Книга: Чудские копи



Чудские копи

Сергей Алексеев

Чудские копи 

Этот роман родился благодаря добрым помыслам губернатора Кемеровской области АМАНА ГУМИРОВИЧА ТУЛЕЕВА, за что автор выражает ему искреннюю признательность.

1

Глебу приснилось, что он умер на кровати-качалке, стоявшей среди роз в уютном уголке усадьбы под прикрытием высоких кирпичных стен и деревьев.

Он отчетливо понимал, это сон, и все равно было тоскливо и горько смотреть на свое бездыханное и неподвижное тело, да еще в открытые, остекленевшие глаза. Причем видел себя со стороны и понимал, что никто ему не поможет, охрана хватится и переполошится только утром, когда будет поздно, кровь свернется и тело окоченеет. Ноги уже стали холодными, а скрюченные руки не разгибались, чтоб дотянуться и взять телефон...

Думать, или, точнее, выстраивать свои мысли в цепочку, он уже не мог, в голове проносились вспышки, озаряющие всего лишь обрывки зрительных картинок. Очень похожих на те, когда летишь вниз в громыхающей шахтной клети, и из мрака на мгновение являются освещенные горизонты, где мелькают люди, какие-то предметы и эпизоды прошлых событий, никак не связанных между собой.

Из всех же чувств осталась щемящая детская досада, сопряженная со страхом: что будет, когда о его смерти скажут матери?

Но тут откуда-то явилась девочка лет двенадцати, присела рядом на траву и стала качать кровать, словно зыбку, и вроде бы даже что-то напевать. Как и бывает во сне, лица он не разглядел, а только ее образ, эдакие цветные пятна молочно-белых волос, золотисто-коричневой загорелой кожи и голубоватые белки глаз. И плечи вроде бы покрыты синей тканью, которая постепенно переходит в такие же ночные сумерки.

– Ты кто? – будто бы спросил он.

Девочка перестала качать, молча поднесла зеркальце к его лицу и замерла. Глеб вспомнил, что так проверяют, жив человек или нет, и сразу понял: она и есть смерть. И ощутил какое-то странное и неуместное разочарование от ее юного вида – без косы на плече, без черных одеяний и совсем не страшная.

Но тут же его осенило: должно быть, к молодым и смерть приходит молодая...

И еще в голове пронеслось, что умер он не своей смертью – наверное, его убили сонного и сразу, выстрелом в затылок, поэтому не было больно.

Она же отняла зеркало, посмотрела и снова стала качать.

– Я уже умер, – сказал он. – И не дышу давно.

– А я тебя откачаю, – вдруг ответила девочка. – Чтобы ты проснулся и вспомнил меня.

Глеб попытался вглядеться, рассмотреть ее, но на лице была тень, растворяющая черты. Ни у кого из окружения, приближенных и близких дочерей такого возраста вроде бы и не было...

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Ты меня совсем не помнишь?

– Нет...

– И никогда не видел?

– Не могу разглядеть лица. Тень... Повернись к свету!

– Это тень в твоей памяти, – проговорила девочка голосом, совсем не детским. – Откачаю, вспомнишь и меня, и имя мое.

– Но я же умер!

– У тебя память умерла, ты все забыл. А я жду тебя, жду... Открой глаза и смотри!

В это время в голове проскочила какая-то искра воспоминания, но мимолетно, оставив лишь след, что это было давно, в детстве, а что именно и где, не отметилось. И сразу же поднялся ветер, причем осязаемый, реальный, так что белые волосы девочки откинуло назад, синее одеяние вздулось и затрепетало.

На миг он увидел ее открытое лицо, озаренное вспышкой молнии, хотел крикнуть:

– Я вспомнил!

Но не хватило доли секунды, ибо в это время ударил такой гром, что в голове зазвенело и речь отнялась, словно от контузии.

Он ожил и проснулся одновременно, когда еще гулкие грозовые раскаты не утихли, кровать качалась, словно маятник, запущенная рукой девочки, а самой уже не было, хотя осталось полное ощущение ее недавнего присутствия.

Над головой трепетал синий тент, но ниже ветер не доставал и никак уж не мог раскачать качалку, заслоненную высокой кирпичной стеной. Даже ветвистые кусты роз оставались неподвижными...

Охранник прибежал спустя примерно минуту, когда кровать почти остановилась.

– Глеб Николаевич! Сейчас врежет! Идите в дом!

Он еще старался сохранить некое послевкусие сна, чтобы запомнить, затвердить его детали и чувства, поэтому отмахнулся и, закрыв глаза, перевернулся на спину.

Молния высветила, но гром вышиб некую отправную точку воспоминания, и теперь перед взором осталось лишь совершенно пустое световое пятно. Охранник куда-то исчез, но скоро вернулся с развесистым, как парашют, пляжным зонтом и едва установил его над качалкой, как хлынул ливень и смыл остатки впечатлений от сновидения.

Летом, особенно душными ночами, Глеб всегда спал на открытом воздухе, и бывало, даже не заходил в дом, чтобы переодеться. Кровать-качалка стояла прямо в цветнике, прикрытая сверху тентом и кронами лип, и если начинался дождь, то спалось еще лучше. Домработница сюда же приносила ужин и халат, а потом завтрак и отглаженный костюм. Он переодевался тут же, на газоне, и ехал в офис, но иногда, если оставались вдвоем с охранником, то вообще заваливался спать, в чем возвращался с работы, и утром только менял мятую рубашку.

В этот раз так и было, поскольку домой вернулся поздно, сильно устал и даже от ужина отказался. Сервировочный столик, с вечера привезенный охранником, так и стоял в изголовье нетронутым. Глеб дотянулся рукой, нащупал горлышко бутылки и, выдернув пробку, сделал глоток коньяка.

Он не любил ту жизнь, в которой жил, а вернее, должен был делать вид, что живет, и она ему нравится; он просто-напросто соблюдал установленные правила игры, но когда никто не видел и можно было смухлевать, то делал это с удовольствием. Спал, к примеру, одетым и на улице, ел руками холодную картошку с салом, губы вытирал ладонью и писал, отойдя подальше, за розы, в мертвую зону, которую не доставали глаза охранных видеокамер. Он и дом этот купил лишь из соображений безопасности и чтоб можно было вот так поспать, дыша вольным воздухом. Огромные, пустые и необжитые хоромы в принципе не требовались, поскольку Глеб к тридцати годам все еще холостяковал.

Но когда жил в городской квартире, сначала спалили его новенький «порше», потом выстрелили в окно из мелкокалиберной винтовки. И хотя на жизнь еще не покушались, к тому же он знал, кто сделал ему столь внушительное предупреждение, все равно следовало поберечься, по крайней мере, для успокоения матери. Слухи по Новокузнецку разносились быстро, город претендовал на столичность, но оставался провинциальным по духу, любое событие, произошедшее с известными людьми, обсуждалось по нарастающей и непременно достигало материнских ушей, хотя она жила в Осинниках. А еще и родная сестрица Вероника подсиропила: поддавшись непроверенным сплетням, сообщила, что болтали, дескать, будто Глеб ранен и в больнице. Сначала вообще говорили, что убит.

Потом пришлось ехать к матери, прыгать перед ней, махать руками и доказывать, что все члены и органы в порядке и пуля просвистела очень высоко над головой.

По крайней мере в охраняемом коттеджном поселке вряд ли кто отважится жечь машины, стрелять в окна из проезжающего мимо автомобиля и штурмовать кремлевские кирпичные стены, снабженные спецсредствами охраны и обороны.

Здесь можно было расслабиться и поспать под открытым небом, хотя начальник службы безопасности выставлял на ночь усиленный караул и намекал, что высокий забор не спасет, если захотят достать. Например, пара выстрелов из миномета, установленного за ограждением поселка, и никакие стены не спасут.

Из минометов пока не стреляли...

Полноценного сна в эту грозовую ночь Глеб так и не дождался: сначала гремело долго, потом несколько раз ниспадали с черного неба обвальные ливни, так что газон и цветник на некоторое время превращались в болото, и перед глазами стояло смутное лицо девочки, качающей кровать. А память с трудом пропускала его вглубь, и в тот момент, когда становилось почти тепло, сознание упиралось в некое зыбкое, непроглядное пространство или внезапно перескакивало на другие события ранней юности.

К утру Глеб слегка отсырел от общей влажности воздуха, даже и вьяви немного окоченел и, натянув одеяло, уже засветло, согрелся и все-таки задремал.

В коротком, сиюминутном сне будто пробку вышибло из сосуда с памятью.


Это случилось в роковой год, когда на шахте произошел взрыв, в котором погибли отец и старший брат Никита. И, вероятно, настолько потрясло сознание, что затушевало всю предыдущую жизнь, в том числе и образ девочки, которая во сне откачивала его от приснившейся смерти. Выпал маленький и острый клинышек, когда жизнь забила другой клин, тупой, неотвратимый и могучий, словно железный колун.

Их хоронили поздней осенью, а летом, в июле, когда Никита только что закончил горный техникум и отец пошел в отпуск, Глеба наконец-то впервые взяли с собой в разведку. Так у них назывались всевозможные выезды в горы, на таежные речки и вообще по всем неизведанным местам. На рыбалку, за грибами и ягодами их с матерью и даже Веронику брали всегда, и без просьб, но когда, нашептавшись, уезжали куда-то тайно и, возвращаясь, опять шептались и перемигивались, то тут хоть заорись, не возьмут.

И чем больше они секретили свои разведки, тем сильнее у Глеба разгорался интерес. Отец работал бригадиром слесарей, которые готовили к добыче нарезанные участки угля, то есть подтягивали туда конвейер, гидравлические стойки, сжатый воздух, воду, а это все больше ручной труд, тяжелейшее железо и круглосуточная, посменная работа. И должен был бы осатанеть от этого, но он все время радовался, когда уходил на шахту, и в выходные не водку пил, как многие, – опять норовил забраться куда-нибудь под землю. Да еще старшего сына всюду таскал с собой.

Глеб догадывался, они что-то ищут в горах, скорее всего золото, оттого и делают все втайне от него, дескать, мал еще, разболтаешь. Заперевшись в мастерской, они рисовали какие-то схемы, карты, обсуждали маршруты на будущие выходные, что-то записывали, высчитывали, запасали веревки, блоки, инструмент, и он вынужден был только подслушивать и подглядывать. Возвращались они обычно веселыми, строили новые планы, однако иногда чем-то сильно озабоченными – разведка у них не удалась. Глеб не злорадствовал, но почти постоянно чувствовал ревность и неприязнь к старшему брату, поскольку уже знал, что Никита отцу – не родной сын. Несмотря на это, он возится с пасынком больше, чем с ним, родным.

Однажды Глеб даже прорыл из подпола ход под пол мастерской и потом часто лежал там часа по два, чтоб выведать, о чем говорят. Они же словно догадывались, что рядом чужие уши, и шептались так тихо, что, пока не взяли в первую разведку, он так и не смог узнать, что именно они искали.

Отец часто называл гору Кайбынь, а Никита поминал Медную, и эти названия тогда завораживали, потому как стало ясно, что они наконец-то нашли там то, что искали.

И Глеб уже не сомневался – золото!

А в разведку взяли неожиданно, он уже и проситься перестал и собирался подслушать еще и сказать, что все про них знает, и потребовать, чтоб взяли, но тут вдруг Никита сказал:

– Ну что, батя, возьмем с собой этого балбеса?

– Думаешь, пора? – еще и усомнился тот. – Не заревет? А то придется ему сопли вытирать.

– А еще год, так и поздно будет! – засмеялся брат. – Но возьмем с условием, чтоб матери помогал, учился только на четыре и пять. И чтоб не ныл, если комары сожрут.

Он готов был на любые условия!

И вот они загрузили в отцову «Ниву» продукты, веревки, шахтерские каски, фонари и поехали в Таштагол, на целую неделю. Город Осинники стоял на холмах, и лесов вокруг было мало, а тут кругом высокие заманчивые горы, настоящая темная тайга, и само название места таинственное, шуршащее, как ночной ветер, – Горная Шория. Глеб всю дорогу только головой крутил, и душа замирала, когда машина катилась по крутым склонам. А когда свернули с асфальта и поехали по узкому, бесконечному проселку, вьющемуся меж гор, от счастья и восхищения Глеб, казалось, и дышать перестал. Изредка только и непроизвольно хватал воздух ртом, лип к стеклу и часто стукался о него лбом. Никита, как старший, сидел рядом с батей, невозмутимо и с бывалым видом глядел вперед. И, наверное, почудилось ему, будто брат всхлипывает, – обернулся и спросил с ухмылкой:

– Ты что там, заревел уже?

– Это он от восторга, – догадался отец. – У меня тоже бывает. Аж дух спирает!

Глеб спохватился, чувства свои унял, но ненадолго, батя еще больше интереса добавил.

– Знаешь, по какой дороге едем? – спросил загадочно. – О, можно сказать, по золотой! Тут кругом прииски работали, полотно отсыпали отвалом... Если взять лоток, черпнуть грязи из любой колеи и промыть, можно еще золото найти.

– Да ну? – серьезно усомнился Никита.

Отец многозначительно прищурился и хмыкнул:

– Вот тебе и да ну...

Возле заброшенного поселка Таймет родник изпод горы бежал, там воды в канистры набрали, после чего поднялись на перевал, и тут впереди гора Кайбынь открылась. Темная, с зеленовато-белыми пятнами, неприступная, даже грозная, если смотреть издалека, но какая-то одинокая, словно доживающая свой век красивая и гордая вдова. Дорога тут оказалась разбитой, машину бросало так, что все стукались о потолок, застрять можно было в любой момент, однако батя чудом проскакивал опасные места и еще разговаривать успевал:

– А знаешь, Глеб, почему так гора называется – Кайбынь? Песня земли! Здорово, да?

– Если точнее, пение земных недр, – поправил его Никита. – Или голоса, доносящиеся из недр.

– Я у шорцев спрашивал, – заспорил с ним отец. – Говорят, просто песня земли. Ну, или из горы...

– Это в просторечии так. Но все равно это подтверждает нашу теорию. Они выходят и поют...

Тут у них с Никитой начался тот же самый непонятный разговор о каких-то подземных жителях и про их песни, что Глеб уже не раз слышал, когда лежал под полом в мастерской.

Наконец они кое-как подъехали к подножью Кайбыни и остановились возле заросшего березняком старого отвала, за которым оказался вход в штольню, загороженный толстыми плахами. Никита сказал, ее зеки пробили еще в пятидесятые годы, мол, здесь геологи разведку самородной меди делали, и будто в этой горе много еще и серебра, и золота осталось. Батя же с ним опять заспорил, дескать, зеки работали на урановых рудниках где-то тут недалеко, а штольню все-таки били вольнонаемные горняки, но Глеб в их споры тогда не вникал и, пока разгружали вещи, успел все окрестности обежать и даже в саму штольню заглянул. Там же – мрак, сыростью пахнет, слышен даже какой-то шорох, как от слова «Шория» – одному войти еще было жутковато. Да и Никита окликнул, дескать, нечего болтаться, собирай дрова и разводи костер...

Они попили чаю, после чего нарядились в непромокаемые робы, каски, открыли деревянную дверь и вошли в темноту. С кровли местами капеж сплошной, вода по стенкам течет и под ногами ручейки хлюпают. В штольне колея осталась, вагонетки, кое-где деревянные крепи стоят, а в иных местах, где они сломались и сгнили, обвал произошел, так что пролезть можно только ползком. Батя один такой завал осмотрел и сказал Никите, мол, смотри, это чудские девки купол выпустили, чтоб чужим вход в штольню перекрыть. Кто такие чудские девки и как они купола выпускают, Глеб еще не знал и, дабы сохранить достоинство, с расспросами не приставал. Все было так интересно и таинственно, да еще отец с Никитой почемуто шепотом переговаривались и двигались осторожно, словно ждали, что из темноты кто-нибудь выскочит. Долго так шли, пока впереди не показался перекресток – два квершлага уходили влево и вправо.

Остановились, посовещались, и отец пошел по правому, а Никита с Глебом – по левому, причем еще осторожнее, и все стены лучами освещали. Нет-нет да блеснет что-то в породе.

– Это золото? – спрашивает Глеб шепотом.

Никита же присмотрится и рукой махнет.

– Пирит...

В одном месте большое пятно заблестело – ну точно, золото! Однако брат снова отмахнулся.

– Колчедан, – говорит. – Не обращай внимания.

– А когда золото будет?

Никита даже как-то хитро засмеялся:

– С чего ты взял, что будет? Ты не золото ищи, а углубления в стенах и норы.

– На что нам норы?

– Чтоб через них попасть в чудские копи, – объяснил брат. – Из какого-то квершлага есть вход, узкая такая щель. Она, может, камнем прикрыта, так что гляди внимательнее. Когда зеки проходку делали, то нашли, и целая смена сбежала через эти копи. Я подтверждение получил.

– А на что нам копи?

– Как на что? Это же интересно, попасть через них в самые недра земли, где чудь живет.

– Чудь, это кто? Животные такие?

– Сам ты! Люди подземные.

– Шахтеры, что ли?

– Примерно как шахтеры.

– Зачем на них смотреть?

– Узнать, как живут, что делают.

Глеб тогда не поверил и решил, что Никита его обманывает, а сам ищет место, где золота побольше, чтобы нарубить его, как угля, сразу целый мешок. Или у него где-то здесь уже нарубленное спрятано.

Так они дошли до самого тупика и там даже стены ощупали, не шевелится ли и не вынимается ли какой камень. Но кругом были хоть и неровные, но крепкие стены, и только мелкая щебенка отковыривалась. Таким же образом они прошли обратно, шаря лучами фонарей, и казалось, золота блестело еще больше. На перекрестке в штольне подождали отца, а он спрашивает:



– Ну, как?

– На первый взгляд ничего.

– У меня тоже...

И двинулись в обратном направлении.

Вечером поставили палатку, сварили ужин на костре, и когда стемнело, отец, как всегда, стал рассказывать всякие смешные и интересные истории. Дело в том, что горняки часто наблюдали в шахтах нечто необычное, особенно те, кто в одиночку ходил по дальним штрекам – ремонтники, электрики. Будто некие тени впереди мелькали, а то и огоньки странные, будто звезды под землей светятся или даже луна проплывет впереди, и нет никого. Несколько раз натыкались на каких-то людей, бог весть как в шахте оказавшихся, которые никак в руки не даются. Однажды даже такого спящим нашли: верно, притомился и прилег в углу заброшенного вентиляционного штрека. Хорошо, вместе с электриком горный инспектор по надзору был, тоже видел и все подтвердил. Он же человек солидный, серьезный. Когда наткнулись на храпящего мужика, сперва подумали, кто-то из смены спрятался и спит. Ну и растолкали, дескать, вставай, как фамилия, почему здесь, а он вскочил и дал стрекача. Причем в полной темноте, и ни разу не споткнулся! Заметили только, волос белый, как молоко, и одет в бордовую тряпку, на буддийского монаха похож.

Отец с Никитой думали, что это и был чудин, который каким-то тайным ходом проник в шахту.

Горный инспектор приказал в другой раз поймать и на-гора поднять во что бы то ни стало, сам заинтересовался, что это за люди бродят по выработкам. И вот как-то раз опять такого же спящего человека нашли – это будто на шахте «Распадской» было, и решили исполнить приказ. Осторожно подкрались, схватили, затолкали в брезентовый вентиляционный рукав, завязали с двух концов и поперли его бегом. Он там возится, мычит, будто даже что-то говорит, только непонятно. Думали, уж точно чудина изловили, таинственного жителя земных недр. Бесценный материал для науки! Когда же в клети прислушались – вроде матом ругается. Ну, развязали, глядь, а это слесарь полупьяный, со вчерашнего дня не просох и еще в шахту водку прихватил. А белый от того, что весь в инертном порошке вывалялся, которым посыпают выработки в шахтах, опасных по газу и пыли.

Все это было интересно, смешно, однако Глебу стало немного обидно, словно его обманули. На следующий день они снова отправились в штольню и разошлись по квершлагам, только теперь поменялись, кто куда, чтоб свежим взглядом стены осмотреть. Отец в паре с Глебом, а Никита в одиночку. Опять норы искали, щелки, сквозь которые сквозняком тянет, для этого даже свечку с собой прихватили, чтобы определить, отклоняется ли пламя. Отец иногда заставит свет выключить и замереть – ему казалось, кто-то ходит, чужие шаги слышались. Но Глебу, напротив, чудилось, будто на него кто-то смотрит из кромешной тьмы, и так пристально, что спину знобит. А зажжешь фонарь, так сразу это жутковатое ощущение пропадает. В некоторых местах они камни ощупывали и даже простукивали, нет ли пустоты под ним, и так до самого вечера проходили. Надоело уже тудасюда болтаться. Глеб и решил проверить, наврал ему Никита или нет, увидел блеск на стене и спрашивает:

– Бать, это что, пирит или колчедан?

Тот же с интересом желтые потеки оглядел, кирочкой в ладонь ковырнул, взвесил в руке.

– Да у тебя глаза алмаз! Ё-мое – золото! Коренное! Ну, ты рудознатец! Надо место запомнить! Завтра придем и наковыряем!

И всю обратную дорогу шел, удивлялся и нахваливал. Пришли на перекресток, а Никиты еще нет, подождали, покричали даже. Фонари, конечно, выключили, аккумуляторы берегли. Долго стояли в темноте, наконец в квершлаге луч замелькал, брат явился и какой-то испуганный, оглядывается.

– Ты чего? – спросил отец.

– Думал, это вы идете. Свет какой-то мелькал...

– Где?

– Позади меня...

– Ну а ты что же? Надо было выключить фонарь и подождать. Глянул бы, кто там ходит.

– Завтря обязательно гляну, – будто нехотя пообещал брат, но по всему видно, жутковато самому.

Еще постояли в темноте, приглядываясь и прислушиваясь, – ничего, только вода капает, иногда на шаги похоже.

– Наверное, показалось, – успокоил отец. – Это бывает... Глеб у нас сегодня отличился! Золото нашел!

– Да ну? – изумился взбодренный Никита. – Во, молодец!

– Завтра добывать пойдем!

После ужина забрались в палатку, и отец даже баек не рассказывал, сразу же захрапел, следом за ним вроде и Никита засопел, но Глеб никак уснуть не мог, лежал и представлял, как они завтра наковыряют золота, потом его продадут, и тогда ему купят если не мотоцикл «Минск», то новенький мопед «Рига». А еще форму футбольную, настоящий мяч, хоккейные коньки и клюшку. Неплохо бы и горный велосипед, чтоб с терриконов кататься! И так, мечтая, заснул ненадолго, и когда среди ночи подскочил – пусто в палатке! Полежал, выглянул, и у костра никого, угли едва тлеют...

Тут уж не до сна стало Глебу. Гадая, куда отец с братом ночью уйти могли, он дров подбросил и стал ждать. А они только под утро, на рассвете пришли, причем тихо, и со стороны входа в штольню. Идут и опять перешептываются, что-то обсуждают, но увидели Глеба и примолкли. И сразу стало понятно – ходили ночью без него золото добывать!

– Вы где были? – спросил он. – Так нечестно!

– Да мы за ночными огнями наблюдали, – соврал Никита. – Хотели тебя с собой взять, а ты спишь без задних ног.

У самих же все каски и спины мокрые, блестят, значит, в штольне были. Глебу еще обиднее стало, однако промолчал и решил, что на следующую ночь он ни на минуту не заснет.

Потом они проспали чуть ли не до обеда, в штольню пошли поздно, и не золото добывать, а снова лазы и норы чудские искать, причем все втроем в один квершлаг. На сей раз весь тупик досконально обстучали, причем даже кровлю и подошву, то есть пол. И вот в одном месте, возле самой стены, нашли в полу каменную плиту, присыпанную сверху мелкой крошкой. Под ней оказалась явная пустота: киркой постучишь, вроде ничего, а попрыгаешь – гудит внизу! Свет выключили, легли и давай слушать, что под ней творится. Пожалуй, целый час лежали, дыхнуть боялись, и отцу опять казалось, чьи-то шаги шуршат, но Глебу вновь почудились чужие глаза, смотрящие из темноты. Вроде проморгаешься, присмотришься – никого, а только отвернешься, и глядят в затылок.

– Бать, мне все кажется, кто-то глядит из темноты, – признался он. – А никого нет.

– Наверное, какая-нибудь чудинка тебя приглядывает, – засмеялся тот. – Гляди, чтоб не утащила!

Он тогда его слова за шутку принял.

Потом контуры плиты вычистили кирками, но сковырнуть и поднять ее оказалось нечем, больно громоздка.

– Завтра из машины лом принесем, – сказал отец. – Слег нарубим и с помощью какой-нибудь матери подымем.

Глеб же еще засветло незаметно приготовил кирку, кувалдочку и твердосплавное зубило, сложил все в свой рюкзачок и спрашивает:

– Вы ночью опять огни смотреть пойдете?

– Вчера насмотрелись, – сказал Никита. – Так что спи, не бойся. Завтра рано вставать, отоспаться надо.

Залезли после ужина в палатку, комаров перебили, мазью намазались, накрылись одеялами и впрямь уснули. Глеб осторожно выбрался, надел непромокаемую куртку, каску свою взял, рюкзак, и в штольню.

А дорожка там уже знакома и набита-натоптана, камни с пути убраны, так что он через двадцать минут уже на перекрестке был и оттуда нырнул в квершлаг, где золото. Место он хорошо запомнил и даже несмотря на быстро тускнеющий фонарь отыскал скоро – отец с Никитой, наверное, где-то в другом месте добывали и это не тронули. Глеб куртку расстелил и принялся выкалывать из породы желтые жилки. Они уже не такими и крепкими оказались, если приноровиться и вырубать малыми кусочками. Трудно было первую горизонтальную борозду просечь, а потом сверху зубилом только скалывай. Единственная беда, аккумулятор садится, потому что все дни, пока ходили по штольне, отец с Никитой свои экономили и заставляли Глеба подсвечивать дорогу своим фонарем. Он на несколько минут гасил лампочку, чтоб энергия скопилась, после чего включал и орудовал зубилом с кувалдочкой. За полчаса целую пригоршню добыл, и если пустую породу убрать, то горсть точно будет!

Он сдолбил поверхностный слой, а дальше жила еще толще оказалась, и блеск живее – переливается, сверкает! Тут не только на «Минск» – на целый «Урал» нарубить можно. Разве что добывать труднее, надо все вокруг сшибать, чтоб до середины добраться. А камень крепкий, под зубилом аж звенит, и только пыль выбивается. Да и руки устали, поэтому промахнулся в полумраке кувалдочкой, и по пальцам. И не только больно, еще и кожу с суставовкозонков снес, кровь потекла. Глеб подол рубашки достал, завернул руку, и тут фонарь как-то быстро померк и через минуту вовсе погас. Он лампочку выключил, аккумулятор за пазуху сунул, чтоб согрелся, подождал немного, а все, зарядка кончилась!

Глеб не испугался темноты и, зная путь, ощупью бы вышел, что там идти-то? По квершлагу в штольню, там направо, метров четыреста по сухому, потом сквозь сплошной капеж, который отец называл душем Шарко, а там уже и до выхода не так далеко. Больше всего жаль было, мало золота добыл, и самое хорошее, блестящее в жиле осталось. Собрал он то, что наковырял, спрятал в карман, инструменты прихватил и по стеночке назад. Щупал здоровой правой рукой рваный камень, левую так и держал завернутой в рубаху. Вроде уже штольня должна быть, а нет почему-то, выключатель покрутил – сдохла батарея. Еще немного прошагал, и на тебе, тупик! Видно, отвлекся, проскочил перекресток и в правый квершлаг ушел.

Развернулся и теперь побитой рукой за стенку держится, чтоб уж точно не промахнуться. И в самом деле, скоро угол нащупал и даже деревянные стойки, что поддерживали кровлю в штольне. Дух перевел, повернул и опять вдоль стены – тут уж совсем немного осталось: сейчас будет завал, сквозь который обычно на четвереньках пролазили, потом небольшая груда камней, а там уже и капеж слышно. Шел-шел, но завала никакого нет, и почуял ногами, подошва будто вниз уходит, под горку. Все равно страха он не испытал еще: одно дело, когда с фонарем идешь, с отцом и братом и другое – в полной темноте, один. И только когда штольня совсем сузилась, так что плечами стал обеих стенок касаться, тут первый раз и дрогнула душа: не должно быть такого места нигде!

Еще шагов сто сделал и вдруг вообще стены потерял, какая-то пустота вокруг...

В одну сторону прошел, в другую, потом назад возвратился – ни крепей, ни стен, и чудится, над головой кровля так высоко, словно небо. И под ногами не камень, а песок...

Но в первый миг больше не страху было, обиды, что от бати влетит и смеяться над ним станут, в другой раз с собой в разведку не возьмут. Глеб выставил вперед обе руки, чтоб не удариться, если вдруг стена появится, пошел прямо и скоро наткнулся на каменный столб. А за ним опять пустота...

Вот здесь и оборвалась душа! Он сел под эту колонну и глядь, фонарь движется! Луч мелькает и прямо к нему – отец или Никита хватились!

«Ну, сейчас будет!» – пронеслось в голове, и уже оправдание придумывать начал, но смотрит, а это какая-то белобрысая девчонка, и фонарь в руке у нее яркий, на неоновый больше похож.

Подошла, на корточки присела – примерно ровесница, коленки к подбородку, худенькая, и спрашивает:

– Ты заблудился?

Глеб отрицательно головой помотал. Откуда здесь взялась? Никаких туристов, никаких палаток по пути не видели, вообще гора Кайбынь далеко от дорог, и место глухое...

Да и как в штольню попала?!

Она же свой фонарик поставила и говорит:

– Дай руку.

– Зачем тебе?

– Я ранки закрою, они и заживут.

– Ничего, так пройдет, – упрямо сказал он.

– Почему тут сидишь? – спросила девчонка. – У тебя свет погас?

– Батарея села...

– А что ты делал?

– Тебе-то что? – с вызовом спросил Глеб. – Не скажу!

Она же засмеялась, но без ехидства, а как-то даже приятно.

– Я и так знаю! Видела, как ты стенку ковырял. Хотел рази добыть. Руку поранил...

– Кого-кого?

– Разь. Это у нас золото так называется.

– Ну и хотел! Твое, что ли?

– Думаешь, это разь?

Глеб тут только и рассмотрел, что девчонка смуглая, загорелая, будто целыми днями под солнцем валялась. И одета в какую-то долгополую, шелковую на вид и совершенно сухую тряпку.

Как только сквозь сплошной капеж прошла?

– А что по-твоему?

– Обманка. Золото не такое.

Он хотел ответить ей грубо, однако неожиданно встретился с ней взглядом и не посмел. Глаза у нее были не такие, как у обыкновенных девчонок, – совсем светлые, будто она слепая. Или из-за фонаря так показалось, потому как свет был другой, не электрический какой-то, а словно от яркой луны.

– На, погляди на мой светоч. – Она поставила перед ним этот светильник. – Он весь из рази.

Голос у нее был насмешливый, но не обидный...

Глеб однажды только видел у матери колечко, которое та надежно прятала вместе со своими документами, но фонарей с золотыми отражателями точно не встречал: круглая, желтая тарелочка на ножке, и посередине что-то вроде куска зеленоватого, бутылочного стекла, никак на электрическую лампочку не похожего. Но из него бьет голубоватый луч и, отражаясь, рассеивается широким потоком света. Ни батарейки, ни проводов, ни фитиля...

Классная штуковина, конечно. Тарелка, петелька, за которую держать, и даже ножка на самом деле золотые... Он не удержался, в руки взял – тяжелый фонарь, со всех сторон оглядел.

– Из настоящего золота?

– Из настоящего.

– А лампочка из чего?

– Камешек самоцветный.

– На долго хватает?

– Навсегда.

– Здоровский фонарик...

– Я тебе подарю такой, – благосклонно пообещала она. – Если сам меня найдешь, когда вырастешь. А обманку брось. Хочешь, покажу настоящую горную разь?

– Хочу, – согласился Глеб, чувствуя, как его начинает распирать от непонятного восхищения.

– Пойдем!

И повела куда-то в темное пространство. Не так много и прошли, девчонка поднимает светоч над головой – стена впереди озарилась белыми косыми полосами, а в них темные, желтые разводья, больше на медные похожи, и совсем не блестят.

– Гляди!

– Это разве золото? – усомнился Глеб. – Тусклое какое-то...

– В недрах разь никогда не блестит, – сказала девчонка. – Она только от слепых человеческих глаз разгорается. Или от камня самоцветного... Ну, если посмотрел, иди. Дорогу помнишь?

Он смутился и в первую минуту не знал, что делать: признаваться, что заблудился и без фонаря оказался, или нет – так стыдно перед девчонкой...

А она будто угадала, что Глеб в замешательстве, и говорит так снисходительно:

– Ладно, пойдем. На сей раз выведу. Только ступай по моим следам и не отставай.

Сказала так и пошла куда-то совсем в другую сторону – совсем не туда, где, как Глебу казалось, должен быть выход. Но он спорить не стал и поплелся за ней. Девчонка же идет как-то странно – ногами вроде бы не перебирает и будто плывет, или из-за одежины ее длинной – не видно. Причем светит не себе, а ему, повернув фонарь отражателем назад.

И хоть бы раз оступилась или запнулась. Глеб же присмотрелся, и почудилось, что под ногами не просто каменная крошка шуршит, а вроде как золотой песок. Хотел на ходу нагрести горсточку, но только чуть склонится, как девчонка тут же оборачивается и поторапливает:

– Не отставай и по следам ступай.

Из пустого пространства в какой-то ход завела, где слева и справа чуть ли не на каждом шагу всякие норы нарыты, лазы. В один из них нырнули и совсем немного прошли, как неожиданно в знакомой штольне очутились! Причем где-то между завалом и душем Шарко.

Когда к выходу шли, где в некоторых местах с кровли чуть ли не потоки срывались, девчонка ловко под них подныривала и выходила сухой из воды. Глеб попробовал повторить ее змеиное движение и в результате промок насквозь – струя за шиворот попала.

Привела она Глеба к деревянной двери и внезапно фонарем ему прямо в лицо посветила, так что он ослеп на минуту. И больше ее не увидел, но голос услышал:

– Да просветлятся твои очи! Но забудешь меня – зельем опою!

И назвала свое имя, которое он потом, по прошествии лет, никак не мог вспомнить...


Глеб тогда ничего ни отцу, ни, тем паче, брату, не рассказал, а стащил сапоги, робу, забрался в палатку, согрелся в спальнике и даже очень скоро заснул, да так крепко, что утром едва растолкали. Свои ночные приключения и имя девчонки он спервоначалу отчетливо помнил, но помалкивал и, когда полез в карман, обнаружил там горсть какой-то легковесной, блестящей шелухи, при солнечном свете уж никак не похожей на золото.

Разведка в горе Кайбынь у них ничем не закончилась, плиту подковырнули, подняли, но под ней оказалась совсем не глубокая и пустая яма. Еще через день все аккумуляторы сели, поэтому они свернули лагерь и поехали в Осинники. Правда, по дороге отец с Никитой замыслили новую разведку, к Медной горе, и уже ничего от Глеба не скрывали. И тут только признались, что обманули его с золотом, что был это обыкновенный пирит, и что знали, как он тайно ночью ходил в квершлаг его ковырять. Таким образом, проверяли, не струсит ли. Он не струсил, и потому теперь его можно смело брать в следующую разведку.

Только они оба так и не узнали, где он побывал и что там посмотрел, да и новой разведке уже не суждено было состояться, ибо через несколько месяцев на шахте прогремел взрыв...




Мать Глеба Софья Ивановна была женщиной сильной и горе вынесла почти без слез, только вечерами брала на руки дочь Веронику, обнимала ее и надолго замирала с остекленевшими, пугающими глазами. И вывести ее из этого состояния можно было только чем-то неожиданным, например, встать на руки и пройти через всю комнату или рассказать что-то очень интересное, необычное, как это батя делал. Чтоб отвлечь ее, как-то раз Глеб неожиданно для себя и поведал про последнюю разведку, о всех приключениях и в том числе о белобрысой девчонке, которая откуда-то взялась под горой Кайбынь. И тогда же назвал матери ее имя. Она заинтересовалась и еще переспросила, потому что тоже никогда такого имени не слышала, и показалось, отнеслась к его внезапному откровению очень серьезно. Хотя он думал просто ее развлечь...


И вот теперь, уже утром, после ночной грозы и ливня, Глеб лежал в качалке и насиловал свою память. Он восстановил всю цепочку давних событий, вспомнил многие мелкие детали последней разведки, но напрочь выпало одно важное звено – имя девочки, что вывела его тогда из неведомого пространства в недрах земли и сейчас откачала от приснившейся смерти. Имя ее точно было не русское, звучало необычно, хотя в чем-то и знакомо, и еще или начиналось с буквы «Д», или ею заканчивалось.

Это был своеобразный утренний моцион, тренинг сознания – вспомнить то, что вылетело напрочь, восстановить утраченное через какие-то ассоциации, но сколько бы он ни мучался, сколько бы ни перебирал в памяти полузабытые собственные ощущения – в основном вкус, запах и цвет, имя не возрождалось. Ко всему прочему, его начало клинить на имени Диана, вероятно оттого, что уже несколько лет по телевизору и в газетах обсуждалась смерть одноименной принцессы.

Он почти уверовал, что белобрысую девчонку так и звали, и, чтоб в том убедиться, позвонил матери. В последнее время она увлеклась разгадыванием кроссвордов, и подобная головоломка могла ее заинтересовать.

– Как ты рассказывал про разведку, хорошо помню, – призналась она. – Про белобрысую девочку помню. Имя называл... А какое, убей бог... Погоди, не Диора, случайно?

– Диора? Может, Диана?

– Там была буква «Р»! Это точно! Веронка тогда еще картавила и училась выговаривать слова с этой буквой. Ты позвони-ка ей. Она долго его бормотала, может, прилипло к языку...

У Глеба с сестрой были очень трудные отношения из-за ее бывшего мужа, и все-таки, влекомый любопытством, он позвонил ей уже из машины, когда ехал на работу.

– Не помню, – сухо отозвалась Верона, выслушав короткое предисловие. – Я маленькая была.

– Ты тогда картавила и это имя долго твердила, – напомнил он. – Там есть буквы «Д» и «Р».

– Ариадна, если по всяким пещерам ходила.

– Похоже, но не так звучит! Это у тебя ассоциации с нитью Ариадны. Ты подумай...

Мириться она никак не хотела, ибо до сих пор считала, что конкуренция Глеба с ее бывшим супругом послужила причиной их раздора и распада семьи.

– Некогда мне твои ребусы разгадывать, – проговорила сестра и положила трубку.

А он разгадывал еще, пожалуй, четверть часа, пока не вошел в офис своей компании, за дверями которой начинались совершенно иные ребусы...


2

Стук в окошко был негромким, не пугающим, но в мгновение всколыхнул и встревожил. Так обыкновенно стучал Коля, когда возвращался рано утром с ночной смены, чтобы детей не будить, а потом и Никита, когда пошел на шахту. Софья Ивановна в тот же миг просыпалась, на цыпочках бежала отпирать дверь, и сразу на кухню, чтоб разогреть с вечера приготовленный завтрак, накормить своих мужиков и уложить в постель...

Сейчас же стояла хоть и летняя, светлая, однако полночь, и Софья Ивановна никого не ждала, вернее, почти уж ждать перестала и потому решила, что этот мимолетный стук все же ей почудился. Она как всегда в бессонные ночи сидела перед немым телевизором – звук был отключен, маячила только картинка, оживляя тем самым пустой дом. Софья Ивановна вязала Веронике пуловер с высоким воротником и была озабочена тем, что ниток не хватит, – всего, может быть, одного мотка.

Замерев, она посидела, прислушиваясь к привычной тишине, но, кроме стука ее взволнованного, вдовьего сердца, ничего более не было, да и не могло быть слышно в доме. За окном глухо громыхнул железнодорожный состав на обогатительной фабрике, да где-то за огородами коротко и сипло взлаяла собака: без зимних рам все ночные далекие звуки стали ближе, однако тоже были привычными и не тревожили.

Все последние годы ее тревожила сильнее всего единственная мысль: семья раскатилась, разъехалась, и теперь, наверное, уже никогда не собрать ее под одним кровом, как петельки оброненной на пол и распущенной вязки с замысловатым узором, хоть распускай, сматывай в клубок и начинай все сначала.

Но такого быть не могло...

И все равно Софья Ивановна обернулась и глянула на зашторенное окошко...

В это время стук повторился, теперь не призрачный – в левый нижний уголок, куда всегда и стучал Коля...

– Кто там? – громко спросила она.

И вдруг услышала:

– Мама, это я... Не пугайся.

Она узнала голос, и оттого на мгновение обмерла, оцепенела. И не поверила, потому проговорила сдавленно, чужими губами:

– Кто – я? Что надо?

За окном хрустнула сухая ветка малины, возникло некое замешательство.

– А Софья Ивановна Перегудова еще здесь живет?

В душе у нее что-то подломилось и обрушилось: это был и впрямь голос сына, много лет стоявший у нее в ушах...

– Здесь...

– Не бойся, мам. Это я, Никита...

В глазах потемнело, голова закружилась и сердце будто бы остановилось, но при всем этом мысль была прозрачной и единственной – она сходит с ума...

Это же не так трудно – сойти с ума от одиночества. Говорят, люди сходят и не замечают этого...

Даже после аварии на шахте, когда спасатели поднимали тела погибших горняков и всеобщее неуемное горе длилось несколько дней и ночей, Софья Ивановна не теряла рассудка и не опасалась его потерять. Даже когда увидела на лавке в душевой окостеневшего Колю, уже отмытого товарищами от угольной пыли в шахтной бане, со сложенными и связанными полотенцем руками на груди, как положено в гроб класть; даже когда ей показали оплавленный самоспасатель сына Никиты, угодившего вместе со своим напарником в эпицентр взрыва и последующего пожара, она не утратила присутствия духа и разум ей повиновался. Только душа сначала разгорелась и спеклась, словно горячий кокс, а потом застыла под ледяной водой.

Двое младших детей еще оставались, растить надо было, поднимать – Глебу тринадцатый, Веронике и вовсе пять...


И вот спустя долгих семнадцать лет от полузабытого уже и осторожного стука в оконный глазок вдруг лопнуло ее великое терпение, стерлось, ровно пыль, и оказалось, разум-то уже незаметно сотлел за эти годы...

Она сделала отчаянную попытку взять себя в руки, встала из кресла, включила яркий верхний свет и потом телевизор, да еще на полную громкость – первое, что в голову пришло. Снова села спиной к окошку как ни в чем не бывало, корзинку с нитками и вязкой взяла, уставилась в экран и едва поймала спицей первую петельку, как даже сквозь гремучие динамики услышала – стучат в тот же уголок окна, и вроде посильнее! И будто опять Никитин голос зовет:

– Мама, мама? Это я пришел. Отвори...

Она боялась не то что приблизиться, но и взглянуть в сторону окна, хотя одновременно чувствовала, как ее тянет подойти и откинуть занавеску...


Дочь Вероника ей когда-то икону с лампадкой привезла, повесила в девичьей комнате, мол, ты хоть и старая боевая комсомолка, а теперь это принято, даже положено – в доме образа держать. Она и в церкви повенчалась со своим мужем, и внучку окрестили, и даже городскую квартиру освятили. Молодежь как-то быстро увлеклась религией, модно стало, а в ней все еще бродили остатки комсомольского мятежного, ищущего духа, и ничего поделать с этим было невозможно. Правда, и духом смирилась, но и помудрелась одновременно, чтобы вот так, в одночасье, без чувств и страсти взять свечечку и пойти в храм ради моды....


Софья Ивановна сейчас вспомнила это, побежала было за иконой, и тут спохватилась, что мечется по дому полуголая, растрепанная – ночи были душные, окна не откроешь, комары, да и как-то неспокойно жить – одной нараспашку. Хоть шторы задернуты, никто не видит, и все равно не хорошо – правда, как сумасшедшая...

Сдернула со стула халат, а в окошко все еще стучат:

– Мама, впусти, мы с дороги...

Кто мы? Кого принесло?..

Софья Ивановна из последних сил, по стеночке, в коридор, и там на глаза телефон попал. Хоть заледеневшие руки не тряслись, но все равно сразу набрать номер не получилось. Наконец услышала длинные гудки, потом заспанный голос Вероники и осязаемо, с чувством, будто в руках и в самом деле спасительная соломина, ухватилась за него и ощутила, как пол выровнялся и перестал качаться.

– Мам, ты что это среди ночи? Что случилось? Не заболела?

Вообще-то Софья Ивановна хворала редко, да и то простудой или гриппом; бессонницу она не считала болезнью, никогда на нее не жаловалась, поэтому дети не привыкли опасаться за ее здоровье. И ночами никогда не звонила, чтоб лишний раз не тревожить.

Вероника всегда казалась ближе, может оттого, что дочка, и жила дольше с ней под одной крышей, чаще приезжала. И еще судьба ее была незавидной, если не сказать, несчастной. Замуж вышла рано, и как казалось, удачно. Мало того что молодой и красивый – богатый и успешный, и не первый встречный – студенческий приятель Глеба, Казанцев. Правда, потом они врагами стали, но тогда Вероника уехала в Новокузнецк, поселилась, можно сказать, во дворце, выучилась водить автомобиль, летала по заграницам и матери только карточки слала, эдакие фотоотчеты, где они с Артемом побывали и что повидали.

Артем мечтал о дочке, и она по заказу – это бывает от большой любви – родила Ульянку.

И за год так растолстела, что кое-как в машину садилась, а сколько беды по лестнице подняться. Естественно, мужу это не понравилось: ему ведь надо было к иностранцам на всякие презентации являться с красавицей-женой, – в ее присутствии встречаться с партнерами по бизнесу, чтоб завидовали. Вероника же из представительского класса, как он потом сказал, превратилась в тумбу, в бабень, с которой ему стыдно на глаза показаться.

Повозился не долго, и когда врачи сказали, что у нее в организме произошли какие-то необратимые изменения, вызванные беременностью, и это не лечится, да еще посадили на инвалидность, насильно забрал дочь грудного возраста, невзирая на венчание, бросил Веронику и сошелся с другой. Вот и вся их религия. Оставил бывшей жене только поношенный джип и сначала вообще из дома выставил, в гараже жила, но, видно, потом совесть заела, купил однокомнатную квартиру.

Дочка от горя и одиночества, как утопающая, сначала еще барахталась, университет закончила, надомную работу нашла, но потом сдалась, религией увлеклась, стала по монастырям ездить, с батюшками дружить, без благословления шагу не ступит. Одно время и вовсе ее послали с кружкой стоять, милостыню собирать на восстановление храма. Ладно, хоть случайно Глеб увидел и, чтоб самому не позориться, дал ей много денег, чтоб больше не посылали. Вероника для себя денег у брата не брала, но на храм взяла. Она и подруг завела соответствующих – все с каким-нибудь изъяном, больные или одинокие, надежды утратившие и давно на себя рукой махнувшие. Вот бы им хоть чуть-чуть гонимого и ругаемого комсомольского духа! Потом хоть на работу, хоть в церковь, хоть замуж – везде бы с толком.

– Я тут уборку делала, – вспомнила Софья Ивановна. – И твои таблетки нашла. Тебе их послать или сама приедешь?

– Какие таблетки, мам? – Голос ее, словно прохладный ветер, обдувал горячечную голову и распаленное воображение. – Да плюнь ты на них! Чего бы хорошего...– Так, наверное, дорогие! – обретая уверенность, посетовала она. – Упаковка такая красивая... А у тебя еще-то есть?

– Есть, мам, не волнуйся. Это витаминный комплекс, в любой аптеке продают... У тебя правда ничего не случилось? Почему ты не спишь? Второй час...

Должно быть, голос выдавал или сам поздний звонок...

– Я уборку делала. А теперь вяжу. И знаешь, мотка ниток не хватит. Ты завтра не сможешь привезти? Я в Осинниках таких не найду.

Хотя на самом деле таких ниток было завались...

– Мне утром на исповедь, мам, если только к вечеру...

– Эх, жалко, сегодня бы тебе пуловер довязала.

– Да ведь поздно, ложись!

– А я днем выспалась...

– Ну, ладно, мама, давай отдыхай, хватит. Прочитай «Отче наш» и «На сон грядущий». Они на принтере отпечатаны и за иконой лежат. Это тебе вместо снотворного.

Ей же еще хотелось поговорить, только она не успела сообразить, о чем, а Вероника уже готова была положить трубку.

– Пока-пока, мам, целую. Спокойной ночи!

– Погоди, Верона, я тут вспомнила!.. – не сдержалась Софья Ивановна. – У тебя старые карточки были, с Никиткой. Где он тебя на руках держит...

– Ну есть, да, а что? – все-таки встревожилась дочь.

– Когда поедешь, прихвати. Я закажу, копии сделают. Сейчас такие хорошие копии делают, не отличить...

– Да я сама тебе сделаю, если надо. Не выходя из дома...

– Сделай, ладно?

– Мам, на что тебе?

– Хочу другой овал на памятник заказать, – призналась Софья Ивановна. – Старый потускнел, да и мне не нравится, не похож там на себя. А где тебя держит – похож... Эмалевый закажу, так вовсе не сотрется.

– Ты что, мам, нас двоих хочешь на памятник повесить?

– Нет, конечно. Я спрашивала, мастера говорят, обрежем и одного оставим.

– Никитка там совсем молодой! Ты что это придумала?

– Он такой перед глазами у меня стоит.

– Вот ты о чем по ночам думаешь, – догадалась Вероника. – И потому не спишь. Ну-ка, прекрати и ложись. Я сама закажу овал и привезу! И больше не думай!

Могила Никиты была рядом с Колиной, но пустая. Точнее, похоронен был гроб, куда положили несколько горстей пепла, собранного на месте гибели шахтеров, – хоть какой-то прах...

Разговор с Вероникой почти рассеял ночной страх сойти с ума, и, положив трубку, Софья Ивановна смело отвела занавеску.

За окном никого не было, по крайней мере в синей ночной мгле просвечивали только ветки малины. Она выключила свет и еще раз выглянула...

Пусто! И никаких голосов!

И тут вспомнила, что голос Никиты ей почудился в тот миг, когда она подумала, что надо бы давно сменить фотографию на могиле. Шахтеров хоронили за государственный счет, потому какая карточка была в отделе кадров, такую и повесили, предварительно запаяв в стекло. Родственников не особенно-то спрашивали, год был тяжелый, мрачный для Кузбасса – девяносто первый. К тому же потерявшей сразу мужа и старшего сына Софье Ивановне было не до того: выплаченная шахтой компенсация в один месяц обесценилась, и тогда она бросила свою лабораторию на обогатительной фабрике и пошла торговать на рынок, причем чужим товаром. И хорошо, Коле не успели дать квартиру в городском каменном доме, остались жить в старом шахтном поселке, в деревяшке, при которой была усадьба в восемь соток, просторная пристройка-мастерская и сарайчик с кабанчиком.

Муж чувствовал лихие времена, и незадолго до взрыва на шахте уговорил ее завести поросенка, мол, выкормим картошкой да травой, хотя ни сам, ни тем более Софья, прежде, кроме кошки, никакой животины не держали.

Теперь же она так привыкла к своему хозяйству – чтоб непременно и поросенок, и куры, и кролики на дворе были, что, когда вспомнили о шахтерских вдовах и предложили переселиться в квартиру, не поехала. Дочь с сыном уговаривали, мол, сейчас-то тебе на что скотина? Пенсию хорошую платят, льготы всякие, на День шахтера дорогие подарки, уголь даром привозят, а она наоборот, подала заявку на бесплатную корову, полагающуюся ей от губернатора, как шахтерской вдове!

– Мам, не сходи с ума, – убеждал ее Глеб. – Молока в магазинах хоть залейся. А тебе придется сено косить или покупать, доить каждый день. Ты на себя и так рукой махнула! Посмотри, на глазах превращаешься в бабку старую!

Говорил это шутливо, со смешком и совсем не обидно.

В последние годы сын да и дочь, как-то не сговариваясь, озаботились ее одиночеством и даже норовили выдать замуж. Она-то догадывалась, отчего – чтоб самим пореже мотаться в Осинники, к матери, и чтоб поменьше доставала своими глупыми заботами и странными желаниями, например, получить дармовую корову. И потому в подарок привозили то набор для макияжа, то крема дорогие от морщин, духи, помаду и лак для ногтей, чтоб собой занималась. А Глеб однажды телевизор во всю стену привез и говорит, мол, вот тебе домашний кинотеатр, чтоб не скучно было.

– Я и маленький-то уже смотреть не могу, – воспротивилась Софья Ивановна. – Для звука включаю или для изображения. Вместе-то ведь ни смотреть, ни слушать нельзя.

– Почему это, мам?

– Да ведь из него кровь сочится. Из большого-то ручьем потечет. Забирай свой кинотеатр. Не нужен он мне!

Глеб тогда перепугался, залепетал про санаторий, дескать, в самый престижный устрою, где нервы в порядок приводят, и потом все больше дорогие наряды возил или слал, в которых и выйти-то некуда. И всякий раз деньги совал – разбогател, целую сеть автомагазинов открыл в Новокузнецке и Кемерово, в депутаты выбился.

А еще каких-то семь лет назад гол как сокол был!

Закончил он Горный факультет – мать пробила стипендию от шахты, куда и должен был вернуться молодым специалистом. Пока учился, только и разговоров было про работу, дважды на практику приезжал, уголь рубил, на проходке вентиляционного ствола исполнял обязанности мастера, и когда вернулся с дипломом, как потомственный горняк, сразу был назначен начальником участка. Однако поработал недолго, уволился и очутился в руководстве дочерней компании шахты, стал уголь японцам продавать. Года не прошло, свою фирму открыл и на какие-то шиши стал скупать пустующие помещения, открывать автосалоны и магазины.

К бизнесу он тяготел с юности и поначалу от бедности, которая обвалилась на семью после гибели отца и старшего брата. На огороде когда-то выходила бетонная труба шахтной вентиляции, вызывающая интерес мальчишек со всей улицы – все норовили спуститься в старые, заброшенные выработки. Коля кирпичом заложил, сверху землей завалил и грядки сделал. Так Глеб вздумал через нее пробраться в шахту, добывать уголь и продавать его соседям. Ведь до чего доходило: шахты встали, можно сказать, жили на угле, а друг у друга по ведру взаймы брали, чтоб печь истопить. Или собирали куски вдоль железной дороги да вокруг обогатительной фабрики. Глеб о трубе вспомнил, быстро сообразил, как заработать можно, раскопал грядки и уже до кладки добрался. Софья Ивановна едва уговорила отказаться от затеи.

В студенчестве же он на пару с другом проводил целые коммерческие операции. Однако, по представлению матери, таких огромных денег заработать никак не мог. Оказалось, нет, ничего у государства не воровал, а попросту покупал у шахт уголь, перепродавал его в Японию и в город Череповец, куда часто ездил в командировки. Все это походило на спекуляцию, за которую в прежние годы в тюрьму садили, но по-новому это называлось рынком. Софья Ивановна поначалу побаивалась, затем лишь недоуменно руками разводила и дивилась – как так? Угля не добывал, не лопатил его на обогатительной фабрике, в вагоны не грузил, да и вообще не видел и пыли черной не нюхал – сидел в офисе, подписывал и перекладывал бумажки. Оглянуться не успела, сынок чуть ли не олигарх, с охраной ездит, все с ним советуются и зовут уже Глеб Николаевич или вовсе президент компании господин Балащук: дети от Коли были записаны на его фамилию.

Софья Ивановна боялась, что добром это не кончится, ненадежная у него работа и положение хоть и высокое, но шаткое. Новую машину из Европы привез, во дворе своем поставил – сожгли, самого чуть не застрелили. Тогда он стал с охраной ездить, дом за городом приобрел в охраняемом поселке, кругом сигнализацию поставил, так автосалон у него спалили вместе с машинами.

Сам Глеб ничего не рассказывал, это уж Вероника потом матери передавала, что вокруг брата творится. Он же увлекся, не замечает, по какой жердочке ходит. Однажды уговорить его хотела бросить бизнес и стать, например, директором шахты – и образование позволяет, и опыт какой-никакой. Софье Ивановне по старинке все еще казалось, что директор шахты – положение солидное, люди уважают и власти много, если уж нравится командовать. А Глеб только рассмеялся и говорит, мол, знаешь, сколько у меня таких директоров в кулаке? Они же через меня уголь продают, потому в приемной в очереди сидят. Я им деньги на зарплату шахтерам в долг даю.

И, чтоб понятнее было, добавил, дескать рынок, это огромная лаборатория, где я начальник и руковожу всякими анализами, а директора – простые лаборанты.

Однажды жениха для матери на смотрины привозил, человека немного за шестьдесят, солидного, обходительного – бывшего работника горняцких профсоюзов, который теперь советником у Глеба подрабатывал. Но это уже потом выяснилось, что смотрины устраивал: знала бы, так сразу дала понять, что не нравятся ей такие мужчины. В результате этот жених потом полгода доставал Софью Ивановну поздними звонками и пустыми разговорами. И как оказалось, по расчету вздумал он жениться на матери шефа, породниться – уж очень хотелось сыновьим бизнесом поруководить. Глеб как узнал, так сразу выгнал его, и тот вмиг звонить перестал.

Сынок хотел выдать ее замуж, а самому уже под тридцать, и ни разу не женился, только девок перебирает и никак не остановиться. Всякий раз приезжает с новой, знакомит, невестой называет – глядишь, опять с другой, так имена перестала запоминать. Вероника говорила, эти его невесты уже двоих внуков родили, и будто теперь Глеб тайно их содержит, но спросишь, в отказ идет и все валит на болтливость сестры. Правда, признался, есть у нее внук от одной особы, но единственный, да только женщина такая попалась, ни своих, ни чужих родителей не признает, и только деньги с него тянет, для чего и родила.

Они с Казанцевым, бывшем мужем Вероники, сначала друзьями были, но потом оказались конкурентами и рассорились в прах. Верона уж давно разошлась со своим благоверным, а все равно помириться с братом не могут, друг про друга такое иногда несут, хоть по губам шлепай. Раз только в одно время приехали, и то потому, что бумага от губернатора пришла, точное число назначили, когда корову приведут на двор, и Софья Ивановна взяла да похвасталась. Те и примчались оба, и давай в один голос увещевать – даже вроде бы примирились на этой почве.

Скоро они забыли девяносто первый год!

Софья Ивановна даже не спорила и отмалчивалась, думая, что парным молоком будет отпаивать летом единственную внучку, если богатый родитель позволит. Он Веронику к дочери не подпускал, но к бабушке каждое лето привозил сам и оставлял безбоязненно на месяц и более, правда, с охранником, который помогал по хозяйству...

И еще думала, что будь живы Коля с Никитой, то льготой бесплатно завести корову обязательно бы воспользовались. Помнится, Никите идея с поросенком так понравилась, что он не только принимал участие в уговорах матери – вызвался его обслуживать, при этом и вовсе не имея никакого опыта. Не в пример младшему Глебу, он вообще был основательным мужичком, хозяйственным, рукастым: забор вокруг усадьбы, поставленный им в одиночку, до сих пор стоит и ни один пролет не качнулся. А было ему всего-то двадцать два, только горный техникум закончил, отсрочку от армии получил и пошел в забой вместе с Колей, осваивать новый угольный комбайн...

Так до сих пор оба в глазах и стоят, и в памяти навсегда осталось, как они на смену собирались. Никита по обыкновению наскоро супу похлебал, чаю выпил, оделся и к порогу – не терпелось ему, все боялся на спуск опоздать. «Нива» у него уже разогретая стоит, тормозки собраны. Николай, напротив, как-то очень уж неторопливо и ел, и одевался, словно чуял и уходить из дома не хотел. Дважды тормозок проверил, положила ли мать луку, спросил, яйца вареные зачем-то бумагой еще раз обернул, дескать, чтоб не побить – никогда такого не делал, что Софья положит, то и ладно.

Стал портянки накручивать, так вспомнил:

– Никитка! А ведь сегодня нам всю робу заменят на новую! И засмеялся: – Говорят, исподнее из детской байки! Из которой пеленки и распашонки шьют. Как бы не уделать с испугу-то!

Почему так сказал? Вроде шутил, как всегда, грубовато, но с какого испуга?..

Уж оделся, обулся, но не уходит. Сел к печке, приоткрыл дверцу и закурил. Он перед сменой всегда накуривался, чтоб потом в забое не тянуло.

И вдруг ни с того ни с сего говорит, как раньше никогда не говорил:

– Вот каждый раз ухожу на работу и радуюсь. Есть какой-то захватывающий азарт в нашем деле – каждый день спускаться в недра земные. И схож он с азартом полета или с погружением в океанскую глубину. Всюду стихия неизведанная, самые таинственные миры, это воздух, вода и недра. И люди все время будут стремиться их одолеть. Может, мы на самом-то деле вышли на сушу не из водной стихии – из земной? Я вот все думаю: откуда взялся обычай хоронить в земле? У каких-то народов покойников зверям бросают, птицам, у каких-то сжигают и пепел в воду. Как в Индии, например. А у нас – обратно в землю... Или вот почему камень называется – порода? Может, он и породил человека? Ты как думаешь, Никитка?

Засмеялся, хлопнул его по плечу и в дверь подтолкнул.

– Ну, пора! Пошли, а то и правда опоздаем, и не достанется нам новой одежины.

Досталась им новая одежина – крепкая, деревянная...

Может, и раньше что-то подобное говорил, да особенно не прислушивалась в утренней суете. А эти его слова запомнились, поскольку оказались последними...

Так что не от одной своей души, сразу от трех выступала Софья Ивановна, думая завести корову, и одну общую волю исполняла...

Никита был ребенком студенческим, от первого брака: Софья вышла замуж на втором курсе химикотехнологического факультета, за Володю Перегудова, с пятого. Его оставляли на кафедре, но в последний момент все переиграли, взяли ассистентом другого, подающего большие надежды, а молодожена, невзирая ни на что, послали по распределению в Донбасс. Думали, расстаются лишь до конца учебного года – Софья намеревалась перевестись в донецкий институт, но после академического отпуска из-за родов взять ее отказались, пришлось восстанавливаться в кемеровский.

Они путем и сжиться не успели, свыкнуться с мыслью о браке и, оказавшись каждый сам по себе, продолжали существовать в одиночку, как до женитьбы. Правда, Софья теперь оказалась с увесистым «довеском» – Никитка рос богатырем и няньками были все девчонки с курса, так что руки были не особенно-то связаны. Впрочем, как и ноги: пока она бегала по танцам, парня передавали из комнаты в комнату, кормили по очереди, играли и забавлялись, словно с куклой, и, оставив его на попечение одного этажа общежития, найти можно было совсем на другом, причем даже у малознакомых девчонок.

Стыдно вспомнить...

Брак распался незаметно и настолько естественно, что они с Володей даже не корили друг друга, тем паче, ни разу так и не поссорились. Он женился на хохлушке, а Софья еще попытала счастья в Кемерово – да кому особенно нужна с довеском? – и вернулась в свои родные Осинники, под материнский кров. Так что Никита с младенчества привык к чужим людям, житью в общагах, во всякой компании мгновенно находил свое место, быстро встраивался в новые условия, однако при этом сначала тайно, потом и откровенно хотел если не дома, то своего угла. И это послужило причиной возвращения домой, в эту самую, тогда еще относительно новую деревяшку с усадьбой. Работать взяли на шахту, но партийное руководство присмотрелось к молодой и энергичной женщине да и решило определить на комсомольскую работу, секретарем комитета. А она тогда еще любила командовать, молодежь заводить и выросла за пару лет до секретаря горкома. И замуж бы могла выйти за ровню себе, да после отличника Володи Перегудова не нравились ей правильные и активные парни, подвох какой-то чуяла, уверенности не было.

Сыну исполнилось уже девять, когда Софья наконец-то вышла за простого горняка с «Распадской». И сразу ушла из горкома на производство, начальником лаборатории обогатительной фабрики. Коля хоть и был моложе на несколько лет, однако взматерел рано, выглядел старше – скорее всего потому, что работа была суровая, тяжелая. Со смены всегда угрюмый приходил, но проспится, отдохнет и улыбается, словно ясное солнышко, да байки всякие рассказывает. Только ласковые слова редко говорил, и хоть обходился с Софьей бережно, и детей любил, но все так, словно последний скупердяй. Но удивительно, это как раз ей и нравилось, к тому же Никита сразу же потянулся к отчиму, и так привязался, что еще до рождения Глеба, их общего ребенка, стал роднее родного. Когда он приходил с ночной и поутру стучал в окошко – осторожно, подушечками пальцев, но они у него были такие грубые, что получалось достаточно громко, сын вскакивал иногда скорее матери и бежал отпирать.

Но, наученный, прежде спрашивал:

– Кто там?

А он обыкновенно отвечал:

– Сто грамм! Отпирай, пороть буду!

Это у него такие шутки были, грубые, в общем-то даже непонятные для ребенка, однако Никитка радовался, открывал дверь и вис у Коли на шее. У них сразу же появилось много общих секретов, о которых они шептались в укромном месте – в мастерской, пристроенной к дому.

За все время отчим его раз только выпорол, и то за дело...

Но бывало, сын так наиграется, что хоть кулаком стучи, не услышит...

Софья же встречала мужа, а поскольку шахтеры приходят домой всегда чистыми, отмытыми, если не считать вечно подведенных угольной пылью век, то сразу же сажала за стол и обязательно наливала ему эти сто граммов. Больше он обычно не пил с устатку – попросту не успевал, ибо начинал засыпать еще за столом. Тогда она отнимала ложку, брала под мышки и вела в кровать, укладывая на свое, уже нагретое место поближе к окошку...


Потом всякие комиссии из Москвы и горный надзор установили, что новый комбайн, который испытывал Никита, имел какие-то очень серьезные недостатки и не мог работать в шахтах, опасных по газу и пыли. Как уж они определили, неизвестно – Софья Ивановна сама видела гору железного, искореженного хлама, поднятого на гора и бывшего четыре дня в огне. Нетронутыми и узнаваемыми остались разве что режущие зубья, поскольку выполнены были из твердых сплавов и еще потому, что зубы ни огонь, ни даже время не берут: Коля говорил, они много раз натыкались на останки древних животных, так вот кости все уже сгнили в прах, а зубы целые...

И все это время в одном костре со стальным комбайном горел ее сын, благо что пожар все-таки потушили довольно быстро. Отчего пепел положили в гроб – от дерева, железа или транспортерной ленты, до сей поры неизвестно...

Под утро Софья Ивановна все же утихомирила чувства и воспоминания, незаметно уснула с включенным телевизором, но, проснувшись уже после восхода, в тот же миг поняла, что сон и отдых не спасли – она сошла с ума...

Никита сидел у порога на кухонной табуретке – реальный, узнаваемый, и хотя на лицо вроде бы совсем не изменился, почти такой же, как на карточке, где они вдвоем с Вероникой. Только волосы вроде и не седые, но белые, подстрижены как-то неумело, лесенкой, на щеках и подбородке нет даже следов щетины, хотя он бриться начал в семнадцать лет. И глаза белесые, как у слепого: прежние синие зеницы словно выцвели и слились воедино с голубоватыми белками...

Можно было бы подумать, что он снится, однако у противоположной стены немо вещал телевизор – перед тем как заснуть, Софья Ивановна успела выключить только звук. Передавали короткие новости по российскому каналу, и внизу прыгали цифры, отбивающие точное время, – половина шестого. И видела это не только она, но и Никита, ибо косил на экран свой бесцветный взгляд и настороженно прислушивался.

Так во сне не бывает...

