Что ты со мной сделал? Я была мертвой весь день, и ты весь день меня трахал.

— Я...

— Все нормально. Я по-прежнему мертвая. И то, что было во мне твоего, оно тоже умрет. Но я по-прежнему его чувствую. Сгусток огня, который бился в холодную стену моего влагалища.

— Шеннон, хватит со мной играть. — Он боялся повернуться обратно к зеркалу. Наверное, ему все это померещилось. На самом деле Тимми Валентайн не был вампиром... обычный мальчишка с хорошим имиджмейкером, вот и все.

— Я уже перешла ту черту, когда можно и нужно играть. — Она улыбнулась. Странно, как это он раньше не замечал, какие острые у нее зубы. — Я мертва, и мне одиноко, и теперь я уже навсегда отрезана от Бога... я все поняла, когда подавилась облаткой.

— Господи...

— Это забавно. Ты мне сразу понравился, с первого взгляда. Мне даже в голову не приходило, что мы с тобой встретимся в церкви. Я думала, ты не ходишь в церковь. Ты — большой человек в Голливуде и все такое, а у вас у всех только и разговоров, что о кокаине и извращенном сексе. Но теперь я тебя не боюсь. Я все чувствовала. Как ты занимался со мной любовью. Хотя и спала смертным сном. Именно так — сном смерти. Наверное, все мертвецы что-то чувствуют, если кто-то живой занимается с ними любовью. Так они прикасаются к тени жизни. О Арон, я хочу пить твою кровь.

— У тебя как с головой?

Да, наверное, в этом все дело. Ей надо бы показаться хорошему психиатру. Он попятился к двери.

— Не уходи.

Он отчаянно шарил рукой у себя за спиной, пытаясь нащупать дверную ручку, но почему-то не находил ее.

— Не уходи! — Она спрыгнула с кровати. Бесшумно и плавно, как кошка. Ее глаза были желтыми, с узкими прорезями зрачков. — Я не хочу причинять тебе боль... ты должен понять... но иначе нельзя... нельзя. — Она была уже рядом. Она двигалась с нечеловеческой скоростью. Она схватила его за плечи и буквально пригвоздила к двери. Он по-прежнему пытался нащупать дверную ручку. Есть! Вот она! Он попробовал открыть дверь, но она была на цепочке.

— Помогите, — выдавил он. То есть он хотел закричать, но получился лишь сдавленный стон. «Это все не на самом деле. Со мной не может произойти ничего такого. Господи Боже, я каждое воскресенье хожу на мессу. Шесть дней в неделю я испорченный и развращенный мудак, как и все, но в воскресенье — я по-прежнему милый, послушный золотоволосый мальчик, послушный сын своей мамочки, служка в церкви, который звонит в колокольчик, возвещая, что хлеб — это теперь плоть Христова, а вино — его кровь... кровь... кровь...»

Ее руки сомкнулись на его теле железным кольцом.

— Давай, милый, — проговорила Шеннон, и ее голос был как механическая пародия на страстные сексуальные завлекания, — ты весь день трахал мертвое тело... и теперь пришла очередь мертвеца... ночь — моя... и мне одиноко, мне так одиноко... мне нужно, чтобы кто-то был рядом... мама всегда говорила, что ей очень хочется, чтобы рядом со мной был приятный и добрый молодой человек, хороший католик, и ты — первый, кого я нашла, кому я действительно не безразлична...

Арон резко дернулся и вырвался из ее объятий. Но бежать было некуда. Он растерянно остановился посередине комнаты. Она рванулась за ним, схватила за плечи сзади и впечатала со всего маху лицом в зеркальную дверцу шкафа. Арон видел лишь собственное отражение — видел только себя, прижатого к зеркалу какой-то невидимой силой.

— Хочешь сбежать? — сказала она ему в ухо. — Да, есть одно место, куда ты можешь сбежать. Знаешь, где это место? Посмотри вперед... посмотри, посмотри, посмотри... и увидишь, откуда он вышел... где он сошел с...

Лоб был разбит. Арон это понял только теперь. Кровь затекала в глаза. Он чувствовал, как ее ногти вонзаются ему в спину. По спине текли пот и кровь.

— Господи! — простонал он. — Господи, Господи...

И тут он увидел Иисуса.

Или кого-то очень похожего. Сквозь завесу из собственной крови, в глубинах зеркала, за мерцанием отраженных сумерек... он увидел молоденького мальчика, распятого на кресте, рельефный силуэт на фоне солнца, которое только-только начало выходить из полного затмения.

Зеркало плавилось... зеркало таяло, обращаясь в туман... он вдруг почувствовал под ногами влажную землю и человеческие черепа... Шеннон прижалась к нему всем телом, и он понял — она пьет из него жизнь...

— Господи... — прошептал он.

И мальчик сошел с креста и раскрыл Арону объятия, и кровь текла из пяти священных ран. У мальчика было лицо Тимми Валентайна. На его дрожащих губах — пятна смазанной крови. В глазах — свет вечной несмерти.

Арон упал в объятия своего спасителя — он падал и падал... и это падение растянулось навечно.

* * *

наплыв

Что-то ударилось в дверь номера снизу, у самого пола. Из щели под дверью просочился противный запах. Пи-Джей и Хит переглянулись, и каждый без лишних слов сделал то, что диктовали традиции их культуры — у них у каждого был свой способ, чтобы защитить и себя, и другого. Хит достала из сумки веревку сайсин и прилепила ее поперек двери скотчем. Пи-Джей вытряхнул на пол свои священные камни и сложил из них круг, заключив в него себя и Хит.

В дверь продолжали ломиться. Пи-Джей с Хит ждали, что будет дальше.

— Премкхитра, — скрипучий старческий голос.

— Не сейчас, — сказал Пи-Джей Хит. — Он явился со злыми намерениями. Нам надо как-то его обмануть. Его послали за нами — кто-то желает нам зла.

— Но он же мой дедушка...

— Да. — Пи-Джей взял ее за руку и отвел на диван. — Но еще не время.

* * *

наплыв: зеркала

Брайен и Петра сидели в ресторане отеля. Просто сидели и даже не разговаривали. Ждали. Сами не знали — чего. Вскоре к ним присоединился и Эйнджел. Вошел в их кабинку, обитую красным винилом, и сел рядом с Петрой.

— А где твоя мама, Эйнджел? — спросил Брайен.

— Потерялась где-то в тумане, — ответил тот.

Подошла официантка, и Эйнджел заказал мороженое с горячей сливочной помадкой.

— Сначала надо поесть нормально, — сказала Петра. Он начал было возражать, но все-таки послушно изменил заказ на куриный салат. Брайен до сих пор поражался тому, как быстро Петра стала для Эйнджела почти как мама. Они нуждались друг в друге. Они были друг другу необходимы. И Брайен пока что не понял, как он сам вписывается во все это. Он пока был не готов к роли папы в этом странном союзе. Пока еще — нет. Он вообще был не из тех мужчин, из которых получаются хорошие папы.

В ресторан вошел Джонатан Бэр и направился прямиком к их кабинке.

— Привет, Эйнджел, — сказал он.

— Привет, — сказал Эйнджел.

— Это и есть твой друг-писатель?

— Ага.

— Дзоттоли, верно? Послушайте, а вы никогда не писали сценарии для кино?

— Пробовал, но так ничего и не сделал. — Про себя Брайен подумал, что, может быть, стоит с ним познакомиться ближе, с этим Бэром. Кто знает, как это отразится на его дальнейшей карьере.

— Только не говорите, что вы снова уволили сценариста, — сказал Эйнджел.

— Хуже.

Петра быстро взглянула на Брайена. Но он уже и сам все понял.

— Он умер, да? — Он посмотрел на Эйнджела. Эйнджел плакал. Как маленький. Он тоже понял, что произошло. Он не должен был ничего знать. Но, кажется, он все знал. — В каком он номере?

— В восемьсот пятом. Полицию уже вызвали, — сказал Джонатан. — Хотя приедут они не так скоро. Они из соседнего города едут. Можно сходить посмотреть. Не хотите? Я такого кошмара в жизни не видел. Какое-то жуткое самоубийство или что-то вроде того.

Они поднялись из-за стола и чуть ли не бегом бросились к выходу. Не стали даже дожидаться заказов. Официантка уставилась на них во все глаза.

— Мы скоро вернемся, так что не отменяйте заказы, — сказал ей Брайен на ходу.

Несколько человек ошивалось в коридоре, рядом с дверью в номер 805. Большинство вроде бы персонал отеля. Но был и один продюсер — стоял чуть в сторонке, разговаривал по мобильному телефону. Брайен думал, что народ будет биться в истерике и вопить, но все просто стояли, глядя на дверь совершенно пустыми глазами, как массовка в «Рассвете мертвецов». Дверь была распахнута настежь, и никто не пытался их остановить. Брайен, Петра и Эйнджел вошли в номер. Эйнджел включил свет.

У нас дома мы бы так просто сюда не вошли, подумал Брайен. Но здесь все по-другому. Здесь никогда ничего не случается. Здесь даже машины не закрывают, когда бросают их на улице...

— О Господи, — прошептала Петра.

Эйнджел вообще ничего не сказал.

Брайен ждал совершенно другого. Прежде всего — постель. Развороченная постель, от которой буквально веяло сексом. На полу лежала разбросанная одежда — женская одежда. И к тому же нарядная. Такая, которую надевают на праздник или, скажем, когда собираются в церковь. Но женщины не было. Рядом с кроватью, между кроватью и шкафом, темнела лужа крови. А сам Арон Магир был в дверце шкафа. Именно так — в дверце шкафа.

Его тело было наполовину утоплено в зеркале, как будто он пытался пройти сквозь него, но застрял посередине. Локти торчали наружу. Он был абсолютно голый. Все зеркало было заляпано кровью. Смотрелось все это так, как будто стекло растаяло, чтобы пропустить его внутрь, а потом вновь затвердело... сомкнувшись прямо на нем.

— Он хотел разыскать Тимми, — тихо проговорил Эйнджел.

Идея была совершенно безумной, но в ней была своя логика. Льюис Кэрролл. «Алиса в Зазеркалье» и все такое.

— А женщина здесь была, она кто? — спросил Брайен.

— И где она теперь? — добавила Петра.

И тут снаружи раздались шаги. В номер вошел рослый лысеющий полисмен.

— Ладно, — сказала он с порога. — Без паники, мы обо всем позаботимся. — Он посмотрел на Брайена, Петру и Эйнджела. — Я Дэвид Карсон. Вам, ребята, что-нибудь известно?

— Нет, — сказал Брайен.

Карсон увидел тело.

— Срань господня, — вырвалось у него. — Все остальное, должно быть, с той стороны. — Он открыл дверцу шкафа. Внутри не было ничего, кроме одежды. И на дверце с той стороны тоже не было ничего. Просто гладкая поверхность. Арон Магир не прошел через зеркало. Он просто исчез. То есть наполовину. — Будь я проклят, — сказал Карсон. — Это что, вы, киношники, так шутите? Со спецэффектами балуетесь или что?

Эйнджел пододвинулся ближе к Брайену с Петрой. Взял их обоих за руки и прошептал:

— Должно быть, он умер как раз на пути туда. Вот почему он не прошел.

— На пути куда? — так же шепотом спросила Петра.

