Книга: Венец всевластия



Венец всевластия

Нина Матвеевна Соротокина

Венец всевластия

Часть первая

1

Макарыч говорил, что глюки бывают разные. Иные чертей видят, и это абсолютно реальные объекты, у других — зоогаллюцинации, когда стены прямо-таки шевелятся от нашествия тараканов. Или, например, лошадь бледная вопрется в прихожую и начнет жевать плащ на вешалке. Бывает, что одурманенный сивухой мозг выстраивает целые бытовые сцены, мол, в окно на шестнадцатом этаже влез грабитель и начал опорожнять хозяйские шкафы, а в руке у мерзавца якобы утюг, и этим утюгом он якобы тебя сейчас начнет пытать. Киму Паулинову в его пьяном бреду, когда он завалился на диван в полной отключке, явилась и встала посередине комнаты большая тучная женщина в высокой кичке, с ликом грозным и насурьмленными бровями, и звали эту женщину — Софья Палеолог.

Она стояла совершенно неподвижно, вперив в Кима холодный, как ртуть на ладони, взгляд. У него мелькнула поспешная, заячья мыслишка, что женщина вобрала черты матери, и ему привиделся вечный укор. Словом, чего боялся, то и явилось. Но нет, особа в старинном наряде напоминала мать разве только фигурой и особой посадкой головы, а во всем остальном — совершенная незнакомка. Ну, исчезай, пропадай, сгинь! Куда там… она была реальная, монументальная, словно в пол вбитая. И вдруг эта статуя ожила, пошевелила пухлыми, унизанными перстнями пальцами и вскинула руки. Тяжелые от нашитых на ткань золотых блях рукава тоже взметнулись вверх.

— А накапки у меня драгоценные, — сказала царица низким голосом, — шириной семнадцать вершков, — и засмеялась.

Его потрясло, что он понял: накапки — это рукава. Но во имя разума и чистых мозгов объясните, почему он знает, что она — Софья Палеолог? Царица смотрела насмешливо.

Он закрыл глаза только на мгновение, а когда распахнул их (непроизвольно, словно от удара, словно кто-то неведомый приказывал — смотри!), то обнаружил рядом с царицей другой фантом — худую старуху в черном, лицо морщинистое, во рту не единого зуба и рот узелком, развяжется-завяжется, а мягкие губы — хлоп, хлюп… Царица уже не стояла, а сидела на резном стуле, и старуха расчесывала ей волосы.

— За девками нужен глаз да глаз. И шелка у них что-то слишком быстро кончаться стали. Всего-то и вышили ручку и мафорий на плечике, а телесного цвета уж нет и лазоревый заканчивается.

— Вот и следи, — сказала царица, на этот раз в словах ее явно прозвучал нерусский акцент.

— Я-то слежу, но ведь верное поверье есть. Коли девки ложатся спать без молитвы, то русалки крадут у тех девок пряжу, а потом окутывают той пряжей ветви дубов и качаются на их широких ветвях. И поют свои грустные песни.

— Гоголь, — сказал себе Ким. — «Майская ночь». Впрочем, там, кажется, русалки ни на каких ветвях не качались. Грустные песни были, не спорю, танцы были, но никакой пряжи.

Он вжался в диван и тихо завыл. Надо кончать с безобразием. Ким опять зажмурился и стал считать про себя, но цифры спотыкались, шли вразнобой, и всё невпопад вылезало число девятнадцать. Откуда он знает, что девятнадцать сатанинская цифра? Ну вот, уже за пятьдесят перевалил, теперь за сотню. Пока до тысячи не досчитаю, глаз не разомкну.

Досчитал. Непрошеная гостья пропала. Это же сколько времени он добирался до тысячи один, потом до тысячи два? Наверное, просто заснул. Он скосил глаза, по экрану монитора плыли разноцветные рыбы. Сумрак сменился полной темнотой, вон и звезда в окне появилась. Откуда же он так явственно помнит, как по жести подоконника стучит дождь?

Где он побывал-то? В каком-таком измерении? Может, он там и сейчас пребывает? Вдруг он подойдет к монитору и обнаружит, что это никакой не экран, а аквариум с внутренним светом? На него накатил страх. Это был первобытный ужас, который сидит в подкорке, в генетической памяти. Это плата. Плата за то, что он сделал непотребное. Он — гаденыш, так говорила мать. А что собственно он сделал? Да ничего. Просто «развязал». Если бы не звонок негодницы Любочки, законной жены, ничего бы и не было и не побежал бы он за водкой. Да и пить он не стал сразу, просто поставил бутылку в уголок за штору, мол, мало ли, вдруг будет невмоготу.

Но ведь не было крайнего случая, просто он отупел в этих стенах. Угрюмое материнское жилье давило на мозг. Это же склеп! Просторный трехпалатный склеп! Нет, четырехпалатный, еще нянькина конура имеется.

Ну, хорошо, склеп. Придумал себе в оправдание словечко. В этих стенах он вырос. А что за бутылку схватился, так это просто блажь. Надоело все до чертиков. И вот плата. У него раньше не было глюков, а теперь… Ну, явилась бы, скажем, коза, он бы вывел ее на лестницу и там бросил. А эту, с властным взглядом и тяжелыми стопами — ее куда? Она ведь, пожалуй, на лестницу и не пойдет. А почему он вообще решил, что она уже ушла? Что там шуршит на кухне? Господи, помоги! Или это холодильник, да, да, конечно, холодильник… ходит!

Он вцепился в волосы. Ему казалось, что он разбудил, сам того не ведая, какие-то могучие силы, руководящие природой и бытием, что продырявился поток во времени, и в образовавшееся отверстие выпала фигура тучной царицы. Совершенно некстати вспомнился «Солярис» Лема. Там к армянскому ученому, фамилия его как-то на «Г», тоже приходил фантом — огромная негритянка в бусах. Бедный ученый покончил с собой от ужаса, еще, кажется, от стыда. Точно, точно, там был какой-то сексуальный подтекст. Негритянку родила подкорка ученого. Какой бред в голову лезет. Вот что значит гуманитарное образование, ни одной мысли в простоте. Братцы, я голову даю на отсечение, что это была реальная Софья Палеолог. Какое у меня к ней может быть влечение? И как ужасно ощущать, что царица, умершая пятьсот лет назад, пребывает где-то рядом.

Стоп, хватит ныть. Надо встать. Беда только, что сил совсем нет, вытекли. Силы вытекли, а мочевой пузырь полон. Его надо опорожнить. Ким неловко упал с дивана и пополз к уборной. Гудящий компьютер раздражал неимоверно. Он сгруппировался, на ходу вскинул руку и не глядя шарахнул по клавиатуре. На экране появилась какая-то девка в расхлюстанной кофте, открытые груди напоминали подгнившие груши. К черту девку!

Сказать с полной очевидностью, что он дополз до уборной, не представлялось возможным. Сознание вдруг без всяких цифр и плохого числа девятнадцать само собой отключилось, а когда потом включилось, он обнаружил себя стоящим со спущенными штанами в ванной с тряпкой в руках. Он вытирал какую-то лужу. Штаны, однако, были сухими. То ли с крана натекло, то ли из него самого. Фу, гадость какая! Несколько обнадеживал свет в уборной. Если он его зажег, то, может быть, и с унитазом общался?

Подтянул штаны и вслушался в себя — пропал ли страх? Ничуть не бывало. Все на месте, волоски на спине стоят дыбом, как у зверя. Страх — это капкан. Не-ет… из ванной он ни ногой. Сюда она не явится, это ясно. Тесно в ванной царицам. Он сунул голову под холодную струю, потом сел на бортик ванны. Капавшая на пол с волос вода оживила слуховые галлюцинации — дождь, стучащий по жести подоконника. А может, не по жести, из чего они там в пятнадцатом веке делали подоконники?


И тут же перед глазами всплыла ограниченная рамкой картинка с говорящими головами, как в телевизоре, все та же царица, та же старуха. Потом рамка раздвинулась и обозначилась печь с изразцами и окошко с наборными слюдяными пластинами. Все это сильно смахивало на иллюстрации Билибина, и только шум дождя был настоящий. Старуха кончила убирать тяжелые, в рыжину волосы и с трудом надела на большую голову Софьи кичку. Сбоку упал свет на дощатый пол. В комнату вошла Елена Волошанка, стройная, красивая, в драгоценном венце поверх плата, завязанного узлом на затылке. Плат шелковый, цвету салатного. Ким откуда-то знал, что он называется ширинка. Из каких глубин памяти всплыли эти названия — ширинка, летник, накапка, ткань, крученой золотой нитью шитая — аксамит. Ладно, ширинка — пусть, но откуда он знает, что эту зеленоглазую зовут Елена Волошанка?

Софья исподлобья оглядела вошедшую.

— Ты нарочно надела венец, чтоб позлить меня?

— Царица, — поклон в пояс, — я надела венец, потому что это подарок государя.

— Это мой подарок, слышишь. Мной подаренный… и не тебе, змея.

— Ах, кабы слышал нас сейчас государь, — усмехнулась Елена. — Не боишься ли ты меня чернить? Не боишься, что расскажу ему об этом?

— Не посмеешь! — топнула ногой Софья.

А старуха, согнувшись в три погибели, словно и не слышала перебранки, продолжала пристегивать к накинутой на плечи царицы мантии крупные, драгоценные камни. Для этой цели, оказывается, на мантию были нашиты пуговки величиной с горошину. Их отлично можно было рассмотреть.

Смарагды и яхонты были вставлены в грубую оправу со специальной петелькой. Память прошлой жизни услужливо подсовывала крупный план.

На золотой этой петельке сцена вдруг расплылась перед глазами и померкла. Он опять таращился в голубой кафель, а зубы выбивали дробь от холода и страха. Макарыч предупреждал, что последствия могут быть самые непредсказуемые. «Солярис» и научно-фантастический бред здесь ни при чем. А реальны здесь — нечистая сила и серный дух. В нечистой силе Макарыч не разбирается, а потому и предсказать ничего подобного не мог. Ким принюхался. Стыд, срам! Может, он и не атеист в чистом виде, но не окончательный же дурак! Но икона здесь не помешает. Без иконы он не доживет до утра.

Выпить надо, вот что! Теперь уже не ползком, а в рост, на ногах, как люди, он прошел на кухню. Бутылка была пуста. Он хотел метнуть ее в окно, но сдержался. Осень на дворе. Оставьте меня в покое. Я не хочу жить в вашем мире. Я вообще не хочу жить. Стоп… Это уже вранье.

Он знал, что делать. На антресолях в коридоре мать спрятала скарб покойной няньки. Где-то там стоит ее мятый баул с платком пуховым и парой юбок, а на дне — старая икона. За баульчиком должна была приехать нянькина сестра из деревни, да так за пять лет и не собралась. Иконку эту облупленную с Николаем-угодником он сейчас и найдет, выпростает в свет божий, поставит на стол и свечку запалит. Как-нибудь до утра с Угодником и дотянем.

Ким достал заляпанную масляной краской стремянку, поставил ее у стены и понял, что на самый ее верх он не сможет залезть. Стремянка была Эльбрусом, загадочной горой… в Гималаях, нет на Кавказе… кажется. Совсем разум потерял! Что он — альпинист, чтобы преодолеть такую высоту. Он ноги-то не может распрямить, и еще эта противная, как тик, дрожь в голенях. Опять пришлось совать голову под воду, на этот раз на кухне, ванную он панически боялся.

Если умирать не хочется, то и на Эльбрус можно взгромоздиться. С неимоверными трудностями он добрался до вершины и, уперев колени в верхнюю стойку, стал рассматривать ландшафт антресолей. Нянька говорила любовно: «Просторный у нас чердак, даром, что городской. Три гроба рядком встанут». И никакой это не юмор, а ее осмысление мироздания.

Антресоли в пору архитектурных излишеств и впрямь делали просторными. А уж барахла туда натолкали, до нянькиного баула и не досвистеть. Скорей всего, он прячется где-то у задней стенки. На первом плане Китайской стеной высились «Новые миры» и прочие журналы, дальше — невесомые картонные коробки и узлы с барахлом, рулоны обоев — ошметки ремонта, потом ящик с керамической плиткой, когда-то, еще до армии, он сам туда его взгромоздил. Была силушка-то, была, куда только все подевалось. Ящик не сдвинешь, надо идти в обход. За узлом — связка дрянной бумаги, чья-то отстуканная на машинке рукопись, видимо, самиздат. Далее синяя коробка с елочными игрушками. А вон уже и клетчатый нянькин баул виднеется.

Сколько же здесь пыли, паутины, моли! Мать все-таки удивительный человек! Она сторонница всего нового. В доме компьютер, музыкальный комбайн, лазерные диски, видак со скучнейшими фильмами, механическая мясорубка и яйце-взбивалка, а здесь, наверху, мертвечина, кладбище забытых вещей. Почему она не выкинет эти старые халаты и шубы? Великолепный фасад и гнилой задник. И он, ее сын, тоже задник, сродни антресолям. Оттого-то она и прячет его от людей. Он сбросил журналы на пол, туда же полетели обои. Стремянка под ногами ходила ходуном. Вдруг связка самиздата, которую он беспечно переместил сверху на узел, поползла вбок, норовя столкнуть на пол коробку с елочными украшениями. Стараясь спасти святые воспоминания детства — всю эту хрупкую пеструю, золотую мишуру, он с негодованием оттолкнул бумаги. Но в следующий момент нога вдруг предательски соскользнула со ступени, стремянка накренилась и, судорожно схватив коробку с игрушками, он рухнул вниз. Вслед за ним последовала чертова связка. Не долетев до пола, рукопись зацепилась бечевой за крючок на стремянке, гнилое вервие лопнуло, и листы грудой посыпались Киму на голову.

Игрушки были спасены, но какой ценой! Щека кровила, на лбу немедленно вскочила шишка, нестерпимо болело колено. Господи ты боже мой, как же погано все! Зачем он, идиот, напился? Паскудство все это! Одно хорошо, страха не было. Улетучился. Он неуверенно хохотнул. Может быть, обойдемся без иконы? В определенных случаях жизни одно воспоминание о мандаринах на еловых ветках тоже может излечить.

Отплевываясь, он встал на колени, потом сел, осмотрелся. Уборки на день. Колено, дьявол! Только бы не было перелома. Он согнул ногу. Вроде работает. Очень хотелось курить. Лениво через плечо он бросил взгляд на листки неведомой рукописи. По печатному тексту прошелся красный редакторский фломастер. А может быть, сам автор правил свое творение. Из глупого любопытства он прочитал первую строку: «Италия не была родиной Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей…»

Дальше читать он не мог, потому что потерял сознание.



2

Италия не была родиной для Зои Палеолог, нареченной на Руси Софьей. Родилась она в славном Константинополе и была племянницей последнего багрянородного правителя Византии — Иоанна VIII. Как известно, Константинополь пал под напором турок в 1453 году, сорок с гаком лет назад. Император к тому времени был уже мертв, и византийский дом представляли два его брата: Фома и Дмитрий. Фома был женат на принцессе Екатерине — дочери правителя Мореи Захария II. От этого брака имелось четверо детей: Елена, Зоя, Андрей и Мануил.

После падения дома Палеологов Фома и Дмитрий повели себя по-разному. Хроники того времени бесхитростно сообщают, что Дмитрий не пожелал расставаться с родным городом, отдал свою дочь в жены султану, а попросту говоря продал ее в гарем за большую сумму денег и остался жить в Константинополе как частное лицо.

В отличие от брата Фома до конца жизни остался верен своей вере и отечеству. Он бежал из лежащей в развалинах византийской столицы в Италию. Не зная, как примет его чужбина, он не решился везти в дальний путь жену и детей, а оставил их в безопасном месте на острове Корфу. Фоме не удалось спасти что-либо из своего имущества, но он вынес из горящего города большее, чем драгоценности и жемчуга. Он привез в Анкону святыню — мощи, а именно голову святого Андрея. Да, да… того самого, апостола Иисуса Христа и первого ученика Иоанна Крестителя, за что и прозван он был Андреем Первозванным. Святой Андрей проповедовал учение Христово, за что и был распят на косом кресте. В этой казни, прости господи, голову не отделяют от тулова, поэтому как именно попала голова святого в Константинополь, совсем уж непонятно, но из легенды слов не выкинешь.

Святые мощи ценились во все времена. Святой Людовик — король французский, построил драгоценную часовню — Шапель, в которой хранились куски креста Господня и терновый мученический венец. Реликвии были куплены в Византии, сколько они стоили, точно не скажем, но одно точно, цена их намного превышала стоимости самого храма, их вместилища. Великолепный, блестящий, грандиозный собор в Кельне — гробница мощей волхвов, тех, что шли за Вифлеемской звездой, за мощи тоже было заплачено золотом. А здесь святые мощи сами идут в руки, понятно, что в католическом мире развернулась настоящая борьба за право предоставить приют брату византийского монарха.

Борьба продолжалась более года. Фома выбрал Рим. Папа Пий II встретил изгнанника с почестями, весь город вышел встречать святые останки. Голова Первозванного была помещена в соборе Святого Петра, а спасителю мощей папа преподнес золотую розу. Этим знаком отличия награждались раз в год государи католического мира за особые заслуги перед церковью.

Золотой розой дело не ограничилось. Папа предоставил Фоме ежемесячное содержание в размере 300 тысяч золотых экю и дом в Санто-Спирито. Поместье было скромным, но обширным. При нем находилась греческая церковь, школа и госпиталь, в котором Фома мог продолжать творить добрые дела. Кроме милосердных дел его волновали и политические — Фома призывал христианских государей к походу против турок.

Добрые дела требуют многих сил и времени, сам себе уже не принадлежишь, а честолюбие открывает все новые и новые горизонты. Словом, за высокой суетой Фома как бы и вовсе позабыл о жене и детях, живших на Корфу. Опомнится его заставила только тяжелая болезнь. Человек полагает, а Бог располагает. Когда дочери с высокородной матушкой прибыли в Санто-Спирито, Фома был безнадежен.

После смерти Фомы детям оставили содержание отца. Им даже дали образование, но жили сироты более чем скромно. Дом был полон приживальщиков — под его стены собрались многие бездомные единоверцы. Всем жить надо, а средств к существованию где взять? Старшая дочь Елена уже давно жила отдельно, она была замужем за королем Сербии Лазарем II. Юная Зоя, вторая дочь Фомы, пребывала в невестах. Она называлась возлюбленной дочерью римской церкви. Высокий титул никого ни к чему не обязывал. Зоя жила затворницей и хоть формально исповедовала греческую веру, молиться ей приходилось в католическом храме. Она была девушкой неглупой, веселой, сложение имела мясистое, попросту говоря была толстухой.

Любые из немногочисленных сведений о Софье Палеолог можно подвергнуть сомнению, но в одном сходятся все авторы — в этой самой тучности византийской принцессы. А что до остального — много вокруг туману. Например, иные историки настаивают, что досталась Софья Ивану III, государю Московскому, отнюдь не девицей, поскольку уже была замужем за богатым и знатным господином по имени Караччиоло. Другие утверждают, что Софья была только обручена, а до замужества дело не дошло, потому что Караччиоло умер.

Рассказывали и вовсе забавную историю, де, сватался за византийскую принцессу Яков II — король Кипра, но браку помешала Венеция, имеющая для Якова свою невесту. Распутный и знатный город плел свою интригу. Екатерина Корнаро — красавица и дочь республики, должна была, по мнению венецианцев, приобрести еще и титул Венеры Кипрской. Куда было тягаться с прекрасной венецианкой скромной и толстой Софье Палеолог.

Папа Пий II совершенно забыл о своих обязанностях по отношению к семье Фомы, государя Морейского, и вспомнил о Софье уже папа Павел II, решивший, что византийская принцесса может послужить католичеству. В лице Московской Руси Павлу II нужен был союзник против страшных турок, которые угрожали всему христианскому миру. Напомним, что в 1439 году в Италии происходил всем известный Флорентийский собор, на котором была подписана знаменитая уния, к которой присоединилась и греческая церковь. По унии православие сохраняло свою обрядовость, но, поскольку восточная церковь пала под натиском турок, Рим предложил объединить верховную власть в одном лице папы. Под унией подписался и Московский «кардинал» Исидор. По возвращении в Москву Исидор сообщил об этом царю. Василий II Темный, батюшка Ивана III, пришел в ярость: никогда православная церковь не будет под пятой католичества. Жизнь Исидора спасло только то, что он своевременно бежал в Литву.

Итак, Московская Русь не покорилась папе. Не мытьем, так катаньем! Павел II попробовал подойти к Московии с другой стороны. Через униата греческого митрополита Виссариана, уже ставшего кардиналом, он предложил вдовому Ивану III в жены греческую царевну.