Но лишь во сне может присниться столь странная одежда на нем: балахон какой-то то ли из мешковины, то ли из стеклоткани, которой трубы оборачивают. Для головы и рук дырки прорезаны, подол до пят, на ногах вроде калоши или какие-то чоботы...

– Не узнаешь меня, мам? – Голос у него тоже вроде прежний, но придавленный, будто от жажды, и слова произносит как-то чудно, немного врастяг, как иностранец. Или у него горло болит...

– Узнаю, – вымолвила она. – Ты откуда, сынок?

– Не бойся, не с того света... Прости, ночью напугал тебя. Мы в мастерской подремали чуток...

– Как вошел-то? Двери на крючке...

– Полотном открыл.

– Каким полотном?

– От ножовки, по металлу. Оно так и лежит на месте, куда прятал...

Он и впрямь открывал так запор, чтоб не будить родителей, когда загуляет до глубокой ночи, – просунет пилку в щель и скинет крюк. В шахтерском поселке было принято закрываться рано и накрепко: молодежь озоровала, или хуже того, спецконтингент выходил на дело – попросту говоря, бывшие зеки...

– Ты что же, получается, живой? – осторожно спросила она.

– Не сомневайся, мам, живой.

– Как же так вышло-то? Ты же вместе с батей был на смене...

– Был...

– И на одном участке...

– Ну да...

– Все погибли, а ты живой... Так же не бывает!

– Бывает, мам. – Он что-то не договаривал и с ребячьей упрямой и неприкрытой хитростью пытался вывернуться. – Мы отошли на минуту, тормозок съесть... В общем, спаслись вдвоем, с Витей Крутовым. Нам просто повезло...

Софья Ивановна про аварию знала исключительно все. На шахте тогда произошел объемный взрыв и последующий пожар. Это когда газ вперемешку с угольной пылью сначала накапливается в выработках, а потом от любой искры взрывается одновременно все пространство. Ученые на этой основе даже такую бомбу сделали, вакуумную. Если попал в облако газа, уцелеть невозможно, где бы ты ни находился. Коля был в двухстах метрах от комбайна, в транспортерном штреке, и все равно накрыло.

С виду целый, ни одна кость не переломлена, но из ушей кровь и глаза вытекли...

Вообще-то Никита лгал матери часто, причем с детства по мелочам и наивной юности, а старше стал, так и вовсе такие хитрости иногда плел, что не сразу и распутаешь. Она чувствовала или угадывала вранье, но многое прощала сыну, поскольку выдумщик был, фантазер: может, оттого, что с ранних лет воспитывался среди лукавых и лицемерных девчонок и еще начитался фантастических книжек, которые ему, уже отроку, подсовывали в общагах, чтобы не приставал с разными вопросами. Когда в ее жизни появился Коля, так еще более добавил страсти ко всяким измышлениям, поскольку были и небылицы Никите рассказывал, да байки, услышанные от шахтеров. Мол, бродят по местным лесам и горам некие существа, на людей похожие, их еще принимают за снежного человека. Бывало, пойдешь в лес – то там, то здесь мелькнет, и все шерстью обросшие, дубины в руках носят, а то видели с луками и стрелами. Но старики бывалые, мол, говорят, это вовсе не снежные люди, а разбойники сюда некогда забредшие и путь утратившие.

И так заразил парня россказнями, что стали они напару ездить сначала по лесам, этих снежных людей высматривать, потом по заброшенным выработкам в горах, искать чудеса всякие – древние ямы с ходами, которые зовутся чудскими копями. Сговорятся тайно, записку напишут и в выходные улизнут куда-то, а куда, ни за что не скажут, и потом от Софьи таятся, перемигиваются и загадочно улыбаются.

Несмотря на суровость, сам Коля тоже как мальчишка был и поболее, чем Никита, увлекался всяческими легендами. Иногда придет со смены усталый и молчит, однако наутро проснется раньше ее, лежит, улыбается и курит, дым пуская в потолок. И до того ему станет невтерпеж, что разбудит и давай байки жене пересказывать. То страшные, то веселые или очень грустные.

В общем, было у Никиты кому подражать. Однако при этом Коля иного обмана ему не прощал и даже однажды в сердцах выпорол, когда старший сын вместо школы стал ходить на старую водокачку, где шпана на деньги в карты играла, и приворовывать из карманов отчима мелочь. Но это уже не помогло, характер сложился и со взрослостью ложь стала искуснее.

Сейчас он откровенно сочинял и отводил свой белесый взгляд к телевизору...

– Я думал, обрадуешься, – добавил он разочарованно. – А ты мне даже не веришь...

Софья Ивановна чувствовала: пока есть в ней внутреннее сопротивление, оставалась надежда, что видение исчезнет. И если сейчас разоблачить ложь, уличить этот призрак Никиты, припереть к стенке, наваждение пропадет само собой...

– А как же ты потом из шахты поднялся? – подозрительно спросила она.

– Да ведь, мам, неразбериха началась, людей выводили, – цедил нараспев слова. – Со всех участков побежали... И мы с Витькой.

– Что же вас обоих никто не видел?

– Мам, мы же там все черные, чумазые. И в масках самоспасателей... Все на одно лицо. В клеть по сорок человек набивалось, штабелем...

– Ну а потом-то куда делись?

– Убежали...

– Как дезертиры, что ли?

Это слово ему не понравилось, в белесых глазах чтото блеснуло, вроде как слеза обиды, однако стерпел.

– Взрыв произошел по моей вине, мам...

– Кто же тебе это сказал?

– Сам знаю, – тупо проговорил он, и это значило – врет, выворачивается.

– Закурил, что ли?

– С Витькой закурили, одну на двоих. Когда поешь, всегда курить хочется...

– Ты же никогда не курил!

– Только начинал... Чтоб быть взрослее.

– Почему тогда твой самоспасатель нашли возле комбайна? – тоном прокурора спросила Софья Ивановна.

Крыть ему было нечем.

– Может, и не мой, – буркнул он.

– Номерок сохранился, твой.

Казалось, она сейчас мигнет, и он исчезнет. Но Никита не исчез и не стал призрачнее; напротив, пошевелился, угнездился на табурете, согнувшись и подперев голову тыльными сторонами ладоней, отчего плоть его проявилась ярче в виде мускулистых, могучих рук.

– Ладно, – подытожила Софья Ивановна. – Послушаю дальше. И где же ты жил все это время?

– Под Таштаголом, – не сразу вымолвил он.

– И Витя с тобой?

– Со мной, а где еще ему жить?

– Значит, прячетесь?

Для него такой поворот в разговоре был неприятным, болезненным.

– Не прячемся... Живем да и все.

– Под чужими фамилиями?

– Зачем?.. Под своими. Нас же никто не искал...

– Ну и как же ты жил? Семья у тебя есть?

– Есть, – оживился Никита. – Жена и сын, четырнадцать исполнилось...

Впервые что-то теплое ворохнулось в груди и на миг показалось, перед ней не призрак, не плод ее воображения – настоящий, живой Никита.

Однако она тотчас погасила эту вспышку.

– Где же они? – спросила насмешливо, чтоб не поддаваться искушению. – Привел бы, показал...

И была сражена ответом.

– В сенях сидят, мам, ждут. Мы всей семьей к тебе пришли...

Стоило в это поверить, и рухнет последняя надежда спасти рассудок...

Софья Ивановна села на постели, свесив босые ноги, встряхнулась.

– Что же это, боже мой...

Никита не пропал, распрямил спину и, кажется, впервые моргнул. До этого не замечала, глядел, как филин...

– Позвать? – как-то опасливо спросил он. – Только ты не удивляйся. Жена у меня... В общем, не наша, не русская.

– Шорка, что ли? В Таштаголе ведь шорцев много...

– Ага, мам, шорка, – согласился с готовностью. – Я позову?..

– Погоди! – она растерялась, чувствуя, как вновь закачались стены, и ухватилась за то, что бросилось в глаза. – А одежда?.. Это что за балахон на тебе?

– Нас обокрали, мам, – соврал он смущенно. – По дороге, ушкуйники какие-то напали...

– Раздели и разули?

– Ну да! Ограбили. Мы же пешими добирались, ночами шли, по железной дороге... Нам бы переодеться во что-нибудь.

– Всех ограбили?

– Голыми оставили. На полустанке проводница списанные кипы дала.

– Какие кипы?

– В которых они постельное белье получают на складе. Дырки прорезали и надели...

Последние крепи в ее душе не выдержали напора и с треском обрушились, словно подорванная лава. Кровля и подошва почти сомкнулись, оставив узкую, почти непроглядную щель, сквозь которую едва пробивался призрачный свет разума, но уже в виде отражения в зеркале мутной, темной воды...

– Ну зови, – обреченно согласилась она. – Теперь уж все равно...

И, сидя на постели, стала навязчиво, нервно и както по-ребячьи болтать ногами.

Никита встал и на минуту пропал в коридоре.

– Вот, оказывается, как сходят с ума, – вслух проговорила Софья Ивановна. – Может, Вероне позвонить? Или Глеба вызвать?..

Мысль эта так и не успела дозреть, поскольку в дверном проеме, ведомая Никитой за руку, появилась женщина. И хоть смуглая лицом, но на шорку вовсе не похожа: лицо длинное, узкое, с нежными очертаниями, волосы ниже плеч, но жидковатые и молочно-белые, а глаза большие и уж точно незрячие – одни белки с крохотной, блестящей точкой посередине. Однако паренек, пугливо взирающий из-за ее плеча, хоть обликом и походил на мать, но кожа на лице у него розовая, как у альбиносов, и глаза вполне нормальные, голубые, разве что с искрой испуга, смешанного с любопытством.

– Это моя семья, мама, – удовлетворенно сказал Никита. – Жена... Тея зовут. И сын Радан. Ну, или, понашему, Родя...

– Чудные имена, – откровенно разглядывая подростка, проговорила Софья Ивановна. – А жена у тебя что же?.. Слепая?

– Слепая, мам...

– Должно быть, и немая? Что же она молчит? Хоть бы поздоровалась...

Никита и тут нашелся:

– По их обычаю, мам, старшая должна первой здороваться. А младшей женщине в ее присутствии молчать следует.

– Так ты теперь по обычаям жены живешь? – ревниво укорила его Софья Ивановна.

– Живу, мам... Да и обычаи у них не хуже наших.

– Да ведь не похожа твоя Тея на шорку-то, – она поболтала ногами. – Будто я шорок не видела...

– Они, мам, разные бывают, – уклонился Никита. – Белые в горах живут, под Таштаголом...

– Твоя-то что, с юга приехала?

– Почему ты так решила, мам?

– Больно загорелая. И волосы на солнце выгорели.

– Это не от солнца. Ей, наоборот, вредно излучение. У нее сразу базедова болезнь начинается. Ну это – щитовидка...

– Внук-то что молчит? Тоже мне здороваться первой? Или не научен?

В голосе воскресшего сына послышалась гордость:

– Он всему научен и смышленый! Только робеет...

– В школе еще учится?

Никита замялся:

– У нас там школы нету... Где мы живем. Ближняя так километров за полста будет.

– Интернаты есть!

– В интернате испортят парня. Да и не принято у нас детей в чужие руки отдавать.

– Что же он, необразованный совсем?

– Как сказать... Сам его учил, как мог. Да он сейчас больше меня знает. Документа только нет, свидетельства.

Парень обвыкся и, слегка осмелев, в свою очередь теперь с интересом разглядывал бабушку. А она, глядя на внука, вдруг с пронзительной ясностью уразумела наконец, что все это не блазнится, не чудится, и сам Никита вместе с семьей – реально существующие люди. Только очень уж непривычные, и все, что услышала в это утро, – невероятно, даже дико для сознания, однако вполне могло случиться.

Новоявленный внук по-любому не кажется призраком...

– Ну-ка, подойди ко мне, Родя, – позвала Софья Ивановна.

Он выступил из-за спины матери, сделал пару шагов вперед и неуверенно остановился, путаясь в полах длинного балахона и косясь на отца.

– Ближе подойди, – велел тот. – И поздоровайся, как учил.

– Здравствуй, бабушка, – нараспев произнес внук и сделал еще два шага. – Да просветлятся очи твои.

– Какой ты чудной и белый, – радостно произнесла Софья Ивановна, испытывая желание приласкать его, однако не посмела.

– Мы тебе подарки несли, – с сожалением признался Никита. – Грабители все отняли...

Однако его слепая жена Тея все-таки что-то видела и к их разговору прислушивалась, потому как вскинула тонкие свои руки, выпутала откуда-то из-под белых косм желтую гребенку и, приблизившись к свекровке, точным движением заколола ей волосы.

– Это тебе, мам, – добавил Никита. – От невестки. Все, что осталось... Ты ее носи всегда, мам, как куда из дому выходишь. Ни одна болезнь не пристанет. И недобрый глаз отведет.

Боязливой рукой Софья Ивановна сдернула гребенку, да чуть не выронила: на вид вроде бы пластмассовая, крашеная, но увесистая. И формы не обычной, с чеканенным узором по ободку – эдакий витый венок из каких-то цветов...

– Спасибо, – произнесла запоздало. – От сглазу помогает?

– Да говорят, – почему-то уклонился он.

Взявши гребенку, предмет вполне осязаемый, она еще более утвердилась, что перед ней и правда настоящие люди.

– Что же вы стоите-то? – спохватилась. – Присаживайтесь... Никитка, подай жене стул.

– Некогда нам гостить у тебя, мам, – заспешил тот. – Солнце встает, обратно нам пора. И так уж припоздали сильно...

– Вы что же, не останетесь? – обескуражилась она. – Заглянули и уйдете?

– Мам, тебе мы Радана оставить хотели, – вдруг заявил Никита. – С тем и пришли... То есть Родю.

– На лето?

– Да насовсем хотели...

– Это как – насовсем? Бросаете, что ли?

– Нужда заставляет, мама, – заговорил он виновато. – У нас там под Таштаголом... В общем, плохо ему, ослепнуть может. Да и учиться ему надо, диплом получить...

– Да что у вас там? Климат ему плохой? Условия?

– Нам ничего, а Роде не годится... Оставь у себя, мам. Твой внук же... Или против?

– Я-то бы не против, – растерялась она. – Да неожиданно как-то...

А сама подумала – вот уж теперь неоспоримая причина взять дармовую корову! Родя, видно, паренек болезненный, анемичный, ему парное молоко как раз на пользу и будет...

– Возьми Родю, мам. Он тебе по хозяйству помогать будет.

– Ладно уж, оставляйте. Только воспитывать буду, как знаю.

– Мы не против. Он парень послушный, скоро привыкнет.

– Ты-то сам согласен? – спросила Софья Ивановна и потрепала внука по тоненьким, молочным волосенкам.

– Документы бы ему надо выправить, – стал напирать Никита. – На нашу фамилию. И в школу отдать, чтоб свидетельство получил. Дальше он сам пойдет. Ему на горного инженера надо выучиться, как Глебу.

– Метрики оставишь, так выправлю, – ей вдруг стало нравиться столь нежданное обретение не только сына, но более внука. – Нынче паспорта с четырнадцати выдают, как раз.

– Нету метриков, мам...

– Как – нету? Украли?

– Украли, – обрадованно соврал он. – Ушкуйники все отобрали!

– А справку в милиции взял? Что был ограблен, заявил?

– Не ходили мы заявлять...

– Как так?!

– Нельзя милиции показываться, – нехотя признался Никита. – И так по пути люди видели, проводница на полустанке...

Только сейчас она сообразила, догадалась.

– Ты что же, скрываешься от властей?

– Скрываюсь...

Софья Ивановна руками всплеснула:

– Вот какой глупый! Да нет твоей вины! А ты семнадцать лет прячешься?..

– Есть, мам, – уверенно заявил он. – Я живой, а батя погиб. В том и вина. Ты дай нам одежду, переоденемся и уйдем. Поздно, солнце встает, у Теи опять обострение зоба начнется... Мне батино подойдет, жене что-нибудь женское. Свое или Веронки...

– Дам, конечно, – проговорила она ревниво. – Вот какой стал... Прибежал, сына пихнул и бежать. Даже про брата не спросил, про сестру, про батю своего...

Николая он звал не папой, а более сурово, по-шахтерски – батей...

– Я и так все знаю...

– Что ты знаешь?

– Мир их не берет, клевещут друг на друга. И все из-за денег проклятых, из-за имущества... Но они скоро помиряться, мам, не переживай. И двух недель не пройдет, как душа в душу станут жить...

– Это ты откуда знаешь? – насторожилась Софья Ивановна.

– Мам, торопимся мы!

Тут Тея шагнула к окошку, глянула незрячим взором и обронила единственное и какое-то певучее слово, внезапно приведшее Никиту в уныние.

– Ну вот, опоздали, солнце разгорелось... Придется теперь ночи ждать.

– И добро, погостите! – вдохновилась Софья Ивановна. – Угощу хоть, тесто поставлю, пирогов напеку... А ты мне мало-помалу все и расскажешь. Как все было, по правде.

– Да я и так все сказал, – вроде бы даже недовольно и с вызовом произнес он. – Что еще-то хочешь услышать-то, мам?

– Правду! – отрезала она. – И глядя мне в глаза! Соврешь – увижу.

– Если не скажу?

– Тогда ты мне не сын, а паренечек этот – не внук.

– Кто же мы тебе?..

– Самозванцы! Отец погиб, а он, видите ли, спасся! И пришел, документов нет, метриков нет, прячется от людей...

– Как бы тебе рассказать-то? – серьезно озаботился Никита. – А ты поверишь, если глядя глаза в глаза?

– Поверю!

– Ну, мы и правда живем под Таштаголом... И по дороге нас ограбили ушкуйники...

– Ты не про то говоришь!

– Ладно, мам, слушай. – В его глазах зеницы обозначились ярче, словно он входил в полумрак. – То, что прежде сказал тебе, это для людей. Отвечать так будешь, если спросят, откуда Радан, то есть внук Родион. Глебу так скажи, и особенно перед Веронкой не открывайся. А то проболтаются...

– Не учи меня, как людям отвечать! – перебила она. – Сама знаю. По делу говори, как в аварии уцелел?– Чудом, мам. Ты в чудеса веришь?

Она собрала волосы на затылке, скрепила их подаренным гребнем, после чего пощупала костлявое плечо внука и вздохнула облегченно:

– Теперь верю...

3

Помещение под новый супермаркет Глеб присмотрел давно: здание на Пионерском проспекте, на бойком месте, известное более как Дом геологов, и целый первый этаж сталинского дома, где потолки четыре метра, окна огромные, хоть сейчас витрины устраивай, и площади под тысячу квадратов, с подвальными помещениями, которые легко переоборудовать в складские. Размещался там геологический музей, который переселить особого труда не составляло, поскольку был он ведомственный и ведомство по нынешней бедности своей достаточно им тяготилось. Однако выяснилось, что на него уже положил глаз бывший муж Вероники, Казанцев, и стоило лишь сделать первое движение в городской администрации, а потом и в ведомстве, как свояк прислал своих пацанов со строгим предупреждением. В общем, сцепились они, словно два бойцовских пса, и после нескольких месяцев схватки соперник неожиданно сдался, выторговав себе в качестве отступного аренду небольшого куска земли недалеко от Кузнецкой крепости, где намеревался построить одноименный ресторан для элитарной публики.

На борьбу со свояком было изрядно потрачено сил и денег, поэтому Глеб не заметил никакого подвоха и готов был отметить победу в кабаке на горе Зеленой, когда ему сообщили, что решение о переселении музея отложено на неопределенный срок. Он кинулся в городскую администрацию, потом в ведомство, но там и там без всяких намеков посоветовали идти на разговор с главным и единственным хранителем музея. Дескать, человек это уважаемый, авторитетный, и если он согласится добровольно, без скандала, переехать в другое здание, уже подобранное в новостройках, вопрос легко решается без области, и даже без городской администрации, старым купеческим способом.

Что уж такого в хранителе было, коль все полагались на его волю, Глеб не знал и знать не мог, поскольку музей никогда не посещал и, соответственно, с музейщиком знаком не был. Однако там и там намекали, что человек этот, семидесяти пяти лет от роду, невероятно тяжел, несговорчив и самодур такой, что на кривой кобыле не подъедешь. В тот же час наведенные справки показали, что Юрий Васильевич не так страшен, как его малюют: давно списанный со всех счетов кандидат геолого-минералогических наук, в общем-то, кроме своей старухи никому не нужный, живет в хрущевке практически на пенсию, ибо работа его оплачивается по мизеру, а он еще зарпалату тратит на музей. К тому же больной, требуется лечение опорно-двигательного аппарата, внутренних органов и вообще чуть ли не на ладан дышит: ровно сорок полевых сезонов, как в песне поется – холод, дождь, мошкара, жара, – не такой уж пустяк. Взматеревшие сыновья и дочь где-то мотаются по экспедициям, зарабатывают уже не на детей – на внуков, и до старика им вроде бы и дела нет.

И сразу стало ясно, отчего сдался свояк, человек, пришедший в бизнес раньше других, причем из спорта, и кроме как боксерской, никакой другой психологии более не понимающий. Наверняка сразу хотел купить дедушку или хуже того, пригрозил своими пацанами и получил каким-нибудь минералом по морде. А если ведомство будто бы не хочет связываться с ветераном, значит, определенно блефует и ведет свою игру, поэтому Глеб призвал специального помощника, дипломатичного контрразведчика-пенсионера Лешукова и отправил в разведку. Условия сдачи помещения музея продиктовал по минимуму: он, Балащук, делает солидный откат руководству и выкупает музей вместе с каменьями и хранителем – это щадящий вариант. В случае решительного отказа позволил вдвое увеличить суммы вознаграждения, оплату аренды нового помещения для камней и плюс подарок – пожизненные контрамарки на скоростную горнолыжную трассу горной гряды Мустаг, на которой Глеб строил свой второй подъемник.

Опытный переговорщик-чекист вернулся слишком скоро и с вытаращенными глазами.

– Полный отлуп, Глеб Николаевич! – доложил без всякой дипломатии. – Все кивают на хранителя! Прикажите, пойду к нему. Только с чем? Информации, которую можно реализовать, – ноль.

Идти к старику было еще рано, и Балащук заслал Лешукова к старухе в однокомнатную хрущевку. Тот прикинулся журналистом и уже наутро докладывал, что семья геолога-ветерана живет скудно, до сих пор алюминиевые ложки и вилки, однако более всего стариков заботит судьба дочери, которая после расформирования геолого-поисковой партии осталась жить в поселке на Салаире, в каком-то бараке, вместе с мужем, безработным буровиком, двумя взрослыми детьми и тремя внуками, один из которых болеет астматическим удушьем. Но самое главное, сострадательная бабушка-геологиня взяла в банке кредит, чтоб помочь своей дочери с больным ребенком переселиться «на материк», и теперь ее достают судебные приставы.

– Как поступить в этом случае, вы догадываетесь, – заключил Глеб. – Надо помогать больным детям, страждущим матерям и старым бабушкам.

– Может, выждем некоторое время? – предложил контрразведчик. – Старик плох, жалуется на здоровье... А расходы предстоят значительные.

– Не надо жадобиться, – просто и грубо сказал Балащук. – Он еще лет пять будет жаловаться. А то и больше проскрипит...

Спустя двое суток после того, как Лешуков вернулся с Салаира, где погасил кредит и объяснил дочери хранителя, какие дальнейшие шаги следует предпринять, неподступный страж музея позвонил сам и попросил встречи, причем на его территории. Старость следовало уважать, да и Балащуку уже не терпелось взглянуть, что же изнутри представляют собой бастионы, кои с таким упорством защищал старик.

Принимать капитуляцию он поехал в сопровождении единственного водителя-охранника, парня надежного и верного, но и того оставил на улице. Парадный вход со стороны проспекта оказался запертым изнутри, и на стук почему-то никто не отвечал. В качестве рекламы, заманивающей посетителей, возле стеклянной двери стояла неровная, с рваными краями, зелено-бурая и невзрачная плита какого-то минерала. И, только случайно глянув на табличку, Глеб даже на мгновение отпрянул: это оказался самородок меди, причем весом более трех тонн, но, самое главное, добыт он был в горе Кайбынь! В той самой, где он когда-то искал золото...

Толчок неясного пока, тревожного предчувствия на мгновение поколебал его решимость. Сразу вспомнился сон о собственной смерти, чудская девчонка с забытым именем. Однако Глеб лишь печально улыбнулся и пошел искать черный ход, который, судя по докладу начальника службы, безопасности, выводил во двор здания.

Дверь там оказалась железной и приоткрытой – должно быть, проветривали помещение. Он вошел как обычный посетитель и оказался в тесноватом мире горных пород и минералов, выставленных в стеклянных шкафах или открытых стеллажах. И сразу же отметил, что перестройка помещения предстоит минимальная. Первый этаж здания, выстроенный еще при Сталине специально под минералогический музей, словно планировался под супермаркет – анфилада огромных светлых залов, и никаких тебе клетушек, перегородок, лишних несущих стен, которые бы мешали и подлежали сносу, а значит, и дорогих согласований с архитектурой. Перевезти всю эту каменоломню вместе со стеллажами, выгрести мусор, после чего хороший косметический ремонт изнутри, по фасаду, и через три-четыре месяца можно завозить товары...

Озирая пространство и образцы на полках, Глеб прогулялся по первому залу, перешел во второй, однако не обнаружил ни единой живой души. Кругом пыльно, убого, ремонта не было лет тридцать, а окна не мыли половину этого срока, и ни обслуги, ни посетителей. Это форменное безобразие – держать такое помещение под музеем, который никому не нужен! Возможно, зимой тут и появляются экскурсии школьников, студентов и зевак, но все остальное время этот храм пород и минералов без прихожан.

Готовясь к изъятию этого помещения, Балащук заказал две статьи в разные издания. Писал их один человек, но под разными псевдонимами, и с задачей справился, обобщив информацию: в городе было десятки тысяч драгоценных квадратных метров вот таких пыльных, засиженных мухами пустующих площадей, которые использовались несколько суток в году или вовсе простаивали без дела. Какие-то выставки, музеи, полусамодеятельные театры, никому не нужные школы повышения квалификации с просторными аудиториями, и все это чаще висло на городской казне, ознаменованное неким табу, осиянное неприкосновенностью культурных и учебных учреждений. Тем временем ловкие управляющие подобной недвижимостью тайно и под самыми разными предлогами сдавали ее в наем и получали черный нал. Одно время Глеб сам арендовал шесть комнат в клубе юннатов, и в течение года не увидел там ни одного юноши моложе пенсионного возраста.

Только в третьем зале он услышал шаркающие шаги и потом узрел настоятеля – невысокого, сутулого старика. Скорее всего, он страдал ревматизмом суставов, отчего искривились короткие ноги, а позвоночник, загнутый рюкзаком лет сорок назад, более уже не распрямлялся. Однако плечи у него все еще были широкие и руки могучие, ухватистые, хотя и скрюченные, словно от холода, а взгляд из-под мохнатых, старческих бровей пристальный, волчий и одновременно насмешливый.

Короче, не прост был старичок, и отправить его в нокаут прямым ударом, что пытался сделать свояк, было невозможно. Но Глеб представил, как вся родня этого ветерана – голодная, орущая, требующая стая, враз навалилась на него и согнула, смяла, повергла, ибо против нее уже никак не устоять; представил и даже стало жаль старика.

– Юрий Васильевич, а вы проведете экскурсию? – искренне попросил он. – Индивидуальную. Я ведь тоже некоторым образом причастен к горному делу.

– Знаю. – Голос у хранителя был вечно простуженным, сиплым, как у зека. – Тоже справки навел... Чего не провести? Проведу, пошли.

– Я заплачу, отдельно.

– Конечно заплатишь, – пробурчал он, не оборачиваясь. – У меня все расплачиваются. Только кто чем может.

Приковылял к стенду на стене, оборудованному, пожалуй, в конце позапрошлого, девятнадцатого века, – это когда в карту врезают обыкновенные цветные лампочки и демонстрируют информацию, поочередно их включая.

Выключатели у него были обновленными, сталинского, эбонитового образца, и срабатывали после третьего, четвертого щелчка. О месторождениях на территории Кемеровской области хранитель рассказывал с каменно-бесстрастным лицом, и в этом виделось глубокое, внутреннее противление.

Через четверть часа Глеб не выдержал.

– А где у нас золото? – чтобы оживить мрачноватое повествование, весело спросил он. – Простите за расхожее любопытство...

– Под ногами, – мимоходом пробросил старикан.

И почему-то тыкнул указкой в фотографию, где мужики затаривали в мешки самородный, готовый к применению тальк, который просто копали лопатами в карьере.

– Или вот еще! – указал на витые камни. – Колония девонских кораллов. Возраст – четыреста миллионов лет! Люди ходили и запинались...

Потом он все-таки показал на карте, и нечто желтое под стеклом, более похожее на окисленную, невзрачную медь. И спросил с явной издевкой:

– Ты самородное-то видел когда-нибудь? Оно ведь не блестит.

– Видел, – признался Глеб. – Жилы толщиной в палец.

– Ладно, не бреши...

– Хотите, скажу где?

– Не хочу, – буркнул старик.

– Верно, самородное не блестит. Оно разгорается только от слепых человеческих глаз.

– Это ты от кого услышал? – впервые после долгой и хитрой паузы заинтересовался хранитель.

– Воспоминания отрочества, – уклонился он. – Однажды искал золото. И вместо него нарубил пирита в заброшенной штольне...

– Вот это похоже на правду...

– Да, всегда трудно расставаться с иллюзиями...

– Трудно, – просипел хранитель. – Надеюсь, ты это понимаешь сейчас лучше всех.

– И я вас понимаю, Юрий Васильевич. Иначе бы не приехал...

– Но переживешь ли?

– Что?

– Расставание с иллюзиями. – Голос был навечно простужен и потому бесстрастен. – Золото, оно всегда обманчиво. Старые люди так его и называют – разь. Говорят, потому что разит наповал, как солнечный удар. Человек чумной делается... Пойдем, уголек покажу, который твой батя добывал. И за него голову сложил, как на фронте.

Он и правда навел справки: в свете новых и нередких современных аварий та старая давно была забыта...

– Между прочим, и мой брат, Никита, – заметил Глеб. – В одной смене были...

– Никита? – со странной, зековской ухмылкой переспросил старикан. – Это как сказать...

Балащук насторожился:

– Не понял...

– Что ты не понял? Чем дед бабку донял?

– Шутки не понял.

– Какие уж тут шутки, когда хрен в желудке. – Он включил подсветку стеллажа, где лежали куски угля, и стал греть скрюченные, с утолщенными суставами, руки над лампочкой.

Мерз, что ли, в жаркий летний вечер?..

– Вы оригинальный человек, Юрий Васильевич, – недобро заметил Глеб. – Чувствуется опыт...

– Ничего тебе еще не чувствуется, – сипло выдавил он и совсем уж неприятно, по-зековски, с холодными глазами, рассмеялся: – Где у тебя сегодня пир назначен? На горе Зеленой?

Кажется, он знал слишком много: о том, где Балащук собирался сегодня поужинать – и не по случаю победы над этим стариком, а над своим конкурентомсвояком, было известно узкому кругу приближенных лиц. У Казанцева тоже был бизнес на Зеленой и, разумеется, свои люди, которые немедля ему доложат, что Глеб заказал ужин, а значит, вечером поднимется на гору.

И это будет ему сигналом, кто сегодня наверху...

– Ну, допустим, на Зеленой, – настороженно и потому жестко произнес он. – И что?

– Да ничего, – просто пробубнил старик. – Тянет тебя Мустаг?

Это его любопытство, а более точно угадывание чувств, вызывало смутное беспокойство.

Еще пару лет назад Глеб и не собирался заниматься горнолыжным бизнесом, который был уже плотно обложен и обсижен крупными компаниями. Кататься с горок он не любил и конкуренция со свояком тут была ни при чем. Просто как-то раз приехал летом, поднялся на Зеленую, посмотрел вокруг – и дух захватило.

А Лешуков, как ангел, шепчет на ухо:

– Почему нашей компании здесь нет, Глеб Николаевич? Казанцев третью трассу расчищает, пятую гостиницу строит. Все свои грязные бабки отмыл...

Балащук кое-как втиснулся в новое дело, построил небольшую гостиницу в поселке Шерегеш, у подошвы горы, потом поставил первый парокресельный подъемник. Сейчас в строительство новой слаломной трассы на Зеленой, которая входила в горную гряду Мустага, он вкладывал огромные средства, а сам смотрел еще выше, и появлялось чувство, будто зря сейчас тратит деньги. Главная вершина – гора Курган, притягивала взор и, вопреки голосу разума пробуждала дерзкие мысли. Он знал, что в одиночку не осилить такой проект, освоить западный склон мечтали многие, в том числе и Казанцев, но там были поля тяжелых курумников, останцы, развалы глыб, о которые можно сломать не только лыжи, но и зубы. И все равно Мустаг странным образом зачаровывал, манил и туманил его практичный рассудок.

На Кургане поставили пока что только крест из нержавейки, верно чтоб отгонять нечистую силу...

Хранитель ответа не дождался, ехидно усмехнулся.

– Победы и надо праздновать на Олимпе, – заключил он. – На горе оно к богу ближе, и девки сговорчивей...

Глеб вдруг понял, что происходит сейчас у старика на душе, и эта его многозначительная задиристость – не что иное, как боль, конвульсии привыкшего побеждать, но сейчас уже поверженного бойца. Вероятно, ветеран всегда так тяжело проигрывал, и даже положенный на лопатки, придавленный коленом к земле, распятый и растерзанный, чувствуя нож у горла, как в мальчишеской драке, он все еще норовил если не укусить напоследок, то хотя бы плюнуть...

И это сейчас ничего, кроме снисходительной улыбки, не вызвало...

– А знаешь, отчего гора Зеленой называется? – спросил старик.

– Наверное, потому что не синяя...

– Нет, – опять неприятно захихикал он и закашлялся. – Там в былые времена колдуны и кудесники зелье варили. Траву какую-то собирали и варили. Только на этой горе и растет. Говорят, человек попьет и чудной делается... Смотри, не пей много зелья!

– Спасибо за совет, – сдержанно проговорил Глеб. – И за экскурсию в мир минералов.

– Советы даром даю, – тоном скряги сказал старик. – А за экскурсию ты мне заплатишь. Индивидуальные у меня очень дорогие. Не знаю, хватит ли денег. Боюсь, без штанов останешься...

– Когда людей присылать? – Глеб достал бумажник.

– Каких людей?

– Юристов, нотариуса...

– А хоть сейчас, – легко согласился он, с помощью левой руки сложил из правой фигу и сунул под самый нос. – Вот вам всем! Накося выкуси! И знай, мы своих крепостей без боя не сдаем. Пока я жив, ни один камень здесь не будет сдвинут с места! А я еще долго буду жив!

И захохотал глухо, сипло, с легочным присвистом, как филин. А эхо под высокими потолками откликнулось совсем уж гнусно, так что Балащука передернуло от внутреннего омерзения.

– Будем считать, договорились, – однако же без всяких чувств произнес он. – Желаю вам здоровья и долголетия.

Повернулся и пошел сквозь анфиладу залов, подстегиваемый этим птичьим смехом, и когда оказался в прихожей, услышал догоняющий и какой-то липучий голос:

– Штаны береги, парень! А то будешь задницей сверкать на своем Олимпе!

Глеб рано остался без отца, рано спутался с осинниковской шпаной, которая ходила поселок на поселок, и умел держать удар. Возле черного выхода он не спеша достал деньги, положил на видное место среди камней и вышел из здания. Охранник что-то почуял и крутился возле дверей.

– Все в порядке, Глеб Николаевич?

– Порядок, Шура, едем, – обронил он на ходу.

И только в машине выпустил спертый, разгоряченный и какой-то кислый воздух из легких, после чего задышал часто, словно вынырнул из пучины.

Пока ехали по тугим от транспорта улицам, он не ощущал ни желания отомстить или как-то наказать старика, ни тем более бороться с ним. Как-то непроизвольно, стихийно и неосознанно претила и вызывала отвращение всякая мысль, связанная с любым продолжением этой истории. И он уже был готов вообще отказаться от каких-либо действий относительно помещения музея, даже невзирая на то, что уже потратился на погашение кредита дочери хранителя. Однако уже на пороге своего офиса будто током пробило, и, взявшись за дверную ручку, он на миг остолбенел: свояк Казанцев подобного поражения ни за что не оставит без последствий! Пока Балащук нокаутирован и подавлен, начнет рвать его, бить лежачего, дабы нанести побольше ссадин, ран, увечий, а судьи, чтоб оттащил, на этом ринге нет.

Потом он позволит подняться и даже отряхнуться, чтобы продолжить свое черное дело...

– Видит бог, я этого не хотел! – раскрывая двери ногами, на ходу выкрикивал он неизвестно кому. – Я хотел остановиться! Мне не дают сделать этого!

Всполошенная офисная пыль взвихрилась и, расступаясь спереди, словно в вакуумную воронку, засасывалась сзади, образуя шлейф, который тут же бесследно таял в пространстве. Она, эта пыль, эта камуфлированная, в боевой раскраске и изящная с виду, неработь, украшающая контору в мирное время, отлично изучила шефа и сейчас норовила разлететься по углам, преодолев его притяжение. Так что пока он дошел до своего кабинета, за спиной осталось всего три спутника – начальник службы безопасности, специальный помощник и советник по правовым вопросам. Седовласые мужи, трудно привыкающие к цивильной одежде, но понимавшие шефа с полуслова.

– Завтра утром пакет документов мне на стол, – почти спокойно произнес он, между делом прочищая уши. – Вместе с постановлением суда.

– Постановление будет не раньше полудня, – деловито заметил советник.

Бывший прокурор Ремез знал, что говорит, и ускорять тут что-либо не имело смысла.

– Охрану к музею через полчаса, – распорядился Балащук, глядя в стол. – Вы хорошо изучили объект?

– Так точно, – отозвался начальник службы безопасности Абатуров. – Народу бывает мало, особенно летом. Каждые две недели собираются пенсионеры, у них что-то вроде клуба отставных геологов. Ностальгируют, медитируют... В общем, онанируют.

– Вы мне про охрану доложите!

– В ночное время сидит сторож. Старикан с клюкой. А когда болеет, то сам хранитель ночует. Сигнализации нет.

– То есть как нет? – изумился Глеб. – Там же самородное золото лежит, под стеклом... Сам видел.

– Муляжи... Там и самородок в кулак – тоже муляж.

– И ничего настоящего?..

– Может, настоящее и есть, но все спрятано. Возможно, в подвалах. Никто ничего не знает...

– В два часа ночи ввести охрану внутрь, – приказал Балащук и встряхнулся. – Работать очень аккуратно. Если на защиту встанут пенсионеры, обращаться бережно. Это заслуженные, уважаемые и пожилые люди. «Скорая» должна дежурить в торце здания. Мало ли что... Камни не разбрасывать, еще не время. Упаковывать в коробки и немедля вывозить на склад. К восьми часам помещение очистить.

– К семи, – уточнил бывший начальник УВД. – Дежурный по городу заканчивает сбор информации. Не желательно, чтобы музей попал в завтрашние сводки.

– Добро, – согласился Балащук. – К десяти установить строительный забор и леса. Внутри и снаружи. Две ремонтные бригады должны работать круглосуточно. В первую очередь демонтировать окна, двери и полы. Вопросы?

Это было командой к началу действий.

В кабинете остался молчавший доселе дипломатичный контрразведчик, оказавшийся не у дел.

– Не срабатывает ваш опыт. – мягко заметил ему Глеб. – Что-то следует менять в тактике. И стратегии...

– У меня нехорошее предчувствие. – мрачно заметил тот.

– Сверните его в трубочку...

Лешуков встряхнулся.

– Что свернуть?

– Предчувствие. – Балащук встал. – Засуньте себе в зад и сидите в моем кабинете. На звонки будете отвечать... Справитесь?

– А вы?..

– Я поехал на Мустаг.

Чекист запоздало вскочил:

– Глеб Николаевич!.. Вам лучше бы находиться гдето поблизости. На всякий случай. Хотя бы до утра...

Он засмеялся, похлопал его по плечу и сказал, передразнивая Чапаева из знаменитого кинофильма:

– Где должен быть командир?.. На горе, товарищ подполковник. Оттуда далеко видно. И связь замечательная.


По пути на гору Зеленую он окончательно успокоился, встречный ветер и хорошая скорость словно выдули, вымели из ушей навязчивый стариковский смех. Это была не первая подобная операция и не самая сложная; напротив, в какой-то степени даже примитивная. Вот если бы музей оказался не ведомственным, а принадлежал некой солидной компании или вовсе государству, тогда пришлось бы прибегнуть к шумному, скандальному и не очень приятному мероприятию: сначала нанимать отморозков, бить стекла, рвать провода, отрубать воду, забивать канализацию, крушить и поджигать все двери, чтоб музей сам покинул помещение, а уставшие от обузы хозяева вынуждены были бы поставить его на ремонт...

Балащук знал, что раньше двух ночи ничего не начнется, охрана просто возьмет здание под наблюдение и будет отслеживать ситуацию, поэтому настроился на небольшую передышку и ужин на Зеленой. Отдыхать в больших компаниях он не любил, впрочем, как и в обществе дам, если время было ограничено, поэтому вызвал на гору Вениамина Шутова, которому заказывал статьи, и победителя конкурса бардовской песни Алана с гитарой. Как человек писатель Глебу откровенно не нравился – красномордый, жлобоватый и вечно нищий или таковым быть желающий мужик. Сколько денег ни давай, все равно зиму и лето ходит в одном свитере и джинсах, ездит в городском транспорте, ругается матом и пьет дешевую водку. Но талантливый, подлец! Романов он, правда, не писал, чирикал рассказы и повести, явно подражая Достоевскому, а нашел себя совершенно в ином жанре – острой, проблемной публицистике. И анархически свободный, авторитетов не признавал. Песенник же Алан был полной противоположностью: законченный философ и романтик, без пошлости, без надрыва, истеричности и зековского хрипатого плача. Работал он когда-то на Таштагольском руднике обыкновенным проходчиком, писал стихи и пел перед своей бригадой да изредка в городском клубе. И до сей поры бы бурил шпуры да бренчал на гитаре, если бы однажды его песни не услышал Балащук. Достал из рудника, переселил в Новокузнецк, нанял кемеровского преподавателя и сотворил из него профессионального музыканта.

Правда, и у него были свои причуды, скорее всего, связанные с его творческой натурой: в последнее время ему все чудились некие отдаленные, глухие голоса, то ли зовущие его к себе, то ли о чем-то предупреждающие. Но они, эти голоса, Балащука не тревожили и не вызывали опасений, что бард страдает психическими отклонениями; просто у него был идеальный музыкальный слух, а говорят, люди, им обладающие, как собаки, способны слышать во много раз больше звуков, чем обычный человек. Ко всему прочему, Алан очень нравился матери, которая могла часами слушать его песни и тосковала, если он долго не приезжал.

Они были разные, но в минуты, когда Балащук ощущал некую глубоко затаенную, однако щекочущую неуверенность, эти люди добавляли ему равновесия. Он приказал выслать за ними машину и велел водителю ехать не спеша, чтоб догнали. И дорога почти утрясла неприятности, испытанные в музее, но тут внезапно позвонила Вероника, что делала весьма редко, и сразу же вселила тревогу.

– Ты можешь сейчас же приехать к матери? Я здесь. Все очень серьезно...

Путь к горе лежал далеко в стороне от Осинников, а возвращаться назад – плохая примета... И к тому же, показалось, звонок не случаен: разведка докладывала, что сестра все еще поддерживает тайные отношения с бывшим мужем, вроде бы связывает их общий ребенок, идут какие-то переговоры. И вполне возможно, Казанцев, узнав о предстоящем захвате музея, замыслил что-нибудь подлое и теперь проводит это через Веронику, уступив ей, к примеру, право видеться с дочерью...

На крючке свояка сестрица висела!

– А что случилось? – спросил Глеб. – Корову привели?

Верона говорила с настороженной одышкой:

– Ладно бы корову!.. Недавно она звонила среди ночи, и чую, что-то неладное. В голове засело... А сейчас приезжаю, внук у нее объявился!

– Какой внук?

– Зовут Родион, беленький такой...

Балащук мгновенно вспомнил свое внебрачное дитя и ужаснулся: неужели эта тварь решилась отослать ребенка к матери?..

– Ну и чей же это сын, говорит? – невесело засмеялся он. – Мой, что ли? Или твой?

– Никиты!

– Оба!.. А братец-то у нас ходок был!

– Я так не думаю...

В тот миг он вспомнил странную ухмылку хранителя музея, когда заговорили о Никите, и внутренне насторожился.

– Явная подстава... Документы есть?

– Никаких документов. И лет ему – четырнадцать!

Глеб рассмеялся теперь искренне.

– И откуда же взялся такой взрослый племянничек, Верона? Что мама-то говорит?

– Молчит она! Увиливает... Приехал бы и сам выяснил!

– Верона, а у нее с головой все в порядке?

– Не пойму, Глеб! – Сестра готова была расплакаться, чего давно уже не делала перед братом. – Вроде бы в уме, но ведет себя...

– Как?

– Скрывает что-то! У нее новая гребенка появилась откуда-то... Красивая, заколешь волосы – венчик получается, корона такая... Представляешь, золотая и вроде старинная!

– А у тебя с головкой как, сестрица?

– Сам ты больной!.. Причем гребенка из червонного золота!

Балащук встряхнулся, ощущая некий мистический озноб.

– И как все это мама объясняет?

– Темнит! Купила, говорит, цыгане продавали. От сглаза помогает. Ты у нас психолог, приезжай и посмотри, послушай. Может, ее и в самом деле за рубеж свозить, полечить в нормальной клинике?

– Да это как раз не проблема... Но ты попробуй, уговори! Комсомолка еще та...

– Теперь она какую-то мистику гонит! Книжек начиталась, что ли...

– Это и раньше было. То у нее из телевизора кровь течет...

– Она вообще сильно изменилась, – со слезой в голосе заключила Вероника. – Задумчивая и радуется чему-то... И знаешь, стала какая-то чужая, холодная. Конечно, сидит одна, тоскует... А этот подлец нынче не хочет везти Ульянку!.. Вот мама и отыскала себе внука...

Подлецом был ее бывший муж Казанцев, а Ульянка – их дочерью.

– Утром заеду, – пообещал он, на всякий случай не желая выдавать свое местонахождение. – Сегодня никак не могу.

И подумал – сейчас еще попросит пожертвовать на богоугодное дело. Она всегда так просила: сначала на жалость надавит, какую-нибудь проблему придумает, а потом обязательно скажет:

– Ты давно на храм денег не давал! А отец Илларион за тебя молится!

– И денег я тебе завезу, – не дожидаясь просьбы, сказал он.

– Мне не надо твоих денег! – вдруг взвизгнула сестра и бросила трубку.

Комсомольская закваска у матери проявлялась всю жизнь в виде подчеркнутой независимости и к старости все больше приобретала оттенок обыкновенного самодурства. Ее любовь к внучке однажды вылилась в скандал и ощутимые потери в бизнесе. Два года назад Казанцев привез ей Ульянку и, соответственно, охранника с конкретным заданием коммерческого шпионажа. Веселый, обходительный и говорливый, он заболтал доверчивую матушку и сначала вытянул из нее все, что Глеб роком или ненароком ей рассказывал о своих делах. И это ладно бы, ничего там особенного конкурент для себя не открыл, так, мелочи. Но в тайнике, устроенном в мастерской, Балащук хранил важные архивные документы двойной бухгалтерии компании, в частности, неофициальные финансовые отчеты подразделений. Телохранитель племянницы отпускал бабушку с внучкой в лес погулять, якобы нарушая инструкции Казанцева, а сам тем временем проводил тщательный обыск, и в результате на тайник наткнулся. Трогать ничего не стал, скопировал содержимое папок и передал своему шефу, а тот уже в налоговую. Только усилиями своей влиятельной команды уголовное дело удалось прекратить, но компанию все равно поставили на конкретные деньги. С тех пор Глеб ничего уже в материнском доме не прятал и ничего о своей работе не рассказывал.

Однажды в юности Глеб попал за решетку – милиция делала ночные облавы на подростков, а потом вызывала родителей и воспитывала. И вот, сидя в «телевизоре», он увидел маму сквозь прутья арматуры, вернее – только ее глаза на бледном, изможденном лице и содрогнулся. Показалось, в них столько боли, что она сейчас умрет! Забывшись, в каком-то исступлении, он потряс решетку и закричал:

– Мама! Не умирай! Я больше никогда не попаду в тюрьму!

А пацаны-сокамерники захохотали, иные вообще покатились со смеху, поскольку его вопль был расценен как слабость и унижение. Еще кто-то в спину пихнул и еще пнул в зад, как пинают опущенных...

Мама же тогда даже не ругала и не наказывала его, и потом, уже дома, сказала, чтоб он не зарекался от тюрьмы и сумы.

Эти ее глаза с мучительной, предсмертной болью вставали перед взором всякий раз, когда он попадал в какую-нибудь неприятную историю либо чуял приближение опасности. Но сейчас вроде бы ничего подобного не ожидалось, к тому же сразу после звонка сестры служба безопасности доложила, что хранитель музея сам остался в помещении, заперся изнутри и теперь ходит по залам как привидение с геологическим молотком в руках. Никто на подмогу к нему не пришел, баррикад не строил, да и вообще кругом все тихо. Бойцы ЧОПа незаметно сосредоточились в пустующем здании, стоявшем во дворе музея, и только ждут команды к штурму.

Машина с Шутовым и Аланом догнала только под Шерегешем, и Балащук, внезапно ощутив приступ раздражения, стал отчитывать не водителя – своих гостей. Писатель только пучил на него глаза навыкате и багровел, а бард мечтательно поглядывал на вершину Мустага. Предупрежденный управляющий уже включил канатку и ждал шефа, чтобы подсадить в кресло, однако Глеб оттолкнул его, сел сам и в одиночку, хотя обычно брал с собой Веню Шутова, чтобы за пятнадцать минут подъема обсудить текущие дела и более к ним не возвращаться. Ни писатель, ни бард не были законченными холуями, иногда могли проявить характер, особенно мечтательный Алан, и Балащук вдруг испугался, что они сейчас повернут назад и уедут, оставив его одного. Поэтому через некоторое время обернулся и крикнул:

– Ладно, мужики, простите!..

Гости пропустили несколько кресел и все-таки сели, тоже поодиночке. Никто из них не отозвался, разве что бард расчехлил гитару, принялся настраивать, но и этого уже было достаточно.

Мустаг манил и сейчас. Может, потому, что в долине уже было темно, а Курган с линзами снега еще сиял от последних отсветов зашедшего солнца и отчетливо просматривался блестящий крест.


4

Не собирался Опрята идти встречь солнцу далее Вятки-реки и города Хлынова. Мыслил взять должок с хлыновских разбойных людей за потопленные на Ярани ушкуи с добычей и устроить спрос с Весёлки, что сидел в лесах на Вое. Весть пришла, будто не ордынцев грабит, а тайно спутался с ними и теперь по чужой воле притесняет и честных ушкуйников, и хлыновцев. В общем, порядок на Вятке учинить, и к зиме, малым числом, Лузой, Двиной и далее пешим ходом – то есть иным путем, дабы не скараулили на Сухоне супостаты, возвратиться обратно, в Новгород.

Только на следующий год, поправив дела и укрепившись на лесной Вятке, думал он отправиться набегом на Орду, когда сами ордынцы по весне уйдут воевать земли в стороне полуденной и оставят на поживу добычу легкую – жен своих, детишек малых и добро, награбленное и свезенное в Сарай со многих покоренных земель. Воевода ушкуйников имел тайный уговор с новгородским князем по поводу сего похода. Ежели набег удастся, князь ему все недоимки простит и впредь еще три лета десятины брать не станет от добычи и от ватажных людей. И посему Опрята замыслил прежде изготовиться, скопить силы на Вятке-реке, и оттуда уже, дабы все подозрения ордынцев отвести от Новгорода, пойти и позорить Орду.

Стражу ордынцы оставляли не великую, ибо хоть и были умом проницательны и хитры, да уж никак не ждали столь дерзкого набега, полагая, что усмиренная и подданная Русь долго теперь не залижет раны. Этим их заблуждением и намеревался воспользоваться лихой боярин Опрята и до поры замыслы свои держал в великой тайне.

Накануне же вполне безопасного похода к Хлынову, когда ватага из полутысячи ярых и отважных ушкуйников была уже собрана и ушкуи стояли на высокой, полой воде, явился к Опряте новгородский купец Анисий Баловень. В молодости он тоже промышлял ушкуйным ремеслом, ходил и по Оке, Каме и Волге, да в одной из стычек с мордвой получил увечье, лишившись правого глаза. И стало ему несподручно ни из лука стрелять, ни рогатину держать, ни на гребях сидеть, ибо пустая глазница кровоточила. Но иные говорили, дескать, это он сам выколол себе око, дабы от ватаги своей отстать и заняться скупкой добычи, привозимой другими ушкуйниками из походов. Опрята и сам продавал Анисию мягкую рухлядь, сукно и кое-какое серебро, если удавалось добыть, – иного добра Баловень не брал.

Так вот пришел купец с подарком и угощением: харлужный засапожник принес, коим бриться можно, и малый бочонок греческого вина. Сначала в угол встал, помолился, ибо, купечеством промышляя, набожный стал, затем и говорит:

– Прими от меня в дар, боярин! От моего чистого сердца и с промыслами благими.

Можно сказать, чести удостоил, однако Опрята знал, что Анисий без нужды в гости не ходит и даров не приносит – знать, есть у него дело какое-то. Говорили, ежели он прознает, какая ватага и куда нацелилась, и ежели есть у него интерес, заранее тайный договор с воеводой учиняет, и, мол, бывает, даже подсобит в дорогу снарядить. С одной стороны, добро, привез добычу и отдал, но с другой, он своим интересом руки вязал и волю сковывал: искать-то приходится того, чего Анисий хочет.

Опрята дары оценил, особенно по нраву пришелся засапожник – и не оттого, что рукоять и ножны искусным серебряным узорочьем отделаны. Дабы своих истинных образов в чужих землях не выказывать, друг друга в схватках узнавать да и вшей не заводить на долгих, суровых путях, ушкуйники бороды и головы обривали, оставляя лишь усы. На обратной же дороге вновь отращивали и возвращались, какими уходили. А для бритья не всякий харлужный нож годился. Лезвием купеческого дара Опрята руку свою мохнатую разок и слегка скребанул, волос даже без треска посыпался...

Принял дары, из бочонка по кубку вина налил.

– Слышал, ты, боярин, на Вятку изготовился?

В ушкуйном братстве было принято таить свои промыслы, и тем паче, пути, по коим ходят. Часто большая часть ватаги и не ведала, куда поведут, через какие земли и какова добыча ожидается; знали все лишь те ватажники, кто входил в поручный круг, а это три-четыре верных человека, повязанных близким родством, и выпытывать у них что-либо не полагалось, тем более сторонним людям. Однако Анисию да еще некоторым купцам, у которых на всю жизнь руки в мозолях были от ушкуйных весел, подобное дозволялось.

– Думаю сбегать в одно лето, – уклончиво отозвался Опрята. – Плечи да ноги размять. Залежался зимой на печи...

Выдавать купцу истинную причину похода он не собирался, хотя тот мог прознать, что воевода прошлогоднюю свою ватагу всю на Вятке зимовать оставил и в Новгород приходил, дабы новую набрать и туда же повести: чтоб орду позорить, немалая сила требовалась, и прежде ее следовало незаметно скопить в одном месте.

Баловень тоже пока что таился, не выдавал намерений и пытался показать, что ему много чего про походы Опряты известно.

– Сказывают, хлыновцы тебе урон причинили, ушкуи с добычей потопили?

Хлыновские разбойники хоть и не велики были числом, да сноровистые и дерзкие. Никак не могли смириться, что в их землях новгородские ватаги бродят и, по сути, отнимают промысел. Опрятины ушкуйники небольшой ватажкой ранней весной на Волгу сбегали, скараулили ордынских баскаков, что с данью в свой сарай возвращались, взяли добычу добрую и обратно в глухие вятские леса пошли. А хлыновцы в свою очередь перехватили их на Ярани-реке и в отместку ушкуи с добром на дно отправили, мол, пусть ни нам, ни вам не достается.

Воевать с ними Опрята не собирался, напротив, спрос хотел учинить, должок взять и сговориться, чтоб вместе пойти грабить и зорить Орду.

Осведомленность Анисия насторожила: не вынюхал ли что купец об их уговоре с новгородским князем?

Но виду не подал.

– И между нашими случаются раздоры...

– А твой сродник Веселка, сказывают, с ордынцами снюхался, – между тем заметил Баловень. – Худо дело, брат Опрята. За подобную измену в нашей ватаге быть бы сему Веселке на дне с веревкою...

Предавших ватагу ушкуйников карали жестоко, и не просто топили, а надевали на шею удавку, к которой привязывали камень, и спускали за борт в речную яму, то есть еще и вешали. Камень покоился на дне, а ноги казненного торчали из воды все лето и потом вмерзали в лед...

Коль и про Веселку изведал Анисий, знать в ватагу затесался прикормленный им ушкуйник – такой вывод сделал Опрята. Сделал и задумался: а почто купец в сей час перед ним раскрывается? С каким таким делом явился, коль заранее своего лазутчика заслал, а ныне дары преподнес?

Ежели Баловень что-либо ведает об уговоре с князем, то отпускать его из своих хором живым нельзя и придется опробовать засапожник дареный: больно уж тайна великая, чтоб третьему знать. Беду можно навлечь не только на князя – на все Новгородские земли, ибо после набега ордынцы непременно отомстить захотят. А в лесную, недоступную Вятку им пути нет, не посмеют пойти глубоко в непроходимые дебри, побесятся около и уйдут восвояси...

Воевода ушкуйников со своими ватагами изрядно задолжал князю новгородскому, коему платил десятину с добычи и каждые два лета отдавал в его дружину три десятка самых ярых своих храбрецов. Вторую десятину храму – чтоб попы замаливали их грехи душегубские. Хоть и зорил Опрята инородцев, хоть и говорили, будто у диких кочевых племен одна душа на всех, но все одно кровь пролита и свою спасать след.

А не пойти на уговор с князем – обещал в город более не пускать.

– А ты что это, Анисий, по чужим ушкуям шаришь? – не сразу спросил его Опрята. – Чужих людей надзираешь? Место себе присматриваешь в моей ватаге?

– Попросился бы к тебе, боярин, – навострил он хитрый глаз. – Да летами стар и увечен зело... А посему советом хотел подсобить, да снарядом, коль потребуется, оружием...

Кроме купечества, Баловень держал кузни и стрельню, где ремесленные люди ковали мелкий ратный припас – навершения копий, дротиков, наконечники, и делали собственно сами стрелы, известные на весь Новгород, – даже князь заказы делал для своей дружины.

– Что же ты мне присоветуешь, кроме как Веселку казнить?

Купец сам кубки наполнил, отхлебнул и отер вислые усы.

– Силу ты добрую собрал на Вятке, да еще одну ватагу спроворил. Думаю, и эту зимовать оставишь. Твои ушкуйники котами да войлоком запаслись... Что ты замыслил, не знаю и пытать не стану. Дело твое вольное... Но есть мое к тебе предложение: ты, боярин, должок взымешь, над Веселкой суд учинишь и назад не ходи. Возьми свои ватаги и ступай через пермские земли, на Рапеи, и там зазимуй.

– Я пермских и рапейских инородцев под свою руку взял, – предупредил его Опрята. – Зорить хожу ордынцев, булгар да кипчаков, кои с ними подвизаются.

– И сие я зрю, воевода. – Его единственный глаз видел за два. – И не подвигаю обычаи нарушать...

– Что же мне делать на горах Рапейских?

– Весны дожидаться да выведывать, что в землях Тартара происходит.

– Известно что. Ордынцы там ныне, говорят, много станов поставили и даже городки укрепленные есть. Да только грабить их мне не с руки.

– А почто, боярин?

Воевода отпил вина и засмеялся:

– Забыл ты, Анисий, наш промысел! Добычу-то взять легко, да ведь из Таратара потом с нею ног не унесешь. Бросить придется... Ежели у ордынцев кругом заставы, караулы да станы! А мною край незнаемый, дороги не хожены...

– Ты бы и разведал, а весною пошел на Томь-реку.

– Я и не слышал про такую!

– Вот бы и позрел. Сказывают, берега каменные, широка и глубока. А привольная – душа трепещет...

– Уволь уж, брат, да мне более по душе ушкуйный промысел, – вздохнул Опрята. – Новые земли да реки искать не свычен. Да и на что они тебе, коль ныне там ордынцев тьма? Уж не воевать ли их собрался?

Глаз купеческий видел много, да скрыть мыслей, что бродили в голове, не мог, поскольку был один. Воеводе почудилось, знает он что-то про его намерения – пограбить сарай! Либо догадывается, а что бы тогда к нему явился со столь диковинным предложением – в Таратар сходить? Мол, коль ты отважился на ордынское логово набегом пойти, то что тебе стоит за Рапейские горы сходить? Но того не розумеет, что Волгой спуститься вниз да позорить Орду, где осталась малая стража, предприятие дерзкое да успешное: даже ежели погонятся ордынцы, с берегов стрелами не достанут – широка река, к тому же воды боятся и ни челнов, ни лодей не имеют. А как пойдут по берегам дебри дремучие да утесы, а по Ветлуге болота непролазные, отстанут, ибо всего этого опасаются степняки, как пожара.

Но когда за спиною тыща верст страны неведомой да горы, и бежать надобно не по привычным рекам в ушкуях, а более пешим либо конным ходом, попутно отбиваясь от погони, и головы своей не спасешь.

Баловень седую бороду пощипал, раздумывая, а потом извлек из-под кафтана узелок, да, положив на стол, тряпицу развязал. Там же не чудо какое, а напротив, вещица нелепая – личина с прорезкой для глаз. Правда, вся тонким узорочьем опутана, и по виду, так будто красной меди.

– Ты, боярин, золото видывал?

Тот усмехнулся снисходительно, ибо приходилось ему держать в руках и монеты, и подвески, и перстни, и прочие прикрасы. А однажды, зоря ордынцев, он самолично добыл браслет персидской работы и начельную звезду, кои в кладе утаил на худое время.

– Мне по нраву серебро. От него белый свет исходит...

– А ты возьми да примерь, – купец пододвинул тряпицу.

– На что мне лицо прятать, – усмехнулся Опрята. – Чай, в хоромах своих сижу, и не девица.

– Ты руками пощупай да скажи, из чего личина?

– Да я и так зрю – красной меди. Может, толику серебра добавлено в узорочье...

Купец безделицу взял и подал ушкуйнику:

– Какова медь?

Опрята чувства свои сдержал, но прикинул – увесистая, и работы тонкой: кажется, просвечивается, да не вязанная из проволоки, не тканая – из жести чеканена, по краям, ровно песком, посыпана золотой сканью. И выражение на личине забавное, радостное...

– Червонного золота личина-то, боярин, – с удовольствием вымолвил Анисий и поспешил отнять. – Слыхал?

– Ну, слыхал...

– Персы за всякую вещицу, из него сотворенную, дают пять весов свычного, желтого. А серебра отваливают безмерно.

Подивить чем-либо или, тем паче, вызвать алчность у Опряты было трудно: душа ушкуйника, искушенная путями, опасностью и всегдашней близостью смерти, становилась, как и его намозоленная ладонь, твердой и тягучей, словно роговая кость.

– И где же оно водится, червонное? – без любопытства спросил он. – Уж не на Томи ли реке?

Баловень личину завязал, подальше за пазуху убрал и локтем еще прижал, дабы чуять, что на месте.

– Оно там под ногами валяется, ровно щепки у нас.

– Слыхал я всяческие байки про края золотые... Да ни одной не верю.

– А это видал? – похлопал по своему боку. – Оттуда, из стороны Тартар, сия вещица ко мне в руки попала. И засапожник, коим ты, боярин, ныне владеешь.

Должно быть, купец ждал, что воевода возликует, однако тот, повидавший на своем, хоть и не длинном, веку засапожников немало, в том числе и ребрами своими, располосованными в схватке, вымолвил сдержанно:

– Благодарствую, Анисий, за столь щедрый дар... Неужто за Рапеями ходят в золотых личинах?

– Там в золотых сапогах ходят!

– Сказывают, и в валяных студено. – засмеялся Опрята.

– Живет там один чудный народец в горах, – продолжал однако же без всякого разочарования Анисий. – Дикий, безмудрый, идолам поганым молится и обитает по пещерам зверинным образом. Оттого в шерсти весь, ровно медведи, одежд летом вовсе не носят. Зимой же в шкуры наряжаются. Кто мужского, кто женского полу, не узреть, и только лица чистые, но черные. Ему, народцу сему, одна душа на всех дадена, а может, и вовсе забыты они богом. И посему у них в глазах бельма, свету не видят и прозываются чудь белоглазая. Промышляет сия чудь ловом да скот держит, земли мало пашет...

– Зрел я чудь за Волоком, – скучая, перебил его воевода. – Небылицы ты плетешь, Анисий. С виду они люди как люди и весьма доброй души, незлобливые. И грабить-то их грех, сами все отдают... Только глаза у них совсем светлые, оттого и говорят – белоглазые...

Купец ухмыльнулся загадочно:

– Заволочская чудь тартарской не ровня. Хотя сказывают, одного корня они... В Тартаре за Рапейскими горами истинная живет, стародавняя, от сотворения мира. Земли она мало пашет, говорю, однако в горах великие норы копает, добывает руду всяческую, и более золото да серебро. Но цену ему вовсе не знает! В печах плавит и кует потом прикрасы женские, сосуды малые и великие, чаши, кубки и прочую обиходную утварь. Горшки у чуди, что в печь ставят, и те серебряные! А при сем, сказывают, живет скудно!

– Ох, обманывают тебя, Баловень! – не сдержал смеха Опрята. – Не бывает так, чтоб с серебра-золота ели, а есть нечего. Заманивают тебя в Тартар сокровищами несметными! И дурень будет тот, кто послушает да пойдет.

– Напрасно ты не веришь мне, боярин, – с обидой вымолвил Анисий. – Верный человек сказывал, нашего ушкуйного братства.

– Где же он зрел-то сию чудь?

– За Рапеями, в Тартарской земле. И личину сию мне привез, и засапожник, и еще кое-какие прикрасы червонного золота...

– Вот и снаряди его обратно в Тартар! Пускай добывает тебе сии богатства.

– Не послать его, брат Опрята...

– Отчего же?

– Стар больно, да и ослеп. – Глаз его, пристальный да неверный, выдавал, что хитрит купец. – Ушкуйник сей к ордынецам попал, потому и спасся, не сгинул.

– У ордынцев спасся?

– А что? Там, где побывал, ордынский полон раем покажется. Ведь он же из-под воли чародеев вырвался. Где довлела над ним сила поганая. У ордынцев несколько лет в земляной яме просидел, все клады свои берег, не выдавал. Чудь белоглазую-то он изрядно пограбил, а добычу схоронил в земле, в затаенных местах. Но почуял, смерть близка, откупился от хана, да уговорил его, чтоб умирать на родную землю привезли. И уж тут им отдал последний свой клад.

– Не верю я, Анисий, ни единому слову...

– Ну, добро, боярин! Покажу я тебе сего ушкуйника. Он при моем дворе дни свои последние доживает. Сам послушаешь.

– И ему не поверю. Из ума выжил старик и тебя заморочил.

Купец оставшимся глазом завертел от негодования, а в пустой глазнице даже что-то надулось.

– Да чем же еще тебе доказать правду? Вот те крест!