— В зеркало. На ту сторону. Туда, где Тимми по-прежнему жив.

В номер вошли еще несколько полицейских, и Брайен с Петрой и Эйнджелом потихонечку выбрались в коридор и направились к лифтам. У них за спиной щелкали фотокамеры.

Они поехали сразу наверх. Есть никому не хотелось — так что не было смысла спускаться обратно в ресторан. Двери лифта открылись, и двое вошли в кабину. Мужчина и женщина. Женщина несла в руках большую шляпную коробку. Лица у обоих были замотаны шарфами, так что были видны только глаза. От них исходила ужасная вонь — как на гниющем болоте, как в туалете, когда кто-то забыл спустить унитаз.

Когда они вышли, Брайен проводил их задумчивым взглядом.

— Я знаю этих двоих, — сказал он. — Я их уже видел раньше.

— И кто они? — спросила Петра.

— Плохие новости, — сказал Брайен.

— Петра? — Эйнджел вдруг смутился. — А можно, я сегодня посплю у вас в номере? Просто я не хочу возвращаться... ну, ты понимаешь.

Брайену эта мысль не понравилась. Кажется, он ревновал Эйнджела к Петре — такое вот проявление эдипова комплекса, только как бы со стороны отца.

"Это глупо, — уговаривал он себя. — Эйнджел Тодд — просто ребенок... растерянный и ранимый ребенок, которому мы нужны... пусть даже он зарабатывает в сто раз больше, чем мы вместе взятые. Каждый из нас знает какую-то небольшую частичку правды — Эйнджел, Петра, Хит, я и Пи-Джей, — а правда нужна нам вся. Целиком. Значит, нам надо держаться вместе.

Потому что, когда все начнется, в это никто не поверит. Никто, кроме нас".

11

Спецэффекты

колдунья

Завтрак подали в постель — вместе с местной газетой Паводка. Увидев заголовок на первой полосе, Симона расхохоталась. Театральным смехом шекспировской ведьмы, так что стены дрожали. Она растолкала Дамиана.

— Ты посмотри! — выдавила она сквозь смех. — Посмотри! Хитрый трюк... ловкость рук... оптическая иллюзия... кажется, мы их всех обманули.

Вот оно, черным по белому:

КИНОШНИКИ-ШУТНИКИ ДУРАЧАТ

МЕСТНУЮ ПОЛИЦИЮ

Труп в зеркале. Судебный эксперт озадачен. Искусная мистификация. Обман разоблачен.

— Они ничего не заподозрили, — сказала Симона, приступая к своей яичнице с беконом.

До Дамиана все доходило медленно.

— Мне надо начитать проповедь. — Он поднялся с кровати, достал свой мобильный, набрал код доступа к компьютеру в штаб-квартире в Вопле Висельника и принялся наговаривать текст. Компьютер сразу же цифровал его речь и записывал на жесткий диск, чтобы пустить в эфир через полчаса. Благочестивые банальности, изрекаемые Дамианом, весьма позабавили Симону, тем более что она знала, в какой он сейчас прострации. Чуть ли не в бессознательном состоянии. Воистину лицемерие этого человека работало на автопилоте.

Она быстро дочитала статью. Но смех все же сдержала. А то будет как-то нехорошо, если набожные домохозяйки в Пеории услышат ее сатанинский хохот в качестве фона для речи их обожаемого проповедника. В газете была фотография головы и спины несчастной жертвы, снятых в профиль, так чтобы было видно, что с другой стороны зеркала ничего нет. Снимок тактично обрезали, чтобы голая задница не попала в печать.

— Хвала Господу, — сказал Дамиан Питерс и отключил связь. Симона зашлась громким хохотом, вознаграждая себя за сдержанность. — Ну и что там случилось?

Симона сунула ему газету.

— Но тут есть и обратная сторона, — сказала она. — Вполне очевидно, что наш объект вырывается из-под контроля. Вчера вечером мне пришлось потрудиться с иллюзиями, чтобы убедить этих болванов, что это иллюзия.

— Мне до сих пор не понятно, какого дьявола мы тут делаем, в этой Богом забытой дыре... играемся в сатанизм, надо думать.

— Не будь таким легкомысленным, Дамиан. Все это очень серьезно. Давно пора бы понять. Твой секс-скандал и проблемы с налоговой — это только начало конца. Сейчас все идет к тому, что ты можешь потерять все, чего добился с помощью моей силы. Может быть, ты совершил ошибку. Может, тебе не стоило целиком и полностью полагаться только на меня. Может, тебе надо было почаще прислушиваться к этому твоему Иисусу.

— По-моему, Симона, не тебе говорить мне о вере.

— Умолкни и слушай меня. Мы оба теряем власть. Но рассвет начинается в самый темный миг ночи. У нас есть все для того, чтобы вернуть себе власть. И не просто вернуть, а умножить. Ты когда-нибудь задумывался о том, чтобы править миром, Дамиан Питерс?

— Искушение было.

— Ну так будешь ты править миром. Знаешь, что это такое — ловкость рук?

— Всякие фокусы, ты имеешь в виду? Бросаешь в воздух платочек, отвлекаешь зрителей, крибле-крабле-бумс — и кролика нет? Знаю, конечно. Вся моя церковь — один большой фокус.

— Нам предстоит отвлекать не несколько сотен тысяч телезрителей — нам надо сбить с толку саму космическую материю. И мы это сделаем в правильном месте и в нужное время, когда иллюзия и реальность сплетутся так тесно, что сама вселенная на какое-то время ослепнет... что-то вроде затмения... затмения реальности.

— На съемках фильма.

— Да. Настоящая смерть, смерть понарошку, мир и его зеркальное отражение... когда распускается сама ткань мира... и тогда, вот увидишь, мы схватимся за последнюю ниточку этой распускающейся реальности, и мы найдем выход из лабиринта. Только мы, и больше никто.

— Я в этих высших материях не разбираюсь. Я человек приземленный.

— Хорошо. Я все равно не намерена посвящать тебя во весь план целиком. А то ты еще все испортишь, со своим приземленным отношением. А теперь просто заткнись и трахни меня еще раз. Нам нужно еще сексуальной магии. И не слушай, как дребезжит эта тварь в коробке. Просто трахай меня и думай о чем-нибудь темном.

Интересно, а что бы сказал Дамиан, если бы знал про саламандру у нее во влагалище?

* * *

ангел

Первый день съемок. Эпизоды на улице. Перед особняком на горе. Железные кованые ворота, типичный дом с привидениями — самая подходящая резиденция для вампира. За бутафорским фасадом — ничего, кроме отвесной скалы и павильона для членов съемочной группы, где можно быстренько перекусить и выпить кофе. Эйнджел не уставал поражаться тому, сколько нужно сахара и кофеина, чтобы снять фильм.

Это было совсем не похоже на съемки для телевидения. Здесь все было — сплошная гонка. Напряженная и интенсивная. С места в карьер. Завтрак на ходу, прямо в костюме и гриме. Четыре строчки текста. Снова и снова. Дубль за дублем, во всех возможных ракурсах. И так — до обеда. Тем более что снимали совершенно не в том порядке, как это должно быть по сценарию. Сегодняшний эпизод был почти в самом конце картины.

Никто точно не знал, что случилось в ту ночь в Узле. Знали только, что в доме начался сильный пожар, и дом выгорел дотла. А вместе с ним — и весь город. Это мог быть поджог. Это мог быть несчастный случай. Было несколько версий, объясняющих происшедшее, но ни одна из них даже близко не подходила к разгадке тайны. По самой последней версии, состряпанной Ароном Магиром, поджог совершил сумасшедший проповедник фундаменталистской церкви, который считал, что Тимми Валентайн — Антихрист, и его приход знаменует начало Армагеддона. И вот он решил поторопить события.

Грезил о вознесении в чертоги Господни. Видел себя героем. Весь сценарий строился на акцентировании обманутой и преданной невинности — алчные агенты, которые манипулировали наивным мальчиком, истеричная интриганка-мать (хотя все знали, что у настоящего Тимми Валентайна никакой матери не было), непорядочные продюсеры, — и в конце концов герой погибал от руки сумасшедшего фанатика. Актер, игравший безумца — звезда первой величины, мировая знаменитость, — должен приехать только на следующей неделе, и это вполне всех устраивало, потому что его роль собирались полностью переписать, что сейчас в спешном порядке и делалось.

Эйнджел знал, что прямо сейчас, в эту самую минуту, Брайен Дзоттоли сидит в его трейлере — в смысле, в трейлере Эйнджела — и переписывает концовку, потому что кто-то из юридического отдела решил, что персонаж проповедника-фундаменталиста слишком похож на кого-то из настоящих, реально существующих телепроповедников, на Бейкера, кажется, или на Дамиана Питерса, в общем, на какого-то там проповедника — земляка этого самого человека из юридического отдела. Впрочем, новая концовка никак не повлияет сегодняшний эпизод.

Как все странно сложилось, подумал Эйнджел. Еще пару недель назад Брайен Дзоттоли был всего лишь одним из многих голодающих авторов на чердаках Голливуда. А потом этот дядька пропал в зазеркалье, и Брайен вдруг сделался сценаристом мирового блокбастера — исключительно потому, что оказался поблизости.

* * *

Эпизод 94: Тимми стоит на крыльце своего особняка в Узле. На душе у него неспокойно. Его одолевают плохие предчувствия. Прошлое проносится перед глазами чередой быстро сменяющихся фрагментов — нарезка кадров в черно-белой сепии. Тимми поет песню «Вампирский Узел». Заходит в дом. В замедленной съемке — на последней ноте дом взрывается пламенем.

* * *

Эйнджел стоял у перил. Это был мастер-кадр — при монтаже из всего отснятого материала будет использовано только несколько секунд, — но он должен был отстоять до конца, беззвучно, одними губами, выпевая всю песню, пока оператор снимал крупные планы его лица и общие планы дома с крошечной фигуркой на крыльце. При озвучении здесь пойдет фонограмма, так что съемка была «немой» — то есть без звукового сопровождения. А это значит, что вокруг стоял жуткий шум — никто не пытался соблюдать тишину, необходимую при звуковой съемке, — и Эйнджелу это мешало сосредоточиться. Тем более что он не пел по-настоящему, а только делал вид, что поет.

Мотор.

Режиссер был где-то далеко-далеко. В другом мире. Эйнджел думал о Тимми, заключенном в зеркале, прибитом к дереву, — в ожидании, что его все-таки освободят. Эйнджел знал, что он сможет помочь. Каждый раз, когда он участвовал в съемках, играя Тимми, он пусть всего по чуть-чуть, но все-таки привлекал внимание людей к настоящему Тимми. И с каждым разом внимания становилось чуть больше. Оно копилось, потихонечку собираясь в критическую массу. Реальность и иллюзия — это как пес, гоняющийся за собственным хвостом. Как ин и янь.

Вступление к песне заиграло в динамиках, скрытых за фасадом.

Время близилось к обеду. Солнце жарило вовсю, но в иллюзии была зима. Землю засыпали отбеленными кукурузными хлопьями. Искусственный снег сыпался из окна, электрические вентиляторы направляли его в кадр элегантным спиральным вихрем. Еще один вентилятор дул прямо на Эйнджела, так что волосы били в лицо. Эйнджел закрыл глаза и попытался войти в ритм песни. Он все-таки сбился на синхронизации, но это было не важно, потому что ассистент оператора тоже сбился с установкой фокуса, и они не успели начать съемку с движения.