Сватовство состоялось. Мы не будем подробно описывать, как приехал в Рим царев посол (по московскому прозвищу — Иван Фрязин, а на самом деле Жан Баттиста делла Вольпе), как произошло обручение, на котором оный Фрязин выполнял роль жениха, как пышно и торжественно все было отпраздновано. Добавим только, что Жану Баттисте так хотелось благополучно обделать дело, что он скрыл в Италии, что принял в Московии греческую веру, и теперь обещал папе все, и даже и то, что произойти никак не могло.

В июне 1472 года Софья выехала из Рима, а осенью морем уже прибыла в Ревель. Дальше ее путь шел через Псков в Москву. В столице давно уже мед сытили и корм собирали к пышной свадьбе. В дороге вышла неувязка. Сопровождал царевну кардинал Антоний. Он уже одним видом своим смущал честной народ. Мало сказать, что к иконам он не подходил и не крестился. Очень заметный в своих красных одеждах и перчатках, Антоний всюду ходил с литым католическим распятием, взоткнутом на длинном древке. И в церквях и на пирах Антоний сопровождал Софью с этим самым крестом. «Кого к нам привезли? — шептали люди. — А ну как царевна тоже почитает католический крыж больше, чем святую икону?»

Если можно вот так с литым крестом расхаживать по Новгороду и Пскову, то в Москве это и вовсе неприлично! Митрополит Филипп прямо сказал царю: «Если ты, великий князь, позволишь войти послу в Москву с сим крестом, желая почтить его, то он в одни ворота, а я другими воротами вон из города!»

Царь послал навстречу невесте боярина, которому приказал отобрать у кардинала крыж. Антоний вначале воспротивился, а потом подумал и позволил спрятать крест в санях.

После свадьбы между Антонием и книжником Никитой Поповичем состоялся диспут — богословский спор, на котором присутствовал сам митрополит. Спор был горячим, обе стороны были искренни, сильны в вере и образованны, но были вопросы, по которым они никак не могли договориться. Антоний был умным человеком, он понял главное — поднимать разговор о подписании унии сейчас преждевременно, поэтому позволил Никите выиграть диспут, сославшись на то, что у него нет с собой нужных книг.

Все эти страсти были, конечно, замечены Софьей. Она тоже была умным человеком, ей ничего не надо было повторять дважды. Она поняла, что на ее новой родине не терпят никаких заигрываний с иноверцами, а блюдут веру истинную, и сознательно забыла, что посещала когда-то католический собор. На Руси Софья стала ярой поклонницей ортодоксальной религии.

Брак Ивана III и Софьи был удачным. Софья смогла понять и почувствовать, какое место ей надо занимать при муже, когда нужно промолчать, а когда дать совет.

До появления в Москве греческой царевны великокняжеский дворец был разделен на две половины — мужскую и женскую. Женщины вели в теремах жизнь затворническую. И заботы их были просты: детей нарожать, мужу угодить да вышивать лики святых для монастырей. Софья завела новые правила. Теперь у нее был собственный двор — свита, она даже принимала на своей половине послов, и государь ей в этом не препятствовал. А что препятствовать, если, породнившись с домом Палеологов, Москва восприняла от Византии не только дворцовые порядки, но восприняла сам дух и славу Царьграда, стала Третьим Римом (а, как известно, четвертого не дано).

Главную свою задачу — рожать великому князю детей — Софья выполняла исправно. Вначале три дочери, а потом и сына послал Господь.

Рождение Василия предварило чудо — царицу посетило видение. Произошло это в Троицкой обители, куда Софья ездила молиться. Она так рассказывала… Явился пред очами ее сам святой Сергий. Вокруг лика старца сиял нимб, расточал небесный свет и благоухания, в руках же святой держал благовидного младенца мужеска пола. Молча подошел старец к царице и вверг ей в нутро оного младенца. Сон, явь, кто объяснит — свидетелей не было. Софья помнила только, и помнила твердо, что затрепетала всеми членами от дивного видения, а через девять месяцев в погожий мартовский день родила мальчика. Его нарекли Василием, но дали и второе имя — Гавриил — в честь Архангела Богоявления.

Велика была радость матери, одно огорчало — не быть Василию-Гавриилу наследником Московского престола, потому что наследник уже был — сын от первого брака царя с Марией Борисовной, дочерью тверского князя — тоже Иван, прозванный, чтоб не было путаницы, Иваном Молодым. Как только Молодой появился на свет — Иван старый стал звать сына великим князем, дабы не предъявили братья по смерти его прав на московский трон, а как вошел Молодой в возраст, то и вовсе стал называться соправителем. Оба Ивана, отец и сын, принимали иноземные посольства, грамоты государственные тоже писались от имени двух великих князей. С этим не поспоришь.

Когда родился Василий, Ивану Молодому шел двадцать первый год, и отец подумывал о его женитьбе. Достойная невеста сыскалась только через три года. Ею стала дочь молдавского господаря Стефана — Елена Волошанка. Обручили молодых на Крещенье, а уже через год Елена родила сына Дмитрия.

Всяк при дворе понимал, что брак этот был совершен в политических видах. Господарь Стефан был силен, и Иван хотел иметь его в союзниках против происков, вечных происков Литвы и Казанского царства.

На вид Елена была неказиста — худа, черна, как галка, глазищи, как два колодца бездонных, что там на дне их — и не рассмотришь. Да и кому есть любопытство рассматривать-то? Разве что молодому супругу, кречету-охотнику, то-то он около своей галки пигалицы похаживает, да все ненароком крылышком задевает. Ладно, пусть их…

О том, что Молодой, а не Василий, наследник, Софья старалась не думать. Зачем понапрасну травить душу? Судьба сама куда надо выведет, а пока следует высоко нести свое звание великой княгини, царицы, как стали теперь называть ее при русском дворе. А Елену можно и не замечать, не стоит она особого внимания.

Но, видно, напрасно Софья убаюкала бдительность. Началось все с безделицы, а кончилось большой бранью. Вместе с Софьей на Русь прибыл брат ее — Андрей. В Москве он не задержался, вернулся в Рим. Но спустя срок опять наведался к сестре. На этот раз он привез с собой дочь Марию, прижитую от некой гречанки, женщины распутной и ненадежной. Софья взяла племянницу под свою опеку и даже поспособствовала выдать ее замуж за князя Верейского. Перед свадьбой заглянула в казну, порылась в сундуках, нашла венец, скромный, но достойный, и подарила его племяннице.

И надо же такому случиться, чтоб об этом венце вспомнил государь. Было это в те поры, когда Елена Волошанка разрешилась бременем, произведя на свет сына Дмитрия. Ну и радуйся внуку, что по сундукам-то шарить. Венец, вишь, принадлежал его первой супруге Марии Борисовне, и он решил подарить его Елене в честь рождения сына. По приказу государя всю казну перелопатили — нет венца! Иван объявил, что назначает розыск — виданное ли дело, вор в царском дому! Вот тут Софья и повинилась, объяснила, кому подарила венец.

Иван пришел в бешенство. Уже и руку поднял для удара, но не опустил, не в его привычках было цариц лупцевать. Но гневу нужен был выход, и Иван пальнул в неожиданном направлении. Вся сила государевой ярости обрушилась на князя Верейского — как посмел принять в подарок великокняжеский венец? Злополучный подарок был возвращен в казну и торжественно подарен невестке. Но Иван не хотел успокаиваться. Теперь он уже грозил князю Верейскому темницей. Бедный князь недолго думая сбежал в Литву. Это еще больше распалило Ивана. И разумная мысль явилась сама собой. Молодой князь сбежал, но старый остался. Иван повелел престарелому князю Михаилу Андреевичу Верейскому лишить сына-изменника наследства, о чем и была написана соответствующая грамота. Спустя два года после разыгравшейся драмы престарелый князь Михаил скончался, а города, ему принадлежащие, как то: Верея, Ярославец и Белоозеро — перешли в потомственное владение московскому царю Ивану.

На Софью царь зла не держал, а может быть, даже благодарен ей был, что дала отличный повод, чтобы отнять у князей Верейских их земли. И что распалял себя в гневе, так для великого государственного дела все средства хороши. И иначе как соберешь Русь? Как укрепишь отчизну против извечных врагов ее — литвин и татар?

Все забылось, кроме одного — Софья помнила истинную виновницу раздора. Из-за пигалицы Елены царь кричал на нее и ногами топал. А эта змея, смирница коварная, все отлично понимала, и если хотела досадить царице, то надевала на пышные приемы злополучный венец и потрясала гордо головой, смотрите, мол, люди добрые, как великокняжеский убор мне к лицу.

Софья жила в нетерпении, в обиде за сына. А потом вдруг Фортуна сняла повязку с глаз, окинула внимательным оком царицыно бытие и так повернула события, что у Софьи появилась возможность схватить ее, переменчивую, за подол. На дворе стоял 1490 год. Молодой занемог. Вначале болезнь, прозванная камчугом (а попросту говоря — ломота в ногах) не предвещала страшного исхода. Лекарь Леон поклялся головой, что вылечит великого князя. Не вылечил. Лекарю за лживые посулы отрубили голову, а при дворе поползли тихие, паучьи слухи, де, не своей смертью умер Молодой, и помогла ему предстать перед Божьим престолом царица Софья.

Шептуны есть во всяком дворе, и царь им не поверил. Когда умерла первая супруга Мария Борисовна, разве не дули в уши завистники и интриганы? «Батюшка великий князь! Посмотри на покров усопшей! Как покрывали мы благоверную Марию Борисовну, то покров до полу висел, а через день тело так раздуло, что покров и самих останков не прикрывает! А с чего такое вздутие? Не иначе как нужной смертию преставилась великая княгиня, отравили ее злодеи-супостаты».

Иван учинил розыск. Отравителей не нашли, но дознались, что одна из прислужниц великой княгини — Наталья Полуехтова, посылала пояс своей хозяйки к ворожее. «Зачем?!» — грозно спросили женщину. «Не лиха искать, а здоровье приворожить», — лепетала прислужница, в ногах валялась, прося прощения. Иван не велел делать зла глупой гусыне, но удалил ее с мужем в глаз долой. Потом простил. Напраслина все, он сам видел, как в болезни и муках умирала жена. А если сына отравил мерзавец лекарь, то за это он с лекарем посчитался, а искать пособников в мерзких делах в семье своей — не следует.

Софья жалела Молодого вполне искренне. Тридцать два года — разве срок жизни? Но при этом с трудом скрывала бьющую через край радость — освободилось место наследника, так Господь пожелал. В том, что наследником станет именно Василий, она была настолько уверена, что даже не стала обсуждать этот вопрос с мужем — зачем разводить суету вокруг очевидного?



Вот тут-то и шепнул ей дьяк Федор Стромилов, преданный человек, что царь находится в размышлении. Ничего еще не решено, потому что есть два претендента на трон: ее сын Василий и сын Елены Волошанки — малолетний Дмитрий. А про Дмитрия царица и думать забыла.

Надо сказать, что при дворе Софью не любили многие из царевых поданных. «Греки принесли новый закон на Русь, оттого земля наша и замешкалась, — так говорили. — Ранее жили мы в тишине и в миру, а при Софье стали переставлять обычаи. Понаехали с ней люди роду итальянского — фрязины, начали строить на свой лад, говорить на свой лад, а царь стал лишать нас прежних вольностей».

Мало сказать, что Софью не любили, ее боялись — за хитрость, за коварные советы, за интриги. Эко ловко умела царица руками мужа одних людей сместить, а других возвысить. Мешалась даже в политические дела, давала советы, что, мол, Литве верить нельзя, с Ордой порвать надо навечно и забыть, что дань платили, а с Крымским царством — дружить, потому что выгодно.

И как-то само собой получилось, что со смертью Молодого в семье произошел раскол. И не только в семье, а весь двор негласно поделился — одни готовы служить Елене Волошанке, другие — Софье Палеолог.

Софья говорила о наследнике с мужем не единожды, и не в большой беседе, а мелкими каплями пускала нужные слова в государевы уши, де, Василий — корень дома Московского и Византийского, де, кому же как не Василию нести к славе новый герб — двуглавого орла, перенятый у Константинополя. Иван словно не слышал жены, не отвечал ни да, ни нет. Царь умел быть приветливым и ласковым с женой, но были у него заповедные темы, в которых он не искал совета. Сам думал, как надо поступить, и думал долго.

3

Когда мы жалуемся, то невольно сгущаем краски, желая побольше снять тяжести со своих плеч и переложить на горб собеседника. Разумеется, не каждый собеседник согласится взваливать на себя чужую беду, но Юлия Сергеевна подходила для этой роли идеально, потому что беда сына и Любочки была ее собственной. Телефонный голос был безлик и монотонен. Любочка устала от страдания и говорила как бы неохотно. Но с кем еще об этом поговоришь, кроме как со свекровью.

— Обещал Сашку из детского сада взять и исчез. Она до девяти часов сидела дома у их воспитательницы. Вечером я ее еле нашла.

— Какой ужас! И что воспитательница?

— Деликатная: «Я понимаю, все бывает». Хорошо, у меня была с собой коробка конфет. Подарила с извинениями. А Сашка по дороге спрашивает: «Папа заболел?» Так у нас называется запой.

— Какой ужас! Когда он обещал — трезвый был? Ты же по голосу всегда понимаешь, в каком он состоянии.

— Какая разница. Первый раз, что ли! Его вранье меня больше всего унижает. Не исключено, что он вполне искренне собирался забрать Сашку, но по дороге кого-то встретил, с кем-то поговорил…

— Это когда было?

— Позавчера.

— Где он сейчас, знаешь?

— Нет.

— Олегу, Володе и этому, как его, у которого мастерская на Ордынке, звонила?

— Нет.

— Я сама позвоню.

— Не стоит, Юлия Сергеевна. Только расстроите себя. Ничего с ним не случится. Придет.

Раньше они искали Кима, обзванивали друзей и больницы, панически боялись милиции. Попадет в милицию, начнет там права качать — забьют до смерти. А Ким был с норовом, мог брякнуть что-нибудь лишнее, и главное, никогда не брал с собой паспорт. Уговоров и увещеваний он словно не слышал. Он вообще разговаривал только о том, что его самого интересовало. Однажды снизошел до объяснений, и все, конечно, на крике: «Зачем мне паспорт? Я, что ли, лицо кавказской национальности? И потом, я его тут же потеряю». В последнем была своя правда. Если не потеряет, как перчатки, шарф, кейс с книгами — сколько раз это было, то сопрут, как это сделали с обручальным кольцом. Юлия Сергеевна перепугалась из-за этого кольца ужасно. Ей казалось, что это не заурядное воровство, а некий знак. Сына как бы сама судьба освобождала от семейных уз. Она тут же принесла кольцо деда и сама надела его на палец сына. Тот не возражал. Дедовское кольцо село плотно, теперь снять его можно было только с мылом. Хоть это хорошо.

Потом перестали искать по моргам и больницам, и не потому, что привыкли, а просто знали — где-то пьет, залег в берлоге, оставив близким одну возможность — ждать. Было время, когда перезванивались по пять раз на день. Любочка плакала в трубку, пересказывала подробности: «Ким исчез в воскресенье, я вчера Олегу позвонила, он его во вторник у Николаевских видел. Значит, жив. Во всяком случае, в понедельник вечером был жив. Завтра среда — наверное, придет. Где он ночевал эти два дня? Если у женщины, то почему возвращается? Женщина его бы просто так домой не отпустила. Знаете, Юлия Сергеевна, случись что, и милиционеры будут у меня спрашивать, где он может быть, я и половины его явочных квартир не назову, потому что когда спрашиваю: “Где ты был?”, то получаю обычный ответ: “Не твое дело!” У него этих гадюшников смрадных нет числа. А может быть, это и не гадюшники, а вполне респектабельные квартиры. Сил моих больше нет! Сейчас каждый день убийства…»

Потом Любочке звонила Юлия Сергеевна и тоже подробно рассказывала, как ей плохо. И всегда находились слова и силы, чтоб утешать. По первому слову, по его интонации они обе угадывали свою роль — кому утешать, кому жаловаться. Потом и это перестали делать, зачем рвать душу? Умная Любочка поняла, что пытка подробностями свекрови просто не под силу. Уже можно было ничего не говорить, всё и так знали, и если цеплялись за надежду-соломинку, мол, перебесится Ким, образумится, повзрослеет, то сейчас и соломинка совсем истончилась, стала призрачной, как сон.

Юлия Сергеевна долго пряталась от самой себя — сын просто гусарит, ранний брак, не догулял… На чьи деньги он пьет — вот вопрос? Зарабатывал сын мало и нерегулярно. Вообще тот вид деятельности, который он избрал для себя, трудно было назвать работой. С кем-то как-то он устраивал выставки для нищих художников. Какие-то люди находили спонсоров, а Ким был на подхвате. Клиентов его Любочка не знала, но видела некоторых странных мужиков и неопрятных теток — все непризнанные гении. Можно было предположить, что они его и поят, но уж слишком голодные были у них глаза, слишком непрезентабельный вид. Скорее всего, именно Ким их поит, а это значит, что даже малую свою зарплату он не мог донести до дома. Любочку это несказанно раздражало. Сама-то она работала, как говорится, до мозолей. После семнадцатого августа зарплата ее сильно поубавилась, хорошо, хоть работу не потеряла, а Ким барствовал и хамил, не отвечая на вопросы. Помимо пьянок деньги тратил еще на книги. Здесь он воистину не знал удержу. Покупаешь книги — так хотя бы читай! Но нет, он покупал их впрок, на потом, а теперешняя его жизнь принадлежала только друзьям и пьянству. Про деньги с Любочкой он вообще разговаривать не мог — это, видите ли, унижало его тонко организованную натуру.

Да когда же он догуляет-то? Когда сообразит, что главное в жизни не широкие, высокие и приятные разговоры с друзьями под водочку, а творчество… и еще семья, конечно, и забота о дочери и жене? Может, он нравственный урод? А потом, как откровение, пришло страшное слово — наказание. И наказание в первую очередь не ему — а ей. Тюрьма, сума, даже смерть — это понятия человеческие. Сын алкоголик — это дьявольское, это — за гранью, под полом, в преисподней, потому что нет конечного результата, а есть вечная игра, в которой ставки — твое ощущение вечно живого горя. Положим, он был бы сумасшедшим, она бы его лечила, периодически у него наступало бы просветление. Этим процессом можно было бы руководить. А как можно руководить алкоголиком? Красивый, внешне здоровый, талантливый, гордый человек в мгновение ока становится идиотом, мало того, подлецом по отношению ко всему, что есть корень жизни. Жалкий дебил с топором на суку — тюк-тюк… Ты же на нем сидишь! А потом вдруг нормальный, и ты забываешь дебила, но потом на ровном месте ни с того ни с сего — блюмс! — и все по новой. И опять ждешь и думаешь, только бы был жив.

Вот так повертишь в мыслях, как ложкой в супе, и испугаешься. Нет, не надо думать про сумасшедший дом, не надо играть с судьбой в прятки. Лучше уж так, как есть.

У нее теперь было три состояния, три чувства к сыну. Она его жалела, боялась и ненавидела. Три состояния, которые никогда не объединялись по двое. В каждый конкретный момент одно из этих ощущений было настолько объемным, что занимало нишу полностью. Когда жалела — плакала, когда ненавидела — метала молнии, предметы так и летали по квартире и, как ни странно, не бились, не ломались — дом был с ней солидарен. Когда жалела — выла и пила лекарство.

Единственным подспорьем в ожидании (пришел — не пришел, вернулся — или продолжает пьянствовать) были пасьянсы. Нетленное бабушкино наследство — умение убивать время с помощь карт. Семейных пасьянсов было два. Один назывался «косынка», или «красное-черное», название второго она не знала, это тот, где перекладывать можно только по одной карте. Общая идея — собрать все карты по масти на тузы. При колоде в сто четыре единицы это было длительное занятие. Иногда часов шесть-семь беспрерывной работы!

Пасьянсы не сходились. Если «у них» все было хорошо, то раз-два — и все карты собраны. А в запойные дни карты ей не подчинялись. О, она могла сразу почувствовать поведение колоды, и удивления достойно, как сопротивлялись короли-дамы, розовощекие валеты, тройки и двойки положительному исходу. Но она сражалась до конца. Юлии Сергеевне казалось, что она ведет борьбу с невидимым злом, и если хватит у нее ума, терпения и интуиции, чтобы собрать на восемь тузов всю вражескую рать, то беда — злобный монстр с лиловыми сивушными губами — разожмет в какой-то момент когти и выпустит пьяное, бесчувственное тело сына. И он упадет, как труп, и сознание медленно, по капле, по песчинке, по молекуле начнет к нему возвращаться.