– Ну сам посуди, Анисий. – Воеводу от выпитого вина в сон поклонило. – Ежели бы сущ был сей народ в Тартаре, ордынцы бы давно пограбили его и золото твое червонное отняли. А поскольку я ордынцев пограбил довольно, то уж хоть одну вещицу чудскую у них добыл... Неужто ты лжи не зришь и не чуешь? Нюх ты утратил, Баловень, знать, сгинешь вскорости...

– В том-то и суть, боярин! – зашептал Анисий. – Неспособно им пограбить сей слепой народец! И в том есть тайна великая!

– Это ордынцам-то не способно?! – Ушкуйник, развалившийся было на лавке, ковром покрытой, подскочил. – Кои весь мир пограбили и покорили?..

– Чудь тартарская имеет поганую силу чародейскую, – купец перекрестился. – Никто супротив нее выстоять не может. Скажу тебе более, ордынцы пуще смерти боятся даже показываться в пределах чудских земель. И где белоглазые дикари обитают, где своих покойников хоронят, там везде у них особые камни лежат и знаки стоят. А места сии на ордынской речи прозываются «Не ходи!», если по-нашему толковать. Ордынцы даже мертвых чудинов боятся, ибо у них, поганых, поверье есть: позришь на могилу чудскую и в тот же час ослепнешь. – Анисий снова зашептал, верно испытывая ужас. – Бывалый ушкуйник сказывал, и слепнут! У них глаза и так узкие, а тут вовсе закрываются и веки зарастают, ровно и не бывало...

Опряте вовсе стало смешно.

– Уж и ты не от сего ли ослеп на одно око?.. Ох, уморил ты меня, Анисий! Забавно байки твои слушать!

Купец обиделся, но интерес его был превыше, чем обида, и потому стерпел, подождал, когда ушкуйник навеселится.

– А ведома ли тебе, потешник ты этакий, тайная истина? – Он опять перекрестился. – Коль народ или племя какое от сотворения мира обитает на своей земле, то не оружием с врагами сражается, защищая ее, а силою иной, суть чародейской и бесовской, но нет другой силы супротив нее, нежели чем животворящий крест Господен. А ордынцы-то – язычники, безбожники поганые! Земель своих и вовсе не имеющие, кочевые. Потому и не могут подступиться к чудинам.

Воевода подумал, повертел дар купеческий – харлужный засапожник.

– Все одно не убедил.

Анисий руками всплеснул:

– Да какое же тебе еще убеждение потребно, боярин? Коль чудский нож у тебя в руках! И ведомо тебе: нет на Руси умельцев, чтоб узорочье подобное сотворить. И во всех землях нет!

– Про узорочье сказать тебе не могу, – заметил тот и еще раз скребанул свое волосатое запястье лезвием. – Но такой клинок отковать и впрямь не сыскать...

– Что же тебе еще-то нужно, воевода?!

– Не верю я, что дикий сей народец – чудь тартарская. И что живет звериным образом – не верю.

– Да так и есть, ушкуйник сказывал!

– Не способно дикому народцу творить чудо такое. А они, выходит, златокузнецы непревзойденные, и по серебру и по железу им равных нет. Знать, ведомы им тайны и великие знания.

– Чародейским образом творят они узорочье, не иначе! Бесовской силою! – Баловень опять перекрестился на деревянный крест, висящий в углу. – По сатанинскому наущению.

– Не знаю уж, по чьему наущению, да по нраву мне лезвие сего засапожника. Коль и суща чудь за Рапеями, то народец сей великого уважения достоин, раз красу этакую творит. И умеет за землю свою постоять, ордынцев не пускать в свои пределы. А мы вот пустили и ныне дань даем. Великий князь в Орду ездит, кланяется и соизволения просит, народом своим править. Это мы ныне живем звериным образом...

– Да ведь меня тоже сие гнетет! – подхватил купец. – Ордынцы торговые пути оседлали, не пускают или вовсе товар отнимают. Убытки терплю. Но нашествие сие – суть наказание Божие! Коли так, потерпим, простит Господь...

– Так тебе вздумалось меня в Тартар послать? Чтоб я потом возвратился без ватаги, один и слепой? И дни свои закончил в твоих хоромах, как тот ушкуйник?.. Да на что мне сие, сам помысли, Анисий? Уж лучше я должок с хлыновских стребую, князю недоимки воздам и, вольный, гулять пойду, куда захочу.

– Ты пойдешь за Рапеи с ватагой и возвратишься вспять с нею же, да с добычей великой. А твои долги перед казной княжеской и храмом Божиим я покрою сполна.

Опрята засапожник на стол положил и непроизвольно встал – настолько неожиданной была щедрость купеческая. Но ничем иным более виду не показал, а чтоб скрыть непроизвольный поступок, потянулся и зевнул.

– А ведомо тебе, сколько недоимки за мной и ватагами моими?

– Мне все ведомо, боярин...

– Добро, мошной ты расплатишься, воинским доспехом... Где же людей шесть десятков возьмешь, коих я задолжал князю в дружину? Да не дворовых слуг – ретивых молодцев, могущих ратиться и пешими, и конными, и в рукопашной наручами да засапожниками? Лазутчиков сметливых, способных в стан неприятеля ходить, перевоплощенными?

– Своих холопов дам, – нашелся купец. – С княземто мы сговоримся. Он ведь тоже в моих должниках... И у меня подобные молодцы имеются, нашего, ушкуйного племени. А то бы как я ходил по торговым путям? Как бы товар берег от разграбления?

Тут уж воеводе нечего было сказать, а слово Баловня было верным, ибо по обычаю ушкуйников, отступников от данных по воле своей обязательств, карали, как изменников. Потому и не творилось обмана.

– И как же посоветуешь за добычей в Тартар идти? Вся чародейская сила чуди на меня и обрушится...

– А ты со крестом пойдешь! Сии безбожные инородцы, сказывают, пуще огня креста боятся, поскольку суть нечисть.

– Уволь уж, Анисий, мне сподручней с наручами да с засапожником. Я не поп, чтоб крест носить.

– Ты, воевода, с засапожником, а мой человек, коего дам тебе, крест понесет.

– Кто же сей человек?

– Да инок Феофил.

Опрята усмехнулся:

– Иноков в ватаге только и недоставало!

– Не сомневайся, боярин, – утешил купец. – Он ныне в обители, а прежде в трех ватагах ходил на промысел. И кликали его не Феофилом, а Первушей Скорняком. Слыхал, поди?

О Первуше Опрята слышал не раз, хотя в свои ватаги его не брал. Сей ушкуйник с ордынских баскаков шкуру снимал, бубны делал и менял их потом на мягкую рухлядь у самоедов олонецких. Говорят, звонкие бубны получались...

– Да ведь живодер он был, – напомнил ему воевода. – Как же сподобился в монастырь пойти?

– Потому и поменял имя, – нашелся Анисий. – Господь-то знал Первушу Скорняка, а ныне знает Феофила-молитвенника и подвижника. В походе на Томь-реку будет ему урок достойный, дабы ушкуйские грехи искупить. Крест и Божье слово за Рапейские горы нести, нечистую силу в трепет приводить.

– Добро, возьму, – согласился Опрята. – Но доли ему не будет, ватага не даст.

– А ты ватаге скажи, без инока сего пути-дороги не одолеть, и потому ему доля от всякой добычи полагается.

– На что иноку доля?

– Вздумал Феофил по возвращении храм поставить в Новгороде, с куполами золочеными и золотыми же крестами. Зарок такой дал. И ватаге твоей сей богоугодный поступок зачтется.

Плотно обкладывал Опряту купец, ни единой лазейки из круга не оставлял, сеть за сетью выметывал, предугадывая всякий его шаг.

– Тебе чудской крови и проливать не придется, – увещевал. – В Тартаре сей народец так же незлоблив, как и за Волоком. Дикий он, оттого и прямодушный, живет в своих норах, да и пусть живет. Ты сначала их кладбища сыщи, погосты – Феофилу ведомо, какими знаками чудь могилы своих соплеменников метит. А хоронят чудины поодаль от своих подземелий, в местах тайных, в рощеньях священных. И по недомыслию и дикости своей вкупе с покойником кладут червонного золота около пуда. Подобной кованой личиной лицо покрывают, кованые же сапоги на ноги надевают. Непременно посох кладут серебряный, засапожник и заступ. Ибо верят, глупцы, что в некий час оживут мертвецы, сами выкопаются из земли и прозреют. А прозрев, увидят дорогу и пойдут на чудский великий собор, коему быть назначено где-то в заветном месте на Рапейских горах.

Воевода только рот откроет спросить что, а у Анисия и ответ готов.

– Когда пойдешь обратно, ты, боярин, всю добычу за собою не тащи, – наставлял он. – Ордынцы наверняка прознают и поджидать на путях станут. Схорони в кладах где-нито, чтоб взять можно незримо. Феофил кресты наложит, заклятья свои поставит. Выноси за Рапеи малыми частями, а я в пермских землях поджидать тебя буду. Ежели перехватят на пути супостаты, пусть ватажники твои личины на себя возложат, посохи в руки возьмут. Бывалый ушкуйник сказывал, всякий человек, обряженный как чудский покойник, незрим и неуязвим делается! Ни стрелой, ни саблей его не достать! Личина-то чародейской силой обладает! – А по поводу погостов чудских не сомневайся, боярин. Их по Томи-реке довольно. В одном кургане, сказывают, по многу чудинов схоронено, и каждый в предстоящую дорогу снаряжен. Это ведь подумать страшно, сколь могил за Рапеями! Ежели народец сей живет там от сотворения мира!

– Коль ушкуйники прежде за Рапеи хаживали, – начал было Опрята. – Верно, изрядно пограбили...

Купец и сие предусмотрел:

– Ежели не сыщешь добра в сих курганах поганых, либо мало возьмешь, ступай в верховья Томи-реки. Там чудины копи свои роют в горах, золото и серебро добывают и в тех же копях живут. Там всяческую домашнюю утварь делают, прикрасы для своих чудинок. А более заботятся, чтоб покойников своих в последний путь нарядить: личины чеканят, сапоги тачают и посохи льют. Дикие они, а посему про сиюминутную жизнь мыслей не тешат, а готовятся к вечной, когда из могил откопаются и выйдут, чтоб где-то в одном месте всем народом собраться. И потому ни золоту, ни серебру цены не ведают! Оно у них чародейству служит.

Опрята только хотел спросить, как же супротив нечистой силы стоять, но Анисий упредил:

– Феофил их колдовские чары оборет крестом животворящим да молитвами. Кроме чародейской силы, чудь иной не имеет, воевать не способна, поскольку нрава покладистого и робкого. Жены у них над мужьями стоят и землей всей правят. И посему ты их становищ не зори и самих до смерти не бей, чтоб не убежали в иные края и не скрылись. Страху лютого наведи, возьми утварь драгоценную и ступай себе. Минет срок, белоглазые вновь обзаведутся имуществом, а ты снова к ним в гости придешь...


Не хотел Опрята идти встречь солнцу далее Вятки-реки, да пошел, ибо пути иного уж не было, а удержу и тем паче. Посланец Анисия, монах Феофил, а в миру так Первушка Скорняк, отличался от ушкуйников разве что облачением черным, да заместо наручей и булавы, железный крест за опояской носил, со всех концов заостренный, тяжелый, дабы при случае, коль супостат божеской силы не убоится, замахнуть его можно было, поганого.

Но прежде чем договор с Анисием учинить, воевода повидал ушкуйника, что от чуди живым вырвался. И впрямь стар был сей человек, немощен да и разумом слаб: имя свое запамятовал, который ныне год от сотворения мира, забыл и утверждал, будто ходил он за Рапеи в ватаге Соловья Булавы, о коем старые бабки своим внукам сказы сказывали да колыбельные пели. Опрята и сам в ребячьем возрасте слушал сии былины, да только не было в них ни слова, что Булава за Рапеи, в Тартар ходил и там чудь зорил. Говорилось, будто прошел он все реки, и тоскливо ему стало, возгордился и вздумал пойти на самый конец света, так чуть ли не до смерти все ходил, пока ватага не взбунтовалась и суд над ним не учинила. Казнили Булаву, и вот тогда он и узрел то, что искал. А свет-то, пока человек жив, бескрайний...

Никто толком и не помнил, когда жил Соловей, но очень уж давно, и верно, в голове слепого ушкуйника помешалось все, и явь, и были. И что ясно помнил он доныне, то места, где его давние клады зарыты. В доказательство назвал одно, близ Новгорода, на Волхове. Воевода с купцом в тот же час поехали туда, дождались нужного утреннего часа, когда длинная тень от приметного камня падет на землю, отмеряли, куда она указывала положенных четыре сажени, и откопали медный котел с серебром, в коем на самом деле вкупе с утварью оказались и монеты старых варяжских князей. Но ведь они и до сей поры цену и хождение имели и, бывало, попадали в ушкуйские руки.

А второе заветное место ушкуйник назвал на Томиреке, дескать, как придешь туда, чтоб сомнений не было, прежде откопай клад и себе возьми. Мне-то уж более ничего не потребно...

Поделили они клад с Баловнем, что на Волхове нашли, ударили по рукам, и отправился Опрята на Вятку-реку, путем знакомым и скорым.

На Вятке же воевода ушкуйников строгий спрос с хлыновских учинил и потребовал не мягкой рухлядью убыток восполнить, и даже не серебром, а взял под свою руку две сотни их разбойных людей, что свычны были не на реках купцов грабить, а на дорогах да волоках. Сродника же своего, Веселку, не покарал, но одарил лисьей шапкой ордынской, с парчовым верхом, поскольку сговорился он с ордынцами по его, Опрятиной, воле, дабы выведать, сколько стражи в Сарае останется летом, где их тайные заставы стоят, и кто из приволжских народцев супостата привечает. Много чего узнал верный лазутчик, хоть в сей же час собирайся и ступай на Орду – аж руки чешутся. Но воевода тоже слову верен был и взор свой в сторону Рапейских гор устремил. Однако Веселку к ордынцам послал.

– Оброни ненароком, дескать, слышал разговор Опряты с поручным кругом ушкуйников. Позорить хотят Сарай сим летом. Мол, полчища ордынские в полуночные земли ушли воевать, и ныне далеко. Станы же с малым прикрытием оставлены. Скажи, мол, хвалился я, добро возьму и дочерей ордынских, кои красны лицом и телом. А прочих женок их ватажникам отдам на поругание. Еще скажи, иду я с ватагой числом в полторы тыщи ярых молодцев.

Сродник на минуту дар речи потерял, ибо не знал истинных намерений воеводы, впрочем, как и все остальные ушкуйники. Да сообразителен был, скоро опамятовался.

– Ты что замыслил, Опрята? – шепотом спросил. – И отчего с тобой всюду, ровно тень, поп с крестом ходит?

– А на что нам попы? Дабы нечисть пугать, – отшутился тот. – Ступай, куда послан. Придет час, все узнаешь.

Воевода же замыслил ордынцев ввести в полное заблуждение. Наместник, оставленный в Сарае, прослыша о грядущем набеге, пошлет за подмогой, но не в сторону полуденную, куда уже давно ушли несметные конницы, а поближе, за Рапейские горы, в Тартар, к тамошнему хану. А тот непременно отправит подмогу в низовья Волги, и не в следующее лето, а уже нынче откроется путь в земли чуди белоглазой, ибо станы и городки ордынские за Рапеями оголены будут, засады и заставы на реках сняты. Глядишь, и удастся без стычек перевалить горы, изведать дороги да встать на зимовку уже близ Томи-реки.

И без разведки, по прошлым походам наблюдательных ушкуйников, было известно воеводе, что кочевая Орда растеклась, словно вода в половодье, затопив только низкие и просторные поймы, а высокие берега, тем паче горы, оставались не под ее властью, ибо ордынским стадам скота и табунам лошадей требовались пастбища, степные просторы, места, где произрастают травы. Каменистые склоны, лесные и таежные края, обширные водные глади озер или просто студеные края, где не добыть зимою корма, оставались землею тех племен и народов, кто жил и питался от них со времен сотворения мира. Запасов же сухой травы, сена, ордынцы никогда не делали, ибо не приучены были и не имели ни кос, ни серпов, ни умения его заготавливать впрок. И ежели кони на Руси за зиму отъедались, жирели и страдали от этого, то табуны кочевников, напротив, качались или вовсе ложились наземь от бессилия, притомившись копытить глубокий снег. И требовалось целый месяц и более, чтобы они нагуляли тело, способное нести на себе всадника с вооружением и припасом.

Устроив порядок на Вятке и совокупив все свои ватаги да хлыновцев, общим числом в полторы тысячи душ, сели они в ушкуи да пошли реками в пермские земли, где еще не бывали, но, по словесному наущению людей бывалых, ходы знали и к листопаду достигли Рапейских гор. Ушкуйники редко волочили лодии свои далее двадцати верст, ибо проще и быстрее считалось бросить старые, на волоках битые и щелястые, да спроворить на истоках иных рек новые. А умельцами строить ушкуи из подручного леса не было им равных на всем белом свете. Не зря говорили: ушкуйнику руки отруби, он топор в ноги возьмет, а ежели ног лишится, зубами хоть малый челнок, но выгрызет и поплывет. Такова уж порода была. И посему оставили они свои ушкуи в истоке реки перед горами каменными. Взвалили на себя заступы, оружье с припасом да поднялись на хребет, чтоб оттуда Тартар осмотреть, истоки рек выведать и с мыслями собраться, ибо скакали они по каменным волнам скорее, чем самые быстрые челны. У Опряты да посвященных в суть похода поручных товарищей они на Томь-реку спешили, а у несведомых ватажников – в никуда.

По обычаю стародавнему, дабы избежать всяческих разногласий, толков и пересуд в ватаге, всякий ушкуйник клялся достоинством своим, оружием и теперь еще перед крестом, волю предводителя исполнять безропотно, а любопытство свое покарать, как измену. Всякий поручник имел под своей опекой часть ватаги и служил в ней доверенным, и ежели уж кому сомнения дышать не позволяли, тот обращался к нему и спрашивал:

– Скажи, брат, заповедано ли вами слово отеческое?

Воевода всякому был отцом нареченным и в свою очередь отвечал за каждого ушкуйника, как за сына родного, перед ватагой, князем и богом. За них и десятину платил в казну и храм, дабы души их грешные, кровью обагренные, спасти. И потому, единожды присягнув, ватажник до конца дней своих оставался верен братству, что бы с ним ни случилось. Чаще всего место в ватаге переходило от кровного отца к сыну, и это длилось много поколений.

И, согласно сему обычаю, великая ватага Опряты шла встречь солнцу и не знала ни споров, ни ссор и свар, как если бы шел один человек, знающий, где быть концу сему пути, и ежели случалась схватка, то и билась как сторукий богатырь. Посему ватажники и принимали единый образ на чужбине – брили головы и бороды, оставляя усы. И являлись перед супостатом, словно братья-близнецы. В этом и состояла тайна невероятной живучести ушкуйников, многие инородцы и вовсе считали их неуязвимыми и бессмертными. Они стремились как можно скорее сблизиться с супротивником в рукопашной хоть на суше, хоть на воде, не боялись окружения, а порою его и жаждали. Заслоняясь щитами, сбившись в клин, образом напоминающий ушкуй, они прорывались сквозь тучу стрел и, очутившись лицом к лицу, отбрасывали и щиты, и мечи, поскольку были искусны сражаться в рукопашной только наручами. Пешие, они таким же образом нападали на мчащиеся навстречу конницы: лошади и всадники торопели при виде ушкуя из плотно сбитых человеческих тел, который вмиг раскрывался, рассыпался ровно горох и закатывался под коней. И тут в дело шли засапожники, коими ушкуйники мгновенно перехватывали конские сухожилия и принимали на нож падающего седока. Но более по нраву было им биться наручами, внешне незримыми под одеждой, но способными защитить от прямого удара меча и топора. С этим грозным в умелых руках оружием ушкуйники в походах не расставались ни на минуту, и потому их невозможно было застать врасплох. А неприятелю чудилось, будто идут они безоружными, отмахиваются от сабель и разят до смерти голыми руками, пальцами пробивая войлочные панцири, латы и кольчуги. Если сраженный ватажник падал, на его месте в тот же миг возникал другой, наводя страх на супостата, и обращалась в бегство сила, по числу многократно превосходящая.

На всякую ватагу, даже самую великую, была дадена одна душа...

Хитрость Опряты удалась, лазутчики, засланные на многие версты вперед и в стороны, обнаруживали стойбища, станы и городки, где оставались старики, женщины и дети. То там, то сям на знойном, степном окоеме поднималась пыль от скачущих на запад конниц. Ордынцы спешно уходили на подмогу Сараю, и был великий искус пограбить и позорить хотя бы малые их становища, чтоб добыть пропитание, но ватажники и овцы не тронули из их бесчисленных отар, норовя проскользнуть незамеченными.

Спустились они с хребта, высмотрели ручей, что бежал по распадку вроде бы в нужную сторону, и в тот же час за топоры, ушкуи ладить, а Феофил – крест, дабы утвердить его на горе. Инок проворнее оказался, вытесал из цельного дерева балку в три сажени, прирубил к ней саженную крестовину и, могучий малый, взвалил себе на плечи да понес на самую высокую гору. Весь день и ночь забирался, ровно Христос на муках, но подмоги не принял, исполняя урок свой, в одиночку поднял на вершину и там утвердил. Да еще каменный курган насыпал у подножия, чтоб ветром не повалило. Спустился вдохновленный и ватаге сказал:

– Отныне сия гора будет зваться гора Сион!

С Рапеев встречь солнцу стекало множество речек, но не всякая могла оказаться попутной, ибо никто не ведал, куда они текут и где она, Томь-река. Сыскать же надежного проводника во глубине чужих земель, среди инородцев, считалось делом трудным, но воевода ушкуйников и прежде был везуч, а на Рапеях и вовсе удачей окрылился, когда явился слепой старец. Он с горы, на коей теперь крест стоял, спустился, вышел к ушкуйникам и будто бы наблюдает, как те топорами машут. В руках посох, правда деревянный, на ногах сапоги, но кожаные, одежда хоть и ветхая, да прикрывает тело. Ватажникам-то было невдомек, кто перед ними и как сей незрячий человек ходит по землям в одиночку, без поводыря, но Опрята как глянул на него, так сразу и подумалось – чудин! Белый, и бельма на глазах, вот только шерсти на нем нет, так могла вытереться от старости либо слинять: прошлогодняя спала, а зимняя еще не наросла, ведь месяц листопад. И на лицо бел, но тоже можно сыскать причину – солнцем выбелило, ровно холст, ветром выдубило...

Очень уж хотелось воеводе отыскать кого-нито из чудского племени.

Тем часом Феофил пришел и тоже воззрился на старца, но исподтишка. Опрята его спрашивает, дескать, похож ли он на чудина? Инок и сам никогда не видывал, а знал лишь по сказкам ушкуйника, у них побывавшего, и потому стал испытывать. Сначала крестным знамением его осенил – стоит старец, опершись на посох, и даже слепым своим глазом не моргнул. Тогда инок железный крест из-за опояски достал и поднес к нему, но и от этого старец не дрогнул, а глянул взором незрячим и будто бы усмехнулся.

– Не боится животворящего креста, – заключил. – Знать, не чудин. Будь он из ихнего племени, враз бы затрепетал.

– Давно не видывал я ушкуйников в сих местах, – однако же вымолвил старец на русском языке. – Пожалуй, ваших так лет четыре ста будет...

Опряте сделалось знобко, ибо вспомнил он ушкуйника, что доживал свои дни в хоромах Анисия и который будто бы ходил в ватаге Соловья Булавы, о коем былины пели. Ужели и впрямь перед ними столь древний старик? И хоть люди не живут столько, да ведь в чужих неведомых землях всякое возможно. Что, ежели поп не угадал и это впрямь чудин – из могилы своей выкопался и на Рапеи пришел, на собор? Червонного золота личины на нем, правда, нет, так и снять мог, серебряный посох истереть в пути. Вон одежды как обветшали, ровно сито светятся...

– Ты кто будешь, старче? – спросил осторожно. – И как имя тебе?

– Хозяин сей горы, – отвечает вполне дружелюбно. – А именем Урал.

– Что же делаешь на горе?

– Да много у меня забот, – признался старец. – Солнечные чертоги стерегу. Полуденный час отбиваю, обе полы времени совокупляю, утро и вечер. Да еще быка своего пасу.

Воевода не уразумел его причудливую речь, однако спросил:

– Есть ли ордынцы близ твоей горы?

– А им в мои пределы пути нет, далекой стороной обходят. Одни только ушкуйники ко мне и заглядывают. Да и то не часто, но непременно свой знак оставят.

– И какой же оставили знак? – насторожился Опрята.

Встреча с ватагой будто бы даже взбодрила его, ибо говорил он с веселым добродушием.

– Даров мне не принесли, не поклонились. А некого деревянного болвана поставили, именем Перун. Так притомился я от грозы небесной. Молнии били, покуда идол не сотлел. А ныне и вы подобным же образом идете. Чести мне не воздали, а знак свой воздвигли. Ушкуйники, одно слово. Спалить, что ли, вздумали, огнем пожечь мою гору?

– Сие есть крест животворящий, – объяснил Феофил. – От него благодать исходит на весь здешний край.

– Не знаю, что по-вашему благодать, но пожаров теперь не избегнуть, – однако же преспокойно заключил старец. – Ибо сие есть знак огня, и метят им те места, где хотят пожоги сотворить.

– У вас, может, сие знак огня, – возразил ему инок. – А у нас, в Руси, знак веры христианской. Ты, старче, не смей свергать. Пусть стоит на Рапеях, отныне и навеки.

Урал сутулыми своими плечами пожал.

– Да я сюда не свергать приставлен – полдень стеречь, а знаки ваши сами изветшают да сотлеют, когда придет срок. Скажите мне лучше, ушкуйники лихие, куда ныне-то путь держите? Ужели снова на чудь белоглазую исполчились?

Воевода на миг оцепенел, однако же намерений своих ничем выдавать не стал и вздумал исподволь попытать старца.

– Про чудь мы и не слыхали, – говорит так, как они с Анисием условились. – И не ведаем, как прошлая ватага за Рапеи хаживала. Разве возможно человеку смертному помнить, что творилось четыре ста лет тому? Мы по иной нужде идем.

– И прошлая, и позапрошлая ходила, – вздохнул Урал. – Все мыслят сей народ позорить. Да вот недолга, коль зорят, то назад уж никто не возвращается. Верно, доныне в горах рыщут да чудь ищут. В Тартар дорога только в одну сторону открывается, а обратной нет.

Тут и Феофил дрогнул и чуть крест железный из рук не выронил. Воевода же, напротив, уверенность обрел.

– Не постращать ли нас вздумал, старче? Коль ордынцы ходят туда-сюда, знать, и мы пройдем!

– Пройдете, – согласился тот. – Ежели не станете чуди искать да их могилы тревожить.

Опрята дыхание затаил и вкупе с ними мысли свои, дабы чем-либо не выдать себя. А старец между тем позрел, как ватажники ушкуи свои конопатят да смолят, и вдруг говорит:

– Коль скажете, куда чалите да зачем, бывалого человека с вами пошлю, дорогу указать. Но за это дары мне на гору вознесете. Пусть каждый по одному камню поднимет.

А они с Баловнем условились на подобный случай, что говорить.

– Чалим мы на Томь-реку, новой землицы поискать. От ордынцев в Руси житья не стало, вот и вздумалось уйти с родами своими за Рапеи, дабы не испоганили их нечистые кочевники. Дары же за нас воздадут те, кто нашим следом пойдет.

Недосуг было ватаге нелепую его волю исполнять, камни в гору заносить. Да и не свычно им, ушкуйникам, дары воздавать, когда им самим воздавали, и ежели нет, то силой отнимали, что по нраву придется.

– Добро ли, свои земли супостату оставлять? – спросил Урал. – А ну я бросил бы свою гору? Полуденного времени не стало бы, и утро обратилось в вечер.

– Вот соберемся с силами в Тартаре, воротимся и изгоним.

– Даров мне не воздал, да еще и солгал, – вдруг уверенно заявил старец. – А потому не получишь вожатого. И быть по сему, яко солгал еси.

И пошел вверх по склону.

5

Ужин в ресторане был уже накрыт, однако Глеб распорядился вынести его на веранду. Гости все-таки выглядели обиженными, писатель явно ждал похвалы или даже премии, поскольку обе его статьи были заряжены и газеты ждали только команды нажать спусковой крючок, однако его чувства никак не отражались на аппетите. Он ел много, смачно, пил без тостов и наливал сам себе, напоминая изголодавшегося, наработавшегося пахаря; бард, напротив, как птица божия, удовольствовался соками, фруктами и зачарованно взирал на близкую уже вершину Кургана, медленно угасающую вместе с вечерней зарей.

– Хочешь туда? – по-свойски и негромко спросил его Глеб.

Сам он даже не притрагивался ни к пище, ни к питью, искренне веря в давно проверенную примету – соблюдать строгий пост до тех пор, пока дело не будет сделано.

Романтик посмотрел на него пустоватым взором.

– Нет, не хочу.

– Почему?

Шутов даже есть перестал и насторожился.

– Когда поднимешься на самую высокую гору, – философски произнес Алан, – становится некуда устремлять свой взор. И приходится смотреть или на звезды, или вниз. Но звезды недосягаемы, а внизу уже не интересно. К тому же вниз можно только скатываться...

Барду шел тридцать первый год, и однажды он пожаловался, что по возрасту он давно перерос свое дело, коим занимается, и надо искать что-то новое. Или хотя бы поменять имидж, избавиться от своего собственного образа – например, остричь белокурые космы истинного арийца, побрить голову и вместо пестрых, сшитых на заказ одежд и рваных джинсов носить кожу. Ну или просто сделать нормальную стрижку и надеть пиджак.

– Не лучше ли сразу назад, в рудник? – с издевкой предложил Глеб. – Шпуры бурить.

– Можно и назад, – согласился тот. – Или на Распадскую шахту. Там у меня брат родной. А потом, Междуреченск – самый красивый и чистый город на свете. Там и люди такие же, красивые и чистые...

Балащук взял его за гриву, подтянул и спросил:

– Знаешь, сколько я в тебя денег вложил? За всю жизнь не отработаете, вместе с братом.

Бард отнял у него свои волосы и с упрямством, которое нравилось Глебу, проговорил:

– Все равно наступит час, когда придется все поменять. И песни в том числе. Случится это скоро, я чувствую.

Опекавший Алана и финансирующий концертную программу Балащук запрещал ему что-либо делать со своей внешностью, ибо выпустил уже не один диск с экстравагантным портретом музыканта и намеревался сотворить из него бренд, пригодный для торговой марки. В облике барда требовалась подчеркнутая нордическая грубоватость, сила и решимость, которые особенно нравились женщинам. Алан почти соответствовал сотворенному Балащуком образу викинга, за исключением одной неисправимой детали – кистей рук. Узкая тонкая ладонь, длинные пальцы музыканта скорее напоминали женские ручки, чем могучие лапы варяга, способные держать одинаково уверенно гриф гитары и меч.

Прямо или косвенно, однако всегда ненавязчиво, Глеба укоряли, что от вида и поведения его протеже попахивает расизмом, национализмом и даже фашизмом, поскольку находили в орнаментах его одежды замаскированные свастики. А именно такой реакции он и ожидал, ибо толк в этом знал, и знал, что успех торговой марки обеспечен, когда содержит в себе некий вызов общепринятому мнению, перчик, привлекающий вкус потребителя своей остротой.

Приземленный писатель наелся, напился и захотел поговорить, а вернее, поспорить: гости едва друг друга терпели, и эта взаимная неприязнь возникла сразу и из-за пустяка. Однажды Алан разъяснил писателю, что означает его фамилия. Вениамин был уверен, что произошла она от слова «шутка», но всезнающий бард глаза ему открыл – оказывается, от слова «черт», то есть никакой он не Шутов, а Чертов, и посоветовал впредь так и подписываться вместо псевдонима. Мол, князья при своих дворах в древние времена держали чертей-пересмешников, отловленных для потех и увеселений, а когда церковь запретила, стали заводить придурковатых юродивых, а не просто веселых хохмачей. Отсюда, дескать, и пошло выражение «Шут с ним».

Писатель посчитал это за издевку, за глумление над родовой фамилией и чуть ли не драться набросился, так что пришлось вмешиваться Балащуку. На черта он походил лишь с глубокого похмелья, когда остатки волос на его голове поднимались дыбом вокруг широкой, блестящей лысины, и пригладить их можно было разве что с помощью бутылки водки или утюга.

Бард с той поры стал задирать его постоянно, намекая на то, что Шутов служит при хозяине юродивым шутом.

– Хочешь сказать, не надо покорять вершин? – с вызывающей усмешкой спросил он.

– Надо, господин Чертов, – мгновенно и не глядя отозвался песенник. – Покорить и остаться там.

Писатель уже привык к его задиристой интонации, старался не обращать внимания, и тут задумался, пожал плечами:

– Умирать, что ли?

Алан почему-то не удостоил его ответом, но Шутов не оскорбился. Посмотрел на главную вершину Мустага и расправил плечи:

– А я поднимусь. Пока вы тут чухаетесь да размышляете, взойду. Но не для того, чтобы умереть. Чтобы воскреснуть.

– Идите, – равнодушно обронил бард. – Воскресайте и удивляйте мир. Если получится.

Балащуку было забавно наблюдать за их отношениями, особенно когда они оба пытались изображать независимость и принципиальность, и еще хлестаться друг перед другом.

– А ты разве не ходил на Курган? – мимоходом спросил его Глеб и глянул на часы. – Это мое серьезное упущение...

Через сорок минут бойцы охранного предприятия должны войти в здание музея одновременно через два окна в разных концах, для чего заготовили клейкую пленку, чтоб без особого шума выбивать стекла. Участковый милиционер находился на верхних этажах здания, чтобы вовремя успокоить жителей и не допустить паники, дежурный по городу предупрежден...

– Ходил. – Он указал в темный склон. – Вон до тех останцев. Дальше не поехали. Снегоходы не пошли, заправили каким-то гнилым топливом...

Глеб побывал на вершине дважды: первый раз заехали на японских «ямахах», во второй – залетели на вертолете, но, к своему удивлению, манящая гора не производила особого впечатления ни зимой, ни летом. Тундровая растительность, гранитные развалы, щебенка, подернутая лишайниками, и самая обыкновенная грязь, липнущая к ботинкам. Может, оттого, что накануне хлестали дожди и вода не успела скатиться вниз. Не зря гора имела второе название – Пустаг...

Но каждый раз, спускаясь вниз, он снова испытывал манящее притяжение, как будто и не бывал на вершине. В общем, пока стремишься в гору, она Мустаг, а покорил – Пустаг.

В чем-то философствующий бард прав...

– Надо попробовать пешком, – сейчас предположил Балащук. – На своих двоих... Встать и, не думая ни о чем, пойти. Прямо сейчас.

– Ты что, Николаич? – серьезно испугался Шутов. – Лучше давай выпьем!

– Будет еще время, – стоически произнес он. – Вся ночь впереди.

– Ждете сигнала?

– Знака судьбы.

– Ну у вас и выдержка! Но должен предупредить: по шорским горкам с некоторых пор какие-то матрешки ходят и трезвенников совращают. Не попадитесь.

Писатель знал все самые остросюжетные сплетни, а скорее всего, больше их сам сочинял.

– Ну, давай, трави.

– Зимой один очень богатый немец кататься приезжал. Только не на Зеленую, а на Туманную гору. Ну и решил прогуляться по вершине. Встречает его какаято тетка в кокошнике, румяная, сдобная, и рюмку подносит. Решил, русское гостеприимство. Так в рот не брал, а тут тяпнул, фашисты же все халявщики. Матрешка его поцеловала вроде как по обычаю. Он сразу брык, и с копылков долой. Короче, нашли разутым и раздетым, без бумажника и кредитки. На общую сумму в десять тысяч евро. Не хило за рюмаху заплатил!

– Что-то я не слышал, – меланхолично отозвался Глеб. – Врешь, поди...

– Факт замяли, скрыли, чтоб не делать антирекламы. Немцу компенсировали урон. А там определенно был клофелин.

Глеб подозвал официанта.

– Сооруди нам костер, – и указал на полянку за стартовой площадкой. – И накрой столик. До утра гуляем.

Это была команда Алану, которую он понял, взял гитару с соседнего стола и принялся приноравливать пальцы к струнам. Однако замер, прислушался и побежал с веранды в сторону гаражей.

– Приспичило! – не удержался Шутов. – Все время думал, певчие птички не писают, не какают.

Бард побродил, словно слепой, зачем-то ощупал землю руками и лег, прислоняя к ней то одно ухо, то другое, – должно быть, слушал голоса...

Писатель, по крестьянской своей привычке не оставлять ничего в тарелке, стал доедать остатки жареного хариуса и добирать соус кусочком хлеба. Ел с аппетитом и таким заразительным удовольствием, что Балащуку тоже захотелось.

– Но вы не дослушали, Глеб Николаевич, – попутно говорил он. – Самое любопытное в этой истории, с этим поцелованным немцем... Приехал он в свой фатерлянд, переписал все состояние на родню... Добровольно вышел из правления крупнейшего европейского банка. Это где бонусы дают!.. Вернулся назад, устроился простым рабочим в бригаду, которая комплекс на Туманной строит... Ничего себе, гастарбайтер, да?.. И в свободное от работы время ходит по горе и ищет матрешек.

– Зачем? – без интереса спросил Балащук.

– А никто не поймет, зачем. Немчара же этот молчит. Наверное, хочет, чтоб еще раз рюмку поднесли и поцеловали.

Живой огонь на Зеленой вспыхнул через три минуты – хозяин ресторана знал обычную программу поздних ужинов клиента, все заранее приготовил и только доставил в указанное место. Здесь четко соблюдали походную эстетику: пища в закопченных котелках приставлена к огню, чтоб не остыла, тяжелый медный чайник на таганке и вместо хрусталя – тяжелые серебряные стаканчики.

У костра оказалось уютнее, но первые пять минут, пока гости наслаждались огнем, вином и специфическим фирменным блюдом – черемшой, собранной здесь же, на горе Зеленой, и сдобренной сметаной. Даже певчая птица, вернувшись к костру, приложилась к кубку, но более к горшочку с закуской. Только писатель ее проигнорировал, поскольку эта травка обладала сильнейшим чесночным вкусом и запахом, поэтому выпил и навалился на тушеного зайца.

– Может, целоваться еще придется! – ухмыльнулся он. – Вдруг какие-нибудь матрешечки придут? С рюмочкой.

Это был намек или надежда, что хозяин дождется своего знака, разгуляется и к утру на горе появятся женщины, как часто и бывало.

Потом с Мустага, от снежных линз, потянуло студеным ветерком и ознобило спину, вмиг смазав все положительные эмоции. Однако незримый в темноте официант был начеку, заметил это и укрыл клиентов теплыми, верблюжьми одеялами.

Алан же сбросил одеяло, запил черемшу минералкой и взял гитару.

– Только давай, что посвежее, – предупредил Балащук. – Ты новое сочиняешь? Лирическое?

– Я пишу, – с нескрываемой дерзостью отозвался бард и сверкнул, подсвеченными красным, глазами. – Сочиняют прозаики.

Голос у него был не сильный и потому позволял вслушиваться в слова.


Перестали быть водою вода, травою трава,

И пора сменить делами дела, словами слова.

Я готов простить за позавчера, позапозавчера,

Но толкает жизнь не тратить души, не делать добра.

Полшага назад, два шага вперед,

Ведь кто-то сказал: «И это пройдет».

И это прошло, надежды разбив,

Но смерти назло я все еще жив!

Я все еще жив!

Балащук зажал струны на гитаре.

– Ты что такое поешь? Это лирика? Это сегодня называется лирика?

К нему на помощь поспешил Шутов, уже крепко пьяный, осоловелый от еды, но не утративший критического мышления.

– Исповедь перед актом суицида, – язвительно подсказал он жанр.

– Как хотите, – обиделся бард и безжалостно брякнул гитарой о каменистую землю. – Теперь вы пойте, господин Чертов!

Этот внезапный конфликт разрешился неожиданно, поскольку у Глеба зазвонил мобильник. Он не собирался посвящать гостей в детали операции с музеем, поэтому отошел во тьму и поднес трубку к уху. Связь на горе была и в самом деле хорошая, однако из-за ветра и громких голосов у костра он сразу не расслышал доклада специального помощника.

– И спою! – бузил писатель, теребя струны. – Не ты один тут менестрель!

– Да заглохните вы! – рявкнул Балащук и отошел еще дальше.

– Они не могут войти на объект, – доложил Лешуков. – Две попытки оказались неудачными.

Глеб глянул на часы – половина третьего! Не заметил, как наступил час Ч...

Еще недавно служба безопасности сообщала, что все происходит в штатном режиме.

– То есть как не могут? – переспросил спокойно. – Какие проблемы?

– Удалить стекла в окнах невозможно, – открытым текстом сказал чекист.

– Да такого быть не может! Оно что, бронированное?

– Нет, стекло обыкновенное, оконное, четыре миллиметра...

– И что, не бьется?!

– Никак нет, Глеб Николаевич. Били уже ломом и кувалдой, даже трещин не дает. Полчаса копаются, спрашивают, что делать...

– Сам скажу, что делать!

Балащук отключил вызов и, пожалуй, минуту стоял в легком отупении, слушая, как Шутов орет дворовую песню под примитивное бреньканье. Затем потряс головой, пробрел несколько метров до снежной линзы, умыл лицо зернистой и тяжелой, как соль, массой, после чего связался с начальником службы безопасности.

– Что, господин Абатуров, не бьется стекло? – без всякой прелюдии спросил он.

– Глеб Николаевич, это невероятно, но факт! – приглушенно выпалил бывший начальник УВД. – Во всех окнах уже пробовали! Какие-то странные стеклопакеты!

– А со двора? Там рамы старые, ткни – развалятся!

– И со двора пробовали! Подшумели, с верхних этажей люди выглядывают...

– Рвите рамы машиной, ломайте двери! Сами-то проявляйте хоть какую-нибудь инициативу!

– Если разрешаете – вырвем, – пообещал тот.

– Погоди, а старик там что делает? Хранитель?

– Ничего, все ходит, с молотком... Нет, Глеб Николаевич, это просто уму непостижимо! Крыша едет!..

Он не дослушал детский лепет умудренного и возбужденного полковника. Еще раз умылся снегом и вернулся к костру.

– Пой, – приказал барду.

Тот даже не шевельнулся, глядя в огонь. Балащук отнял гитару у писателя, положил на колени Алану и приобнял за плечи:

– Извини, брат, не обижайся. Настроение у меня сегодня... А тут еще с матушкой...

Упоминание о матушке словно пробудило его.

– Что с ней? – спросил тревожно.

– Да все нормально. Тоскует старушка...

– К ней никто не приходил?

Видно, барду опять были некие вещающие, пророческие голоса, однако в присутствии Шутова обсуждать это было нельзя.

– Верона приехала, – уклонился Глеб. – Ты пой.

Он пригасил обиду и все равно заявил с мальчишеским упорством:

– Буду петь то, что хочу. И не мешайте мне.

Он и прежде проявлял подобную ершистость, но не в такой степени и не так явно. Должно быть, стал забывать, благодаря кому стал победителем российского конкурса...

Ветер усиливался, слабо мерцающая вершина Мустага закрылась плотной тучей, и снизу, от Шерегеша, словно дым, всклубилась тьма: во всем поселке почемуто погас свет, и от этого фонари на Зеленой, окна ресторана и служебных помещений разгорелись еще ярче.

Сердце на замок, на ветер мечты, на порох мосты!

Все, что я берег, исправит огонь, стирая следы.

Если примет Бог слова о любви у последней черты,

Склонит мир у ног, затем, что таких редеют ряды.

Полшага назад, два шага вперед,

Ведь кто-то сказал: «И это пройдет».

Он только сейчас вслушался в слова и уловил смысл, однако отвлек новый звонок, на сей раз управляющего горнолыжным хозяйством Воронца, сидевшего внизу вместе с охранником.

Бард предупредительно умолк и накрыл струны рукой.

– Глеб Николаевич, не волнуйтесь, все в порядке, – предупредил Воронец. – У нас тут свет вырубило, извините, канатка сейчас не работает. Но обещают через час исправить.

– А что там случилось? – недовольно поинтересовался Балащук.

– Шаровая молния. Фидер на подстанции выбило. Если что, запустим дизель...

– Гроза идет? – Он попытался рассмотреть в небе звезды, однако свет фонарей и костер слепили.

– Нет, Глеб Николаевич, прогноз на ночь хороший! – бодрился управляющий. – Без осадков, температура плюс семнадцать...

– Откуда же шаровая молния, Воронец?

– Здесь это бывает. Железные горы кругом...

Балащук сунул телефон в карман и сел к огню. Писатель уже спал, уронив голову на грудь, отчего мясистое лицо побагровело еще сильне, а тяжелая челюсть отвисла, рот открылся и посинели губы – мертвец, но налитый до краев, черненый серебряный стаканчик держал крепко и ровно, как по уровню...

Бард вдруг запел надрывным, незнакомым голосом.

И снова с нуля да по лестнице дней

Опаснее яда, темнее теней.

Мне рваться наверх в безликий парад,

Расталкивать всех и бить наугад.

И, зная, что есть за тучами свет,

Совсем не жалеть потерянных лет,

Не дергать стоп-кран, не чувствовать боль,

Не падать от ран, не прятать любовь!

Не прятать любовь!

Из последних сил над пропастью лет лететь и лететь.

Все, что я любил, того больше нет, и хватит жалеть.

Я глаза открыл, и сердце во мне забьется вот-вот,

Я уже ступил полшага назад, две жизни вперед.

Балащук не уловил момента, когда свет погас и на горе, поскольку смотрел в огонь и отвлекся, но когда поднял голову, то ничего, кроме непроглядной тьмы окрест костра, не обнаружил. Словно все: гостиничный поселок внизу, канатные дороги, гаражи с кабинами, рестораны, кафе и прочие постройки, – короче, вся могучая и гордая инфраструктура горнолыжных трасс никогда не существовала, впрочем, как и такая мелочь, как фонари охранного освещения, подсветка стартовых площадок и совсем уж пустяковые декоративные светильники. И остался один костер, как бы если он очутился здесь лет сто назад, когда Зеленая была местом отдаленным и диковатым...

Из тьмы высунулся официант и упредил вопрос:

– Это у нас бывает... Сказали, шаровая молния. Сейчас я свою станцию запущу, – и растворился в непроглядной бездне.

Тьма смирила и барда – гитара замолкла, песня осталась недопетой...

Глеб позвонил управляющему вниз и велел немедля запустить резервный источник питания, но услышал в ответ нечто невразумительное:

– Дизель работает... Энергия, напряжение... Ищем электрика и обрыв... Что-то сгорело или отсырело...

– А мозги у вас не отсырели? – взревел и осекся Балащук. – Вы что там, надрались?!

– Я на пульте управления стою! – клятвенно сказал Воронец. – Исправим!..

Шутов проснулся, закрыл рот и позрел совершенно трезвым взглядом. Увидел стаканчик в твердой, несгибаемой руке, замахнул его в один глоток и вальяжно отшвырнул в траву.

– Гуляй, рванина, от рубля и выше!

Второй официант знал свое дело, бережно поднял и поставил на невидимый поднос. В неформальной обстановке писатель переходил на «ты», чем подчеркивал свою значимость, мол, на отдыхе, как в бане, все равны, но тут вдруг зауважал.

– Глеб Николаевич, давно хочу вас попросить... Познакомьте меня со своей сестрой? Представьте, что ли? Я ее дважды только видел, да и то издалека.

Глеб был уверен, что Шутову все известно и об отношениях Вероники с Казанцевым, и о нынешнем ее положении. Тема была болезненная для Балащука.

– Зачем тебе? – спросил угрюмо.

– Вы, конечно, простите, Глеб Николаевич... Но Вероника мне нравится.

Относиться серьезно к столь внезапному заявлению писателя было невозможно.

– Этому наливать газировку! – приказал он официанту.

– Нет, на самом деле, Глеб Николаевич, – просительно заговорил Шутов. – Понимаю, я в два раза старше ее... Но мы оба одиноки. Между прочим, я еще ни разу не женился. Имеется в виду, официально...

– Хочешь мне одолжение сделать? – язвительно спросил Глеб. – За мою несчастную сестрицу порадеть?

– Честное слово, она мне нравится!

Балащук знаком подозвал официанта.

– Принеси пластырь и заклей этому рот.

– Есть скотч, – сказал тот.

– Еще лучше. Замотай скотчем. Я его больше слушать не могу.

– Напрасно вы так, – будто бы обиделся Шутов. – Нехорошо смеяться над чувствами...

Бард вдруг заплакал: в свете костра отчетливо было видно слезы, гулкими каплями падающие на деку гитары, но из-за стоического молчания это напоминало дождь...

– Неужели это конец? – будто бы сам себя спросил он. – И ничего больше нет... Ни на этом свете, ни на том?

У Глеба возникло желание утешить его, и он уже сделал некое движение рукой, словно хотел погладить темя длинноволосой головы, но тут его осенило: проблемы с электричеством – это месть свояка! Узнал, кто сегодня ужинает на горе, и устроил темную...

И сам себе не поверил.

Вырулить, вывести свои мысли из цепенящего заблуждения он не успел – зазвонил зажатый в кулаке телефон.

Это был начальник службы безопасности. Не отвечая ему, Балащук ушел во тьму, хотя уже в том не было особой нужды, и отозвался, лишь когда наткнулся на снежную линзу. Машинально отметил время – половина четвертого утра...

Голос Абатурова вибрировал от напряжения, но доклад был по-военному четкий, однако ветер, падающий со склона Кургана, словно играл радиоволнами и между фразами возникал хлопающий звук, как бы если трепало парус или полотнище флага.

– Удалить рамные переплеты не представляется возможным, Глеб Николаевич... Даже с помощью взрывчатки... Дверь выдержала пятьдесят граммов пластида... Сорвало дерматиновую обшивку и отбило ручку... Неправильно был наложен заряд...

– Наложите его правильно! – стиснув зубы, посоветовал Балащук. – Кто вам мешает?

– Пластида... больше... нет. – Хлопки незримого паруса становились чаще и уже разбивали фразы. – Поврежден козырек... Легкую... контузию... получил директор ЧОПа... Какие будут... указания?

– Притащите автоген! – Рыхлый, растепленный снег под ногами был настолько тяжел, что выдерживал человека. – Газовую горелку! И вскройте!..

Абатуров иногда сам кричал на подчиненных, но от крика начальства терял уверенность.

– Попробуем, конечно... Принимаем меры... Шуму много... Участковый не справляется... Граждане звонят... в милицию... Очень много шума.

– Что вы предприняли, доложите! – потребовал Балащук и едва устоял на ногах.

Вероятно, он попал в зону, где ветры сшибались, и поспешил вернуться назад, под прикрытие стартовой площадки.

– Мы перехватили... экскаватор. – Голос полковника отчего-то стал гулким, как в бочке. – Принадлежащий... теплосетям. Вышла из строя гидравлика... Лопнул шланг... Извините, Глеб Николаевич... Я весь в масле...

Глеб сбежал со снежной линзы и скорым шагом направился к костру.

– Ты у меня завтра в дерьме будешь! – пригрозил он. – Вы уже два часа там возитесь!.. Не войдете в музей до рассвета, всех уволю к чертовой матери!

И схлопнул половинки телефона.

Балащук никогда не злоупотреблял спиртным, пил хоть и часто, но по немногу и в малых дозах; тут же почувствовал желание изменить себе и, не дожидаясь конца операции, тяпнуть сразу стакан, как это делал отец, возвращаясь со смены, лечь и выспаться. Он не заметил, когда с плеч слетело одеяло и ветер теперь толкал в спину и прожигал насквозь ткань тонкого спортивного костюма. Спасительный костер оказался не так и близко: выслушивая доклад, он не заметил пройденного расстояния, испытывая от негодования потребность двигаться, тем паче, вниз по склону ноги несли сами. Теперь он бежал вверх, подгоняемый ветром, и часто спотыкался, поскольку вершина Зеленой в летнее время была не очень-то гладкой – повсюду камни, замятые в грунт стволы деревьев и ямы. В непроглядном мраке он не видел стартовой площадки, но чувствовал, что она где-то рядом, и ориентировался только на свет костра, вихрь искр, полуприжатый к земле, и надрывный голос барда, все еще звучащий наперекор ветру:


Я глаза открыл, и сердце во мне забьется вот-вот,

Я уже ступил, полшага назад, две жизни вперед.

На фоне огня он видел единственное живое пятно – согбенную, прикрытую одеялом спину и трепещущие на ветру космы Алана; будто бы оскорбленный в лучших чувствах Шутов, вероятно, сломался и спал где-то лежа. Его программа-минимум была выполнена – сыт, пьян, нос в табаке, для максимума не хватило девочек, но ничего, перетопчется...

Второй официант тоже куда-то исчез, поэтому Балащук сунулся, припал к огню, улавливая жар полами распахнутой куртки и чакая зубами, попросил барда налить водки. Ветер как-то разом опал, тьма на горизонте слегка разредилась, и стало тихо – близился рассвет...

Над костром висел походный закопченный котелок и хлюпало какое-то варево. Изящная рука барда сняла его, и за спиной послышался звон тонкой струйки, падающей на серебро.

– Ты что мне наливаешь? – Глеб насторожился. – Я просил водки...

И, обернувшись, непроизвольно отпрянул, чуть не сковырнувшись с корточек в огонь.

На месте Алана у костра сидела молодая беловолосая и загоревшая до золотистой смуглости женщина. И на плечах было не одеяло, а просторный, стянутый только у горла ремешком бирюзовый плащ. В прореху, треугольником уходящую к низу, была видна ее обнаженная грудь и живот, покрытый таким же загаром.

Она протягивала стакан и смотрела пустыми белками немигающих глаз...

Горло перехватило от какого-то затвердевшего, застывшего всхлипа, как бывает в детстве, после долгого плача.

– Пей, – проговорила она, и в незрячих глазах возникли светящиеся зеленые штрихи, отчего взгляд стал напоминать кошачий.

Балащук попытался сглотнуть ком – не получилось, впрочем как и подняться на ноги, из-за онемевших икроножных мышц...

– Ты кто? – Язык едва повернулся.

– Айдора.

И в этот миг он вспомнил имя той девочки, что откачала его память от смерти.

– Айдора! Айдора...

– Ты так и не вспомнил моего имени... Ты меня забыл.

– Нет... – чувствуя какую-то ядовитую беспомощность, проговорил он. – Я вспомнил... И думал о тебе!

– Пей, – повторила она ровным и бесстрастным голосом. – Напою тебя зельем, чтобы навсегда пробудить твою память.

Помимо своей воли он взял горячий стакан, поднес ко рту и в последний миг увидел свет в ее руке, испускаемый уже знакомым, в виде большого желтого блюда, светильником...


6

Шутов проснулся уже засветло и обнаружил, что остался один. Спал он на пенопластовой подстилке, заботливо укрытый одеялами. Несмотря ни на что, официанты поддерживали огонь и не убирали накрытого походного стола – значит, гулянка продолжалась. Повреждения на электроподстанции исправили, везде горел свет, и в первую минуту ничто не вызывало тревоги: Балащук отходил от костра часто, чтоб поговорить по телефону, обидчивый Алан вполне мог забрать гитару и уйти спать к сторожу в вагончик. Поэтому писатель велел налить водки, однако официант даже глазом не моргнул.

– Вам приказано подавать только газированную воду.

– Ты что? Это шутка была! Шуток не понимаешь?

Нехотя и как-то брезгливо, словно делая великое одолжение, он налил стаканчик, однако похмелиться Шутов не успел, ибо где-то за спиной послышалась знакомая мелодия звонящего мобильника шефа. В утренний час на Зеленой был полнейший штиль и гулкая, какая-то знобко-прозрачная тишина, и потому показалось, телефон звонит где-то рядом.

– Пошли их всех на хрен, Николаич! – не оборачиваясь, посоветовал он. – Давай выпьем!

И поскольку на звонок никто не отвечал, Шутов насторожился, встал на колени и огляделся. На освеченной заревом горе было пусто, если не считать официанта, который, как и положено, опять стоял в сторонке возле сервировочного столика.

– Тогда я иду к тебе! – Взял два стаканчика, бутылку у официанта и направился в сторону, откуда доносился звон мобильника.

Дошел до снежной линзы, и тут звук оборвался. Писатель оглядел пустынное рассветное пространство, выпил стопку, затем умылся снегом и, взбодрившись, хотел вернуться к костру, но вновь услышал телефон – где-то за льдистым языком прошлогоднего снега. Показалось, совсем близко, однако никого не было видно.

И только сейчас он встревожился, скорым шагом перешел линзу, полагая, что шеф напился и где-то упал – официанты не досмотрели, и теперь спит на голой и холодной земле. Он шел на звук, который слышался уже явственно и будто бы все время удалялся. На минуту он прерывался и возникал вновь: ктото упорно хотел дозвониться до Балащука, но тот не слышал. Шутов удалился от костра уже метров на сто, а звонок заманивал все дальше. Похмельное отупение слетело, вытесняемое предчувствием некой беды или крупной неприятности, и он сорвался на бег, изредка останавливаясь, чтобы не сбиться с зовущего вперед звонка, хотя понимал, что так далеко он не мог его услышать.

Потом, уже днем, когда это расстояние промеряли рулеткой, оказалось, триста двадцать два метра! А сейчас эта все увеличивающаяся и непомерная для его слуха дистанция сообразно увеличивала тревогу. Писатель добежал до густой строчки угнетенных, изуродованных ветрами пихт и остановился, поскольку точно определил, откуда разносится мелодия – с вершин деревьев, то есть с высоты четырехпяти метров! Возникла даже сумасшедшая мысль, что Балащук залез на дерево и там уснул, чего в принципе быть не могло.

Другая же мысль, на уровне прозрения или творческой фантазии, была вообще трагичной: Глеб Николаевич ушел ночью от костра и повесился на дереве. Или его повесили конкуренты...

Он с опаской походил вдоль леска, задрав голову, и вдруг с назревающим ужасом увидел сквозь густые ветви очертания висящего тела.

И из него на землю изливалась вызывающая мелодия: должно быть, телефон был в кармане...

Шутов сел на камень, спиной к повешенному, и ощутил, как вздыбились волосы на голове.

«Вот все и кончилось, – обреченно подумал он. – Неожиданный поворот, не придумать...»

А полет творческой мысли в тот же миг потянул сюжетную цепочку и разум озарился – здорово! Можно написать роман, все само плывет в руки, а точнее – падает с неба вместе с телефонным звоном: известный, преуспевающий бизнесмен вдруг кончает жизнь самоубийством, причем символично, на горе Зеленой, которую покорил! Нет, даже не на Зеленой, а на Кургане, о котором мечтал. Взошел и там повесился, на кресте...

С этого можно начать целый психологический блокбастер! Провести героя от рождения в простой горняцкой семье до добровольной кончины. Наверное, он не выдержал испытания деньгами, успехом, пресыщением и роскошью, ибо душа-то у него была нормальная, шахтерская, в какой-то степени страдальческая. И смерть он принял на кресте...

Вначале его насторожил странный звук, сопутствующий звону, словно не из кармана звонит телефон, а из некого гулкого колодца.

Он завернул голову насколько возможно и отчегото ног висельника не узрел, хотя минуту назад явственно их видел. И даже отметил деталь – один носок спущен, из штанины торчит синяя лодыжка, спортивные туфли испачканы зеленой травой...

Сейчас же на угнетенной ветрами пихте, словно елочная игрушка, висела гитара Алана, и звонок телефона исходил из круглого отверстия под струнами. И высоко! Метра четыре от земли...

Залезть на корявое дерево было можно при желании, однако вершинка была тонкая и еще тоньше отросток, за которую зацепился гриф, – вес человека ни за что не выдержит. Как и повесили-то?.. Между тем мобильник продолжал названивать, и это побудило к действию. Шутов потряс пихту одной рукой, другой же норовя поймать гитару, но уродливый ствол не раскачивался. Тогда он достал толстый сук и с силой потянул вниз, налегая всем телом. Вершина слегка накренилась, и этого хватило, чтоб инструмент сорвался с отростка и с дребезжащим гулким стуком упал на мшистую землю. Вытряхнуть телефон сразу не удалось, может, оттого, что спешил, ибо казалось, сейчас прервется звон и вместе с ним прервется некая связь с реальным миром.

Реальность отозвалась голосом специального помощника Лешукова.

– Глеб Николаевич! Ну наконец-то!.. С вами все в порядке?

– Его нет, – односложно и хрипло отозвался Шутов.

– Это кто? – после паузы с подозрительной настороженностью спросила трубка. – Кто со мной говорит?

– Вениамин Шутов с вами говорит!

У них с чекистом были очень сложные отношения, поскольку контрразведчик когда-то преследовал инакомыслие, а писатель всегда был диссидентом, по крайней мере, сам так считал.

– Где Глеб Николаевич? – строго спросил Лешуков.

– Не знаю! Я нашел его телефон в гитаре.

– В какой гитаре?!

– Которая висела на дереве.

– Надрался, что ли, Шутов? – Дипломатичный спецпомощник в отношениях с писателем допускал грубости. – Ты что мелешь?!

– А пошел бы ты!..

Шутов выразился определенно и отключил связь, однако самому стало тревожно. Он обошел чахлый лесок, сунулся в одну сторону, в другую: на горе было полное безмолвие, снизу поднимался туман и заволакивал восходящее солнце. Прихватив гитару, торопливой, сбивчивой походкой он вернулся к костру, где официант хладнокровно собирал одеяла и пенопластовые подстилки.

– Где Балащук? – Писателя уже слегка потряхивало.

– Нам запрещено следить за клиентами, – отозвался тот.

В это время включился подъемник, и вместе с шелестом троса и движением кресел гора Зеленая слегка оживилась.

– Где этот?.. С гитарой был, Алан?

– Он попросил веревку и ушел, – был ответ.

– Зачем... веревку?

Официант явно не хотел с ним разговаривать.

– Нам запрещено спрашивать.

– Куда хоть ушел? – Его спокойствие приводило в бешенство. – В какую сторону?

Тот махнул рукой на вершину Мустага.

– В гору.

– А мыла он у тебя не попросил? – Писатель встряхнул официанта, отчего тот выронил одеяло.

В глазах же было откровенное презрение, которое не могли даже скрыть чуть приспущенные по-женски веки.

– Нет, мыла не просил, – однако же сказал спокойно. – Взял альпинистский трос и ушел.

Шутов в сердцах выпил стаканчик водки и закусил черемшой.

На канатке прибыли всего два пассажира – управляющий Воронец и водитель-охранник Шура, еще вчера оставленный внизу. Оба они приземлились, словно выброшенные катапультой, и бегом устремились к костру.

– Сейчас начнется, – вслух подумал Шутов. – Забегали...

Подождал, когда подбегут, и в тот же миг, не дожидаясь вопросов, наученный многолетним диссидентским опытом, сам пошел в атаку.

– Проворонили вы шефа, господа хорошие! Нет его нигде! Я всю гору обошел! Телефон оказался в гитаре. А гитара висела на дереве! Метра четыре над землей. Вы оба должны были быть здесь!

– Глеб Николаевич не велел, – залепетал Воронец. – Сказал, сидеть внизу...

– Почему не поднялись, как только вырубилось электричество?

– Потому и не поднялись, – задиристо отозвался охранник. – Канатка встала!

– А без канатки уже зад не оторвать?.. И вообще, почему оно вырубилось?!

Никто ему возражать не стал, Воронец вызвал местных спасателей, кликнул официантов и дежурных техников, охранник – сторожей, в результате набралось четырнадцать человек, которые разошлись по горе в разные стороны.

Тем часом на телефон Балащука позвонил начальник службы безопасности, который уже выехал в Шерегеш, и Шутов сообщил ему, что поиск организован – пока что на вершине Зеленой, – и предположил, что Балащук вместе с Аланом могли уйти на Курган, поскольку высказывалась такая мысль – забраться на гору пешим порядком. Как только поднимется туман, он, Шутов, лично осмотрит склон в бинокль. И еще озадачил полковника информацией к размышлению: дескать, странностей и совпадений в прошедшую ночь было достаточно: сначала будто бы шаровой молнией выбило фидер на подстанции и Шерегеш погрузился во тьму, затем выключили свет на Зеленой и не смогли запустить ни одной резервной дизель-электростанции. Намек на происки конкурентов был воспринят правильно, потому как вскоре позвонил Лешуков и заговорил уважительно, называл по имени-отчеству, а интересовали его детали и время, как и когда произошло отключение энергии. Видимо, начал проверку по своей линии через бывших сослуживцев.

Тем временем гору Зеленую прочесывали как могли и заглядывали повсюду – под стартовые площадки, гаражи подъемных кабин и сами кабины, за камни, кучи строительного мусора, рыскали по горе, чаще бестолково, по одному и тому же месту, и даже прилегающие к вершине склоны обследовали. Когда приподнялся туман и Мустаг начал как-то стыдливо обнажаться, Шутов засел с биноклем на крыше гаража и стал тщательно просматривать возможные пути подъема на вершину. В поле зрения попадали каменные развалы, курумники, утлая тундровая растительность, и все это, подернутое легким туманом, казалось, движется, шевелится, как живое. Несколько раз он выхватывал глазом что-то похожее на фигуры людей, идущих вверх по склону, и вроде даже замечал трепещущее на ветру одеяло на плечах, белобрысые космы Алана и куртку Балащука, однако промаргивался и потом уже никак не мог отыскать их среди белесой каменной реки. Тогда он спустился с крыши, выпил у оставленного всеми и догоревшего костра полбутылки водки, окончательно пришел в себя и когда снова взялся за бинокль, то увидел мир вполне реальным, да и туман наконец-то растаял над горами.

От вершины Зеленой до высшей точки Мустага весь склон стал неподвижным, безлюдным и первозданно диким, если не считать сияющего креста из нержавеющей стали.

Он уже хотел вернуться к костру, но тут невооруженным взглядом заметил некое мельтешение чуть выше останцев на склоне Кургана, которые туристы называли «верблюдом». Всходить на гору по самому неудобному склону было глупо и слишком долго, однако Балащук с Аланом выбрали самый трудный путь и теперь взбирались как-то странно, зигзагами, причем взявшись за руки, словно влюбленная парочка. Шутову никогда в голову не приходило, что оба они могли быть, мягко говоря, иной ориентации, но по тому, как суровый викинг, этот нордический типаж истинного арийца, вел сейчас за руку покорного Глеба Николаевича, на писателя вмиг снизошло прозрение.

– Ну, пидор гнойный! – это относилось к Алану.

Шутов проморгался, потряс головой и еще раз приложился к оккулярам...

«Идут, голубчики! Еще и плечиками прижимаются друг к другу. Ветер наверху сильный, одеяло на плечах барда вздувается, словно парус...

И как-то сразу стало понятно, отчего Балащук, который год уже возится с этим недоношенным музыкантом, студию ему купил вместе с дорогущей аппаратурой, чтобы записывать диски, реклама чуть ли не на каждом столбе. А бард еще и капризничает: то ему собственный имидж не нравится, то лирика надоела...

И Николаич хорош! С жиру взбесился, содомянин хренов. Потому и не женится, и в последнее время девочек на Зеленую не привозит...

Переориентировался!

Вдобавок ко всем этим расстройствам, спускаясь с крыши гаража, Шутов оступился на предпоследней ступени лестницы и упал. Не высоко, однако разбил губу и снес кожу на пальцах. С горя и разочарования он обработал раны водкой, допил остатки прямо из горлышка и хряпул ее о камень. Откуда-то притащился виноватый Воронец и, верно признав в писателе старшего, принялся докладывать и жаловаться, что Балащук не обнаружен и что теперь все шишки на него, поскольку управляющий на Зеленой за все в ответе. Этот человек вызывал у Шутова особое презрение, поскольку когда-то был секретарем горкома партии и вредил диссиденту как только мог. Но после своего падения быстро перестроился, бросил жену, женился на молодой девчонке, успел произвести на свет двух дочерей и сделать новую карьеру, уже в бизнесе, используя свой руководящий и направляющий опыт. И сейчас, видя его униженным, писатель испытывал озорное удовольствие, потому оставил в полном заблуждении.