— Перерыв, Эйнджел, — объявил Джонатан со своего высокого «божественного престола» в тени сосен, там, где кончалась зима и начиналось лето.

Эйнджел был благодарен за передышку. Он заглянул в павильончик, взял кока-колу и шоколадный батончик и пошел к себе в трейлер.

Брайен сидел — работал.

— А где Петра? — спросил Эйнджел.

— Пошла посмотреть павильоны для съемок в помещении. Готовить тебе пресс-релиз.

— А Пи-Джей и Хит?

— Не знаю, тоже куда-то пошли.

— Брайен?

Брайен сидел за переносным компьютером. Повсюду валялись бумаги. Страницы сценария были помечены цветовым кодом, в зависимости от порядкового номера версии: розовый цвет — для второго варианта, синий — для третьего и так далее, — но сценарий уже столько раз переписывали, что «официальных» цветов не хватало. Страницы Арона были отмечены цветом индиго. Вариант Брайена будет кислотно-розовым.

— Брайен, я тут подумал... а вдруг мы поторопились с выводами? Я хочу сказать... я читал утреннюю газету, и там сказано, что это была какая-то шутка со спецэффектами.

Брайен на миг оторвался от работы.

— Я думаю, Эйнджел, это была никакая не шутка. Я думаю, все было по-настоящему.

— Слушай, Брайен. Я был там — в зеркале. С той стороны. Я знаю, что это такое. Это ад, Брайен. Настоящий ад, с огнем и серой. И вполне вероятно, что он там живой — где-то там. И мы можем вытащить его оттуда. Я слышал, полиция забрала эту дверцу с собой. Это где-то в соседнем городе.

— Кого уже нет, тех уже не вернуть, Эйнджел.

Эйнджел знал, о чем сейчас думает Брайен. О Лайзе, своей племяннице. Брайен рассказывал, как ему пришлось вбить кол ей в сердце... на волшебном чердаке в доме Тимми Валентайна. Эйнджел чувствовал, как ему больно, Брайену. Он знал, что Брайен относится к нему с недоверием, но не знал, что нужно сделать, чтобы у них установились хорошие доверительные отношения. Эйнджел догадывался, в чем тут дело. Все из-за Петры.

— Брайен? Ты на меня напрягаешься из-за Петры?

Эйнджел не знал, как еще можно задать такой деликатный вопрос. Только так — напрямую. В лоб. Как дурак.

— Конечно, нет, — сказал Брайен. Но Эйнджелу показалось, что он смутился. — И я на тебя не напрягаюсь. Петра любит тебя как мать. А мы с ней... ну, понимаешь... у нас любовь. Ты — еще ребенок. И взрослая женщина не годится тебе в подруги, правильно?

— Иногда правильно, иногда — нет, — сказал Эйнджел.

Брайен вернулся к работе. "Ну вот, опять я его разозлил, — подумал Эйнджел. — Жалко, что я не могу ему рассказать о маме. О том, что она заставляет меня с ней делать. А мне бы очень хотелось кому-нибудь рассказать. Хоть кому-нибудь. Я уже начал было рассказывать Петре в тот раз, но потом испугался. Но может быть, она знает и так. Может быть, все уже знают. Иногда мне стыдно и страшно смотреть людям в глаза".

И где вообще мама? — подумал он. Она же вроде его опекун на съемках, должна всегда быть при нем. Наверняка где-нибудь пьет втихаря...

В дверь постучали.

— Мистер Тодд, перерыв окончен. Вас ждут на площадке... — это был кто-то из ассистентов режиссера.

— Мне пора, Брайен. Как у меня с волосами, нормально?

— Нормально. А чего ты в зеркало не посмотрелся?

— В последнее время я не люблю зеркала.

* * *

поиск видений

Пи-Джей искал Шеннон. У него появились дурные предчувствия — сразу, как только он увидел платье на полу в номере 805. Подобные платья Шеннон обычно надевала в церковь. Их шила ее мама. Он помнил. Это было не так давно — их короткая любовь в девятом классе. Хотя с тех пор столько всего произошло, что, казалось, прошли века.

Сперва он не хотел, чтобы Хит ехала с ним — он немного стыдился своего прошлого и не хотел, чтобы она увидела, в какой обстановке он жил. Умом он, конечно же, понимал, что это все потому, что он вырос в такой среде, где предубеждения против полукровок были очень сильны, так что он сам в итоге почти поверил в свою второсортность. Это было так странно — ехать в белом «порше» Хит по бедному замызганному кварталу, где он когда-то жил. Полный сюрреализм. Пи-Джей все оглядывался через плечо — ждал, что его остановит полицейский патруль на предмет выяснить, не краденая ли машина. Они свернули с Главной улицы. Пи-Джей был уверен, что Шеннон до сих пор живет в том же доме... с той стороны железнодорожных путей, которые никуда не ведут... мимо заброшенной почты... рядом с универмагом, где последние двадцать лет была перманентная распродажа газонокосилок... на склоне холма, на улице под названием Кленовый Круг.

Вот он, дом. Передний двор весь зарос сорняками. Пластмассовая Мадонна возвышалась над морем травы высотой по колено. Пи-Джей остановил машину. Хит вышла наружу. Похоже, она пребывала в состоянии легкого шока от всего увиденного.

— Да, это совсем не дворец, — сказал Пи-Джей. — Пойдем. Посмотришь, как я жил раньше — до того, как переехал в страну орехов и фруктов[70].

— Ты уверен, что это удобно? — спросила она, и ее голос вдруг стал таким робким, как у маленькой девочки. — Все-таки я здесь чужая. Может быть, им не понравится, что я вламываюсь к ним в дом.

— Если хочешь, можешь подождать в машине. Я ненадолго. Я просто хочу убедиться, что Шеннон... ну, ты понимаешь. Жива.

Все окна в деревянном доме были закрыты плотными шторами, так что с улицы было не разглядеть, что происходит в доме. Но мама Шеннон сидела на крыльце, за сетчатым экраном, в своем кресле-качалке, спиной к двери. Пи-Джей подумал, что, может, ему даже и не придется входить.

Он просто спросит и все.

— Я подожду в машине, — сказала Хит. — Послушаю радио.

— Только не радио. Тут одно кантри передают. Ты взвоешь уже через пару минут.

— Ну тогда диск какой-нибудь послушаю. — Она вернулась в машину. Пи-Джей услышал, как она завела двигатель и включила проигрыватель. Музыка просочилась наружу даже сквозь плотно закрытые окна — симфония Малера. Пи-Джей подумал, что она специально сделала звук погромче, чтобы он тоже услышал музыку сквозь всю эту звукоизоляцию. Да, наверное, ей все-таки страшно.

На улице было тихо. Ни ветерка.

— Миссис Битс? — Пи-Джей легонько постучал по сетке. Она даже не шелохнулась. Это было похоже не эпизод из «Психо». То есть, подумал он, миссис Битс... миссис Бейтс. Он открыл дверь и вошел на крыльцо. Он почти ожидал, что кресло сейчас развернется само собой и он увидит оскаленный череп в ошметках гниющей плоти... но нет. С ней все было в порядке. Она была старой, да. Но живой. Может, она просто плохо слышит.

Она сразу его узнала.

— Ой, ты тот мальчик, Галлахер, — сказала она и дрожащей рукой налила ему чаю из термоса. — Я думала, ты уже никогда не вернешься к нам в Паводок. Что? Говори в это ухо, тем я вообще ничего не слышу. Годы со мной обошлись сурово.

— Я зашел повидать Шеннон. — Пи-Джей очень тщательно выговаривал слова, чтобы старая женщина могла читать по губам. — Она дома?

— Вот как! — Она хлопнула в ладоши и смахнула слезу со щеки. — Ты ее не забыл после стольких лет. Правду, стало быть, говорят, что у индейцев долгая память.

— Да. — Ему не хотелось вступать в долгие разговоры. — Так Шеннон дома?

— Она у себя, отдыхает. Но я думаю, она будет рада с тобой повидаться. Хотя сегодня она что-то не в настроении. Какая-то вся надутая. Как из церкви пришла — так и дуется. На обратном пути захвати мне таблетки, ладно? А то спина сильно болит. — Она притронулась к крестику у себя на груди. — Надеюсь, Господь уже скоро возьмет меня к себе. А то боли уже не проходят.

— Да, миссис Битс.

Она отвернулась и принялась бормотать себе под нос «Отче наш» на латыни.

Пи-Джей вошел в дом. Весь пол в коридоре завален каким-то мусором. На стене — картина. Юный Иисус поучает старейшин в Храме. Над камином — еще картина. Тайная Вечеря. А когда Пи-Джей повернулся в сторону кухни, он с удивлением обнаружил свою собственную работу. Набросок угольным карандашом. Портрет Шеннон, который он сделал еще тогда, в школе. Широкая открытая улыбка, челка лезет в глаза. Рисунок был в деревянной рамочке и висел над дверью в кухню. В доме было как-то сумрачно. Горела только одна керосиновая лампа. Пи-Джей припомнил, что у Битсов и раньше частенько отключали электричество.

— Шеннон? — позвал он, а потом вспомнил, где ее комната. Справа от камина. Двери нет, только занавеска из бусинок. Зеленых бусинок. В комнате не было света, поэтому Пи-Джей прихватил с собой керосиновую лампу.

Занавески на окне были плотно задернуты. Пи-Джей поставил лампу на тумбочку у кровати. Оранжевое пламя плясало и дергалось. Шеннон лежала в кровати. Голая. Наполовину прикрытая пестрым лоскутным одеялом.

— Шеннон? Шеннон, с тобой все нормально?

И вдруг он понял, что все бесполезно. Ее сон был сном несмерти. Он это видел. Она не дышала. В комнате пахло гнилью и разложением. Он присел на кровать рядом с ней. Ему не было страшно. Пока еще — нет. Был еще день. Она не проснется до сумерек.

Он прикоснулся к ее щеке. К ее губам. В уголках ее рта запеклась кровь. Интересно, подумал он, а почему она до сих пор не убила мать? Но потом вспомнил крестик на шее у Мамы Битс. На комоде стояло большое распятие. Оно было закрыто шерстяным платком, но край перекладины и рука, прибитая гвоздем, торчали из-под серой ткани.

Да, она стала вампиром. Все признаки налицо. То, как она неподвижно лежит. Кровь — и не только у нее на губах, но и под ногтями, на кончиках пальцев. Закрытое распятие. Задернутые занавески.

«Мне придется ее убить», — подумал он.

Он вспомнил тот день, когда он был в этой комнате в последний раз. Все именно здесь и случилось, да? Или на заднем сиденье «мустанга» Эрба Филпотта? Господи, он уже и не помнит. Кажется, он забрался в окно. Да, Мамы Битс не было в городе — она уехала играть в бинго в Оксвиль. Он не был готов к тому, что случилось. И она тоже была не готова. Хорошо еще, что она не забеременела. Он вспомнил: она просто лежала тут, на кровати, и почти не шевелилась, а комнату освещал только свет полной луны, отраженный от снега за окном. Он чего только не делал, чтобы ее возбудить, ласкал, целовал, облизывал где только можно, но гормоны все-таки взяли свое, и он засунул в нее свой член, хотя у нее там все было сухо, и принялся двигать тазом, очень надеясь, что он не делает ей больно, а потом он взглянул на ее лицо и увидел, что из ее крепко зажмуренных глаз текут слезы, и сразу же кончил — слишком рано, — вытащил из нее свою штуку — слишком поспешно — и увидел кровь, серебристо-черную в лунном свете.