Потом уже и в трезвые дни она не находила себе места. Юлия Сергеевна задавала вопросы и не получала на них ответа. За кого она, собственно, больше переживает — за сына или за невестку? Страдания Любочки были так понятны, так ей созвучны. А каково живется сыну? Может, ему там — в пьянстве — вполне комфортно. Ким — вольная птица, и на их беды ему наплевать! И тут же возникало чувство вины — она плохо воспитала сына, она не объяснила, недодала, не заставила, а если алкоголизм — болезнь генетическая, то это негодные родительские гены испортили жизнь и сыну, и Любочке, и маленькой Сашке. От этих мыслей сразу приходилось пить валокордин и садиться за пасьянс.

Бывали вечера, когда Юлия Сергеевна бунтовала — против всех. Ей хотелось сбросить с себя хоть малую толику ответственности. Бунт ее был пассивным, она как всегда разговаривала сама с собой. «Я никого силой не толкала под венец! Более того, я предупреждала, что ему рано жениться, ему надо учиться… Из-за нелепой женитьбы он попал в армию!» Мысленный оппонент возражал: «Но ведь были у тебя мыслишки — “А может, и пусть — ранний брак. Взрослая жизнь выведет его за ручку из детства!” И даже когда он в солдаты загремел, ты ведь думала — армия убьет в нем инфантильность!» Не убила. Армия только придала Киму неожиданно жестокие черты.

Но так жить нельзя! Любочкино бытование — как операция без наркоза, как незаживающий открытый перелом. Юлия Сергеевна затыкала уши и кричала уже в голос: «Я не могу слышать про вашу жизнь. Не можешь с ним жить — выгони его к чертовой матери!» И знала, что «чертовой матерью» станет она сама, куда же сын пойдет, как не домой? Но пусть, пусть. Он будет пить у нее под боком, но хотя бы ответственности станет меньше.

Но Любочка не воспринимала слова свекрови всерьез. Она отвечала разумно и не без юмора: «Выгнала бы, да мужиков в России мало. Замену я ему вряд ли найду. И здесь какой-никакой, а все-таки отец». Юлия Сергеевна знала, что удерживало Любочку от решительного шага. Она все еще любила этого ненадежного, странного, закрытого, застегнутого на все пуговицы, но душевно расхлюстанного, больного человека — ее сына.

4

Ким лежал в ванне уже девять часов. Мы с Сашкой уходили утром — одна на работу, другая в детский сад — он уже лежал в горячей воде, спал, вечером вернулись, он в том же положении. Я раздела Сашку, посадила ее мультики смотреть, а сама пошла в ванную. Лицо у Кима было глянцевым, лиловым, под глазами круги, подушечки пальцы скукожились, как у утопленника.

— Может, вылезешь? Пора бы уже…

— Может, и вылезу, — ответил Ким, не открывая глаз.

— Вылезай, мне ребенка надо умыть.

— Умоешь на кухне.

— Где ты был все эти дни?

— Не твое дело.

Вот и поговорили… с любимым. Слякоть, паршивец, негодяй, пьянь!

Говорят, что в семье алкоголика все невропаты, а жена — в первую очередь. Мне трудно с этим согласиться, потому что я, как бурлак, — в лямке. Невозможно представить себе бурлака-неврастеника, да еще даму. Если образ бурлака для сравнения вам кажется сомнительным, тогда я — кариатида, карийская дева, поддерживающая не только балочную конструкцию, но само небо. На мне дом, семья, работа и больной муж. Мне некогда быть невропатом.

Унижений, слез, тоски (словарь можно длить бесконечно) есть вдосталь, но я считаю, что не каждый человек имеет право быть несчастным. Я, например, не имею. Многие мои желания сбывались сами собой. Кроме того, человек всегда имеет выбор. Правда, Юлия Сергеевна, она любит выворачивать жизнь на изнанку, говорит, что изначально человек ничего не имел, а право выбора дал людям Бог. И придумала это не она сама, а Блаженный Августин еще в IV веке. Пусть так. Бог дал мне выбрать, но выбрала я сама, и поэтому оставьте меня в покое и не лезьте с утешениями. Свои беды я буду «застирывать вручную».

Я сама выбрала Кима. У нас была любовь. И какая! Это Чехов, что ли, про «небо в алмазах»? В те поры не только небо, но каждая тропка была усыпана алмазами, залита ими, как росой, и чтоб я ножки не изранила об острые грани, меня несли на руках. Ким и нес. Красиво говорю? В жизни было еще красивей. Зачем мне блестящие мертвые камни, если жизнь тогда дышала глубоко, взахлеб, это потом бытие мое приобрело астматический компонент.

Жилье, моя крохотная двухкомнатная квартирка в центре Москвы, мне сама в руки упала. Выросла я в Орехове-Борисове, там и сейчас живут мои мама, папа, брат и бабушка. Теснота жуткая! И вдруг умирает другая бабушка — папина мать. Слава Горбачеву — Ельцину! Квартира принадлежала уже не государству, а бабушке, и потому была завещана любимой внучке. С мебелью. К свадьбе.

Жизнь наша до армии была веселой, безбытной, жили на копейки, компания была веселой. Собирались всегда у нас, хорошо без родителей! Я как-то не замечала, что Ким уже пил. Все пили.

А потом была армия. Ким уезжал в декабре. Проводы были что надо, всю ночь куролесили, а утром в жуткую рань все вместе поехали в призывной пункт. На улицу вышли и обмерли — так красиво. Снег шел целые сутки, а потом подморозило вдруг, все кусты и деревья в снежных шапках-рукавичках, белым-бело. Доехали до военкомата. Огромный двор, фонари горят ярко, а солдатиков-то и нет, одни жены-матери. Все орут, оказывается, мы умудрились опоздать. Ким стал биться в дверь. Вышел мужик военный, наверное, старшина, сверил со списком, наорал на нас. Ким даже обнять меня толком не успел, его, как в воронку, втянуло в дверь. Мы с Юлией Сергеевной стоим рядом, плачем. Смотрю, а еда, что в дорогу ему собрали — пирожки, бутерброды, курица, вода, — вся осталась у нее в руках. Я кинулась к двери, стала колотить в нее руками и ногами: «Вот, передача, возьмите! Он же не в тюрьме!» А мне в ответ: «Не положено!» Потом пожалели, чья-то смуглая рука ухватила нашу сумку. Странно, столько лет пошло, а я так и не спросила у Кима, отдали ему тогда припасы в дорогу или сами ими позавтракали.

Ким служил в Сибири, под Новокузнецком. А через год случилось чудо. Какой-то крупный начальник из его части захотел встретить Новый год в столице, поехал в Москву в командировку и Кима с собой прихватил. За десять дней до Нового года я вернулась из Турции, куда ездила челноком со знакомыми ребятами из нашей же компании. Кроме вещей на продажу, всех этих дубленок, клеенок и покрывал, я привезла две огромные картонки искусственных роз. Они пользовались тогда в Москве спросом и были необычайно хороши: на длинных стеблях, с сочными зелеными листьями, а бутоны — из тончайшего шелка (нейлон, конечно!) цвета белого, розового, пунцово-красного. Розы надо было сортировать по цвету и длине стебля. Этим я и была занята, когда Ким ввалился в дом. И вот этой искусственной роскошью, с которой надо было пылинки сдувать, розы были товаром, мы украсили наш дом. И елка была великолепная, и стол как у людей. Но Кима больше всего потрясли даже не розы, а дыня, которую я прикупила на радостях. Дыня имела совсем не зимнюю желтизну, она сияла светом, как весенние одуванчики, и пахла благополучием.

Все было, как в хорошем романе, в котором герои мыкаются, страдают, и автор мучается вместе с ними, а потом захочет отдохнуть от бед и устроит всем настоящий праздник. Чтоб выбрать для этих целей Новый год, много фантазии не надо. С запахом хвои, чистым бельем, распахнутой постелью и чуть початой бутылкой шампанского. И его можно неторопливо попивать между поцелуями и объятиями.

На следующий день мы торговали розами на Лужниковском рынке (вот уж помойка!) и хохотали, как безумные. В три дня избавились от всех трех картонок. Правда, много роз купили ближайшие подруги и родственники. Нейлоновые розы действительно были очень красивыми. Господи, как давно это было!

Что и говорить, Ким много счастливых страниц вписал в семейную книгу, а если хотите, внес в семейную копилку (глиняную кошку с синими глазами), а потом так стремительно начал оттуда вынимать, ничего не добавляя, что мы стали банкротами. Про алкоголиков говорят, что они всегда помнят кайф первой выпивки и потом ищут его всю жизнь, так и я. Я помню полную копилку, полноту счастья, и все еще надеюсь, верю, что потечет река вспять и наполнит осушенное озеро.

Выпивки у Кима бывают штатные и нештатные. Штатные — это чей-то день рождения. Здесь он пьет на законных основаниях, но, как ни странно, не упивается в дым. То есть в дом приходит на своих ногах. На это я закрываю глаза, потому что все пьют. Правда, по-разному. Коля Танеев, он сейчас бизнесмен и состоятельный человек, пьет слабо, пить сильно ему здоровье не позволяет (ах, кабы у моего был гастрит, то-то счастье). Правда, в первый день он пьет, как все, то есть много, но быстро пьянеет и заваливается спать. А на следующий день, когда все опять пьют, он может и не пить. Аркаша Корольков, Кимов соклассник, пьет очень много, но соблюдает неоскорбительный для жены график. Варя работает на «скорой помощи». Если жена «на сутках», то он пьет вусмерть (сынишка их на свекрови), но к возвращению жены он уже «зайчик», выспится, отмоется и будет весь ласковый, пахнущий хорошим одеколоном встречать жену. Боря Войнов умеет ограничить себя тем, что завтра у него встреча с клиентом, а это деньги. Никитон вообще не пьет. А моему соколу всегда море по колено.

Нештатная выпивка происходит без меня, и связана она не с праздниками и днями рождения, а с личной жизнью Кима и его работой. После армии работу в Москве было найти трудно. Восстановиться в институте он отказался категорически. Кончилось дело тем, что работу подыскал ему сослуживец, они в армии вместе стенгазету рисовали. Там и выяснилось, что Ким образован, не без способностей, то есть не чужд карандашу и кисти, и еще что-то у него есть очень нужное, какое-то деловое качество, скажем, коммуникабельность… не верю я им, просто они мне голову задурили.

Этот Ленчик Захарченко мне сразу не понравился. Высокий, красивый, говорливый. Поговорит минуту, и уже ощущение, как от варенья на рукаве. Ты рукав замыла, но руки стали сладкими, и подол к коленкам пристает. Липкий человек. С Ленчиком в дом пришла девушка — чистая, незамутненная, как реклама, но выпить тоже не дурак. Тут же завязался активный разговор, который кончился тем, что Ким пошел работать. Сущность его работы я до сих пор понять не могу, он меня в эту сущность не пускает. Кимовой работе подлежат и новые друзья — голоса за сценой. С ними я общаюсь по телефону, когда разыскиваю по городу моего благоверного. Все они представители авангардного искусства, может быть, художники и скульпторы, может, из глины что-то лепят, а может, корзины плетут — не знаю. Ким с Ленчиком устраивают для них выставки и презентации. С некоторыми из авангардистов я знакома, но вообще-то Ким их от меня скрывает, оберегая то ли меня, то ли их. Это его личный мир, и в этом мире он спивается, катится под откос. Однажды видела одного из его спонсоров. Ох, не понравился он мне, мохнатый человек, опасный, а Ким говорит: «Ты что, совсем дурочка? Ничего в людях не понимаешь! И почему обязательно — уголовник? И вообще мы все уголовники».

И что удивительно, Ким исчезает из дома, когда у нас все хорошо. Если мы из-за чего-то поругались, он не исчезнет. Он будет орать, показывать, где раки зимуют, будет бить в стену кулаками и, забывая, что Сашка за стеной, угрюмо материться, словом, обнаруживать все признаки истового желания вырваться на свободу, но из дома не уйдет. Но когда мы помирились, и тихий ангел пролетел, а Ким не просто хорош, но еще добавил к благостной картине мира последний штрих — принес две неподъемные сумки картошки или пропылесосил весь дом, тогда жди, что вечером он непременно слиняет.

Уходил он всегда «на полчаса, от силы — на час». Причина самая разумная — за газетой, за сигаретами или уж совсем неоспоримая: «Мне надо».

— Ты что, не веришь моему честному слову? Ну я точно буду через час! Головой клянусь.

Новые головы отрастали у него быстрее, чем у Змея Горыныча. Для меня Ким загадочный человек. Он образован, умен, никогда не жалеет деньги на книги и, надо отдать ему должное, он не просто их покупает, но еще и читает. Но спросите меня — что я знаю про его духовный мир? Я даже не знаю, есть ли он у него вообще. Очень может быть, что все прочитанное проскакивает сквозь него как мясо через мясорубку, оставляя на стенках ее только жирную слизь. Когда после пьянки он говорит: «Я прав!» — он действительно так думает или лукавит? Не знаю. Или ему так беспробудно скучно со мной, что он готов убежать куда угодно, только чтоб не сидеть дома? Но когда, например, он уже порядком принял, но считает, что нужно добрать, словом — уйти из дома, а я стою на пути расставив руки, мол, не пущу, он, отодвигая меня, как стул, не забывает при этом сказать, что любит меня и будет любить всегда.

Он часто говорит, что золотая его мечта — жить одному, но он не может оставить нас с Сашкой. Врет, ведь врет! Он боится остаться без денег, домашних ужинов и чистых носков.

В свои двадцать семь он выглядит на сорок. Обрюзг, потолстел, неприятно залиловели щеки, после пьянки глаза становились красными, как у кролика. После многодневных отлучек он приходил домой грязный, волосы пахли дымом и какой-то дрянью. Тогда он лез в ванну и отмокал там по много часов. Однажды он провел в воде без малого три смены — восемнадцать часов!

Вначале я ужасно его ревновала. Я считала, что у него есть не просто женщина, а вторая семья. Но друзья всегда помогут разобраться, даже если не желают этого. Сам Ким темнил, врал или вообще отказывался говорить на эту тему, но все мы живем в социуме. Один из друзей проболтался по полной программе, другой ненароком заявил, что видел намедни моего благоверного. Были в их компаниях женщины, как не быть, но все они были случайны и не ему принадлежали. Я точно знаю, что постоянной любовницы или другой семьи у него нет.

Ким необычайно хитрый. И хитрость эта не от ума, а от инстинкта выживания. Он без конца играет со мной в поддавки и всегда выигрывает. Он так выстроил наши отношения, что я как бы не жена, а мать, у которой он должен заработать на кино хорошими оценками. При этом он не согласен хотя бы формально отдать мне власть в доме. Он на троне, он глава семьи! Но все это только поза. Он купит билеты на поезд, если мы едем отдыхать, но его об этом надо не просто попросить, а самой узнать заранее вокзал, номер поезда и время его отхода. Он никогда не вспомнит сам, что надо заплатить за квартиру, сходить с Сашкой к врачу, чтоб сделать уколы, не обеспокоится — доживем ли мы до получки… Вы скажете, что это мелочи. Да, но что сейчас — крупное? Где мамонты, которых бы он убивал, чтоб накормить нас с Сашкой? Есть ли в современном мире что-то настолько крупное, чтобы оно не оскорбляло мужиков и они бы с удовольствием брались дома за это дело?

О! Я знаю, читала — алкоголики очень инфантильны. Они могут быть по-своему порядочными, добрыми, умными, тонкими и звонкими, но они ни за кого не хотят отвечать. Они не переносят ответственности, они сбрасывают ее с себя, как чужой груз, и спокойно шествуют по жизни.

Конечно, я выясняла отношения много раз — он или молчит, или хамит. И еще гордится тем, что вещей из дома не выносит и пьет на свои деньги. Домашняя ругань, это такая горькая вещь! Я сказала, что в следующий раз выставлю его чемодан за дверь и больше в дом не пущу. Впустила, конечно.

Жалко. Потом он привык к моим угрозам. Однажды действительно выставила чемодан, а утром нашла своего любимого под дверью. Он подстелил все содержимое чемодана — свитера, рубашки, брюки — на пол и улегся спать.

Потом жить стало совершенно невтерпеж. Эта окаянная манера исчезать на несколько дней, и ни слуху ни духу! Сейчас убивают, похищают и увозят на какие-то подпольные алкогольные заводы, невинных забирают в милицию и отбивают им почки, а он в пьяном виде агрессивен и непотребен. Ну скажите, зачем мне такая жизнь? Не понимаю… не понимаю… А потом он вдруг сказал — кодируй, я согласен.

5

Я почему согласился идти к Ивану Макаровичу? Попробую объяснить. Вот только не знаю, с какого конца взяться за это объяснение. Ничего особенного не произошло, обычный день, обычное возвращение домой после некоторого отсутствия. Объяснить, почему ты пошел кодироваться, так же трудно, как ответить на нелепейший вопрос — зачем ты пьешь? Разница только в том, что в первом случае был порыв, минутное затмение, а во втором… такой у меня образ жизни. А вообще-то — пошли вы все!

Просто я сцен семейных не переношу. Ни Люба, ни мать меня не понимают и не в состоянии понять. Обе хотят мне счастья, но на свой манер. А я хочу жить собственным умом — не ихним. Пока я особого смысла в жизни, то есть в существовании, не вижу. Вокруг — полное безобразие, которое никто не в силах изменить. Всё видели — и кровавые революции, и бархатные — исход всегда один. Гнусность. При социализме плохо жилось, при капитализме стало еще хуже. Кругом ворье и вранье. Наверху, в мутных олигархических водах, плавают акулы, так и вгрызаются в живую плоть, аж трепещут от жадности, а прочая масса, эта самая живая плоть, тихо шевелится на дне, в иле. Видно, такова природа сущего и ее не изменить.

Итог: общественное по нулям, но есть личное — семья. То есть нет, не так. Я понимаю, что я муж, отец и сын. И они не переставая хором твердят, что я нужен им именно в этом качестве. Неправда ваша… я вам только обуза. И как только я это осознал!.. В общем, хреново было.

Приобщился к алкоголю я в армии. Хотя Люба говорит, что в десятом классе я уже прикладывался. Но это было просто баловство. Мне хотелось выглядеть старше. То, что она — «студентка, спортсменка и красавица» — снизошла до верзилы-школьника, совершенно потрясло мое воображение, я из кожи лез, чтоб быть ей под стать. И в институт поступил дуриком, выбирая не профессию, а маленький конкурс. Потом бросил эту тягомотину к черту. Ну какой из меня педагог? Бросил и тут же загремел в армию. Мы были уже женаты.

Армейская жизнь была вполне сносной. Тогда уже отшумел Афган, меня не убили, не покалечили. Мать, правда, говорит, что меня сломали. Никто меня не ломал. Вообще про службу в армии говорить не будем, это запретная тема. Я даже во сне запретил себе видеть армейские будни.

Когда началась наша с Любочкой любовь, у нас была разница в год. Когда я вернулся домой после армии, разница была в десять лет. Уму непостижимо, как ей удалось столько сделать за два года. Она не стала олигархом, депутатом и крупным чиновником — в двадцать четыре года это достаточно трудно. Но она кончила институт, устроилась на работу в иностранную фирму, купила подержанный «ауди» и сделала евроремонт в своей видавшей виды квартирке в Пожарском переулке.

А потом Сашка родилась. Четыре месяца Любочка вскармливала наше дитя, а потом вернулась в свой драгоценный офис. А в доме появилась толстая, благодушная и очень дорогая нянька. Но не нянька, конечно, ставила на ноги Сашу. Здесь моя матушка принимала самое горячее участие, за что я ей очень благодарен. А то, что вслух об этом не говорю, никак не умаляет моего чувства. Но они этого не понимают. Они хотят, чтоб именно вслух — днем и ночью.

Матушка живет полноценной жизнью и того же ждет от меня. Она говорит, что Бунин говорил (какая дурная тавтология! — из нее состоит вся моя жизнь), так вот Бунин считает, что в жизни главное — память и творчество. Память у матери как у больного аутизмом — она помнит все, а потребность в творчестве она реализует в бизнесе. Хотя какой это к шутам бизнес? Какая-то сумасшедшая русская старуха с деньгами, обитающая в Бельгии, приспособила матушку торговать собачьим кормом. Пожалуйста, корм так корм. Чем он, скажем, хуже, чем оружие, нефть и наркотики? И все равно унизительно, что ей, бывшему (или бывшей? как по-русски-то?) ученому, не нашлось лучшей работы. Голова у матери теперь всегда занята собачьим кормом, но, конечно, остался там уголок, который перерабатывает знания, которое накопило человечество. Знания эти, как всегда, касаются философии и литературы. Она без конца цитирует великих и старается приспособить меня к своему бизнесу. Но в этой ситуации я подхожу только на роль собаки — беспородной, но преданной.