– Выпей водки, – посоветовал он. – Полегчает...

Воронец и в самом деле подумал, затем раскупорил бутылку и после стаканчика несколько порозовел.

– Что могло произойти? – спросил сам себя. – Но это не Казанцев, точно. Сам видел шаровую молнию. От нее и пульт на дизель-электростанции перегорел.

– Ну и как она выглядит? – мрачно усмехнулся Шутов, внутренне злорадствуя.

– Кто?

– Шаровая молния!

– Вишневый такой шар... С футбольный мяч. Со склона Мустага слетел. Еще подумал, пустой пакет ветром несет... Нет, ну куда он мог уйти? Официанты говорят, отошел поговорить по мобильному. И слышали, как разговаривал, кого-то ругал...

– Разве официантам разрешено подслушивать?

Ресторан принадлежал Воронцу, который шутливых интонаций уже не воспринимал.

– Нет, так ведь уши не заткнешь... У меня кредит в двенадцать миллионов и две дочери в Москве учатся, на платном.

– Да, попали вы, господин управляющий! Наверное, опять какие-нибудь матрешки с клофелином у вас завелись.

– Какие еще матрешки?..

– Которые зимой немца раздели.

– Сплетни все. Этот немец напился и где-то куртку с ботинками потерял.

– А также штаны, бумажник и кредитку.

Видно, от выпивки Воронец начал ориентироваться в пространстве и доказывать ничего не стал.

– Послушайте, Вениамин, – начал как-то вкрадчиво. – Вы последний, кто его видел. И телефон оказался у вас... Объясните, как все было?

– А пошли бы вы!.. – ухмыльнулся Шутов. – На хутор. Бабочек ловить.

– Сейчас сюда прибудет милиция, прокуратура, – пригрозил тот. – Исчез депутат городской думы... А вы последний!

– С нами был еще Алан, известный вам бард!

– Но и его нет... Вы есть, и в полном здравии. Если не считать вашей губы. И правая рука побита... Вы с кем-то дрались? Или скажете, с лестницы упали?

Писатель чувствовал свое превосходство, ибо один знал, куда исчез депутат Балащук и по какой причине.

– Слушай, ты, ворон с кредитом!.. Подумай лучше, чем станут зарабатывать дочки на учебу, когда тебя посадят в долговую яму.

– Вы еще и циник, – не ломался управляющий. – Боже мой, каких отъявленных негодяев держал возле себя Глеб Николаевич!

– Что это ты о нем, как о покойнике? Похоронил, что ли?

Воронец от возмущения не нашел что ответить и ушел на открытую веранду ресторана, куда мало-помалу подтягивались все остальные обитатели Зеленой, привлеченные к поиску Балащука. Кто-то даже решил позавтракать, пользуясь случаем: недоеденного от вчерашнего пиршества оставалось много.

Оставленный всеми Шутов вскинул бинокль и сразу же отметил: эта влюбленная парочка уже всходила к кресту на Кургане – оставалось метров двести достаточно пологого подъема... Он устроился на брошенных у костра одеялах, придвинул к себе походный столик и тоже принялся с удовольствием доедать из походных мисок, запивая водкой. Писатель никогда не комплексовал относительно питья в одиночку и компания ему не требовалась.

И уже почти насытился, когда узрел, что от ресторана к нему идут Воронец и личный охранник Балащука в сопровождении сторожей и техников. Видно, помириться решил управляющий...

Шутов раскупорил новую бутылку и, составив стаканчики, разлил водку.

– Прошу, господа! Пир во время чумы...

Вся эта братия приблизилась к костру и вдруг коварно, внезапно навалилась вся разом. Кто-то зажал шею локтем, схватили за руки и за ноги – распяли, сволочи! Шутов сопротивлялся только для порядка, помня, что в любом, даже публицистическом произведении интригу следует тянуть до самого финала. Воронец, должно быть, посовещался и вздумал взять его под стражу, чтоб не сбежал или не попытался уничтожить следы преступления. Он мог бы дать им бинокль, чтоб убедились в его полной непричастности к пропаже депутата, но делать этого не стал, а только смеялся и слегка отбрыкивался. Ему завернули руки за спину и, пожалуй, минуту ковырялись, прежде чем насадили на запястья маловатые браслеты. Закованный, уложенный лицом в землю и с пистолетом у головы, он продолжал хохотать, предвкушая, как вся эта неистовая толпа мужиков потом будет замаливать перед ним свою вину. А с Воронца так можно и денег срубить, он инициатор!

– Вы дураки, господа! – стонал он. – Каких же идиотов держит вокруг себя Балащук!..

Личный охранник Шура, верно насмотревшись детективов, совсем по-киношному попытался учинить допрос, так сказать, по горячим следам. Тыкал стволом в череп и тоном энкавэдэшника вопрошал:

– Не надо корчить идиота, Шутов! За что ты убил Глеба Николаевича? Из зависти? Личной неприязни?

– Это месть! – задыхался тот от смеха. – Я им отомстил, обоим!.. Чтоб не поганили!.. Мужскую породу!

Намеков они уже не понимали.

– Где трупы? Ты что с ними сделал, скотина? Закопал?

– Я их съел! Запек в углях и съел! В прикуску с черемшой!.. Господа, я маньяк, людоед!

Верно, его посчитали за психа и отступили, оставив лежать на земле. Подошедшие официанты вдруг его пожалели – подстелили пенопласт и помогли перелечь. Шутов перевернулся на спину, хотя в такой позе ломило скованные руки, и стал смотреть в бездонное, ясное небо.

И буквально через несколько минут над Зеленой появился вертолет с опознавательными знаками МЧС. Он приземлился рядом со стартовой площадкой, и из брюха, словно горох, сначала посыпались люди в униформе, затем сошли некие важные персоны – все в гражданском. Двигателей не глушили, и, разгрузившись, машина в тот час взмыла над горой и пошла по кругу. Прибывшие спасатели организованно рассыпались по вершине и уже профессионально начали исследовать всю территорию, а начальство сомкнулось в стаю возле Воронца, охранника и прочих обитателей Зеленой. Только писатель лежал, смотрел в небо, перетерпевая боль замкнутых наручниками запястий, и прислушивался к галчиному граянью толпы, но разобрать, о чем говорят, мешал низко круживший вертолет.

Наконец совещание закончилось, стая распалась и к Шутову подошли трое.

Он всегда считал, что писатель лишь тогда свободен, если находится в оппозиции к власти. Причем к любой, независимо, какого она толка, и принципиально с власть имущими не дружил, хотя всех знал в лицо и по фамилиям. И еще он считал, что именно по этой причине к пятидесяти годам стал достаточно известным – имя было у всех на слуху, но не завоевал должного признания. Состояние диссидентства ему нравилось, поскольку он чуял под ногами благодатную критическую почву, когда невзирая на чины и звания можно открыто высказать свою точку зрения, даже если она заведомо не верна.

Шутов был с шахтерами, когда те перекрывали Транссиб и стучали касками, требуя вернуть Ельцина во власть; он был с ними же, когда обманутые, прозревшие и голодные, они опять стучали касками и требовали убрать Ельцина.

Поиски депутата Балащука возглавили вторые лица городской прокуратуры и милиции. А поскольку вторые всегда стремились стать первыми, то обычно проявляли рвение, сопряженное со сдержанностью и разумной достаточностью. Именно они, еще что-то хотевшие от этой жизни, обеспечивали приемлемое функционирование любой государственной системы. Поэтому зам прокурора приказал немедля снять наручники, а зам начальника УВД взялся распекать личного охранника Балащука и грозить статьей за самоуправство. От этого их усердия у Шутова враз пропало желание валять дурака, потому как далее уже начиналась рутина...

– Воронец зря кипиш поднял, – растирая запястья, проговорил он устало. – Я знаю, где эта парочка.

– Где? – спросили оба в голос.

Писатель с тоской глянул на вершину Мустага:

– Там. Совершают пешее романтическое восхождение. За ручки держатся...

– За какие ручки?..

– За эти самые. – Он повертел отекшей, короткопалой пятерней. – Мальчик ведет девочку...

Милиционер врубился сразу и многозначительно хмыкнул, а законник сделал недоуменное лицо:

– О чем вы, Вениамин Игнатьевич?..

– Только не делайте вид, будто не догадываетесь о чем! – обрезал Шутов. – Зачем девочек водят на горку... Вершины покорять!

Деловитый милиционер подозвал начальника спасателей, и тот по радиостанции связался с вертолетом. «Восьмерка» сделала вираж и потянула в гору.

– Какая гадость! – брезгливо проговорил прокурор. – И статью отменили...

– А вы напишите представление, в городскую думу! – посоветовал писатель. – Пусть его пропесочат на партийном собрании. Как в добрые старые времена. Чтоб традиции блюл!

Законник был к иронии чувствительным и только печально улыбнулся, зато милиционер, тип более грубый, сказал определенно:

– На чурку бы. И в пятаки порубить.

Вертолет заложил круг над Мустагом и, приседая на хвост, стал плавно опускаться вблизи сверкающего на солнце креста. На земле оживились – должно быть, пришло какое-то сообщение с борта, снова сбились в кучку, а Шутов опять растянулся на матраце и, глядя в небо, подумал, что отныне он и руки не подаст вчерашнему приятелю и шефу. И сейчас лучше всего встать, спуститься пешим вниз, поскольку подъемник не включен, и уйти, навсегда...

Он встал, но и шагу не успел ступить, как к нему подлетел милиционер.

– Возле креста обнаружили одежду Балащука, – как-то подозрительно сообщил он. – Вплоть до часов и трусов...

– Ну, должно быть, и им мешает одежда, – злопыхательски предположил Шутов.

– Кому – им?

– Педрилам!

– Как вы объясните, что там нет одежды Алана?

Это уже напоминало допрос, но писатель лишь усмехнулся:

– У них только девочек раздевают...

– И самих нигде не нашли!

– Забились куда-нито в норку. Или... расщелину!

Милиционер стал мрачен:

– На Кургане сейчас плюс четыре и ветер. Кругом снежные линзы.

– Любовь греет...

– Хватит болтать! – прикрикнул он. – Что здесь произошло?

– Не советую на меня орать! – взъярился Шутов, ощущая одновременно некий предательский сбой в душе. – Прилетели искать – ищите! Вы за это бабки получаете!

Ответить он не успел, ибо законник поманил к себе, и они в тот же час торопливо удалились за стартовую площадку.

И в следующую минуту сбой обратился в обвал, потому что из-под площадки двое в униформе извлекли живого и только всклоченного, заспанного и насквозь продрогшего Алана.

Бард ничего не понимал, трясся от холода, щурился и тупо взирал на незнакомый и сильно озабоченный народ...

7

Софья Ивановна всегда спала чутко и недолго, а тут, с появлением внука, вдруг как-то враз избавилась от многолетнего томительного и тревожного ожидания, так знакомого шахтерским женам, и вот уже неделю не могла проснуться даже от хлопка входной двери и скрипа половиц.

И впервые не услышала заветного стука в окно. Проснулась от того, что Родя за руку ее трясет и шепчет тревожно:

– Бабушка! Там кто-то стучит! В окошко!

Она голову приподняла – тихо и темно, лишь глаза внука светятся.

Родион оказался парнем беспокойным, даже нервным – должно быть, переживал разлуку с родителями и привычным образом жизни. Он все еще избегал прямого солнечного света и если выходил на улицу, то рано утром и поздно вечером, но и даже тогда старался сесть где-нибудь в тени. И напротив, ночью оживал, выбирался из дома и подолгу, прижимаясь к заборам, бродил по улицам поселка, все еще сторонясь людей, – привыкал к новой обстановке. А чаще уходил в пристройку, где Коля сделал себе мастерскую и где от него остался верстак, всякие инструменты, доски, полуразобранные велосипеды, мотоциклы и еще множество всякой всячины, которая так притягивала детей. Когда Ульянка гостила, это была у нее игровая комната: можно было строить домики, убежища, космические корабли, самолеты и пароходы.

Родиона больше притягивали столярные инструменты, которых он никогда не видел, потому изучал и, смышленный, сам догадывался, что и для чего. Больше всего внуку нравился рубанок: он строгал какую-нибудь доску, словно дитя малое, радовался, что она становится гладкой, и с блаженством нюхал стружки. Потом попросил лопату, кирку и ведра, разобрал пол в пристройке и принялся яму копать. Софья Ивановна посмотрела на эти его ночные занятия дня два и спросила зачем. Дескать, подпол у нас есть, хороший, сухой. Внук же говорит, мол, привычней мне в землянке жить, хочу себе жилище устроить, и еще, говорит, чтоб навык не потерять, дескать, они с отцом много подземелий выкопали. Она и решила – чем бы дитя ни тешилось, лишь бы занятие было. Родя и стал рыть каждую ночь, причем без света, поскольку видел в темноте лучше, чем днем, и даже газеты мог читать. Почти счастливая бабушка уже ничему не удивлялась и только приговаривала:

– Вот ведь как хорошо тебе, Родя. И электричества не надо...

За неделю такой погреб выкопал, что и впрямь жить можно: землю всю вытаскал, на огороде вдоль изгороди рассыпал, кровлю столбами укрепил, стены досками обшил и даже кровать себе смастерил. Рукодельный оказался, весь в Никиту!

Не сказать, что он людей боялся, напротив, проявлял к ним любопытство, однако всякий раз, если ктото приходил в дом, прятался в подземелье или комнате, исподтишка оттуда наблюдал и слушал. Покуда чужие в доме, ни за что не выйдет, а соседки и знакомые забегали частенько, ибо слух прошел, у Софьи Ивановны внук объявился, все поглядеть хотели.

Вероника приехала, так сам вышел и поздоровался, как отец учил:

– Здравствуй, тетя Верона. Да просветлятся твои очи.

Она же возмущенная была – бывший муж не захотел Ульянку на месяц к бабушке привезти, поэтому глянула на племянника свысока и разговаривать не захотела. Родя совсем не обиделся, ушел в мастерскую и появился, лишь когда его тетя уезжать собралась. И то близко не подошел, а через окно на веранде на нее долго смотрел, и показалось, глаза у него в темноте засветились. Потом вдруг сказал:

– Не переживай за нее, бабушка. Она завтра же поправится.

– Как – поправится? – не поняла Софья Ивановна, имея в виду ее непомерную полноту.

– Болеть перестанет и сразу поправится.

И сейчас ночной стук в окно его почему-то испугал. Они вместе подождали, послушали – и впрямь снова стучат в окно, да громко так, требовательно, нетерпеливо.

– Чужие, должно быть!

Родя сразу же в комнате скрылся, а Софья Ивановна к окну:

– Кто там?

– Мама, это я! – приглушенный голос, незнакомый, хриплый. – Открой!

– Кто – я?

– Глеб... Глеб! Открывай скорее, мам. Комары сьели...

Она с испугом выскочила в сени, включила свет, откинула крючок, и в тот же миг опахнуло кислым, помоечным запахом, как от бомжа. На пороге и впрямь стоял сын: по лицу, и то узнать трудно, отстраненный какой-то, полусонный, всклоченный, губы разбиты, возле уха кровь запеклась, а на горле рубец багровый. И одежда срамная – заляпанная краской майка, словно у маляра, штаны с рваной мотней веревочкой подвязаны. И босой...

– Откуда же ты такой красивый-то? – как бывало в юности, спросила Софья Ивановна.

С сыновьями она никогда не сюсюкала, и удивить либо разжалобить ее побитым видом было трудно.

– Посторонние в доме есть? – Он прикрыл и закрючил дверь.

– Посторонних нет, свои есть.

– Кто свои? Веронка?

– Внук Родион!

– Никакой он тебе не внук, мама! – горячо зашептал Глеб и пугливо вышел на крыльцо. – Это все самозванцы. Казанцев подсылает. Ну ты что, забыла, как он охранника Ульянки подослал?.. Ладно, пойдем на улицу...

– Ты сам-то где был? Люди приезжали, твои помощники. Тебя спрашивали, звонили...

– Потом скажу. Дай во что-нибудь переодеться.

– Вот дела так дела! – весело изумилась. – Являются сыновья и только одежку спрашивают. Тебя тоже раздели?

– Раздели, мам...

– Чудно!

Она ушла в дом и стала перебирать одежду в шкафу.

Родя высунулся из комнаты и спрашивает:

– Бабушка, это мой дядя пришел?

– Твой дядя, – вздохнула она. – Только ты сиди и на глаза ему не показывайся.

– А что так?

– Не верит, что ты внук.

Родион скрылся, а Софья Ивановна достала форменный костюм горного инженера – совсем новенький, всего однажды и надетый сыном на выпускной, и понесла Глебу. Тот уже выкупался под летним душем на огороде, сдернул простыню с веревки, завернулся и стоит, поджидает, словно привидение. Мать молча ему одежду подала и выждала на улице, пока он переоденется. Он же через несколько минут явился какой-то разочарованный и поникший.

– Посмотри, мам... Я из него не вырос...

На груди красовался синий институтский ромб, когда-то вызывающий гордость...

– Вот и хорошо, пригодился. А то висит без дела, а отдать кому, рука не поднимается.

– Чего же хорошего, мама! – нервно закричал он. – Столько лет прошло, а я такой же! Впрочем, теперь без разницы... Ну, ладно, поехал.

– Постой, Глеб, – проговорила она смущенно. – Никогда к тебе не обращалась... Помощь твоя нужна...

– Деньги?..

– Нет... Метрики надо бы Родиону выправить. Чтоб паспорт получить. Возраст... Ты как депутат можешь сделать?

– Ничего я делать не стану! – резко и как-то капризно-болезненно заявил он. – Знаешь, сколько еще у тебя внуков и правнуков объявится? А также братьев, сестер и кумовьев? Покойные бабушки и дедушки с того света придут! Только успевай метрики делать и бабки отслюнивать!

– Ты бы хоть взглянул на него, – робко произнесла она.

– Да что мне глядеть?.. Сейчас некогда, а вернусь, разберусь с этим племянником. Я сейчас в Новокузнецк, потом по пути заскочу. И это, мам... Дай денег на дорогу? Меня, можно сказать, ушкуйники ограбили...

– Тоже ушкуйники?

Впервые за последние, пожалуй, десять лет она увидела его таким жалким, растерянным и злым одновременно.

– Это я так, к слову...

– Ты сначала все, как на духу, – несмотря ни на что, строго приказала она. – И глядя мне в глаза.

Не в пример Никите, младший сын обманывал редко, да и то по мелочам и в подростковом возрасте, когда связался со шпаной. И не был ни выдумщиком, ни фантазером, как старший; скорее, напротив, чем взрослее становился, тем более жесточели в нем прагматизм и расчет. Бизнесом он занялся еще на третьем курсе института: вдвоем с Артемом Казанцевым, тогда еще просто студенческим приятелем из пединститута, поехали летом в Красноярск, привезли оттуда два рюкзака камня чароита. Знакомый умелец-камнерез наточил из него кабашонов – заготовок для кулонов, браслетов, перстней и прочих украшений, которые потом они перепродали в Москву и заработали первый капитал. Софья Ивановна до этой их коммерческой операции и представления не имела, что это за камень и откуда его берут, думала, в горах сами добыли, поэтому в дела сына не вмешивалась. Глеб один обточенный камешек подарил, обещал потом брошь заказать, а мать Веронике похвасталась, которая уже в ту пору в украшениях разбиралась. Та и рассказала, что камни эти драгоценные, дорогие и добывают их в Якутии, вот Софья Ивановна и устроила спрос. Глеб честно признался, что чароит они с Казанцевым добыли на отвалах фабрики, где он просто валяется без всякой охраны, за дырявым забором, и берут его все, кому не лень, потому что там царит полная бесхозяйственность. Конечно, воровством тут попахивало, все-таки чужое взял, но сын уверил, что в этом и заключается предприимчивость – приложить свой труд, умение, сообразительность и из отвала, из мусора сделать что-то дорогое и продать.

На другие каникулы они снова поехали, но у отвала уже хозяин нашелся, так имеющие начальный капитал студенты купили у него камень по дешевке и снова заработали сверхприбыль – сказал, почти тысячу процентов.

Глеб поозирался и поманил ее за углярку, где скамеечка была.

– Расскажу, мам, – прошептал распухшими губами. – Только ты мне и поверишь, больше никто... Я и в самом деле от ушкуйников вырвался! Они сейчас меня ищут повсюду...

– Погоди, это кто же такие – ушкуйники? – перебила его Софья Ивановна.

– Самые обыкновенные разбойники, бандиты!.. Сначала подумал, пацаны Казанцева, только ряженые. Такие же все бритые наголо, усатые. Прикидываются, думал...

– Говорила я тебе, брось эту работу! – заворчала она. – Профессия хорошая есть, сейчас бы люди уважали. И вон как на тебе форма сидит!.. И я бы гордилась: сын – горный инженер, директор шахты!

– Не в этом дело, мам! – страдальчески проговорил Глеб и обиделся. – Не буду рассказывать, если слушать не хочешь.

– Ладно, говори...

Он посопел, промокнул ладонью кровоточащую коросту на губах.

– Честно подумал, бандиты... Но послушал, говорят по-другому, как священники в церкви. И оружие у них музейное, луки, булавы, ножи и даже мечи. Ни пистолетов, ни автоматов. Атаман у них есть – воевода Опрята, вроде даже настоящий боярин. Но командует почему-то поп... Поначалу мне даже смешно стало, думаю, разыгрывают или кино снимают, исторический фильм... Да я бы тогда знал! Ни камер нет и ничего такого... Меня сначала ушкуйники веревкой связали и спрашивают, кто такой. Ну, представился им... А они решили, что я из чудского племени. Наверное потому, что я их через слово понимаю, а они меня. Вроде, по-русски говорим, но как иностранцы... И еще ведь я к ним совершенно голым попал. Чудь летом одежды не носит, полуголым ходит... Это они между собой толковали...

– Почему голым-то?

– Я все по порядку, мама. А то и так мысли путаются... В общем, привели меня к попу. А тот поглядел и говорит, дескать, не похож я на чудина, глаза у меня не такие. И скорее всего, ордынский лазутчик! И заслан из Орды!.. Ушкуйники просто озверели, хотели в реке утопить, уже камень на шею повесили. Но тут поп вмешался, говорит, прими веру христианскую, пощадим! Да говорю, я четыре года назад еще в церкви окрестился! Все, как положено, и даже квартиру освятил, машину... Деньги на ремонт храма до сих пор даю. На Крещение в проруби купаюсь!.. А креста на шее нет, потому что снять велели, вместе с одеждой... Он заставил «Отче наш» прочитать и перекреститься. Я прочитал... Они вроде бы отступили, только поп говорит, мол, я неправильно пальцы складываю. И показал, как надо... Ну, я как надо перекрестился и спросил, кто они такие. Поп их и говорит, ушкуйники мы новгородские!..

Он сделал изумленно-страшное лицо, но мать осталась невозмутимой и какой-то полусонной.

– Мам, ты что, не врубаешься? Или не слышишь?

– Отчего же, слышу, – обронила та. – Ушкуйники новгородские...

– А знаешь, когда они на свете жили?

– Когда?..

– Лет пятьсот назад! Или даже больше... А раз за ордынца меня приняли, значит, во времена монголотатарского ига. Орду и ордынцев они и потом вспоминали... Пришли и до сих пор в горах бродят. Будто курганы с золотом ищут...

Она выслушала столь неправдоподобную историю, но даже глазом не моргнула.

– И что же, отпустили?

– В том-то и дело, что нет! – с отчаянием проговорил Глеб. – Поп этот и говорит, дескать, раз ты христианин, то должен помочь нам!.. Мол, ты горы и земли по реке Томь хорошо знаешь? Знаю, говорю, весь Кузбасс и всю Горную Шорию до самого Алтая изъездил, еще в юности. А по Томи много раз на катерах ходил... Тогда проводником нашим будешь, говорит, вожатым. Выведи нас из этих гор проклятых, не можем дорогу найти!.. Куда я выведу, если сам не знаю, где нахожусь? Посмотрю кругом, вроде бы на вершине Мустага, но в какую сторону ни пойду, все получается в гору. Должно-то быть наоборот, вниз, с горы! Сам запутался... Ушкуйники не поверили и стали пытать меня, мам. Удавку на шею надевали и душили, потом хотели ухо отрезать... А поп этот железным крестом бил и обещал шкуру спустить...

Он чуть не заплакал и умолк на минуту.

– Как же ты попал к разбойникам? – спросила Софья Ивановна, внешне никак не выдавая жалости.

– Все из-за этого хранителя музея! Он с ними связан, теперь я точно знаю. А то как бы они выследили меня на Кургане?

– Какого хранителя?

– Геологического музея! На Пионерском проспекте!.. Он откуда-то узнал, что я буду ужинать на горе. И натравил их!..

Она не торопила, давая возможность сглотнуть слезы обиды и глубокого разочарования. Он же помолчал, отвернувшись в сторону, и голос его вдруг изменился, стал знакомым, сыновьим.

– Но может, и не хранитель вовсе... А сама Айдора. Хотя мне не верится. Не хочется верить!.. Она такая прекрасная! Чудесная!.. Я таких не встречал.

– Ты про каждую так говорил...

– Мама, это та самая Айдора! Которая вывела меня из Кайбыни. Помнишь, мы в разведку ездили, с батей и Никитой?

– Помню...

– Недавно она во сне приснилась... Я еще звонил и имя спрашивал. Ее зовут Айдора! Она теперь взрослая. – Глеб внезапно вдохновился, и воспаленные глаза засветились в темноте. – Зелье мне подала и велела пить... Такое ощущение, будто отравила. У меня все путается теперь, как во сне...

– Ты что же, опять в эту штольню ездил?

– Нет, я на Зеленой был!.. Хранитель меня предупреждал, чтоб я много зелья не пил. Он знал, что будет! И даже намекнул, что зелье это пробуждает память. Откуда, мам?.. Значит, он как-то связан с чудью. А если так, то ему известно и об ушкуйниках! Из-за которых я потерял Айдору...

Софья Ивановна сдержанно вздохнула:

– Ну, потерял... И что? Найдешь другую.

– Зачем мне другая?! – воскликнул Глеб и, оглядевшись, зашептал: – Я без нее теперь жить не могу. Если бы не ушкуйники, она была бы со мной...

– Где ты ее встретил-то?

– На Зеленой горе, мам... Не знаю, откуда она там! Ничего не знаю!.. У костра зелье варила... И подала мне целый стакан!.. Хранитель предупреждал, но я так пить хотел... А зелье Айдоры похоже на вино. Только хмель от него легкий, бравурный, ног под собой не чуешь. Я до сих пор не понимаю, при чем здесь память?.. Так хорошо стало, радостно! И это не наркота, мам!.. Я выпил до дна и еще попросил. Она засмеялась и велела смотреть ей в глаза. Если отведу взгляд, то сразу все кончится... Сама же взяла меня за руку и повела. И я все в глаза ей смотрел. Мы с ней на Курган будто на крыльях поднялись!.. Возле креста велела раздеться и бросить одежду. Она сама тоже голая была, но сверху плащ... Все было как во сне, но все помню! Мы с ней, мама, ничего такого не делали, не подумай. Просто в глаза друг другу глядели...

– В зеркало давала посмотреться? – между прочим спросила Софья Ивановна. – На свое отражение?

Он пожал плечами, что-то вспоминая:

– Вроде нет... И зеркала у нее не было. Айдора фонарь несла, лампу, светоч! Помнишь, рассказывал? Светло, как днем...

– Что же ты глаза-то отвернул?

Глеб озлился и даже вхрапнул, раздувая ноздри.

– Потому что явился этот блуждающий ушкуйник!.. Айдора не предупредила... А может, это все-таки она? Зельем опоила, завела и отдала ушкуйникам на расправу?.. За то, что имя ее забыл?

Софья Ивановна опять вздохнула:

– А говоришь, не такая, как другие...

– Нет! Она не могла! Она зелье дала, чтоб я ее больше уже никогда не забыл!.. Но откуда взялся этот боярин? Встал и глядит на нас! Я взгляд его почуял... Ну и отвел глаза. Не отвел бы, ничего бы не случилось!.. Айдора у меня из рук выскользнула и исчезла! Где теперь искать?

– Не знаю, – серьезно проговорила мать. – Попробуй съездить в разведку. На Кайбынь...

– Той штольни нет! Когда мне Айдора приснилась, я в тот же день вспомнил и стал выяснять. Оказывается, горный надзор давно вход подорвал. Из-за туристов, чтоб не лазили. Там кого-то уже завалило...

– Не надо было взгляда отводить!

– Да ведь этот воевода ушкуйников с ножом на меня! Зарезал бы!.. Я от него камнями отбивался! И пока в башку не попал, все прыгал вокруг, как бешеный! Рычит, ножом машет... Я ведь еще не знал, кто он такой! Думал, просто урод какой-то, наркоман или псих из Шерегеша. Есть там один мужик... А может, турист одичавший. Но как врезал по голове, в себя пришел. Нож бросил, сидит и кровь вытирает... Сразу познакомиться ему захотелось. Говорит, что он воевода и зовут Опрята, а по достоинству – боярин. Я, конечно, не поверил, подумал, больной какой-то, с манией величия... И говорю ему, дескать, если ты боярин, то я хозяин этой горы! У меня горнолыжный бизнес на Мустаге. И фамилию назвал... Гляжу, встал, ножик свой поднял и говорит, мол, не обижайся, не признал сразу. Сейчас пойду и дары тебе принесу. И ушел!.. Я Айдору бросился искать, все вокруг оббежал, звал... Тут и навалились на меня ушкуйники, связали... Опрята был нормальный, в смысле, на зверя не походил. А у этих головы бритые, но сами в шерсти, как обезьяны... Потом я от них вырвался, мам! И снова пошел искать Айдору... Одежды своей не нашел под крестом, должно быть, разбойники стащили. Когда спустился вниз, на свалке штаны и майку подобрал, какой-то таджик выбросил... Теперь хожу и ищу.

Софья Ивановна полюбовалась сыном – ладный был такой в форме, красивый...

– Ты кому-нибудь про это рассказывал? – однако же спросила строго.

– Нет еще, мам...

– И не вздумай!

– Почему? – обескуражился Глеб. – А как я стану искать Айдору?

– Не знаю... Но про свои приключения лучше помалкивай! Особенно про Айдору.

– Как же молчать, мам?! – снова воскликнул он и пригасил голос. – Она же была!.. Я еще не сумасшедший! И не пил вовсе. Если от зелья опьянел немного, так голову же не потерял! Или считаешь, придумал все? С ума сошел?..

– Не сошел, Глеб. В том-то и дело, ты в уме... Потому и глаза отвернул, ножа испугался. Безрассудные люди не отворачиваются. У тебя ум за разум зашел. Покуда мысли твои не расплетутся, помалкивай.

Глеб вскочил, пометался возле углярки и даже руками похлопал, словно выбивая из себя пыль.

– Не буду я молчать! Если на моей территории!.. На моей земле, в районе Мустага... Банда блуждающих ушкуйников бродит! А их много, больше тысячи так точно! Я же в их стане был!

– Послушай меня, сынок, – начала она ласково. – Ты сейчас не езди никуда. Пойдем домой. Поспишь, успокоишься. Утро вечера мудренее...

Он перестал бегать, застегнулся на все пуговицы, поправил форменную фуражку.

– Мне к утру надо быть в Новокузнецке! И у меня совсем нет денег... Я должен встретиться с хранителем музея! Он связан с ушкуйниками, мам! А может, и с чудью. Иначе откуда узнал, что Айдора будет на Зеленой зелье варить? Откуда он вообще знает, почему гора Зеленой называется?..


8

Едва хозяин горы Урал скрылся из виду, Опрята почуял, захолодело у него в груди от его слов. Разумом своим не верил, но душа встрепенулась и замерла, как бывает от слова рокового, произнесенного над приговоренным к казни.

– И быть тому, яко солгал!

Да тут инок вдохновил:

– Со крестом да словом Божим мы всюду и без вожатого пройдем! И назад вернемся. Не станем дары приносить и слушать предречения поганые! Они суть от бесовства. Не устрашимся чародейского предсказания!

– Как ты мыслишь, Первуша, – воевода попа родовым именем кликал. – Кто сей старец Урал?

– Истинный крамольник и кудесник! В Тартаре их полно, ибо мы первые, кто несет веру христианскую. Помолимся и пустимся в дорогу!

Ушкуйники изладили ушкуи, сложили оружие и припас, помолились да повели их на канатах, ибо речка мелкая была, каменистая и строптивая. А как шире стала, то и сами сели да за греби взялись. День идут, второй – неизведанная река все встречь солнцу бежит, Рапейские горы уж далеко на окоеме остались, и ордынцев не видать, ибо леса окрест вековые, нехоженые, звери непуганые. Выйдут на берег и глядят безбоязненно, верно людей в первый раз видят, а рыбы в воде веслом не провернуть. Река для ушкуйников опасная, узкая, с любого берега стрелой достанут, и караван растянулся на несколько верст, поскольку ватажники плывут и более не вперед глядят, а по сторонам: впрямь благодатные земли – хоть садись где, бросай промысел и живи в свое удовольствие.

Неделю так шли, и все на восход, и тут лазутчики, шедшие напереди, знак дали – некое стойбище показалось на устье реки, и хоть видно, есть люди, но не воинственны, безоружны, и укрепления окрест никакого нет, открыто живут.

И все одно ушкуйники в кольчужки обрядились, наручи на руки пристегнули, мечи изготовили и борта щитами заслонили. Выгребли поутру на широкое устье реки, а и впрямь становище великое – рубленые избы стоят высокие, ровно терема, и не курные, как на Руси, с трубами глиняными и деревянными. Окна все на воду обращены, слюдяные, и деревянным же узорочьем опутаны. На лужку скот пасется, у пристани челны и сети на вешалах. А жители тут как и звери, не пуганы, узрели ушкуи, высыпали на высокий яр и взирают безбоязненно.

И ежели по редким да рыжим бородам судить, то женщин более в толпе, чем мужского полу, поди, в тридесять. В поход ушли? Да на вид вроде не ордынцы...

Опрята причалить велел, вкупе с Феофилом на берег взошел, а ватажникам наказал в ушкуях бдеть. Тем часом народу на берегу все прибывало – верхами на конях неслись, на телегах ехали, на волокушах или вовсе бегом вдоль берега. Откуда столько и собралось?!

– Кто вы будете, люди? – спрашивает воевода. – Какого роду-племени?

Обликом на русь похожи, и одежды льняные, тканые, порты да рубахи, а женщины и девицы в сарафанах, несмотря на холод осенний – щеки огнем горят, и только! Хоть сами чернявые и очи чуть враскос, но пригожие, и взирают, словно русалки, влекут и заманивают.

Отделился тут от народа один рыжебородый, на лицо алый, веснушчатый, весь словно солнце светится. И отвечает по-нашему, разве что окает.

– Мы суть югагиры. А я князь югагирский. Вы-то кто будете?

– Ушкуйники новгородские!

– Слыхали! Знать, люди вы разбойные, отважные, нашего племени.

– Неужто и вы ушкуйники? – подивился Опрята.

– Ни! – отвечает туземец. – Мы с Двины да с Юг-реки сюда пришли. По сим рекам озоровали и вплоть до моря Белого. Оттого югагирами нас и кличут.

– Как же за Рапеями очутились?

– А в полунощной стороне грабить некого стало! – говорит весело и прямодушно. – Вот и подались в Тартар, за мягкой рухлядью, местные народцы пощипать. Здесь же узрели земли благодатные, оставили свой промысел и ловчим занялись.

О разбойных людях на Юг-реке Опрята слышал, в стародавние годы меж ними и ушкуйниками даже распри случались, да старики говорили, пошли они однажды морем кольских самоедов пограбить и сгинули в пучине, ибо речные их челны неустойчивы были на морской волне. И случилось это, мол, лет сто тому или даже более...

– Скажи своим ухорезам, – между тем и вовсе засиял князь югагирский. – Довольно им из-за щитов глядеть, пускай к нам идут! Коль из самого Новгорода к нам добрались, быть ныне празднику! Медом и пивом угощать станем, пляски да хороводы заведем, на кушаках потягаемся, на наручах деревянных сойдемся, стенка на стенку. А то и зимовать оставайтесь!

Женщины и девицы заулыбались, а иные завизжали от восторга, но Опрята позрел, а лес-то листву сбросил, голый, по утрам морозит и уже ледок по заберегам. Месяца не пройдет, как скует реки...

– Недосуг нам гулять ныне да праздновать, – сказал. – Благодарствую за гостеприимство. Но спрошу у вас человека бывалого, чтоб на Томь-реку провел.

Рыжебородый князь затылок почесал.

– Далече сия река, не поспеть тебе до ледостава...

– Пройду на сколько поспею, там и зазимую.

– Добро, дам я тебе бывалого, – не сразу согласился он. – Но только завтра поутру.

– Прости, брат, у нас каждый день на счету.

Югагир народ свой озрел да отвел Опряту подалее в сторону. Инок следом было пошел, хотел послушать разговор их тайный, но Опрята ему знак подал.

– И бывалого дам, и советом подсоблю, коль потребно, – говорит князь. – Пусть ухорезы твои наш обычай исполнят. Иначе не отпущу.

Ухорезами называли ушкуйников на Двине и Юге, ибо врагов своих плененных они не казнили, а клятву брали, отрезали левое ухо и отпускали...

– Каков же обычай?

– Мы тут средь туземцев обитаем, – пригас свет от сего солнечного человека. – В полунощной стороне черные угры, в полуденной кипчаки, а далее ордынцы. Нигде кругом нет родственной крови. Минет еще сто лет, и сольемся мы с ними, как здешние реки сливаются в единую. И ныне уже крови угорской да кипчакской в наших жилах довольно... Оттого и обычай: пусть люди твои семя свое оставят. Зришь ведь, сколько женщин, вдовиц и девиц у нас, а мужей им нет. Ловчий промысел еще опаснее ушкуйного, то зверь пожрет, то вода унесет, то тайга дремучая. Да и беда у нас лютая – вот уже двудесять лет одни девки рождаются...

– Добро, – согласился Опрята и ушкуйникам знак подал.

Те восстали из-за щитов и вмиг, словно стая коршунов, выметнулись на берег, распустили крыла плащей и лавиной пошли по крутому песчаному яру.

Князь же племени своему подал знак, и огласилась река женским визгом и смехом, вздулись на ветру пестрые сарафаны, ровно птицы-чайки, полетели под обрыв.

А Феофил, не ведающий, что произойдет, не ожидал сего и был схвачен молодкой да повлечен в один из теремов, но вырвался кое-как и теперь совал ей крест, открещивался и что-то сказать пытался, отступая задом, покуда не сверзся с яра и не полетел вниз, вздымая тучу пыли...

Воевода бросился было ему на подмогу, да сам был настигнут, схвачен сзади за плечи и обожжен горячим, зовущим дыханием...


Инок Феофил все же отбился от греховного искушения, сверзнувшись под яр, и когда, отряхнувшись от песка и пыли, вновь взошел наверх, берег был пуст, если не считать в беспорядке брошенного тут же оружия, кольчужек, шапок и опоясок, словно после большой рукопашной сшибки. В негодовании он походил вдоль яра, поглядывая на окна теремков, за коими творилось дикое и бессовестное прелюбодеяние, оборол Первушу Скорняка, который восстал, ровно из пепла, и, дабы вовсе покарать его, взял топор, повалил могучее дерево и принялся вытесывать крест.

Душа у него давно уже была богопокорной, молитвенной, иноческой, но дух все еще оставался ушкуйническим...

Наутро, когда белый тесаный крест уже стоял на высоком яру, отсеялись ватажники и, отпущенные на волю, собрали брошенное имущество свое да поспешили на ушкуи.

Да является тут югагирский князь и говорит:

– Добро вы исполнили обычай, прибудет у нас малых ребят. И надобно его завершить, как полагается.

– Как же у вас полагается? – спрашивает Опрята.

– Жен, что зачали от вас теперь, след кормить от ловчего промысла, а народятся дети, так их питать, ро{50/accent}стить, оборонять и наукам всяческим обучать, покуда сами себе добывать не станут. Должно тебе, боярин, оставить своих людей числом три десять в кормильцы и няньки.

Хлыновцы, взятые на Вятке за долги, в один голос закричали, мол, желаем остаться, промыслом ловчим заниматься, землю пахать и с ребятишками нянькаться. Дескать, не люба нам жизнь ушкуйная, по нраву покой здешний и благодать.

Поразмыслил Опрята и уж хотел отпустить вятичей подобру-поздорову. Заодно наказ им дать, чтоб, оставшись здесь, выведали все, как ордынцы и прочие народцы, земли сии заселяющие, станут впоследствии встречать ушкуйников, с добычей возвращающихся. И какими путями засады и заслоны обойти, ежели кто вздумает у ватаги на пути встать и ушкуи пограбить, а такое случалось часто. Считалось, полдела добычу взять и еще полдела невредимыми в Новгород вернуться. Хотел уж было воевода знак хлыновцам подать, но поручники шепчут, дескать, мы к концу пути так всех ушкуйников по Тартару рассеем и добычи не возьмем. Мол, неведомо еще, что впереди нас ожидает, возможно, сечи лютые с ордынцами, де-мол, каждой булавой, каждым засапожником дорожить след. Вятичи же в схватках бойцы упорные, храбрые, ежели в раж войдут, один семерых стоит.

И вдумал Опрята опять схитрить, как со старцем Уралом.

– За нами еще одна ватага пойдет, – говорит. – Она ваш обычай и довершит, и зимовать останется. Им спешить некуда. А нам скорее бежать надобно, покуда реки не схватило.

Князь доверчивым был, согласился и отпустил ватагу с миром.

Наконец отчалили ушкуйники от приветливого берега, но взирали на него с тайной тоскою, ибо всякому хотелось вольной и вольготной жизни в сей благодатной земле. А возлюбленные их югагирки, вставши на высоком яру, молились на крест, ибо помнили еще веру, что принесли с собой в Тартар с берегов Юга, вязали на него свои ленты, дабы ублажить духов, коим также поклонялись, и потом еще долго махали руками ушкуйникам и били им земные поклоны.

Опрята шел вместе с поручниками, которые сидели на гребях, с вожатым Орсенькой, да с иноком, и был печален, ибо не хотелось ему покидать селения югагиров, взор сам рыскал по берегам, выискивая берег, к коему можно пристать, изрубить ушкуи и новых более не строить.

А тут еще Феофил ворчал и грозился:

– Епитимью наложу... Лишу святого причастия!.. Тако ли мы в Тартар несем веру христианскую – повинуясь обычаям диким и поганым?

– Замолчь, праведник, – отмахивался он или вовсе отмалчивался на нравоучения. – Без тебя тошно...

Инока же распирало от гордости, что плоть свою усмирил, с Первушки Скорняка шкуру снял, на обичайку натянул и теперь бил, как в бубен звонкий.

– Сам поддался бесовскому искушению туземцев беззаконных! И всю ватагу искусил! За сей грех с тебя одного спрос! За всех ответ держать будешь!

И так поворот за поворотом – бу-бу-бу, бу-бу-бу...

Не вынесло ушкуйское сердце, велел пристать к берегу:

– Вылазь, святоша! И ступай-ка сушей!

Феофил выскочил и берегом побежал. Так еще ведь что-то кричит, крестом грозится. А Опрята сел рядом с вожатым Орсенькой и стал неторопко с ним беседы вести. Для начала расспросил о том, что тяготило от самых Рапейских гор – про хорзяина горы, именем Урал. Вожатый как услышал сие имя, так гайтан с груди достал с некой костяной побрякушкой и давай ею себя по челу стукать, прикладываться да нашептывать заклинания некие, маловразумительные. Воевода поглядел и спрашивает:

– Чего же ты испугался, Орсений?

Тот гайтан спрятал, водою забортной лицо умыл и на Опряту прыснул.

– Авось пронесет!.. Надобно было дары ему поднести!

– Не ведали мы... Каковы же дары ему подносят?

– Да самые простые! Каждый ушкуйник должен был взять внизу камень, сколько под силу, на его гору занести и положить. Тогда бы Урал вам все пути открыл в Тартар! А ныне не знаю, будет ли вам дорога на Томь-реку.

– Еще инок Феофил крест деревянный поднял и водрузил на горе, – признался Опрята.

– Вот ежели бы каменный вытесал! Тогда бы зачлось заместо дара. А дерево что, сотлеет скоро, ветром разнесет...

– На что ему камни на горе, коль она вся и так каменная?

– Урал-то время стережет для нас, ныне живущих. А время разрушает гору, камни в прах обращаются, сыплются вниз. И посему все путники, идущие на запад или встречь солнцу, обязаны ему возносить дары, чтоб гора ввысь росла. Сказывают, ежели она с землей сравняется, не станет более полуденного времени, сомкнется утро с вечером. Сие есть конец света.

Опрята от его слов не приуныл, но порадовался, что нет с ними в ушкуе Феофила: услышал бы он подобные речи поганые, треснул бы крестом по голове Орсеньку, и лишились бы не только благого слова Урала, но и вожатого.

Предводитель югагирский отблагодарил ушкуйников сполна и проводника отпустил толкового, несмотря на лета средние, побывавшего и на Оби, и на Томи-реке, и даже на далеком Енисее, за коим, говорит, еще земель и рек немерено. И всюду можно встретить стойбища обособленные, где живут и такие же югагиры, ловом промышляющие, и землепашцев, пришедших во времена незапамятные и с Оки, кои ныне зовутся оксы, и с реки Вороны, именующие себя вранами. У всех речь русская, но знают и иную, тех народцев, что по соседству обитают. И есть еще на Енисее-реке племя, в Тартаре всюду известное: кипчаки называют его кыргызы, а сами они именуются каргожы или карогоды, что означает хоровод по-нашему. Так вот, сии каргожы все языки понимают, на всех говорят, обликом они с югагирами схожи, ибо попутались с разными племенами, и до появления ордынцев во всех землях Тартара суды судили, ибо считались самыми справедливыми. Еще они утверждают, будто живут в сих краях от сотворения мира.

И так незаметно, словно ненароком, Опрята подвел беседу к чуди белоглазой – к ее свычаям и обычаям. Орсенька словоохотлив был и прямодушен, как прочие югагиры, и посему ничего не таил, и поведал ушкуйнику, что курганов чудских и впрямь всюду довольно, ибо народ сей весьма ветхий, по всем рекам, считай, прежде жил и множество могил оставил. Но есть одна великая, и стоит она как раз у них на пути, и ежели Опрята пожелает, он может сей курган показать. Однако никто из народов Тартара, кроме каргожей, к этим могилам приближаться не смеет, ибо на них стоит страшное заклятье. Даже если случайно ступить на курган, а хуже того, подняться на его вершину, где стоят чудские столбы с изваяниями, а бывает, и некие храмы, искусным узорочьем оплетенные, так на весь род твой падет проклятье богини чудской Яры и всех прочих духов. Мало того, что шерстью звериной покроешься и сам ослепнешь в тот миг, непременно слепота падет на детей, внуков, и даже еще правнуки будут подслеповаты и зело волосисты. Каргожи говорят, не люди станут рождаться – слепые звери, и случаев подобных довольно. Потому, мол, не советую вам и близко подступаться к кургану, разве что издали посмотреть, а потом сразу же к воде бежать и в свое отражение глядеть, дабы не ослепнуть. И еще могилы сии вовсе не безнадзорны и не покинуты сородичами, поскольку раз в лето на всякий курган приходит чудская дева, смотрит, не нарушено ли чего, поправляет всяческие изъяны и осыпает вершину красным золотым песком, который потом светится по ночам. Ежели по какой-то причине дева сия не посетит какую могилу, то из нее потом слышится скрежет заступа и стоны. Это покойные хотят откопаться до срока и выйти на свет. А посему коль услышал где поблизости подобные звуки, беги без оглядки и кричи:

– Чудская девка, ступай скорее да усмири своих мертвецов!

Когда-то, еще до нашествия ордынцев, у рода Орсеньки были соболиные промыслы близ сего великого кургана, так бросить их пришлось, ибо зверьки хоть и не разумны по-человечьи, да скоро сообразили, что на могиле чудской они в безопасности. И как только лов начнется, вмиг все уходят в сосновый бор, коим покрыт ныне чудской погост, и собирается их там видимо-невидимо. Один, старый еще, сродник отчаялся, вздумал испытать, де-мол, не сказки ли это хитрых каргожей, взбежал на курган и, покуда зряч был, успел два десятка соболей добыть. Потом свет в очах померк, бельма выкатились, и чует, одежда на нем вспучилась. Сунул руку за пазуху, куда битых зверьков спрятал, сначала подумал, их нащупал, а оказалось, себя – шерсть выросла.

А от стана югагирского шли они прямо в полуденную сторону, по Тобол-реке супротив течения подымались. И путь сей сам Опрята избрал, поскольку вожатый сообщил, что на Томь-реку, возможно, водою плыть прямо от их селения, но уйдет на это вся осень, потом еще половина следующего лета, ибо до ледостава они успеют Тоболом вниз спуститься, а потом с весны, по полой обской воде, только вверх грести не менее полтораста дней. К тому же близ устья Томи ордынцы укрепленный городок поставили, дабы под надзором держать нижнее течение. Легче и быстрее добраться сухопутьем, зимним путем: подняться по Тоболу до кипчакских земель, подрядить лошадей, ибо имеют они табуны несметные, и санным ходом, по коему они с Рапейских гор соль возят аж до каргожей енисейских, уйти на заветную реку. Кипчаки с Тобола не покорились ордынцам, не пошли с ними чужие земли воевать и посему в дружбе состояли с югагирами. А прежде распря была из-за угодий, да явились враги и помирили, ибо стали притеснять и тех, и тех.

Избрал сей путь Опрята, и тут, услыша о великом кургане чудском, вовсе воспрял и уверился, что не он, а бог ватагу ведет. Это ведь возможно уже нынче, до морозов, изведать, обманул или нет ушкуйник, свое имя забывший. От могилы же сей до Рапейских гор рукой подать, и нет там на путях ордынских становищ и засад...

Ушкуи по воде на гребях идут, инок берегом бежит, на сучья натыкается, о валежины запинается, однако обратно не просится, дабы испытание выдержать. А было до кургана шестнадцать дней хода, ежели без устали грести, меняя друг друга, сутками напролет. Ватажники и гребли, ибо в банях, напаренные, накормленные и обласканные женщинами и девами югагирскими, вдохновились изрядно и силу ощутили могучую. Феофил три дня выдержал, на четвертый кинулся в ледяную воду и поплыл наперерез, крест держа над головой. Бог его спас, ушкуйники достали инока из воды, отжали, выкрутили, ровно тряпицу, сухие порты и рубаху надели да в медвежью шкуру закатали. И стал он похож на чудина, ибо мохнатый, уснул в тот же миг с открытыми глазами, закатив зрачки...

И вот на шестнадцатый день пути, когда уж забереги чуть ли не соединялись на середине плесов, достигли они места, где не стало ни крутояров, ни черной тайги; низкие пойменные берега чуть ли не вровень с водой, кругом болота, и лишь на окоеме по обеим сторонам едва проглядывается лес.

Орсенька вдруг валяную шапку свою раскатал и лицо ею покрыл.

– Как пройдем поворот, чальтесь по правую руку.

Ушкуйники ничего не ведали, и посему глаз никто не прятал. Выгребли за поворот, пристали к берегу да в тот же миг на сушу устремились, ибо весь этот срок земли под ногами не чуяли. И давай бегать, прыгать, ровно дети малые, и костры разводить.

– Зришь ли курган? – спрашивает вожатый.

Опрята головой повертел – вроде ровно кругом. Мелколесье, марь чуть вдали виднеется, подмерзшая и снегом присыпанная...

– Не зрю...

– Ты взор-то подыми! – рукой указал, а сам в другую сторону отвернулся.

Он глянул вдаль, и впрямь: на окоеме, версты эдак за три, ровная строчка леса вдруг вздыбилась вчетверо да так и замерла, словно одинокая волна.

– Сие и есть погост чудский, – вымолвил Орсенька. – Глядите, коль не страшитесь. Меня же оторопь берет. Уж лучше я на другую сторону переправлюсь да вас поджидать буду.

Сел в ушкуй, оттолкнулся от берега и поплыл за поворот.

Тут и настал час, когда след было ватаге слово сказать, за какой добычей привел их в столь далекие земли. Ушкуйники покуда терпели, да зрел он, давно спросить хотят, но не смеют, обычаю повинуясь.

– Путь в Тартар тяжек был, братья, – молвил он ватаге. – Да зато добыча ныне легкая. Станем мы клады копать в курганах чудских. Народец сей несметными богатствами владеет, да цены им не ведая, в могилы зарывает. Будет вам довольно и злата и серебра себе, детям и внукам. И еще правнукам достанется.

– Добро, Опрята! – загудели хором вдохновленные ушкуйники. – Веди нас, отче!

И было за заступы взялись, однако остановил их воевода.

– Чудские клады страшным заклятьем закляты. Всякий, кто приблизится к погостам их, ослепнет и шерстью обрастет, подобно зверю. И сей рок падет на род его. Надобно прежде чары белоглазых снять.

Хоть и отважными были ватажники, однако суеверными, враз ярый порыв свой смирили.

А Опрята плащ скинул, дабы не цеплялся за кусты, поддернул голенища сапог, но и шагу не поспел ступить, как Феофил вперед забежал, воздел крест железный, наставил на курган и, с духом собравшись, пошел прямицей. И псалом запел, или тропарь – кто его знает. Так и двинулись вдвоем, оставив ватагу на берегу. Воевода все норовил из-за плеча иноческого посмотреть, дабы сверить направление, ибо блукать приходилось меж кочек и талых мочажин, но широкая спина ушкуйника Первуши все заслоняла, да впереди креста на крестном ходу не ходят...

И все же он изловчился, глянул и диву дался: не стало окоема! Курган или отступил так далече, что не имался оком, или расправился и слился с унылой марью.

– Постой-ка, Первуша! Туда ли мы идем? Не сбились ли? Не водит ли нас леший?

Феофил молитву оборвал на полуслове, воззрился вдаль и тоже ничего не увидел. Лишь марь одна с чахлым кедровником, а далее синяя, непроглядная дымка... Однако же, креста не опуская, инок еще прошел вперед, споткнулся раз, другой и встал. Был полдень, и хоть тускловатое, но солнце только что озаряло землю, и вдруг свечерело вмиг, исчезли тени и опустилась мгла. Опрята сразу же вспомнил хозяина горы Рапейской и встал, словно наткнувшись на рогатину.

– Сие есть месть нам, Первуша...

– Чья месть?

– Уралу даров не воздали. Он и погасил свет...

Инок разозлился и самого чуть крестом не стукнул.

– От кого сих поганых словес наслушался? Уж не вожатый ли речи сатанинские ведет?

– Коли быть обратному пути – по три камня занесем ему на гору, – клятвенно пообещал Опрята. – И ты понесешь...

Феофил отчего-то остался безответным. Он протер глаза, затем, склонившись, собрал с жухлой травы горсть снега и попытался промыть их – должно, не промыл...

– Опрята? – через минуту позвал он. – Сие не солнце погасло... Мы ослепли.

– Знать, не подсобил нам крест, Первуша. Не силен в земле Тартарской встать выше чудского заклятья.

Тут Первуша взбугал, ровно бык племенной, схватил крест, как меч, вознес над головою и умчался во тьму, туда, куда стоял лицом. И долго еще над черной марью слышался его удаляющийся рев, покуда расстояние не поглотило все звуки.

Воевода же прислушался к могильной тишине и, уверовавшись, что теперь и оглох, нащупал кочку и сел, ибо не знал, в какую сторону идти, да и след ли вообще двигаться куда-либо. Коль не снимет заклятья Первуша, Опряте за сей поход ответ держать перед ватагой. И уж лучше ослепнуть и оглохнуть, принять на одного себя и род свой кару от чудских чар, нежели чем подвергнуть ей всю ватагу.

По стародавнему обычаю предводителя, сгубившего товарищей своих, ушкуйники казнили смертью позорной и гнусной – выматывали кишки на греби, садили в ушкуй и отпускали.

Былинного Соловья Булаву так и покарали за то, что он не привел ватагу на край света...

Тяжкими были думы в тот час у Опряты, в пору хоть самому кишки вымотать. Светлым пятном во мраке туманящегося рассудка оставался последний яркий зрак, истинно радостные мгновения в себя воплотивший, – шальная ночь с перезревшей девой югагирской, коей отдал семя свое. Он не помнил в сей час ни образа ее, ни причудливого имени, а только огонь страсти и радости, от нее исходящей. Он и в самом деле, ровно оратай с сохой, пахал сию невозделанную, но благодатную ниву и щедро сыпал и сыпал семя. И уже перед рассветом, утомленный, обессиленный, забылся, как показалось, на минуту, ибо не смел проспать зарю, помня самим назначенный час, когда ушкуи должны отвалить от пристани. Но проспал бы, коль не пробудила бы его югагирская дева.

– Приложись к лону моему и послушай, – промолвила она.

Он приложился и услышал сквозь нежную ткань плоти ее явно ощутимый толчок. И, зная, сколь жены вынашивают плод, даже не изумился сему, ибо в тот миг время перестало быть сущим в прежнем виде.

Голос ее напоминал шелест речной волны.

– К исходу нынешнего дня рожу сыночка...

– Постой! Сколько же я спал?

– Да не тревожься, взгляни в окно – рассвет встает!

И верно, всего одна ночь и миновала...

В сейчас, сидя на кочке среди мари, слепой и глухой, он утешался сей единой мыслью. И время так же перестало быть сущим, но лишь до той поры, пока перед взором, в мрачной непроглядной мгле возникло призрачное зарево. По тому, как оно разгоралось, он прозревал и уже начинал видеть длинные тени, бросаемые убогими деревцами, но вдруг заметил, что они, сии тени, падают сразу с двух, противоположных, сторон, как если бы над землею всходило сразу два солнца.

Опрята обернулся назад и в самом деле узрел другую зарю. И не изумился сему, как и первому толчку дитя в лоне югагирки, так скоро зачатому от его семени. Он встал между двумя заревами и, не ведая, где запад и восток, стал ждать, какое солнце взойдет первым, и взойдет ли вовсе. Огонь же небесный, изливаясь расплавленным железом, топил скудную растительность на окоемах, и две сии волны неотвратимо и стремительно катились навстречу друг другу. Опрята не испытывал ни страха, ни сожаления, ни прочих чувств, коими отягощается человеческая душа в подобные мгновения; он лишь чуял, как под ухом, прислоненным к нежному лону, растет, созревает и уже толкается новая жизнь, и оттого все происходящее на сем свете воспринималось отстраненно. Он стоял и ждал, когда два пламени сшибутся, схлопнутся в единое, и тогда расплавится вся земля Тартар.

И наступит конец света, ибо хозяин горы Рапейской, Урал, исполнил угрозу свою и соединил утро и вечер...

Однако по правую руку над окоемом взлетел огненный шар и указал восток! В тот же миг погасло зарево, что еще мгновение назад пылало на западе, погасло и обратилось в дымный столп.

Все встало на свои извечные места, как было от сотворения мира.

Вместе с восходом Опрята не только прозрел, а будто бы вернулся из небытия на землю, устроенную непривычно; он словно сам только что родился и, вдохнув первый раз холодного воздуху, отверзнув очи, пожалел, что оставил материнское чрево, где ничего, кроме блаженства, не испытывал. А тут очутился нагим и мокрым на знобкой осенней земле, где под босыми ногами хрустел лед и чувствительную, ровно обожженную плоть резала осока и царапал колючий, мерзлый кустарник...

Он обернулся к солнцу и, греясь от него, пошел ему встреч.


9

В Новокузнецк он добрался лишь в одиннадцатом часу утра и сразу же велел таксисту ехать на Пионерский проспект, к Дому геологов. Тот всю дорогу с некоторым недоумением поглядывал на странного, подхваченного ночью на трассе пассажира, наряженного в форму горного инженера, которую надевали по праздникам. Когда же остановился возле геологического музея и получил деньги, вдруг сказал с усмешкой:

– Ты так на Балащука похож.

– Это кто такой? – серьезно спросил Глеб.

И увидел – гадость какую-то хочет сказать, скривил рожу, но в последний миг усомнился в чем-то и промолчал.

Никаких следов штурма здания уже не было, если не считать масляных пятен на асфальте, оставленных, вероятно, сломанным экскаватором, да заклеенных, но так и не разбитых стекол в окнах. Балащук зашел со двора, откуда был вход в музей, в полной уверенности, что он закрыт, но, к удивлению своему, обнаружил, что ободранная накладным зарядом дверь чуть приоткрыта. И за ней – никого: заходи, захватывай...

Он вошел в переднюю и, как в прошлый раз, оглядел ближайший пыльный зал, вдруг ощутив в этом некое проявление вечности, незыблемости, неуязвимости. И еще раз, на подсознательном уровне, убедился, что хранитель каким-то образом связан с таинственными обитателями Мустага. Откуда бы такая уверенность?..

Старик сидел во втором зале возле электрифицированной карты области и, опершись подбородком на геологический молоток с длинной рукоятью, как на посох, откровенно дремал, чем-то напоминая полуслепую, беспомощную сову, случайно оказавшуюся в ярко освещенном месте.

По пути в Новокузнецк Балащук прогонял в уме предстоящий разговор с хранителем, всякий раз понижая его нервный градус, и, когда подъехал к музею, окончательно решил, что не стоит говорить с ним, как с врагом. Этот поперечный, непредсказуемый старик, даже если и впустит, то, вполне возможно, ничего не скажет, а лишь посмеется и пошлет подальше, потому что сам выглядит, как вековая, незыблемая пыль.

Оказавшись перед ним, самоуглубленным или дремлющим с приоткрытыми глазами, Глеб и вовсе понял, что пришел сюда зря. Однако в ту минуту он еще не знал, с чего начинать розыски Айдоры, и потому, смешавшись, косясь на хранителя, стал рассматривать пустым взором какие-то зеленые минералы под стеклом.

И в это время в зал вошла пожилая интеллигентная женщина в старомодном, с приподнятыми плечами и кружевным воротничком, платье. В ее руках был поднос с чайным прибором, и из единственной чашки курился парок.

А Балащуку еще по дороге захотелось пить...

– Молодой человек, музей закрыт, – почти не глядя, проговорила она, усаживаясь за письменный стол в углу.

– Но было открыто, – воспротивился он.

– Забыла запереть... Выйдите, пожалуйста.

– Мне нужно поговорить с Юрием Васильевичем.

– Не видите, человек спит, – строго и громким шепотом проговорила женщина. – Три ночи на ногах...

– А почему на стуле? – совсем не к месту спросил он.

– Спина болит... Приходите завтра.

До завтра он вытерпеть не мог, но и будить хранителя не посмел.

– Подожду. Между прочим, я тоже не спал три ночи. И устал... Можно, тоже подремлю на стуле?

Строгая тетка наконец взглянула на него осознанно и, должно быть, заметила форму горного инженера: взгляд скользнул по шеврону и погонам на плечах...

– Вы знакомы с папой?

Балащук принял ее за жену, но это оказалась дочь, та самая, с Салаира, с невыплаченным кредитом...

– Знакомы...

В голосе ее послышалось некоторое участие.

– Сожалею, молодой человек... У вас срочное дело?

– Очень!..

– Зайдите после обеда. Раньше он не проснется. Слышали, наверное, что здесь творилось?

– Слышал...

– Как ваше имя? – Дочь хранителя взяла ручку. – Встанет, скажу, что заходили...

Стоило назваться, и дверь в музей закроется навсегда.

– Хорошо, после обеда загляну. – Он сделал несколько шагов и вдруг услышал надсаженный, неприятный голос старика.

– Это тот самый Балащук!

Он обернулся: хранитель оставался в прежней позе некой совиной дремы, но из полуприкрытых глаз истекала странная, завораживающая и ядовитая ухмылка. А его дочь из старой интеллигентки мгновенно перевоплотилась в драчливую ворону.

– Балащук?! – каркнула она и распустила крылья. – Разбойник! И еще приперся!.. На стуле посплю! Думали, если мой кредит погасили, значит, купили? Благотворители хреновы! Мошенники, обманщики! Вот ваши деньги!

И швырнула ему под ноги пачку тысячерублевых купюр, которые рассыпались широким веером.

– С голоду будем пухнуть! – добавила она. – Но ваших поганых денег не возьмем!

– Не кипятись, – урезонил ее старик и разогнулся. – И деньгами не разбрасывайся... Ну что, опоили тебя на Зеленой? А я предупреждал!..

– Юрий Васильевич, – Глеб вмиг вспотел, однако пот был холодным. – Приношу свои извинения. Готов публично признать... Глупо надеяться с моей стороны... Но кроме вас, никто не поможет. Как мне найти Айдору?

Хранитель вроде бы окончательно проснулся и, опираясь на молоток, как на костыль, встал на ноги – сутулый, почти горбатый, скрипящий и немощный, но при этом лицо оставалось самодовольным и даже надменным.

– Какую Айдору? – тупо спросил он.

– Которая варила зелье на Зеленой!

Он потряс головой, отчего небритые, обвисшие щеки издали хлопающий звук, как бывает у некоторых породистых собак.

– Ты что несешь, парень?

Его дочь слегка укротила свой пыл и теперь наблюдала со злорадным интересом.

– Но вы же предупреждали, – Балащук ощутил легкий толчок бессилия, – чтоб я не пил много...

– Ну, предупреждал...

– Значит, знали, что на горе будет Айдора! Зелье варить...

Старик по-совиному засмеялся:

– Я предостерегал, чтоб ты на радостях меньше водки жрал! А то еще курочка в гнезде, яичко... неизвестно где. А он праздновать поехал! На Олимп!

– Юрий Васильевич! – молитвенно и совсем бессильно произнес он. – Но Айдора там была! Я совсем не пил водки... Она мне зелье подала, велела выпить. И я выпил, весь стакан. Потом повела на Курган... Вы же знаете, о чем я говорю? Ну вы же знаете, я вижу!

Хранитель с каким-то хитроватым недоумением переглянулся с дочерью, и у обоих на лицах вызрело что-то вроде любопытства.

– И что же дальше?

– Понимаете, если бы не этот Опрята! – с жаром воскликнул Балащук, испытывая внутреннее недовольство собой. – Я бы не потерял Айдору!.. Сейчасто я знаю, пока она была рядом, ничего бы не случилось. И воевода бы не тронул меня. Мы были невидимы!.. Но я глаза отвел! И он меня сразу узрел, гад!.. После него набежали волосатые ушкуйники, схватили и поволкли...

– Откуда ушкуйники-то взялись?

– Не видел откуда!.. Как черти выскочили, и много!.. Юрий Васильевич, я виноват перед вами... Подскажите хотя бы, с чего начать? Как ее искать? И где? Может, поехать на Кайбынь? Да говорят, штольню подорвали, не войти... Вернуться на Зеленую? Но там сейчас народу много. Меня ищут...

– Белая горячка, – холодно заключила дочь старика и, сразу же потеряв интерес, стала прихлебывать чай, закусывая печеньем. – Напьются, а потом им чудится... Сами как ушкуйники!..

А у Балащука затаенная, давняя жажда вдруг выкатилась из горла и осушила язык. Но чаю здесь не предлагали...