— Прости, — прошептал он и сел, свесив ноги с кровати. Сгорбился, глядя в пол. И тогда она протянула руку и легонько коснулась его бедра.

— Все хорошо. Я сама хотела. А то достало уже вечно слушать про грех и не знать, что это такое. Какой он на вкус. — Потом она положила голову ему на колени и попробовала его грех на вкус. Медленно, очень медленно провела языком по его головке и взяла в рот. Она ничего не умела. Пару раз она больно его прикусила, и он ей сказал, чтобы она втянула губы — чтобы не царапать его зубами. А потом все стало просто замечательно — он себя чувствовал властелином мира, а не каким-то изгоем, сиротой-полукровкой из сгоревшего города, с которым никто даже не разговаривает в школе...

Или все-таки это случилось на заднем сиденье «мустанга»?

Вот бы спросить — но теперь у нее не спросишь. Многое стерлось из памяти. Словно все это было не с ним, а с кем-то другим...

Мне придется тебя убить.

Он огляделся в поисках чего-нибудь острого, что можно использовать вместо кола. Не нашел ничего подходящего, кроме разве что распятия. Встал, подошел к комоду и снял с распятия платок. Совершенно не острое. Но, может быть, все же получится пробить грудную клетку и достать до сердца. Надо только найти что-то тяжелое, чтобы ударить сверху. Пи-Джей вышел в гостиную. Может быть, где-то найдется ящик с инструментами. На диване в гостиной сидела миссис Битс.

— У вас есть молоток, миссис Битс? — спросил он и добавил про себя: Чтобы отправить вашу дочь в мир иной.

— Посмотри на кухне, — сказала она. — И принеси мне стакан воды, чтобы запить таблетки. Пришлось самой за ними идти. И не возись там весь день, избавляясь от Шеннон.

Это что, оговорка по Фрейду? — подумал он. Или она все знает? Может быть, Шеннон вернулась домой перед рассветом и попыталась напасть на мать, но ее отпугнул крестик на шее? Он пошел на кухню, налил миссис Битс стакан воды — холодильник не работал, так что холодной воды не было — и заметил в раковине головки чеснока. Он вернулся в гостиную и отдал стакан миссис Битс. Молоток он нашел на разделочном столике.

— А теперь будь хорошим мальчиком, — сказала она. — Я никому ничего не скажу.

Да. Теперь Пи-Джей уже не сомневался, что она знает о том, что произошло с ее дочерью.

— А если про нее будут спрашивать? — сказал он. — Из отеля придут: почему она не на работе?

— Сожгу дом, — сказала она. — Они не любят огня. Мне бабушка говорила. — Она перекрестилась, потом достала из-за пазухи пластмассовые четки и принялась начитывать «Радуйся, Мария».

Он вернулся в комнату Шеннон. Взял распятие и вбил его, головой вперед, в грудь своей бывшей подруги.

На первом ударе она открыла глаза.

И сразу расплакалась. Как в тот раз, когда они занимались любовью. Она заговорила с ним. Ее голос совсем не изменился со школы. Это был голос девочки, которой только еще предстояло вкусить греха.

— Пи-Джей, почему ты залез в окно, как вор? Я — приличная девушка и хорошая католичка и ничем таким не занимаюсь.

Он ударил еще раз. На этот раз показалась кровь — темная и густая, как патока. С кислым запахом.

— Я еще к этому не готова, Пи-Джей... не делай со мной ничего, не надо... пусть я останусь маленькой девочкой...

— Ты все перепутала. Это было давным-давно. А теперь ты мертва. Ну так и умри. — Он снова ударил. Кровь брызнула ему в лицо. Он вытер ее тыльной стороной ладони. Раздался влажный треск. Следующий удар достиг цели. Голова Иисуса пронзила ей сердце. Она закричала. Он ударил еще раз. И еще, и еще. Все сильнее с каждым разом. Как тогда — когда они занимались любовью, хотя он знал, что она еще не готова его принять. И она все кричала и плакала. Только это были не слезы, а кровь, кровь, кровь...

— Я любила тебя! — прошептала она.

Она билась в судорогах, перевернутое распятие у нее в груди ходило ходуном, как бакен на море в бурю.

Он разбил керосиновую лампу о край кровати. Деревянное изголовье занялось мгновенно. Она закричала. Это был нечеловеческий крик. Это огненный ветер вырвался из ее горла — из ее разорванных легких.

Огонь разгорался быстро — здесь было чему гореть. Пи-Джей закашлялся от густого дыма. Ему хотелось убедиться, что Шеннон сгорит как надо, но если бы он остался еще на секунду, он бы точно задохнулся. Он выбежал в гостиную. Миссис Битс по-прежнему сидела на диване, глядя в пространство.

— Пойдемте, мисси Битс. Здесь нельзя оставаться!

— Кроме нее, у меня не было никого. В ней была вся моя жизнь.

— Да... да... пойдемте! — Он подхватил ее на руки. Она почти ничего не весила.

— Отпусти меня! У меня ничего уже не осталось... только сплошная боль... Я не хочу никуда уходить!

— Миссис Битс... — Дым уже проник в гостиную. Она закашлялась. Она билась и дергалась, пытаясь вырваться.

— И не надо мне «миссис битсать», дикий индейский мальчишка... я знаю, что ты лишил девственности мою дочь... всегда знала. Так что убери руки. Вы, молодежь, все одинаковые. Не чтите отцов своих и норовите цапнуть за руку, которая вас кормит.

— Миссис Битс... — Что нужно сказать, чтобы вытащить ее из дома?! — Миссис Битс, самоубийство — это смертный грех! Если вы сейчас не позволите мне спасти вам жизнь, вы будете вечно гореть в аду! — Похоже, она испугалась. В первый раз — по-настоящему. Она обняла его за шею и позволила ему вынести ее из дома. Огонь уже перебрался в гостиную, сухие обои занялись мгновенно. Пи-Джей подбежал к машине, распахнул дверцу и поднял сиденье, так что миссис Битс смогла сесть сзади. Из динамиков лилась Девятая симфония Малера — музыка о смирении и смерти. Леди Хит сидела с закрытыми глазами, погруженная в медитацию.

Она открыла глаза.

— Она... она...

— Теперь уже мертвая. А это — ее мама.

— Она превратилась в...

— Да.

— Давай уедем отсюда быстрее... пожалуйста.

— Дом сгорит, — сказал Пи-Джей. — Нам надо доехать до магазина и вызвать пожарных. Но им ехать из Оксвиля, так что они доберутся не скоро.

Он завел двигатель, и они поехали вниз по холму. Пи-Джей не оглядывался. Но в зеркале заднего вида он видел отблески пламени. И миссис Битс. Она сидела, раскачиваясь взад-вперед, в полной прострации.

И как же она теперь? — подумал Пи-Джей. Куда ей теперь идти? Может быть, надо было послушать ее и дать ей умереть, как она хотела. Индейцы всегда так и делают... позволяют своим старикам самим выбирать время, когда уйти... но миссис Битс этого бы не поняла. А вот адский огонь и вечное проклятие — это она понимала. Но, может быть, это одно и то же.

Он прибавил звук. Сделал музыку громче.

И еще громче.

* * *

зеркала

Павильоны для внутренних съемок установили всего в паре сотен ярдов от последнего сгоревшего дома на окраине Узла. Со стоянки, куда Петра поставила автомобиль, была очень четко видна граница... с одной стороны — выжженное пепелище с черными остовами домов, с другой — буйная зелень. Как будто сама земля, на которой когда-то стоял Узел, приняла обет никогда больше не плодоносить. Как будто землю засыпали солью — как это сделали римляне с Карфагеном. И поклялись, что это место навечно останется бесплодным. Петре даже стало слегка жутковато — как будто стоишь на границе двух разных миров. С одной стороны — настоящий Узел, мертвый уже навсегда. С другой — иллюзорный Узел, уже готовый к тому, чтобы воплотиться в жизнь на пленке.

Сами съемочные павильоны представляли собой безобразные бетонные коробки. Охранник на входе сверился со списком «допущенных» и только тогда пропустил Петру внутрь. В огромном фойе все сотрясалось от грохота молотков и дрелей. Какая-то женщина с панковской прической и в обтягивающих кожаных штанах окликнула Петру:

— Петра Шилох! Вы же Петра Шилох, да? — Явный нью-йоркский акцент.

— Да. — Она сдержанно улыбнулась. Мимо прошли рабочие. Еще трое рабочих сосредоточенно красили деревянные стены «под камень». Наверху, под потолком, строился целый лабиринт подвесных мостиков и платформ. В дальнем конце зала плотники сооружали леса. Готовые секции тут же обматывали бесконечными ярдами жестяной фольги. — А зачем эта фольга?

— Это будет пещера кошмаров или что-то такое. Эпизод 26-й — сцена в сознании Тимми, — я точно не знаю. — Она достала изо рта жвачку и бросила ее в большую мусорную корзину, которую как раз провозили мимо. — Меня зовут Триш Вандермеер. Я художник-декоратор, а заодно и главный конструктор. — Она отвернулась, чтобы крикнуть рабочим: — Нет, нет, нет, это кресло — для чердака, а не для офиса... Господи, есть же придурки на свете... черт, не уроните мне тут унитаз! — Упомянутый унитаз представлял собой самое обыкновенное сантехническое оборудование, но с «золотым» сиденьем.

— Тут у вас, кажется, сумасшедший дом.

— Это точно. Порошочка хотите? — Она помахала у Петры перед носом маленьким пакетиком, в каких обычно в кафе подают порционный сахар.

— Нет, спасибо.

— Тогда пойдемте, я вам все здесь покажу. Кстати, мне очень понравился ваш репортаж в «Vogue». Или в «People»? Там, где интервью с серийным убийцей.

— В «Ярмарке тщеславия». Вы читали? Спасибо. Обычно помнят героев интервью, а кто берет интервью — на это внимания не обращают. — Все мы падки на лесть, и Петра не исключение. Она тут же прониклась симпатией к этой девушке.

— Сюда. — Триш провела ее по узкому коридору — пришлось чуть ли не боком протискиваться, — между двумя декорациями. Они остановились у «буфетного» столика и взяли себе по кофе. Потом прошли через брезентовую занавеску и оказались в подобии пещеры.

— Это все фольга, — пояснила Триш. — Фольга и напыление краской. А потом мы тут сделаем глицериновые сосульки и все такое.

— Это тоже для сцены из снов? — Петра заметила двух женщин в глубине пещеры — тех самых, которые оборачивали леса в большом зале фольгой. Теперь они красили стены в земляной свет, распыляя краску из баллончиков.