Ей нужен Сын с большой буквы, собирательный образ, начиненный хрестоматийными добродетелями, а судьба-здодейка подсунула полуфабрикат, которой никак не вылепляется в окончательный продукт. Мать жалуется: «Я не ожидала от судьбы такого подвоха. Я даже простила ей, что твой отец был пьяница. (К слову скажу, что до армии я этого не подозревал. Вообще я отца помню плохо. Мне было семь лет или около того, когда он от нас ушел.) Но Сын! Этого я судьбе не прощаю!» Так и видишь Судьбу в виде суровой жрицы в суконном хитоне. Она — эта, в хитоне — заламывает руки и канючит у матери: «Как же — не прощаешь? А как же мне быть? О, прости меня, прости…»

Мать очень не глупый человек, образованна, добра, но иногда бывает так наивна, так театральна. Меня с души воротит от кокетства словами. Пьющий человек изнанку жизни постиг, для него ненатуральность — нож острый.

Помню, упал в собственном подъезде, долбанулся о какой-то крюк в стене, а может, об угол почтового ящика. Упал и раскровянил щеку — сильно. Обычно в отключке я домой не прихожу. Иногда дня по три, а то и больше дома не бываю, что правда, то правда. То есть живу на стороне столько, чтоб в себя прийти. И каждый раз, конечно, сцены. «Мы тебя по моргам, больницам милициям ищем, а ты!..» Ну и так далее. А что меня искать. Я тот пес, который гуляет сам по себе. Природа у меня такая! А они: «Ты должен ночевать дома! В любом виде приходи, но приходи!» Вот я и пришел. И звезданулся о крюк. Лежу на полу, вся морда в крови и руки тоже. И тут вдруг вспомнился совершенно не к месту материнский голос: «Кортасар говорил, что кровь пахнет гелиотропами и прибрежными болотами». Господи, ну зачем русскому мужику знать про неведомую траву гелиотроп? И так поэтично все, что от злости слезы подступили. Как на грех, Люба пошла вниз за почтой. А дальше вопли: «Тебя ранили, порезали, избили? До чего ты дошел? Только не плачь! Лежи здесь, я вызову “скорую”!»

Из моих слов можно представить, что мы живем вместе с матушкой. Нет. У Любы квартирка в Пожарском, а мой родной дом на Чистых прудах. Но мать моталась к нам так часто, что все изгибы нашего бытия ей были известны. К тому же есть телефон, мерзкое изобретение человечества. Минута, и мать уже ловит машину и летит к нам в Пожарский на всех парусах. С моей Любочкой они совершеннейшие единомышленницы.

Про Любу, как и про армию, мне говорить трудно. Она хороший человек. После моих угаров, когда точит стыд — мерзкая штука, — я со всей очевидностью понимаю, что она очень хороший человек. Поэтому и молчу, и не иду на контакт. И она молчит. Что нового можно сказать друг другу? Люба за семью и чистый быт. Все женщины мира за семью и чистый быт. Будь их воля, они бы всех мужиков спеленали, потом уселись на эти мумии, кормили с ложечки и говорили, как они их любят. На ночь можно и распеленывать.

Ну хорошо, я не прав. Да, я испортил ей жизнь. Да, она меня любила, а я все испортил. Дальше что? Ничего изменить я уже не в силах. Если тебе так легче, то я согласен прыгнуть с десятого этажа. Спрашивал, не хочет. Говорит, что ТАК ей легче не будет.

А Сашку я люблю. Люба говорит, что я зло на ней срываю, а это нечестно, ребенок перед тобой беззащитен. Можно подумать, что я сам этого не знаю. Я каюсь, я плачу, и слезы мои пахнут гелиотропом и прибрежными болотами. Нужен ребенку такой отец? Ни в коей мере. Любочка с маменькой моей его вырастят и выучат. И хорошо, что не мальчик. Пить не будет. Хотя жизнь сейчас такая зараза, что ничего нельзя предсказать.

Может, я излишне жесток? Не знаю. Может быть, я пью больше по привычке? И не каждый раз водка дает избавление от… не буду писать — чего. Пьющий меня сразу поймет, не пьющему не объяснишь.

Потом мать принялась меня лечить. Я должен был три раза в день принимать с чаем какие-то гомеопатические шарики. Это, дескать, народная медицина, совокупленная с последним словом науки. Шарики уничтожают зависимость от алкоголя, после них совсем не хочется пить. Покупалась эта панацея на площади Маяковского в какой-то частной лавчонке. Уже одно это не вызывало у меня доверия. Но об этом разговор дальше. Вначале мать давала мне эти шарики тайно, для чего переехала к нам на жительство. Мне она сказала, что собирается делать у себя ремонт. Промаявшись у нас два месяца, мать устала и решила взвалить эту обязанность — подсыпать шарики в чай — на Любу. Та категорично отказалась. И не потому, что с утра до ночи пропадала на работе. Если б она в эту гомеопатию поверила, то с работы ушла, в этом я совершенно уверен. Хотя как бы мы жили на мою тощую и эпизодическую зарплату — ума не приложу.

Шарики были рассекречены. Мать каждый день звонила мне утром и вечером с напоминаниями и составляла какой-то неведомой график моей жизни, по числам — когда пил, сколько дней, какое количество шариков мне надлежит бросить в чай, суп или кофе. Дурдом! Я не выкидывал это гомеопатическое добро в помойку, я честно старался соблюдать предложенный режим. Я видел, как для матери (не для меня!) это важно. Но одно дело — видеть, а другое — просто жить. Работа у меня такая, что я все время с людьми. И у меня много друзей. И трезвенников среди них нет. И подробность с белыми глупыми шариками мне осточертела.

Продолжалось это почти год. И весь год мать вела со мной увещевательные разговоры. Там было много призывов, примеров из жизни великих, но всегда удручающе точно просматривался костяк разговоров: «Любочка тебя бросит. Ты сопьешься и умрешь под забором». Разговоры были скучными, но что удивительно, мать всегда точно угадывала мои мысли. Собственно, это были не разговоры, а монолог с единственным зрителем — мной.

— Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.

Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:

— Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.

Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят — кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:

— И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул — это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.

Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.

— Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.

И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю — не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.

А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.

А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал — ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали — Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.

Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся — мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.

Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».

6

Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.

Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.

Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.

В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение — особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.

— Ты что намешал, пащенок? — мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. — Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.

Лохматый парень не пытался оправдываться, а поскольку слушал он не грозного мастерового, а ангелоподобного переводчика, то и реагировал на ругань соответственно — застенчиво и приветливо. Терпение мастерового пресеклось. Он схватил парня за холщовую рубаху, притянул к себе и заорал, вытаращив глаза.

— Ты меня слушай! Что таращишься? — повысил голос переводчик. — Вот сейчас пошлю тебя на конюшню, совлекут там с тебя порты да всыпят по заднему, глупому месту!

Лицо парня приняло и вовсе идиотское выражение, он не понимал ни слова и с перепугу улыбнулся. Мастеровой выкрикнул длинное ругательство, и, отлепив правую руку от плеча бестолкового работника, занес ее для удара. Вот тут мальчишка-переводчик и показал себя. Он повис на могучей руке и выбросил в лицо мастерового фонтан слов. Говорил он так быстро, что Курицын с трудом его понимал:

— … этот волосатый юноша не виноват, потому что не он готовил раствор, его приставили только размешивать, а раствор готовил другой, такой бородатый без передних зубов, этот бородатый сейчас ушел, а вести себя так не следует, потому что на севере люди спокойные и степенные, они не понимают нашего романского темперамента, а потому боятся нас, как чертей… А-а-а!

Последний вопль был вызван тем, что мастеровой, устав искать виновного, цепко ухватил переводчика за ухо и потянул с силой вверх, явно намереваясь оторвать.

— Чтоб завтра здесь духу твоего не было! — прорычал он. — Не уйдешь по доброй воле, сообщу куда следует.

— Ну будет, будет, — сказал Курицын подходя.

Мастеровой выпустил ухо, вытер руки о штаны, словно схватился ненароком за змею или другого такого же неприятного гада, и ушел, продолжая ругаться вполголоса. Лохматый парень, считая, что уже получил должную порцию ругани, тут же сгинул. Юный переводчик натянул на уже распухшее красное ухо бархатный берет и с вызовом уставился на Курицына.

— Ты откуда же такой взялся? — с интересом спросил дьяк. — Я тебя здесь раньше не видел.

— Я приехал из Флоренции, — он подумал и добавил: — Вместе со всеми.

— Ты тоже каменщик? — Курицын с недоумением окинул старый, обмахренный на обшлагах кафтан переводчика.

— Я пиит! — гордо вскинул голову мальчишка.

— О Господи… И что же ты сочиняешь?

— Канцоны, новеллы, комедии… Я умею писать погребальные речи, я обучен искусству думать и рассуждать. И еще я играю на арфе и свирели.

— Но государь не заказывал в Италии поэтов. Погребальные слова у нас произносит священник. Умение рассуждать весьма полезно, но государя более интересуют архитекторы, строители и оружейники.

— Это все цеховые люди…

У мальчишки была привычка пожимать не двумя плечами, как делают по обыкновению люди, желая избежать ответа, а вздыбливать одно худенькое, цыплячье плечико. Старательно выбритые щеки (а что там брить-то — пух) поджались в иронической гримасе. У него были рыжеватые, коротко постриженные волосы, надо лбом непокорным веерочком торчала прядь, в простонародье говорят — корова языком лизнула.

— Ты назвался каменщиком. Так? А раз ты пошел на обман, значит… Ты вынужден был оставить Флоренцию. — Курицын сделал ударение на втором слове. — Ты бежал?

Опять молчание, только в карих глазах вспыхнуло вдруг и тут же погасло жгучее выражение испуга, отчаяния, а может быть, скрытой ярости.

— Ты убил кого-нибудь?

— Убивают воины, рыцари, кондотьеры. Еще убивают преступники. А поэты поют песни и славят прекрасных дам.

Курицын расхохотался.

— Во-она как! Но в Москве дамам не поют баллады. Даже при дворе царицы Софьи Фоминишны не принято бряцать на арфе. Наш обычай не допускает такой суеты. Откуда ты знаешь русский?

— Это моя тайна.

— Я вижу, ты нашпигован тайнами, как баранина чесноком. Как тебя зовут?

— Паоло.

— И что с тобой, Паоло, делать?

— Мне надо помочь! — сказал мальчишка страстно, и Курицын опять рассмеялся.

Скольким он за свою жизнь помогал — не упомнишь. Но что делать с этим нахальным иностранным отроком? О том, чтоб устроить его на службу в Приказ, речь не шла, да и молод он — пятнадцать лет, но на роль личного толмача при особе дьяка флорентиец вполне подходил. Уже через неделю Паоло перебрался в хоромы Курицына, что стояли подле древнего Богоявленского монастыря, и поселился в летнике на втором этаже.

7

Много лет спустя, доживая свою жизнь в полной тишине и безвестности на узкой горбатой улочке вблизи дворца Питти, Курицын вспоминал эти давние месяцы как лучшие в своей жизни. Ведь это чудо чудное, что в деревянной Москве, с ее простым неторопливым бытованием поселилась вдруг живая Флоренция. «Идем! — говорил Паоло. — Я проведу тебя по мосту Рубаконте к подножию величайшей лестницы в мире. Об этой лестнице писал поэт наш Данте», — важно добавлял мальчик. И Курицын послушно следовал за ним. Перед изумленным взором Федора Васильевича развертывалось во всей полноте зрелище флорентийской жизни. С высоты собора Сан-Миньянто он бросал взгляд на великий город. Именно тогда он увидел, как отражаются золотистые облачка в темных водах Орно, рассмотрел средь черепичных крыш великолепный Сан-Джованни — флорентийский Баптистерий, и строгие очертания францисканской церкви Санта-Кроче.

Паоло привез бывшую свою жизнь в котомке за плечами, и хоть торба была набита под завязку, это был легкий груз, поскольку состоял он из воспоминаний, грез и надежд. Вначале Курицын мало задавал вопросов, он только слушал, это уж потом пошли споры. И с кем — с отроком неразумным! Речь мальчика торопилась, не поспевала за образами, вязла в русских оборотах, и потому от горячности он иногда путался, сбиваясь на итальянский язык.

— Это дивный город, дивный город! — восторгался юный поэт, сохраняя при этом смешную, детскую важность. — Там много солнца, и сам город — легкий, он весь пронизан солнцем и влагой. Там тихие монастырские дворы, выстланные разноцветными плитами, в аркадах зеленеют лавры в кадках, дороги окаймляют стройные кипарисы. Городские улицы пропахли краской и лаком, знаете, лаком покрывают художники свои дивные картины.

А эти праздники на площади Санта-Кроче… О, там все кипит: кареты, носилки, ученые мужи в алых плащах, чернокожие слуги и дамы в богатых одеждах с волосами цвета меди, сияющими на солнце.

Больше всего Курицина поражала страстность юноши. В каждом слове его, в каждом жесте, а Паоло иногда проигрывал целые картины жизни, крылась столь иступленная любовь к Флоренции и самой жизни, что Курицын забывал дышать. Рассказ уводил воображение дьяка в такие дали, что иной раз казалось — полностью он уже не сможет вернуться назад, потому что часть души его навеки заблудилась в серебристых, мокрых от дождя оливковых рощах.

Страна несуетной красоты и немыслимого очарования — такой вставала Флоренция, родина Паоло. Но при этом сам отрок оставался полной тайной для Курицына. И надо сознаться, что флейтист, поэт и пилигрим, при всем своем обаянии и цветистости, за месяц совместной жизни сумел показать себя мальчишкой скрытным, тщеславным, любопытным сверх меры, неверным, обидчивым, а также оснащенным качеством, почитаемым в православии главным грехом, а именно — болезненной гордыней и свободомыслием.

— Тебя зовут Паоло, а фамилия? Как звали твоего отца?

Молчание. Потом быстрый, резкий ответ:

— У меня никогда не было отца. Но у меня был сеньор, мой хозяин.

— Кем он был, твой синьор? Как его зовут?

Молчание.

— Тебе неприятен этот разговор?

Паоло всем своим видом дал понять, что это именно так.

— Ладно, не надо имен. Но мать-то у тебя была? Про нее ты тоже не хочешь рассказать?

Юноша на мгновение задумался, и Курицын отметил эту заминку. Паоло словно прикидывал — говорить не говорить, хотя чего, кажется, проще — закрепить уже сложившиеся отношения знакомством с родителями и всей семьей. Ан нет! Где-то на свете осталась прекрасная Флоренция, по которой он тоскует и не пытается скрыть этого, но при этом говорит с уверенностью: «Я выбрал Русь. Она теперь моя родина».

Что значит — «выбрал»? Почему ему пришлось выбирать и уехать из Италии, этого земного рая, если он умен, образован сверх меры, любознателен…

— Ладно, оставим этот разговор.

— Но ведь у вас тоже есть тайны, — тут же отозвался Паоло. — Я живу в вашем доме, — он начал загибать пальцы, потом сбился, — уже много месяцев. Вы заставляете меня читать кириллицу, но при этом прячете какие-то русские книги. К вам ходят люди, много людей, и каждому вы выделяете время для беседы. Понятно, что меня вы не приглашаете к разговору, считая, что я слишком молод. Во Флоренции на этот счет придерживаются другого мнения.

— Это дела служебные, — резко одернул юношу Курицын. — Мы занимаемся очень важным делом. Государь повелел ученым мужам составить новый Судебный устав. Бога молю пособить нам окончить сей обширный труд в положенный срок.

— И потому вы обсуждаете дела судебные шепотом? Не надо! Говорите в полный голос. Я не буду подслушивать.

— А ты ничего тайного и не услышишь, — Курицын словно не замечал ехидства, которым был окрашен голос Паоло. — Мы пишем закон, по которому будут судить разбой, душегубство, святотатство, поджоги и прочая.

— Можно я спрошу, можно?

— Конечно, можно.

— Чем определяется на Руси судный устав? — в голосе обычная страстность, словно он без этого устава жить не может.

— Судный устав определяет судей и то, что следует считать судебным доказательством, как то поличное свидетельство, поле — судебный поединок и клятва, — терпеливо пояснил Курицын.

— А когда выбирают поле? Там ведь дерутся, да? Кто победит в поединке, тот и прав? Во Флоренции так не судят.

— Поле — это суд Божий. Если свидетель уличает кого-то в займе или грабеже, то уличаемый может идти биться со свидетелем. Если же ответчик стар, млад, увечен, будет женщиной, монахом или попом, то он волен выставить против свидетеля бойца. Свидетель же должен биться сам.

— А если свидетель стар, млад, увечен… ну и так далее?

— Тогда он тоже волен нанять бойца. Оба присягнут и будут биться.

Вот так они всегда уходили от главной темы — той, с которой начали разговор. И опять незаметно возвращались к прежней теме. Курицына интересовало все о Флоренции. Наезжая по посольским делам в Венгрию, он много раз дружественно беседовал с королем Матвеем Корвином, а тот, в свою очередь, общался с Лоренцо Медичи, неофициальным правителем Флоренции. Лоренцо прозвали Великолепным, и он вполне оправдал этот титул.

— Как секретарь, — важно пояснял Паоло, — я часто сопровождал моего синьора в его деловых и дружественных беседах. И в палаццо Медичи тоже. Лоренцо и мой синьор любили поговорить. И меня от себя не гнали.

— О чем же они говорили?

— Они рассуждали о словесности, поэзии, живописи, управлении общественными делами и прочих достойных делах.

Оказывается, во Флоренции куда более чтится не служебное времяпрепровождение, а досуг. Деловые обязанности и службу за деньги может справлять любой человек, даже недалекий, но использовать свой досуг разумно, то есть заполнить его высокими занятиями и игрой ума, может только человек истинно одаренный. Труды в досуге — это занятие словесностью, философией, созерцание истины, чтение античных авторов, ну и Библии, конечно.

— Они говорят: «Надо распределять время так, чтобы не терять его», — продолжал Паоло. — У них свой круг людей. Они собираются в монастырских библиотеках, книжных лавках, в богатых палаццо или просто у себя дома, чтобы поговорить, поспорить. Они очень любят обсуждать достоинства и недостатки человека. Не конкретного, а вообще как особь. Недаром достопочтенный Джанноццио Манетти, член Синьории, дипломат и викарий, написал замечательный труд «О достоинствах и превосходстве человека». Как жаль, что вы его не читали. Они называют себя «академией», а злопыхатели прозвали их «академией бездельников и болтунов».

Курицын расхохотался.

— И Лоренцо Великолепный тоже принадлежал с этой славной ватаге?

— О, да! Мой синьор говорил, что для высоких бесед необходимы ум, доброта и душевный покой. То есть незаполненность души пустыми деяниями и страстями.

— Неужели Лоренцо Великолепный мог себе это позволить? По-моему, жизнь его как раз не была безмятежной.

Последней фразой Курицын словно масла подлил в огонь.

— О, нет, конечно, нет! Мне был всего год, когда с Лоренцо и братом его Джульяно произошло страшное. Лоренцо был молод тогда и очень богат. Отец его уже умер, и он, естественно, хотел участвовать во всех делах города. И добивался, чтобы его приказы исполнялись. Нашлись люди, которых это не устраивало.

— Власть — страшная вещь, — согласился Курицын. — Многие согласны душу дьяволу заложить, только бы получить возможность распоряжаться чужими судьбами.

— Именно так, — согласился Паоло, недовольный тем, что его перебивают, — нашлись заговорщики, которые решили убить Лоренцо вместе с его братом. Местом страшного действа был выбран собор Санта-Репарата, а временем — воскресная служба. Обычно в соборе собиралось много народу, но это не смущало убийц, они думали, что в толпе им легче будет скрыться. Покушение должно было состояться во время таинства евхаристии.

— Какое злодейство! На Руси не убивают в церквях. Я говорю, разумеется, о соотечественниках, о людях одной веры.

— Дай Бог, чтобы этот обычай сохранялся вечно, — милостиво согласился Паоло.

— Ну дальше, дальше…

— Убили-то друзья. Франческо Пицци умело носил маску показного дружелюбия. Лоренцо был уже в соборе, а Джульяно запозднился, а может быть, он вовсе не собирался в этот день в церковь. Франческо и Бернардо пошли к нему в дом и уговорили пойти молиться. По дороге они веселили Джульяно всякими остроумными замечаниями, шутили и смеялись. Обнимались — да! Франческо надо было убедиться, что на Джульяно нет защитной кирасы. Привели Джульяно в собор и там по сигналу зарезали его, как овцу. На Лоренцо тоже напали, но тот успел увернуться. Ему только легко поранили горло. А дальше он сам выхватил шпагу и стал обороняться. Стоящие рядом синьоры встали на защиту Медичи. Среди них был и мой синьор. Именно поэтому Лоренцо Великолепный оказывал ему особое расположение.