– Нет, постой, – оборвал ее хранитель. – Я слышал такую легенду. Будто на Зеленой кудесники свое шаманское зелье варили. Потом несли на Курган и вызывали дух умерших предков. У них будто и правда просыпалась глубокая память. Вспоминали всех, кто жил на земле аж от сотворения мира. Если учесть, что там недавно крест поставили...

– Да перестань, папа!.. А вы, господин Балащук, деньги свои соберите, соберите! Нечего нам тут мусорить!

Глеб увернулся от ее взгляда и, обойдя денежный веер стороной, приблизился к старику.

– Поверьте, Айдора была, – прошептал он. – И это не галлюцинации! Она сказала, глаз не отводить...

– Что же ты отвел? – мерзко ухмыльнулся тот.

– Потому что был... в общем, не в форме. Айдора хоть в плаще, я же в чем мама родила. Так по чудскому обычаю положено – входить на Курган в белых одеждах... А кто-то смотрел на нас! Ну и обернулся...

– Думала, только геологи пьют до обнажения, – съязвила его дочь. – Но, оказывается, и бизнесмены... И ведь не стыдится, рассказывает!

– Погоди ты, – отмахнулся от нее хранитель. – Дай человеку сказать. Если он говорит об этом, значит, серьезно...

Эти его слова вдохновили Балащука.

– Юрий Васильевич, я же чувствую, вы что-то знаете! И вы меня очень хорошо понимаете. Только говорить не хотите.

– Ничего я не знаю! Слыхал когда-то байку...

– Вы много чего знаете! И можете... Ну, например, почему в музее не могли молотом стекла разбить? Пластидом рвали!.. Что вы такое сделали? Защиту поставили?

– Даже экскаватором пробовали пихать, – с удовольствием и злорадством добавил старик. – Ковшом хотели простенок вывалить! У них трубки полопались, потом нервы...

– Но этого же быть не может!

– Почему не может? – Он покашлял, поперхал горлом. – Материя, она ведь не совсем мертвая, тоже реагирует на дела неправедные...

– Юрий Васильевич, хотя бы намекните, где искать Айдору?

– За тридевять земель! – хрипло захохотал старик. – Сказки читал?

– В дурдоме! – каркнула его дочь и налила себе чаю еще. – Там ищи, туда тебе дорога! Забирай свои грязные гроши и катись!

У Балащука вдруг зазвенело в ушах. Убедить или как-то разжалобить, покаявшись, этих людей было невозможно. И все-таки он уходил из музея еще более уверенным, что старику известно все произошедшее на Зеленой в ту самую ночь, когда штурмовали это здание. Но, несмотря ни на что, уходил хоть и разочарованным, однако же без злобы и возле двери, как-то помимо воли, и вовсе не для того, чтобы оставить хорошее впечатление, проговорил сбивчиво:

– Вы это, Юрий Васильевич... Теперь не волнуйтесь. Больше никто вашего помещения не тронет.

– Пусть попробуют, – язвительно пробурчал хранитель и неожиданно добавил, повертев заскорузлыми пальцами «поплавок» на груди: – А тебе горняцкая форма идет. Вон какой красавец! Все Айдоры будут твои. Они шахтеров любят!

Его дочь сама собрала деньги, скомкала их и попыталась всунуть ему в карман, однако он увернулся и скрылся за дверью.

Денежный комок вылетел за ним следом, однако старик ругнулся, подобрал и вернулся в музей.

Балащук догадывался, что его все еще ищут, но поскольку это теперь не волновало, то заранее объявляться не захотел и пришел в свой офис без всякого предупреждения. Охрана признала его и в форме горного инженера, и, верно, в первое мгновение испытала шок, по крайней мере, замерла по стойке «смирно» и бросилась к телефонам, когда он уже поднимался по лестнице. Офисная пыль на сей раз не клубилась, а словно намагниченная липла к стенам, освобождая дорогу. Его все еще мучала жажда и потому, увидев секретаршу с кружкой в руке, чуть ли не насильно выхватил ее и выпил залпом, не поняв вкуса.

– Это что? – спросил потом.

– Зеленый чай, – пролепетала та.

Охрана с опозданием, но сработала, в приемной оказались сразу двое – начальник службы безопасности и советник по правовым вопросам. Специальный же помощник сидел в кабинете на его месте и говорил с кем-то по телефону.

– Вы что тут делаете? – спросил его Балащук.

– Сижу, – мгновенно отозвался тот. – Вы же сами приказали сидеть здесь и отвечать...

И нехотя покинул кресло.

– Воды принесите. – Глеб бросил форменную фуражку на стол, расстегнул пиджак и сел. – Совещания не будет... Я спать хочу.

Абатуров с бывшим прокурором Ремезом переглянулись и присели за приставной стол, с трудом изображая деловитый вид. Спецпомощник принес воды, налил в стакан и застыл, как ангел у правого плеча.

– Разрешите доложить, Глеб Николаевич? – осторожно спросил Лешуков дребезжащим от волнения голосом.

– Не хочу слушать! – давясь водой, проговорил он и, найдя платочек в визитном кармане, осторожно вытер разбитые губы. – Потому что все знаю. И знаю, к вашему сожалению, больше вас!

Седовласые мужи притихли, виновато потупились, искоса рассматривая на нем форму горного инженера. Однако в тот миг он не собирался никого из них унижать, мало того, неудачный штурм музея и вспоминать не хотел. В голове все еще сидело предостережение матери и результат его откровенности перед хранителем и его дочерью. И тем более нельзя было раскрываться перед этими людьми, которые уж точно растолкуют его рассказ как сумасшествие.

– Вас интересует, где я был три дня? – спросил Балащук. – Верно?

– Версию о похищении мы отрабатывали с самого начала! – поспешил Лешуков. – Подключили область...

– Плохо отрабатывали! – прорычал он, радуясь его подсказке. – Да, меня похитили. И увели в горы. Держали в какой-то яме, как видите, пытали и били... Еще прошу заметить, вырвался я без вашей помощи!

– Люди Казанцева, – уверенно заявил начальник службы безопасности.

Балащук отвернулся в сторону:

– Возможно... У них на лбу не написано чьи. Бритые наголо, усатые, волосатые...

– Ну, точно, Казанцева! У него там несколько кадров из этнической грузинской группировки. И авторитет у них некто Опрята...

– Опрята?!

– Что, знаете?

– В том-то и дело, даже не слыхал, – смутился Абатуров. – Я всех авторитетов в лицо, так сказать... Но там уже Таштагольский район, не моя земля...

– Теперь это ваша земля!.. В районе Мустага по лесам прячется банда больше тысячи человек! А там у нас бизнес, строящийся объект. Вы же ничего не знаете...

– Простите, Глеб Николаевич, такого быть не может, – вмешался Лешуков. – У Казанцева не больше десятка отморозков...

– А если это пришлые разбойники? Почему вы решили, обязательно Казанцева?.. Я был у этих ушкуйников в логове. По головам не считал, но юртами уставлена вся долина между гор.

– Юртами? – о чем-то догадался чекист. – Среднеазиатскими?

– Не знаю какими. Круглые, войлочные, и в каждой человек по тридцать. И все будто на одно лицо...

Бывшие стражи порядка запереглядывались между собой, кто-то недоуменно пожал плечами, и Балащук подумал, что про количество ушкуйников он сказал зря.

– Может, алтайские скотоводы перекочевали? – предположил Абатуров. – Фермеры?..

– Все очень странно, – после паузы заметил Ремез, доселе молчавший. – Я лично облетел на вертолете МЧС всю прилегающую территорию. Никаких юрт не было. Ни в Горном Алтае, ни в Саянах...

И тут все замолчали, в который раз искоса разглядывая на нем форму горного инженера, особенно фуражку с кокардой на столе, шевроны на рукаве и погоны Горного факультета Кузбасского технического университета...

– Глеб Николаевич, – мягко выстелил чекист. – Как же вы к ним попали?

– Шел и разговаривал по телефону...

– Но вашу одежду и документы обнаружили на Мустаге, возле креста...

Он не собирался в их присутствии даже думать об Айдоре.

– Мне не известно, как одежда попала на Мустаг. Возможно, ее бросили ушкуйники.

– Возможно, – быстро согласился Лешуков. – Как же вам удалось вырваться? Это же было опасно...

Балащук в тот час вспомнил, как бежал от ушкуйников, и на миг потерял жесткий самоконтроль.

– Я не думал об этом, – завороженно проговорил он. – Хотел найти Айдору...

– Кого найти? – ласково переспросил спецпомощник.

– Выход из ситуации! – Он словно проснулся и стиснул под столом кулаки. – Потому что вы бездействовали. А когда вам набросят на шею конскую носовертку и сделают восемь оборотов, голова станет светлая!..

Он раздергал галстук и воротник форменной однотонной рубашки, под которым красовался сине-багровый след от удавки.

И это впечатлило. Даже Лешуков на какое-то время забыл о своих каверзных вопросах, Абатуров же вынул мобильник и стал кому-то звонить.

– Точно, алтайцы, – определенно заявил он, дожидаясь ответа. – Их почерк. Кипчаки они и есть кипчаки...

– И все-таки, как же вы ушли от них? – опомнился спецпомощник.

– Зарезал ушкуйника, – просто признался Балащук. – Который меня охранял. Когда он вязал, я руки в кулаки стиснул. Мы так в детстве делали, когда играли... Дождался, когда уснет, разжал кулаки и вывернулся из веревки. Потом достал у него нож из-за голенища и воткнул в спину.

Тишина возникла могильная, напряженная и одновременно какая-то стыдливая. В это время в дверном проеме бесшумно нарисовалась секретарша.

– Глеб Николаевич... Звонит Алан. Соединить?

– Соединить! – встрепенулся он, ибо совсем забыл за хлопотами о своем барде.

– Воткнули в спину, и что дальше? – хладнокровно напомнил о себе Лешуков.

– У него кровища из пасти, – в тон ему отозвался Балащук, снимая трубку. – Прямо мне на босые ноги. Никогда не думал, что человеческая кровь такая горячая. Как кипятком ошпарило... Захлебнулся и сдох, собака. А я нож выдернул и галопом...

Договорить не дал Алан, громко алекающий в трубку.

– Глеб Николаевич, знаю, вы нашлись! – радостно заявил он.

– Откуда знаешь?

– А я сейчас у вашей мамы в гостях, у Софьи Ивановны! – почти весело доложил он. – Поем песни, пироги едим и общаемся. С вашим племянником. Очень интересный парень!..

– С каким племянником, Алан?! – забывшись, закричал он. – Это же казанцевская подстава!

– Ну, вы хотите найти свою Айдору?

У Балащука перехватило дыхание, будто вновь на шею надели конскую носовертку.

– Ты от кого узнал о ней? – прохрипел он. – Кто сказал?

– Мама ваша рассказала, – засмеялся бард. – Как вы к новгородским ушкуйникам в лапы угодили, как вас пытали... Я думаю, Радан вам поможет! Хотите, я с ним поговорю?

– Какой еще Радан?..

– Ваш племянник!..

– Ни в коем случае! Я сам!..

– Понимаете, у меня установился очень хороший контакт! Он мне скажет!..

Глеб заметил, как на него уставились три пары внимательных глаз, аккуратно положил трубку на аппарат, тупо на него посмотрел и сказал:

– Сейчас выезжаю. Алан, ты сиди на месте.

В тот миг он даже не подумал, что секретарша может прослушивать все его звонки, поскольку соединяла с межгородом. И все, кто присутствовал в кабинете, тоже слышали и могли догадаться, о чем он говорил...

Балащук стряхнул оцепенение и взял фуражку.

– Господа, у меня нет на вас никакой надежды, – обреченно заключил он, отъезжая в кресле. – Вы не профессионалы, и зря я кормил вас несколько лет. Если не согласны, докажите делом. Не знаю, кого вы привлечете. ОМОН, МЧС или полк МВД... Но к моему возвращению этот... авторитет по кличке Боярин Опрята должен лежать на полу в приемной. В кандалах. Буду разговаривать с ним сам. Лично!

И стремительно вышел вон...

После его исчезновения никто с места не двинулся, и несколько долгих минут висела настороженноувлеченная, сосредоточенная тишина, как бывает в школьном классе, когда ученики готовятся к экзамену. Первым шевельнулся Лешуков, поскольку единственный стоял на ногах. Он подкатил кресло и сел на место Балащука.

– Ну что, товарищи? – заговорил он обтекаемо, как умел это делать. – У кого есть вопросы? Или предложения? Надеюсь, картина всем понятна, впрочем, как и сложившееся положение.

– Надо что-то делать, – отозвался прямолинейный Абатуров. – Какие тут вопросы? Всем ясно, человек тяжело болен. Шизофрения, навязчивый бред, мания преследования...

– Раньше ничего подобного не наблюдалось, – строго произнес бывший прокурор. – Попрошу не делать скороспешных выводов.

И тем самым одернул их, как учеников, тайно заглядывающих в шпаргалку. Ремеза побаивались, поскольку у него осталось мощное влияние в суде и прокуратуре.

– И раньше замечалось, – не согласился с ним Лешуков. – Имеющий глаза, да узрел бы... Откуда взялся Алан? Этот истинный ариец с гитарой? Вы слышали, о чем он поет? Анализировали?.. А Глеб Николаевич всюду его с собой возит, показывает... И второе лицо – Веня Шутов. Кто из вас и когда ездили на Зеленую отдыхать? В последний год?.. Эти все время с ним, как тени фюрера.

Абатуров покряхтел, должно быть борясь с собой, но не сдержался.

– При чем здесь фюрер? Шутов как раз мужик нормальный, – прогудел он. – Прямой, открытый, без завихрений в голове...

Бывший чекист самоуглубленно улыбнулся:

– Скажу вам по секрету... На Шутова я еще лет тридцать назад заводил оперативно-профилактическое дело. И не потому, что языком молол. Еще будучи студентом, был связан с Западом, получал валюту. Под прикрытием диссидентства. И проводил противозаконные валютные операции. Причем настолько продуманно, что мы ни разу не могли взять его с поличным.

– Плохо работали, – проворчал Абатуров.

– Мы очень хорошо работали! Но ваш Шутов оказался профессионалом высокого класса. Несмотря на молодость! Потому что учителя на Западе были хорошие. Думаю, еще и остались... Это он сегодня из себя вахлака эдакого изображает. На самом деле у него мозги и хватка – Балащуку не снилось.

– А я этого не знал, – искренне признался начальник службы безопасности. – Даже не подозревал...

– Плохо работаете! – отомстил ему Лешуков. – По нынешней должности вам положено это знать.

– Товарищи, давайте не будем далекое прошлое ворошить, – вступил Ремез. – Нынешних дел и проблем достаточно. Пока что ясно одно: с Глебом Николаевичем случилось несчастье. Да, есть отклонения... Но прежде нужно все проверить, назначить экспертизу.

– Предлагаю собрать совет директоров и обсудить, – заявил спецпомощник, – наши дальнейшие действия. И коллегиально принять определенное решение.

Абатуров слегка надулся, подумал и вдруг перешел в наступление.

– На хрен нам совет директоров? Сами подумайте? Что мы тут втроем решим, то и будет. И нечего снимать пену с дерьма. Они вам тут покачают права, эти директора! Почуют, добычей запахло, нам глотки начнут рвать. И уводить капиталы из-под контроля. У меня уже сейчас тревожные сигналы!.. Директоров надо поставить перед фактом.

– Все равно придется приглашать начальника финансового департамента, – пошел на уступку Лешуков. – У него рычаги...

– Какие у него рычаги? – сурово заметил бывший прокурор. – Он обыкновенный наемный работник. Ни единого процента акций. Подпись на финансовых документах? Так она без моей визы недействительна!

– Кстати, и без моей тоже, – заметил Абатуров. – Финансиста просто надо держать в узде. А вот без Воронца нам не обойтись. В его руках Мустаг и строящийся горнолыжный спуск. Потом, у него управленческий опыт, десять лет секретарем горкома партии...

– У Воронца в руках две дочки и куча долгов, – недовольно перебил его Ремез. – В общем, как у латыша... И потом, он просто трус.

– Товарищи, не горячитесь, – умиротворяюще проговорил спецпомощник. – Всем понятно, компания должна работать как ни в чем не бывало. И не следует создавать ажиотажа. Напротив, все мы должны быть спокойны, по крайней мере, в этот тяжелый период. Предлагаю вообще не муссировать тему, связанную со здоровьем Глеба Николаевича. Пусть он занимается своими делами, отдыхает на Зеленой со своим Аланом, воюет с нашествием ушкуйников. А караван должен идти. Первая и главная задача – взять под жесткий контроль всю торговую инфраструктуру компании. Особенно угольную и автомобильную, ее оборотный капитал и товаропотоки. Чтобы директора сидели и не дергались. Даже если услышат о болезни нашего уважаемого президента. Предлагаю на особый период создать триумвират и сообща принимать решения...

– Одну минуту! – оборвал его Ремез. – А не много ли мы на себя берем, товарищи? Глеб Николаевич на рынке человек авторитетный, так сказать, в законе. А кто из нас готов его сегодня заменить? Может, вы, доблестный чекист Лешуков? Или вы, полковник милиции в отставке?

В кабинете Балащука повисла тревожная, задумчивая пауза, которую нарушила секретарша. Она вошла на цыпочках и, склонившись к уху Абатурова, что-то зашептала. Тот выслушал внимательно, выпятил губы и махнул рукой, словно отгоняя муху. Секретарша послушно исчезла за дверью.

– Глебу звонил Алан, – фамильярным тоном и не сразу доложил начальник службы безопасности. – Софья Ивановна рассказала, как наш президент в лапы новгородских ушкуйников попал. И еще сообщил, что знает про какую-то Айдору. Вот наш пострел и умчался сломя голову.

– Эта Айдора уже вызывает определенный интерес, – заметил спецпомощник. – Французы правы, во всех бедах следует искать женщину...

– Но вернемся к нашим баранам, – урезал их Ремез. – Оставьте в покое больное воображение уважаемого Глеба Николаевича... Давайте поговорим о нас с вами. Как считаете, мы правильно сделали, что позволили ему уйти?

Лешуков почти мгновенно передергивал реверс своего мышления, в чем чувствовалась аналитическая чекистская школа.

– В таком состоянии он может подписать любые бумаги. Попади он сейчас в руки Казанцева. А это не исключено. Мало того, вероятность высочайшая...

Ремез поднял перст:

– И не только Казанцева. Куда его сейчас завлекает Алан? С какими целями?.. Нашему уважаемому президенту пора на гору, господа.

«Отправить на гору» в Новокузнецке означало похоронить, ибо городское кладбище находилось на горе. И точно так же говорили, если подразумевали психбольницу, которая находилась тоже на горе, только на левом берегу, на улице Малой, за мостом через Томь. Поэтому чекист слегка напрягся:

– Вы какую гору имеете в виду?

– Успокойтесь, знакомую вам гору, – с намеком отозвался тот. – Печальную. А не ту, о которой вы подумали.

Абатуров хоть и соображал медленно, однако тело его выдавало реакцию более быструю, чем мозг. Он ринулся к двери и выглянул в приемную.

– Поздно пить боржоми, – спокойно заключил бывший прокурор. – Глеб Николаевич наверняка уже в машине.

Тут включилась оперативная смекалка бывшего начальника УВД.

– Сейчас дадим команду постам ГАИ... Его нельзя выпускать из города!

– Из офиса выпускать нельзя! – загорячился самый спокойный спецпомощник. – Могут ждать за дверью... Как же я об этом не подумал?

– С водителем связь есть? – спросил Ремез.

– В Греции все есть. – Абатуров уже звонил в машину Балащука. – Только без паники...

– Там принцип личной преданности фюреру, – напомнил Лешуков. – Водила у него неуправляемый...

– Знаем мы эти принципы, – с каменным лицом проговорил полковник.

Спецпомощник как-то по-ребячьи возликовал, однако пробросил лишь часть фразы:

– Неужели вам удалось завербовать?..

Абатуров показал ему кулак. Это была самая тревожная минута, от которой стыла кровь в жилах, как перед боем. А Лешуков все не унимался:

– Если наш драгоценный президент попадет в стан неприятеля... И если эти ушкуйники снова наденут ему на шею веревку... Мы зря здесь сидим. Можно собирать вещи и уходить. И прошу заметить, нам уже больше ничего не светит...

– Да замолчите вы! – рявкнул выдержанный и сильный духом бывший прокурор. – К чему эти комментарии?

– Шурка, ты в машине? – по-свойски спросил Абатуров, дождавшись ответа. – Вот и добро... А шеф что делает?.. Спит? Что, сел и уснул?.. Ну, добро, не буди. Вези его сразу на гору... Нет, не на ту гору! А которая за мостом на Малой! Выполняй, что сказано. Только бережно, чтобы не проснулся... Не волнуйся, Шур, там встретят... А ты рот закрой и рули, куда сказано, понял?

Балащук подбирал себе в кадры людей, может быть, в быту не очень-то удобоваримых, даже неуклюжих, но безошибочно угадывал их высокий профессионализм. Начальник службы безопасности работал не спеша и даже изящно. Он связался со службой разведки УВД, попросил, чтоб выслали негласное сопровождение автомобиля шефа до больницы, после чего дал задание оперативникам взять под наблюдение больничный корпус и конкретную палату, куда определят Балащука. И наконец, позвонил в патрульно-постовую службу и велел выставить пост возле двери, где будет находиться депутат городской думы.

Удовлетворенный, он швырнул телефон на стол, как оружие, от которого притомилась рука.

– Теперь твой черед. – Он панибратски толкнул спецпомощника. – Ты же корешился с начальником горздравотдела...

– Я? С чего вы взяли? – задиристо и совсем не дипломатично спросил тот.

– Ладно, некогда комедию ломать. Будто я не помню, как ты Веньку Шутова на эту самую гору затолкал, еще в восемьдесят пятом. Через него.

– Звоните, – надавил на Лешуков Ремез. – Потом разберетесь.

Чекист спорить не стал, вынул свой телефон, порылся в адресной книге и набрал номер. Игра шла в открытую, однако он все равно пытался конспирироваться и темнить, по крайней мере не называл имен и не обозначал напрямую, что следует сделать.

– Узнали меня? Замечательно! – будто бы радостно сказал он. – Мы к вам пациента направили, подозреваем шизофрению, сумеречное состояние... Да, печально, очень хороший человек, но вот беда приключилась... А какая, это вам решать. Но беда, полагаю, серьезная... Сами подумайте, человек утверждает, что попал в руки ушкуйников. И одного зарезал ножом... Это что-то вроде современных бандитов, которые жили в Великом Новгороде... Да, древние и крутые ребята. Однажды даже пошли в низовья Волги и разнесли в пух и прах столицу Золотой Орды... Ну я же исторический заканчивал... На горе Зеленой его схватили, да, и еще какая-то женщина была, по имени Айдора... И белая горячка не исключена, и черная, и зеленая... Надо постараться, мы очень переживаем за своего товарища... Отправьте вашего профессора, пусть обследует, установит диагноз. Мы в долгу не останемся... Профессор – женщина, это даже лучше... Более внимательная, проницательная и сообразительная... Надо бы уже научиться договариваться... А диагноз можно по электронной почте...

Триумвират сосредоточенно прислушивался к разговору и, кажется, оставался доволен, но Лешуков закончил говорить и печально уставился в стол.

– Там ведущий специалист женщина, профессор, – сказал он. – Неприступная особа, старая дева будто бы. Сложно будет... Но попробую сам.

– Пробуйте, – позволил бывший прокурор. – Вы же умеете обольщать самых неприступных. Деньги на представительские расходы у вас имеются.

Должно быть, время и перемены в обществе сильно подорвали профессиональное здоровье чекиста, ибо, помолчав, он сказал:

– Такое чувство, будто подлость совершил... А если Глеб Николаевич здоров? Ну, допустим, самое невероятное?

– А вы к гадалке сходите, – серьезно посоветовал Ремез. – После того, как встретитесь с профессором.

– Но вы же не смогли войти в музей! – напомнил Лешуков. – Что это было? Почему не бились стекла? Это же какой-то феномен. Скажу больше – чудо! Взрывчатка не берет оконное стекло...

– Чудеса и феномены изучите на досуге, – посоветовал бывший прокурор. – Вот сейчас, можно считать, триумвират состоялся. С чем я вас и поздравляю.

– Почему именно сейчас? – отвлеченный своими мыслями, спросил его начальник службы безопасности.

– Потому что мы теперь повязаны одним общим делом.

– Сдали Глеба Николаевича в дурдом, – совсем уж грубо добавил чекист. – Можно сказать, кровью повязаны, жертвенной.

– Мы связаны ответственностью! – строго заметил Ремез. – Общей, и ирония здесь неуместна. Поэтому прошу соблюдать правила: все принципиальные вопросы обсуждаются коллегиально.

– Триумвират... – проворчал Абатуров. – Слово какое-то допотопное. Команда, это я понимаю...

Бывший прокурор надавил голосом:

– Дело не в терминологии – во взаимодоверии. Предлагаю подумать вот о чем... Одной, даже самой белой, горячки будет недостаточно.

– Полагаю, диагноз зависит от суммы гонорара, – вставил Лешуков. – Ума не приложу, сколько она возьмет. Никто не знает, сколько берут старые девы?

– Не все измеряется деньгами, – деловито сказал начальник службы безопасности. – Белая горячка в сопровождении криминального факта – это уже аргумент.

– Балащук сказал, где-то на Зеленой ушкуйника зарезал, – напомнил Ремез.

Чекист недоверчиво поморщился:

– Это похоже на бред...

– Бред иногда самая лучшая информация, – мгновенно сообразил Абатуров. – Пошлю двух бывших оперов на гору. Пусть понюхают, послушают и пройдут с собаками. Возьмут у Воронца людей в помощь...

– Еще имя авторитета называл – Опрята. Пусть порыщут. Может, кто слышал, знает...

– Да на Зеленой прошли уже все вдоль и поперек, – опять не вдохновился Лешуков. – Вряд ли будет труп. Больше похоже на бред...

– Искали живого Балащука, – уже в дверях заметил начальник службы безопасности. – И не опера, а МЧС. Прошли, как бараны...

– И пошлите кого-нибудь в клинику! – вдогон уже добавил Ремез. – Как только пациента доставят в приемный покой, пусть сделают смывку и соскобы с конечностей! Он говорил, кровь ему на ноги хлынула. А она штука въедливая...

Оставшись вдвоем, Лешуков и Ремез молчали и лишь изредка переглядывались, соблюдая принятые правила игры – обсуждать все только втроем, дабы не вносить противоречий и расколов. Абатуров вернулся скоро, и бывший прокурор сразу же взял штурвал в свои руки.

– Я бы хотел сосредоточить ваше внимание, господа, на текущем моменте. Вы хоть осознаете ту меру ответственности, которая на нас ложится?

– Имеете в виду руководство компанией? – уточнил спецпомощник.

Ремез помрачнел:

– Никто из нас не сможет полноценно внедриться в рынок, и это надо признать. Работать с шахтами, с Северсталью мы сможем. С японцами – под большим сомнением...

Абатуров дернул могучими плечами и сложил пухлые губы в трубочку.

– Почему не сможем?.. А это разве не мы вырастили из Глеба президента? Не мы его натаскали, как и за счет чего выстраивать бизнес? Как работать с конкурентами и партнерами? Разве не мы передали ему весь наш богатый оперативный опыт? Кто его научил, как банкротить, работать с таможней, как и чем взымать долги? До нас он был юнец, и мог лишь перепродавать японцам уголь. А обратно таскать подержанные машины, металлолом...

– Хорошо, товарищ полковник. – Ремез довольно кивнул. – Берите все в свои руки и работайте. Ведите переговоры, заключайте договора с зарубежными партнерами. Лицо компании – бывший начальник УВД! Нет, мы вас в городскую думу изберем, весь город портретами обклеим. Заставим даже английский выучить!..

– Вы совершенно правы, – одобрил его спецпомощник. – И не спорьте, Абатуров. Через несколько месяцев вас Казанцев заглотит и не подавится. Даже втроем мы не сможем противостоять ему на рынке. И это следует понимать, если есть желание продолжать работу.

– Не поминайте черта на ночь, – усмехнулся бывший прокурор, тем самым соглашаясь с доводами Лешукова.

Начальник службы безопасности это услышал и, поняв, что остается один против двух, побагровел от внутреннего неудовольствия, однако промолчал.

А опытный чекист умел манипулировать мнениями и быстро отыскивать потаенные ходы. Он выдержал достаточную паузу и продолжал уже повеселевшим голосом:

– Да не так все смертельно, товарищи. Надо уметь договариваться. Казанцев наверняка уже знает, что приключилось с Балащуком. И непременно попытается захватить бизнес. Или выдавить компанию с рынка. Если будем сидеть и ждать его реакции, то заведомо проиграем. Нам придется работать на упреждение. Знаете, от чего зависит гениальность в научном мире? От динамики мысли. Это когда куча ученых только обдумывает идею, а один ее берет и воплощает. Опережение составляет невидимую глазом величину...

– Давай короче, – недовольно поторопил Абатуров. – Надо взять Казанцева за хобот. Или чем-то испортить аппетит. Тогда и наше не сожрет, и своим будет давиться.

– Что у нас есть на него? – Как законник, Ремез любил конкретные факты. – В активе? Оперативная информация? Которую можно реализовать сейчас?

– Да я уже четыре года его пасу! И будучи начальником ГУВД пас!.. Ничего серьезного! У него работают профессионалы не хуже нас.

– Нужно очень тонко использовать конфликт, – предложил Лешуков. – Между ним и Балащуком. В основе его – брошенная жена Вероника. Она же сестра Глеба Николаевича. Все остальное уже последствия конфронтации...

– Это известно! Каким образом? Чего он больше всего боится?

– За свою дочь Ульяну, отнятую у матери, – вставил Абатуров. – Охраняет пуще глаза... И вообще, по моим данным, отправляет учиться на Мальту. Спрятать, наверное, хочет...

– Вы что предлагаете? – брезгливо поморщился Ремез.

– Я – ничего! Я в порядке обсуждения.

Чекист вытерпел эти препирательства и закончил мысль:

– Нам следует взять Веронику Николаевну под опеку. Очень плотную. И помочь бедной матери вернуть дитя. Вполне законным путем. Тут вам, господин прокурор, карты в руки... А также истребовать алименты с ответчика и средства на содержание бывшей жены. Она инвалид третьей группы.

– Шатковато и жидковато, – хмыкнул Абатуров.

– Этого еще никто не делал. Даже Балащук. Одновременно мы всем показываем нашу заботу о семье несчастного Глеба Николаевича. Этим самым мы посылаем вполне внятный сигнал Казанцеву – пора договариваться...

В это время в приемной возник шум, какая-то неясная возня и окрики. Триумвират переглянулся, застыл на минуту, и только энергичный Абатуров успел преодолеть земное тяготение, вскочил из-за стола и подался вперед, в сторону двери. Однако она распахнулась, и на пороге очутился тот, кого было страшно поминать на ночь, – писатель Шутов, которого с легкой руки барда все теперь за глаза называли Чертовым.

Он и впрямь ворвался, как черт, таща за собой растерянных охранников и секретаршу.

– Где Глеб Николаевич? – куражливо спросил он, словно еще не проспался после отдыха на Зеленой. – Я знаю, он нашелся! И я здесь, чтоб засвидетельствовать ему личную преданность!.. Где?!.


10

Инок Феофил возвратился лишь к полудню, с черным от копоти лицом, спаленными до корешков ушкуйскими усами, а его суконная, зимняя ряса, справленная в дорогу купцом Анисием, порыжела от огня, а по подолу и вовсе зияли дыры. Однако источал он смиренное благолепие и умиротворение, словно не из огня вышел, но молился всенощную в Христово воскресение.

– А ты ведь не поверил в силу креста честного. Усомнился! – сказал Опряте с укором. – Сверг я идолищ поганых и пожег вкупе с храмом бесовским и рощей, кою именуют священной. Снял заклятие сатанинское, спали чудские чары, и ныне путь открыт. Теперь твой черед. Веди ватагу, пусть возьмут добычу.

Дерзил Первуша! И, невзирая на сан иноческий, наказанию подлежал, да слово было дадено Анисию, в делах духовных следовать советам Феофила. Стерпел Опрята и, знак подав поручным, направился в сторону дымного столпа, который все еще курился на кургане и путь указывал. Заступы взяв из ушкуев, ватага повалила за ним гурьбой, торя широкую дорогу по мерзлой, мшистой мари. Заметив сие, вожатый Орсенька кричал что-то с другого берега, но донеслось лишь:

– Эй! Куда?!

Верно, вовремя опомнился вожатый, что обернулся в сторону кургана и, дабы не ослепнуть, пал наземь и стал смотреться в осеннюю воду, ровно в серебряное зеркало.

И предстал ушкуйникам вид будто бы и свычный – пожарище, пепелище, кои сами они оставляли за собой в походах. Но ежели подпаленное кочевое становище выгорало в единую минуту, то могила чудская тлела до сей поры, напоминая кострище, великую гору шаящих головней и угля, к коим и подступиться было невозможно. За многие лета курган укрылся толстым слоем отживших павших дерев, отломленными сучьями, мхами и прочим лесным сором, и ныне все это, насытившись огнем, дышало и шевелилось, испуская искры и фонтаны пепла, и чудилось – земля горит. Древний сосновый бор, чудская священная роща обратилась в черные столбы, подпирающие дымное небо над курганом, ибо верхним пламенем спалило лишь кроны сырых дерев. И теперь нижний, земной огонь выедал их смолевые корни, отчего сосны в три обхвата низвергались, вздымая огненные волны, спадающие со склонов. А порою дерева валились десятками, скатывались вниз, и уж на земле, сочлененные вместе, вспыхивали разом, образуя костры великие по кругу всего кургана. Пламя с гулом уходило в небо, от жара, будто свечи, возгорались иные сосны у подножия, и в тучах с отсветом багровым протаял, прогорел великий проран, куда и устремился черный дым.

Геенна огненная!

Даже бывалые ватажники, виды повидавшие, невольно цепенели и таращили глаза, но только в первые минуты, а потом стали тянуть руки и греться от сего огня, поскольку студеной была пора, и покуда не остынет сие пепелище, не ступить было на него, и тем паче, копать. Лишь инок Феофил без дела не стоял: рядом с пожарищем срубил дерево и принялся тесать балки для креста.

Еще без малого сутки пылал и тлел курган и будто бы оседал вместе с пеплом. Земля прокалилась, ровно печь, и невозможно было на нее ступать, ибо дым шел из-под ног. Ушкуйники варили себе пищу, поставив котлы на уголья или вовсе на горячий песок, а на другой, третий и прочие дни спали, развалясь на склонах, золою осыпанных. Но инок не стал дожидаться, покуда курган остынет, взвалил крест на спину и пошел по огненным угольям, исполнять урок свой. Вознес, водрузил на самой вершине да изрядно сажей перемазался, и посему, покуда подымал, излапал черными руками свежетесаную древесину. И не узрел, занятый благим делом и молитвой, когда сгорели у него подметки сапог, не почуял, как до мяса подошвы спалил. Лишь спустившись вниз, сие обнаружил и на радость себе муки великие испытал.

Взирая на подвиг его и мужество, вдохновились ушкуйники и, взявши заступы, отправились копать склоны кургана. А прокаленный песок сыпучим сделался, только отроют яму в сажень глубиною, втыкая стрелы, нащупают кости – совсем уж близко! Но стены обрушатся, и приходится товарищей откапывать, заживо схороненных. В одном месте кое-как добрались до еще горячих костей, выбросили наверх, а сами всю землю вокруг сквозь персты пропустили – не то что золотой личины или сапожка, малой монетки не отыскали. Черепа обухом перекололи, кости перемолотили – кроме золы, ничего не нашли...

Опрята еще не верил, что обманул его ушкуйник, а с ним вкупе и Анисий, ибо своими глазами зрел личину причудливую из золотой жести, усыпанную по краям узором сканным. Сам в яму спрыгнул, своими руками могильную землю перебрал, перетряс и обнаружил лишь единственную песчинку – верно, чудской девой, надзирающей за могилами, посеянную. И еще возникло у него подозрение, что курган сей кто-то давным-давно перекопал, ибо кости в могилах не скелетом лежат, а изрядно перемешаны, в иных же местах и вовсе кучами сложены.

Либо Феофил перестарался с очистительным огнем, расплавилось золото и в песок ушло, словно вода...

Либо не снял он заклятья и не открылся им чудский клад...

Покуда он гадал так, поручники меж собой посоветовались, воеводу в укромное место отозвали и спрос учинили:

– Где добыча, боярин? Ватажники ропщут...

Воеводу и самого сомнения терзали, однако он не дрогнул.

– След на Томь-реку подаваться, – велел. – Пойдем в землю кипчаков, там лошадей возьмем.

Сам же тайную мысль тешил, добраться до чудских земель и на Томи клад откопать, некогда спрятанный слепым, бывалым ушкуйником, – прежде всего, чтоб свой дух укрепить.

Вернулись они на реку, позвали вожатого и стали в путь собираться. Орсенька же увидел ушкуйников живыми и здоровыми, так воспрял, осмелел и говорит, мол, коль сняли вы заклятье чудское с могилы, то и я сбегаю, гляну, чтоб потом югагирам рассказать. Убежал и возвратился скоро – черный весь, но не от копоти, от горя, и ослепший.

– Что же вы сотворили, люди добрые?! – спрашивает. – Почто могилу пожгли и разрыли?! Покой чуди потревожили? А ежели они сами до срока откопаются и восстанут – быть концу света! Что теперь я скажу югагирам? Дурное вы семя посеяли...

Взял свою котомку и в лес. Опрята погоню выслал, но Орсенька словно сквозь землю провалился, ибо все здешние укромные места знал, коль его род держал соболиные промыслы. А по пути воевода выспросил у него, как на Томь-реку идти, и посему рукой махнул.

– Нам теперь вожатый не нужен. Сами пойдем!

Пришли они к кипчакам, которые в просторных полях жили и коней пасли, и стал Опрята у хана лошадей просить в подряд, дескать, мы с югагирами побратались, а вы с ними в дружбе ныне. И сразу же понял, что слава об ушкуйниках впереди ватаги побежала.

– Ведомо мне, – сказал хан, – худое вы творите в Тартаре, с огнем идете, могилы предков жжете и разрываете. И посему не дам я вам лошадей и зимовать в своих пределах не позволю. Ступайте назад за Рапейские горы и в земли наши более не являйтесь.

Верно, так сказал, что не знал, какая сила с Опрятой идет. Вернулся воевода на свой стан и знак ватаге подал. А ушкуйники уже по делу своему истосковались, ринулись на кипчаков, позорили их стойбища, отняли табуны, кожи конской взяли, чтоб упряжь изладить, юрты войлочные, скота много побили себе на пропитание, но лишнего не взяли, чтоб не отягощаться добычей. Зато ханского сына забрали с собой, Алтына, – это чтобы отец не вздумал препятствий на пути чинить, погони и засады устраивать. Наделали саней березовых и далее сухопутьем пошли. Покуда грабили, Феофил и в кипчакской стороне крест утвердил, да велел покоренному хану стеречь, чтоб кто-нибудь из соплеменников его не нарушил. Дескать, пойдем назад и узрим, что свергли знак веры христианской, не вернем Алтына и еще раз позорим. Опасений, что хан на обратном пути отомстит за раззор, у воеводы не было, поскольку он с добычей никогда старой дорогой не ходил, и замыслил возвращаться водою по рекам, обойдя далеко стороной кипчаков через земли югагиров.

Устрашенный кипчакский хан и впрямь козней ватаге не строил, однако слава еще громче напереди полетела: куда ни придут ушкуйники, туземные народцы в бега подаются, по лесам и в степных балках прячутся, бросая деревни и стойбища. Юный Алтын поначалу зверенышем глядел, пищи не брал, и однажды даже пытался засапожник похитить, чтоб воеводу зарезать, но Опрята мало-помалу приручил его, разговорил, и оказалось, ханский сынок не такой уж и диковатый. Напротив, многое чего знает о народцах, на пути проживающих, и про каждый может былину рассказать. Тут и узнал воевода, что у кипчаков и чуди белоглазой давняя вражда, ибо кочевники сами промышляли разбоем и многажды грабили притомских туземцев, но могил их не трогали и так же, как югагиры, подходить к ним близко опасались. Алтын и указал курган чудский, что был на берегу некого озера, однако сам близко подходить к нему не решился.

Опрята, не долго думая, велел встать станом – пора была обозу роздых дать. А лошади кипчакские отличались от прочих тем, что сена не требовали, а добывали корм из-под снега, копытя его, ровно олени у самоедов, либо вовсе ветками ивняка перебивались. Распрягли ушкуйники сани на подходящем берегу близ кургана, пустили пастись, и воевода послал Первушу Скорняка чудские чары снимать. Тот же долго возился, покуда запалил огонь очистительный, ибо валежник после осени мокрым был и смерзся, а лес, что курган покрывал, был в основном березовым. И все же кое-как распалил он могилу чудскую, два дня горело, но студень такой, что курган лишь в некоторых местах едва на три вершка оттаял. Пошли с заступами, копнули сверху, а ниже земля, словно каменная, аж звенит, мало того, мерзлота вглубь ушла и надежнее самого страшного заклятья золото стережет. Можно было бы побольше дров навозить да отогреть, но кругом места степные, редколесные, а кони и так подвыдохлись за дорогу.

Ханский сынок все это время в войлочной юрте сидел под присмотром и не видел, что на кургане делается, а как узнал, так и говорит Опряте:

– Если вы могилу раскопать вздумали, то напрасно. Нет там ни золота, ни серебра.

– А откуда тебе сие ведомо? – невольно изумился воевода.

– Кыргызы никаких заклятий не боятся, – отвечает Алтын. – И потому все здешние курганы давно раскопали и все, что нашли, себе взяли. После кыргызов из-за Рапеев еще люди не раз приходили и тоже курганы грабили.

Сказано это было при ушкуйниках, что надзирали за пленником, и они виду не подали, но ватажники еще пуще зароптали, мол, идем невесть куда и зачем, как в былине про Соловья Булаву. Нету в курганах добычи! Лучше пойти да ордынцев пограбить!

Опрята и сам обескуражился, однако веры не утратил и увещевать товарищей не стал, ибо словом уж было их не пронять, а только запахом и видом добычи. Велел он сниматься со становища и далее встречь солнцу повел ватагу.

И вот к исходу месяца лютого, когда метели упрятали не только курганы, но и русла рек, пересекли они Обь и пришли на заветную Томь. Сбежавший вожатый Орсенька говорил, по каким приметам можно сию реку признать, да ведь бывал он в этих краях летом, а зимою все его заметки снегом занесло, и берега пустынные, ни селений тебе, ни проезжих, ни прохожих. Только звери сохатые в ивняках бродят да синицы тенькают, чуя приближение весны. Поскольку же Томь бежала подо льдом в сторону полунощную, то велел он ехать супротив течения, в верховье. К концу пути много лошадей пало, оставшиеся истощали настолько, что едва сани с поклажей тянули, и ушкуйники все более пешими по следу брели. Приглядел воевода удобное лесное место, велел временный стан ставить, сам же выбрал коней посвежее и вкупе с лазутчиками далее руслом поехал. И все береговые утесы, что попадались на пути, самолично озирал, ибо клад слепого ушкуйника, что доживал свои дни в хоромах Анисия, был спрятан близ писаной чудью, скалы, при впадении невеликой речки.

Несколько дней так ехал и утесов много видел, но то не писаные они, то приток с другой стороны впадает. Наконец отыскал нужное место, где все сходится: на утесе чудские знаки оставлены в ветхие времена, сам берег бором сосновым покрыт и рядом речка. Послал лазутчиков за ватагой, сам же забрался на уступ и разжег большой костер, дабы землю отогреть. Сидит возле огня и думает, мол, ежели нет здесь клада, знать, это не Томь-река, не чудская заповедная земля, то настоящей ему и не видать, ибо не достанет ушкуйникам терпения далее брести по сей холодной и снежной стране. И ждет его суд братский и казнь лютая – вымотают кишки и под лед пустят...

Пришла ватага к писаному утесу, глядит яро, изпод бровей, однако молчит покуда.

– Копайте! – сказал им Опрята и сам на лед спустился.

Несколько ушкуйников залезли на уступ, сдвинули кострище и взялись за заступы. Ватага сгрудилась под самой скалой, затаила дыхание, а у воеводы в ушах голос хозяина горы Урала будто кишки выматывает:

– И быть тому, яко солгал! И быть тому, яко солгал!..

Четверти часа не минуло, извлекли они из ямы полуистлевший кожаный мешок, да тяжкий, разорвался он, и посыпались на головы ушкуйников золотые личины. От неожиданности толпа расступилась, и согнутые в кольца посохи серебряные, павши на снег, покатились...

Здесь, над писаным утесом, и встала станом ватага – половодья дожидаться и ушкуи ладить, Феофил крест на горе утвердил. Вдохновились ушкуйники, позрев на чудское золото, но сам Опрята в раздумьях пребывал. Он клад в ватажную казну взял и однажды испытать вздумал, верно ли, что чудские погребальные причиндалы тайной, колдовской силою обладают. Личину на лицо наложил, посох взял, но и шагу сделать не сумел, поскольку ноги будто сковало, помертвели члены и в голове затуманилось. Тут к нему в юрту вошел Феофил и отшатнулся, словно перед ожившим чудским мертвецом, и потом говорит, мол, ты почто вырядился эдак? То есть узрел его, хотя Анисий сказывал, человек невидимым делается.

– Ударь меня, – тогда попросил воевода.

Первушу Скорняка уговаривать долго не пришлось, размахнулся от плеча и кулачищем под дых. Опряту скрутило пополам, личина пала наземь – уязвим был человек даже в чудском наряде...

Дождались ушкуйники весны, лед на Томи в одну ночь взломался, вода вспучилась, выплеснулась на берега, завертелась воронками. А как очистилась река, ватага просмоленные ушкуи спустила и села на греби. Лазутчиков напереди пустили, по воде и по берегам, дабы выведывали, где курганы чудские и где стойбища их. И только отчалили, как выспыхнул крест на горе, явно бесовским огнем подожженный, однако не сгорел дотла, а лишь обуглился и стал черным. Это недобрый был знак, суеверные ватажники перекрестились и усмирили веселую ярость, все более по берегам озираться стали.

Половодная же река суровая, супротив течения в иных местах трудно выгрести на самой стремнине, а прижиматься к берегам, где потише, опасно. Так прошли один долгий поворот, другой, за третьим глядь, лазутчики вниз спускаются – греби брошены, сами сидят, ровно истуканы. Перехватили ушкуй и по первости товарищей своих не узнали, до чего они преобразились: на лица им ровно золотые личины надели! Изжелтели до блеска, рты разинуты, а глаза пустые, одни бельма. И не только слепые, но еще и онемели...

Инок крестом их осенил, молитву пропел над головами, да не снимаются чары колдовские. Тогда воевода выслал другой ушкуй с лазутчиками и велел Феофилу с ними ехать. Дотемна гребли вверх, и вроде бы более ничего не приключилось, но причалили к берегу, дабы ночь переждать, а лазутчики, что берегами бежали напереди, не возвращаются. Опрята и тут иных выслал, и скоро они отыскали пропавших и приводят на стан не прежних сметливых и ярых ушкуйников, а болванов деревянных, так же под колдовскими чарами пребывающих. Попробовал воевода допытаться, что с ними произошло, – молчат и пялятся бельмастыми глазами.

Наутро же поднялся великий встречный ветер, коих на реках прежде не видывали, волна поднялась такая, что от берега не отчалить, а на берегу стоять опасно, дерева ломает и с корнем рвет. Опять худой знак, должно быть, и по воздуху чудь свои чары пустила! Простояли на берегу весь день, и лишь к вечеру буря улеглась и очарованные лазутчики прозрели, вновь слух и речь обрели. И наперебой принялись рассказывать, что впереди, за третьим долгим поворотом, рубеж непреодолимый стоит на реке и на берегах, грань чудских владений отбивающий. Будто из земли и из воды курится синий холодный пламень и, ровно смрад, стелется повсюду. А пройти его невозможно, ибо голова кружится и ноги не держат, ровно ковш хмельного меда хватил. Поначалу весело становится и занятно, поскольку откуда-то являются обнаженные чудские девы и начинают танцевать с золотыми лентами в руках и к себе заманивать, в этот синий пламень. То себя обвивают, показывая свои влекущие прелести, то пытаются лазутчиков обвить. Обликом они смуглые, кожа ровно золоченый шелк, светится, а долгие космы серебрятся, переливаются, и только глаза белые, со зрачками поперек, словно у кошек. Бывалые лазутчики не поддались ни чарам, ни искушениям чудинок, не переступили черты ни на земле, ни на воде, и тогда сии туземки на них сон напустили. А пробудились ушкуйники будто после хмельного пира многодневного, которые случаются в ватаге по возвращении домой, то есть почти мертвыми, себя не помнящими и земли под ногами не чующими.

Послушал их воевода и уж стал думать, не повернуть ли назад, но тут возвращаются лазутчики с иноком, в полном здравии и спокойствии.

– Нет впереди никаких преград, – говорит инок. – Я с крестом животворящим прошел все три поворота и за четвертый заглянул. Пуста сия землица, и только чудские курганы кое-где по берегам стоят.

– Как же ты супротив бури ходил? – спросил его Опрята.

– И бури я не зрел! По тихой воде гребли.

– Ну, добро, с рассветом и тронемся.

Сказал так воевода, а сам не испытал покоя и в полночь вышел из юрты, озрел сонный стан и берегом вверх по течению пошел. Звезды низкие, крупные, серп луны в синей реке отражается и тепло уже, под ногами сочные цветы похрустывают, почки на деревьях лопаются, птицы насвистывают – после зимней дороги и холодов место райским кажется. Поднялся он на лысую гору, что одним своим боком выходила утесом отвесным к реке, и присел на камень. Внизу сторожевые костры горят, в небе звезды, тишина и безмолвие, даже птицы умолкли...

Сначала он не узрел, а ощутил призрачный свет за спиной и, полагая, что это луна поднялась над окоемом, не обернулся. А излучение все разгоралось, и на склоне утеса посветлело, как днем, хотя река оставалась небесно-синей и все еще отражала звезды. Однако он все равно не шелохнулся, покуда на плечо не легла ладонь – тонкая, длиннопалая, с ногтями, отливающими красным золотом...

– Пойдем со мной, витязь. – Голос был нежным, зовущим, ласкающим. – Я покажу тебе то, чего ты ищешь.

Опрята оглянулся и ослеп...

11

Когда приехал Алан, Софья Ивановна испытала ощущение полного счастья. Она всегда радовалась, когда Глеб привозил с собой барда, всячески его ублажала, угощала, отчего сын шутливо ее ревновал; тут же они почти сразу сошлись с Родей. А получилось это неожиданно: бард спел несколько песен, и внук, внимавший в общем-то незамысловатой музыке, с неожиданным страстным интересом вдруг попросил гитару, долго расставлял пальцы на грифе, пристраивался и потом вдруг в точности повторил всю мелодию. Видавший виды бард своего удивления никак не выдал и уже умышленно сыграл музыку посложнее – испанский танец. После чего подал инструмент Родиону. Тот опять одной рукой примерился к грифу – видно было, что эти движения ему незнакомы, пальцами другой пошевелил над струнами и совершенно уверенно повторил все, до последней ноты.

– Ну-ка, а это сможешь? – Алан поставил гитару на колено и проиграл новый музыкальный отрывок, очень быстрый, виртуозный, многоплановый.

Родион послушал, вернее, более понаблюдал за пальцами барда, взял инструмент и теперь заиграл без всякой подготовки.

Софья Ивановна не присутствовала с самого начала при их музыкальных опытах, занятая на кухне, и когда вошла в комнату, Родя уже самоуглубленно играл на гитаре. Бард сидел уронив голову, но не от разочарования – от придавливающего к земле восхищения.

– Софья Ивановна, ваш внук какую музыкалку заканчивал? – спросил он шепотом. – В Кемерово?

Она сама взирала на Родиона с удивлением, поэтому послушала и вздохнула:

– Да никакую...

– Нет, я понимаю вашу любовь и гордость, – не унимался Алан. – Но не лукавьте, Софья Ивановна. В Осинниках, в детской школе, никто такой техникой не владеет. Самостоятельно это выучить невозможно. Он же сейчас играет Последнее тремоло Барриоса!

– Вы сами-то у него спросите, – уклонилась Софья Ивановна, не желая рассказывать лишнего.

– У него абсолютный музыкальный слух! Ему надо учиться! Вы послушайте, что он делает?..

Говорил искренне, с жаром, и тем самым подкупал, вызывал доверие и радость за внука.

– Он и гитару-то первый раз в руках держит. Ему лопата да кирка привычней. Жилище себе выкопал...

– Ну, такого не может быть, – уверенно заявил Алан. – Я же вижу!.. Откуда навык? Посмотрите, как у него пальцы работают!.. Нет, так не бывает!

– Бывает, все бывает на этом свете. И на том...

– Тогда ваш внук гений, – серьезно сказал он. – Он ведь типичный альбинос, а это значит, боги отметили его, наложили свою печать. Неужели в школе не замечали его талантов? Он где учится? В Новокузнецке?

– В Новокузнецке...

Родя перестал играть и положил гитару.

– С этим человеком, бабушка, можно говорить обо всем, – сказал он. – Да просветлятся очи его.

Алан посмотрел на него так, словно очи у него в самом деле просветлились, хотя за столом они сидели уже часа два.

– Родион, а вы прежде не играли на гитаре?

– У нас таких приспособлений нет, – смущенно признался он.

– А какие есть?

– Подобные звуки можно извлекать из чего угодно...

– Из чего, например?

Он скользнул своим белесым взором по столу, но ничего подходящего не нашел и тогда попросил у Софьи Ивановны гребень. Та с удовольствием сняла его с головы, обмела рукой и отдала внуку. Родион приставил зубчики к губам, и показалось, будто в доме заиграла скрипка. Причем совершенно незнакомую мелодию! И сколько ни вглядывался Алан, так и не понял, каким образом и от чего возникает такое звучание.

– Чудеса! – искренне восхитился он.

А Родион вернул гребенку и коснулся двумя пальцами края пустой чайной чашки, которая в тот же миг отозвалась хрустальным звоном, напоминающим игру на стеклянном ксилофоне.

– Вам нужно поступать в консерваторию! – воскликнул Алан. – Вы же природный музыкант! У меня хорошие связи с Новосибирском. Хотите, организую прослушивание!

– Куда же ему поступать, если свидетельства нет, – горестно проговорила Софья Ивановна.

– Какого свидетельства? – Простые слова до зачарованного барда сразу не доходили.

– Так ведь надо аттестат о среднем образовании, чтоб поступать. А он даже в школе не учился...

Алан словно проснулся:

– То есть как не учился?

– Школы у них близко не было, а в интернат не отдавали, – все еще изворачивалась Софья Ивановна. – Отец боялся, испортят... Но вы не думайте, он развитый. На уровне школьной программы, даже выше. Я сама проверяла...

– Это все поправимо! – нашелся бард. – Пусть сдаст экстерном. Сейчас можно! Договорюсь, нельзя, чтобы пропадал такой талант. Вы просто не понимаете, Софья Ивановна, у него уникальные способности! Если он в самом деле гитару видит впервые...

– Я и хотела экстерном, – согласилась она. – Все уже узнала... Да у Роди метриков нет, и вообще никаких документов.

– Он что же, нигде не зарегистрирован?

– Получается так... Они же под Таштаголом жили, места там глухие, дикие.

Бард подумал и что-то вспомнил, к бренной земной жизни относящееся.

– Надо подать заявление в суд. О признании факта его рождения. Сейчас такие вещи через суд решаются. Был бы сейчас Глеб Николаевич...

И умолк, вспомнив своего потерявшегося покровителя. А Софья Ивановна при упоминании сына отчего-то оставалась спокойной и непоколебимой.

Алан заехал к матери Балащука совершенно случайно, когда возвращался из Таштагола на попутном транспорте, автостопом. Оказалось, грузовик едет не в Новокузнецк, а в Осинники. И это обстоятельство бард расценил как зов судьбы. Он просидел почти трое суток в милиции, где подвергался унизительным пыткам и допросам. Его не били, верно стражей порядка смущал необычный образ и профессия, но таскали за волосы, чуть не вырвали цыганскую серьгу из уха, которую он носил по праву старшего мужчины в роду, обзывали гомосексуалистом, но самое главное, грозились на его глазах разбить гитару. И уже замахивались несколько раз, чтоб треснуть о край стола, но всякий раз Алан вскакивал и, вобравши в себя всю силу духа, неожиданно для себя с каким-то шаманским неистовством шипел по-змеиному:

– Не смейте, вандалы. Кара падет на детей ваших!

И никто не посмел довести дело до конца. Хотя милиционеры скоро забывались, снова взвинчивались, наматывали космы на кулак и в конце концов опять хватались за гитару. Таким образом из него выдавливали признание в убийстве Балащука.

Потом вдруг отдали инструмент и выпихнули на улицу...

– Везде я уже ходила, – призналась Софья Ивановна. – В суде отсылают в ЗАГС, а там – в суд. И требуют всякие справки, выписки, сведения о родителях. А где я возьму?.. У Глеба помощи попросила, так он отказывается, не признает Родю...

Алан покосился на ее внука.

– Простите, Софья Ивановна, я что-то не пойму... А Родион... чей сын?

– Старшего, Никиты...

– Так он же в аварии, на шахте погиб! Сами рассказывали...

– Оказалось, чудом спасся... А как я теперь это чудо докажу? Не верят. Даже родной сын...

Он не стал больше задавать вопросов, внезапно стал задумчивым и одновременно беспокойным, словно что-то томило его, тревожило, а что конкретно, он и сам не знал, и оттого долго прислушивался к собственному состоянию.

И ничего не услышал.

– В любом случае внука нужно отдавать в консерваторию, – заключил бард. – Послушайте моего совета, Софья Ивановна. Он уже сейчас, без образования, уникальный исполнитель!

– Что такое – консерватория? – вдруг спросил Родион.

– Учебное заведение, – терпеливо объяснил Алан. – Там дают высшее музыкальное образование. Теоретические и практические знания во многих областях культуры и искусства...

– Я не пойду в консерваторию, – решительно заявил он. – Хочу стать горным инженером. И, как отец и дед, работать в шахте.

– Это у вас юношеское увлечение, Родион!

Его не по годам серьезный и неожиданный ответ обескуражил и даже на минуту поверг в замешательство.

– Увлечением может быть искусство. Например, занятие музыкой. А люди на земле заблуждаются, принимают это за дело всей жизни и в результате становятся обездоленными. Они приобретают все, кроме счастья. И их очи никогда не просветляются.

– Но зарывать талант в землю, – не сразу проговорил он, подыскивая слова, поскольку понимал, что говорит все-таки с подростком. – Своими руками, с помощью кирки и лопаты... Это преступление!.. Добывать уголь может каждый... А талант – великая редкость! Его нужно беречь, взращивать...

– А что такое талант?

– Уникальные способности! Божий дар, прозрение... То, что дано от природы. Вот, например, как у вас к музыке!

– Если способности уже есть, зачем этому учиться?

Подобные вопросы ставили в тупик.

– Чтоб расширить кругозор, – однако же терпеливо объяснял Алан. – Усовершенствовать навыки... Развиваться!

– Как же это – усовершенствовать дар Божий? – с детской непосредственностью изумился он. – Человек может только навредить! Испортить!..

– Но так заведено... Есть способы, приемы, которые необходимо изучать. Например, вы не знаете нотной грамоты, сольфеджио...

– Я даже не знаю, что это такое...

– Вот видите!

– Поэтому буду изучать горное дело! – с вызовом заявил он, и его щеки заалели. – Мне землю копать приятнее, чем музыка.

И тут произнес то, от чего даже у Софьи Ивановны, уже привыкшей к внуку, все захолодело, замерло в душе, ибо не должен был, не мог он знать этих слов:

– Есть какой-то захватывающий азарт в нашем деле – каждый день спускаться в недра земные. И схож он с азартом полета или с погружением в океанскую глубину. Всюду стихия неизведанная, самые таинственные миры, это воздух, вода и недра. И люди все время будут стремиться их одолеть. На самом деле люди вышли на сушу не из водной стихии – из земной.

Потом Софья Ивановна сообразила – ну, конечно, Никита ему, должно быть, слова эти затвердил, потому что у порога стоял, когда их Николай произнес. В то самое злосчастное утро...

Бард же внезапно для себя смутился и не нашел что ответить, ощущая некое подвешенное состояние, словно в невесомости: стоит пошевелиться, и в тот час оторвешься от стула и подлетишь к потолку. Родион же встал из-за стола и чинно произнес:

– Благодарствую, бабушка. Да просветлятся очи твои.

– На здоровье, Радан, – отозвалась та.

– Я пойду в огород и полью растения. Уже вечереет...

– А что, дождя ночью не будет?

– Нет, только послезавтра, и то малый.

И вышел из дома.

Их странный диалог и вовсе лишил чувства земного притяжения.

– Софья Ивановна, признайтесь, откуда у вас этот чудесный внук? – натянуто улыбаясь, спросил Алан более для того, чтобы ощутить твердь под ногами.

– Простите его за упрямство, – повинилась та. – Родя сильно тоскует по дому и еще не привык к нашей жизни.

– Зачем ему горное дело? Его стихия – это музыка! Ничего подобного я еще не встречал! Если его показать специалистам...

– У Родиона есть цель – выучиться на инженера по проходке шахтных стволов.

– Боже мой, какая несправедливость! Тысячи бездарей ломятся в двери консерватории... А тот, для кого они открыты, не хочет переступить порога! Кто его убедил пойти в шахтеры? Родители?

– У него долг перед своим народом...

– О чем вы говорите, Софья Ивановна? – возмутился Алан. – Зачем эти красивые слова – долг перед народом?

– Конечно, есть еще одна причина, сердечная. Родя мне признался... У него дома девочка осталась, чудинка. Ее зовут Карита... Но это секрет!

– Вот, уже горячее! Карита, редкое имя. Это чье? Не шорское?

– Чудское. Означает – чародейка, варящая зелье. Или просто Зеленая дева. Поэтому и гора называется – Зеленая. Но ее зелье совсем другое, особое. Это зелье любви. Его дают молодоженам и умирающим.

– Почему же умирающим?

– Чтобы они уходили с этим чувством и не завидовали живущим.

– Какая поэзия! – Бард зачарованно улыбался. – Так и просится в строчку... Только при чем здесь неуемное желание лезть в земные недра?

Софья Ивановна в тот миг была самой счастливой бабушкой.

– Юношеские страсти! Если Радан будет работать в шахте или на руднике, то сможет изредка встречаться с Каритой.

– Где? Под землей?!

– Ну да! Потому что она слепнет на ярком солнце, но зато хорошо видит в полной темноте. Все чудины так. А Радан не боится света, потому что у него отец – земной и солнечный. От них у чуди рождаются альбиносы. Правда, им совсем нельзя загорать...

– Что-то я теряю нить, – пожаловался Алан. – Вы сейчас говорите об отце Родиона? То есть про своего старшего сына?

– Конечно, про Никиту...

– Как же такое возможно? Всех накрыло, а он...

– Потому и говорят, чудом...

И тут Софья Ивановна пересказала Алану то, что Никита ей поведал, как спаслись.

Они с Витей Крутовым давно вздумали сходить в заброшенную выработку, где когда-то лошади стояли, – будто бы коногоны старые часто там видели огни, во тьму убегающие. И еще, бывало, спустятся на смену, а у слепых коней на гривах косички заплетены, хвосты расчесаны, и сами они чем-то встревожены, сторожат уши во тьму и ржут тоскливо. Так вот улучили они момент, когда на участке энергию отключили, самоспасатели на комбайн повесили – это чтоб все думали, что они где-то рядом, а сами прихватили лом и пошли в старую лаву. А она, когда-то крепкая и надежная, теперь уже опасной стала, на деревянных стойках, потому выработку эту давно обрушить хотели, по технике безопасности не положено, однако там еще какое-то оборудование оставалось, конные вагонетки, которые все хотели поднять и в музей сдать. Невзирая на предупреждение, что вход воспрещен, взломали они дверь, пошли по штреку, и оба почуяли, вроде головы кружатся и слегка покачивает – верный признак повышенной нормы газа, вентиляции-то там нет никакой. Но они решили, это старый навоз перепревает и выделяет сероводород. Им надо было бы вернуться и тревогу поднимать, но другой случай когда еще подвернется? Пробрались они в лаву, нашли конские стойла, фонари выключили и затаились.

И скоро слышат, впрямь кто-то идет, вода под чьей-то ногой хлюпнула, потом словно кованые копыта по камням зацокали. Старые шахтеры говорили, это души лошадей бродят, но ведь их никогда под землей не ковали. Сидят, замерли, от предощущения неведомого мороз спины щекочет...

В это время и произошел взрыв, огнем дохнуло и пожар начался. Волна до конюшни докатилась в одно мгновение, поскольку лава эта по прямой линии от взрыва была. Штрек не нарушило, но старая деревянная крепь выработки не выдержала: вышибло несколько стоек, стронулась кровля и пошла ломать и давить лес – треск волной пошел, щепки, как снарядные осколки, летят. Никита помнил, что нырнул к стойке у стены, обнял ее и сознание потерял.

А очнулся, перед ним полуобнаженная девица сидит на корточках и держит зеркало у лица. Он сначала решил, она так проверяет, дышит он или нет, но она говорит:

– Посмотрись в зеркало!

Никита и посмотрелся, да ничего толком не увидел, разве что глаза свои побелевшие да зубы. А что еще у шахтера в темноте светится? Девица же эта говорит: мол, пойдем, теперь ты мой муж. А зовут меня Тея, дескать, я чудского рода. Она держала над головой что-то вроде светильника, напоминающего бра: желтая чаша, словно зеркало отполированная, и посередине кристалл, из которого лунный свет льется. И тогда лишь Никита сообразил, отчего фонарь на каске разбился и погас, а все видно.

– Он ведь на этой чудинке Тее женился, – сообщила будто бы по секрету Софья Ивановна. – Поэтому они внука моего назвали Раданом, значит, рожденным от человека солнца. Вот он и хочет стать горным инженером, чтоб восстановить штольню в горе Кайбынь.

– Ничего не понимаю, – признался бард, смущенно улыбаясь. – А при чем здесь Кайбынь?

– Там штольня была, – терпеливо объяснила она. – Когда-то Николай, мой муж, возил туда ребят, в разведку. У них что-то вроде игры было... Но ее взорвали. А чудины там выходили, чтобы на солнце смотреть. Раз в год, и только в какой-то особый день и час, когда луч света попадал в штольню. И очи у них просветлялись. Теперь уже много лет живут в темноте, без солнечного света. Так вот Никита привел Радана с наказом – снова ее открыть.

Бард встряхнулся, однако не согнал с себя задумчивого оцепенения.

– А откуда привел? В смысле, где Радан до этого жил?

– С родителями, под Таштаголом.

– В каком поселке? Чугунаш, Шерегеш, Спасск? Я там все знаю.

– Нет, под самим Таштаголом...

– В горах, что ли? В лесу?

– Под горами где-то...

Ощущение невесомости у Алана вмиг пропало.

– То есть как – под горами?

– В земных недрах, очень глубоко, – проговорила она осторожно. – Я знаю, вы в это поверите, потому и говорю... Глеб даже такой мысли не допускает. Но вас послушает. Попробуйте ему растолковать. Он ведь должен помнить, как ходил с отцом в эту штольню. Как там заблудился, а его вывела девочка, чудинка...

Он вскочил и зажал руками уши.

– Вот откуда эти голоса! – воскликнул сдавленно. – Они же доносятся из-под земли! А я думал, там только мертвые... И слышу голоса мертвецов... О боги, как же причудлив мир! Вот что я искал! Где Глеб Николаевич? Я должен ему сказать! Я ему растолкую!