— Ага. На самом деле идею с фольгой мы слямзили из другого фильма, «Ангелы в черной коже». Пятьдесят миллионов долларов — для такого проекта это не так уж и много. Я думаю, один только Джейсон Сирота получил миллион. Он играет этого проповедника. Врага Тимми. Правда, сейчас не понятно. Они думают вообще выкинуть проповедника из сценария, потому что какой-то реальный проповедник грозится подать на них в суд. Только ему уже заплатили вперед, и нет гарантий, что он вернет деньги. В общем, миллион коту под хвост. Ни фига себе!

Они быстро прошли по пещере. Она представляла собой настоящий закрученный лабиринт, так что расстояние в несколько ярдов казалось почти бесконечным. Иллюзия была потрясающая.

— Хотите, я вам покажу что-то по-настоящему поразительное?

— Конечно.

Следующая декорация представляла собой комнату Тимми с игрушечной железной дорогой. Не просто стол с выложенными на нем рельсами и пластмассовыми паровозиками. Нет. Дорога занимала всю комнату. Два или три миниатюрных города. Горная цепь. Бесконечные рельсы, узлы и разъезды — сквозь горы и через реки, по мостам и тоннелям. Был здесь и средневековый немецкий замок. И плексигласовая река. А в самом центре всего этого великолепия — мягкий диванчик и кресло, торшер в юго-западном стиле, ковер с индейским узором на полу.

— У одного из сценаристов была идея, что Тимми Валентайн мог бы ходить к психоаналитику, — сказала Триш. — К кому-то из этих фрейдистов. Точно известно, что он собирал модели поездов. И вот этот психоаналитик просит его построить железную дорогу, которая как бы проходит через всю его жизнь. Пытается докопаться до какой-то там травмы в прошлом у Тимми. Ну, в общем, обычный вздор.

Триш взяла Петру за руку и провела в соседнюю комнату, где была точная копия железной дороги из предыдущей декорации, только сильно уменьшенная, так что она помещалась на столе.

— Мы сделали две дороги, — сказала Триш. — Одна — в натуральную величину. Эта — та, что мы только что видели. И вторая — вот эта, уменьшенная. Миниатюра в миниатюре. Потому что по сценарию она взорвется, и нам надо снять несколько планов под разными углами, и... ой, вам же, наверное, неинтересны все эти технические подробности. — Она опять отвернулась, чтобы наорать на рабочих: — Осторожнее с этим ковром, идиоты... кто-то из иранских крестьян три года жизни угробил на эту штуковину. Прошу прощения. — Она повернулась обратно к Петре. — У нас тут такой жуткий бардак. Вот и приходится постоянно орать. Кстати, хотите, я вам покажу что-то вообще потрясное?

— Конечно.

У Петры уже голова кружилась от обилия впечатлений.

— Тогда пойдемте.

Опять коридоры, опять шум и грохот; потом — вверх по импровизированному пандусу. В большую квадратную комнату с плексигласовым полом. Зеркальные стены и потолок. Под прозрачным полом, ниже на пару футов, был еще один пол — тоже зеркальный. Источники света были все скрыты, так что свет шел как бы из ниоткуда. Ощущение полной дезориентации. У Петры сразу же закружилась голова. Ее бесчисленные отражения как будто метались от зеркала к зеркалу, вспыхивали и гасли на гранях этого замкнутого на себе пространства, казавшегося бесконечным.

— Даже жутко становится, — сказала она.

— Ага. Крышу рвет с места.

— А для чего это?

— Это тоже в сценарии — комната в доме Тим-ми, — где он общается с отражениями души. Тот, кто правил сценарий, понятия не имел о его общей структуре, но на выдумки он горазд. Смотрите!

Триш хлопнула в ладоши. Петра смотрела на свое отражение на потолке, и вдруг отражение начало меняться... оно растянулось... потом сжалось... потом опять растянулось... исказилось до неузнаваемости... скрутилось в узел.

— Как... что...

— Движущиеся стены, — пояснила Триш. — На сервоприводе. Сдвинешь угол буквально на волосок, и все отражения меняются. Как в калейдоскопе. — Она крикнула невидимому оператору: — Спасибо, достаточно!

Бессчетно размноженные отражения Петры снова слились в одно. Она перевела дух. Но за долю секунды до того, как ее отражения воссоединились, ей показалось, что она увидела что-то еще... огонь. Да. Пламя, бьющее из глаз мертвеца. Он был абсолютно голый, и он пытался вырваться из зеркальной дверцы. Его глаза полыхали огнем, а взгляд был исполнен запредельного ужаса. Лишь на долю секунды. А потом все прошло. Никакого огня. Только ее собственное отражение.

Она вдруг поняла, что дрожит. «Кажется, я схожу с ума, — подумалось ей. — Это просто такой спецэффект с зеркалами. Просто такой спецэффект».

— Да, — добавила Триш, — стены еще и летают.

Она хлопнула в ладоши три раза. Одна стена отъехала в сторону, и Петра увидела, что они были в каких-нибудь несколько футах от «буфетного» столика.

— Кажется, мне надо выпить еще чашку кофе, — сказала Петра.

— Да, меня тоже всегда пронимает, — кивнула Триш. — Я никогда раньше не делала ничего такого... такого стихийного. Вроде бы это моя конструкция... но все равно пронимает.

* * *

наплыв

Миссис Битс сидела в вестибюле гостиницы «Паводок», потому что никто не знал, что с ней делать. Она сидела одна, потому что никто не знал, что ей сказать. Когда у человека большое горе, те, кто рядом, никогда не знают, что тут можно сказать. Ее дом сгорел, ее дочь мертва и скорее всего горит в аду — мертва стараниями мальчика из Узла...

В данный момент этот мальчик беседует с полицейским.

— Да, сэр. Моя фамилия Галлахер. Меня очень долго здесь не было. Я жил в другом месте. Я до сих пор удивляюсь, что мне предложили эту работу... Да, сэр, я вытащил миссис Битс из горящего дома... Нет, я не знаю, как начался пожар... Они пользовались керосиновыми лампами... у них электричество отключили. Вот, может быть...

— Как это ужасно, — сказал полицейский, не переставая писать у себя в блокноте. — Хорошо бы они там нашли ее обезболивающие таблетки. Если, конечно, все не сгорело. У нее со спиной очень плохо. И куда ей теперь? У нее есть сестра во Флориде... я ее уже лет двадцать не видел... живет в приморском городке Бока-Бланка.

Тот самый город, где был последний концерт Тимми Валентайна.

Это все музыканты... как их там, рокеры. Как-то они с этим связаны. Что там вчера бормотала Шеннон, когда заявилась домой на рассвете? Теперь я с Тимми и буду жить вечно.

Проклятые сатанисты.

Господи, как же я отвратительно выгляжу. Смотреть противно. Вот оно — зеркало. Вы посмотрите на это чучело. Просто старуха. А ведь мне всего шестьдесят два. А выгляжу старше на двадцать лет. И что меня дернуло пить, когда умер Дэн? Не пила бы как лошадь и выглядела бы приличнее.

Эти проклятые сатанисты. Заморочили девочке голову. Моя ошибка. Не надо мне было ей разрешать работать в этом отеле. И надо было уехать из Паводка — сразу после пожара в Узле... было же ясно, что теперь все покатится под откос. Города, выгорающие без причины, какие-то жуткие россказни очевидцев, которые видели бог знает что... и теперь еще эти киношники... понаехали тут... будить призраки прошлого. И вот, пожалуйста — разбудили. Они забрали ее Шеннон... прямо в объятия тьмы. Узел был проклят, и теперь это проклятие распространилось и на Паводок тоже. Мы все катимся в бездну, и спасения нет... все мы, кто помнит ту ночь пожара...

Она вдруг поняла, что плачет. Тихонько, чтобы никто не видел. Впрочем, никто на нее и не смотрел. А если бы даже смотрел, то не стал бы ее осуждать. В конце концов она старая женщина и вольна плакать, если ей хочется. Она плакала, а этот мальчик-индеец и полицейский продолжали говорить о ней, словно ее и не было рядом, словно она не сидела здесь, в том же фойе... они все говорили, и говорили, и говорили. Она закрыла лицо руками.

А потом кто-то прикоснулся к ее рукам.

— Не плачьте, мэм, — сказал тихий голос. Такой ласковый. Такой знакомый.

Он убрал ее руки с лица, и она подняла глаза на джентльмена, чей голос звучал с таким искренним сочувствием. Это было настоящее чудо. Она не верила своим глазам.

Перед ней стоял Дамиан Питерс.

— Я вас видела по телевизору, — сказала она. — О, вы посланник небесный. Ангел Господень.

Питер коротко хохотнул.

— Да, иногда меня так называют, — сказал он. — Но я стараюсь не впадать в грех гордыни.

— О Господи, это правда вы? А я думала, вы пришли забрать меня на небеса.

— О, стать ангелом смерти, миссис... э-э...

— Битс.

— Это была бы большая честь. Но нет, я всего лишь скромный странствующий проповедник. Приятно с вами познакомиться. И мне больно видеть, как вы горюете.

— Мне уже легче, — сказала она.

— Может, поднимемся ко мне в номер и... — тут он ей подмигнул, своим «фирменным подмигиванием», которое постоянно использовал в своих трансляциях, — ...выпьем чего-нибудь освежающего? Все будет очень прилично, я вас уверяю, поскольку мы будем там не одни, а с... э-э... еще одной дамой. И я попробую вам помочь как-то избыть вашу печаль.

Миссис Битс улыбнулась. Преподобный Питерс — человек знаменитый. По телевизору выступает. Да, она потеряла все, что имела и что любила, но она знала, что на телевидении творят чудеса. И не раз испытала это на себе, когда протягивала руки, чтобы прикоснуться к экрану, пока Питерс шептал ей о небесной любви...

* * *

ангел

Эйнджел пел. Это было вовсе не обязательно, но он просто не мог сдержаться. Все равно его заглушал голос, льющийся из скрытых динамиков. Он пел для себя. Чтобы было, на чем сосредоточиться, пока оператор снимал его крупным планом.

Один раз — всего один раз — он по ошибке взглянул прямо в объектив, нарушив тем самым самое первое правило съемки. Он увидел свое отражение в линзе. Только это был не он. Это был Тимми. И Тимми тянул к нему руки, Тимми звал его из-за стены огня...

— Время подходит, — сказал Тимми. — Скоро мы оба освободимся.

Эйнджел тут же отвел взгляд. Но было уже поздно. Режиссер крикнул: «Стоп!», — и все вернулись на первоначальную разметку для нового дубля.

Камера в работе. Дубль двенадцать. Мотор.

Эйнджел пел. Отдавшись музыке целиком. Он закрыл глаза и выхватывал музыку прямо из воздуха — тонкую ниточку звука.

Так хорошо. Так красиво. Гул разговоров вокруг, потому что снимали без звукового сопровождения, и никто не соблюдал тишину, но теперь ему было уже все равно — он погрузился в свой собственный мир и впустил Тимми к себе в сердце.

Больше он не смотрел в камеру. Но ему и не надо было туда смотреть. Он знал, что Тимми там будет всегда — для него.

Так хорошо. Так красиво.

* * *

колдунья

Она услышала, как ключ повернулся в замке. Услышала, как Дамиан насвистывает «Удивительную благодать». Это был их условный сигнал.