— Как ты можешь удержать в памяти столько имен? — недоумевал Курицын.

— Эти имена держит в памяти вся Италия!

— Заговорщиков казнили?

— Их растерзали сами горожане.

— У нас такое невозможно.

— Чтоб казнили сами горожане? Учитель, возможно все и везде, только сюжет новеллы несколько разнится. И уверяю вас, очень часто действия заговорщиков все находят справедливыми. Например, история с Галеаццо Мария Сфорца. Его убили в Милане за год до моего рождения, и произошло это тоже в церкви.

— Твое появление на свет прямо-таки обставлено заговорами и убийствами!

— У нас, вернее, у них в Италии, — со значением поправился Паоло, — это обычное дело.

— Но почему заговорщики опять выбрали церковь для убийства?

— А где убивать? На охоте, в замке, во время прогулок? Там всегда рядом телохранители. Они не дали бы приблизиться к герцогу близко. Убивать надо в толпе. Но дайте я расскажу вам все по порядку. И в этой истории мне не нравится слово заговорщики, я называю их мстители.

— Пусть будут мстители.

— Милан не был республикой. И герцог Галеаццо Сфорцо, их государь, был дурным человеком. Он был тиран. Кроме того, он был жесток и развратен. Говорили, что он отравил собственную мать, чтобы сосредоточить в своих руках всю власть.

— Мало ли что говорят. Это могли быть просто сплетни, или хуже того — клевета.

— О нет, я верю, что не клевета. Все так очевидно. Престарелая герцогиня, обиженная сыном, отбыла в свое поместье, кажется, в Кремону, а по дороге внезапно умерла. Конечно, она была отравлена! Трое благородных юношей решили отом стить.

— За внезапную смерть герцогини?

— Ваша ирония здесь неуместна. Они хотели убить тирана и надеялись, что народ, обиженный несправедливостью тирана, их поддержит. Все произошло незадолго до Рождества в день Святого Стефана.

— Странная закономерность. Почему-то большинство казней происходит именно в день Рождества…

— Послушайте меня наконец! Мстителей было трое. И их план вполне удался. После мессы они приблизились к герцогу и нанесли ему кинжалом шесть ран. Тиран умер на месте. Но народ не поддержал мстителей. Двое были убиты в соборе, а третий, с именем Джироломо Ольджато, был схвачен и отдан в руки правосудия. Его приговорили к четвертованию. Ему было двадцать три года.

— Тебе жалко этого юношу?

— А вам нет? — с вызовом вскричал Паоло.

— Но две эти истории похожи как две капли воды. Называй их как угодно — заговорщики, мстители… Заговор против государя — всегда преступление. Казнят — за дело…

— Может быть, вы скажете, что тех четверых новгородцев после Шелонской битвы тоже казнили за дело? Разве не в праве они были защищать родной город?

Курицын внимательно посмотрел на юношу, помолчал, потом сказал, подводя черту разговору:

— Все, пора ужинать.

Но за столом, отставив пустую мису, Паоло опять повторил свой вопрос. На этот раз Курицын ответил:

— Не спрашивай в Москве про Новгород. Это крамола. И тем более не спрашивай у людей, которых не знаешь. Это опасно.

— Но почему. Расскажите…

— Расскажу. Со временем, — сказал Курицын, а сам подумал: «О, чадо, знать бы, на радость ты мне послан или на беду?»

8

Справку по истории, касаемой описываемого времени, любознательный читатель найдет в четвертой части нашего сочинения. Она так и озаглавлена — Комментарий. Первая глава этого раздела посвящена сложным отношениям между Литвой и Русью, которую в Вильно упорно называли Московией. Историческая справка участвует в нашем сюжете только косвенно, но она объясняет, почему Литва имела право претендовать на русские земли и была в своей правоте столько же сильна, как Россия.

9

Со смертью короля литовского Казимира старые распри не только не исчезли, но вспыхнули с новой силой. Князья Литовско-Русский и Московский никак не могли договориться — какие пограничные земли принадлежат Ивану, а какие Александру — сыну Казимирову…

Иван не верил Литве. Он направил послов в Крым к Менгли-Гирею со словами: не отлагай похода на Литву, выходи не медля, де, Большая Орда кочует в восточных землях и не опасна для Тавриды. И вообще пора, друг и брат, отомстить Александру за злые Казимировы козни. Примерно с такими же предложениями поехал посол Иван Плещеев в Молдавию к королю Стефану: поспешай! воздай Литве по заслугам. Сам воевать Иван не торопился. Правда, князь Федор Телепня-Оболенский разорил литовские Мценск и Любутск, а другой отряд завоевал спорные Хлепень и Рогоцев, но это не было похоже не настоящую войну, так только, разведка боем.

А Литва, то есть государство Литовско-Русское и Жомотское, хотела мира, не до брани ей сейчас было. А что есть лучшая гарантия миру, чем родственные связи царствующих домов? В Москву было послано высокое посольство с задачей вручить царю Ивану грамоту, мол, Александр есть восприемник Казимиров, поговорить о делах насущных, но главное — разведать, готов ли Иван вступить в родственные отношения с Литвой.

Сватовство — вещь деликатная, делается не вдруг. После приема послов в доме московского воеводы Ивана Юрьевича Патрикеева состоялся великий пир. Вот тут-то за чарой меду посол Станислав Глебович, уже изрядно хмельной, как бы между прочим бросил пробный камень — не плохо бы обвенчать дщерь Иванову с великим князем Александром, славная была бы пара, да и государствам двум на пользу. Патрикеев посмеялся в бороду, но щекотливой темы не поддержал.

На следующий день, уже на трезвую голову, Глебович возобновил разговор о сватовстве, на что получил немедленный ответ: сватовство вещь отменная, но серьезный разговор об этом может идти только после заключения вечного мира между Литвой и Москвой. Глебович согласился, что вечный мир — это хорошо, вопрос только — на каких условиях.

Послы отбыли восвояси. Военные действия на границе с Литвой продолжились, давая Руси немалый прибыток в землях и городах. К неудовольствию молодого князя Александра вдруг отложились к Москве князья Воротынские с вотчинами. Дело обычное, князья вольны сами выбрать, кому служить, но Воротынский с племянником ушли на службу к Ивану с большим шумом. По дороге они силой взяли и присоединили к Москве два небольших литовских города. В это же время князья Данило Шеня и Василий Патрикеев с боем взяли Вязьму, панов вяземских и князей привезли в Москву и силой заставили присягнуть Ивану. А тут еще молодой князь Федор Бельский бежал в Москву, бежал сразу после венца, бросив в Вильно молодую жену. Князья Бельские верой и правдой служили Литве, и побег этот Александр расценил как предательство.

Вот здесь и отправилось в Вильно вышеозначенное посольство (с него мы начали наше повествование) князей Ряполовских и дьяка Курицына возобновить разговоры о мире и сватовстве. Надо сказать, что Паоло в качестве переводчика в Вильно совсем не был нужен, дипломатическим языком в Литве был русский, но мальчишка так просился в путешествие, что Курицын не смог ему отказать.

Разговор был непростым (как будто они бывают — простые). Литва заявила, что ищет мира на тех условиях, кои были заключены отцами — покойным королем Казимиром и великим князем, Царство ему Небесное, Василием II Темным.

Нет, такой мир Русь не устраивает, поскольку был подписан вследствие невзгоды московских государей. Царю Ивану сейчас больше подходит тот мир и с теми границами, кои были установлены при великом князе Симеоне Гордом и литовско-русском князе Ольгерде, сыне Гедиминовом. Да и что говорить о Казимировом мире, если там, простите, нелепицы: волости медынские, боровские и можайские числятся за Литвой, чего на деле нет, а Козельск вообще записан на обыск, то есть следует искать, кому он раньше принадлежал, тот ему и хозяин. А что искать? Козельск истинно русский город, более прочих пострадал от Батыя и всегда числился за Русью. Словом, русские послы говорили красноречиво и, с их точки зрения, весьма убедительно, но до сватовства дело так и не дошло. Не договорились, значит.

Разговор продолжился в Москве, куда прибыли литовские послы в январе 1494 года. В начале беседы они использовали московскую терминологию, де, мир, заключенный при Симеоне и Ольгерде, был заключен при невзгодах литовских князей, а потому сейчас неприемлем. Но обеим сторонам ясно было, что сия формула дана лишь для затравки. Уже на следующий день Литва пошла на уступки и подписала за Русью многие земли. Битва шла за каждую десятину, торговались очень подробно. Целых пять листов исписали, перечисляя пригороды, города, деревни и волости.

В договорной грамоте Иван подписался Государем всея Руси, великим князем Московским, Владимирским, Новгородским и прочая. Послам показали невесту, и тут же состоялось обручение. Место жениха занимал пан Станислав, обменялись перстнями, цепями с крестами, все честь честью.

Условия Ивана при обручении были таковы: муж не должен принуждать жену к римскому закону, дабы оставалась она в вере истинной, то есть православной. За ответом Александра по этому пункту отправились в Литву князья Ряполовские, Семен и Василий Ивановичи. Александр послал в Москву грамоту такого содержания: жену понуждать к римской вере он не будет, но если она сама захочет, то на то ее право. Иван от такой формулировки пришел в ярость. Мало ли чего дочь захочет! Главное, что он, государь, не дает воли на римскую веру! И тут же добавил, что желает, чтобы дочь Елена выстроила себе в Вильно церковь греческого закона, в коей и совершала бы свои требы.

На переговоры о вере греческой ушел целый год, и в конце концов Александр принял все условия. Московский государь умел настоять на своем.

И опять январь, день тринадцатый. После службы в Успенском соборе Иван передал литовским послам молодую княжну. Перед отъездом в Вильно Елена остановилась в Дорогомилове и жила там два дня. При княжне присутствовал князь Василий и матушка-государыня Софья. Дважды наведывался к дочери сам Иван для подробного напутствия дочери.

— Голубка моя ясная, — говорил царь дочери, — помни, теперь каждый твой шаг на виду, что ни сделаешь, все должно быть к пользе твоего отчества и вере истинной. Путь твой долог. Во всех городах, через кои проезжать будешь, иди в соборную церковь и служи молебен. Да, забыл тебя оповестить, в Витебске мост худой и ветхий, поэтому, прежде чем в храм идти, наведайся, можно ли пройти по тому мосту. Если скажут — плох мост, не ходи, помолись дома у Иконы Всескорбящей. А как приедешь к месту…

Княжна Елена, или как звали ее дома — Лёнушка, плохо слушала отца. Страшно ей было расставаться с родительским домом. И не дальняя дорога страшила ее, и не плохие мосты, а встреча с суженым. Каков он — любезный друг? С отцом об этом говорить бессмысленно, он ее просто не поймет.

В последний вечер в Дорогомилове Софья устроила отходную — честной пир. Невеста, разумеется, в застолье участия не принимала, не девичье это дело среди пьяных сидеть. Народу было много, еды — горой, благо время было рождественское. Чашники и чарошники внимательно следили, чтоб у важных гостей кубки были полны. Подавали меда вишневые, можжевеловые, приварные, белые с гвоздикой княжие… В стопы лили рейнские вина, а также романею, как звали тогда бургундское.

В разгар веселья в палату неслышной походкой в вошла служанка Софьина — гречанка Анастасия, подошла к государыне и зашептала в ухо. Вид у служанки был совершенно невозмутимый, поэтому удивительно было, что Софья изменилась в лице и воскликнула: «Быть не может!» Но Анастасия с той же невозмутимой миной закивала в ответ — может, еще как может, сама видела, что Елена Волошанка незваной явилась на посольское пиршество! «Пусть только в палату войдет, негодница, — мысленно кипела Софья, не забывая при этом приветливо улыбаться послам, — пусть только ногу через порог занесет, ужо я ей покажу свое место! Я царица в славе, а ты, вдовья невестка, — никто!»

Однако про вдовую Елену не скажешь — жалкая. Вошла в сок, лицом расцвела, щеки алеют — румяниться не надо. Тела не нагуляла, так и осталась тощей, ровно селедка, а чтоб скрыть безобразие, носит на себе многие одежды, утолщающие фигуру — смех! Ручки мягонькие, голос ласковый, а в глазах-колодцах так и пляшут болотные огни, возбуждая мужскую похоть.

В присутствии царя Елена гасила неприличный блеск, прикрывая глаза веками, как курица пленкой — экая умница, тихоня, послушница. Софья видела ее насквозь и мужу не раз говорила — Елена ведет жизнь зазорную, она нечиста, говорят люди, что имеет полюбовника, да не одного, а великое множество. Царь не соглашался: «Напраслина! — любимое слово. — Елену при ее красоте каждый охаять готов, а что принимает она в своем дому мужей-книжников, так то разговоры богословские, которые не порочат вдову, а только возвышают в глазах людей умных. А про дураков говорить не будем».

Как же… мужи-книжники! У всех у них одно на уме! И высокие разговоры только прикрытие. С царицей они свои мудрые беседы не ведут. Софья уже старуха, за сорок перевалило, а эта… правду говорят люди: вдове тридцать лет, как венец — к лицу. Ясное дело, змея явилась попрощаться со своим сердечным дружком — Федором Курицыным. Дьяк по посольским делам ехал в Ливонию, но до границы должен был сопровождать посольский обоз.

Но время шло, а незваная гостя ногу через порог не заносила. Софья тяжело поднялась, отерла платом разгоряченное лицо и сама пошла выяснять, что там делает в дому Елена Волошанка. Не дело подниматься царице ради невестки, но иного выхода нет. Она застала Елену выходящей из двери дочери.

— Доброго здравия, матушка! — голос елейный и поклон в пояс.

— Не ожидала видеть тебя здесь, — строго сказала Софья.

— Сестрица Елена прислала нарочного со словами — приезжай, де, попрощаться. Я и приехала, путь в Дорогомилов не долгий.

Мало тебе мужского полу, Елена-прекрасная, ты и с Лёнушкой, чистой голубицей, дружбу завела. Софья давно заметила обоюдный интерес вдовы и дочери. Что у них может быть общего? Разница больше чем в десять лет. Сама Елена никогда не хаживала в покои Лёнушки, а та чуть что схватит рукоделие и бежит к названой сестрице. О чем они толкуют — Бог весть.

— Зайди-ка в горницу, разговор есть…

Горница была пустая, освещенная одним паюсным фонарем. Говорить пришлось стоя. В Дорогомиловском дому жили летом, тогда и привозили все — столы, лавки, утварь. А сейчас санным путем доставляли сюда только самое необходимое, чтобы было где послов принять. Печи топили не переставая, но в боковой горнице было все равно холодно, и как-то слишком резко пахло дымом. Шум пиршества сюда не долетал, за окном выл ветер, и оттого в помещении было особенно неуютно.

— Как бы метель не поднялась, — озабоченно сказала Елена.

— Успеешь доехать.

— Да я не о себе забочусь. Если с ночи завьюжит, то к утру не успокоится.

— Так ты о Лёнушке, значит, печалуешься, — усмехнулась Софья. — Что она тебе сказала?

Елена помолчала, потом и вздохнула еще с показной сердобольностью:

— Страшится…

— А ты что?

— Сказала, чтоб не боялась, что все хорошо будет. Про великого князя Александра говорят — видный мужчина.

— Подумайте… слова-то какие — видный. Ты-то откуда знаешь?

— Федор Васильевич рассказывал.

— Это дьяк Курицын, что ли?

Елена кивнула.

— А что он еще рассказывал?

Невестка оживилась.

— Он был в Литве и в Вильно, и в Тракае. Тракайский замок знатный и богатый, сложен из огромных камней, балконы и лестницы дубовые, а вокруг дома балконы-гульбища, на них всю ночь смоляные факелы горят, светло, как днем. И Лёнушка наша будет в этом замке хозяйкой.

— Не будет она в Тракае жить! Там и церкви греческой нет. Государь не единожды ей наказывал, чтоб ходила только в нашу церковь. Литва обещала ей новый храм поставить веры истинной. Брак этот — дело государственное!

Софья говорила напористо, резко, подчеркивая, что не следовало забивать Лёнушке голову всяким вздором перед дальней дорогой. Елена послушно кивала, а потом сказала виновато:

— И еще боится, что свадьбу в Литве будут играть не по нашему обычаю. А Лёнушка хочет, чтоб все было по правилам, чтоб сажали ее с мужем на соболий мех, чтоб слепили вместе две свечи и поставили в пшеницу в сеннике…

— Это ей все нянька нашептала, — перебила с досадой Софья. — Мы люди современные, а свадьбу ей справят как надо. Будет в Вильно кому на старинные обычаи указать. Ты еще про сапоги вспомни.

Обычай с разуванием сапог был очень древний, и если исполняли его сейчас, то словно бы в насмешку. Молодая должна была в первую ночь после свадьбы снимать с мужа сапоги. А у жениха в правом сапоге были под пяткой монеты, а в левом — плетка. Не приведи Господь перепутать, какой первый сапог снимать! И не в том беда, что получишь за невнимательность удар плеткой. Обычай этот подразумевал примету на всю жизнь. Деньги получишь в брачную ночь — купаться тебе вся жизнь в золоте и жемчугах, а если схлопочешь удар — не сильный, чисто символический, то и судьбу обретешь «битую».

— А скажи… — Софья хитро прищурилась. — Правда ли, что дьяк Курицын, сей ученый муж, постиг египетское искусство читать по звездам словно волхв?

Елена даже отступила на шаг, словно ее в грудь толкнули, и уже без всякого почтения выкрикнула:

— Да кто же вам такую напраслину сочинил?

Софья никогда не опускала себя настолько, чтоб вести с Волошанкой откровенные разговоры, невестка должна знать свое место. А здесь как-то все совпало. И ведь не придерешься! Лёнушка сама позвала названую сестрицу, та со всех ног кинулась утешать и напутствовать. А не обидно ли, что не ей, матери, стала открывать она свои страхи, а этой чернявке молдаванской? И желая хоть как-то отомстить за обиду, она и задала свой вопрос. Промямли Елена в ответ что-нибудь невнятное, мол, мне об этот ничего не ведомо, и тема была бы закрыта. Но говорить царице про напраслину!

— Ты, милая, говори, да не заговаривайся! Всяк знает, что дьяк твой пытает судьбу, строит математические таблицы и по ним предсказывает, когда человеку жить, а когда помирать. Может, он и тебе такую таблицу сочинил? Дьяк Курицын — еретик, он с колдунами знается, а что государь на все эти мудрости сквозь пальцы смотрит, так подожди, дай срок…

Не будь в горнице так темно, а глаза Волошанки столь черны да бархатны, как говорили при дворе, можно было бы рассмотреть в них слезы обиды, а может быть, ненависти. Во всяком случае, Софья тешила себя тем, что они там были. Елена стояла прямая, как палка, а потом сотворила широкий крест и произнесла сквозь зубы: «Грех вам…»

Тяжелую сцену окончило появление Василия. Безусое, разрумяненное хмелем лицо его было весело и необычайно приятно. Ликом Василий пошел в отца, тот же нос с горбинкой, тот же пытливый внимательный взгляд, а ладной, чуть полноватой фигурой и мягкой повадкой он напоминал царице брата ее, константинопольского жителя.

— Матушка, мы вас потеряли. Еле нашел. Они хотят музыки! Вот ведь польская привычка. Не могут жить в простоте. Мало им медом голову задурить, так еще музыкой хотят замутить душу. Я уже за скоморохами да дудочниками послал.

На Руси церковь, а равно и простой люд, не одобряли музыки. Когда сам поешь, то Бога славишь, а если из музыкальных инструментов извлекаешь звуки, то, значит, крутит тобой нечистая сила.

Софья засмеялась и пошла за сыном, не сказав невестке ни слова. При появлении царицы посольские встали, приветствуя ее криками восторга. Дудочники еще не пришли, послы вежливо посетовали, что нет на Руси той музыки, которая услаждала царицыны уши в далеком Риме. Вот тут-то Курицын на свою беду и велел служке призвать Паоло, который отсыпался где-то в закутке перед дальней дорогой.

Паоло явился немедля. Остатки сна, как собака воду, он стряхнул с себя еще в сенях и, пошептавшись с дьяком, тут же вынул из чехольчика свою флейту. Курицын с наивным торжеством огляделся вокруг, предвкушая успех своего воспитанника. И Паоло оправдал его ожидания. Старинная тосканская песня вызвала общий восторг, царица даже руки вскинула, призывая всех к полной тишине и прослушала мелодию до конца. После второй песни она удостоила музыканта разговором. Ах, ты, оказывается в Ливонию, собрался со своим господином? Знаю, знаю, ты воспитанник дьяка. Ах, ты еще и толмач? Ну не думаю, что без тебя будет большой урон посольскому делу. Разве что дьяк Федор без тебя погорюет. Пожилые дьяки бывают весьма охочи до молоденьких толмачей.