В это время на улице внезапно хлынул дождь, косой, сильный и слепой, потому что одновременно светило солнце. И не просто шуршал, как обычный, а звенел и четко выстукивал мелодию Последнего тремоло.

Причем шел этот дождь только над усадьбой Софьи Ивановны, а сразу же за ее палисадником было сухо и пыльно...

– Это Родя огород поливает, – обыденно пояснила она и затворила распахнутое окно...


12

Обернулся Опрята и ослеп, ибо перед ним оказалась дева, красы невиданной, слепящей, так взор привлекающей, что уж более ничего иного глаз неймет. Белые долгие волосы по плечам стекают, ровно молоко, и земли достают, и она в сии космы тело свое обнаженное прячет, как в плащ, и сквозь него светятся золотистые, смуглые перси, и стан ее тонкий проступает, словно из тумана. Бедра лишь прикрыты парчою серебротканой, да на ногах сапожки золоченые. А в очах звездное небо отражается и тоже некое белесое сияние льется, уста же алые и между губ приоткрытых зубов перламутр и дыхание обжигающие.

– Как же имя тебе, дева? – спросил воевода, весь свой ушкуйский дух утратив, ибо по правилу ватажники всё, что по нраву придется, считали добычей и брали себе, не спросясь, в том числе и женщин.

– Имя мое – Кия, – отвечает чудинка. – Я старшая дочь в своем роду.

Не уразумел он в тот миг, что сие и есть чары, и им поддался, заворожился и говорит:

– Не зрел я еще дев краснее! Откуда же ты взялась?

– Пойдем со мной, витязь, – поманила чудинка, а сама его ласкает не только голосом, но и взором заманчивым, и рукою. – Терем свой покажу. И то, что ты ищешь.

– Тебе ведомо, что я ищу?

– Да ведь всякий человек ищет то, чего не терял, – счастье свое. А ты вон из каких дальних далей пришел. Знать, великого тебе счастья захотелось, малого так и не надо.

Как тут было не пойти, ежели ушкуйский разум очарован, а сердце его вольное взыграло, ровно в бурю волна речная? А она, как известно, и скальные берега подмывает да рушит...

Свела его чудинка под гору, в которой у нее жилище было устроено, взяла за руку и повлекла за собой темным ходом под землю. Пожалуй, саженей на пятьшесть спустились по ступеням каменным, там же дверь тяжелая, лиственная, и за нею палаты рубленые, просторные, о восьми углах, а кровля земляная на восьми же резных столбах держится. Посередине пылающий очаг с раструбом, чтоб дым наверх уносило, и кругом лавки, стол да нехитрая утварь, в огне закопченая. Правда, в стенах еще есть двери тесовые, но куда ведут, неведомо. Прямо сказать, скудное жилище, но усадила чудинка Опряту возле огня да открыла один малый сундук, а оттуда что-то засветилось ярче пламени.

– Се приданое, – говорит Кия. – Позри на мой светоч!

И вынула круглое золотое зеркало, ровно чаша, вогнутое, а посередине огромный камень-самоцвет, из коего сияние изливается да отражаясь, все кругом озаряет. Но зачарованный воевода хоть и позрел, да не золоту изумился, коего ушло на зеркало, поди, полпуда, а тому, какой от него свет исходит и все палаты освещает, ровно днем! Только свет сей более на лунный похож, и тени от него нет, словно и резные могучие столбы насквозь просвечиваются.

Он еще тогда ни сном ни духом не ведал про обычаи чудские и не знал, что у сего народа не мужи жен, а жены мужей себе избирают, и когда приглядят, то приводят к себе в жилище и сначала светоч показывают, а потом прикрасы всяческие. Вот и стала Кия наряжаться перед ним в бусы, очелья да завески – наденет, покружится перед ним, потанцует, затем снимет все и новое на себя навешивает. А зачарованный, так Опрята толком-то и не разглядел прикрас, ибо сама дева казалась ему краснее самоцветов и золота с серебром.

Наконец исчерпалась сокровищница чудинки, и осталось на дне сундука лишь малое серебряное зеркало. Вынула его Кия, своими волосами отерла и поднесла Опряте:

– Посмотрись, витязь!

Он и посмотрелся, не зная обычаев. И глянул на него из серебра зверь лютый, шерстью густой обросший да клыкастый, что пасть не закрывается, ровно у вепря старого. И от призрака сего сотрясло Опряту, усы встопорщились, спину ознобило, и одного он только не узрел – как побелели его очи и зрачки истончились, вытянулись и встали поперек.

– Неужто это я?!

А Кия приблизилась и в глаза ему заглядывает:

– Ты, витязь... Давно за тобой приглядываю. И понраву ты мне пришелся. Вот и очи просветлились, как на себя, молодца красного, в моем зеркале позрел.

И при этом дыхнула жарко и томно прямо в его приоткрытый рот – уста и гортань словно крепким вином опалило и хмель сей в тот же миг головы достал. Неведомо было воеводе, что отныне не только разум, но и взор его под вечными чарами.

Чудинка же взяла свой светоч, подвела его к одной из тесовых дверей и отворила. За нею опочивальня оказалась...

Сколько он тешился с Кией, позабывши все на свете, не ведомо, ибо ничего иного не чуял, как только ее ласки, не зрел ничего иного, кроме красы манящей, да еще слова нежные слушал. В сиянии светоча нельзя было ни дня у ночи отнять, ни ночи у дня; сплелись они, словно тугой ушкуйский канат, на коем ушкуи с добычей ведут, не стало у времени ни конца, ни начала.

И совсем бы потерял голову, да однажды очнулся да вспомнил о ватаге своей, на произвол судьбы оставленной.

– Пора мне, – сказал. – Ушкуйники, верно, с ног сбились, ищут.

– Теперь ты не воевода, а муж мне, – отвечает чудинка. – А по нашему обычаю станешь в моей землянке жить. И выходить на свет можно тебе лишь раз в году, чтоб на солнце позреть.

– Мне чужие обычаи исполнять не пристало, – заявил он. – У нас свои сущи!

Кия норовистой оказалась, космы свои с лица откинула и говорит:

– Коль пришли в нашу землю, то теперь след вам держаться наших!

А Опрята слегка образумился, ибо притомился от любовных утех, а томление, оно от многих самых изощренных чар помогает.

– Не потребны нам ваши! – говорит. – У нас муж всему голова, а жене должно быть под мужем. Ежели не пожелаешь повиноваться, то встану сейчас и уйду. Ватага меня ждет! Нам след далее пробираться, в глубь ваших владений.

Тут она печальной сделалась:

– Давно мы слышим, как вы идете, от самых Рапейских гор молва летит и слава бежит. Пламень несете в Тартар, могилы наших предков жжете и разрываете, народы разоряете и грабите. И нет вашей огненной силе удержу. В прежние времена мы супротив ушкуйников бури слали, ветра и молнии. А ежели не страшились они грозы, то чародейством своим управлялись, напускали сон крепкий да в чудских копях замуровывали. Но ныне пришло вас великое число, да не мечами и булавами путь себе расчищаете, а огнем неумолимым. И тщетны стали наши потуги, ибо вы золотом искушенные, и ныне под его крепкими чарами. Ослепли вы от сего блеска и солнца не зрите. Вот и вздумали мы снять с вас черное заклятие, дабы очи ваши просветлились. Замыслили разочаровать вас добром и любовью, но зрю, не выстоять нам супротив ваших обычаев, нравов и заклятья, над вашими головами довлеющего. В заветных преданиях чудского народа сказано: придут в Тартар люди белой березы, принесут с собою огонь, отнимут светочи, а самих в недра земные запечатают. Но не добра прибудет от сего их деяния на земле и не благоденствия – зла и печали. Ибо когда ослепленные люди золотом и самоцветами не жилища освещают, а богатство свое прибавляют, быть горю лютому. Коль непосильно мне снять с тебя заклятье, витязь, ступай себе. Я же твоему обычаю не повинюсь.

Опрята ее послушал, в доспехи обрядился и уж в самом деле уйти хотел, но застонало сердце, не хотелось расставаться с чудинкой, да и нрав ушкуйский взыграл – не бывало еще так, чтобы на добычу свою лишь позрел, подивился и ушел ни с чем.

– Негоже воеводе без добычи возвращаться. Не по обычаю! Коль назвалась женою моей, быть по сему!

Сорвал он с ложа пополому шелковую, завернул чудинку, дабы скрыть ее наготу, прихватил малый сундук с приданым и вышел из подземного, потаенного жилища на свет божий.

А там утренняя заря занималась, только неведомо, которая по счету, как Опрята под землю канул. Кия не противилась, но тело ее жаркое словно ледяной коркой покрылось и теперь не греет его грудь, а напротив, студит. Не ведал он еще того, что чудинки, как их светочи, излучают жар, когда камень-самоцвет в них, как в зеркале, свет свой отразит. Ежели нечему отражаться, то холодны делаются, ровно золотое зеркало. Не знал он, что от их природы и пошел по земле обычай – сочетать воедино золото и самоцвет, будь то перстень, завеска малая либо брошь великая.

Принес ее на стан, а ватага даже и не хватилась, что воеводы нет, только еще просыпалась и глаза драла. Оказывается, всего-то на два часа отлучился, не более, да ведь чудилось, неделю у чудинки на ложе провел!

– Это добыча моя, – объявил ватаге. – А имя ей – Кия. Будет теперь со мной в одном ушкуе, в одной юрте и всюду.

Поручники и ватажники смолчали, однако Феофил воспротивился.

– Не пристало тебе возле себя поганую чародейку держать, – заявил. – Либо по нашему обычаю окрещу туземку, имя иное дам и окручу вас, либо след прогнать ее вон.

Опрята пренебрег бы словами инока, да глядит, ушкуйники на него косятся, поскольку даже воеводе претило наложниц содержать в ватаге, считалось, они распри приносят, болезни и неудачу. Если брали женщин, как добычу, то везли их вместе с иным добром, в обозе, под надзором старых ватажников. Однако в походах дальних холостым воеводам и поручникам дозволялось жениться на инородках, но непременно венчаться по христианскому обычаю.

Вот он и сказал Кие, мол, коль ты добыча моя, то волен я сделать с тобой все, что захочу. А хочу я прежде окрестить тебя, а потом и обвенчаться. По твоему обычаю мы сочетались браком, настал черед и по моему сочетаться.

– Добро, – отвечает она. – Испытай, волен ты надо мною или нет.

Ни Опрята, ни Феофил хитрости не узрели. Велел инок чудинке в реку войти, а сам изготовился молитвы читать, однако вышел на берег и словно закаменел – зубы стиснулись, что рта не открыть, и руки не поднять, дабы крестное знамение сотворить. Явно от силы ее бесовской, от чародейства сие происходит!

А Кия постояла в холодной весенней воде и говорит:

– Ну что же ты обряда своего не творишь? Замерзла я...

Инок попытался мысленно «Отче наш» прочитать, но разум отуманился и ни единого слова не вспомнил. Мало того, чует, леденеть начинает, ноги и руки очужели, словно не чудинка, а он в воде по горло стоит. Холод уж груди достал и вот-вот сердце заморозит.

Кия же еще посидела в реке и вышла, вся сухая. И с Феофила в тот же час оторопь спала, однако на том он не унялся и говорит Опряте:

– Сие приключилось оттого, что из сей Кии прежде след бесов изгнать. Лишить ее силы нечистой! Но сотворю я это, когда она почивать будет.

– Изгоняй, – согласился воевода, дабы избавиться от ропота ушкуйников.

Дождался он, когда чудинка уснет в юрте, позвал инока, а сам ушел. Тот принес сосуд со святой водой, установил железный крест и себя обережным кругом обчертил. И только было кропить собрался, как навалилась на него дрема небывалая, зевота рот дерет, глаза слипаются. Не смог он обороть сна да так на полу под крестом и захрапел. Наутро Опрята едва растолкал, а Феофил вскочил да ничего не помнит, изгнал бесов или нет, поскольку ему сон привиделся, грешный для инока – будто бы он с чудинкой прелюбодейство учинил! А пробудился в томлении и трясучке бесовской, ибо нечистая сила его мучила и испытания творила. От сего сна впал он в великое смущение, воеводе же сказал, дескать, совершил он очистительный обряд, можешь с собою в ушкуй сажать. По пути, мол, окрещу и окручу вас, как полагается.

Кия же молчит и лишь улыбается, очи потупив. Когда инок ушел, сказала:

– Вижу, не волен ты не только надо мною, но и над ватагой своей. И поскольку я сама тебя в мужья избрала и дала в свое зеркало посмотреться, по чудскому обычаю во всем помогать тебе стану. Жрец твой еще долго не уймется, ибо сам не чист и под черными чарами пребывает. Мысленно он со мною тут прелюбодействовал, взирая на сонную. И в яви бы сие сотворил, не напусти я на него дрему. Оттого он и лютовать станет. Завтра, от плотского томления не избавившись, потребует очистить меня не водою, а огнем и, ко кресту приковав, на костер посадит. Откажешься, люди твои на тебя же исполчатся, ибо на зависть им ты меня взял, как добычу. Но поскольку свет солнца им блеск золота застит, то скажи ватаге, что отныне буду я вожатой и проведу ушкуйников через все чудские порубежья прямо в середину земли, где вдоволь им будет добычи. Тогда они не тронут меня и оберегать станут.

– Где же она, середина вашей земли? – спрашивает Опрята. – Далеко ли идти?

– Теперь уж недалече, – чудинка ему отвечает. – Когда Бог творил твердь земную, взял горсть камней и бросить хотел, чтоб горы сотворились. Но угодили ему в ладонь одни самоцветы, которые и Богу стало жаль бросать. Вот он и положил их на землю в своей руке, и чудь потом туда поселил. Так и называется середина земли нашей – камешки в Божьей ладони. В ней и живем от сотворения мира.

Воевода уж свыкся с норовом Кии, однако не ожидал, что она сама вызовется вести ушкуйников, и хитрость заподозрил.

– Неужто ты и в самом деле проводишь нас в свои земли? Ведь это ты же сказывала, что несем мы огонь и разор...

Да развеяла она мысли его опасливые:

– Оставь свои сомнения, витязь, непременно провожу. Каждый из твоей ватаги возьмет себе по чудинке с приданым, если того пожелает. И еще множество всяческого добра, для них многоценного. А сотворю я это того ради, чтоб вы не жгли, не копали могил наших предков, не шевелили бренные кости и не тревожили их покой.

Вышел Опрята к своей ватаге, а она уже колобродит по берегу, и снова ропот слышен, дескать, боярин обычаи блюсти должен, а сам нарушает. И Феофил между ушкуйниками ходит, верно, добавляет топлива в сей огонь тлеющий. А воевода же, опять всех хитростей чудинки не изведав, сказал ватаге так, как Кия научила, мол, в самую середину земли поведет вожатая. Сказал, и будто у самого очи просветлились – позрел, как ослепленная ватага бросилась к своим ушкуям да схватилась за греби. Иные так и вовсе, словно безглазые, мимо садились в воду ледяную и готовы были вплавь супротив течения руками грести. И орали вразноголосицу:

– Скажи своей Кие, пусть ведет! Сади ее скорее в свой ушкуй!

Даже про инока забыли, коему ни в одном ушкуе места не досталось, потому он, страсти свои усмиряя, подхватил подол рясы и берегом напереди побежал.

От сего вида печально сделалось Опряте. Однако же он посадил чудинку на корму, дабы правила, а сам на греби сел, к ней лицом, чтоб образ ее прелестный всегда перед очами светился. И черпала реку ватага так много дней без устали, ни разу к берегу не причаливая, ибо и в самом деле не было впереди никаких преград, с коими лазутчики прежде сталкивались. Открылся путь по Томи, даже стрежень весенняя, великая, свой бег норовистый и бурный усмирила, а порою чудилось, вспять потекла река. Иной раз спор возникал, уж не сбились ли ночью, не повернули ли вспять, вроде вчера солнце с другой стороны светило. Но поглядят на берег – нет, инок Феофил в нужном направлении бежит, плоть свою усмиряя, а уж он-то никак не собьется. Да и ушкуй воеводы, коим правит чудинка, всегда напереди, и сам Опрята в одиночку машет веслами без устали: верно, чародейским образом черпает силы свои или мыслит еще взять добычи...

Тут по левому берегу устье быстрой реки показалось, и глядь, Кия туда повернула. Знать, уж совсем близко середина чудской земли, сердца у гребцов к горлу подпирают, дышать мешают, однако, как ни вглядывайся, ни единой живой души на суше, кроме бегущего инока. И только едва слышно доносится стук топоров, голоса смутные, да отчего-то земля по берегам охает, ровно свой последний дух испускает. То ли попрятались туземцы, то ли затаились и тихо взирают на пришлых да ждут, что станется. Молва-то была, с огнем и булавами идут ушкуйники, а тут же целят мимо, и ни единого кургана не спалили, ни одной могилы не тронули, хотя их попадалось во множестве, и даже с воды было видно поганые столбы да храмы, на вершинах поставленные.

По томскому незнаемому притоку места пошли гористые по обоим берегам, на склонах всюду леса темные, хвойные, иногда скалы торчат причудливые, а то вдруг восстанут из-за поворота утесы речные такой высоты, что шапка валится. Между гор часто долины попадаются травянистые и благодатные, а на них только дикие звери пасутся, а то малые речки и ручьи прямо со скал сбегают водопадами, и висит над ними радуга – дуга солнечная, ровно нимб над головою святого. Иногда напахнет от земли дух пряный, цветочный – аж голова вскружится. Опрята глядит на манящую сушу, черпает воду гребями, а сам опять место себе выбирает и думает, вот хорошо бы здесь причалить или там, срубить хоромы да поселиться вдвоем с чудинкой. А ушкуй спалить по старому обычаю, ибо правило такое существовало: ватажник, промысел свой оставляющий навсегда, выволакивал последний ушкуй на берег, ставил его на слеги, складывал оружье, кольчужку и броню, после чего рубил весла и разводил под днищем костер.

А прежде, говорят, одряхлевшие старые ушкуйники и сами в него ложились, дабы отправиться в последний путь...

Воевода же был молод и мыслил о жизни, и посему греб супротив пенной стрежи, взирая на Кию. А у той ветер волосы вздувает, ровно плащ, гибкие руки кормило влекут то влево, то вправо, согласно речным поворотам, и вкупе с ними мысли Опряты виляют между берегами. Но одна прямая была, словно стрела: как возьмет ватага обещанную богатую добычу и тронется в обратный путь, он, воевода, отречется от достоинства своего, ибо никогда уже не взять более драгоценностей, чем взяты были им в сем походе.

Думал он так потому, что не изведал до конца чародейского и коварного нрава Кии и в манящем, завлекающем заблуждении пребывал. Греб он, взирая на вожатую свою чудинку много дней подряд, покуда не заметил, что красные горы по берегам повторяются в точности, какие уже проходили и вчера, и позавчера. Приглядится, да вроде бы нет, Кия все время супротив течения ушкуй направляет, да и Феофил попутно бежит. Но затаенным от чудинки взором приметил он камни на берегах и еще сутки напролет черпал бурную, стремительную воду.

Глядь, а приметы одна за одной выплывают из-за поворотов. Да ведь быть того не может, чтоб река по кругу текла!

И только подумал так, как Кия заломила кормило и к берегу причалила.

– Ну, коли узрел сие, знать, и при свете солнца просветлились твои очи, – говорит. – А не только от светоча да зеркала моего. Выходи на сушу. Это и есть середина чудской земли.

Ослепленные ушкуйники же этого не увидели, и многочисленные ушкуи мимо проплыли.

– Как же моя ватага?..

– А они еще долго будут кружить да куролесить, – сказала чудинка. – И даже причалив, по горам блуждать. Покуда не прозреют.

– Ты ведь посулила, добычу возьмут!

– Просветлятся очи, так и возьмут. Но прежде пусть отыщут каждый себе по чудинке с приданым. Согласно обычаю своему. По нашему-то девы сами бы их избрали да в землянки свои привели.

Опрята оглядел пустынные, безлюдные берега.

– Где же чудь? Где твои соплеменницы с приданым?

– Они уже глубоко...

Воевода в пучину речную заглянул.

– Неужто потопились, дабы избежать участи добычи?

– Не потопились, а в земные недра погрузились, – сказала она и кормило бросила. – Покуда я вас по кругу водила, чудь вошла в свои землянки вкупе с добром своим, скотом и прочим имуществом, да столбы резные подрубила.

– И что же, заживо себя погребла?

– Так все и станут отныне думать. Но очи твои просветлились, и посему знать тебе должно, витязь: не схоронила себя чудь, а в глубины земные удалилась, и добро с собою унесла, дабы зла не сеять. Из каждой землянки есть вход в копи, где мы золото, серебро и самоцветы добываем. А поскольку живем здесь от самого сотворения мира, то нет меры сим подземельям. А теперь и мой черед настал.

Взяла она малый сундук с приданым и сошла на берег.

– Но как же я теперь? – в отчаянии воскликнул Опрята.

– А ты не пожелал, будучи в земле нашей, по чудскому обычаю жить, – говорит Кия. – Вздумал свой утвердить. Нельзя мне с собою такого мужа брать. Тебе тоже по кругам ходить должно.

– Да я ведь в зеркало твое посмотрелся! Твой обычай исполнил!

– Верно, оттого и прозрел, свое отражение в нем увидев. И посему станешь теперь блуждать всюду и меня искать. А как придутся тебе по нраву чудские обычаи, я светочем своим тебе посвечу...

Взбежала чудинка на гору и оттуда рукою помахала. Воевода было вскочить хотел да следом устремиться, но узрел, что руки к деревянным гребям приросли и пальцы уже корни пустили, а сам он к ушкую прилип, ровно смола, впитался, не оторваться сразу. Все ее чародейская сила! Кое-как освободился, весла о камни изломал, выскочил на берег, но Кии уже нет нигде.

Побегал, покричал, да в ответ где-то далеко земля ухнула, словно яр высокий обрушился, и еще какая-то птица передразнила, откликнувшись эхом:

– Кия! Кия! Кия!

А Бог не покарал ушкуйников смертью, ибо не божеское это дело – казнить; он всего-то лишь сжал ладонь, в коей камешки были, и вместе с ними ватагу в горах защемил на веки вечные...


13

Алан как увидел слепой дождь на улице и еще музыку расслышал, так вовсе как безумный стал – выбежал на улицу и стал купаться. Прыгает, хохочет, машет длинными руками, и только космы развеваются.

– Радан! Давай сильнее! – кричит. – И включи погромче!

И впрямь, дождик как из ведра хлынул, а в небе-то тучка не более носового платка...

Тут и Родя, света солнечного опасавшийся, впрочем, как и дождя, тоже выбежал из-под навеса и давай вместе с бардом скакать и что-то кричать. Подурачились так, потом ушли в мастерскую и забрались в подземелье да там и пропали на несколько часов.

Потом оба возвращаются, мокрые насквозь, продрогшие, и Софья Ивановна порадовалась: вроде бы впервые внук ожил, перестал дичиться, глаза его белесые засияли. Порадовалась и к шкафу бросилась, чтоб переодеть их в сухое. Ладно, для внука от Глеба много вещей осталось, ничего не выбрасывала, берегла, но для долговязого Алана трудно что-то подобрать, все коротко. Колины старые брюки нашла – покупали, когда на юг отдыхать ездили, рубашку старомодную и брезентовую стройотрядовскую куртку Никиты со значками и надписями, которая барду понравилась.

Он переоделся, в зеркало посмотрелся и говорит:

– Софья Ивановна, а вы стричь умеете?

Она же всех своих мужчин всегда сама стригла, помнив женский наказ матери, которая верила в примету, что если мужа дома стричь и волосы в печь кидать, то он никогда не уйдет и на сторону не посмотрит. Но первого, студенческого, она тоже стригла, и сыновей, пока учиться не поехали, а что толку-то?..

– Не знаю, понравится ли вам, – сказала и открыла ящик комода. – Давно у рук не бывало, разучилась. И машинка у меня ручная, старая...

– Вы же Радана стригли?

– Он же внук, не обидится, если что...

– А меня наголо!

– Да не надо бы вам наголо, – смутилась она. – Вы интеллигентный молодой человек. А будете, как бандит...

– Под нуль, Софья Ивановна!

А внука она подстригла вскорости, как его Никита привел. Точнее, исправляла и выравнивала чью-то неумелую и грубую стрижку. Долго возилась, поскольку волосенки у него тонкие, пушистые, а хотелось молодежную прическу сделать, чтоб от других подростков не отличался.

– Не жалко локонов-то своих? – спросила, расчесывая дареной гребенкой длинные космы барда. – Эх, женщинам бы такие...

– Прощай, прошлая жизнь! – все еще по-ребячьи ликовал Алан. – Да здравствует музыка дождя!

Софья Ивановна разделила волосы на пряди, аккуратно их срезала ножницами и свила в жгут. А они стали подсыхать и вдруг зашевелились, как живые...

– Может, на память возьмешь?

– Нет! И чтобы памяти не осталось. – И засмеялся, подавляя прыщущую, азартную радость: – Сейчас приедет Глеб Николаевич и не узнает!.. Дайте мне вашу гребенку в руках подержать!

Она щелкала машинкой над головой, а он, как дитя новую игрушку, рассматривал подарок чудинки Теи, целовал его, к щеке прикладывал и улыбался.

– Материальное свидетельство... Не бред, не сон спящего разума!.. А какая тонкая работа!..

И вдруг его на откровения потянуло, да такие, что у самой волосы зашевелились.

– Я ведь на Зеленой хотел точку поставить, – признался он легко, весело, словно шутя, и оттого было страшнее. – Последний рекламный ход себе придумал эффектный, яркий... Подняться на Мустаг, забраться на крест и повеситься на перекладине. Уже веревку в ресторане выпросил... А на горе в тот час свет отключился, и такая темнота пала!.. Думаю, и это кстати, но пошел и заблудился! Вроде бы все время в гору шел, вверх, а когда электричество дали, на спуске стою, в зоне Б... Решил, что-то с вестибулярным аппаратом случилось... Но сейчас уверен, отвело!

После стрижки он снова в зеркало посмотрелся и засмеялся:

– Вот и нет больше викинга. Как просто! Как чудно и просто устроен мир! Если снова попаду в милицию, не за что будет меня ухватить.

Они прождали Глеба до сумерек и еще несколько раз звонили ему в офис, но отвечала секретарша, дескать, шеф давно уже выехал в Осинники. Софья Ивановна не убирала со стола и разве что подогревала пироги или, напротив, студила окрошку в холодильнике, да меняла тарелки на чистые. Уже было ясно, не приедет, поскольку когда хотел или по острой нужде, то от Новокузнецка за сорок минут долетал. Переодетый и подстриженный Алан хоть и выглядел без прежнего богемного лоска, но вдруг приобрел вид мужественный и решительный, чего и добивался Глеб, выступая в роли имиджмейкера.

– Я поеду и привезу его, – заявил он. – Вы не волнуйтесь, думаю, ничего особенного не случилось. Привезу, и мы все отправимся на Зеленую, искать Айдору. И будет счастье в вашем доме, Софья Ивановна.

Это так подбадривал, верно заметив ее тревогу.

– Счастье будет, когда я всю семью соберу, – грустно произнесла она. – Родя вот уверен, скоро все соберутся. И не станет ни ссор, ни зависти, ни глупости...

Бард смущенно попросил денег и в тот же час побежал на автовокзал.

Софья Ивановна некоторое время посидела за накрытым столом, подперевши голову руками, и хотела уж убирать, но в это время под окном всплыл автомобильный свет. Родион предусмотрительно скрылся в мастерской, а она выскочила на улицу, но вместо Глеба увидела женскую фигуру, только не разглядеть, фары слепят.

– Кто это пожаловал? – осторожно спросила от калитки.

– Это я, мама, – послышался голос Вероники. – Не узнала?.. Впрочем, теперь и узнать меня трудно...

Она погасила свет, мигнула сигнализацией и больно резво выкатилась из-за машины, вроде бы в прежнем облике колобка, но оказалось, с двумя сумками. И тащила сама, хотя еще в прошлый приезд одной принести не могла, одышка мучила, отечные ноги не держали...

– Ну вот что ты опять везешь? – заругалась было Софья Ивановна. – Мы с Родей ни в чем не нуждаемся...

И осеклась, разглядев, наконец, дочь: от прежней Вероны половина осталась!..

– Что это с тобой?

– Чудеса, мам! – чмокнула в щеку и мимоходом в дом. – Пойдем на свет, поглядишь!

– Я и так вижу...

– А где Родя? – спросила шепотом, когда оказалась на кухне.

И Вероника не признавала его за племянника, вторя Глебу: мол, самозванец какой-то. А сейчас в голосе вдруг послышалась какая-то сдержанная, однако уже родственная теплота...

– В мастерской скрылся, – сказала Софья Ивановна. – Не привык еще к людям...

– Не знаю уж отчего, мам!.. – она почти гарцевала, показываясь со всех сторон, но говорила опасливым шепотом. – Тридцать два килограмма как не бывало!.. И все после того, как от тебя уехала!

– Не заболела?..

– В том-то и дело!.. Только здоровею и ем, что хочу. Самой чудно!.. Знаешь, я подумала... Потому и прилетела. Хочешь верь, хочешь нет... Но, кажется, твой внук гипнотизер. Или чем-то обладает!..

– Ну уж ты скажешь, – проворчала она, однако не без удовольствия.

– Когда уезжала, он с веранды, из темноты на меня глядел, – сбивчиво шептала Верона. – Взгляд так притягивал... А потом у меня все тело зажгло, будто пластырь перцовый поставили. И всю дорогу жгло. Не то чтобы сильно, а даже как-то приятно. Я еще приехала и в душ залезла, думала, от пота... И как понесло меня на горшок. Всю ночь бегала, и заметь, ни воды, ни чаю не пила. Утром халат надела, а он мне велик! Я на весы – десяти килограммов нет! Мам, на мне теперь кожа складками висит, как на бегемоте...

– Ничего, подтянется, – невозмутимо проговорила Софья Ивановна. – Рассосется...

– Мам, ты что-нибудь знаешь?.. Родя ничего не говорил? Может, он от ожирения лечит? И сам того не знает... Ну, бывает же так?

– Бывает...

– Просто не знаю, как объяснить!.. И сглазить боюсь. Все проанализировала – получается, Родя както воздействовал. Провел коррекцию или что-то другое... Надо, чтобы он повторил сеанс. Процесс остановился. За сегодняшний день ни грамма не сбросила.

– Говорят, сильно-то сразу худеть тоже вредно.

– Да знаю!.. И наплевать, я же себя хорошо чувствую. Только как его просить-то, мам? Может, ты ему скажешь? Вы нашли общий язык...

– Сама-то поговори, – посоветовала Софья Ивановна. – Поблагодари, добрые слова скажи...

– Неловко, мам. Я же прогнать его хотела, а теперь начну перед ним стелиться...

– Ты не стелись, прощения попроси.

Вероника наконец-то присела, взялась было вынимать пакеты из сумок, но бросила руки на колени. Ее пыл, бывший в первые минуты, постепенно угасал.

– Не знаю... Сегодня к отцу Иллариону ходила, рассказала. А он запретил и вообще перепугался за меня. И за тебя. Хочет сюда приехать, дом освятить и на внука твоего посмотреть, побеседовать... Ты не против?

– Пусть приезжает, мне и самой интересно. Родя, он же ангел...

– Это тебе кажется. Мы в духовных делах слепые, мам... Он хоть крещеный?

Софья Ивановна недоуменно пожала плечами:

– Не спрашивала... Да вряд ли.

– Вот видишь, ничего о нем не знаем... – вымолвила она и чуть оживилась. – Но ведь реально помогает! Я столько практик всяких прошла, кучу денег потратила. А тут за три дня – конкретных два пуда... Мам, а как Никита спасся?

– Чудом.

– Ну, они тоже бывают разные, чудеса. Бесы такие показывают!..

– Верон, ты как старуха стала, – проворчала Софья Ивановна. – Платные практики твои всякие не от бесов. А если Родион помогает, между прочим, племянник, ты уже сомневаешься...

– Откуда у его матери такая гребенка?

– Видно, по наследству досталась...

– А сама она кто?

– Говорила же тебе в прошлый раз – чудинка, – терпеливо и как-то безнадежно сказала она. – Есть такой народ. Под землю когда-то давно ушел и живет. Иногда шахтерам помогает, спасает их...

– Ты опять за свое... Это же все мифы, мам! Я сутки в Интернете просидела, всю информацию собрала. Эльфы, тролли, чудь твоя – все сказочные образы. Фольклор сплошной...

– Если так, то чего же ты боишься?

Вероника поежилась, прислушалась и вымолвила неуверенно:

– Я и не боюсь...

И тут увидела на комоде толстый жгут волос, стянутый резинкой. И враз преобразилась.

– Мам, что это? Откуда такая прелесть?

– Гитариста одного подстригла, – мимоходом проговорила она.

– Я уж подумала, чудина...

– Да он тоже как чудин...

– Нет, натуральный блондин, – Вероника растрепала жгут. – И какие пышные!..

– Сжечь надо бы...

– Ты что, такую красоту?

После развода и ее увлечения церковью, монастырями и батюшками, она вообще перестала следить за собой, не употребляла косметики, не делала причесок, и волосы ее под неснимаемыми бабьими косынками и платочками поблекли и увяли, как осенняя трава. Тут же Верона подошла к зеркалу, примерила себе локоны Алана.

– Если я возьму и закажу парик? – спросила она. – Ты не против?

– Возьми, – радуясь таким переменам, разрешила Софья Ивановна.

Вероника завернула жгут в пакет, спрятала в свою сумочку и вместе с волосами упрятала свой восторг: в голосе опять послышалось нравоучение.

– Нельзя жить в мире суеверий и сказок, мам. Это не украшение старости, это прямая дорога впасть в детство.

– Чудские копи-то не сказки, – слабо возразила она. – Коля с Никитой ездили и даже спускались. Чудь там золото добывала.

– Читала и про копи, и про панские клады... И про Беловодье много чего написано! Только где оно, мам? Одни легенды, а все ищут, ищут... Нет его ни на этом свете, ни на том, прости господи! И наукой ничего не доказано. Еще пишут, чудские жрицы были все колдуньями и чародейками...

– Где пишут-то?

– В Интернете... Как можно жить под землей, сама подумай? Нет, люди все равно верят в сказки. В Бога не верят – в какое-то подземное Беловодье верят!

– А Родя говорит, можно жить, – вдруг мечтательно произнесла Софья Ивановна. – У них там скот есть, овцы, коровы и даже домашняя птица. Только трава не зеленая, а красная растет и желтая, как у нас осенью. Они там хлеб сеют, вместо фруктов какие-то сладкие коренья и грибы. У нас ведь тоже стали грибы выращивать в старых выработках. У чуди это первая пища...

– Мам, а свет? Какой хлеб, если солнца нет? И значит, фотосинтеза! Ты же химик, и понимаешь!

– Есть у них свет! – сказала она так, словно сама видела. – Только не солнечный, а искусственный, от свечения камня, с золотым отражателем. Родя говорит, зеленоватый получается, как лунный на земле, и нашему глазу почти невидимый. А для них яркий, потому что у них глаза светлые. От него же и трава другого цвета, хлорофилла нет...

– Не бывает таких самоцветов, мам!..

– У нас не бывает. А чудь где-то их добывает. И всюду фонари устанавливает, светочи называются. Так ни включать, ни гасить не надо, они вечно горят...

Вероника вдруг снова встрепенулась и замерла, словно прислушивалась. Затем расстегнула сорочку, посмотрела на свой живот, кожу ощупала.

– Опять начинается, мам! Жжение! По всему телу растекается...

– Хорошо, жир сгорает, – спокойно прокомментировала Софья Ивановна. – И какое колдовство ты тут увидела? Родя даже не показался, не посмотрел на тебя...

– Мне почему-то и правда страшно. – Она поозиралась, но взгляд ни за что не зацепился. – Может, у тебя в доме что-то есть такое? Какая-нибудь энергия, аномальная зона?

– Голова у тебя аномальная, Верона! – засмеялась и приобняла дочь. – Пугливые какие-то вы все, ужасы себе придумываете. Недавно Глеб прибежал, всего трясет...

– А что с ним-то?

– Счастье привалило, суженую встретил!

– Да ладно тебе, знаю я его суженых-ряженых...

– Видно, на сей раз повезло. Такая девица в горах попалась, что ни о чем и думать теперь не может.

– Ну, дня на три его хватит. Будто я своего братца не знаю. Подарков надарит, переспит и выпрет...

– Теперь у него не получится! По горло влип, я же сразу увидела...

– Ага, понятно! – о чем-то догадалась она. – Хочешь сказать, тоже из этих? Как внук твой?

– По поведению, так чудинка. Глеб рассказывал... И зовут Айдора. Зельем его напоила и повела за собой...

– И что, совсем увела? – с боязливым, недоверчивым смешком спросила Вероника. – Нашего Глеба увела?..

– Увела бы, да он потерял ее, балда. – Софья Ивановна вздохнула. – Непутевый какой-то... А потерял, потому что испугался – кто-то смотрит! Ну и отвел взгляд. Айдора тут и пропала. Сморгнул ее, дурак. Теперь близко локоть, да не укусишь... Испытания не прошел. У чуди такое испытание есть – не отведи очей. Как у нас примерно, кто кого переглядит. Мы все с Колей играли...

– Прямо нашествие какое-то. Ворота ада растворились...

– Срок их жизни в недрах земных к концу приходит, – уверенно заключила Софья Ивановна. – На свет готовятся выйти. Значит, будет светопреставление...

Дочь отмахнулась и перекрестилась:

– Спаси и сохрани!.. Ты что говоришь, мама? Я тебя просто не узнаю в последнее время!

– А мне не жалко этого света. Ну что в нем осталось хорошего? Все друг с другом на ножах, брат с сестрой грызутся... И все деньги, капиталы, золото! Когда-нибудь и должно лопнуть, прорвать. Такой свет давно конца заслужил...

– Мама, прекрати!

– У чуди древняя заповедь есть, – продолжала она. – Выйти из земли в тот час, когда золото блестеть перестанет. Люди будут попирать его ногами, потому что солнце увидят. И научатся друг другу в глаза смотреть и взгляда не отводить. Это и будет светопреставление...

– Не пугай меня, мам! – взмолилась Вероника. – Ну что ты несешь?

– Переступи через свои страхи, и совсем иной мир увидишь, – Софья Ивановна заговорила чужим, звенящим голосом. – Вы же сразу судить начинаете: чистая сила, нечистая... Средневековье какое-то, ейбогу! Всю жизнь люди чуда ждут, только о нем и толкуют, но когда столкнутся с чудесным, не узнают. И сразу – ворота ада... Почему не рая? Ты вот пойди к Роде и спроси, отчего чудь в земные недра ушла? А он тебе скажет – не пожелала зло множить. У них из серебра делают сосуды, чтоб за водой ходить, котлы, чтоб пищу готовить. Из золота и драгоценных камней светильники ставят, чтоб светло было, и женщин украшают, чтоб красиво. Еще покойников хоронят в золотых личинах, но это чтоб мертвым на лицо землю не сыпать. Потому и сохранились такими, как были от сотворения мира. Но пришли люди, для которых все эти металлы и камни – добыча, деньги, богатство. Мародеры пришли, ушкуйники новгородские! Теперь и посуди, кто из них чистая сила, а кто нечистая...

Слушая ее, Вероника сжалась, съежилась и будто бы на глазах еще больше похудела. И вдруг ни с того ни с сего засобиралась.

– Ой, мне пора, мам, поеду я. – И засуетилась, пряча глаза: – Поздно уже...

А это значит, какие-то свои тайные мысли скрывала.

– Куда ты на ночь глядя?

– Мне с утра к доктору, – соврала. – Я это, мам... Посмотрю в шкафу одежду какую. На мне теперь все болтается, а свои наряды в комиссионку сдала... Глеб тебе платья привозил, юбки, сорочки. Они сейчас как раз будут... Новое покупать не на что... И туфли, мам. Эти спадывают...

– Подбирай, что хочешь, все равно не ношу.

Вероника ушла в девичью и вернулась оттуда уже переодетая, накрашенная и с чемоданом.

– И денег дай, – попросила. – Если есть...

14

Балащука выволокли из машины без всяких церемоний, отняли телефон, часы, упаковали в смирительную рубашку и сволокли сначала в приемный покой. Там завалили на кушетку, стащили ботинки, содрали брюки, тщательно выскребли все из-под ногтей и омыли ноги каким-то холодящим раствором. И только потом поместили в наблюдательную палату с решеткой на окне, но без двери, где обыкновенно содержали преступников, доставляемых на психиатрическую экспертизу. Все это провели так стремительно, что он, не спавший трое суток, в первую минуту ничего понять не мог и по-настоящему проснулся лишь оказавшись в этой камере, где лежало еще человек пять, обряженных в серые, долгополые каторжанские одежды. Единственной приметой, выказывающей, что он попал в лечебное учреждение, были белые халаты на врачах и могучих санитарах, все остальное, в том числе коридоры и лестницы, напоминало тюрьму.

И должно быть, потому Глеб сразу же подумал о матери, как тогда, в юности, впервые угодив за решетку. Странно, однако, – он не испытал желания кому-либо что-то доказывать, стучать и кричать; даже вначале забыл о своей депутатской неприкосновенности. Тем более, кроме тупых и меланхоличных санитаров, он никого не видел. Оказавшись в боксе, спеленутый какой-то вязкой, липучей тканью, он даже не метался, а молча оглядел самоуглубленных и безразличных ко всему соседей и сел на железную кровать. Возмущение от предательства и вероломства своих советников и помощников набиралось в него, как струйка воды в кувшин, медленно, с каким-то бурлящим шорохом, и, когда закипело под теменем, Балащук ясно осознал, что его сдали и наверняка лечение уже оплатили. И сейчас никто уже не поможет, разве что мать, если узнает, куда его заточили.

А она может не узнать никогда: люди, поместившие его за решетку, делать подобные трюки умеют...

Но даже и это не взорвало его и не раскалило гнева до степени буйства, в которое он впал, оказавшись в руках ушкуйников на Мустаге. Мало того, от внезапно прерванного сна в машине и прошлых ночных бдений он вновь ощутил дремотное состояние, скинул ботинки, лег на кровать, угнездился и почти сразу уснул.

Видимо, за ним наблюдали через пустой и широкий дверной проем, возможно, ждали, когда начнет буйствовать, и, не дождавшись, решили освободить от смирительной рубашки – вошли те же санитары, разбудили и, прежде чем снять путы, остригли наголо. И еще выдернули шнурки из ботинок, забрали галстук и брючный ремень, однако в каторжанскую одежду переодевать не стали. Глеб только лысину огладил, тут же разделся, лег под одеяло и едва закрыл глаза, как началось это странное видение, с полным, до света и запахов, ощущением реальности. Будто ночь над Мустагом, он стоит на одном берегу, а Айдора на другом, со светочем в руке, и между ними бежит каменная река – курумник, точно такой же, как на склоне Кургана, только оживший. Глыбы шевелятся, стукаются друг о друга, снопы искр вспыхивают, и пахнет озоном, как после грозы, но все беззвучно и вроде бы не опасно.

– Выведи меня! – будто бы крикнул он.

– Выведу, – согласилась Айдора. – Но это в последний раз.

– Но мне не перейти каменную реку!

– Сделаешь, как я научу. – сказала она. – След в след за мной пойдешь и не отстанешь – выйдешь из темницы невредимым. Дай слово, что исполнишь волю мою.

– Исполню! – радостно произнес он. – След в след пойду!

– Скоро тебя к женщине приведут, а она станет спрашивать да всячески испытывать. Ты же не думай, что ей отвечать, а говори те слова, что на языке в тот миг будут. Никчемные ли, нелепые – все в точности произноси. И в глаза ей смотри, в самые зеницы. Отводить станет или отворачиваться – взгляд лови. Не оплошай в сей раз и помни, не ты, а я стану говорить с ней твоими устами, взирать твоими очами. Ничему не удивляйся, ни на что не отвлекайся. Собъешься или дрогнешь, зельем черным опоят и через тебя меня тоже погубят.

– А как же мне найти тебя? – крикнул он.

– В этом я тебе не помощница. Выручу из темницы, отведу беду, а далее сам ступай. Отыщешь, поднесу тебе свое зеркало!

И тут светоч погас, и сразу каменная река зашумела, заскрежетала, словно звук включили, другой берег отдалился и пропал вместе с Айдорой.

Балащук в тот же час уснул, и так крепко, что не слышал, когда в бокс вошли. Однако видения не заспал, как бывает обычно с первым сном, и сразу же вспомнил, едва очнулся, причем все до последнего слова. Лежа с закрытыми глазами, он перебрал в памяти и восстановил все детали сна, затвердил их и только тогда услышал пыхтенье грузных санитаров.

Они стояли в изголовье кровати, как ангелы, и, бритоголовые, усатые, больше напоминали ушкуйников. Один перетянул руку жгутом, второй достал пустой шприц, всадил в вену и вытянул три кубика крови.

– Это на анализ, – сказал. – А сейчас к профессору на прием!

Подождали, пока он оденется, и повели пустыми коридорами, один впереди, другой сзади. За ними следом увязался милиционер, дежуривший у входа в бокс. В середине мрачного, полутемного коридора передний санитар открыл какую-то дверь, заглянул и спросил, как в тюрьме:

– Разрешите ввести?

Задний подтолкнул в кабинет. А там оказалась женщина в белом халате, лет под сорок, даже симпатичная, но какая-то неухоженная и еще с непроницаемым, холодноватым видом человека властного и решительного. При этом уставшая – круги под глазами, гладенькая прическа – и та за день растрепалась, взгляд немного рассеянный и самоуглубленный. Она что-то искала среди бумаг на столе.

– Присаживайтесь, Глеб Николаевич, – обронила, не глядя. – Как говорят, в ногах правды нет... Давайте познакомимся. Меня зовут Эвелина Даниловна.

Он стул развернул, чтобы не боком, а лицом к ней сидеть, и сел.

– Когда знакомятся, то смотрят друг другу в глаза, – сказал то, что думал.

Профессорша ничего не опасалась, санитары и милиционер остались за дверью, поэтому на его манипуляции со стулом и замечание не обратила внимания. Она нашла бумагу в пластиковом файле, мельком что-то прочла и наконец-то посмотрела на пациента.

– Ну, как вам у нас? – дежурно спросила, а сама глянула куда-то в лоб, так что взгляда не поймать.

«Сколько же тебе заплатили? – словно отголосок, промелькнула вялая мысль. – И через кого?..»

– Ремонта не было давно, Эвелина Даниловна, – однако же сказал он. – Ужасная обстановка, серая, мрачная... И душно тут.

– Да, как всегда, не хватает средств, – безразлично проговорила она. – Даже на кондиционер... Как ваше самочувствие?

– Ничего бы, но вот подстригли наголо, – пожаловался. – Санитары у вас – звери.

– Это не санитары, это такие у нас правила гигиены. Как ваш сон?

– Выспался хорошо, – вроде бы пока своими и бодрыми словами отозвался Балащук. – Первый раз за три дня...

– А прежде бессонница была? – Взгляд опять увильнул, остановившись на разбитых губах. – Или работы много?

Вручением всевозможных бонусов, гонораров и откатов занимался дипломатичный Лешуков обычно через своих доверенных людей. С медициной спецпомощник дружил плотно и, судя по скорости, с какой его поместили в клинику, договаривался и платил лично сам.

– Я-то в гостях был. – Он по-прежнему не ощущал никаких подсказок. – На горе Зеленой пировал. Теперь вот на другой горе оказался... А вот у вас много работы, и вы устали. Так тяжело в этих стенах...

– Привыкаю. – Она потерла глаза и щеки ладонями, но когда отняла их, сама накололась на его взгляд, как бабочка на иглу. – Клиника, частная практика, судебно-медицинская экспертиза и еще шесть диссертантов... Что у вас с лицом?

– На пиру всякое случается, – это уж точно не его слова были. – Какое же веселье без молодецких схваток?

Она попыталась сняться с иглы, но только потрепетала крылышками пушистых ресниц.

– Сколько вы спиртного выпили? – Лед в ее голосе растаял.

– А я лишь зелье пил.

– Зелье? – Эвелина Даниловна и моргать перестала. – Какое? Волшебное?

– Почему? Хмельное, веселящее зелье...

– И как же оно действует?

– Вам зачем это знать?

– Женское любопытство. Я не только доктор, я еще и женщина.

– Ощущение невероятной легкости, парения, – вспомнил он. – Кажется все прекрасно, радостно. Это зелье, пробуждающее память. И в самом деле, вы же заметили: когда вспоминаешь прошлое, становится так хорошо. Мир начинает светиться.

– Галлюциноген?

– Не знаю, что это такое...

– Наркотик. Вы когда-нибудь пробовали анашу, кокаин? Ну или травку хотя бы.

– Никогда.

– Кто же вас напоил этим зельем?

Он чуть не назвал Айдору, но помимо воли своей сказал совсем иное, странное, причем скороговоркой:

– Высшие знания открываются через порок. Да просветлятся ваши очи...

– Что? – машинально спросила Эвелина Даниловна.

– Говорю, никогда не пробовал наркотиков.

Балащук увидел, как она почувствовала беспокойство и какое-то неудобство: слегка передвинулась на стуле, распрямила фигуру, прическу поправила, и все не отрывая взгляда.

– И знаете, из чего готовят зелье?

– Из маральего корня и белого лишайника, – не задумываясь, сказал он. – А собирают его безлунной ночью, когда он светится звездами на камнях. И сразу же варят, ибо на солнце из него улетучивается сок, веселящий память. По-вашему, эфир. Если сорвать днем, то будут одни грустные и печальные воспоминания.

Ей все равно что-то мешало под халатом, и настолько, что она слушала его плохо, ибо она не задумываясь, между прочим, пошевелила плечами и расстегнула две верхних пуговицы, отчего стало видно розовый, с серыми полосками пота, лифчик.

– Да-да... Говорите...

– Пить нужно маленькими глоточками, – теперь уже откровенно чужими словами заговорил он, все глубже всаживаясь взглядом в ее остановившиеся глаза. – И немного задерживать во рту, чтобы ощутить вкус. Сначала разливается томительная истома. Потом к солнечному сплетению подступает щекотливый, искристый жар, и тело становится почти невесомым. Всякое движение доставляет радость, а очи просветляются. И начинаешь видеть то, что было незримо. Потому что так просыпается глубинная, родовая память. Воздух семи цветов, запахи, обращенные в радужный иней и вкус зелья, как кедровая живица...

У нее началась легкая, вибрирующая одышка, сжатые губы приоткрылись, и вздутые тонкие крылышки носа выказали некое внутреннее, скрытое сладострастие, рвущееся наружу. Гладкий, высокий лоб покрылся легкой испариной, но, возможно, и от душного, спертого воздуха с больничным запахом. Нервными, подрагивающими и сильными пальцами она скомкала файл с бумагами, сдавила в тугой комок и вцепилась в него, как утопающая в спасательный круг.

Балащук мысленно изумился столь сильному перевоплощению, однако, помня наказ Айдоры, затушевал свои чувства и, не отрывая взгляда, пододвинулся вместе со стулом поближе к Эвелине Даниловне.

И увидел, что ей хочется сейчас сбросить одежды, сковывающие тело, мешающие дышать и двигаться вольно, потому что сам испытал это на Мустаге, когда с облегчением и страстью освобождался от заскорузлого, царапающего облачения.

И при всем том она еще находила силы сопротивляться, анализировать свое состояние, поскольку зашептала с тихим отчаянием:

– Отпустите меня... Ничего не вижу... Не трогайте меня...

– Вот мои руки, – Глеб показал открытые ладони. – Я к тебе не прикасаюсь. Сижу рядом и отвечаю на вопросы. Ты спросила, как действует зелье. Я говорю, оно пробуждает чувства радости и невесомости. Начинают исполняться глубоко скрываемые, естественные желания. Память – это всегда неисполненные желания. Мы ведь о них сожалеем всю жизнь, но время не повернуть. И просыпаются самые скрытые, порочные желания...

– Откуда здесь цветы? – Ком бумаги выкатился из расслабленных пальцев и упал на пол. – Тропическая растительность, птицы, море... Я так давно не отдыхала...

– Всходить на вершину сознания полагается в белых одеждах, – скороговоркой промолвил он.

– В белых?

– В коих мы являемся на свет...

Не вставая, привязанная взглядом, словно поводком, она неуклюже выпуталась из халата и, словно от какой-то мерзости, избавилась от бюстгальтера, стягивающего грудь. И, откинувшись на спинку стула, вздохнула облегченно, на минуту замерла, верно испытывая и наслаждаясь некой истомой. При этом соски на груди ее вспухли, и, кажется, – он видел это краем глаза, – выкатились две молочные капельки.

Но вдруг встрепенулась, словно увидела что-то такое, что поразило ее воображение:

– Не может быть!.. Это же так просто! А я столько мучилась...

– Я тебе дал ключ, – словами Айдоры проговорил Балащук. – И сейчас вывожу из мрачных коридоров на свет. Я распахиваю старые, скрипучие двери. За ними влекущий мир исполнения всех желаний. Самых сокровенных, заветных и порочных желаний. Ты входишь в таинственный мир человеческой души.

Глеб не отрывал взгляда, однако боковым зрением видел, как испарина на ее лбу вызрела до крупных капель, которые, соединяясь, словно дождь на стекле, стали стекать на белый, страстный нос, впавшие щеки и задерживались лишь на верхней, вспухшей губе приоткрытого рта. Она откинула голову, однако, привязанная взглядом, только приспустила веки, и все равно сквозь узкие щелки глаз светились ее черные, расширенные зрачки.

Вдруг она едва слышно простонала, стиснув губы, и стала беспомощной. Потом спросила хриплым и каким-то угасающим голосом:

– Так открываются тайны сознания? Пробуждение памяти, это и есть включение подсознания?..

– Тайны знания и сознания, – подтвердил он. – Не ищи их в других, все сокрыто и суще в тебе от рождения.

В ней оживал психиатр.

– Почему это происходит? Через половое влечение? Через порок? Это же самые низкие чувства...

– Самые низкие, – почти в тон ей сказал Балащук. – И порочные... Но самые устойчивые из всех иных чувств. Поэтому они переживают тысячелетия. А в чем еще можно сохранить ключ к тайнам человеческой природы?

– Да-да, теперь я понимаю, – оживилась она. – Порок, самая устойчивая форма...

Внезапно в их скрещенные взгляды, словно в солнечный луч, попало что-то мелкое и мельтешащее.

– Волчья мушка, – непроизвольно вымолвил он. – Перед самым носом кружит...

Она сделала движение рукой, пытаясь поймать несуществующую муху, и блаженно улыбнулась.

– Забавно... И радостно. А я знаю, что ты хочешь!

Эвелина Даниловна открыла ящик стола, ощупью отыскала ключи и медленно встала. На ней оставались трусики, колготки и туфли на высоком каблуке, поэтому у Балащука промелькнула опасливая мысль: «Как она в таком виде сейчас выйдет в коридор? Где дежурят санитары и милиционер?»

И чуть было не отвел взгляда на свисший со стула халат, но вовремя вспомнил Айдору и удержался, закачавшись, как оступившийся канатоходец. Глеб пошел рядом с ней, ощущая предплечьем ее плечо, и так они вместе вышли за двери, направившись в конец коридора. Он не видел реакции санитаров, краем глаза отметил лишь пятна их униформы, однако не услышал за спиной ни окриков, ни шагов. Эвелина Даниловна остановилась возле двери пожарного выхода, наугад вставила ключ и отомкнула замок.

По лестнице они спускались точно так же, словно влюбленные перед долгим расставанием. Еще одна дверь на первом этаже оказалась железной, и замок никак не поддавался. Тогда он нащупал руку доктора, высвободил из нее ключ и открыл сам. Свежий, по вечернему прохладный воздух приятно взбодрил ощущением свободы, но до нее еще было далеко, поскольку со всех сторон их окружал сетчатый забор прогулочного дворика. Впереди маячили серые тени психов и белые – санитаров, а далее, за сеткой и широким двором главного корпуса, еще одна преграда – железная, островерхая изгородь на каменных столбах.

Они шли напрямую мимо гуляющих в отдалении больных, и по мере того, как сокращалось расстояние до ограды, Балащук все более ощущал желание оттолкнуть Эвелину Даниловну, сделать рывок и покинуть пределы этого печального заведения. Их вроде бы никто пока не замечал, или, скорее, никто не реагировал, как и санитары возле дверей кабинета, хотя обнаженная женщина должна была бы привлечь внимание. По крайней мере, половину двора они прошли беспрепятственно, и он бы сумел справиться с искушением, но тут на дорожке, прямо на пути, остановились двое психов в серых халатах. Глеб стал забирать правее, но и они начали смещаться, а один отчетливо произнес:

– Гля, баба голая!

Тогда, не раздумывая, он ринулся вперед, с разбега подпрыгнул, ухватился за верхнюю кромку сетки, подтянулся и рывком перекинул тело на другую сторону. Упал на четвереньки и, будто с низкого старта, рванул к другому забору.

И в тот же миг услышал истошный женский крик. Но это был не крик ужаса – скорее крайнего, тоскливого отчаяния.

Так кричат вдовы на похоронах, вдруг осознав наконец трагедию одиночества...


15

Сообщение о побеге триумвират получил через четверть часа, причем из милиции. Несмотря на поздний час, он все еще продолжал заседать в кабинете Балащука, вырабатывая единую точку зрения по вопросам будущего существования компании, и уже по большинству было достигнуто соглашение, значительно снявшее общую озабоченность. Ворвавшегося Шутова после долгих прений все-таки удалось выставить из офиса, пообещав, что ему непременно сообщат, как только Глеб Николаевич вернется. Абатуров, обидевшийся было на некорректное отношение к писателю, со всеми доводами согласился и даже предложил сделать перерыв, попить чаю и немного расслабиться.

Весть из психбольницы прозвучала как тревога и вновь взвинтила напряжение и накалила остывающую обстановку.

– Это невозможно в принципе! – уверенно заявил Лешуков. – Может, что-то перепутали? Или происки?..

В это время позвонили уже из больницы на телефон начальника службы безопасности, и тот, выслушав доклад, угрюмо подтвердил, что Глеб Николаевич в самом деле бежал самым невероятным образом, будто бы используя гипноз.

– Дезинформация! – не успокоился бывший чекист. – Может быть, и гипноз. Только кем-то тщательно организованный.

– Немедленно поезжайте на место, – распорядился Ремез, практически уже взявший управление компанией на себя. – И – проверьте сами. Опросите персонал и пациентов, выясните все обстоятельства. По часам и минутам, детально. И особо – охрану.

Лешуков отвечал за направление и пребывание Балащука в лечебнице, поэтому беспрекословно подчинился и спустя полчаса уже был на месте происшествия. Там еще продолжалась суматоха, больных развели и заперли на этажах, весь дежуривший персонал носился по коридорам экспертного отделения, и слышен был шепоток, что прибыл уже начальник горздравотдела и сейчас лично общается с Эвелиной Даниловной в процедурной. Там же работает оперативная группа милиции, допрашивая санитаров и постового, которые состояли в непосредственной охране важной персоны.

Прежде чем составить беседу с профессором, чекист поговорил с медсестрой и санитарами, и выяснилось, что Балащука толком никто не видел, а только призрачную тень, мелькнувшу над забором. Хотя в это время была всеобщая прогулка перед сном и скучающего, любопытного народу на улице бродило порядочно. Все теперь терялись в догадках, отчего это уважаемый профессор, недавно выписанный из Санкт-Петербурга, оказалась в одних колготках среди прогулочного двора, и сама ничего объяснить не может, ибо от стресса будто бы утратила дар речи.

Обнаружили Эвелину Даниловну, точнее, обратили на нее внимание лишь после того, как она закричала. Санитары, присматривавшие за больными, подбежали и сразу не узнали ее, дескать, было какое-то странное выражение лица, да и не ожидали они увидеть полуголого профессора, поэтому решили, что это пациентка. Подобное прилюдное раздевание случалось нередко. Эвелину Даниловну схватили и поволокли в отделение, где лежали женщины. И случайно увидели, что в руке зажаты ключи от пожарного выхода, стали отнимать и только тогда разглядели, кто это на самом деле. Набросили халат и отвели в приемный покой.

Получалась какая-то нелепица: профессорша зачемто разделась у себя в кабинете, взяла ключи, как-то незаметно вывела пациента через черный ход, невидимо прошла с ним метров восемьдесят через многолюдный прогулочный двор, после чего Балащук исчез, а она закричала. Мысль, что Глеб Николаевич захватил ее, как заложницу, и, угрожая каким-то оружием, сумел выбраться из корпуса, появилась у Лешукова сразу же, но была несостыковка – зачем ее раздел? Не сексуальный же маньяк, в самом деле. И как вышел из кабинета на глазах у трех стражей, будто бы ничего не заметивших?

Привезенная опергруппой служебная собака по следу не пошла, а повела себя странно: заскулила, прижалась к ногам кинолога и задрожала так, что зачакали зубы.

В присутствии старшей медсестры Лешуков вошел в кабинет профессора, осмотрел нехитрую обстановку и никаких следов борьбы не обнаружил, если не считать скомканного в шар файла, где оказалась справка на Балащука. Смятый халат Эвелины Даниловны по-прежнему лежал на стуле, словно змеиный выползок, и бюстгальтер висел на спинке – все пуговицы и крючки на месте и без следов повреждения. Использовать в качестве оружия тоже было нечего, голые серые стены, деревянный шкаф, вешалка да два стула. Из кабинета он прошел предполагаемым путем через пожарный выход, двери которого оказались открытыми, затем через прогулочный двор до изгороди, где якобы видели некую тень, и тоже ничего. Молодому, спортивному человеку перемахнуть через трехметровый сетчатый забор, конечно, можно, но все равно оставил бы хоть какой-нибудь след – все чисто! И тут медсестра вспомнила, что больные говорили между собой о голой бабе, которую будто бы видели в прогулочном дворе еще до того, как Эвелина Даниловна закричала. Через несколько минут этих пациентов вычислили и привели к Лешукову.

Два шахтера-пенсионера вызывали доверие, поскольку лечились по поводу случившихся у них приступов белой горячки и лекарства принимали щадящие. Они и в самом деле видели обнаженную женщину и мужчину, идущих бок о бок от главного корпуса. Профессоршу они в лицо не знали, и им при свете фонарей она показалась вообще голой; мужчина же был одет в форму горного инженера – разглядели даже погончики и шевроны на рукаве. Только фуражки не было. Молодым пенсионерам стало забавно, вздумали пошутить, хотели бабу эту руками помацать, истосковавшись по женскому полу. Дескать, в дурдоме же сидим, здесь все можно, ничего не будет. Тем паче, баба эта наверняка дура какая-нибудь из второго корпуса. Путь этой парочке преградили, и тут горный инженер бросился наутек, и перескочил он забор или нет, шахтеры не видели, поскольку сосредоточили внимание на женщине. А она же застыла на месте, вскинув руки, – такая несчастная! И потом как заорет, аж уши от ее крика заложило. Словно резали ее. На бывалых горняков оторопь напала, потом все забегали, суета началась.

Пенсионеры с удовольствием показали на месте, как все было, где кто шел, стоял и в каком месте мелькнула тень над забором и колыхнулась сетка.

– Как же так? – спросил он шахтеров. – Никто их не видел, а вы видели?

– Ну, видели! – клятвенно и почти в голос заверяли те. – Мы же привыкли в шахте, и в темноте видим! А здесь фонари вон!..

И вновь принимались рассказывать и описывать странную пару.

Лешуков дождался, когда опергруппа отпустит санитаров, и сам их опросил. Оба, напротив, божились, что и в самом деле ничего не видели, хотя по инструкции все время находились за дверью кабинета, готовые в любой миг прийти на помощь профессору, и ничего не слышали. Балащук вел себя совершенно не агрессивно, хотя лекарств ему не кололи, и разговаривал с Эвелиной Даниловной вполне мирно и даже как-то очень добродушно, судя по тону их беседы. Постовой милиционер впоследствии говорил то же самое, однако же добавил, что на минуту они все-таки отлучались от двери охраняемого кабинета – в одной из палат возник шум какой-то возни и суматошные крики. Оказалось, это дрались больные, и санитары очень быстро их разняли, после чего вернулись на место. Постовой же только глянул, что происходит, и в тот же час снова встал на пост. Все трое были уверены, что профессор с пациентом еще находятся в кабинете, и подняли тревогу лишь после того, как шокированную Эвелину Даниловну привели в приемный покой.

Наконец оперативники оставили якобы несчастного, измученного и безмолвного профессора, Лешуков тут же занял их место и сразу же увидел, что петербургская старая дева не такая уж старая и несчастная. Она лежала на кушетке, укрытая простынью, отрешенно смотрела в потолок, и, казалось, в уголках губ, как у Моны Лизы, таится едва приметная улыбка. Чекист видел ее всего второй раз и не исключал, что таким может быть обыкновенное выражение лица, тем паче, доктору вкололи успокоительное и сделали компресс.

И все равно гримаса показалась неестественной.

– Что с вами произошло? – ласково спросил он и, взявши вялую руку, бережно огладил. – Говорите, ничего не бойтесь.

За его спиной покосившимся старым телеграфным столбом стоял начальник горздравотдела и чтото нудел, свесив руки, как оборванные провода.

– Выйди отсюда, – приказал Лешуков.

Тот послушно удалился, после чего медсестре хватило одного взгляда.

– Теперь нас никто не слышит, – прежним тоном проговорил чекист.

И в тот же миг ощутил реакцию якобы бесчувственной от шока, чуть ли не в кому впавшей Эвелины Даниловны: ее неухоженные, однако же острые коготки впились в руку.

– Посмотри мне в глаза...

Он посмотрел в расширенные, дрожащие зрачки, и отчего-то озноб побежал по спине.

– Ближе, – велела она.

Лешуков склонился почти над самым ее лицом и, почуяв запах спирта, подумал: а не напоил ли Балащук эту, не такую уж и старую, деву? Она и сейчас напоминала пьяную...

– Нет, не ты, – уверенно произнесла Эвелина Даниловна. – Какие у него глаза!..

– Вы кого-то ищете? – присаживаясь в изголовье, спросил он.

– Плохо вижу, – пожаловалась она. – Все еще его взор мешает... Зрение не фокусируется... Но я вас узнала.

Спецпомощник наконец-то установил источник спиртового запаха – компресс...

– Что он с вами сделал?

– Очаровал... И бросил... Но глаза!

– Какой негодяй, – Лешуков уже почти нащупал контакт. – Разве можно верить таким мужчинам?

– Можно, – однако же воспротивилась Эвелина Даниловна. – Он волшебник... Теперь знаю, как это происходит... Зелье!

– Глеб Николаевич чем-то напоил вас? – тихо и доверительно спросил Лешуков.

– Маралий корень... – Улыбка на губах проявилась ярче. – Лишайник и глаза... Зелья не пила... Но и сейчас чувствую его вкус...

– Он загипнотизировал вас?

– Нет... Очаровал! Через порок передаются знания... Самая устойчивая форма – порок...

– У вас был половой контакт? Он изнасиловал вас?

– Какая глупость... Он вводил меня в мое подсознание...

Лешуков уже понимал, что толку от нее не добиться, создавалось ощущение, что доктор, много лет занимающийся психиатрией, сам сошел с ума и сейчас попросту невменяем.

– Ваши деньги я не потратила, – вдруг сказала Эвелина Даниловна, поколебав его выводы. – Они в цветочной вазе. Заберите их... Ключи от квартиры в сумочке. Или я отнесу в прокуратуру.

– Хорошо, – он встал. – Отдыхайте. Вам сейчас лучше поспать.