Она притаилась за дверью. Дверь открылась, в номер кто-то вошел, какая-то старая женщина, и Симона сразу же прижала ей к лицу платок, пропитанный хлороформом. Дамиан держал ее за руки. Женщина почти не сопротивлялась — разве что в самый первый момент. Но это была старуха, в которой уже не осталось сил для борьбы. Жертва обмякла, повиснув на руках Дамиана. Они вдвоем оттащили ее на журнальный столик. Симона еще мимоходом подумала, какой же он безобразный, этот столик — ножки из поддельного красного дерева в стиле ранней американской резьбы и зеркальная столешница. Дурной вкус процветал в этом городе пышным цветом. Ей хотелось вернуться к себе в пустыню. На пустынных просторах астральные путешествия проходят легко — без помех этих грязных ничтожных умишек, что застилают общую картину ее грандиозных видений.

Телевизор работал с приглушенным звуком. Какая-то серия «Чип и Дейл спешат на помощь».

Мисси Битс застонала. Симона нахмурилась:

— А что, поприличнее ничего не нашлось?

— К ней было легче всего подступиться, — сказал Дамиан. — Моя поклонница. И насколько я понял, она мать той... той жертвы, ну, ты понимаешь. Я подумал, что пусть это будет семейное дело.

— Ладно, — сказала Симона и принялась расставлять свечи. Черные свечи в виде фигурок обнаженных мужчин и женщин. Всего пять штук. По одной на каждый конец пентаграммы, которую Симона начертила прямо на ковре тальком — так чтобы журнальный столик оказался прямо по центру. — А теперь раздевайся и мастурбируй. Тебе надо спустить на нее. Уж постарайся как следует. Так, чтобы забрызгать семенем ее всю. Причем с первого раза. А то мне не хочется затевать все это по второму разу.

Она достала из шкафа шляпную коробку.

— Ну вот, мой принц, — тихо проговорила она. — Скоро тебе будет пища.

Коробка тряслась у нее в руках. Симона поставила ее на пол, рядом с журнальным столиком. Она, казалось, вообще не замечала Дамиана, который методично дрочил левой рукой, склонившись над старой женщиной, его сопения и стоны были совершенно излишни и только отвлекали. Когда объект был готов, Симона достала из сумки обсидиановый нож — настоящий жертвенный нож из Мексики; по его ауре Симона доподлинно установила, что его действительно использовали для человеческих жертвоприношений во времена еще до Колумба, — сделала знак Дамиану, чтобы он отошел и не путался под ногами, освятила нож краткой молитвой к силам горним и низшим и произвела необходимые иссечения, стараясь закончить как можно быстрее. При этом ее лицо оставалось абсолютно бесстрастным. Она давно научилась подавлять в себе сочувствие к ритуальным жертвам; в ее работе сострадание только мешает. Черепахи и курицы — это одно. А люди имеют тенденцию сопротивляться.

Она была рада, что они использовали хлороформ. Ничто так не мешает сосредоточиться, как жертва, которая вырывается и кричит. А эта старушка — она никогда не узнает, что ее поразило.

Симона сделала последний надрез вдоль живота, так чтобы толстая кишка и ее содержимое были все на виду. Потом она наклонилась над шляпной коробкой, прошептала освобождающее заклинание и выпустила фи красу наружу.

— А это действительно необходимо? — спросил Дамиан, с трудом сдерживая тошноту.

— Уж лучше так, чем позволить ему жадно вылизывать тебе задницу, Преподобный, — сухо проговорила Симона и вышла из пентаграммы. Зрелище было не из приятных: бывший принц Пратна облепил старуху своими скользкими внутренностями и принялся загребать языком содержимое ее разрезанного кишечника. Симона отвела глаза, но она все равно слышала смачное чавканье и чувствовала омерзительный запах, который шел от фи красу в его возбуждении. — Нам вовсе не обязательно здесь оставаться, — сказала она. — В данном случае не требуется наблюдать. Магический круг не даст нашему другу сбежать. А мы пока можем спуститься вниз, в ресторан.

На экране спасатели-бурундуки что-то трещали писклявыми голосами. Дамиан сосредоточенно пялился в телевизор.

— Пойдем, — сказала Симона. — Ты уже это видел. Это повторный показ.

И тут они оба услышали вопль. Это был голос принца Пратны. Будь ты проклят, будь ты проклят, даже в смерти ты не даешь мне покоя, чудовище, мерзостное дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо...

Симона резко обернулась. Из зеркальной столешницы высунулась рука. Бледная рука немертвого мальчика.

— Как ты посмел?! — закричала Симона духу из зеркала. Рука схватила миссис Битс за волосы и стала тянуть ее вниз — в зеркало.

— Будь ты проклят! — вопила Симона, но в круг войти не решалась. Там она стала бы уязвимой. Дрожа от бессильной злости, она наблюдала за тем, как тело медленно погружается в Зазеркалье. Бывший принц Пратна вцепился в ускользающую добычу языком и всеми внутренностями, пытаясь ее удержать. Но тут тело дернули с той стороны — с такой силой, что чудовищная голова без туловища свалилась со столика.

— Дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо дерьмо, — завопил бывший принц Пратна в ярости неутоленного голода. Он извивался и корчился, брызжа слюной. Выпученные глаза закатились. Кончик его языка застрял в зеркале. Чудовище выло и билось обрубком шеи о край стола.

Тело миссис Битс почти целиком погрузилось в зеркало. Наружу торчала только левая ступня в сетке синих набухших вен. Грязный ноготь большого пальца указывал в потолок.

— Вытащите меня!— завопил фи красу.

Дамиан Питерс попятился к двери. Его била дрожь. Симона подумала, что подобный маленький инцидент вообще-то не должен пугать человека, который почти ежедневно соприкасается со сверхъестественным. Радует только одно: что он скоро поедет домой, в Вопль Висельника — готовить большую воскресную проповедь. Они все одинаковые, мужики. Для быстрых решительных действий они хороши, но выносливости у них никакой. Ему еще надо многому научиться. А то он пока что не тянет на роль консорта при владычице мира. Это — в том случае, если она решит оставить его при себе. Ее терпение было уже на исходе.

Шепча молитву к Шанго и семи африканским богам, она вступила обратно в круг и вырвала из зеркала язык бывшего Пратны.

— Хочу есть, — сказал он.

Симона поспешила убраться из круга. Теперь надо быть осторожнее с зеркалами. Тимми Валентайн набирает силу. Надо поостеречься.

— Тебе разве не страшно? — спросил Дамиан Питерс, нервно поправляя галстук.

— Спасибо вам, темные силы, — сказала она, — что на этот раз вы мне послали достойного противника.

12

Круги света и тьмы

колдунья

Двенадцать жилых трейлеров выстроились в ряд на стоянке у павильонов для внутренних съемок. Тринадцатый был невидим. И вовсе не из-за волшебных чар — хотя Симона Арлета обнесла его защитным кругом из сильных магических предметов, — просто стоянка подходила вплотную к густому лесу, покрывавшему почти всю гору, за исключением снежной вершины далеко-далеко вверху.

Тринадцатый трейлер стоял скрытый в густых соснах. Даже в ясный солнечный день здесь лежал густой сумрак. Это было приятно — сидеть в прохладной тени, в окружении магических артефактов. Бывали дни, когда самые темные и низменные аспекты колдовства пронимали даже привыкшую ко всему Симону. Как, например, вчера вечером, когда им с Дамианом пришлось распилить журнальный столик на мелкие кусочки, чтобы они поместились в мешок для мусора. Жак вынес мешок наружу, скрытый от посторонних глаз заклинанием маскировки, так что для всех, кто встречался ему по дороге, он казался уборщиком из персонала отеля... если, конечно, не приглядываться к нему повнимательнее.

Горничная не заметила отсутствия столика. Да и с чего бы ей замечать? Обычно никто не обращает внимания на наличие или отсутствие предметов мебели в номерах отеля, потому что никому и в голову не приходит, что какая-то мебель может пропасть... разве что у кого-то есть свои причины, чтобы запомнить данный конкретный предмет. Тем более что горничные старались проводить у них в номере по возможности меньше времени. Им не нравился запах.

Жак принес чай и тихонько ушел, чтобы не мешать ее медитации.

Она сидела, попивала чай. Забавная ситуация. Ее трейлер тянул электричество из киношного генератора, а киношники даже не замечали. Она собиралась подточить их изнутри. Она была как червяк в сердцевине яблока. И это было красивое яблоко, сочное.

Она погружается в транс. Посылает свой дух вовне. Чувствует, как он мечется от души к душе. Как она их презирает! Вот режиссер — небрежно осматривает декорации для следующего эпизода, а сам только и думает, как бы скорее нюхнуть кокаина. Вот сценарист — еще вчера он был просто нахлебником, непонятно, с какого боку затесавшийся в их компанию, — мучительно соображает, какие надо внести изменения в этот нелепый сценарий, исходя из того, что он действительно знает о Тимми Валентайне. Вот журналистка, безнадежно погрязшая в своем горе, обвиняющая себя в самоубийстве сына, в отчаянии ищущая ему замену — в лице неотесанного мальчишки из Вопля Висельника.

И сам мальчишка... такой наивный, пешка в большой игре. Красивый мальчик с красивым голосом... в нем были упорство и сила. Упорство и сила, порожденные внутренним сопротивлением матери, которая творит над ним всякие непотребства. И избавить его от навязчивой матушки, излечить его боль — значит лишить его силы, того источника, из которого проистекает его талант. Какая трагедия. Как жаль, что такой славный мальчик будет растоптан и уничтожен силами, далеко-далеко за пределами его власти и понимания.

Симона протягивает свою мысль еще дальше. Видит фрагменты своих прошлых жизней. Да, это именно прошлые жизни — настолько яркие эти картины. Вот она, кельтская жрица — готовит воинов, им предстоит быть похороненными заживо в утробе чудовища, сплетенного из прутьев. Вот она, сивилла-пророчица — сморщенная старуха, подвешенная в стеклянной бутыли, мечтающая о смерти. Вот она, женщина-шаман, одетая в шкуры, — заносит топор с двойным лезвием и отрубает голову царю весны, чтобы его кровь оплодотворила землю и земля принесла урожай. Она всегда была женщиной, наделенной силой. Ее сила копилась тысячу лет, десять тысяч, пятьдесят тысяч. Силы тьмы — силы подлинные.

Какие все-таки глупые люди: считают, что то, чем она занимается, — это зло! Была ли злой, скажем, богиня Кали, хотя она пожирала человеческие сердца? Зла как такового вообще не существует, размышляла Симона. Есть только танец света и тьмы — древнейший танец, который удерживает мир в равновесии. Я — священное существо.

Ее дух воспарил высоко-высоко, пока она размышляла о космическом основании ее колдовского искусства. Она прикоснулась к краешку трансцендентальной радости. Это была красота в чистом виде — красота, подобная боли. Ее невозможно было выносить больше доли секунды, и дух Симоны обрушился вниз — на землю. Она освободила свой разум от человеческого интеллекта, она бежала про прохладному лесу, опустив нос к самой земле, и влажная почва пружинила под ее лапами, и запах добычи вел ее за собой, и ветки тихонько потрескивали под ней, когда она ложилась пузом на землю, и взгляд метался из стороны в сторону, высматривая, высматривая... кровавый след подраненного зверя. Она не знала ни рассуждений, ни осмысленных причин. Ее вел только инстинкт. За добычей.