Последнюю царицыну шутку за столом словно и не услышали, только Курицын забагровел лицом и выставил ухоженную свою бородку, волосок к волоску, вперед, словно меч. Софья тут же перевела разговор, понимая, что сказала лишнее. В Италии эта фраза, про любовь к мальчикам, была бы вполне уместна, там нравы веселые, а здесь, пожалуй, и осудят. Теперь она говорила о несомненном даре юного флорентийца и тут же сообщила, как о деле решенном, что забирает Паоло к себе в палаты, он, де, будет музыкантом при ее дворе, а если случится надоба, то и ее личным переводчиком. Что мальчишка трещит в ответ? Он отказывается от великой чести? Курицын ухватил воспитанника за рукав, и тот, опомнившись, принял подобающую позу и стал в изысканных выражениях благодарить великую княгиню за величайшую милость.

Пир продолжался. Когда царица уходила в свою опочивальню, то оглянулась невольно и с удовлетворением поймала удивленный и тоскующий взгляд дьяка Федора Курицына.

10

Икона завораживала. Паоло следовало бы лоб перекрестить, а лучше на колени встать, помолиться в полную силу перед ответственной встречей, а он пялился на икону и думал, как странен мир, изображенный русским живописцем: здесь все несоразмерно и вместе с тем изящно! Серебристые, уступчивые горы пронизывала голубая река Иордан, нежно розовело небо. Крест был легким, почти невесомым, фигура Спасителя изогнулась в смертельной муке, но не видно, чтобы Ему было очень больно. Сейчас Христа снимут, положат на землю среди этих крупных, непомерно больших цветов.

Паоло обычно избегал смотреть на изображение распятия. Глядя на муки Спасителя, он тут же представлял, как в его собственные ладони вонзаются гвозди, а дальше он вообще боялся думать — боль, страдание, ужас, смерть! Во Флоренции художники редко рисовали крестные муки Христа, они выбирали для фресок другие сюжеты, скажем, введение Девы Марии во храм, или сцены из жизни святого Франциска, или приход волхвов с ценными подарками. И все так красиво, радостно!

Паоло вспомнил настенные изображения в соборе Санта-Мария-Новелла, нарисованные несравненным Гирландайо. Жизнь города на фресках отразилась, как в волшебном зеркале: далекие виды, башни, водная гладь, летящие птицы… Девы с открытыми шеями и пропорциональными округлостями веселили взгляд. Так и хочется подойти к любой и побеседовать. А на русской иконе все строго, отстраненно и нельзя понять, где находится этот гористый мир с его изысканной болью и страданиями.

Курицын учил, ты не смотри, мол, что мало деталей, на иконе изображено гораздо больше, чем нарисовано. Икона не для любования, она для молитвы и скорби, икона призывает к подвигу во имя веры и открывает нам путь в мир горний. А он, вместо горнего мира, затосковал вдруг по теплу и солнцу, и перед глазами предстал радостный праздник в Венеции, на который возил его синьор. Тогда праздновали обручение дожа с морем. Церемония эта происходила каждый год в день светлого Вознесенья. Искрится на солнце вода, толпы людей, музыка… Дож садится в украшенную цветами галеру и в сопровождении послов и именитых людей плывет в море, чтобы бросить в его бирюзовую бездну золотое кольцо. А здесь галки на черном снегу, твердый, как галька, конский навоз. Право, кажется, что он замерзает уже в полете. И все в шубах, шапках, закутанные по самый нос. В такой же шубе и шапке катит сейчас по санному пути Федор Васильевич. Ах, зачем он не уехал вместе с ним?

Паоло поместили в царском дому вместе с челядью, но через два дня перевели в теплый чуланчик под лестницей. Значит, царица вспомнила о нем, если у него теперь отдельное жилье? Ничуть не бывало, прошла еще неделя, прежде чем он был призван в Софьины покои.

Паоло дивился скромности, если не сказать убогости, царского жилья. Он знал, как должны выглядеть герцогские дворцы. Да что говорить, дом его синьора был гораздо богаче. Оструганные бревна совсем не тот материал, из которого можно построить роскошные палаты. А русские говорят, что в деревянных хоромах теплее и дышится в них легче. Кто знает, может, они и правы. Зима здесь столь люта, что удивительно, как они вообще выживают.

Федор Васильевич обижался, если Паоло ругал русские привычки, и рассказывал, как два года назад приключился в Москве большой пожар и роскошные царские палаты сожрал огонь. Кремль выгорел почти весь. Царь Иван вынужден был жить в слободе в простой избе около церкви Святого Николая Чудотворца, что в Подкопаях. А ныне существующие палаты построены на скорую руку, но уже заложены новые — каменные. Но ведь и из бревен можно строить нарядно. Боярские дома все раскрашены, везде резные узорочья из досок и высокие фигурные крыши. А в царских палатах только лестницы нарядные, а во всем прочем никакого изящества.

Теперь ему довелось попасть внутрь царских палат, и он увидел, что все здесь устроено разумно, соразмерно и богато. А царицыны горницы отличаются особым богатством. Видно, много добра и мебели всякой вывезла она из Италии, приемные сени обставлены как богатый флорентийский дом, только окончины слюдяные подслеповаты.

Неслышно отворилась дверь, в сени вошла с поклоном государева служанка Анастасия. Он невольно ответил на поклон, хоть и знал — не ему она кланяется, а иконе. Русские нарочно делают низкие двери, чтоб человек, входя в горницу, склонялся долу. Анастасия сделала знак рукой, мол, следуй за мной, и быстро пошла куда-то в полумрак. Если служанка видела в темноте, как кошка, то Паоло этим похвастаться не мог. Он безумно боялся споткнуться за порог или дверную притолоку и грохнуться на устланный войлоком пол. На ходу он расстегивал чехольчик, освобождая флейту. Ему казалось, что прилично будет предстать перед Софьей с музыкальным инструментом в руке. Этим он словно подчеркивал, что помнит, зачем призван, и место свое знает.

Еще один поворот… и он зажмурился от яркого света. В этой горнице окончины были стекольчатыми. Царица сидела в удобном кресле с высокой резной спинкой. Одета по-домашнему — в красном суконном опашене, в красной же рубахе с шитыми золотом запястьями. Лицом улыбчива, приветлива, а уж тучна!

Все это Паоло увидел мгновенным взглядом и тут же склонился в поклоне, потом подумал и встал на одно колено.

— Встань, мальчик, — услышал он глубокий, приятно вибрирующий, истинно царский голос. На пиру в общем гаме Паоло и не разобрал, что государыня глаголет столь музыкально. А впрочем, любой русский, начни он говорить по-итальянски, стал бы сладкозвучен. — Тебя зовут Паоло?

— Именно так, дрожайшая царица.

— И долго ты жил в дому у дьяка Курицына?

— Без малого год.

— И каким он предстал перед тобой? Что он за человек?

Меньше всего Паоло ожидал, что разговор начнется таким образом, поэтому тут же подумал, что ухо надо держать востро и лишнего не болтать. Он сделал вид, что подыскивает нужные слова, выдержал приличную паузу.

— Дьяк Курицын великодушен и сострадателен, добрых людей он хвалит, а о злых сокрушается.

— И чему учил тебя этот добрый человек?

— Русской грамматике. Я ведь ни читать, ни писать по-русски не умел, только трещал, как ученый скворец.

— Что же ты читал?

— Апостол и Евангелие.

— Я тоже по этим книгам училась читать по-русски, — добродушно рассмеялась Софья.

Паоло отвел глаза. Он боялся, вернее, стеснялся смотреть на царицу, как боятся слишком пристально рассматривать людей с каким-нибудь внешним уродством. Тело Софьи можно было сравнить с холмистым ландшафтом, по которому, игриво извиваясь, бежал золотой ручей мелких пуговок — они лились от горла до подола. При малейшем движении царицы холмы — груди, живот, пышные бока начинали колыхаться, золотой ручей искал себе новое русло. Он нырял в складки одежды, потом вырывался на волю, взбирался на длань с перстнями, огибал колено, на которое опиралась хозяйка, а дальше вниз, водопадом. Царице пришлось дважды повторить вопрос, прежде чем смысл дошел до понимания Паоло.

— Чему меня еще учили в доме дьяка? Федор Курицын — муж, обладающий великими познаниями. Учитель наш Аристотель насчитывает семь свободных мудростей. Сие есть грамматика, диалектика, риторика, музыка, арифметика, геометрия и астрономия.

— Астрологическим таблицам, которые предсказывают судьбу, Курицын тебя тоже учил?

Она спросила быстро, вопрос словно сам с языка сорвался, а голос вдруг и скрипнул, словно дал фальшивую ноту, и Паоло замер с открытым ртом, а потом отрицательно затряс головой.

Мысли его заметались. Вон ведь куда вырулили! Как с ней говорить-то, с этой дамой? Здесь надобно быть откровенным, понеже она царица, но, с другой стороны, младой отрок знал, что откровенным до конца нельзя быть даже с самим собой. Некстати вдруг вспомнилась наука физиогномика, ворота первые… Книга эта — «Тайная Тайных», которую Курицын старательно прятал, а Паоло находил и читал по ночам, учит: «Живот большой — признак глупости и мягкосердечия»… И еще: «…кто имеет лицо с мясистыми челюстями — тот глуп и груб по природе. А глаза самые опасные — цветом похожие на голубизну бирюзы». Но у царицы черные глаза, что есть признак… как там… «у кого глаза средние, неглубоко посаженные, и сурмистые или черные, тот расторопный и разумный». Эта женщина не глупа и не мягкосердечна, но расторопна и разумна. И она царица, у нее приятное лицо, и она ему нравится, нравится…

— Как ты вообще в Москву попал? Тебя ведь привез Юрий Траханиот? Но в его задачу не входило везти в Москву музыкантов. Ты обманул, да?

Паоло дрогнул: откуда знает? Неужели Курицын открыл его тайну? И тут же отогнал эту мысль. Не в привычках Федора Васильевича зря балаболить языком. Видно, наугад пальцем ткнула.

— Простите, дражайшая царица, что оскорблю ваш слух неприятным признанием. Да, я назвался учеником каменщика. Никто не проверял моих слов. Не много народу соглашалось ехать на Русь. Люди страшатся севера и неизвестности.

— А ты, значит, не страшился?

— Мне необходимо было уехать из Италии. На родине у меня не было никаких надежд. Я потерял службу, потому что мой синьор умер. Известие о его кончине я получил в Венеции. Ну… и…

— Откуда ты знаешь русский?

— Нянька у меня была русской, — быстро ответил Паоло, он хотел добавить — «из Новгорода», но опять схватил себя за язык, здесь неуместны подробности. Он уже слышал о ратном походе на Новгород, слышал о принудительном переселении новгородцев в Москву и прочие русские города. Произносить перед государыней слово Новгород — гусей дразнить.

— Расскажи, что за человек был твой синьор.

— О, замечательный человек, достойный гражданин Флоренции. Он был богат, он любил науки и искусства, а более всего он любил читать.

— И еще он был великодушен и сострадателен, добрых людей он хвалил, а о злых сокрушался, — усмехнулась Софья.

«Боже мой, она не верит ни одному моему слову», — смятенно подумал Паоло, но не позволил панике взять верх. Он сыграет свою роль до конца.

— Именно таким он был, бесценная царица.

— Ты служил у него музыкантом?

— И еще секретарем.

Он опять поднял флейту, размещая пальцы в нужную позицию, и даже потянул к ней губы, но Софья не обращала внимания на его профессиональные жесты. Она видела, что мальчишка хочет побыстрей закончить разговор, а это значит, где-то у него скелет в шкафу… мыши на полке и тайна в голове.

— Кто твои родители?

Паоло окончательно смешался, покраснел как маков цвет.

Рука потянулась к голове, он непроизвольно дернул себя за вихор, думая с горечью — зачем мудрить, все равно она из меня все вытрясет.

— Мать моя умерла… и отец тоже, — пролепетал он не поднимая глаз, потом глубоко вздохнул и выдавил через силу: — Я надеюсь, что дражайшая царица отнесется ко мне с пониманием и простит. Я был не до конца искренен. Но более не хочу хитрить. Покойный синьор и был моим отцом. Еще у меня есть брат, и он меня ненавидит. Он убил бы меня, вернись я во Флоренцию.

— Ты бастард?

Паоло вполне устроила такая подсказка, он мысленно перекрестился.

— О, как прозорливы вы, великодушная. Именно так, хоть и тяжело мне в этом сознаться.

Софья задумчиво посмотрела на юношу.

— Сколько тебе лет?

— Шестнадцать, — выпалил он и тут же добавил со смущенной улыбкой: — Скоро будет. — Весь его вид говорил: вот, опять хотел схитрить, но вижу, что вас не проведешь.

Софья улыбнулась удовлетворенно.

— Ну вот теперь, пожалуй, сыграй мне что-нибудь грустное, — сказала она просто и ласково, словно не со слугой говорила, а с близким и хорошо знакомым человеком. — И будем плакать, вспоминать Италию и благодарить Господа, что обретаемся в Москве.

11

Юлия Сергеевна позвонила с утра. Обычный дежурный звонок.

— Ну как у вас?

— Мы с Сашкой убегаем.

— А Ким?

— Его нет, — голос сух, деловит. — Он ушел вчера за сигаретами и все еще не вернулся.

Выражение «все оборвалось внутри» вовсе не преувеличение, Юлия Сергеевна почувствовала, как сердце ухнуло вниз, стукнулось о желудок и начало подпрыгивать, как бешеный мяч.

— Неужели он посмел? Не испугался?…

— Да пиво он уже пил, и не один раз. На Новый год шампанское пригубил. Просто я вас огорчать не хотела. Но чтоб на ночь исчезать — такого не было. Простите, Юлия Сергеевна, я очень тороплюсь.

— Да, да, я понимаю. Ты звонила Макарычу?

— Конечно. Сразу после Нового года. Он сказал — привозите. Но Ким отказался ехать категорически. Я Сашку одеваю. Простите, вечером позвоню, — ту-ту-ту…

Вечером Любочка позвонила, как обещала.

— Да не волнуйтесь вы, Юлия Сергеевна, ничего с ним не случится.

— Но ведь уже случилось. Наверняка он пил. После кодирования это смертельно опасно!

— Как видите — не смертельно. Его хватило только на полгода. Я устала, Юлия Сергеевна. Я устала бороться. Ничего больше не надо. Пусть что хочет, то и делает. Иван Макарович говорит, что толк будет только в том случае, если Ким сам к нему обратится. Понимаете — сам!

— Ты плачешь? Я сейчас приеду.

— Не надо. Я утром Ленчику Захарченко позвонила. Ну, патлатый такой, они вместе с Кимом выставки организовывают. Не помните?

— Он алкоголик?

— Ленчик? Не знаю. Нет, не алкоголик. Он лгун, подлиза, мелкий книжный клептоман, но он не алкоголик. Позвонила Ленчику, он сказал, что возил вчера Кима какую-то картину посмотреть. Не знаю, какую. Может, купить, может, для выставки. Где-то они пересеклись и поехали по делам. Под картину выпили десять бутылок пива, водки ни-ни. Врет, конечно. Так этот самый Ленчик довел Кима до нашего дома, там они расстались. Ночью, да… Куда Ким потом делся — неизвестно. Да не плачьте вы! Что мы все время рыдаем?

Юлия Сергеевна уселась за пасьянс. Зазвонил телефон.

— Жив Ким. Жив курилка. Мне только что позвонил Олег. Мол, Ким у меня в мастерской, сегодня ночевать не придет, но ты не волнуйся — пить мы ему не дадим. Разве что пивка… Но ему ведь и пивка нельзя.

— Кима надо спасать.

— Как?

— А где эта мастерская?

— Какая разница?

— Она на Полянке, да? — Юлия Сергеевна вспомнила двухэтажный особняк во дворе — приют искусств и возлияний. — Мы как-то с тобой туда за Кимом заезжали.

— Может быть.

— За ним надо ехать.

— Это совершенно бессмысленно. И потом, зачем мне лишние унижения? Он ведь не постесняется закатить при всех безобразную сцену. Скажет, что я за ним слежу, что пытаюсь прятать его себе под подол, а он — вольный человек. Они ведь жен не стесняются, мы для них как бы не люди, а семья — только обуза. Там все уж давно холостяки. Жены с ними не уживаются. Не хочу я туда ехать.

— Да, конечно. Я понимаю. Подождем. Ты только не плачь.

— Я не плачу. У меня просто насморк аллергический. Наверное, на нервной почве.

Ну что же — все правильно. Любочка не несет ответственности из мужа, а она несет. Она мать, ей и суетиться. До метро Юлия Сергеевна добежала бегом. Можно было поймать машину, но как укажешь шоферу правильный адрес? К мастерской она могла танцевать только от печки. Доехать до станции «Полянка», а там, как говорил Ким, «огородами, огородами и к Домбровскому». Такую звучную фамилию носил этот признанный только в очень узких кругах гений, мудрец и пьяница — Олег с Полянки.

Там церковь рядом. Юлия Сергеевна не столько рассмотрела ее в первый приезд, на улице тогда тоже было темно, сколько почувствовала, как гору рядом, как тепло от давно протопленной печки. Конечно, глаз уловил некие архитектурные подробности, и услужливое сознание облекло их в слова: живописный антаблемент, кокошники, фигурные фронтоны с пальметками — словом, добротный XVII век. Она была уверена, что сразу почувствует, что церковь именно та, нужная, а дальше в ста метрах в переулочке двор с неприметным особнячком.

Дом был стар, правое крыло вообще пустовало, а в левом томились какие-то убогие, истово ожидающие переселения, жильцы. Именно в правом, пустом крыле находилась обитая жестью дверь, а за ней коленом изогнутая лестница. Выбежав впопыхах из дому, она не подумала, как попадет в мастерскую. Дверь наверняка закрыта, и стучаться в нее бесполезно. Может быть, ее ждет жалкая участь дожидаться сына на улице? И вдруг неожиданный подарок судьбы! Обитая жестью дверь сама распахнулась и словно вытолкнула во двор молодую пару. У женщины на руках был ребенок. Подвальная темнота еще слала какие-то отдаленные выкрики, последний был: «Просто захлопни!»

— Подождите захлопывать! Мастерская Домбровского здесь? Мне как раз туда надо.

Пара удивилась, но пропустила Юлию Сергеевну без слов возражений.

Затхлость, запах краски, скользкий и холодный, как рельс, поручень и абсолютная темнота. Последнее, что поймала она испуганным взором, перед тем как дверь защелкнулась капканом, были звезды. Они показались необычайно яркими. Им она и стала, как Авраам, молиться, осторожно нащупывая ногой очередную ступеньку. Некоторые из них казались мягкими — гнилыми? Но не может быть, чтобы лестница в подвал была деревянной, наверняка она каменная. Может быть, на ступени тряпья накидали — испачканной красками ветоши? Превозмогая брезгливость, она ставила ногу на эту мягкость (как на дохлую крысу!) и все читала Отче наш… И ведь успокоилась. Более того, она простила в этот момент сына, потому что — отпусти нам грехи наши, как и мы прощаем должников наших. А кого прощать-то? Правительство, олигархов, рэкетиров, Верку Ивановну — стерву с четвертого этажа? Нет, ты прости главного обидчика — сына, который ушел от больного ребенка за спичками, — буквально, как в романе. Ушел за спичками и пропал на два дня. Избитый литературный сюжет. Финн, забыла его фамилию, написал обаятельный роман, над которым хохотали многие поколения на всех континентах. Люди любят пьяниц. Чужих. Своих ненавидят.

Еще поворот, потеплело вдруг, пол стал твердым и устойчивым, полоска света на полу выглядела уютной и надежной. Прежде чем вломиться в чужой мир, она постояла рядом с приоткрытой дверью, прислушалась. Неторопливые, мужские голоса смаковали какой-то текст, в котором она только различила с натугой выкрикнутое имя — Рембрандт.

У них уже все было готово — и колбаска нарезана, и консервы открыты, распластанная на газете селедка отливала серебром, а сын любовно держал в руках непочатую еще бутылку и был полностью готов к разливанию. На лице его застыло выражение… как бы это… довольства, конечно, предвкушения, счастья. Но не это поразило. Главным было выражение полной детской открытости, высшего доверия к миру. И еще взаимной любви со всем мирозданием. Господи, на нее, на мать, он так никогда не смотрел. Разве что в совсем раннем детстве, когда лежал у груди, засыпая, а потом вдруг открывал глаза. Нет, не так. Когда она его кормила грудью, взгляд его был бессмысленным — за гранью. Он ощущал ее не глазами, а телом, кожей, мягкой замшевой щекой. Это уже потом — в три, в пять лет — он просыпался всегда с улыбкой, и ей доставался открытый, без малейшего притворства, без самой малюсенькой задней мысли взгляд. Этот взгляд она должна была сберечь, а потом препоручить другой женщине, и ребенку от этой женщины, а он принес его в пропахший скипидаром подвал, к друзьям-собутыльникам.