Он вышел из процедурной, а за дверью уже поджидал целый консилиум во главе с начальником горздравотдела. Лешуков отозвал его подальше и попросил, чтоб профессоршу немедленно осмотрел гинеколог.

– Вы что хотите сказать? – очумело уставился тот.

– Ничего, делайте, что сказано, – пробурчал он и направился к выходу.

Однако его настиг милицейский опер, весьма энергичный, напористый и ушастый молодой человек, подслушавший их разговор.

– Вы предполагаете половую близость между ними? – спросил он.

– Больше чем уверен, – на ходу сказал Лешуков, желая от него отвязаться.

Но опер повис на штанине, как мелкий и назойливый пес.

– На что вы опираетесь? Она что-то сказала? Или это ваши догадки?

Чекист остановился в дверях и ответил без всякой дипломатии, что допускал в отношениях со своими:

– Бабы слабы на передок. Это у них ворота в душу, понял? Их через это место можно очаровать, зачаровать, с ума свести. Какого рожна она растелешилась и вывела Балащука из корпуса? Старая дева, мать ее...

Сказал так, и сам не поверил в то, что сказал.

Поджидавшие его Абатуров с Ремезом послушали доклад и тоже заговорили на милицейском жаргоне.

– Если Балащука из больнички достал Казанцев, – предположил бывший прокурор, – мы без штанов останемся. Они сейчас таких документов настряпают!

– Если уже не настряпали, – подхватил начальник службы безопасности. – Сговорятся, помирятся свояки, а нас за борт. Если еще с ними эта питерская баба, вообще кранты. Хоть трижды дураком объяви, подпишет, что был вменяем.

– Единственный серьезный аргумент – вот это. – Ремез положил перед товарищами заключение криминалистов. – Балащук и в самом деле кого-то замочил на Зеленой. На ногах и под ногтями явные следы человеческой крови. Материала достаточно, чтоб сделать анализ ДНК. Есть возможность привязать его наглухо. Абатуров, поторопи своих оперов. Пусть ищут труп!

– Сам к ним поеду! – решился тот. – У меня уже задница от стула болит!

– На всякий случай велел взять на анализ кровь Балащука, – добавил предусмотрительный законник. – А то скажет, что с него накапало, губы-то разбиты...

План «Перехват», объявленный по городу сразу после побега Балащука, ничего не давал. Проверка адресов, где мог появиться, тоже. Возле квартиры отсутствующей сестры Вероники посадили засаду, а за домами, где проживали любовницы, установили негласное наблюдение.

В пятом часу утра стало понятно, что Балащук либо выскользнул из города в первые минуты после побега, и это означало его тщательную подготовку, либо и в самом деле надел шапку-невидимку. Путаные, полубезумные речи Эвелины Даниловны, показания санитаров и постового все больше казались не вымыслом, а проявлением некого воздействия на психику. К тому же начальник здравотдела сообщил, что после осмотра профессора гинекологом факта полового контакта не зафиксировано. Мало того, подтвердилась ее слава старой девственницы.

Лешуков сопоставил со всем этим недавнее трехдневное и необъяснимое отсутствие самого Балащука, говорившего о неких ушкуйниках, звонок барда Алана и пришел к выводу, что надо немедля ехать в Осинники.

С собой он, кроме водителя, никого не взял, по опыту зная, что чем больше народу, тем гуще бестолковщина, да и того оставил на соседней улице вместе с машиной. Было около семи утра, но частный сектор шахтерского поселка уже проснулся, занимался хозяйством и работал на огородах. Лешуков сначала просто прогулялся по улице, присмотрелся к усадьбам, не привлекая к себе внимания, оценил их по чистоте и ухоженности и, выбрав самую неряшливую, вошел во двор, бывший чуть наискосок от дома матери Балащука.

И в тот час понял, опыт не подвел: пожилая, суетливая соседка находилась в явной конфронтации с Софьей Ивановной – отовсюду таращилась нищета и убогость одинокой и попивающей старухи. Для пущей ее доверчивости чекист показал удостоверение и приложил палец к губам. Хозяйка мгновенно догадалась, кем интересуются органы, завела в избу и посадила возле окна.

– Вот, я все вижу и давно за ними наблюдаю. – И показала трубку от разрезанного напополам бинокля.

– А зачем? – спросил Лешуков.

– Как зачем? Надо знать, как они разбогатели-то! Что домой несут, что выносят... Сына, поди, ее знаете? Такой важный стал, депутат! И сама Софья-то испортилась, особенно как внук у нее появился. Раньше хоть здоровалась, взаймы давала. Теперь идет – не кивнет! Гордая стала, если выходит – нарядится, золотой гребенкой волосы заколет и шествует, царица такая. Но больше сейчас дома сидит, с Родей своим. Богатая родня к ней по ночам ездит, стучит. Переодевается и тут же уезжает.

– Откуда у нее внук? – спросил Лешуков, скрывая удивление.

– Как откуда? Никита же объявился! Разве не знаете? Он на шахте не погиб, спасся и где-то теперь скрывается. Недели две назад ночью приходил, с женой. День побыли, на другую ночь ушли, сына своего оставили на воспитание. И тоже переоделись. Документов у внука нету, так Софья метрики теперь ему хлопочет. Их по дороге будто бандиты ограбили, все документы уперли. Родя этот тоже по вечерам и ночам выходит на улицу. Сам диковатый и ни на кого не похож. Белый весь, лицо красное... Как их еще называют?

– Альбинос?

– Во-во! Нелюдимый, и глаз у него ненормальный. С него и началось всякое колдовство!

– Какое, например?

– А такое! Над Балащуками дождь идет, кругом пыль столбом. Вот у них на огороде все и растет. Потом над нами три дня лило, грядки смыло, а над ними дыра в небе образовалась. И солнце светит! Но это ладно... Внук ее подземелье копает! Каждую ночь роет и землю выносит. В полной темноте, без света, и все видит!

– Откуда вы знаете?

– Подсмотрела! Да чуть меня только паралич не разбил! Три дня лежала – ни рукой, ни ногой. Дурниной орала. Кое-как отпустило...

Непонятный озноб прокатился по телу Лешукова.

– Вы спускались в подземелье?

– Ну да! Они же там свое богатство прячут!

– И что там оказалось, в подземелье?

Бабка заблистала глазами.

– Прокралась, когда Родя землю выносил!.. Добра покуда там нету, но погреб под него уже большой приготовлен. Потолок столбами подперт, как в шахте. Из него ход есть куда-то. Может, там уже и спрятано, глянуть не успела. Внучок заходит – глаза в темноте, будто у кота или зверя, зеленым огнем светятся! Думала, фонарики на лоб нацепил, китайские. Затаилась за столбом-то, стою, ни живая ни мертвая... Родя мимо проходит, а это глаза-ти горят... Ну и зацепил меня огнем. Вроде, не заметил, но я потом на карачках оттуда едва вылезла...

– Это очень ценная информация, – проговорил чекист, чем еще больше раззадорил бабку.

– А Веронка ихняя разжирела, как свинья, на дармовых-то харчах, ее мужик бросил. Лечилась, не помогло. Тут гляжу – опять ходит, красавица. На глазах переменилась! Колдовство у них творится! Я ведь тоже после этого худеть стала, как он по мне глазами чиркнул! Видели бы, какая сдобная была. А теперь что осталось?.. Худой у него глаз!

Лешуков отчего-то в этот момент вспомнил неудачный штурм музея, и слова соседки показались уж не такими беспочвенными.

– Сын Глеб давно появлялся?

– Вчера ночью приходил. – Она покосилась на улицу. – Переоделся и под утро ушел. Гнездо змеиное, только шкуры меняют и расползаются. А попозже этот волосатый музыкант заявился...

– Какой музыкант? – насторожился Лешуков.

– Которого все по телевизору показывают, долгогривый-то!

– И сейчас здесь?

– Нет, как свечерело, переоделся, подстригся наголо и ушел. А может, и парик у него. Потемну уж Веронка нагрянула на своем лимузине, фотомодель эта. Две больших сумки привезла. И тоже шкуру сменила да уехала. Вот что они все время переодеваются? Значит, хотят, чтоб не узнавали, внешность меняют. Глеб-то явился, как бомж, рваный, драный. Отчего это олигарх такой, а ночами ходит в тряпье? И почто ходы под домом роют? Может, не только богатство прячут? Под нами ведь тут везде старые выработки. У Балащуков на огороде раньше труба из шахты торчала, туда еще мусор сыпали. Покойный Коля ее снес, землей засыпал, да ведь сверху только. Что, если внук-то подкопался? И теперь дармовой уголек тащит? Говорят, тут не так и глубоко...

– Мы и хотим установить, чем они занимаются, – доверительно признался чекист и вынул тысячную купюру. – Это вам аванс, наблюдайте. Кто бы ни появился, звоните по этому номеру. Телефон есть?

И дал еще визитку.

– Я могу и даром, – сказала соседка, пряча деньги и одновременно заглядывая в его бумажник. – Вывести их надо на чистую воду. Только уж в подземелье не пойду.

– Меня прежде всего интересует Глеб и музыкант. – Он дал визитку. – С подземельями мы потом разберемся.

– Во внуке дело, – уверенно сказала соседка. – И в Никите. Чудеса прямь какие-то! Колдовство!

– У вас огородами можно попасть на соседнюю улицу? – спросил Лешуков, рассчитывая после столь удачной вербовки забраться в машину и поспать хотя бы часа полтора.

Бабка была прирожденным конспиратором, все поняла, однако вывести со двора не успела, поскольку к дому Балащука подкатил четырехглазый черный «шевроле» и из него не сразу выбрался сам Казанцев, бережно удерживая на руках спящую девочку...

16

В седьмом часу утра в сопровождении управляющего Абатуров уже поднимался на гору Зеленую, где работали оперативники – пенсионеры из ЧОПа компании и два нанятых профессиональных кинолога с собаками, натасканными на поиск человеческих, в том числе расчлененных, тел и продуктов жизнедеятельности. Этим ветеранам было лет по пятьдесят, не больше, поэтому они споро бегали вокруг и по вершине горы, пользуясь короткими ночами середины лета. И не труп искали, а, как опытные практики, старались восстановить событие преступления, дабы уже потом, имея в руках исходные данные, выйти на его следы.

Статус у них был шатковатый, все-таки действовали от лица частной фирмы и рисковали оказаться посланными в определенное место, однако их ментовский напор и правильно поставленные вопросы не требовали показывать документы. Круг опрашиваемых был тоже опытным, многие тайно с милицией сотрудничали, оперов угадывали сразу и отвечали довольно охотно. Они успели поговорить со многими, кто в застойное межсезонье постоянно или часто присутствовал на горе или под горой, в Шерегеше. Это были гостиничные служащие, строители, сторожа, электрики, сантехники, работники ресторанов и кафе, которые ограниченно фунционировали, выполняя спецзаказы.

Начальство на горе, МЧС и летающий полдня вертолет внесли свою лепту, обслуга догадывалась, что на горе что-то случилось, но что именно, никто толком не знал, за исключением нескольких человек, поэтому сработал провинциальный фактор – слухи рождались самые невероятные. А где много шелухи слухов, там непременно есть зерна нужной информации, перемолов которые в муку можно испечь если не хлеб, то пресную просфорку.

Но даже для опытных оперов поставленная задача была нелегкой, ибо исходные данные казались абстрактными, размытыми и даже вызывали недоумение. Они где-то что-то слышали об ушкуйниках, знали, что слово это используется как ругательное, но не имели ясного представления, кто они, когда жили, чем конкретно занимались. Поэтому опера как всегда полагались, что в процессе опроса все прояснится, – главное, делать вид, что о вышеозначенных ушкуйниках им все известно. Более или менее понятно было одно: на Зеленой в неустановленном месте такого ушкуйника зарезали его же ножом, причем ударом в спину с явным повреждением аорты и легочной артерии. Требовалось установить возможность самого факта этого события, место преступления и по возможности отыскать труп с характерными повреждениями и совсем уж хорошо – нож с отпечатками пальцев убийцы.

Первые результаты уже были получены внизу, когда беседовали с охраной и сиделками гостиниц. Никто о новгородских ушкуйниках здесь слыхом не слыхивал, больше недоуменно таращили глаза или имели в виду хулиганистых подростков из Шерегеша и строителей двух гостиниц, которые приехали из Новгорода, но, как выяснилось, из Нижнего, а не из Великого. Хотя тоже отличались скверным нравом и поведением.

Однако дежурная отеля «Мустаг» рассказала один странный случай, приключившийся с ней в мае этого года. Снег на склонах Зеленой почти растаял, и все номера были пусты, поэтому уже к полуночи она принесла подушку и устроилась поспать на рабочем месте. И только прилегла, как где-то рядом завыла собака. Бродячих псов было достаточно, особенно зимой, когда подкармливали сердобольные постояльцы, но весной вся свора расходилась по иным пищевым точкам. А тут вдруг явилась какая-то и, ровно на покойника, голосит. Собачий вой, он в любое время неприятен, здесь же ночь, дежурная в отеле одна, дома свекровка старенькая, мысли всякие лезут. Не стерпела, взяла дрючок, которым шторы задергивают, и пошла на разборки.

Отель стоял на краю, вписанный в лесной массив, и хоть фонари, да все равно темновато. Вой, кажется, вот он, рядом, среди деревьев, но собаки не видать. Дежурная палкой замахнулась, крикнула, мол, пошла отсюда, зараза такая. Она все равно воет и еще пуще душу выматывает. Насмелилась, вошла по тропинке в пихтовый лес и идет прямо на звук. Вой же все отдаляется и будто заманивает. Потом – раз, и оборвался.

Дежурная глядит, на бревенчатой скамейке, для туристов поставленной, мужчина лежит – свет фонаря достает, так видно. К чужим людям, к иностранцам, приезжим да и к пьяницам она привыкла, не боялась, поэтому ткнула его дрючком, словно рыцарь копьем, и сказала, чтоб вставал и убирался с территории отеля. Он встал, и тут дежурная хорошо его рассмотрела: бритый наголо, как бандит, но усы большие, обвисшие, как в ансамбле у «Песняров», глаза горят, но на вид не страшный. И главное, одет необычно, в кольчугу настоящую, железную, на груди латы нацеплены, словно на картинках по истории, и на боку настоящий меч висит, в ножнах. Сверху же, на плечах, синий длиннополый плащ без рукавов, похожий на офицерскую плащ-накидку.

Ряженые под трех богатырей зимой ходили, туристов потешали, а этот, сразу видно, не ряженый, да и не богатырь – ростом метр шестьдесят, не больше, и в плечах не широк. И запах от него какой-то залежалый, и вид похмельный. Он будто мимо смотрел, но как-то случайно с ним взглядом встретились, и мужик вдруг руку поднял и говорит: «Кия!» Дежурная подумала, про дрючок спрашивает, дескать, это что, кий, которым в биллиард играют? И отвечает, мол, это палка, шторы задергивать. Он опять: «Кия!» Тогда она решила, что странный этот тип рекой Кией интересуется. Ну и говорит, дескать, отсюда до Кии очень далеко, она где-то в Мариинском районе течет. Тогда мужик сел и стал рассказывать, что ищет какую-то девицу по имени Кия, которая его то ли куда-то заманила и бросила, то ли обманула в чем-то. В общем скрылась от него. Говорил, словно интурист, – примерно, как болгарин или словак, слова коверкал, поэтому толком не поняла.

Но имя или фамилию свою назвал несколько раз – Опрята. Редкое, иностранное, потому и запомнилось. Дежурная подумала, он из какого-нибудь отеля сюда прибрел, и сказала, чтоб домой шел. А он вдруг вырвал у нее палку, ощупал, на зуб попробовал и побежал. Она сопротивляться не стала, хоть не великий, но все-таки мужчина, да ночь, помощи не дозовешься. И дрючок никакой ценности не представлял, обыкновенная алюминиевая трубка с рогатинкой на конце. Вернулась в отель, заперлась и уснула. Утром сменщице рассказала и, когда домой пошла, специально завернула на то место, прошла немного и свою палку нашла, бросил, оказывается. Так на ней до сих пор царапины есть от его зубов.

Дежурная этот дрючок операм и представила для осмотра. Но им было важнее убедиться, что человек по прозвищу Опрята в здешних местах существует, хотя на авторитет явно не тянет. То есть ушкуйники – это не мальчишки из Шерегеша, а взрослые, вполне реальные, хотя и странные мужики, по психологии напоминающие бандитов. Когда же знаешь, кого искать, то уже становится легче. Об этом бродяге в кольчуге и о других странных людях, появляющихся в этой местности, опера до восхода успели опросить еще девять человек из обслуги, но уже непосредственно на горе. И здесь тоже получили результат, тем более вещественное доказательство.

На Зеленой был ресторанчик с шорским колоритом, и обслуживала там клиентов смена официанток из шорских молодых женщин, да еще иногда привозили туда национальный самодеятельный ансамбль из Таштагола – это когда принимали каких-нибудь важных персон. Тоже одни женщины в национальных нарядах и с ними мужчина, изображающий шамана. Так вот пока ждали гостей, а они где-то задерживались, две шорских певуньи взяли пластмассовые ведра и отправились на западный склон собирать голубику, которой на Зеленой было много даже после того, как лыжные спуски отутюжили бульдозерами. И ушли примерно на километр, увлеклись и не заметили сразу, как со стороны Кургана наваливается грозовая туча, причем низкая, кажется, почти над головами. Спохватились, когда солнце накрыло, сразу потемнело, ветер сильнейший, длинные подолы костюмов вздувает и чуть с ног не валит. Не много и пробежали, как гром загрохотал и такие яркие да кустистые молнии заблистали, что прямо смотреть на них невозможно, слепят.

Певуньи, конечно, перепугались, но ведер с ягодой не бросили, подолы на головы завернули и бегут прямо между молний. Дождя еще не было, сухая гроза, самая опасная, но спрятаться некуда, до леса еще метров сто. Тут закапало, и женщины еще больше перепугались: промокнут костюмы, как перед гостями показаться? Только забежали в лес, сунулись под дерево, молния впереди ударила в землю, и такая, что ослепило и оглушило. В голове звон, кое-как проморгались, и смотрят, напротив них под пихтами стоят мужики, семь человек – тоже вроде от дождя спрятались, хотя его нет. И грозы не слышно, ветер утих.

На вид русские, наголо все обритые, с усами и наряжены чудно, тоже словно ансамбль какой-нибудь: кто в суконные одежины с нашитыми на груди железками, кто в кольчугах, и все с топорами, словно лесорубы, у иных еще железные дубины за поясами. Певуньи спохватились, подолы с голов сдернули, костюмы оправили, а мужики эти как засмеются, пальцами тычут, галдят, окружают со всех сторон, железом своим брякают и руки тянут. Раз, и ведра с ягодами отняли, хватают горстями и едят. Шорки, женщины смелые, по рукам их, и говорят, мол, вы что, чокнутые, голодные, что ли? Накинулись, как собаки. Мужики эти пуще хохочут и между собой еще спорят, дескать, это жены кипчакские или ордынские? Мол, глядите, они по-нашему говорят! И речь у самих вроде и русская, но будто не совсем, на церковную похожа. Одни ягоду едят, другие и вовсе хватать начинают – кто за грудь, кто за попу.

От такой наглости певуньи возмутились, и одна пощечину влепила, а другая, бойкая, коленом между ног. И хоть сама ушиблась о какую-то железку, но мужика аж скрючило. Да бойкую кто-то сзади схватил поперек за талию, от земли оторвал и понес в сторону. И крепко так сдавил, что ни повернуться, ни царапнуть его, ни укусить, а понятно, зачем волочет. Тут увидела она – рукоятка ножа торчит за голенищем. Выхватила его, хотела в ногу всадить, но не успела. Кто-то сзади крикнул, и мужик в тот час бросил певунью на землю и убежал – ножик так в руке и остался. Женщины вскочили, очухались, и тут опять гром и ливень стеной, ничего не видать. Вымокли до нитки, но уж не до испорченных костюмов, радовались, что честь свою спасли. Когда дождь кончился, подняли ведра и рассыпанную ягоду собирать не стали, задрали подолы и бегом в ресторан.

Национальный ансамбль опять сидел на горе со вчерашнего дня, ждали приезда министра финансов, и время для проведения оперативно-розыскных мероприятий было не самое удобное. Эта бойкая певунья с той поры свой трофей в дамской сумочке носила, заворачивая лезвие носовым платком, чтоб не пропорол чего, – как талисман, да и отмахнуться можно, если опять кто приставать вздумает. Она с удовольствием нож этот операм показала, но отдавать, как вещдок, наотрез отказалась, как ни уговаривали. Даже за деньги, а сильно надавить, мол, холодное оружие, полномочий не хватает.

Нож был ничем особым не примечательный, явно не зековской работы, скорее напоминал охотничий: деревянная рукоять, не длинное, но широкое, лунообразно заточенное лезвие, которым удобно снимать шкуру с животного, и сделан из хорошей стали. По остроте – так бриться можно.

Двух таких фактов уже было достаточно, чтоб установить присутствие в районе горы Зеленой некой шайки странных типов, которых видели при обстоятельствах, еще более странных. Можно было выработать определенный алгоритм их появления: вой собаки, сильная сухая гроза или разговор по сотовому телефону, если верить показаниям Балащука. Если же на дрючке остался след зубов, а у шорской певуньи после встречи с ушкуйниками синяки на теле и нож, то ясно, что ушкуйники не призраки, не плод нездорового воображения. Глеб Николаевич вполне мог зарезать одного из них, потому на ногах и под ногтями осталась кровь...

Пока опера будили обслугу и проводили беседы, кинологи с собаками обследовали склоны по трем направлениям и, говоря протокольным языком, ничего, кроме старых экскрементов близ вершины, не обнаружили. Слишком велика была площадь поиска, поскольку путь движения Балащука не установлен, равно как и место его пребывания в период почти трехдневного отсутствия. Дважды собака подавала голос, обозначая продукты гниения, однако оба раза ошибочно: в первом случае нашли дохлого, полуразложившегося зайца, во втором – закопанных неглубоко собак, вероятно, бродячих, отстрелянных сторожами перед горнолыжным сезоном. Оставалось единственное, самое трудное, но перспективное направление – седловина и склон горы Курган, где была найдена одежда Глеба Николаевича. Но там как раз служба МЧС осмотрела и прочесала чуть ли не каждый курумник, досконально обследовала останцы и прилегающую к ним территорию.

Однако именно там пущенные из разных точек собаки почти одновременно подали голос. Одна в седловине близ «верблюда», другая много ниже, в лесном массиве. Опера связались с кинологами по радио и, получив утвердительный ответ, рискуя поломать ноги на каменных развалах, побежали в сторону Кургана. Надо было спешить, ибо Воронец поглядывал на часы, а шорские певуньи с шаманом уже выстроились на площадке приземления подъемных кабин, хотя сам подъемник еще не был включен – министр финансов двигался в сторону Шерегеша. Абатуров, обутый в туфли, отправился шагом, хотя, подстегиваемый старым хлыстом сыскного ремесла, иногда на ровных участках срывался в тяжелую, грузную трусцу.

В каменных развалах неподалеку от останцев были обнаружены явные следы и сгустки запекшейся крови, разбрызганные по щебню и глыбам. По уверениям оперов, да и кинологов тоже, она была человеческой, а учитывая холодный, тундровый климат, близость снежных линз и отсутствие насекомых, находится здесь не более четырех-пяти дней и выглядит вполне свежей, без явных следов разложения. Кроме того, тщательный осмотр места происшествия показал, что здесь, вероятнее всего, произошла драка: кто-то, стоявший чуть ниже, отбивался камнями, бросая их в противника, бывшего чуть выше по склону. Опера собрали и разложили на плите шесть увесистых осколков породы, недавно перемещенных снизу вверх. И на одном также обнаружена кровь.

Предчувствуя удачу, Абатуров оставил одного опера фиксировать следы, а сам со вторым отправился вниз по седловине, где отработала вторая собака. В лесном массиве, на каменной, с неровной поверхностью плите, вросшей в щебенистую землю, была тоже обнаружена кровь, но не капли и сгустки, а эдакая печенка, объемом в пять-шесть литров. Она стекла в углубление под камень, угнездившийся на плите, пожалуй, тысячи лет назад, и там свернулась, взялась сверху темно-бурой коркой и выглядела даже свежее, чем возле «верблюда».

Сомнений не оставалось: убийство произошло именно здесь. Рядом с застывшей кровью остался даже некий грязно-серый и какой-то рыхлый отпечаток, напоминающий контуры человеческого тела, лежащего на спине или животе. И если присмотреться внимательнее, то можно различить смазанные, кровавые следы босых ног, оставленные явно преступником. Но самого трупа нигде поблизости не оказалось, хотя кинологи уже обследовали близлежащую территорию, все больше расширяя круг. Причем не было ни следов волочения, которые бы непременно остались на мшистой, текучей щебенке, ни раскопа.

А надо было найти во что бы то ни стало, ибо, как говорят, нет трупа – нет преступления.

Начальник службы безопасности сам сделал полукилометровый круг, изрядно употел, нахлестал лицо жесткими ветками, но с неожиданным и обнадеживающим результатом: примерно в трехстах метрах от места происшествия он совершенно случайно обнаружил нож, лежащий не на земле, почему его и не нашли собаки, – на плоской поверхности полутораметровой гранитной глыбы. И на что сразу обратил внимание – подобный он уже видел сегодня! Точно такой же, как талисман, носила в сумочке бойкая шорская певунья.

А о том, что это орудие преступления, говорила тонкая полоска крови, засохшая вдоль деревянной рукоятки.

Абатуров сорвал с куста листочки, с их помощью поднял нож, опустил в пластиковый пакет и положил на место, придавив сверху камнем, – это уже для сохранения следов преступления, которые станет фиксировать прокуратура.

Именно эта находка вдруг обернула интеллигентного, даже лощеного Балащука совершенно неожиданной стороной. Еще минуту назад все-таки были сомнения, что он в состоянии хладнокровно кого-то зарезать. Причем ударом, после которого не выживают: судя по количеству вытекшей крови, лезвие перехватило аорту и легочную артерию. Должно быть, убитый был сильным, выносливым человеком, и сердце работало еще досточно долгое время, вытолкнув, по сути, всю кровь из организма.

К плите он вернулся с горящим лицом и надеждой, что день сегодня просто удачный, а значит, найдется и труп. Глаза настолько привыкли шарить по сторонам, что, отдыхая и раздумывая, докладывать Ремезу или еще рано, он снова обратил внимание на отпечаток тела и попытался понять его происхождение. Внешне это выглядело так, словно человека выхлопали о камень, как пыльный мешок, а потом взяли и унесли. Абатуров достал складник, раскрыл его и пошевелил легкую, пылеватую массу, напоминающую перепревший лишайник. Под трехмиллиметровым слоем лезвие вдруг глухо звякнуло о металл. Тогда он осторожно сгреб труху и подковырнул круглую, стальную бляху, величиной с суповую тарелку.

Догадка была невероятной, однако крепкие еще нервы выдержали и рука не дрогнула. Используя лезвие, как щуп, он исследовал все пятно и обнаружил еще четыре бляхи меньшего размера и, разложив их тут же на плите, получил латы, когда-то нашитые на одежду, – по описанию такие же, какие видели шорские певуньи на живых ушкуйниках.

То, что он принимал за прелый лишайник, было на самом деле прахом, оставшимся от человека. Сочетание его с довольно свежей кровью не укладывалось даже в его видавшее виды сознание. Точнее, объяснение находилось: тело сожгли кислотой. Но какая же это была кислота, что уничтожила мягкие ткани, кости, сухожилия и одежду практически без остатка, если не считать тонкого слоя пыльной трухи, – вот это не вмещалось ни в какой опыт. Труп буквально истлел, как если бы его бросили в конвекторную печь, но при этом невредимыми остались железные пластины, когда-то защищавшие грудь.

Находясь в каком-то давящем, едком возбуждении от всего этого, Абатуров доложил Ремезу о находке, вызвал опергруппу из прокуратуры, а сам, отобрав кровь и прах для исследования, в тот же час пошел на вершину горы Зеленой, испытывая навязчивое желание оглянуться...

Национальный ансамбль все еще стоял на площадке в ожидании высокого гостя и отчаянно тосковал, хотя подъемник уже работал. Разум старого оперативника был настолько взбудоражен, что ему сначала и в голову не пришло попросить нож у бойкой шорской певуньи, но как-то случайно он встретился с ней взглядом и знаком отозвал ее в сторону.

– Вот мой паспорт, в залог, – сказал он. – Дайте мне ваш талисман. Завтра я верну.

Она смотрела хитроватым раскосым взглядом и размышляла.

– Хорошо, могу оставить вам часы. – Он оттянул рукав. – Это очень дорогие часы.

Видимо, в часах она ничего не понимала, потому что глянула на них и сказала, потупившись:

– Нет, паспорт надежнее.

Спускаясь вниз, он еще раз тщательно осмотрел нож, и его поразительная схожесть с тем, что остался лежать на гранитной глыбе, лишь добавила едкого возбуждения.

Но более ошеломляющая новость поджидала начальника службы безопасности по возвращении в Новокузнецк. Нигде более не показываясь, он приехал в криминалистическую лабораторию, сдал отобранные пробы на экспресс-анализ и зашел к эксперту по холодному оружию – старику, который был уже на пенсии, когда Абатуров носил лейтенантские погоны. Дедуля надел очки с резинкой, повертел нож в руках, попробовал пальцем лезвие и даже понюхал. Он был настолько старым и морщинистым, что чувства уже никак не отражались на лице.

– Ну что сказать... Это женский нож.

– Почему женский?

– Духами пахнет и румянами.

– А если серьезно?

Старик надел на глаз лупу ювелира, поглядел рукоять, лезвие, после чего позвенел склянками, что-то покапал на лезвие и опять посмотрел. И все медленно, нудно, с молчаливым сопением. Затем долго листал какие-то пыльные папки с рисунками и схемами, но, что-то вспомнив, достал с полки альбом с фотографиями и еще четверть часа листал и сопел.

– Тебе это зачем? – спросил наконец. – По какой надобности?

– По острой, – сказал Абатуров.

– Ну, тогда это ископаемый нож, археологический материал.

– Да ладно!..

– Уж не новодел, так точно. Подобные абразивы, на которых сделана заточка, не используют лет двести. Можно, конечно, попортить музейную вещицу и провести спектрографический анализ. Да думаю, смысла нет. И так скажу: типичный рядовой засапожник пятнадцатого–шестнадцатого веков. Заточка, форма лезвия, материал – все совпадает...

– Как это – засапожник?

– Такие ножи за голенищем носили, в ножнах. Только вот сохранность смущает. Будто и в земле не лежал...

– Он и не лежал, – подтвердил Абатуров, испытывая новый прилив едкого, будоражащего сознание чувства.

Однако и это еще было не все. Спустя два часа он получил результаты экспертизы, и вот они-то уже напоминали кислоту, которой был сожжен ушкуйник: кровь, взятая с места убийства на Зеленой, была идентична той, что смыли с ног и выскребли из-под ногтей Балащука.

Но главное, как показал анализ, по составу, группе и прочим показателям, оба образца исследуемой крови принадлежат самому Балащуку!

А эти три миллиметра пылеобразной массы, составляющей отпечаток человеческого тела на плите, оказались и в самом деле человеческим прахом. Причем образованным без следов воздействия какого-либо химреагента; напротив, подчеркивалось нормальное истлевание человеческого тела примерно за пятьсот лет пребывания на открытом, богатом кислородом воздухе.

Абатуров мелко тряс седой головой, стараясь прогнать наваждение. Никогда ранее он не испытывал подобных чувств, вызванных даже не самими невероятными фактами, а теми тремя миллиметрами праха, которые остаются от человека. И если еще вычесть из них значительный объем истлевшей одежды, то получается вообще ничего...

Была еще надежда на анализ ДНК и на то, что криминалисты что-то перепутали, но она казалась сейчас настолько призрачной, что уже не могла послужить щелочью и остановить начавшуюся реакцию распада...


17

Он никогда в жизни не смотрел так долго и так глубоко другому, тем более чужому, человеку в глаза, и потому сам на какое-то время стал полуслепым.

Перескочив забор больницы, он поначалу двигался чуть ли не на ощупь и бежать, прятаться не собирался, да и физически бы сделать этого не смог, поскольку испытывал необычное состояние путника, только что прошедшего длинную и тяжелую дорогу. Он брел, спотыкаясь, и с восхищением думал, что это так захватывающе интересно – глядеть в глаза прямо и не отрываясь. Ему даже хотелось остановиться и, собрав редких прохожих, немедленно призвать их смотреть друг другу в глаза! Смотреть и молчать. Тогда люди откроются друг перед другом, не сказав ни единого слова, расскажут о всех, самых тайных мыслях и желаниях, и желания эти непременно исполнятся. И в мире больше не останется ни зла, ни зависти, ни ненависти!

Ему бы следовало побыстрее удалиться, пока не началась облава, но, одержимый этими чужими, продиктованными Айдорой мыслями и очарованный, он брел не торопясь, к тому же ботинки без шнурков все время спадывали, и на неровностях подворачивались ноги. И как человек, только что совершивший открытие, задним умом думал, что завтра же, когда он придет в офис компании, немедленно выдаст всем своим сотрудникам и помощникам инструкцию, обязательную к исполнению...

Проветрился и проморгался он примерно через полчаса, но и то перед взором, словно черные дыры, все еще стояли влажно-блестящие зеницы Эвелины Даниловны...

Едва ориентируясь на ночных улицах, Балащук вышел на остановку, к Заводскому мосту и, не задумываясь, сел в первый попавшийся автобус. И только тут постепенно пришел в себя и стал соображать самостоятельно, то есть думать так, как всегда, сам по себе, без какого-либо вмешательства. Но заметил одну странную особенность, которой прежде не было: при одном воспоминании об Айдоре, она в тот час как бы возвращалась к нему и бесплотно существовала где-то совсем рядом, почти осязаемо. Глеб даже не гадал, отчего это происходит, воспринимал как данность, и, думая о ней, он параллельно стал осмысливать положение, в котором очутился.

Команда, с которой он работал, хоть и состояла из бывших силовиков, по-прежнему оставалась очень сильной и влиятельной, и потому только Казанцев скрипел зубами, но ничего поделать не мог. И чтобы управлять этими людьми, Глеб умышленно унижал их, иногда откровенно издевался, невзирая на разницу в возрасте, поскольку еще не знал таинства, как можно легко и надежно сдружиться, сродниться с ними – всего лишь посмотрев друг другу в глаза. Пока все было в порядке, они терпели, хотя наверняка каждый из них откладывал в тайную копилку монеты обиды и даже ненависти.

И теперь эта же сила и влиятельность, помноженная на накопления, оборачивалась против него. Один только факт, что его вероломно сдали в больницу, однозначно говорил о перевороте: сейчас они попытаются отнять бизнес и пойдут на любой беспредел. Противостоять им мог сейчас только один человек – Казанцев, однако сдаваться на милость бывшего свояка Балащук был не готов. Но как броться за свою компанию, кого позвать на помощь, к какому третейскому судье обратиться, он сейчас сообразить не мог. Все, что раньше грело разум, возбуждало спортивный азарт и ярость, еще было живо, щемило самолюбие и даже кровоточило, но както тупо, словно заглыхающая боль, когда вырвут зуб.

Он стоял на задней площадке полупустого автобуса, глядел в убегающие улицы и перебирал в памяти имена людей, которые смогли бы укрыть его хотя бы на одну ночь или помочь выбраться из города. Среди множества тех, кого хорошо знал и с кем был близок, не мог найти ни одного. Нет, верные ему были, например, Алан или тот же Шутов, бывший в вечной оппозиции ко всем и вся, но о них хорошо известно команде, которая наверняка им завидовала. К тому же неизвестно, где они сейчас, если бард звонил от матери из Осинников, а в карманах ни телефона, ни документов, ни денег...

И вдруг без какой-либо подсказки в сознании всплыл образ хранителя геологического музея, можно сказать, недавнего противника, и сразу же возникла надежда. Этот не выдаст и поможет! Да и никому в голову не придет искать его в музее...

Балащук уже забыл, когда в последний раз ездил на городском транспорте, не знал ни маршрутов их движения, ни остановок, поэтому перешел ближе к выходу и стал смотреть сквозь широкую, стеклянную дверь, ориентируясь по улицам. Судя по всему, автобус шел в центр, по проспекту Кирова. Редкие пассажиры в салоне сидели с отстраненным видом, глядели в разные стороны, и на Глеба никто не обращал внимания. Это было хорошо, но он, все еще увлеченный недавним открытием, помимо воли своей повернулся к ним и сказал:

– Люди, смотрите друг другу в глаза! Пока светло и пока вы близко!

Пассажиры запереглядывались, кто-то усмехнулся, верно приняв его за пьяного, а кто-то и вовсе отвернулся, но в это время открылась дверь, Балащук вышел на улицу и, оказалось, вовремя: от остановки на проспекте Металлургов до Геологического музея было совсем близко.

Тут же и созрело шальное решение: нужно дождаться утра, прийти в офис и посмотреть им в глаза. Каждому!

Даже в центре города он шел открыто, хотя видел некоторое оживление милицейских машин, несущихся с мигалками, и патрульных нарядов в пятнистой, омоновской форме, явно приглядывающихся к прохожим. Несмотря на это, он благополучно добрался до музея, зашел со двора и постучал в ободранные взрывом двери. И только сейчас подумал, что все события, перевернувшие, сокрушившие его жизнь, начались, по сути, с того момента, как он впервые здесь очутился.

На стук никто не ответил, и тогда Глеб обогнул Дом геолога и постучал в окно, за которым, несмотря на поздний час, горел тусклый, дежурный свет. Рассмотреть что-либо в глубине помещения было невозможно, однако он почуял движение и через несколько секунд узрел за стеклом сутулую фигуру хранителя, опирающуюся на геологический молоток, как на трость.

– Юрий Васильевич, это я, – негромко сказал Балащук, хотя вряд ли что можно было услышать через двойные рамы.

Хранитель некоторое время глядел куда-то мимо, затем махнул рукоятью молотка в сторону входа. Глеб снова обошел здание и оказался уже перед растворенной дверью.

– Это я, – повторил он.

– Вижу. – Старик стоял в проеме и не приглашал. – Теперь-то что надо?

– Я из больницы сбежал, – признался он и постарался поймать затаившийся под бровями взгляд. – В общем, из дурдома.

– Похоже... И оболванили там же?

– По правилам гигиены.

– Да, укатали сивку крутые горки.

– Идти больше некуда, везде ищут...

– У меня здесь что, ночлежка? – проворчал хранитель. – То Айдору ему найди, то самого спрячь...

– Мне хотя бы телефон, позвонить...

Он отступил в сторону:

– Заходи.

Сталинский карболитовый аппарат стоял в подсобном помещении, слева от входа, и тоже напоминал музейный экспонат, однако работал. Глеб набрал номер Шутова, который жил ближе к музею, однако писатель оказался пьяным до невменяемости, что-то мычал, бурчал и в ответ на «але» отчетливо лишь матерился. Тогда он позвонил Алану на мобильный, но тот оказался в автобусе по пути в Новокузнецк.

– Мы вас потеряли, Глеб Николаевич! – обрадовался бард. – Не дождались, еду за вами! Вы дома?

Балащук облегченно вздохнул.

– Нет, в музее, на Пионерском проспекте.

– В каком музее?..

– В геологическом.

– А, знаю! Что вы там делаете? Поздно уже...

– Скрываюсь, – признался он. – Приезжай ко мне сюда.

– Что случилось? – после паузы тревожно спросил Алан. – Вам нужна помощь?

От его слов Глеб ощутил приятную, согревающую волну радости – есть хоть один, но верный и надежный человек!..

– Нужна, жду.

Он положил трубку и внезапно встретился взглядом с хранителем.

– Ладно, – отчего-то ухмыльнулся тот. – Подожди своего верного человека. Давай чаю попьем, что ли...

И проковылял к хозяйственному столу. Чайник еще был горячий, однако он поставил его на плитку и достал из шкафчика коричневую от въевшейся заварки фаянсовую кружку.

– Крепкий любишь? – И стал жадновато вытряхивать чай из пакета.

– Можно и крепкий...

– Сейчас, сварю тебе зелья... – И опять посмотрел в глаза: – Стакан, говоришь, выпил и еще попросил?

Глеб впился взглядом в его глаза, однако старик заслонился, опустив мохнатые брови.

– Ишь ты, научился, – то ли одобрил, то ли осудил хранитель. – Цепкий стал, как репей...

Позыв в тот же час спросить у него об Айдоре напоминал толчок в спину, однако он устоял и промолчал, слушая не себя, а дребезжание медленно закипающей воды. Старик выждал, когда из носика дохнет парком, снял чайник и залил заварку на четверть.

– Нельзя крутым кипятком, – научил он, накрывая кружку рабочей рукавицей. – Весь вкус испаряется...

И впрямь будто зелье варил. Выждал, когда заварка напреет, тонкой струйкой добавил воды и подвинул Балащуку.

– Пей, парень. Да не торопись, горячо...

Глеб приложился к огненной кружке и в самом деле ощутил отдаленный вкус зелья Айдоры. А может, это просто показалось...

– Как ушкуйника твоего зовут? – спросил вдруг хранитель. – Опрята, говоришь?.. В шестидесятом году в Шории работал. По реке Мрассу россыпь оконтуривали... Топограф на пасеку пошел, за медом. Там один старовер пчел держал... И пропал на неделю. Топограф же заблудиться не может, ну и думали, загулял, медовуха и все прочее. Меня как самого молодого послали... Целый день шел по тропе и вечером гляжу, он навстречу ползет. Ты еще хорошо отделался, а у топографа пальцы на ногах раздроблены, на шее след от удавки, как у тебя, и голова разбита... И молчит, будто язык отнялся.

Старик отхлебнул своего остывшего чая, потыкал черешком молотка в пол, будто испытывая терпение, затем встал и побрел в зал, где была электрифицированная карта. Глеб поплелся за ним и поскольку не издавал ни звука, то удовлетворенный хранитель продолжил:

– Я был молодой, гонористый. Костерок ему развел, чтоб гнус не ел, а сам ночью бегом на пасеку. Ну и, как сейчас говорят, наехал на старовера, наган ему в пузо. Кто еще так изувечить мог?.. Он тоже себя неловко чувствовал, понимал, что на него подумают. Ну и рассказал, дескать, человек ваш к лесным дядям попал. Мол, есть такие, бродят по горам, себя называют новгородскими ушкуйниками. Дорогу ищут и атамана своего, по имени Опрята. Будто казнить его хотят, за то, что завел и бросил... Я комсомолец, диалектический материализм учил и по истории знал, когда ушкуйники жили. Решил, какие-нибудь колчаковцы со времен гражданской схоронились. И связаны с кержаками. Их-то ведь не трогают...

Старик замолчал, поскольку мимо музея по проспекту промчались две машины с сиренами и мигалками, но синий, тревожный отсвет показался далеким и призрачным. И вообще все, что было за огромными окнами, казалось, существует, как в параллельном мире. Глеб отметил это и подумал, не забыть бы спросить, отчего бойцы ЧОПа не могли проломиться через стекло внутрь музея. Подумал и тут же забыл, а хранитель кивнул на окно и ухмыльнулся:

– Тебя, поди, ищут... Ну так вот, старовер и говорит, мол, если храбрый такой и желание есть, могу показать ушкуйников. Чтоб у тебя сомнений не было. В одном улье молодая матка должна на огул вылететь, то есть на спаривание с трутнями. Только дай слово, что никому не проболтаешься, мол, себе дороже будет. Ну, я дал честное комсомольское, жалко, что ли... Утром пришли на пасеку, сели возле улья, ждем. Я на всякий случай наган приготовил... В общем, когда матка вылетела, не заметил, но когда трутни полезли, он говорит, бежим, красна девица гулять пошла! Да гляди, мол, у тебя глаз острый, не потеряй. А как пропадет, скажешь. Ее я так и не разглядел, но трутни крупные, хорошо видать. Они за маткой по следу идут, по запаху... Метров полтораста всего и пробежали, а рой этот раз – будто в воздухе растворился. И другие трутни подлетают и тоже исчезают в одном месте, метров шесть-семь над землей. Старовер и говорит: ну, паря, и нам пора в эту прореху...

Балащук давно уже слышал, как где-то за стеллажами скребутся мыши, но до глуховатого старика, видимо, только сейчас долетело. Он, крадучись, встал, прошел на цыпочках к тому место и вдруг громко потопал.

– Уже и отраву клал, – пожаловался он. – И клей ставил, и мышеловки – не вывести. Тоже свой мир... Пора, говорит, а сам меня вперед толкает. Каких-то двадцать шагов прошли, и вроде ничего не изменилось. Трава такая же, деревья, горы и Мрассу внизу течет... Но гляжу, откуда-то алтайские юрты взялись, штук сорок! Только что голый берег был!.. Костры горят, какие-то бритые наголо мужики ходят, в кольчугах. У кого мечи на поясах, у кого топоры и булавы. Свежая маралья туша лежит, мясо на чурке рубят и в котлы кладут, варят. Слышно, говорят между собой... Ну уж никак не колчаковцы. А старовер пихает меня и шепчет, мол, хочешь поближе познакомиться – иди, поздоровайся... Я как вспомнил топографа, так все желание пропало. Минуты две за ними наблюдали, и гляжу, они все чаще в нашу сторону поглядывать начали – почуяли! Мы своим следом взад пятки. Кержак еще говорит, не смотри на них, глаза опусти... Те же двадцать шагов пропятились задом, и все пропало. Вернулись мы на пасеку, никак успокоиться не могу. Мираж, думаю, фокус какой-то, быть такого не может! Космический век на дворе, а тут ушкуйники... Отважился и снова пошел, только уже к реке напрямую, где их стан стоял. Весь берег излазил, даже трава не примята. А только что костры горели... И все-таки нашел след! Где чурка стояла и мясо рубили, кровь осталась, свежая...

У Балащука от долгого молчания во рту пересохло. Он вспомнил про чай, глотнул, но зельем уже не пахло.

Свой голос показался чужим.

– То есть для пчелиной матки и для крови нет ни единого пространства, ни времени...

– Видишь, ты сразу допер, – похвалил хранитель. – А я тогда лет десять думал. Кучу литературы прочитал. Наверное, кроме матки и крови есть еще какието переходящие вещи. Проклятье, например... Ушкуйников-то чудь обрекла на бессмертие. И вечное блуждание. Представляешь, какое наказание?.. Они ведь топографа нашего проводником взяли, чтоб вывел. Тот же сдуру нахвастал, что всю Шорию знает, ориентируется. Но неделю водил, и все возле одной горы, по кругу. Забили бы его, да этот их атаман, Опрята выручил... Мы с топографом кое-как в отряд вернулись и по дороге легенду сочинили, дескать, по пьянке с обрыва упал... Тебе тоже надо было сочинить, и в дурдом бы не угодил...

Боковым зрением Балащук увидел, как кто-то подошел, встал и смотрит, что-то разглядеть пытается сквозь стекло. Дежурный свет контровой, ему в лицо и по виду – бродяга: куртешка брезентовая, заношенные штаны. И стриженный наголо. Явно высматривает, нельзя ли чем поживиться. Хранитель сидел спиной и ничего не видел.

– Потом этих ушкуйников многие геологи встречали, лесорубы, охотники, – продолжал он. – На Салаире, Кузнецком Алатау... Но помалкивали. Сейчас их за снежных людей принимают, экспедиции устраивают, какие-то мутные снимки печатают. Они, видно, на самом деле пообносились, шерстью обросли. В Таштаголе даже бизнес придумали, гипсовые слепки следов продают. Но все ерунда, не оставляют они ничего после себя, кроме крови. Ни следов, ни экскрементов – все это в прошлом остается. А они бродят по горам и ждут своего часа. Проклятье-то с них снимется, когда чудь белоглазая выйдет из недр на свет божий.

Бродяга вдруг стучать начал в стекло и что-то маячить, руками махать. И руки эти на миг показались Глебу знакомыми. Старик же по-прежнему ничего не замечал и не слышал.

– По моим расчетам, выйдет она скоро, – заключил он, не подымая глаз. – Раньше чудские девки только к рудознатцам являлись. И то не ко всем... Кому указывали, где полезные ископаемые искать, а кого и водили, головы заморачивали. Это если те подбирались близко к их тайным копям. Нынче девиц многие геологи видят. Не наяву, так во сне, а горняки и вовсе с ними знаются. Да все молчат. В былые времена чудинки только проклятых ушкуйников зельем своим опаивали на Зеленой. Завлекали, вынуждали оставить свое ремесло и делали из них изгоев, каким стал атаман Опрята. Самое страшное наказание, когда человек ни своим, ни чужим не нужен... А ныне чудинки стали бизнесменов угощать и зачаровывать. Значит, совсем недолго ждать осталось. Чудь выйдет из своих копей, спадет с ушкуйников проклятье. Сориентируются, определятся в пространстве и только увидят дорогу, в тот же миг и смерть им придет...

Бродяга, видимо, обошел здание и принялся стучать в окно подсобки, где оставались старые, полувековые рамы. Да так настойчиво и сильно, что зазвенело битое стекло. На этот громкий звук хранитель наконец-то обернулся и покапотил в подсобку. Но незваный гость не побежал – руку просунул и стал барабанить во внутреннюю раму.

– Это что за явление? – возмутился старик и поднял молоток. – Стекло высадил, ушкуйник!..

– Глеб Николаевич? – голосом барда закричал бродяга. – Это я! Вы не узнали? Я Алан! Уже полчаса стучусь...

– Это за мной, – обрадовался Балащук. – Мой верный товарищ.

– Ага, вижу, – заворчал хранитель. – Тоже из дурдома сбежал?


18

Родя бесшумно проскользнул в мастерскую за минуту до того, как бывший зять внес в дом спящую внучку Ульяну. А тот будто запах его почуял, сразу носом завертел:

– У вас в доме посторонние?

– Посторонних нет, все свои. – строго отозвалась Софья Ивановна, принимая на руки внучку. – В девичью отнесу...

Охранник Кирилл, приставленный к ней, по-хозяйски всюду заглянул, однако в мастерскую не заходил.

– Все чисто, – сказал и поплелся в машину за вещами и продуктами.

– Только на две недели, Софья Ивановна. – Казанцев сказал это так, словно в долг давал. – Здесь меню на весь срок. Прошу соблюдать в точности, ничего другого не давать...

– Почему так мало – две недели? – перебила она.

– Нужно подготовиться к школе.

– Так ведь рано еще!

– Ульяна будет учиться на Мальте, – подрубил он бывшую тещу. – Там есть русская школа... В лес не водить, нынче клещей много. Купать только в доме и на ночь. Никаких летних душей. В дождь и ветер на улицу не выпускать. И прежнее условие: никаких контактов с Вероникой Николаевной и соседскими детьми.

Все эти условия Софья Ивановна давно знала и называла казармой для принцессы.

– Хорошо, Артем, – однако же покорно согласилась она.

Едва Казанцев уехал, как Ульянка проснулась, повисела у бабушки на шее и тут же зашептала:

– Я выменяла тебя на Мальту.

– Это как же можно?

– Согласилась ехать на этот проклятый остров, если папа на две недели привезет меня к тебе.

– Спасибо, я тоже соскучилась...

– Ты позвонишь маме?

– Сегодня же....

– Пусть она ночью приедет! – шепотом взмолилась внучка. – Только как будем отвлекать Кирилла? Давай подсыплем ему самый крепкий сонный порошок? Он водки совсем не пьет.

– Мы с тобой что-нибудь придумаем, – серьезно пообещала Софья Ивановна.

– Баб, а сейчас отвлеки его. Я в мастерскую! У меня там секреты спрятаны! С прошлого года!

Софья Ивановна покосилась на дверь:

– И у меня тоже.

– А какой у тебя?

– В мастерской сейчас Родион, – прошептала. – Это твой двоюродный брат.

И зажала ее восторженный рот рукой: внучка последние года три мечтала о брате, но взяться ему было неоткуда...

– Это ты мне такой секрет приготовила, да? – сдавленным радостным шепотом спросила Ульянка.

– Только тихо! Я Кирилла отвлеку.

– А сколько ему лет? Он маленький?

– Четырнадцать...

– Ура! – засучила ножками. – Отвлекай скорей!

– Переодевайся в спортивный костюм, – приказала бабушка.

Играть в мастерской принцессе позволялось лишь в присутствии охранника, который убирал все колющие, режущие и царапающие предметы. Отвлечь его можно было очень просто – повести в огород и спросить что-нибудь о цветах. По образованию новый телохранитель внучки был ботаником и кандидатом наук. Софья Ивановна выманила его знаками на улицу и полтора часа слушала лекцию о растениях, бесполезно заучивая латинские названия цветов. Кирилл поглядывал на дом, помня свои обязанности, однако вдруг начал путаться, зевать и тереть глаза кулаками.

– Может, вам поспать? – предложила она.

– В последние дни было много работы, – пожаловался тот. – Вы присмотрите... Проснется, дайте йогурт...

Софья Ивановна уложила его в комнате, где когдато жили Никита с Глебом, закрыла дверь и пошла в мастерскую. Внуки рыли подземный ход, Ульянка уже перемазалась глиной и была счастлива.

– Сейчас мы выкопаем конюшню, – деловито сообщила она. – Куда потом поставим пони. Землю вынесем ночью. И станем делать всякие чудеса!

– А если проснется Кирилл?

– Он будет спать ровно сутки, – заверил Родя. – А ему покажется, один час.

– Ну, а вдруг? Что я скажу?

– Этот человек ни за что не проснется раньше. Да просветлятся его очи... Сейчас он видит во сне чудские копи, где растет красная трава. А на нее можно смотреть целую вечность...

– Ты иди, баба, не мешай, – капризно заявила внучка и, склонившись к уху, спросила: – Почему не сказала, что мой брат – волшебник?

– Сюрприз тебе...

Ульянка чмокнула в щеку и провалилась под землю.

Софья Ивановна в тот же час вернулась в дом, позвонила дочери и сказала всего три слова:

– Ульянка у меня.

Эти для нее волшебные слова дважды можно было не повторять.

В прошлые годы, когда внучка гостила у бабушки по месяцу, Вероника все это время тайно жила в Осинниках и встречалась с дочерью в основном по ночам, когда удавалось чем-то отвлечь телохранителя, например отправить на рыбалку или попросту напоить, чтоб крепко спал. На сей раз ничего не потребовалось, и через полтора часа Верона уже пробиралась домой огородами, оставив машину на стоянке. За прошедшие неполные сутки она похудела еще сильнее, так что уже легко перемахивала через заборчики.

– Где она, мам? – спросила без всякой одышки.

Софья Ивановна завела ее в мастерскую:

– Они оба там, – и указала на люк. – Лезь, пора тебе познакомиться с племянником.

Вероника на сей раз даже вопросов не задавала, довольно резво спустилась в подземелье и пропала часа на три. А вышла оттуда неузнаваемой – одухотворенной и очарованной.

– Мама, этот мальчик!.. Он действительно ангел! Его послал к нам Господь! Это чудо!..

– Вот только давай не будем делать из моего внука посланника, – оборвала ее Софья Ивановна. – Как легко вас бросает из стороны в сторону.

– Он сказал: люди живут, чтобы делать других счастливыми!

– И что? Разве не так? Разве ты этого никогда не слышала?

– Слышала, да мы забыли об этом! И ничего не умеем. А Родион на моих глазах счастливой сделал Ульянку! Тебя и меня!

– Что такого сделал-то?

– Чудо!.. Родя сказал, Ульянка не поедет на Мальту. Он, правда, не знает, где она находится... Но никуда не поедет, потому что ей здесь хорошо! И Ульянка будет жить у тебя до первого сентября!

– Конечно, ей у меня лучше...

Веронику знобило, хотя лицо раскраснелось и на носу выступил пот.

– Но самое главное!.. Тут же звонит Казанцев! И точьв-точь повторяет его слова! Еще говорит, ехал обратно, много думал, даже сердце заболело... Что лишает дочь матери и бабушки, лишает детства. Из-за своих амбиций отправляет дочь на чужбину... В общем, просил, чтоб я приехала к тебе и жила здесь с Ульянкой, до осени!.. Слушаю, и ушам не верю!.. И еще сказал, забыть меня не может и все еще любит...

– Совесть проснулась, – походя обронила Софья Ивановна. – Вот и все чудо.

– Родя ее пробудил! Он ангел, мам!

– Ты вот что, Верона, – строго сказала она. – Ты помалкивай-ка об этом. Никита просил вообще тебе ничего не говорить. Разнесете на весь Кузбасс, и начнется тут... Ты лучше подумай, как Роде метрики добыть. Его с осени бы тоже в школу отдать.

– Мам! Чему он в школе-то научится? Он ведь больше всех нас знает!

– Знать-то знает, а свидетельства нет. Ему на будущий год поступать на горный факультет.

Слова не долетали до ее очарованного сознания.

– Мам, я у него спросила. Как он это делает? Передает мысли на расстояние? Или такие молитвы знает, что Господь его слышит?.. Знаешь, что Родя сказал? Через кровь!.. Мы же родственники, у нас есть кровная связь. Если я хочу, чтоб чьи-то желания исполнились, думаю об этом и все. Они исполняются! А у матери и ребенка есть еще молочная. Пока грудью кормит... Кровная связь, мам! Это не просто выражение такое. И дело не в родстве – в связи! Кровь способна передавать информацию на большие расстояния. На каком-то немыслимом уровне! А сердце перекачивает кровь и мгновенно снимает ее. И передает не в мозг – сразу в душу. Получается, как Интернет, только связь не виртуальная! Мы не понимаем, почему поступаем так или иначе. Наверное, потому, что находимся под волей своей крови. Она, как глаза, отдельный живой организм в нашем теле. Она живет своей жизнью и не умирает вместе с нами...

В это время под окнами засигналил крытый грузовик. Софья Ивановна выглянула в окно и всплеснула руками:

– Ну, наконец-то! Вот чудо!.. Пошли встречать!

Двое мужиков открыли решетчатый борт, вытащили из кузова и установили трап.

– Эй, хозяйка! – крикнул один. – Иди смотри, да бумаги подписывай.

Корова оказалась черно-пестрой масти, рогатая и голодная. Едва свели на землю, как она сама вошла во двор и принялась выщипывать траву. Софья Ивановна глянула на тугое, распертое вымя, погладила крестец:

– Будет теперь у нас молочная связь...

19

Все-таки Алан вспомнил одно относительно безопасное место, где можно было пересидеть деньдва, – собственная музыкальная студия, о которой в компании практически ничего не знали. Балащук вначале согласился, и уже под утро, на рассвете, они перебрались пешком из музея в полуподвал на проспекте Бардина. Но глухое, без окон и с мощной шумоизоляцией помещение напоминало Балащуку бокс в клинике, поэтому он сразу же почувствовал себя неуютно. Кроме накрытой пленкой аппаратуры, тут еще был диван, на котором иногда спал бард, но и это не устраивало. Побродив некоторое время между проводов и микрофонных стоек, он наконец вспомнил о депутатской неприкосновенности. Правда, удостоверение исчезло вместе с одеждой, оставленной под крестом на Мустаге, но его весь город знал в лицо.

– Я не могу все время прятаться! – возмутился он. – Пойду к ним и все скажу! И каждому посмотрю в глаза! Никто не посмеет меня тронуть, проверено. А потом поеду на Зеленую.

– Они этого не стоят, чтоб им в глаза смотреть.

– Спасибо за комплимент, конечно... Но у меня есть примитивное чувство мести. Нет, даже не мести, а право ответного удара. Удара возмездия!

– Не пущу, – заявил Алан. – Днем найду машину с надежным человеком. Он вывезет нас в Таштагол. Там легче скрыться. Там глава администрации поможет. Забросит вертолетом к староверам, я договорюсь. И Шерегеш рядом.

– К староверам?!

– Самое надежное место. Глава с ними дружит. Он даже лично знаком с Агафьей Лыковой. Она принимает его, как родного.

Глеб в тот час вспомнил хранителя музея, пасеку на Мрассу и его поход к ушкуйникам, однако это не вдохновило: прошло больше сорока лет, поди, кержака того и в помине нет, да и не собирался он устанавливать контакты с блуждающими разбойниками.

– Не хочу я скрываться! – капризно сказал он. – Мне нужно вернуть бизнес! А не бегать от них.

– Если они сдали вас в больницу, боюсь, что вы ничего не вернете. Вас обложили, как волка в загоне. И расставили номера.

– И что? Мне теперь сидеть в твоей студии? И молча сносить этот беспредел? Моя фамилия – Балащук. Слышал такую?

– Вам даже к матери сейчас нельзя. Там наверняка ждут.

– Тогда тем более надо заявиться в офис! И войти открыто, как всегда. Там меня не ждут. Они думают, испугаюсь, потому что сами трусы! Я их сломаю, порву!

Бард с тоской оглядел студию, которая еще не давно приносила столько радости.

– И что вы скажете, глядя им в глаза? Плохо предавать своего товарища? Так вы всегда были им господином. Это они друг другу товарищи. Нехорошо отнимать бизнес? Но вы же вместе отнимали его у других. И было нормально. На Зеленой отмечали каждую победу. А могли бы даже и в Куршавеле...

– А что это ты мне выговариваешь? – возмутился Балащук. – У меня был нормальный бизнес! Законный. Мне всего хватало...

– И тут пришел злой Казанцев. Эдакий ушкуйник, уже богатый и успешный. Вам стало завидно...

– Не завидно, а обидно! Он сначала отнял любимую сестру! Ей было семнадцать... Артем даже не знал, как мы жили, когда похоронили отца! Я вырастил Веронику!.. Она стала красавицей, потому что мы с матерью недоедали и все отдавали ей. Мать чужие тряпки на рынке продавала, чтоб ее одеть. А я студентом ночами вагоны с углем разгружал, чтоб не брать у матери лишнюю копейку... Казанцев, как коршун, высмотрел сестру и унес. Но попользовался и вышвырнул! И Ульянку отнял...

– И чтобы бороться со злом, вы призвали другое зло – старую гвардию.

– Призвал! И от нее вся зараза пошла... Это бывшие силовики научили меня захватывать, грабить, уводить чужие компании! Да таких пенсионеров надо в резервации содержать. Подальше от общества и бизнеса! Или платить столько, чтоб изо рта у них валилось, чтоб тошнотворно было и не совались никуда. Чтоб свой драгоценный опыт не несли к нам, как раковую клетку. Не выворачивали все наизнанку!

– А вы молодой, слепой, белый и пушистый...

– Алан, что это с тобой сегодня?.. Космы остриг и крутой стал?

– Имею на это право, – дерзко отозвался тот. – Вы хотите им все сказать, а я – вам! У меня катарсис начался, перевоплощение. Без вашей воли эта команда и шагу бы не ступила. Вы ее идейный вдохновитель! Теперь пожинайте плоды.

– Не знал, к чему это приведет. – искренне признался Глеб. – Начался уже спорт, состязание, поединок... А они подогревали все время, всякие манипуляции, операции... Нет ничего опаснее людей, которые половину жизни защищали закон, а вторую половину были против него. У них все получается! Оперативный опыт – вещь грандиозная. Они лучше всех знают, как сделать так, чтоб ограбить и не сесть!.. Они и Артема сделали бандитом!.. Сам подумай, разве без их ценных советов и прикрытия я бы осмелился проводить захваты?.. Вот пойду и скажу им спасибо за науку! Но я больше в ваших услугах не нуждаюсь!

Алан оказался слишком прагматичным для барда.

– Они вас уже свозили на одну гору, – просто сказал он. – Теперь снесут на другую, под музыку. И с той горы не сбежишь.

– Не пугай! Не посмеют!

– Они уже не остановятся и вас банально убьют. Если не в офисе, то где-нибудь возле подъезда дома. Взорвут машину, снайпер застрелит или в толпе пырнут заточкой. На вас открыли загонную охоту. Вы уже вне закона.

Он беспомощно поднял глаза:

– Ты же лирические песни пел, Алан...

– Лирика была, когда я на руднике шпуры бурил. Потом по инерции, от ностальгии... А вы меня вырвали из моего космоса. Вы заманили меня славой! И деньгами тоже... Вы изломали мне творчество! – Он сдернул пленку с аппаратуры. – Вот этого мне ничего не нужно! И альбомов не нужно. Я пел вживую, хватало одной гитары. И шести струн!

Балащук ощутил резкий приступ неприязни.

– Ну и иди с одной гитарой! Бури свои шпуры!

– И пошел бы! – зло отозвался бард. – Но это не мне, а вам явилась Айдора. И пришел этот маленький гений!.. Не мне, а вам открылась тайна существования чуди!.. И вообще, вся моя жизнь стала стрёмной. После того, как я послушал вашего племянника.

Одно упоминание об Айдоре враз погасило все иные страстные чувства.

– Ладно, прости... Ты на самом деле остался единственным верным человеком.

– При чем здесь «прости»?.. Я снова присосусь к вам. Не хочу, а присосусь. И стану льстить, угождать! Даже нужные песни петь. Захотите – лирические, а нет – трагические. Как я себя ненавижу за это!.. Но за вами ходит удача, отворяется чудо. А ради него я готов на все.

– Не отворяется!.. Кажется, ничего и не было на Зеленой. Ни зелья, ни ушкуйников...

– Все это было, Глеб Николаевич!

– Тогда почему мы сидим в твоей душегубке? И не можем выглянуть на улицу?.. Здесь дышать нечем. Я на Зеленую хочу! Я вырвался из дурдома, чтобы восстановить справедливость, а не прятаться.

– Можно включить кондиционер, – примирительно сказал Алан. – Но это сразу привлечет внимание, демаскирующий признак...

– Во дожили!.. А что, этот самый... племянник знает, как найти Айдору?

– Он, по-моему, знает и умеет все, чего ни коснись. Парень потрясающий, мозги гениальные!.. Такие дети у чуди рождаются от браков с земными. Отец-то у него, ваш брат Никита, солнечный человек...

– Может, он знаком с Айдорой?

– Нет, говорит, даже имени не слышал. У них там тоже своя иерархия. Кто-то может выходить из недр по ночам, кто-то вообще не знает солнечного света много лет. Потому что взорвали штольню в горе Кайбынь!..

– При чем здесь Кайбынь?

– Ты же там первый раз увидел Айдору. Вы сами виноваты – отвернули взгляд. Она испытывала... Радан говорит, когда чудинки избирают себе возлюбленных из земных людей, сначала к ним тайно присматриваются. Вот и высмотрела вас. Высмотрят себе жениха, уводят и дают взглянуть в серебряное зеркало. У них, как у староверов, замкнутое общество, опасаются кровосмешения... Вам же не поднесли зеркала?

– Не поднесли...

– Но это еще ничего не значит! – пылко заверил Алан. – Главное, самому отыскать ее, и вопрос будет решен однозначно... Есть только один момент. Вернее, отрицательный опыт... Предупреждаю: не делайте скороспешных выводов! И не отчаивайтесь... Опряте чудинка даже в зеркало свое позволила посмотреться, но с собой не взяла. Потому что отказался жить по чудским обычаям. Уже полтысячи лет ходит и ищет...

– Нормальная перспектива...

– На Опряте лежит проклятье! Он привел ушкуйников, и чудь ушла в недра. А вас никто не проклинал. Просто не выдержали испытания...

– Теперь найти ее можно в горе Кайбынь?

– Понимаете, мы живем на древней чудской земле. Она когда-то называлась – Тартар. Об этом в прошлые времена все знали, и даже на картах Меркатора Сибирь обозначена, как Тартария. Отсюда и поговорка пошла – загреметь в тартарары. То есть провалиться сквозь землю. Начиналась она с Рапейских гор, то есть с Урала. Радан сказал, земля эта дана чуди от сотворения мира. И они все время здесь жили в своих подземных жилищах...