Она подбежала к дереву. Кровь еще не высохла на коре. Цепи были на месте. И гвозди тоже — гвозди, вбитые глубоко в живую древесину. Но мальчика не было. Как дикий зверь, который отгрызает себе лапу, чтобы выбраться из капкана, существо, питавшее ее силу, вырвалось на свободу.

Не важно. Она по-прежнему — владычица мира.

Она вспоминает:

На берегах Тигра и Евфрата женщины оплакивают Таммуза, мертвого короля-бога, похороненного во свежевспаханной земле. На берегах Нила Изида оплакивает своего возлюбленного Осириса, разрубленного на куски и разбросанного по земле. Две Марии на Голгофе скорбят по божьему сыну, посланному небесами на землю; далеко-далеко на севере вороны кружат над болотом, где повешенный бог ждет воскрешения. Она была там — она все это видела. Но те, кто оплакивал этих богов на земле и ждал их воскресения, забыли одну очень важную вещь: женщина лишила их жизни земной и женщина же подарила им новую жизнь.

Женщина — сама земля.

А я — женщина.

Она медленно вышла из транса. Ее первое ощущение — аксолотль, символ возрождения, извивающийся в потоках менструальной крови. Это было приятное ощущение — ощущение жизни внутри тебя. Жизни, которую можно взрастить с теплотой и заботой или же безжалостно уничтожить.

Симона допила чай. Съела пару шоколадных печеньиц и принялась зажигать свечи для послеполуденного заклинания. Сегодня ей нужно семь свечей — красных. Красный — цвет страсти. Она погрузилась в мечты о разрешении мира и последующем возрождении — по ее образу и подобию.

* * *

наплыв: поиск видений

Пи-Джей и Хит поехали в лес разбрасывать камни. То есть разбрасывал камни Пи-Джей, а Хит просто держала мешочек с маленькими плоскими камушками и наблюдала как завороженная, как Пи-Джей шарит в мешочке, чтобы найти правильный камень, как он держит его в сложенных чашечкой ладонях, опускается на колени перед каким-нибудь трухлявым пнем или высокой сосной и кладет камень на землю, так что камень идеально вписывается в подлесок. Словно он был тут всегда.

Потом Пи-Джей переходил на другое место, и Хит шла за ним. Похоже, он знал этот лес как свои пять пальцев. Он даже не замедлял шага, чтобы принюхаться к запахам ветра или чтобы взглянуть наверх, сквозь густые кроны деревьев — на солнце. Хит оказалась в лесу в первый раз в жизни — в настоящем лесу. Все деревья казались ей одинаковыми, она даже не знала, как они называются. Но временами Пи-Джей останавливался, чтобы поговорить с каким-нибудь деревом, иногда он гладил его по стволу и шептал слова на языке индейцев — таком непонятном, таком чужом, что Хит не могла даже сказать, были это слова любви или отчаяния.

Интересно, подумала она, а что бы сказала на это мама. «Бродит в диких лесах с каким-то полудикарем индейцем!» — что-то вроде того. «Великие небеса! И это при том, что около дюжины женихов — все богатые, из хороших семей — просят твоей руки!» Леди Хит решила, что ей все равно, что подумает мама. В этом лесу было что-то волшебное. Это был Шервудский лес и Арденнский лес — все леса из бесконечных произведений мировой литературы, которые ее заставляли читать в привилегированной частной школе в Новой Англии... они вдруг ожили. Как странно, что время страха было и временем волшебства.

Она с восхищением наблюдала за Пи-Джеем, ей очень нравилось, как он двигается; в старых залатанных джинсах, длинные волосы падают на глаза — он приседал, опускался на четвереньки, метался из стороны в сторону, копируя движения какого-то лесного зверя... он был такой красивый. Он слился с лесом, сам стал лесным существом. Периодически он замирал и кричал криком какой-нибудь птицы.

— О Господи, — прошептала Хит. — Ты такой красивый.

— "Господи", это ты так ко мне обращаешься? — рассмеялся Пи-Джей. Он отвернулся, чтобы положить очередной камень прямо под тонкий луч света, бьющий сквозь густую листву.

— Хватит смеяться, — сказала Хит. — Лучше люби меня.

— Что? Прямо здесь?

— Да. В грязи. Запачкай меня. Замарай. Я никогда в жизни не делала этого так. Только в чистой кровати, на простынях в двести долларов каждая, в дорогущих квартирах, перед камином, на шкурах убитых животных, которых убила не я. — Она никогда в жизни не говорила таких вещей. Она всегда выдерживала роль сдержанной рассудительной аристократки, пусть даже внутри вся горела.

— Запачкать тебя? Замарать? Но ты же почти королевского рода!

— Ерунда. Ты тоже почти что высокородный дикарь.

— Я принесу одеяло. В машине есть. Можно его подстелить.

— Нет. Никаких одеял. — Они не касались друг друга, они даже стояли чуть поодаль. Но магия леса рождала в Хит странное чувство — как будто они с Пи-Джеем были предельно близки, как будто они прижимались друг к другу в одной утробе, омываемые одними околоплодными водами. Она сбросила всю одежду, как отмершую кожу, и шагнула к нему, широко раскинув руки. Она поцеловала его. От него пахло прелыми листьями, влажной почвой; она провела языком по его обветренным губам; он провел рукой ей по плечу, положил ладонь ей на грудь, чувствуя кожей ее затвердевший сосок; она опустилась на колени, подцепила зубами язычок молнии у него на джинсах и расстегнула застежку, вдохнула пряный запах его мужского естества, игриво лизнула член, обхватила его за бедра, и он уже был у нее во рту — весь; видела бы меня мама, подумала Хит; если бы мама могла ощутить ветер всей кожей — вот так; настоящий ветер, а не прохладное дуновение кондиционера, отрезавшее все ароматы тропической ночи; если бы мама могла вдохнуть запах влажной земли и земного мужчины — возбужденного, разгоряченного и стихийного. Вот она, Америка, подумала Хит, такая дикая, необузданная, такая далекая от цивилизованного порядка иерархического общества... такая чистая, свежая, юная. Вот что значил для нее Пи-Джей. Она подумала о том, что когда-нибудь ей предстоит выйти замуж — без любви, лишь в интересах династии — и сидеть целыми днями в богатом доме с кондиционерами в каждой комнате и целым штатом прислуги... она знала, что навсегда запомнит этот волшебный лес — лес, пропитанный древней магией.

— Да, он волшебный, — сказал Пи-Джей. Он как будто прочел ее мысли. — Мы творим сильное заклинание, и его надо творить с любовью. Но иногда мне страшно, потому что мне трудно поверить, что все это для тебя — всерьез.

Она не могла возразить, потому что как раз в это мгновение он содрогнулся в оргазме, и она выпила горький мед его любви, а потом он уложил ее на землю, на мягкий ковер прелых листьев, и она закрыла глаза и почувствовала его жаркие губы — у себя на груди, на животе, между ног, — ее била сладкая дрожь, при каждом его прикосновении; она закрыла глаза и увидела фантастические картины, которые она как будто выхватывала у него из сознания; она увидела лес глазами орла, парящего в поднебесье, увидела священный защитный круг, который он выложил — камень за камнем, — круг, замкнувший в себе всю вершину горы, весь Узел, весь Паводок, всю съемочную площадку, всех, кто приехал снимать здесь фильм, и всех, чья жизнь переменится из-за этого фильма... она парила высоко в небе, и солнце светило ей в спину, а потом камнем упала вниз, обратно в тело, когда он пронзил ее естество. Теперь она была рыбой в стремительном горном потоке, и этот поток был составляющей частью круга воды внутри круга из камушков. Она выбросилась на берег и превратилась в крольчиху — вдохнула резкий запах свежей сорванной зелени. Она стала волчицей — она гналась за оленем в извечной пляске жизни и смерти. Она стала землей перед летней грозой — в ожидании дождя.

И дождь пошел.

— Черт, — рассмеялся Пи-Джей. — Я не пытался плясать танец дождя.

— Но все равно хорошо. — Дождь был приятным и теплым, и земля под ней стала мягкой-мягкой.

— Да, — согласился Пи-Джей. Он был везде. Внутри и снаружи. Хит открыла рот и пила сладкую воду с небес. Его влажные от дождя руки скользили по ее телу. От капель было щекотно. Занимаясь любовью, они смеялись. Она знала, что это соитие — часть заклинания Пи-Джея. Круг был расчерчен камнями, но свою силу он получал из их любви.

Теперь дождь хлынул сплошным потоком. По верхушкам деревьев прокатился гром. Когда Хит достигла оргазма, она снова почувствовала свое тело — и воспарила еще дальше ввысь, сквозь тяжелые грозовые тучи, к свету. Они с Пи-Джеем сплелись в исступленном танце в пространстве затишья, в глазу бури, окутанные внутренним сиянием. Она увидела круг, который они выложили на горе, — увидела образ этого круга в сознании Пи-Джея и само каменное ожерелье, заключившее в себе съемочную площадку, где вскоре должна разразиться великая битва. Но потом Хит увидела что-то еще.

Кто-то чертил другой круг.

Кто-то другой марал камни, разложенные Пи-Джеем. Кто-то, чья магия происходила не из любви, как у Пи-Джея, а из черной клокочущей злобы. Ее душа устремилась к земле. Ей надо было увидеть лицо врага. Враг поднимался на гору в машине — но за рулем сидел кто-то еще — и это была не совсем машина, то есть машина, но одновременно и существо наподобие дикой кошки — та самая пума, которая преследовала их в ту ночь! — но Хит все-таки различила лицо за зыбким лобовым стеклом — она ее подозревала с самого начала — старуха с пронзительными глазами, которая показала ей дедушку в выжженном городе, занесенном снегом — Симона! Промчавшись сквозь солнечный ветер, обратно в грозу, она зависла над крышей машины. Метнулась по лобовому стеклу. За рулем сидел Жак, помощник Симоны, сосредоточенный и угрюмый. На переднем сиденье стояла шляпная коробка. Симона сидела сзади. Больше в машине не было никого, но Хит знала, что внутри у Симоны было еще одно существо — оно билось в агонии, которая не пройдет, пока заклинание не будет завершено, — крошечное существо — Хит чувствовала его боль, — и там было еще одно существо — сверхъестественное — в шляпной коробке.

И дух этого существа взывал к ней.

И она его знала.

— Дедушка! — закричала она, но ее крик утонул в вопле ветра, в грохоте грома, в шуме дождя. А потом что-то как будто оборвалось внутри, и она вновь оказалась в своем теле. Дождь слегка поутих. Она сидела на земле, прислонившись спиной к дереву. Пи-Джей сидел рядом и вытирал ей слезы.

— Ты... это был сон? — спросила она.

— Нет, — сказал он. — Я был ястребом, я был дождем. Ты смотрела моими глазами.

— Нам хотят помешать. Эта женщина...

— Да. — Дождь чуть сдвинулся вбок, и в том месте, где сидели Пи-Джей и Хит, его уже не было. Пи-Джей вытер ей лицо своими джинсами, пропитанными его запахом. — Она считает, что борется с нами. Она не знает, что борется с самой Матерью Землей. Она считает матерью себя. Да, земля может нас уничтожить, но она еще и исцеляет. Я это знаю. Я это видел в своих видениях — иногда в этих видениях я вижу мир так, как его видит женщина.