И тут только Юлия Сергеевна поняла, что ей нельзя было, ни в коем случае не следовало приходить сюда, что это стыдно — всем здесь присутствующим и ей самой. Сейчас бы уйти, пятясь задом по мягким ступеням, но дело было уже сделано, все глаза были устремлены на нее. Соляным столбом, обрамленным дверным косяком, — вот чем она стала для своего сына.

За столом сидели пять мужчин и одна девица — испуганная, крашеная, вида дешевенького. При виде нежданной гостьи все заулыбались, и непритворно, а вполне искренне. Хозяин дома — аскетически-худой, значительный и гораздо более молодой, чем ей помнилось, встал и придвинул к столу драное кресло. Вот уж гостья так гостья, ах, как хорошо! Юлия Сергеевна готова была поклясться, что сын не разомкнул рта, однако ему удалось напомнить хозяину ее имя-отчество. Но не исключено, что в этой сказочной обстановке мистические силы взвились смерчем, заставив Олега Домбровского самого угадать ее зыбкий, размытый временем облик.

В мастерской хорошо. Кисти в банках похожи на осенние букеты, палитра — смятая радуга, тайна холстов, стоящих лицом к стене. Изнанка серого, натянутого на подрамник полотна чиста, если не считать раскидистой, черной росписи, иногда автор скромнее — ставит только инициалы. В полумраке видны раскрытые, распахнутые полотна — голубые холмы в тумане, чьи-то лица — красивые и не очень, молодые и старые — невольные зрители и собутыльники тихих и буйных попоек. И полная закрытость от мира. Жизнь протекает там, наверху, отгороженная железной дверью и крутой лестницей. «Просто захлопните!» — и ты отшельник и схимник, целое стадо отшельников и схимников…

Хозяин разливал водку, вереща что-то любезное, а сын смотрел исподлобья, понимая, что явление матери не к уютной посиделке, а к полному ее перечеркиванию. И он не ошибся.

Юлия Сергеевна лихо выпила предложенный ей стопарь, вкусно закусила, набрала в грудь воздуха и произнесла речь. С первых же слов она почувствовала их фальшь, но отступать было некуда. Раз закусил удила, будь добр — мчись. По высоте стиля — чистый Шекспир, то есть ни тени юмора, а только высокий, русский надрыв. В грубом, конспективном изложении речь ее выглядела примерно так: «Я пришла, Олег, объявить вам войну. Вы знаете, Киму нельзя пить. Он закодирован. Я его еле вырвала из вашей богемы. Он работает. Он должен ходить на работу».

Все вдруг смутились ужасно, а Олег словно окаменел, и не только лицо, но вся фигура, как в детской игре «Замри». Потом разлепил губы и с усилием сказал:

— Мы тоже, между прочим, работаем. И я ведь никого не тащу сюда силой. Он, Юлия Сергеевна, уже не мальчик и волен отвечать за себя сам.

— Да будет тебе, Олежек. Вы здесь все мужи совершеннолетние, только жены от вас сбежали. Не прокормить их, не защитить вы не в силах. Вы — пьяницы! Вы из пластилина. Для вас жизнь — поговорить и выпить, выпить и поговорить. Я не понимаю, не хочу понять и принять вашего сакрального, бережного отношения к водке. И разговоры я ваши знаю. Вы — страдальцы, вам жить не по силам. А с водкой ведь легче от жизни спрятаться? Правда же? И много под зелье хороших слов наболтать — все о себе любимом. На люмпен, который доводят себя до скотского состояния, я не в претензии. Его, как говорили в девятнадцатом веке, среда заела. А интеллигенцию — пьяную, чванливую, продажную — ненавижу!

— Это кого же мы продали? — Олежек весь был как желвак.

— Россию, — быстро сказала Юлия Сергеевна. — Вы ее пропили. Вы препоручили ее негодяям — заметьте, добровольно! Сами отдали уздечку в руки — управляйте страной — и спрятались в щели, как тараканы. А ведь вы цвет нации, ее генетический фонд. Пропили Россию-то! И баб ваших пропили — всех своих женщин, все поколение.

— А нехмельная, непродажная интеллигенция вам больше нравится? — спросил вдруг сосед Кима за столом, блондин в круглых очках с сильно увеличенными линзами бесцветными глазами.

— Всякую ненавижу! — отрезала Юлия Сергеевна. — Русская интеллигенция обожает ныть. Если при полном штиле тебе вздумалось тонуть — твое право, но не надо при этом тащить с собой все человечество.

— Ну зачем вы так? — сказал кто-то робко, не сказал — вздохнул, ей некогда было рассматривать, кто там вздыхает.

— Я пришла сюда не за разговорами, а за сыном. И я его заберу. Ким, ты идешь со мной? — на ее глазах против воли выступили слезы.

Она совсем не была уверена, что он ее послушает, косая усмешка — сплошная задняя мысль, не предвещала ничего хорошего, но он встал и молча пошел к выходу. Видно, была в ее поведении та степень отчаяния, когда оттолкнуть живое существо — даже если это твоя мать, которая самой природой создана для того, чтобы дети ее отталкивали, было то же, что бросить человека умирать в пустыне, в лесу, в крайнем и абсолютном одиночестве.

И уж совсем неожиданным было, что и Олежек встал и с зажженной свечой пошел их провожать вверх по лестнице. Ступени уже не казались мягкими, и только ветер подвывал где-то в подвальных просторах — о-ох, о-ох… Олежек распахнул перед ней дверь.

— А какая церковь у вас рядом? Как называется?

— Георгия Неокесарийского, — мрачно отозвался Олег. — А что?

— Ничего. Просто так. К слову.

В полном молчании они доехали с Кимом до ее дома на Чистых прудах. К Любочке он больше не вернулся.

12

Елена прибыла в Литву, и в Москву стали поступать первые сведения, из которых было видно, что великий князь Александр принял московскую княгиню с подобающим почтением. Встреча произошла за три версты от Вильны. Князь Семен Ряполовский, сопровождающий Елену, писал: «Сам великий князь сидел верхом на лошади, от коня его до тапканы Елениной послали красное сукно, а у тапканы послы послали по сукну камку с золотом. Елена вышла из топканы на камку, за ней вышли и боярыни. Александр сошел с лошади, подошел к Елене и дал ей руку, приобнял слегка и спросил о здоровье. Потом Елена опять села в тапкану, князь вскочил на коня и все вместе въехали в город». Софья всплакнула, читая эти слова.

В тот же день состоялось венчание. Предварительно Елена в греческой церкви отстояла молебен. Затем боярыни расплели ей косы, на голову надели кику с покрывалом и повели к венцу в церковь Святого Станислава. Князь Ряполовский не оставил без внимания некоторую заминку, случившуюся при великом обряде. Латинский епископ настаивал, что венчание будет производить именно он, и князь Александр его в этом поддерживал. Перепирались долго, но Ряполовский настоял на православном обряде. В результате латинский епископ венчал по-своему, а приехавший с Еленой поп Фома читал свои молитвы. Княгиня Ряполовская держала над невестой венец, а дьяк склянку с вином. Место про заминку царь прочел три раза, потом стукнул кулаком по столу и погрозил неведомо кому.

Но это только так говорится — неведомо, а на самом деле очень даже ведомо. Грозил он не только Литве, а всему чванливому Западу. Поздние историки, состязаясь в остроумии, пишут, что в XV веке для Европы не менее важным событием, чем открытие Америки, было открытие неведомого государства — Московской Руси. Иван III Великий с готовностью откликнулся на иностранное внимание. Дипломатические отношения были налажены не только с Европой, но и с Турцией, Хивой и Бухарой. И все-то московскому государю удавалось, всюду послы его умели найти нужный дипломатический язык.

Но дорожку к соседним государствам должны протаптывать не столько дипломаты, сколько купцы. Иван придавал огромное значение торговле и поддерживал ее, как мог. Даже война не должна была служить препятствием торговым людям. «Хоти полки ходят, а гостю путь не затворен, гость идет на обе стороны без всяких зацепок», — так писалось в государевой грамоте.

Вы знаете, что такое Ганза? Это торговый союз, расцвет средневековой Европы. Англия, Франция, Испания воевали друг с другом, как одержимые, а в Германии возникали вольные города. В тех городах ремесленники и купцы жили и трудились под защитой магдебургского права и богатели без удержу. Что это за право такое, любопытствующий пусть прочитает в другом месте, в одном романе всего не расскажешь.

А на Руси эдак ловко с торговлей не получилось. Русских купцов обижают и в Европах, и на юге, и в Литве сбыта товарам не дают, чинят препятствия. А то и грабят без зазрения совести. Иван сильно обиделся на западных купцов и решил разрубить этот гордиев узел. Ждал только случая, знака, чтобы начать действовать.

И случай представился. Из немецкого города Ревеля пришло сообщение, что тамошние жители учинили над русским купцом гнусную казнь, а именно сожгли его всенародно. Доноситель не сообщил, какой проступок совершил несчастный, прописал только, что русич был уличен в гнусном преступлении. Слово «гнусный» упоминалось в послании два раза, что уже разозлило Ивана, но совсем вывела из себя приписка, де, ревельский народ вел себя на казни гордо, похвалялся силой, и даже нашелся недоумок, который крикнул в толпу: «Мы сожг ли бы и русского князя, если бы он сделал у нас то же».

Жители Ревеля давно были у Ивана на примете. Они считали себя хозяевами на море, поэтому беззастенчиво грабили торговые новгородские судна. Более того, они смели дерзить московским послам, которые ездили в Европу через Неметчину.

Иван не стал выяснять, в чем именно состояло преступление купца-русича. Ганзейские купцы давно стояли поперек горла. Контора Ганзы была и в усмиренном Новгороде. Чтоб выбить из города вольный дух, Иван уже осуществил великое переселение, выслал строптивых прочь из города. А ганзейские купцы словно и не замечали, что Новгород стал тих и покорен, как и прежде, занимали гостиные дворы, так же раскидывали свои палатки, назначали немыслимые цены, отказывались платить надбавку к пошлине. Словом, забыли, что торговать надо без пакостей.

Посетивший Москву барон Герберштейн писал в своих записках с удивлением и восхищением, что царь русский правит своими подданными с небывалой легкостью: «Скажет — и сделано!»

Так было и на этот раз. Иван сказал: «Схватить в Новгороде всех ганзейских купцов, и неважно, из каких они городов — из Ревеля или из прочих немецких. Купцов схватить, а всю торговую рухлядь их, чем торговать хотели, — отобрать».

Скажет — и сделано! Заморских купцов — сорок девять человек — бросили в темницы, для острастки обули в оковы, запечатали их гостиные дворы и лавки, а товары отправили в Москву в казну.

Грустно из нашего далека смотреть на самодурство великого человека. В Европе давно уже поняли — не разоряй купцов и ремесленников, а то и вовсе останешься без денег. Ричард Львиное Сердце (а ведь XII век!), как ни досаждал ему соседствующий с Вестминстером Сити, не стал отнимать у торговцев силой деньги. Зачем разорять кормушку и рубить сук, на котором сидишь? Дави проклятых налогами, но не разоряй товар. Неужели Иван не знал этой простой истины? Можно предположить, что он и не думал на эту тему. Крепкая рука — вот главный аргумент царской власти. «Я вас заставлю себя уважать и торговать так, как мне, а не вам, выгодно!»

Что из этого произошло, об этом разговор дальше, а пока товар ценой в миллион гульденов прибыл на царский двор. Бояре давно пеняли Софье, что она распоряжается государственной казной, как своей собственной. А иначе откуда в царицыных покоях эта небывалая роскошь? Убранством горниц, сенников и светлиц Софья превосходила самого Ивана: лавки и скамьи крыты бархатом с золотой каймой, стольцы-табуреты с парчовыми подушками, а вместо тяжелых седалищ в горнице стоят кресла флорентийской работы. Софья не посмела украсить стены полотнами, на которых итальянские мастера намалевали человечьи лики, но зато развесила всюду ковры, а уж образа в красных углах, главное украшение жилища, так и сияли золотом и драгоценными камнями.

Все так. Но роскошные предметы быта были привезены из Италии в качестве приданого. Ну и, конечно, муж многое подарил, не скупился. Софья желала бы запустить свои полные ручки в царскую казну, но… близок локоток, да не укусишь.

Житие в Московском Кремле было полно тайн. Вот, скажем, построенный еще Дмитрием Донским подземный ход. Этой тайной за семью печатями Иван поделился с женой, сам водил ее по подземелью, а потом вывел в Тайницкую башню, но попроси кто-либо Софью объяснить, как вдругорядь туда попасть, она и не сможет.

Но это дела стародавние. Сейчас в Кремле полным ходом идет строительство, и дьяк Федор Стромилов ладит царю новое каменное подземелье. И опять — куда идет этот ход, кто его строит? Хоть день гуляй по Кремлю, не увидишь признаков подземного строительства.

Еще большей тайной была царская казна. Иван III был богат, это все знали. Предки копили по денежке, и хоть платили татарам дань более двухсот лет, себе тоже оставляли немалые деньги, но потаенно, чтоб не проведали поганые. На пустоту то богатство не тратилось, а завещалось от отца к сыну. Предание рассказывает, что после славной Куликовской битвы разгневанный татарский хан Тохтамыш взял Москву обманом. Церкви с богатством их, царские кладовые, боярское имущество, купеческие товары — все пограбили, сожгли книги в соборных храмах, народу порешили двадцать с лишком тысяч, но главную сокровищницу Руси не нашли. Видно, не тех пытали.

Сколько добра привез Иван III из Новгорода — ведь это уму непостижимо! Отступную дань новгородцев, называемую подарками, везли на трехстах возах. Везли золото, серебро, драгоценности, шубы, утварь, диковинки всякие — всего не перечислишь. Иван одарил царицу одеждой и утварью, изукрасил браслетами, монистами, серьгами, позабавил драгоценными игрушками. Он дал много, но не всё. Царица и опомниться не успела, как богатство растеклось по тайным кладовым. Одной заведовал казначей, другой конюшенный, третью ясельничий держал на замке. Сказывают, есть еще немалая казна на Белозере и в Вологде. Кто в ней держит ключи — неведомо.

А то, что прозывали «царицыной казной» — это только женские игрушки на каждый день. Правда, ткани тоже были немалым богатством, тут тебе и аксамит с серебряной и золотой нитью, и алтабас, и тончайшая двусторонняя камка. Дворецкий без звука выдавал Софье для приемов любую серебряную посуду, смарагды и яхонты, чтоб изукрасить одежду. И каждую мелочь учитывал по бумажке.

Новгородский привоз давно был, Софья тогда по молодости лет еще не окрепла духом, а за двадцать лет правления она почувствовала себя хозяйкой, поэтому, прослышав, что ночью привезли отнятое у Ганзы добро, приказала с утра обрядить себя в шубу и поспешила на служебный двор, где находились главные кладовые. Там приказчики сортировали добро и рассылали его по назначению: зерно в житницы, соль — на Солянку в подземные, сухие погреба, а золото и драгоценности — в сокровищницу в неведомые тайники.

Возов у служебной избы уже не было, снег изрыли, ископали, всюду валялась рогожа, рваные вервия, остатки кострищ исходили слабым дымком. Видно, споро работали, всю ночь таскали тюки, ноги сбили. Завидя царицу, приказчики засуетились, загалдели. Как из-под земли вырос дворецкий и застыл в поклоне, а заслышав строгий приказ, быстро пошел вперед, чтоб успеть растворить перед царицей дверь. Все сени были завалены тюками. Софья пошла в обширную повалушу. Свет здесь обычно был убог, потому что оконца больше напоминали щели, однако сейчас в помещении было светло, как на улице. У полок с драгоценной рухлядью стояло двое служек с фонарями, а высокий, незнакомый приказчик ловко отмерял фламандский гранатового цвета бархат. Была в помещении еще одна фигура, в которой изумленная Софья признала невестку.

— Ты как здесь?

— У нас грамотка, — пролепетал испуганный приказчик, и Елена протянула Софье какой-то невразумительный, с двух сторон исписанный, листок бумаги.

— Нам сам государь дать ее изволил, — подтвердила Елена, — там все написано, что взять на нужды мои и сына.

Список, на взгляд Софьи, был слишком велик. Застывший вначале разговора приказчик — бархат красивыми складками стекал до самого полу — встрепенулся и опять с неприличной скоростью принялся мотать ткань. Софья отметила про себя, как длиннорук этот верзила и мера его длины — локоть, куда больше, чем полагалось ей быть по мерке. Из-за этого она особенно взъярилась и, забыв о царском достоинстве и силе слова, неожиданно для самой себя принялась выдирать бархат из быстрых, ловких рук — при такой скорости этот обалдуй всю ткань Елене отмотает!

— Матушка, что вы, успокойтесь! — взмолилась Елена.

Если приказчик сразу не выпустил из рук бархат, то не иначе как с перепугу. Он отпускал ткань, как мерил — длину за длиной, и ткань цвета крови волнами укладывалась у царицыных ног.

— А вот и отдашь, вот и отдашь, — приговаривала Софья. — Такие бархаты не про твою честь. Гранатовый цвет — царский!

— Матушка, если вы хотите непременно гранатовый — ваше право. Я себе смарагдовый цвет возьму. Государь сказал — выбери, какой пожелаешь.

Волошанке-негоднице он сказал, а про царицу, законную хозяйку всех богатств, позабыл! Последняя мера бархата легла у Софьиных ног, она отерла вспотевший лоб и сказала с придыханием:

— Какой пожелаешь? А что это тебе вздумалось что-то желать? И как ты посмела к государю идти со своими глупыми желаниями. Хочешь подарок получить — жди своего часа. Если не терпится, то попроси. Но у меня, слышишь, у меня! — тяжелой от перстней рукой Софья то тыкала себя в грудь, то грозила Елене, то негодующе и брезгливо показывала приказчику — пошел вон! А тот, дурак, стоял столбом, запустив глаза в цареву грамотку, где перечислены были еще и сукна, и тафта на полавочники, и безделушки для юного князя.

И вдруг Софья успокоилась. Как озарение пришла к ней простая мысль, что криком ничего не добьешься, что против Елены и пащенка ее действовать можно только лаской, приветом и интригой. Да и что в самом деле она раскудахталась? Кто посмеет оспаривать царев приказ? Что написано, то написано.

Тихой яркой змейкой вползла Елена в сердце Ивана. На Руси говорят — жалеет, значит, любит. В любовную страсть мужа Софья не верила. И не потому, что Иван старик — пятьдесят пять лет. Женским своим чутьем Софья угадывала, что прекрасный пол и раньше занимал в жизни мужа мало места. В постели он был прилежен и ласков, но, справив мужскую нужду, тут же засыпал, для того чтоб на утро забыть все, что было ночью. Голова Ивана была заполнена делами государственными. Но о безвременно ушедшем сыне он скорбел, и часть этой скорби изливалась на пригожую невестку и малолетнего внука.

Наверное, как-нибудь ввечеру, усталый после дневных дел, а может быть, отстояв вечерю и оттого проникнутый святыми мыслями, заглянул царь в светелку Елены, увидел, как почивает внук, или застал Дмитрия за чтением книг, до которых, говорят, двенадцатилетний отрок очень прилежен. Неважно, что размягчило сердце Ивана, когда он велел отписать Елене грамотку, мол, придут товары ганзейских купцов, выбери себе подарочек, погрей душу.

— Возьми смарагдового бархату, — милостиво сказала Софья. — Хватит тебе тусклые, вдовьи тона носить. А этот — гранатовый — оставь. Красный цвет царице больше к лицу, чем прочий.

Уже в дверях она сказала дворецкому:

— Я сюда опосля зайду. А ты смотри, все точно по грамотке выдай.

Распорядилась, словно дворецкий мог поступить иначе. Да не приведи господь! А может, государыня боится, что княгиня Елена лишнее унесет? Дворецкий тут же отогнал от себя крамольные мысли.

13

Федор Васильевич дунул на свечу: всё, спать! Нечего добро переводить и трудить глаза, и так зрение ослабло. Написанное приходится держать на расстоянии вытянутой руки. За окном вьюжило, ветер подвывал тонкими, детскими голосами. В горнице было душно. Сидор явно перетопил печь. Угарного духа не ощущалось, и то хорошо.