– Мне не надо от сотворения мира, – поторопил Балащук. – Давай покороче! То есть, искать ее надо не на Зеленой, а на Кайбыни?

– Покороче не получится, Глеб Николаевич, – увлеченно возразил бард. – В чудской земле существовали свои законы и обычаи. Ну, например, у них было особое отношение к золоту и серебру. Они добывали его в копях, делали обыкновенную бытовую утварь, украшения и не считали это драгоценностями. Они все время жили в гармонии с природой, поэтому для всех иных народов казались чудотворцами. Потом сюда стали приходить люди из полуденных стран и из-за Рапейских гор. И принесли с собой свои обычаи – копать священные могилы чудских предков, чтоб достать золото. То есть мародеры. И все разрушилось. Чудь ушла под землю и там затворилась. А чудинки выходят, чтоб накладывать свои заклятья. Радан сказал, Айдора, скорее всего, дева-мстительница. Есть еще те, что до сих пор стерегут курганы, земные недра, входы в пещеры, в заброшенные шахты и штольни. И впускают только тех, кто добровольно повинуется чудским законам и обычаям.

– Нет, ты мне скажи, что я конкретно должен сделать?

– Повиноваться древним обычаям Тартара.

– Как ты себе это представляешь?

– Должен быть какой-то символический шаг!

– Ладно, я повинуюсь. Ну а дальше что?

– Тут мало слова. Необходимы определенные действия. Чудь вновь выйдет на свет, когда померкнет блеск золота. И когда земные люди станут попирать его ногами.

– Я понял, куда ты клонишь... Хочешь, чтобы я отказался от всего? Стал бессребреником?

– Глеб Николаевич... – неуверенно и с опаской начал бард. – На самом деле все решается просто... Уже через час можно спокойно выйти отсюда, ходить по городу. Беспрепятственно поехать в горы... И вообще стать вольным человеком! Отпишите им свою компанию, подарите... В общем, добровольно и безвозмездно отдайте все. Могу привести сюда нотариуса... Или кого нужно. Я не знаю, как это делается.

– Отдать?!. Своими руками? Этим ублюдкам?

– Увидите, как все изменится! В одно мгновение погаснет блеск золота. И вы потопчете его ногами. Ваш бизнес стал вашим проклятием! Неужели не чувствуете? Ушкуйников заперли в горах, а вас – в этом полуподвале. Ну не пятьсот же лет вам здесь сидеть...

– Я не ослышался, Алан?..

– Нет, могу повторить! Отдайте им бизнес, и проклятие перейдет к ним.

Балащук ощутил тихую гневную дрожь.

– Это тебя Ремез подослал? Или Лешуков? Чтоб ты уговорил меня?

– Меня никто не посылал. Я нашел вас сам...

– Как тебе это пришло в голову?

– Послушал вашего племянника.

– Знаю, почему ты мне это предлагаешь! Потому что сам в жизни не заработал ни гроша. А чужое отдавать легко.

Алан откинул назад несуществующие волосы – привычка еще оставалась...

– Я зарабатывал... Когда работал на руднике...

– Ты там горбатился!

– Там я был счастливым человеком, Глеб Николаевич... Хорошо, тогда отдайте все своему конкуренту. Или теперь скажете, меня Казанцев подослал?.. Но это не самый лучший вариант. Вы когда-то были друзьями, вас связывали родственные отношения...

– Может, лучше сестре?..

– Неужели зла ей хотите?.. Да не цепляйтесь вы!

– Это капитуляция, – уже слабо сопротивлялся Балащук. – Вряд ли они оценят подобный жест.

– Не оценят, – согласился бард. – Но они не ждут такого шага. Они думают, вы вырвались из клиники, чтоб бороться до конца. И потому изготовились, окрысились. А вы не слова им бросьте в лицо. Все равно глухие – швырните им горсть золота. Пусть они ловят, пусть роются в пыли и валтузят друг друга. Если не одни, так другие, но бизнес непременно отнимут. Не давайте им шанса ощутить запах вашей крови и вкус победы.


20

К назначенному сроку пришел Анисий в Пермскую землю и стал поджидать ватагу да торговать тем товаром, что с собой привез. Год так просидел, а от Опряты даже вестей нет, ушел за Рапеи и будто в морской пучине сгинул. Между тем срок подошел князю и храму платить, и не только за себя и дело свое – за всю ватагу, коль долги ее на себя взял. Купец всю мягкую рухлядь, что выменял у туземцев пермских, в счет повинностей своих и ватажных в Новгород послал, еще из запасов кое-что добавил и людей своих, по договору положенных, в дружину князю отдал. Ему, князю, все одно, с добычей пришли ушкуйники, нет ли, а обязательства исполняй в полной мере.

Расплатился Анисий, да послал в Тартар, на Томьреку своих скороходов, чтоб вызнали, где ватага и отчего к сроку не возвратилась. В том, что жива она и не сгинула, купец не сомневался, ибо не иголкой была в стогу сена, и случись распря какая с ордынцами либо туземцами, весть бы уже трижды долетела. Опрята воевода дерзкий, и ушкуйники у него лихие: сотворись какая смертельная битва за Рапеями, лет на сто вперед память бы о себе оставили. Тут же с разных сторон долетают слухи, один одного нелепей, мол, гуляла по Тартару ватага великая, с огнем и мечом от самых гор прошла, могилы попалила и раскопала, так что покойники из земли ныне сами восстают и проклятия шлют вослед. Даже от ордынцев молва пришла, дескать, в полунощную сторону невесть откуда змей явился огнедышащий, по рекам плывет, на многие версты извиваясь, да палит все на своем пути. Кипчаков, которые под ханскую власть не пошли, разорил и пожег, а чудь белоглазую по Томи-реке, никому не приступную, на ее чародейство невзирая, в недра гор законопатил. И сам, пожрав все чудское добро, серебро и злато, ныне лег на ее земле, свернулся в великий круг и дремлет.

Убежали лазутчики-скороходы по пути ватаги да и тоже сгинули на полтора года. Анисий не на шутку встревожился: хоть за этими по следу иных посылай, но тут из трех ушедших один кое-как вернулся – в рваные звериные шкуры одет, весь больной, убогий и глаза горят, ровно у безумца. Поведал он, что отыскал ватагу в Тартаре, но не на Томи-реке, а в горах, в чудской земле. Слухи отчасти верные были, прошли ушкуйники реками и сухопутьем, оставив за собой много могил разрытых, пожарища и всюду, где шли, кресты ставили, которые и доныне стоят на высоких местах. А с огнем шли, дабы чудские заклятья снять с курганов, да оказалось, теми же дорогами уже проходили и прошлые новгородские ватаги, и кыргызы, и все могилы грабили, добывая сокровища. И потому Опрята повел ушкуйников в самую середину чудской земли, куда еще никто не ходил. Но угодил он сам под чары жрицы именем Кия, бросил свою ватагу и теперь, очарованный, рыщет по горам в одиночестве. А ватага, воеводу таким образом утратив, сама оказалась под заклятьем чудским – попала в круг, колдунами ей очерченный. И, хоть разума не потеряла, как Опрята, все еще мыслит добыть чудских сокровищ, которые где-то совсем рядом, но порвать незримый поганый оберег не может ни инок Феофил, который ныне ушкуйникам отцом стал, ни его крест честной. Вот и бродит она уж который год да, боярина проклиная, грозится покарать его смертью лютой. И если не пойти на выручку, то ватага так там и останется на веки вечные.

Уцелевший лазутчик тоже не раз подвержен был чародейству, покуда ходил, и в заколдованном круге побывал, чудские девки его искушали, поганым зельем поили, да не поддался он всецело чарам, лишь опаленный ими вышел. А мог бы и вовсе без всякого вреда их заклятья и проклятья преодолеть, коль Господь бы сразу надоумил, как от них сберечься – в очи их манящие, зеленые, не смотреть, речей завлекающих не слушать и питья из рук их, ласковых да коварных, не принимать.

Тем самым озадачил и в тяжкие раздумья поверг скороход купца: то ли выручать идти ватагу вкупе с очарованным отступником да, взявши добычу, назад бежать из Тартара, то ли уж стерпеть убытки великие, не зариться на несметные сокровища да уйти восвояси. И пожалуй, поразмыслив еще, побоялся бы потерять, что имеет, и возвернулся в Новгород, но тут князь нарочного прислал, с депешей и устным наказом. Де-мол, есть за Опрятой и ватагой его еще один долг великий: тайный договор был с ним, который неисполненным остался, но время вышло, и посему исполнить его след, не откладывая. И ежели он, Анисий, не сыщет означенного воеводу и не напомнит ему о слове, князю данном, и воевода не сподобится повести ватагу этим же годом куда договаривались, то князь вынужден будет срядить иную ватагу и отправить. А для похода сего надобно много снаряжения, оружия и запасов всяческих, кои Опрята обязался из казны не брать и добыть самому. Но раз Анисий ныне отвечает по долгам за воеводу, то обязан и за сей долг ответить имуществом своим. Поэтому ежели Опрята не выступит летом, то он, князь, вынужден будет забрать в казну все купеческие лавки с товаром, конюшню с лошадьми, кузни и стрельню, оставив нетронутыми лишь хоромы.

Причем, сообщая о договоренном походе, князь и словом не обмолвился, куда сей поход и супротив кого. Однако Анисий давно уж выведал – сарай ордынский позорить в низовьях Волги.

То есть нещадно грабил его новгородский князь! Будь купец тем часом в Новгороде, сумел бы договориться, подкупить его и отвести беду от своего имущества. Сидя же в пермской землице, никак не защититься, вернешься, а все имение позорено и в казне состоит! И жаловаться некому, ибо вече давно не суще, вечевой колокол на церковь повесили, и вечевые старцы поумирали и уж в тлен обратились. Как тут ни суди и ряди, путь один – за Рапеи самому идти с малой ватажкой и ушкуйников из-под чар чудских выводить.

Вот уж не чаял купец обратно к своему прежнему ремеслу возвращаться, да заставила нужда. Снарядил он три десятка своих людей, половина из коих холопы, знавшие, как засапожником горбушку хлеба отрезать, обрядил в ушкуйников, велел головы и бороды сбрить. Сам во главе встал, взял вожатым лазутчика, в чудских землях побывавшего, и, помолясь, пустился Опрятиным путем, крестами отмеченным.

Тут и вкусил сполна последствий, воеводой за собою оставленных.

Перевалили они Рапеи пешим ходом, встали в истоке реки, чтоб ушкуи изладить, только взялись за топоры, как спустился с горы некий старец и говорит:

– Перед вами ушкуйники проходили, сказали, дары мне воздадут те, кто позади нас идет. Покуда не поднимете по одному камню за каждого из них да по одному за себя, не поплывут ваши ушкуи.

– Полно тебе, старче, – ответил ему Анисий. – Недосуг нам потехи с тобой чинить. Путь у нас далек. Ежели повеселить нас желаешь, садись, сказы сказывай. Медную монету получишь.

– Ну, воля ваша, – будто бы уступил тот и длинной десницей в полунощную сторону махнул. – Испытайте слово мое.

И пошел на свою гору, посохом пристукивая.

Едва скрылся, как дохнуло таким студеным ветром, что река льдом покрылась и снег повалил густо – белого свету не видать. Зима-зимой, хотя только что полые весенние воды плескались, в дорогу манили, и солнце по небосклону ходит, как в студеный месяц. День так постояла ватажка, парусиной укрывшись, другой – огня не развести, гаснет пламя, а сугробы уж по пояс наросли, как есть чародейской силой вызванные, и мороз уж деревья дерет. Глядь, старец снова идет, в волчьем тулупе нараспашку, голова непокрытая заиндевела, а на ногах коты, из бобровой шерсти валянные. Жарко ему, должно, когда как ушкуйники зуб на зуб не попадают. Накинулись бы да побили его булавами, но оторопь берет перед силой нечистой.

– Каково мое слово? – спрашивает. – Не откроется вам путь, покуда не воздадите даров. В моей земле все по моим обычаям сотворяется.

Покорились ему ватажники и принялись камни в гору носить и там складывать, за себя, и за ватагу Опряты, а у старца все сосчитаны. Целая седьмица миновала, прежде чем последний втащили. Тут и снег стаял, и река вскрылась, полноводней, чем прежде. Зареклись более ушкуйники по своему нраву поступать, изладили ушкуи и пошли в Тартар, ожидая, какую напасть на пути оставил, какую еще ловушку насторожил им воевода.

Прошли по пустыным лесным землям и достигли первого селения югагирского. Глядь, крест стоит на высоком месте, весь лентами обвязан, а под ним – черепа медвежьи да сохачьи, знать жертвы приносят. И встречают здесь, как родных, с хлебом-солью, и бочки с пивом на берег выкатили, народу вышла тьма, и больше все жены с малыми ребятами.

– Давно вас поджидаем! – кричат и радуются.

А ушкуйникам невдомек: то ли обознались, то ли ярмарка здесь и купцов ждут с товаром? Однако же вышли на берег, пива вкусили, всякой снеди богатой, и уж на женок воззрились с охотой, но им парнишек в руки суют.

– По пятому году робятам! – говорят. – Пора ремеслам учить и наукам всяческим! Озорными растут, мужской руки не ведавшие!

Парнишки у югагигров и впрямь ретивые, словно бесенята, ватажникам на шеи, давай уши и усы крутить, а иные из-за голенищ уже засапожники вынули, стрелы из колчанов надергали, балуют и гомонят, аж головы кругом. Оторопели ушкуйники – что за народ? Что за обычаи – чужим детей отдавать, но явился их князь и сказал, де-мол, шедший напереди боярин Опрята вашу ватагу в няньки и кормильцы определил, а ребята сии – отпрыски его ушкуйников.

И радуется, что они такие шалые, мол, доброе семя оставили, теперь след добрых мужей вскормить.

У ватаги еще от воздаяния даров на Рапеях спины от камней не зажили, тут же эвон что творится, и как быть, неведомо: кровь ушкуйская в ребятне взыграла, не гляди, что малые, а в ушкуи забрались, от берега оттолкнулись, виснут по двое-трое на каждой греби, но гребут! Князь назначил каждому по пяти десятку ребят вскармливать вкупе с их матерями, наказал, что строго спросит, и сам удалился. Ватажники коекак к полуночи их угомонили, собрались на берегу, посовещались и уж бежать хотели, да от женских глаз разве скроешься? А в югагирских землях весна, след пашню поднимать, жито сеять, да на будущее подсеки лесов и пожоги делать – это не считая того, что ребят надобно учить труду и ремеслам. Когда же их такая орава, да еще ушкуйского семени, поди, сладь?

И землицы попахали ушкуйники, и лесу порубили вдоволь, и малых ушкуят Опрятиных повразумляли, прежде чем усыпили бдительность их матерей. Улучили час ночной, бросили свой припас, что в амбарах югагирских хранился, столкнули ушкуи и по заберегами, плеснуть веслом опасаясь, ушли по стремнине за поворот, а там уж навалились на греби.

– Отчего ж ты не предупредил? – спрашивает Анисий вожатого лазутчика. – Что еще нам ждать на пути?

А тот в неведении, ибо скороходы скоро шли на Томь-реку тайно, никому на глаза не показываясь.

Шестнадцать дней и ночей гребли ватажники встречь течению по Тоболу-реке, и все еще чудился им настигающий гомон малых ребят. Наконец вожатый сказал, дескать, будет скоро курган, Опрятой пожженный и разрытый, де-мол, добро мимо него проскочить, не приставая, ибо места начинаются чародейские: то столп из реки восстанет и качается, то некое сияние возникнет на пути и страх охватывает. Лучше всего, мол, грести и очей не поднимать, что бы ни происходило. Анисий согласен был, миновали курган, видимый на окоеме, – он все еще черный стоял, столпов и сияний не позрели, зато глядь, а чуть ли не поверху заходила рыба великая – осётра, коей прежде не было. Припасов же съестных не оставалось, впроголодь шли, мелкую рыбешку ходовыми сетями цепляя. Как тут мимо пройти?

Развернули ушкуи, выметали невод и, причалив, стали канатами подтягивать. И чуют, великая рыба поймалась, за неводом аж река пенится и бурунами идет. Кое-как подвели к берегу, рогатины изготовили, дабы приколоть, да в тот миг невод пополам, и восстал из воды зверь водяной, неведомый, с ушкуй величиной, о четырех лапах куриных, а как пасть зубастую разинул, так жутко сделалось – коня и того заглотит. Потыкали его рогатинами ушкуйники – не берут жала, ровно о латы скрежещут о шкуру его. А он огрызается, щерится и зубчатым хвостом стучит. Раз дал – ушкуй пополам, ровно топором, вдругорядь ударил – повдоль разрубил. Вот так поймали добычу себе на горе! Зверь тут выскочил на берег, отряхнулся и сам будто жертву себе выглядывает, выцеливает, кого бы пожрать. Ватага же рогатины выставила, топоры да булавы наизготовку и пятится задом. Анисий кричит, бей гада водяного! Навались скопом! Но ушкуйники-то не настоящие, только видом грозные, а ратного духа нет, сноровки и вовсе. В лавках товар подносить да с ребятами малыми нянькаться – не в походы ходить!

А берег болотистый, низкий, и такая чаща густая, что и отступать некуда. Зверь же концом хвоста крутит, готовится ноги подсечь. Раз махнет и полватаги уложит! Тут явственно плеть щелкнула, и будто молния блеснула. Гад водяной аж подпрыгнул на всех четырех, заурчал, окрысился, однако обернулся на месте, ровно ящерка, и в реку нырнул – только волна разошлась. Ушкуйники страх выдохнули и глядь – жена стоит, вся нагая, долгими волосами прикрытая да на бедрах вроде шаль серебристая. В руке же и на самом деле кнут невиданный, блескучий, ровно из золотых нитей сплетенный.

Вожатый всполошился, закричал:

– Очи отведите! Нельзя смотреть! Чародейка! Девка чудская!..

Из огня да в полымя угодили! Поздно уж было, ватажники стоят, рты разинули и оцепенели. Даже бывалый Анисий, и тот не поспел с собою сладить и единым своим глазом на ту девку воззрился. Когда уж потупили взоры, чарами изрядно опалило, покорные сделались, вовремя не узрев всех хитростей силы нечистой. Рыба осётра, поверху игравшая, и гад водяной лишь приманкою были сей чаровницы.

Она же еще раз кнутом щелкнула и говорит:

– Проходили тут ваши ушкуйники да покой мертвых нарушили, священную рощу пожгли. След вам исправить сие непотребство. Как исправите – отпущу с миром.

Привела к черному кургану, велела все косточки собрать, в раскопанные могилы уложить, землею засыпать и новую рощу насадить. Стали ушкуйники Опрятины разор исправлять, сами же по сторонам поглядывают, да тешат себя мыслью, как бы, минуту улучив, бежать из-под воли чудской девки. Но куда ни бросят взор – всюду глаз ее недремлющий и кнут в руке золотой.

Пришлось сполна потрудиться, весь курган молодыми деревами засадить, воду носить и поливать, дабы прижились. Уж и лето на исходе было, когда отпустила их чудская девка. Села ватага в ушкуи и зароптала, дескать, не исправить нам всего, что Опрята по пути сотворил, не лучше ли возвратиться назад, покуда зима нас не застала, а она в Тартаре, говорят, студеная, суровая.

– Не пройти нам обратно через земли югагирские, – отвечает Анисий. – Поймают женки, заставят детишек ро{50/accent}стить до возмужания и кормить их. Надобно в сторону Томи-реки подаваться, как изначально замыслили, а там уж как бог пошлет.

Ватажники вспомнили ушкуят Опрятиных, и сразу усмирились, сели на греби и далее в полуденную сторону пошли. А того не ведали, что слава, будь то худая или добрая, в Тартаре всегда впереди летит, и так скоро, словно ветром разносится. Про купца Анисия молва побежала, будто идет он в середину чудских земель не за сокровищами, и не для того, чтобы товарищей своих вызволить из-под власти чародеев, но чтоб исправлять разор, прежними ватагами учиненный. Де-мол, с благими помыслами: молва она на то и молва, что всегда приукрашена бывает, – худая становится еще хуже, добрая добрее.

Такой она и долетела до кипчаков, что не повинились ордынцам. Сосчитали они весь урон, что нанес Опрята со своими ушкуйниками, сколько коней угнали, сколько юрт взяли, кож, шкур выделанных, войлоку – все до последней овцы учли. Однако когда Анисий с малой ватагой оказался в их землях, сразу учета своего не предъявили, а встретили, как человека благородного, с честью, и три дня угощали, кумысом поили, на перины спать укладывали. И тем самым ввели купца в заблуждение великое, а вожатый ему все нашептывает, мол, не обольщайся, не смотри им в глаза. Ведь и прав оказался!

Хан кипчаков обычай свой исполнил, как следует достойных гостей встречать, потом и явил Анисию свой перечень пограбленного Опрятой. Поскольку же кипчаки грамоты не знали, денег не имели, то всяческие долги зарубками отмечали на жердях, коими кровлю в юртах подпирали. Так вот принес он охапку таких жердей и дал купцу.

– Заплатишь, – говорит, – и ступай себе с миром.

Тот пересчитал все памятные зарубки и в ужас пришел неописуемый.

– Не могу я тебе столько лошадей, коров и овец вернуть, – отвечает. – Погоди, доберусь до Томь-реки, возьму там добычу и рассчитаюсь.

Хан и бровью не повел.

– По обычаю нашей земли, – сказал. – Кто не в силах долг возвратить, тот его трудом своим искупить должен и трудом потомков своих. Ватаге твоей о три десяти душах надобно три ста лет трудиться.

Все учел кипчак!

Анисий себе на уме, думает, ладно, не впервой проводить доверчивых туземцев. Пойдем будто бы к ним в услужение, а сами, как снег ляжет да реки встанут, убежим.

– Добро, – согласился он. – Я твой народ торговать научу. Открою многие тайны сего ремесла, которое вам неведомо. И сыщите вы уважение иных племен на три ста лет и более.

– Ведомо ли тебе, что мы делаем с должниками, дабы слово и дело их в согласии были? И у тебя, и у потомков твоих?

– Знаю! – легкомысленно отозвался купец. – Ваши обычаи и ваши клятвы приму и ватаге накажу принять.

Ударили по рукам, и хан стал ушкуйников кумысом потчевать, и так угостил, что повалились они спать.

А кипчаки забили их в шейные и ножные колодки и, когда те пробудились, по своему обычаю, разрезали пятки, подошвы, подушечки пальцев и втерли в раны рубленый конский волос...


21

Лешуков застал в офисе компании одного только Ремеза. Всегда прямой, высокий и горделивый, он сидел у приставного стола какой-то согнувшийся, с опущенными плечами, словно и в самом деле нес на себе тяжкий груз, мешающий поднять голову. И вот эта его фигура, точнее, ее рисунок, была красноречивее, чем слова: дела были неважнецкие, что-то не срасталось, не вписывалось, не связывалось. Если не сказать прямее, что-то загибалось.

На чекиста он глянул, не распрямляя шеи и продолжая что-то писать.

– Куда вы оба провалились? – спросил недовольно. – Отключили телефоны, сами не звонят... Где Абатуров?

– Я работал в Осинниках, не имею представления, – настороженно проговорил Лешуков. – Он же поехал на Зеленую.

– Да он там место преступления нашел, – почемуто безрадостно сообщил Ремез весть важнейшую. – Орудие убийства и вроде даже труп...

– Что же тогда вы невеселы?

– Надо идти дальше, наращивать темп! Он же четыре часа назад позвонил, пролепетал что-то про кровь, какую-то кислоту и исчез! Это что, командная работа?.. А вы-то куда пропали? Со своими чудесами?

Спецпомощник почувствовал себя подчиненным, и следовало бы поставить Ремеза на место, напомнить, что все они в равном положении, однако встретился с ним взглядом и ощутил тоску, знакомую солдатам-первогодкам, над которым беспросветная командирская пирамида, вершина которой скрывается в тучах.

– Ну что у вас? – наконец-то чуть сдобрился законник. – Тоже кислота?

Дабы не нарушать правил, Лешуков стал просто излагать информацию, добытую в Осинниках. Он умышленно не делал никаких выводов, не выстраивал предполагаемых действий и даже не намекал на них, ибо для него, как человека из плоти и крови, они были чудовищны и вызывали омерзение. Только поэтому он не решился докладывать по телефону: во-первых, не доверял конфиденциальности сотовой связи, во-вторых, опасался, что его истолкуют неверно и он может стать невольным инициатором поступков, мягко говоря, неблаговидных и подлых.

– Сегодня утром Казанцев привез дочь Ульяну в Осинники, – сообщил он самое главное беспристрастным голосом. – И оставил у бабушки. Под присмотром единственного телохранителя. Через полтора часа туда же приехала Вероника. В дом вошла скрытно, через смежную усадьбу, огородами. Сейчас находится там.

Ремеза такой факт вдохновил настолько, что он распрямился, забыл об условиях существования триумвирата и уже принял решение:

– Другого случая не представится. Надо немедля брать обоих!

– То есть как брать?..

– Обыкновенно. Брать и вывозить в надежное место. Там уболтаем, уговорим! Сделаем судебное решение по ребенку, алиментам и прочим формальностям.

– Это похищение, господин прокурор, – с хмурой иронией сказал чекист. – Примитивный бандитский криминал.

– Стареть вы начали, товарищ Лешуков. Наверное, страдаете ломотой суставов к непогоде... Где вы тут видите похищение?

– А что это? – совсем уж тупо спросил тот.

– Восстановление справедливости. Бывшая супруга имеет все права на ребенка.

– Ну да. В этом смысле, да... Но захочет ли этого Вероника Николаевна?

– Несчастная мечтает об этом! Она нас попросила, и мы оказали услугу. Из-за любви к своему внезапно заболевшему шефу, от уважения к материнству. Из чувства справедливости, наконец. Или просто по незнанию их семейной проблемы.

Спецпомощник на самом деле ощущал некую тугодумность, ему не присущую, и какое-то время переваривал слова Ремеза. А тот углублял свою мысль и от своих слов распрямлялся, принимая обычное состояние.

– Наша опека над несчастной матерью и ребенком будет сигналом. Не станем мы за ними гоняться! Пусть оба сюда прибегут, Казанцев и Балащук. И когда прибегут, тогда они с нами захотят договариваться. А не мы с ними. Где Абатуров?!

– Откуда же я знаю?..

– Это шанс! – Бывший прокурор вскочил и непривычно засуетился. – Нельзя упускать! Сейчас же проводим операцию!.. Где мы сможем изолировать их? Дача, санаторий? Конспиративная квартира?.. Думайте, Лешуков! Что они не просчитают, не вычислят?– Могу дать только совет...

– Время советовать закончилось. Требуется ваше непосредственное участие!

У спецпомощника прострелило спину – будто хребет ему ломали.

– Надежнее всего вывезти за пределы, в Томскую область, например...

– А посты на дорогах? Они поднимут тревогу! Светиться нельзя!

– Есть народный проселок, из Мариинского района. В голодные годы томичи к нам за продуктами ездили. За границей снять домик, в любой деревне, у первой встречной бабушки...

– Вот видите! Еще соображать не разучились... Но как вывезти? У нас будет ограничено время.

Лешуков вздохнул и объяснил, как школьнику:

– Делается это так: в разные точки по маршруту заранее высылаются машины, разных марок. Стоят в условленных местах. Последняя – с томскими номерами. И начинается эстафета. Но водитель только один, чтоб не светить клиентов и чтоб было с кого спросить...

– Этим водителем вы и будете! – заключил Ремез. – Приглашайте помощника по транспорту, пусть уже сейчас расставляет автомобили.

И самоустранился на четверть часа, уткнувшись в свои бумаги.

Чекист взял карту области, прикинул маршрут, наметил места пересадок и отдал распоряжение перегнать три машины в разные точки. Подобные операции он организовывал не один раз, когда требовалось вывезти за пределы области крупные суммы денег либо документацию, которая ни при каких обстоятельствах не должна попасть в чужие руки. Поэтому бывший начальник ГАИ, обеспечивающий в компании транспортировку таких грузов, лишних вопросов не задавал, уточнил только желательные марки машин, согласовал, где будут оставлены ключи, документы, и удалился.

А Лешуков понаблюдал за Ремезом, увлеченным писаниной, и внезапно ощутил первый, но уже значительный толчок неприязни.

– Может, и похищать меня пошлете? – с вызовом спросил он.

– Забудьте это слово, – проронил бывший прокурор. – Помогать бедной матери поедем вместе... Где же все-таки Абатуров?

Он попытался дозвониться, но телефон начальника службы безопасности не отвечал.

– Да, не забывайте, – спохватился Лешуков. – У дочери есть телохранитель! Что делать с ним? Брать с собой?

– Я вас сегодня не узнаю!.. Он напьется пьяным, заболеет, заснет. Проститутки, клофелин...

– Но там еще бабушка, то есть мать Балащука! Ее тоже брать прикажете? Или клофелинить?

– Надо подумать, – застопорился Ремез. – Лучше найти с ней контакт.

– О чем это вы? Похищают дочку и внучку! Шум, визг, гам, убалтывать некогда, ограничено время.

Ему хватило минуты на размышление.

– Вы повезете мать и дочь, а я останусь и с ней поработаю. Сделаю из нее если не соучастницу, то своего человека. Нейтрализую в крайнем случае, чтоб сидела и помалкивала, если внучку любит.

– Она очень своенравная бабушка, – с мстительным удовольствием проговорил чекист. – Даже Балащук побаивался. Говорят, очень строго держала детей. Невзирая на свое вдовство и их сиротство. Короче, жалостью не баловала. Так что с лету заслужить ее доверие....

– Ну какая же бабушка будет против счастья своей внучки и дочери, Лешуков? Нет, вам бы выспаться...

– Стоп, – спецпомощник подскочил, забыв на минуту о зреющих в душе чувствах, – у меня и впрямь какая-то заторможенность... А что с внуком делать?

– Каким еще внуком?

– Забыл сказать... У Софьи Ивановны внук объявился. То есть племянник Глеба Николаевича. Я почему начал о чудесах?.. Но вы перебили. Это сын старшего брата по матери, Никиты.

Ремез скинул очки и вытаращился:

– Вы что тут городите? Никита у них погиб на шахте, вместе с отцом. Не раз их могилы видел!.. Тем более, Никита был холостым!

Неприязнь у Лешукова всегда обретала форму тихого, глубоко скрытого под веселость злорадства.

– Каким-то чудом он спасся, потом женился... И недавно приходил к матери, вместе с женой. Вот и оставил внука. Зовут Родион, возраст – лет четырнадцать, типичный альбинос. Я его сам в бинокль видел. Кстати, никаких документов у него нет. Соседка говорит, будто Никиту с семьей по дороге какие-то ушкуйники ограбили.

– И здесь ушкуйники?! Слушайте, я уже сам скоро в них поверю.

– Не волнуйтесь, – иронично проговорил Лешуков. – У нас теперь есть знакомый психиатр... Ограбили и отняли все, вплоть до одежды. Ну и будто бы свидетельство о рождении...

– Ясно. Казанцев приставил тайного наблюдателя. За дочь боится и одновременно собирает информацию. Это мы уже проходили...

– Вряд ли. Подросток...

– В том и суть! Нынче такие подростки! У меня внук с четырех лет компьютер освоил. А теперь, в четырнадцать, программы пишет!

– Но что с нашим внуком делать?

– Придется брать до кучи...

– Нереально. Как я повезу троих? Тем более, с пересадками? А как содержать потом? Всех вместе? Но мы не знаем их внутренних отношений. А если внучок на самом деле подсажен Казанцевым?

Прямой, негнущийся Ремез заходил кругами, словно мелькающий столб за вагонным окном. И каждый оборот добавлял его лицу серую, пугающую решимость.

– Может, нейтрализовать на какое-то время? – предложил Лешуков. – Внук копает под домом земляное убежище. Каждый день с вечера и до утра там. Ночами выносит грунт...

– Земляное убежище? – Законник остановился. – А это вариант...

– Вход через пристройку. Войти с улицы, блокировать люк в полу чем-нибудь тяжелым...

– И глубокое?

– Соседка спускалась, говорит, метра два...

– А грунт?

Чекиста смутил его непроницаемый взгляд, поэтому он не понял вопроса.

– Что – грунт?

– Грунт какой? Глина? Песок?

– Нет, что-то типа суглинка, с камнями...

– Может обрушиться. – Ремез глянул на часы. – Бабушку с внуком возьму на себя. Все, пора! Детали обсудим на месте.

Из Новокузнецка они выехали на двух машинах, без водителей, разными дорогами и должны были встретиться в назначенный час и в условленном месте. Специалистом по конспиративному искусству был чекист, и тут бывший прокурор всецело ему доверял, слушался, соглашался, но это уже никак не могло погасить выедающей глаза неприязни, вызванной насилием. Несмотря на корпоративные интересы, Лешукову на самом деле было отвратительно делать то, что сейчас от него требовалось, и вот по пути в Осинники у него сначала возникло некое ностальгическое чувство по времени, когда компанией владел Балащук.

Спецпомощник выполнял его иногда очень непростые поручения, но всегда ощущал впереди молодую, крепкую спину, надежное прикрытие и был уверен в безопасности собственных чувств. Он никогда не стыдился своей службы в КГБ, где преследовал инакомыслие, не раскаивался, ибо тогда его прикрывало могучее и надежное государство. И ради этой безопасности он спокойно сносил даже унижения, коим довольно часто подвергал его нынешний шеф, принимая их за условия своего нового способа существования и отлично разбираясь в психологии, все прощал: молодой, азартный президент страдал скрытым комплексом неполноценности и таким образом все время доказывал свое превосходство. Ну и бог с ним, чем бы дитя ни тешилось. Терпел же государственное самоутверждение...

Но за последние дни, когда Лешуков вплотную столкнулся с тяжелым, словно асфальтовый каток, и волевым Ремезом, невзирая на триумвират, медленно подминающим под себя власть в компании, вдруг впервые обнажилась собственная беззащитность. Похищение сестры Балащука и дочери Казанцева еще укладывались в его сознании как особая, но всетаки оперативная комбинация. Но прозрачный намек на то, что подземелье, вырытое внуком, может случайно обвалиться, вдруг отозвалось щемящей душевной тоской. Пусть даже косвенная причастность к этому безвозвратно все изменит...

И к этой тоске внезапно притерлась еще одна мысль: что, если Абатуров не просто ушел со связи и где-то запропал? А уже давно почуял то же самое, оценил последствия и спрыгнул?..

Догадка показалась ему настолько реальной и так оцепенила разум, что он остановился на обочине и некоторое время сидел за рулем в звенящем, холодном отупении. Время на размышления можно было считать уже не часами и минутами, а километрами, которые оставались до Осинников. Просто сбежать, как это сделал бывший милиционер, Лешукову не позволяло достоинство чекиста. При этом он отчетливо понимал: как только они сойдутся с Ремезом в условленном месте, назад пути не будет. Бывший прокурор вынудит, заставит его подчиняться, а вся сила контрразведчика заключалась в умении тайного противостояния противнику...

Поэтому нужно было не стоять, а действовать. Для начала поспеть вперед Ремеза и выяснить обстановку.

Через десять минут Лешуков въехал в Осинники, покружив для порядка, издалека заметил, что законника на месте встречи еще нет, после чего направился поближе к дому матери Балащука. Он бросил машину за перекрестком, скрываясь от света фонарей, пробрался к дому своей новозавербованной осведомительницы и без стука проник во двор.

Было всего-то одиннадцать вечера, однако свет у Софьи Ивановны уже не горел, что сразу же насторожило: раньше полуночи она не ложилась, а иногда телевизор маячил до самого утра – соседка расписала весь режим дня.

Старуха приоткрыла дверь и поманила Лешукова в избу.

– Света сегодня и не зажигали, – сообщила она. – Не бывало такого...

– Может, внучку рано уложили?

– Когда Ульянку привозят, у них и до трех ночи скачки и дым коромыслом... Тут что-то не то. Весь день глядела, колготились. Веронка с Ульянкой в открытую гуляли! А ранее все тайком, по ночам. В семь Софья корову подоила, и больше никто на улицу не выходил.

– У них что, и корова есть?

– Им сегодня выдали! У нас все для богатых делается, и все даром. Им теперь сена дадут бесплатного... Пока Ульянкин хранитель травы накосил, корову в мастерскую поставил. Зачем, спрашивается? Когда у них скотный сарайчик есть?

– И охранник не выходил?

– В том-то и дело. Тихо у них как-то стало... Подозрительно! Я уж вас ждала!..

– Вот и хорошо, – обрадовался Лешуков. – Пойдите, спросите, как корова, много ли молока надоила...

– А я спрошу, будет ли продавать. – нашлась бабка. – И почем за литру. И банку возьму, если что, куплю...

– Посмотрите там, кто где находится, все ли на месте. Про Глеба поинтересуйтесь...

– Это само собой.

Старуха прихватила банку, взяла клюку и покопотила через улицу. Тем временем Лешуков позвонил Ремезу, который поджидал его в условленном месте и, похоже, нервничал.

– Сделаю еще пару кругов, – успокоил его чекист. – Проверю, нет ли слежки, и подъеду. Из машины не выходите, стекол не опускайте. Вас никто не должен видеть.

Разведчица вернулась неожиданно быстро, с пустой банкой и загадочно-хитроватым видом:

– Их и нет никого! Хранитель один спит на диване. Так и добудиться не могла.

– Совсем никого? – Лешуков ощутил волну смутных чувств.

– Будто сквозь землю провалились! Вместе с коровой!

– Если и впрямь сквозь землю?

– Я и в мастерской была. Люк открывала, звала – в погребе вроде пусто! А спуститься, хоть пять тыщ давай, – не стану...

– Огородами уйти не могли?

– Весь день наблюдаю! Мне все видать... Должно, и впрямь под землю!

Чекист, почти не скрываясь, перешел улицу и заглянул на двор Балащуков. Бабка двигалась за ним тенью и давала пояснения испуганным шепотом:

– Дверь открытую оставили. Все добро не тронуто... Людей нет и коровы! Хранитель один... Тут кругом одно колдовство!

Охранник и в самом деле спал на диване возле телевизора – в одежде, с плечевой кобурой, откуда торчала пистолетная рукоятка. На включенный свет не реагировал, дышал прерывисто, коротко, словно от волнения, хотя на лице выражалось полное умиротворение и блаженство.

Лешуков для очистки совести заглянул даже в подпол, затем осторожно спустился по ступеням в подземелье: луч фонарика выхватывал дощатые стенки и деревянные подпорки – ни души...

Бабка в присутствии его чуть расхрабрилась и тоже заглянула в люк.

– Далеко не ходи, – прошептала громко и до озноба проникновенно. – Коль под землю ушли – заклятье поставили! Обратно задом поднимайся и крестись...

У него и впрямь было желание перекреститься...

В офис они вернулись только утром и в том состоянии, когда не помогали даже ни многолетняя привычка к бессонным ночам, ни приобретенные опытом способности переводить свои аналитические возможности на второе дыхание. Кроме тех версий, что были выработаны в первые часы пребывания в Осинниках, другие в голову не приходили.

Далее начиналась неприемлемая их сознанием мистика, противоречащая природе оперативного мышления.

Не сговариваясь, они оба сходились на том, что исчезновение всей семьи Балащуков – дело рук самого Балащука. Или его конкурента и свояка Казанцева. Иначе придется поверить в нечистую силу, колдовство, заклятье, ушкуйников и всей прочей чертовщины, которую они слышали в последние дни. И, чтобы сохранить хоть какое-нибудь здравомыслие, они договорились не разъезжаться по домам, а отдохнуть по паре часов в кабинете и на посвежевшую голову составить хоть какой-нибудь план действий.

Однако замысел нарушила женщина. Едва они вошли в кабинет, как с проходной позвонила охрана и доложила, что на прием к руководству пришла весьма импульсивная и энергичная женщина по имени Эвелина Даниловна и требует немедленной встречи.

Лешуков был сыт по горло общением со старой девой, поэтому замахал руками, но Ремез уже распорядился пропустить.

– А если она что-нибудь знает? – спросил он. – Нет, ее надо послушать!

Профессорша вошла стремительной походкой деловой независимой женщины, правда, этому не соответствовал слишком яркий и броский наряд. На ходу она достала из сумки увесистый пакет и с презрением швырнула его на пол, к ногам Лешукова:

– Возьмите! И скажите спасибо, что я принесла это сюда, а не в прокуратуру!

Судя по скандально-гордому накалу, она должна была бы тотчас же уйти, хлопнув дверью, но что-то ее задержало – возможно услужливо подставленный Ремезом стул.

– Прошу вас, Эвелина Даниловна!

Она сделала одолжение и села, скрестив красивые, обтянутые черными колготками ножки в тонюсеньких босоножках. Лешуков внутренне изумился столь резкому и неожиданному перевоплощению профессора: когда лично вручал этот самый пакет, она выглядела опустившейся домохозяйкой, у которой семеро по лавкам. И еще тогда подумал, что напрасно заготовил сумму в сто тысяч – для нее впору и половина.

Сейчас она тянула если не на леди, то на провинциальную светскую львицу и, самое неожиданное, должно быть, испытывала чувство превосходства.

Опять мистика!

– Полагаю, вы заняты поиском Глеба Николаевича? – не без злорадства спросила она. – Не тратьте напрасно время. Вы его теперь никогда не найдете.

– Вы что-нибудь знаете о нем?

– Теперь я знаю о нем все!

– А где он находится сейчас?

Профессорша загадочно улыбнулась:

– Вот этого я вам ни за что не скажу.

– Понимаете, мы обеспокоены его здоровьем, Эвелина Даниловна, – попробовал растопить лед чекист. – Кому, как не вам, известно состояние...

– Успокойтесь, господа. Глеб Николаевич здоров, и это говорю вам я, психиатр, доктор медицинских наук. Или хотите со мной поспорить?

Лешуков мимоходом поднял пакет, швырнул его в шкаф.

– Это совершенно бессмысленно, вы авторитетный врач... Но мы сами были свидетелями его... неадекватного поведения. Возможно, сказалась усталость, нервные срывы, стрессы...

– Перестаньте болтать! – обрезала она. – Срывы, стрессы... Скажите прямо, вы хотели избавиться от своего руководителя. И пытались подкупить меня!

– Разве это подкуп, Эвелина Даниловна? Деньги предназначались на лечение! Достойный уход...

– Зачем же лечить здорового человека?

– Но Глеб Николаевич все время твердил о какихто разбойниках. У которых якобы побывал в плену. И даже зарезал одного! Называл имя женщины – Айдора. И порывался ее искать.

– Продолжать не нужно, я знаю об этом из справки, которую мне выдали. И должна вам сказать, господа: все, что он говорил, это не бред.

– Вам, конечно, лучше знать. – Лешуков искал малейшую точку соприкосновения. – Но вы поймите и нас. Что мы должны думать? Человек признается в убийстве, рассказывает, как хладнокровно это сделал. А его жертва – новгородский ушкуйник! Последнее упоминание о них относится к пятнадцатому веку.

– У Глеба Николаевича открылось особое зрение. Да, подобное в практике мы уже встречали и встречаем. Очи просветляются у святых, у юродивых и довольно часто у детей до четырех лет. Они начинают видеть то, что ускользает от нас.

Лешуков не удержался от иронии:

– К примеру, бесов, чертей...

– И ангелов, в том числе, – подтвердила она. – И бесов, как Василий Блаженный. Неких сущностей видят собаки, отчего и лают по ночам. Не так-то просто устроен наш мир, господа...

– Значит, все-таки феномен, – на сей раз подыграл ей чекист. – Простите, мы не узрели...

– Это вовсе не феномен, – холодно возразила Эвелина Даниловна. – Это естественное состояние человеческого зрения. Когда-то все люди на земле им обладали. И умели смотреть друг другу в глаза. Не нужно было много слов. Но началась эпидемия, массовая слепота...

– Даже так!..

– Именно так, господа. Навязчивое стремление к наживе – тяжелое психическое заболевание. Банкир, к примеру, это не профессия, это диагноз. И медицина здесь пока что бессильна. Но меня, как ученого, интересовал вопрос видов человеческих коммунникаций. Все время недоставало одного звена. И я его открыла... Да вам это не интересно, господа. Потому что вы – люди с непроницаемым каменным взором. И это тоже диагноз.

Она встала, едва уловимым, но манящим движением встряхнув бедрами юбку, развернулась, как модель на подиуме, и уже от порога обронила:

– Прощайте...

Пожалуй, минуту Ремез с Лешуковым сидели молча, и оба глядели на дверь, за которой скрылась Эвелина Даниловна.

– А мы с ней еще намаемся, – обреченно вымолвил Ремез. – Штучка питерская, кажется, сама немного того...

– Поработайте столько лет с дураками, – подал голос Лешуков и откашлял хрипотцу. – Но меня больше интересует, что с ней сделал Балащук. Если не было полового контакта?.. Платоническая любовь? Или в самом деле гипноз?

– Похлопочите, чтоб она скорее вернулась в город на Неве, – велел законник. – Напрягите своего приятеля. Уволить есть за что – бегала нагишом, в паре с пациентом... Пусть писатель Чертов статью напишет! Денег ему дайте.

– Чертов креатура Балащука. Ну и отчасти Абатурова...

– Где этот полковник?!

– Вы верите в чудеса? – вдруг спросил чекист. – Прошедшая ночь не поколебала ваши убеждения?

– Ладно, сейчас не до чудес, – встряхнулся законник. – Тьфу!.. А она навязчивая, барышня эта. В глазах стоит... Запираем дверь и спать. Телефоны отключаем...

Лешуков достал мобильник, однако выключить его не успел – зазвонили. Не глядя, кто это, он с ненавистью поднес трубку к уху и, пожалуй, минуты три слушал торопливый, сбивчивый говорок соседки-осведомительницы. И, не проронив ни слова в ответ, бросил телефон на стол.

– Ну, что там, говорите, – настороженно поторопил Ремез. – Кто еще?..

– Софья Ивановна подоила корову, – завороженно проговорил чекист. – И вывела ее на лужок.

– Что сделала?..

– Подоила, вывела на лужок. А внучка ходит за ней с хворостиной и пасет.

– Как – пасет?

– Ну, обыкновенно. Присматривает, чтоб не пошла в чужой огород.

Ремез отвалился на спинку стула, потряс седыми, как-то сразу взмокшими волосами. Лешуков сделал паузу и добавил:

– А Балащук вышел в трусах и делает зарядку.

– Кто?

– Глеб Николаевич...

– Шутите, что ли?

– Вся семья в сборе. Идиллическая картина...

– И в самом деле, чертовщина. – Ремез потянулся к внутреннему телефону. – Где все-таки Абатуров?

В это время дверь отворилась и ввалился начальник службы безопасности:

– Здесь я, товарищ прокурор...

И это тоже отдавало мистикой...

Начальник службы безопасности оглядел присутствующих каким-то веселым и бесшабашным взглядом и опустился на стул, где только что сидела Эвелина Даниловна.

Ремез принюхался, присмотрелся.

– Вы что, пьяный?

– Да, я пьяный! – Он поднял горделивый, независимый взор. – Потому что на трезвую голову это осмыслить невозможно.

– Что – это?

– А все! Балащук действительно зарезал ушкуйника. И тот в один миг рассыпался в прах. Потому как жил на свете пятьсот лет...

– Вы что тут мелете? – уже слабо воспротивился законник.

Возможно потому и не был услышан.

– Ну, жизнью это назвать трудно, скорее, существовал, – самозабвенно продолжал Абатуров. – Под вечным проклятьем!.. Надо же, сам в мгновение сотлел, а кровь осталась. Потому что вытекла в наше время... И вообще, понять невозможно, мы к ушкуйникам ходим в прошлое или они к нам, в настоящее?.. Что вы на это скажете, господа? У вас крыша не едет?.. Если нет, возбуждайте уголовное дело. Привязывайте к нему Глеба Николаевича... А я мимо проходил! Похмелился и заглянул, чтоб сказать вам: прощайте товарищи! Не поминайте лихом.

Ремез встал и открыл дверь в комнату отдыха.

– Так. Сейчас ступайте сюда, на диван. Уступаем. Двух часов вам хватит, чтоб проспаться.

– Я от этого никогда не просплюсь! – засмеялся Абатуров и тяжело встал. – Кислота, царская водка! А от человека остается всего три миллиметра праха! Это вместе с потрохами, с пиджаком и штанами. Вы подумайте – три миллиметра!.. Так что, бывайте здоровы!

– Вы отсюда не уйдете. – Законник все-таки дотянулся и поднял трубку внутренней связи.

– Не уйду?! Ха-ха! И вам советую покинуть помещение. Товарищи офицеры, пора нам на покой!

– Странно, отключили внутреннюю связь, – Ремез потянулся к другому телефону, но задержал руку. – Зачем это сделали, Абатуров? Вы что, с ума сошли?

– Нет, еще не совсем! – веселился тот. – И пока в уме, хочу уйти. Чтоб дожить остаток дней в одном духе. А то чую какое-то раздвоение! Была одна жизнь, теперь другая. Там третьей захочется! Что-то не нравится мне это бессмертие, господа бывшие...

Ремез схватил трубку городского телефона, послушал и тут же бросил на аппарат.

– Это что такое?

Шум и возня в приемной заставила всех насторожиться. Через несколько секунд в кабинет задом вбежала секретарша, захлопнула дверь и вцепилась в ручку, пытаясь ее удержать:

– Там люди в черных масках!.. Помогите!..

Ремез бросился к ней на помощь:

– Да что происходит, черт возьми!

– Говорят, нового собственника привели!

– Какого еще собственника?!

Секретарша не выдержала, впустила ручку, и двери распахнулись. Черный вихрь людей в униформе и масках ворвался, будто клуб дыма, моментально рассеялся по кабинету и выставил стволы автоматов. Изза их спин появились двое незнакомых гражданских, уже с открытыми лицами.

– Извините за вторжение, господа, – сказал один и, положив на стол папку, вынул бумаги. – Прошу ознакомиться с документами. Вы еще помните личную подпись президента компании Балащука?

– Что это значит? – опомнился наконец-то Ремез. – Кто такие? Кто вас сюда пропустил?..

– Мы представляем кемеровскую юридическую компанию, – был ответ. – Возьмите личные вещи и покиньте помещение.

Секретарша спряталась за широкую спину Абатурова, а тот трезвел на глазах и наливался багровым неудовольствием. Еще бы мгновение, и он бросился врукопашную, но даже сказать ничего не успел, потому что в дверях оказался Шутов, сопровождаемый судебными приставами.

Наряженный непривычно, в костюм, да еще с галстуком, писатель был почти неузнаваем. И только вихры, взвивающиеся по обе стороны широкой лысины, выдавали в нем прежнего Чертова.

Он сел в кресло Балащука, прокрутился на нем, как на карусели, и засмеялся:

– Ну что, господа? Под белы рученьки выводить? Или своими ножками?.. Кстати, Абатуров, можете остаться. Вы еще сгодитесь... Вы мне станете перья чинить! Перочинным ножичком!


22

Глеб отыскал место в квершлаге, где когда-то вырубал кристаллы пирита, погасил фонарь и, присев на корточки, выждал, пока в зрительной памяти сотрется световое пятно. Потом встал и, держась за стенку правой рукой, пошел назад, в сторону штольни. Этим маршрутом он ходил каждую ночь, давно уже вымерял его шагами и, двигаясь в полной темноте, никогда не спотыкался. В тупике он развернулся, нащупал левую стену и на обратном пути через сто двенадцать шагов точно повернул в узкую щель, где было так легко проходить подростку. Сейчас же он протискивался боком, да и то в некоторых местах чувствовал, как стенки сдавливают грудную клетку и каска все время стукается о низкую кровлю.

Чудские копи начинались сразу же после этого шкуродера – какое-то неведомое, чуткое и дрожащее пространство высоких выработок с колоннами-целиками, где под ногами только глухо шуршал золотой песок. Глеб ни разу не видел его пределов, поскольку не включал фонаря, и не потому, что, как в отрочестве, экономил заряд батареи. Он лишь чувствовал, что оно, это пространство, бесконечно, хотя ясно представлял себе, что такого не может быть, и все равно не зажигал света, чтобы не спугнуть это его трепещущее состояние. Казалось, одно неосторожное движение, громкий стук или яркая вспышка лампочки, и оно схлопнется навсегда, сложится, как складываются крылья бабочки, и станет непроницаемым.

Он наугад отыскал каменный столб и сел у его подножия. Было очень тепло, а от часовой непрерывной ходьбы так и вовсе жарко, поэтому Глеб снял каску и осторожно смахнул пот со стриженой головы.

Если Айдора приходила на эти свидания, то появлялась всегда в одно и то же время – на утренней заре, хотя он никогда не смотрел на часы. Зрение настолько привыкало к абсолютному мраку, что он замечал призрачные отблески светоча где-то в глубине копей, и потом уже безотрывно смотрел, как она приближается, и, по сути, зазывал, приманивал ее взглядом. Стоило моргнуть, как она исчезала, и надо было снова, замерев и затаив дыхание, глядеть во тьму, чтобы увидеть свет.

Чаще всего он возвращался из этого дрожащего пространства земных недр, не позрев даже отблеска, но ничуть не расстраивался, зная, что следующей ночью она обязательно придет.

На сей раз Айдора появилась вовремя. Радужный луч возник сначала как едва теплющаяся свеча и стал медленно приближаться. Глеб не видел ее – чудская дева заслонялась светочем, как щитом, но слышал шаги, мягкое шуршанье плаща и знал, что она.

Как всегда Айдора остановилась на каком-то расстоянии от него, определить которое было невозможно из-за слепящего света, бьющего в лицо, и, оставаясь незримой, сказала всего одно слово:

– Пора.

– Сколько еще осталось? – спросил он.

– Три шага.

– Всего-то?!

– Еще три шага, и ты откроешь Кайбынь.

Геофизики давали как минимум тридцать метров сплошного завала.

– Ты меня встретишь на той стороне?

– Придешь один – встречу. Вставай и иди!

Глеб проснулся ослепленным и еще несколько минут не открывал глаз, находясь одновременно в двух мирах.

Солнце било в окно вагончика, яркий свет падал ему на лицо, но это уже был этот свет, видимый даже сквозь веки.

А на этом свете с раннего утра начинался шум: сначала запускали электростанцию, потом компрессорные установки и дизеля транспортной техники. Под этот все возрастающий гул он перевел шаги в метры, и получилось примерно два с небольшим.

Это было расстояние, которое их разделяло. Расстояние в одну рабочую смену, хотя геофизики утверждали, что впереди еще почти месяц работы.

Глеб верил тому, что говорила Айдора...

Устье штольни в горе Кайбынь взорвали в девяносто пятом году, когда начиналась массовая тяга к отдыху на природе и вездесущие туристы, и не только они, полезли во все дыры, щели и норы, испытывая извечную тягу проникнуть в земные недра. Вход сначала просто замуровали диким камнем, но кладку разобрали быстрее, чем встал раствор. Сначала оттуда выдрали кабели и все, что содержало цветные металлы, затем вывезли и сдали в чермет вагонетки и рельсы. В среде искателей приключений будоражащими воображение волнами расходился слух, будто в этой штольне, и особенно в боковых выработках, кроме самородной меди есть коренное золото, которое достаточно легко добыть с помощью кувалды и долота.

Один такой самодеятельный приискатель погиб возле золотой жилы с молотом в руке: от легкого сотрясения из кровли вывалился камень, весом всегото в полкилограмма. Двое других попросту бесследно исчезли в квершлаге, хотя их товарищи, а потом и горноспасатели обследовали каждый закуток выработки. И Балащук догадывался, где они теперь пребывают, потому что спрятаться там было негде. Только тогда в штольню заложили около тонны аммонита и подорвали. Намеревались закрыть доступ, но как всегда не рассчитали заряд, не учли трещиноватость пород и в результате завалили более семидесяти метров выработки.

И вот теперь проводили восстановительные работы. Еще в начале мая сделали расчистку самого устья, срезав приличный участок склона до монолитной скалы, обрамили портал литым железобетоном и теперь шаг за шагом выбирали обрушенную породу, устанавливая сплошную бетонную крепь: на Тайметском месторождении самородной меди начали делать эксплуатационную доразведку и подсчет запасов.

Две бригады горняков работали посменно, однако продвигались медленно из-за неустойчивых пород и длительного крепежа. Кроме того, после взрыва из кровли вывалились крупные блоки, которые приходилось разбуривать шпурами, дробить взрывчаткой, а то и вовсе проходить их, как монолит.

Иначе проникнуть в штольню было невозможно...

Середину вывала прошли, значит, в оставшихся метрах пробки, забившей горло Кайбыни, блоков будет меньше, а крупный щебень и мелкие глыбы выбирали и сразу же грузили погрузчиками в вагонетки, отчего скорость проходки сразу же увеличивалась втрое. К тому же, на той стороне явно образовался конус, и это еще минус три-четыре метра.

А ему хотелось верить в обещанные Айдорой три шага, и гора отворится...

Каждое утро и вечер Балащук вместе с очередной сменой уходил в штольню, делал вид, что осматривает бетонную крепь, которую тянули вслед за проходкой, проверяет забой, но сам, пока не включили технику, вслушивался в каждый шорох. Иногда ему чудились далекие и гулкие шаги, доносящиеся с той стороны вывала, и даже голос, усиленный акустикой выработки. Он знал, что это – остатки сна, застрявшие в ушах и сознании, и все рано казалось, что Айдора ждет его на той стороне и между ними всего три шага...

Начало этой смены совпало с отпалкой, поскольку ночная заряжала шпуры, поэтому в штольню вошли поздно, после проветривания, в забое воняло горелой селитрой, пылью, а все звуки глушились шорохом все еще оседающей после взрыва породы. Глеб вернулся в свой вагончик, где во второй половине было его рабочее место начальника горнопроходческого участка, и в это время к нему заглянул начальник охраны.

– Глеб Николаевич, тут тебя гражданин домогается. Говорит, знакомый... Фамилия Лешуков.

Прошлое все еще ходило по пятам...

И в том, что чекист явился именно сейчас, когда вот-вот должна была открыться Кайбынь, Глеб почуял опасность.

– Где он?

– За шлагбаумом стоит, красные корочки сует. Пенсионер ФСБ.

– Гони этого пенсионера... Скажи, на Медную гору уехал.

Отвязаться от Лешукова было не так-то просто из-за его профессиональных способностей проникать, просачиваться всюду. После обеда он скараулил Балащука возле бетонного узла. И сразу бросилось в глаза, что бывший спецпомощник заметно изменился: исчез куда-то дипломатический лоск, независимый и чуть надменный взгляд – мешковатый, стареющий и какой-то виновато-отчаявшийся человек...

– Простите, Глеб Николаевич, не должен был сюда приезжать... Но я вас долго не задержу. Помогите мне обрести уверенность... Чтобы жизнь получила хоть какой-нибудь смысл!

– Вряд ли чем-то помогу, – сдержанно проговорил Глеб, ощущая полное безразличие к этому человеку.

– Мне не дает покоя происшествие на Зеленой, – заговорил он с жаром. – И все последующие события! Иногда кажется, схожу с ума. Если бы вы не отдали бизнес Шутову, можно было бы считать все это бредом. Но вы отдали! Вы сорвали его с себя, как гнойную коросту! И швырнули в алчные руки! Вопреки всякой логике! И не кому-нибудь, а Шутову! И я наконец понял зачем.

– Где вы так образно говорить научились? – спросил Балащук. – Не у Алана ли?

– Я так чувствую, – убежденно и горячо проговорил чекист. – Чтобы извратить любую идею, надо довести ее до абсурда. Абсурд и начался! Сейчас такое творится: кризис, передел, захват и опять передел. Светопреставление! Вся капиталистическая система трещит по швам во всем мире! А что взамен? Никто и ничего не предлагает. Чего-то ждут, на что-то надеются. На что? Я ведь тоже понимаю, такая ситуация не может продолжаться вечно. Золото тускнеет. И очень хочется поверить!.. На самом деле скоро деньги будут валяться под ногами. И никто не захочет нагнуться, чтобы их поднять...

– От меня-то вы что хотите? – спросил Балащук, терпеливо его выслушав. – Я больше в этом не участвую.

– Но вы же не просто так самоустранились? – озираясь, зашептал Лешуков. – Вы что-то знаете!.. Вам что-то открылось! И Алан не зря бросил музыку и за вами увязался. Тоже почуял... Неужто и правда, мы стоим на пороге времен, когда золото станут попирать ногами? И тогда чудь выйдет из земных недр? Скажите мне только, да или нет?

– Я сам бы хотел это знать...

Бывший спецпомощник погрозил пальцем:

– Не обманывайте, я вижу! Вы уверены, что такое случится. С какой стати вы очутились возле этой горы? Почему вдруг это месторождение расконсервировали и в спешном порядке восстанавливают штольню?

– Спросите у заказчика...

– Не хотите со мной разговаривать? – Лешуков обвял. – В общем-то я и не тешился надеждой... Но скажите одно: если чудь выйдет из недр, мир изменится?

– Нет, – обронил Глеб и пошел.

– А когда изменится?

– Когда научимся жить, как жили от сотворения мира.

– Вы тоже стали говорить, как Алан! – вслед крикнул Лешуков. – Только еще заумно! А кто знает теперь, как жили?!

Он какое-то время еще шел за ним, спорил уже сам с собой и махал рукой, но потом отстал и поплелся к шлагбауму.

В это время Балащука перехватил главный инженер и велел срочно пойти в штольню, разобраться со сменой, которая почему-то остановила работы и вышла наружу.

От поселка разведчиков до устья было около километра, но Глеб, одолеваемый смутными предчувствиями, этого расстояния не заметил. И бежал не по дороге, а напрямую, через отвал.

Смена загорала на солнце возле портала, развалясь на пустых поддонах. Озабоченный бригадир сидел на терриконе, словно орел на вершине, и поджидал начальника участка.

– С тебя магарыч, Николаич, – сказал он. – Мы пробились на ту сторону. С божьей помощью. По старым временам нам бы за такой ударный труд по ордену навесили...

– Ну, говори?

– Ты был прав! Оставалось всего три шага! И мы их прошли.

– Что там?

– Кто-то разбирал завал с той стороны. Давно и упорно, навстречу нам...

– Понятно, – выдохнул Балащук и сел.

– Что понятно?.. Вручную, между прочим. Лаз под кровлей пробит метров на двадцать. Выбирали щебень, пока не уткнулись в монолит. Тот самый, что утром подорвали. Мы фонарями посветили, но не пошли... Как ты думаешь кто?

– Сейчас узнаем, – Глеб стянул с бригадира фонарь.

– Ты обещал проставиться! – уже вслед напомнил тот. – Кто первым пробьется!

Оказавшись за дверью штольни, он сразу же ощутил некое движение воздуха, дуновение легкого сквозняка, которого прежде вроде бы не было. И запах был иной, настоящий, горный, а не тот, сырой и кисловатый, испускаемый сохнущим бетоном. Последний мутноватый фонарь освещал забой, вверху которого, под самой кровлей, зияла черная дыра. Балащук вскарабкался по щебенистому конусу и посветил – луч рассеивался и пропадал где-то в глубине выработки. Лаз оказался узковатым и настолько низким, что можно было лишь ползти, не поднимая головы. Однако же далее он расширялся и становился повыше, и все равно еще было не разглядеть, что там, впереди...

Только метров через тридцать он смог встать на четвереньки и осмотреться: кругом битый и уже слежавшийся камень, знакомый звук сплошного капежа, который отец когда-то называл душем шарко, и никаких следов присутствия человека, либо его работы, если не считать пробитый лаз, который сам по себе образоваться никак не мог. Одолев последние метры, он наконец-то распрямился и только тут заметил, что крупные осколки породы уложены вдоль стен штольни, а чуть впереди в свете фонаря мелькнул ржавый кусок листового железа.

Это была примитивная волокуша, на которой из лаза вывозили камень: веревка, привязанная за один край листа, успела сотлеть и разваливалась в руках. За ней, поперек хода, валялась полурасщепленная крепежная стойка, а возле стены штольни, на таких же бревнах, лежало что-то прикрытое сверху клетчатым, заплесневелым одеялом. И тут же было небольшое кострище с опрокинутым котелком, сделанным из консервной банки.

Глеб отвернул одеяло и отступил.

Прямо на него, прижавшись друг к другу, смотрели черными глазницами две мумии, подернутые красноватой ржавчиной плесени. Иные останки скрывались в ворохе сопревшей одежды...

Эти двое пробивались из западни до тех пор, пока не уткнулись в первый вывалившийся блок, затворивший выход, словно каменный занавес. Похоже, работали долго, пока хватало сил, пищи и надежды. И умерли одновременно, может быть, во сне или от холода.

Рядом стоял доверху набитый рюкзак с совершенно целыми лямками, но лопнувший повдоль сверху донизу. Из прорехи высыпался невысокий, в три-четыре пригоршни, холмик белесого кварцита с тусклыми желтыми пятнышками самородного золота...

Зрелище притягивало взор и мысли настолько, что Глеб не сразу услышал шорох под кровлей штольни и обернулся, когда там мелькнул свет фонаря. Через минуту, стряхивая пыль с белой, выходной сорочки, явился Алан. Он снял кепку, глянул на черепа и потрогал свою голову, должно быть набитую шишками о низкую кровлю.

– Пожалуй, те самые гаврики. Которых искали...

Балащук толкнул его локтем:

– Иди, скажи начальству...

– А ты?..

– Я здесь подожду.

– Глеб?..

– Давай-давай, мне надо. Я ненадолго...

Алан еще раз глянул на мумий.

– Ну, смотри... Им-то было веселей, вдвоем, все-таки...

Глеб пошел в сторону шумящего капежа серединой штольни – вдоль стен тянулись груды выбранной из завала и уложенной породы. Перед душем поднял воротник куртки, поднырнул, и сразу же потекло по спине.

Водопад напоминал чистилище, и, казалось, за ним этот свет заканчивался и начинался тот, иной, манящий и пугающий одновременно. За прошедшие годы ничего здесь не изменилось, разве что прибавилось камней, выпавших из кровли, да исчезли вагонетки вместе с рельсами. Он дошел до перекрестка, посветил в один квершлаг, затем в другой и, взявшись рукой за стенку, выключил фонарь. Ноги уже навсегда запомнили этот маршрут, и руки знали каждую выбоину в стене.

Тупик квершлага тоже не сошел со своего места. Глеб повернул назад и стал считать шаги, чувствуя, как вместе со счетом убыстряется биение сердца. На сто двенадцатом знакомого острого угла не оказалось – сплошная и довольно гладкая стенка...

Он прошел немного вперед, затем вернулся назад и не обнаружил даже малейшей трещины.

Когда под рукой очутились крепежные стойки, установленные на перекрестке, он на минуту включил свет, еще раз огляделся и двинул на новый круг. Ноги и руки узнавали все пространство квершлага, но в памяти стояло иное, дрожащее, трепещущее, как чуть разведенные крылья бабочки, где нельзя было говорить, резко двигаться и зажигать огня...

И оно, это пространство, не открывалось ни со второго, ни с третьего круга. В очередной раз оказавшись у стены, где он вырубал кристаллы пирита, он сел, прислонившись к стене, и замер, чтобы унять клокочущую в сосудах кровь.

Шаги, сделанные во сне, еще не соответствовали шагам, пройденным наяву...

Глеб потушил фонарь, откинул голову и, прикрыв глаза, выждал, когда в зрительной памяти исчезнет световое пятно.

И тотчас увидел далекий отблеск, напоминающий неуверенное тление горящей свечи...


Кемерово – Новокузнецк – Таштагол, 2009 год.


на главную | моя полка | | Чудские копи |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 34
Средний рейтинг 4.7 из 5



Оцените эту книгу