— Но она пытается уничтожить твой круг.

— Если она пытается метить мою территорию, это еще не значит, что это ее территория. — Пи-Джей рассмеялся сухим горьким смехом. — Пойдем. Нам надо закончить...

Леди Хит подхватила мешочек с камнями. Сырая земля хлюпала под босыми ногами. Лес превратился в мозаику света и тени. Пи-Джей раскладывал камни, шепча слова силы, — он не торопился, каждый его шаг был эхом движений великого танца вселенной. Она знала, что тьма идет по пятам за ними — пока еще не подступает вплотную, но и не отстает. И она тоже участвовала в этом танце — свободная и обнаженная, и не стыдящаяся своей наготы.

* * *

колдунья

Она тоже ступала по лесу, полностью обнаженная. Она тоже держала в руке камни — маленькие плоские камушки. И ее камни тоже несли на себе заклятия. Они были смазаны колдовской мазью. Она уже вытащила из влагалища саламандру; даже с некоторым сожалением она положила создание в миксер вместе с определенными травами и магическими порошками. Полученной смесью она смазала каждый камушек. Она знала, что враг ее опередил — и уже начал выкладывать свой круг силы.

Но мой круг будет сильнее, подумала она. Если какой-то там жалкий шаман-самоучка задумал встать у меня на пути, пусть ему будет хуже...

* * *

наплыв: гроза

Вдалеке прогремел гром.

Эйнджел сидел в трейлере у Брайена, ему не хотелось идти к себе. Потому что из комнаты матери постоянно несет перегаром.

Брайен что-то печатал на своем портативном компьютере.

— Готовишь сцены на завтра? — спросил Эйнджел.

— Нет. — Брайен усмехнулся. — На самом деле я вроде как... книгу пишу.

— А про что?

— Ну, я еще толком не знаю... а так, в целом, про мальчика. Про самого обыкновенного мальчика, который живет в городском предместье. Дело происходит в шестидесятые годы... в общем, он постоянно чувствует, что он не такой, как все... что он здесь чужой... как будто он вообще не с Земли, а с другой планеты... и вот однажды он сидит дома, и к нему приходят инопланетяне.

— Это фантастика, да?

— Нет... инопланетяне... это как бы метафора его отчужденности. Они не настоящие, нереальные. Как отражение в зеркале. Это — двухмерные образы самого мальчика.

— Круто. Но только...

— Что?

— Отражение в зеркале — оно реально.

— Я знаю, — сказал Брайен. Только теперь Эйнджел заметил, что все зеркала в трейлере перевернуты лицевой стороной к стене.

Он проговорил едва слышно:

— Моя мама творит со мной мерзкие вещи. Мне кажется, она кормится от меня, как вампир — пьет мою душу. — Ему стало немного неловко, что он не нашел своих слов, а процитировал песню Тимми, но это получилось случайно. Само собой. Песни Тимми Валентайна теперь постоянно вертелись у него в голове.

— Какие мерзкие вещи, Эйнджел? — Брайен закрыл крышку ноутбука. Он повернулся к Эйнджелу и посмотрел ему прямо в глаза, как редко делают взрослые. Потому что считают, что с детьми не о чем поговорить серьезно.

— Ну... — Эйнджел опустил глаза в пол. Потом встал и подошел к холодильнику, чтобы взять воды. — Мерзкие вещи, плохие. Но она говорит, что это все потому, что она меня любит. Что я ей нужен. И я знаю, я ей нужен. Я — единственный, кто разбирается, какие ей надо давать таблетки, по сколько штук и по сколько раз в день.

— Но вы с ней очень близки.

— Иногда я ее слышу, если она в другой комнате. Или вообще не дома. Когда-то у меня был брат. Близнец. Мы похоронили его на холме. Его звали Эррол. Как Эррол Флинн.

— Правда? Вы его сами похоронили? А как он умер?

— Я не знаю, — резко проговорил Эйнджел.

— Ты как-то странно о нем говоришь. Может быть, ты его просто придумал?

— Я же вроде уже не маленький. Это маленькие детишки придумывают себе воображаемых друзей, чтобы было не так одиноко.

— Понял, отвял.

— Расскажи лучше про новую сцену.

— Ага. — Брайен снова открыл ноутбук и нашел нужный файл. — Это сцена из снов. Ты и красивая дочка сумасшедшего ученого — вы вместе кормите гориллу в клетке. Девочка очень красивая и одета во все красное. Вы открываете клетку, и горилла вырывается наружу. Она бросается на вас, вы бежите, она бежит следом за вами по длинным запутанным лестницам — в доме, построенном в форме буквы L. Девочка забегает в ванную и запирается там. Ты подходишь к роялю — белый концертный рояль — из-под паркета сочится туман — и садишься играть. Горилла колотит в дверь с той стороны — в замедленной съемке, — а ты играешь, так отрешенно, как будто ты вообще не в этом мире, — а пока ты играешь, девочка в ванной все так же истошно кричит — тут будет еще крупный план: из-под двери сочится свет — а ты все играешь, и с каждой нотой твоя музыка становится все более неземной, все более холодной и жестокой. Как будто бездушной.

Эйнджел надолго задумался. Когда-то ему приснился похожий сон. Он играл в фа-диезе — в поп-музыке никогда не используют эту тональность, потому что она слишком сложная для исполнения; если играть на гитаре, то приходится выворачивать пальцы под невообразимым углом, а если на клавишных — то руки ходят, как крабы; это музыка разума, а не сердца. И в том сне была женщина в ванной, только он думал, что это мама. И обезьяна карабкалась вверх по лестнице — громадная, как Кинг-Конг. У обезьяны было лицо Эррола, мое лицо... и тут он вспомнил другие фрагменты сна, обрывочные картинки... пес тявкает у пожарного крана, провонявшего собачьей мочой... дверца холодильника открывается сама собой, а внутри — отрезанная голова... девочка в бассейне, вся — в рваных ранах... Это чужие воспоминания! — мысленно закричал Эйнджел. Не мои!

— Эйнджел?

...император рыдает у статуи мертвого мальчика... художник вскрывает вены, и черный кот пьет его кровь... а потом... огонь огонь огонь огонь...

Этого не было в моем сне. Это кто-то другой пытается влезть мне в сознание. Но я не позволю ему захватить мой разум, потому что я — все еще я. Все еще я.

* * *

гроза

Опять прогремел гром. Голос тьмы. Это хорошо. Симона вышла из леса на парковочную площадку с рядами трейлеров. Прошла незамеченной в толпе плотников, ассистентов, статистов и всяческих прихлебателей. Кто-то был занят делом, кто-то просто слонялся туда-сюда, кто-то ел, кто-то пил кофе, кто-то болтал с приятелями. Если кто-то ее и заметил, то не обратил внимания — раз она здесь, значит, так надо: Она укрыла себя иллюзией. Она была краешком тени от трейлера, тенью от грозовых туч, тенью от тени кого-то из этих людей.

Она стояла в сторонке и наблюдала. Вот трейлер с табличкой: МИСТЕР ТОДД. Но она знала, что Эйнджела там нет. Какая-то испанка, в ярком кричащем костюме и с очень тщательно уложенной прической, стучала в дверь.

— Это Габриэла, — кричала она. — Марджори, Марджори...

Симона подобралась ближе. Дверь открылась. На пороге стояла мать Эйнджела. На ней была полупрозрачная ночная рубашка, сквозь которую просвечивала обвисшая грудь. На лице — преждевременные морщины. На всклокоченных жиденьких волосах виднелись следы полусмывшейся краски.

— Да? — сказала она. Как будто спала на ходу.

— Это я. Габриэла Муньос. Вы меня помните? Я агент вашего сына. — Отвращение на лице Габриэлы было настолько явным, что его просто нельзя было не заметить. — У нас проблемы. То есть у вас проблемы. Вас не хотят больше видеть на съемках. Вы своим поведением всех утомили.

— Оставьте меня в покое. Вы не захватили мне синенькие таблетки? А то у меня синие кончились.

— Послушайте, в интересах дела...

— Убирайтесь к чертям, Габриэла. Ну, разве что вы принесли таблетки.

— Послушайте, Марджори. И слушайте очень внимательно, иначе вы вообще все потеряете — и таблетки, и «порше», и номер в отеле, и свой жирный кусок в размере двадцати пяти процентов от доходов Эйнджела...

— Все потеряю?

— Да.

Симона увидела, как мать Эйнджела тяжело сглотнула. Жадность — вот ее главная слабость, это было очевидно. Но было в ней что-то еще — что-то темное. Эта женщина до сих пор не нашла в себе сил перерезать невидимую пуповину, что соединяла ее с ее сыном. И эта связь, эта слабость пожирали ее заживо.

И делали легкой добычей.

— Мы можем прийти к компромиссу, — сказала Габриэла. — Вы остаетесь в отеле и подписываете бумагу, что теперь его опекуном на съемках буду я.

— Но вы же его агент... как-то это нехорошо получится. — Она забрала у Габриэлы подготовленный документ. — Пусть кто-то другой будет опекуном...

— Кто другой?

— Я не знаю.

— Вот... я вам принесла ваши синие таблетки. — Габриэла на секунду достала из сумочки пузырек с таблетками и тут же его убрала. — Но сначала подпишите бумагу.

Симона разглядела голодный и алчный блеск в глазах матери Эйнджела. Да, соблазнить ее будет нетрудно. Проще простого, на самом деле. Марджори Тодд подписала бумагу.

— Вот и славно. — Габриэла убрала документ в сумку и отдала Марджори таблетки. После этого она сразу ушла. Мать Эйнджела захлопнула дверь.

Симона решила, что действовать надо сразу. Но сначала она прошептала молитву Шипе-Тотеку, освежеванному богу, которого христиане называют Иисусом. Она призывала силу, проистекающую из боли, которую человек причиняет себе сам. Достала из сумки толстую булавку и аккуратно проткнула левую ладонь, так что булавка прошла насквозь через хрящ, но не задела кость. Потом повторила ту же процедуру на правой ладони и убрала булавку обратно в сумку. Потом подошла к двери трейлера Эйнджела Тодда, выставила ладони вперед и отпечатала на двери кровавые стигматы. Кровь за кровь, подумала она.

Она прошептала высоким тоненьким голоском, подражая голосу ребенка:

— Миссис Тодд... миссис Тодд...

Начертила на двери два круга окровавленными руками.

Повторила слова силы на пяти мертвых языках и на пяти живых. Пять — число темной магии. Потом она надавила на дверь руками, открывая ее силой мысли. Дверь открылась.

Миссис Тодд лежала на красной виниловой койке. Держала в руках бокал с каким-то кроваво-красным пойлом и пластмассовой палочкой для коктейлей с вишнево-красным сердечком на кончике. Телевизор работал на полную громкость. Очередная серия «Дней нашей жизни». Радио тоже играло — режущим слух контрапунктом. Какое-то кантри. Но миссис Тодд не обращала внимания ни на радио, ни на телевизор.

— Кто вы? — спросила она. Но когда Симона молча шагнула к ней и присела рядом, она как будто ее узнала. — О да. Я вас, кажется, знаю. Только не помню откуда.

Симона прикоснулась к ее руке, так чтобы слегка измазать ее своей кровью.

— Как у вас дела с сыном?

<