Он сам взбил подушку, поправил перину. Позови Сидора готовить постель, он разговорами замучает. А про его недужный бок и ломоту в ногах все досконально известно. И цена на говядину его не интересует. Вот и улегся, вот и ладно… Курицын старался думать об обыденном, чтоб отогнать тревожные мысли. Уже третий день ждал он человека из Новгорода, а тот все не являлся. Тихо заскрипели половицы в сенях, будто бы звякнуло что-то — колоколец? Курицын поднял голову над подушкой. Нет, это Сидор пошел по нужде.

Сколько говорено было — все важные встречи только днем! Ночная Москва не для тайных встреч, и посыльный из Новгорода знал это неукоснительное правило. Ночью на всех заставах рогатины, стража жжет костры, по улицам бродит сторож с колотушкой. Каждый спросит: «Кто таков? Что делаешь на улицах в поздний, воровской час?» Гридя Клоч давно предупредил, что соглядатаи завелись не только у митрополита Геннадия в Новгороде, но и здесь, в Москве. Задурил Геннадий священству голову словами о еретиках. Теперь с любого бока должно ждать беду.

Опять Сидор шуршит за стеной — проверяет припасы. Он давеча говорил, что Самсонка, новый слуга, подворовывает. Ну и пусть его, хоть наестся вволю. Худой ведь, аки смертушка. Если бы посыльный явился в ночи, то первым делом залаяли бы собаки.

Перина была, что твой океан, в ней и потонуть можно. Женино приданое, из пуха чижика… Курицын не любил спать в такой мягкости, но намедни лекарь, ощупывая застуженный в дороге бок, строго рекомендовал ночное тепло: либо на печь полезай, либо хоронись в самом теплом укрытии. Теплее не придумаешь… Федор Васильевич как-то наскоро, неожиданно забылся сном. В этот момент собаки и залаяли. Он сразу сел и стал искать ногами теплые войлочные сапоги.

Послышался звук открываемого запора, звякнула цепь.

— Сидор, запали свет, — крикнул Курицын.

— Уже запалили, учитель, — раздался звонкий голос из сеней, дверь распахнулась и перед Курицыным предстал Паоло, бобровый воротник его шубы блестел масляно, глаза возбужденно сверкали.

Обнялись.

— Мальчик мой! Как я рад тебя видеть! Думаю, что это собаки взлаяли и сразу смолкли? Значит — свой. Почему пришел так поздно?

— А днем не выберешься никак.

Паоло сбросил шубу, под ней оказался русский кафтанец на пуговицах, нарядный, украшенный по подолу серебром и подпоясанный кушаком.

— Эк тебя вырядили! Расхотелось носить флорентийскую одежду?

— А там ее никто не носит. Даже Анастасию обрядили в русский сарафан.

Про Анастасию, комнатную служку царицы, уже говорено было в нашем повествовании. Была та Анастасия умна, пронырлива и верна хозяйке, как верны нам бывают собственные части тела.

— Есть хочешь?

— Не-ет. Я сыт. Вот если выпить чего горяченького.

— Взвар есть на зверобое. Меду Сидор не пожалел, пересластил, как ты любишь. Еще не остыл, наверное.

Сидор принес медный, обернутый полотенцем чайник, две деревянные чаши. Паоло звонко прихлебывал взвар, словно питье было обжигающее горячим. На Курицына он не смотрел, явно не зная, с чего начать рассказ, а потом заговорил сразу на высокой ноте, словно оправдываясь:

— Вы не подумайте чего, я там хорошо живу. И камора у меня своя. Хорошая камора, только окно очень маленькое. И затянуто бычьим пузырем, слюдины пожалели. Дует из того окна, как из погреба. Так что проводить свой досуг разумно, как учил мой синьор, весьма затруднительно.

— Я тебе с Сидором одеяла пошлю. Хочешь на заячьем меху, хочешь на куньем. А можно и оба два послать.

— Спасибо. Только пусть передаст потаенно. Анастасия прознает и разнесет по всему свету, Курицын, де, воспитаннику теплое прислал. А самой это может не понравиться.

«Сама», как понял Курицын, была царица.

— Она тебя не обижает?

— Не-ет. Она добрая. Иной раз встретит где на лестнице, обязательно скажет: «Ты сегодня зайди ввечеру, поиграешь перед сном». А потом и забудет. Я теперь на флейте в другом месте играю. Меня к себе княжич Василий зовет. Вся его компания собирается и просит: «Сыграй грустное, про любовь. Или сыграй веселое, танцевать будем». Странно они танцуют, как скоморохи. Во Флоренции и Венеции совсем не так танцевали. А эти дурят, как малые дети, но потаенно. Боятся, чтоб царице-матушке не донесли. Ей, пожалуй, и не понравится, что княжич танцует, как простолюдин.

— К тебе в компании князя Василия хорошо относятся?

— Я для них слуга.

— Так, может, домой вернешься?

— Царица не отпустит, — уверенно сказал Паоло и усмехнулся, мол, что ж ты, такой умный, а простых вещей не понимаешь — если Софья что-то или кого-то взяла себе, то уж назад не отдаст.

— Но ведь на половине царицы, считай, разместилась сама Италия. И язык, и обычаи. Это твоя родина.

— Русь моя родина, — строго сказал Паоло. — Сама совсем обрусела, но только не душой… а как бы это сказать, повадкой. И все подчеркивает, что воспитывали ее в вере истинной, а сама просфору гастией называет. Будто я не знаю, что ее воспитывали униаты.

— Униаты тоже люди, — примирительно сказал Курицын. — Православные подписали унию и ушли под власть Рима, чтобы туркам константинопольским противостоять.

— Это понятно. Надо было всему христианству объединиться. Но почему обязательно под властью Рима? Католики тоже могли подписать унию и уйти под власть патриарха.

Курицын расхохотался.

— Ты когда успел стать таким православным ортодоксом?

— А кем же на Руси еще можно быть?

Умен мальчик, ничего не скажешь. Курицын помолчал.

— А вчера позвала меня… Я думал играть, уж флейту достал, а она знак ручкой сделала — не надо, и давай по-итальянски трещать.

— «Трещать» — не гоже говорить о царице. Она беседовала, толковала, говорила о том о сем.

— Вначале о том о сем, а потом о дьяке Курицыне. Дескать, уж неделя, как он приехал из Венгерского государства. Спрашивала, видел ли я вас аль нет. Будто не знает. Анастасия бы ей сразу донесла. Она и раньше про вас выспрашивала. Все интересовалась — не волхв ли дьяк Курицын? И еще спрашивала, как я у вас тут бытовал да какие разговоры разговаривал и какие книги читал. — Видя, что собеседник встревожился, Паоло поспешил добавить: — Но я ничего лишнего не сболтну, вы же знаете. Это надо придумать такое — «волхв». Мы же не язычники! А книги я у вас читал известно какие — часослов и псалтырь.

— Правильно ответил. Но тебе надо читать и другие книги. По-русски ты трещишь как скворец, а пишешь как отрок неразумный, который только и умеет, что буквы разбирать. Ты должен упражняться ежедневно.

— Я и упражняюсь. Я много читаю.

— И что же ты читаешь?

— Разное.

— Какое ж разное, если я тебе послал всего одну книгу, писанную кириллицей — о земном устроении.

Паоло поморщился.

— Это я все знал раньше. Мир состоит из четырех веществ: огня, воздуха, земли и воды, — начал он тоном прилежного школяра. — А малый мир, то есть человек, составлен тоже из четырех стихий — крови, мокроты, красной желчи и черной. Учитель, я все знал ранее — и про сердце, и про селезенку, про вены и артерии. Это Гиппократ. Он был великий лекарь. Но это все устарело. Сейчас о человеке полагают уже по-новому. Вот мне во Флоренции рассказывали…

— Да знаю я, что тебе про человека рассказывали в Италии. Ты мне зубы не заговаривай. Говори, что по-русски читаешь?

— Повесть о «Соломоне и Китоврасе». Борзой зверь Китоврас — это кентавр? Я правильно понял?

— Господи, да где же ты достал эту повесть? И кто тебя надоумил ее читать?

«Повесть о Соломоне и Китоврасе» была весьма редкой книгой и принадлежала к разряду «ложных». Повесть рассказывала о борзом звере, который был столь ревнив, что носил жену в ухе. Но жена была хитра и, конечно, имела любовника. Она научила юношу, как поймать несчастного кентавра. Китовраса заманили к кладезям, полным вина, а потом пьяного привезли к царю Соломону. А далее началась словесная пря между царем и Китоврасом. Разговор этот весьма пряный, потому что касается любви и женщин. Соломон толкует о любви, как о возвышенном чувстве, а Китоврас относится к женщинам проще. Любовь в его устах — обиходное, грубое, ночное действо. Все срамные места весьма грубо обзывыются. Ах, лучше и не пересказывать.

— Повесть написана по-русски, — обиженно сказал Паоло. — Что ж вам еще? Я не евнух! И хочу спросить. Почему москвитяне прячут своих жен и дочерей по теремам? Во Флоренции женщины живут в почете, а здесь они — рабыни, их не пускают ни на пиры, ни на праздники. И при этом куртизанок здесь не меньше, чем в Венеции. Но в Венеции они богаты, нарядны, они холят себя, моют волосы душистой водой и принимают мужчин в богатых апартаментах.

— Да ты-то откуда это знаешь?

— Если хотите знать, я один раз посещал веселых городских дев… Это было в Венеции.

— Это в тринадцать-то лет! К куртизанкам! — всплеснул руками Курицын.

— А ничего такого не было. Они меня только щекотали и вином поили. И даже денег не взяли. В Москве тоже полно веселых девок, только об этом вслух говорить нельзя. Делать — делай, а вслух не говори. А что молчать-то, если это естество? Но в Москве я к ним не пойду. Здесь зазорные девы предлагают себя за связку баранок и задирают юбки прямо в сугробе. Сам видел! Вот этими глазами.

— Подрос, отрок, — покачал головой Курицын, — рассуждаешь, как Китоврас.

— А вы, стало быть, Соломон. Что к словам цепляться? Вы спросили, я ответил. А мог бы и соврать. Только мне честным больше нравится быть, — он широко улыбнулся. — И еще, Федор Васильевич, объясните… Вы сами рассказывали, что писан и читан по площадям государев указ, де, брагу варить и меды сытить можно только перед праздниками, а пить — в праздничные дни. Так? Отчего же так много пьяных в будние дни? Ведь прямо на улицах лежат! И не мерзнут.

— Я думаю, здесь даже царю Соломону не под силу дать вразумительный ответ. Холодно у нас. Наверное, просто греются.

— А летом? Остужаются? Чтоб жарко не было, — Паоло довольный захохотал. — А мне можно греться и остужаться?

— Ни-ни! — прикрикнул Курицын. — Молод еще!

— Ладно. Буду бумажную мудрость постигать. А книгу про Китовраса славно переписчик сработал. Вы бы видели, как заглавные литеры там оформлены! Например, буква «М» — два мужика тянут сеть и ругаются. Один эдак руку поднял — сейчас ударит. А литера «Г» — дева в облегающем платье. Стройная, как башня Джотто. И волосы непокрыты. Федор Васильевич, расскажите про вашу первую любовь. Ну что вы морщитесь… Иль забыли?

— Вот уж нет, — расхохотался Курицын и подумал, что давно ему не было так хорошо.

От Паоло исходила та же молодая сила, что от буйной травы в огороде, когда после дневной жары от зябких утренников роса столь обильна, что стекает каплями с жестких яблоневых листков, и каждый стебелек держит в себе блестящую каплю влаги, и влажная паутина блестит, как алмазный венец. Всюду жизнь — под каждым камнем, в любой лужице. И запах, запах земли и благоухание всего растущего, что тянется к свету!

А Паоло уже дальше бежал мыслью.

— Как монах может так хорошо нарисовать деву, если ему и смотреть-то на нее запрещено? Китоврасова книга и впрямь драгоценная! Я, чтоб про Китовраса прочитать, в залог ваш перстенек дал.

— Ну и дела! — вскричал Курицын. — Кому же ты отдал?

— Да он вернет. Это только так — для порядку, — и сметливый юноша, отвлекая от скользкой темы, вернулся к началу разговора. — Я вчера на жалейке играл. Это такая дудка двойная, сипло звучит, но весло. А почему на Руси знатным танцевать нельзя? Простолюдины веселятся, а княжичам запрещено. Или я чего-нибудь не понимаю?

— Хватит на сегодня разговоров. Спать. Что сегодня не успели, завтра договорим.

Паоло улегся на свое старое ложе — лавку с деревянным изголовьем. «Сейчас спросить или на завтра оставить? — разговаривал он сам с собой. — Тема уж больно щекотливая…» Помогая мыслям принять правильное решение, он схватился за непокорный завиток надо лбом и стал с силой накручивать его на палец. А Курицын не спит. Тоже о чем-то размышляет. Ишь, посапывает… И поняв, что для деликатной просьбы куда больше подходит темнота, чем яркий день, Паоло опустил ноги на пол, привалился к теплому печному боку и сказал, стараясь придать голосу полную невинность:

— У вас просить хотел, учитель. Это для меня жизненно важно.

— Ну что тебе? — устало отозвался дьяк.

— Я знаю, у вас есть математическая таблица, по которой можно предсказать судьбу.

— Что? — от неожиданности Курицын откинул одеяло и сел на постели. — Это с чего ты такое удумал? Или тебе во дворце про таблицы сказали? Кто?

— Ну ладно, скажу. Секретарь разрядного приказа. Это ему я ваш перстенек заложил. Он о вас очень уважительно отзывается. И ученость ваша распространилась весьма далеко. А про таблицы, которые строят по движению светил, я еще во Флоренции слышал. Называется — гороскоп. Там это было обычное дело. Деньги есть — иди к математику и заказывай таблицу. А в Москве говорят — чернокнижие! Темные люди! Что они в этом понимают. Истина подвластна только умным.

И тут снова, на этот раз громко и яростно, залаяли собаки. Курицын ощупью нашел одежду и стал одеваться, скороговоркой наставляя Паоло:

— Нет у меня никаких таблиц. А ты об этом поменьше болтай, а то наживешь себе и мне неприятностей. Ишь чего удумал! Гороскоп ему подавай! А сейчас лежи и носа не высовывай. Ко мне неожиданный гость пришел. Об этом госте тоже молчок. Пригрел я тебя на свою голову. Спи!

Курицын ушел в соседнюю горницу и плотно закрыл за собой дверь. Младой отрок, но сметливый. Как бы не было лиха!

14

Не нужно особой ловкости, чтоб бесшумно приоткрыть дверь, а в дьяковом дому петли хорошо смазаны — не скрипят. Паоло не считал подслушивание грехом. Сложная флорентийская жизнь и не менее сложная московская приучила его быть всегда начеку. Мало ли, может, и сгодится подслушанное? Торговать тайно добытыми сведениями — это отнюдь, это для негодяев, но любопытное ухо может иногда сохранить не только свободу, но и жизнь. Не подслушай он в Венеции разговор сводного брата с работорговцем, не сбежал бы от беды в Московию, влачил бы сейчас жизнь раба. А могли бы и в Турцию неверным продать.

Вот и сейчас… Если бы Курицын не предупредил, что гость секретный и ты, мол, про него не болтай, Паоло бы еще подумал, вылезать ли из теплой постели. В доме у дьяка всегда паслось много народу. И все с разговорами. Правда, с иными Курицын затворялся и беседовал вполголоса. Когда Паоло жил здесь, ему и в голову не приходило любопытствовать. Слушай не слушай, все равно ничего не поймешь. Но жизнь при дворце многому научила.

Ага… ночного гостя зовут Максим. Что же ты так поздно-то, досточтимый Максим? Лица не видно, лоб прикрыт серым суконным капюшоном. Видно, издалека шел, если борода заиндевела, никак не оттает. А в углу посох стоит, с него тоже лужа натекла.

Разговор за столом шел громкий, оживленный, но видно, что не о деле. Пили уже не взвар, а крепкий мед из больших стоп. Потом Сидор принес сулею с водкой и мису с солеными рыжиками. Еще ели говядину холодную с хреном и утю с капустой. Паоло вдруг смертельно захотелось есть, но он сглотнул слюну и отогнал неуместное желание.

Болтали о трудной дороге, о непредвиденной задержке в пути, о том, что волки на Валдае совсем обнаглели. Потом вынырнуло на свет словечко — Новгород. Так вот откуда прибыл дьяков знакомец. Все, что касалось Новгорода, интересовало Паоло до страсти. Курицын много чего интересного рассказал об этом городе, но зачастую отказывался отвечать на вопросы. «Русь нуждается в объединении и должна собирать русские земли, — говорил Курицын, — так считает царь наш Иван Васильевич, и он прав. Чего хочет царь, того хочет Бог».

— Но зачем это Богу? — не понимал Паоло. — Там, где я родился, все не так. Есть славная республика Флоренция, есть богатая Венеция, гордая Сиена и папский Рим. Еще есть Пиза, Равенна — много! И никому не приходит в голову объединяться. Каждый живет своим порядком и своим умом. А вы говорите: Москва — Русь и Литва тоже — Русь.

— Потому что были русские княжества и все подчинялись Киеву, а потом граду Владимиру. Но прошел Батый по русской земле. Он завоевал северную ее часть и заставил платить Орде дань. А западная часть русской земли отложилась к Литве. И везде говорят по-русски. Ты же был в Вильно.

— Литва не платила дань Орде. А Новгород? Почему он платил? Вы же сами говорили, что воины Батыя не дошли до Новгородской земли.

Курицын хорошо рассказывал — внятно. Беда Новгорода состояла в том, что он всегда был слишком богат. Богат и своеволен, как Флоренция. Да, татары не дошли до Новгорода, у древнего Игнач-камня повернули морды коней к югу. Но князю святому Александру Невскому надо было платить дань, а денег взять было неоткуда. Русь лежала в пожарищах, люди ушли в леса, земля не родила. И святой Александр сам привел в Новгород татарских баскаков — сборщиков дани. Новгородцы взбунтовались — нет, мы не будем платить! Но Александр собрал с них деньги, хотя для этого ему пришлось у домов баскаков поставить свою охрану, дабы не перебили их новгородцы.

— Но теперь Москва не платит дань Орде. Почему же царь Иван пошел войной на Новгород? Зачем Шелонская битва?

— Потому что вольный город задумал отложиться к Литве. Новгородцы умели торговать, но не умели воевать. А Москва воевать заново выучилась. Шелонская битва была двадцать лет назад. За эти годы Новгород много раз бунтовался. Теперь затих — после великого переселения.

Про насильное переселение новгородцев Курицын рассказал Паоло со всеми подробностями, потому что все происходило на его глазах. На голые подводы сажали богатых новгородских купцов с семьями. Бабы, детишки малые — все кричат. Все имущество — в узлах, сколько увезешь — твое, а все прочее богатство — дом, лавки, земли — в казну. И повезли горемык в дальние города — в Суздаль, Кострому, Муром. Некоторым семьям удалось осесть в Москве. А на место выселенных в их домы приехал народ из дальних краев. Муромчане и суздальцы, может, и не умеют хорошо с Европами торговать, зато живут по старому обычаю, преданы царю и вечевой колокол им не нужен.

— И это правильно? — вскричал тогда потрясенный Паоло.

— Люду в тягость, государству в пользу. А правильно, нет ли, рассудить может только время. И еще скажу. Ты юноша сметливый, поэтому о том, что я тебе рассказал, — не болтай лишнего. В Москве про Новгород вообще всуе не говорят. Не принято.

Дождался… пришедший и хозяин перешли на шепот. От кого хоронятся-то? Паоло чуть шире отворил дверь. Речь шла об исповеди. Какой-то чистый душой человек, клирошанин, исповедовался самому архиепископу Геннадию. Дальше шепот сделался совсем невнятен, а потом вдруг громко, словно всхлип:

— И разгласил Авдей в простоте своей!

— Что разгласил? — стараясь выглядеть спокойным, спросил Курицын.

Максим склонился к самому уху дьяка. «Ну что бубнишь-то, — мысленно ругал шептуна Паоло. — Чего такого особенного мог ваш Авдей разгласить?» Маским отпал от дьякова уха, перевел дух и, сопя, принялся за рыжики. Курицын выглядел очень встревоженным.

— Зря, — сказал он негромко. Теперь Максим говорил уже не шепотом, а в голос, гневно:

— Геннадий посадил Авдея в ледник под палату. То есть поступил с несчастным Авдейкой так же, как когда-то с ним самим поступил митрополит Геронтий. Усекаешь, Федор Васильевич?

— А дальше?

— Дальше учинил над Авдейкой розыск, тот раскаялся, но имен не назвал. Тогда архиепископ Геннадий наложил на Авдея епитимью, велел во время службы стоять перед церковью, а внутрь не входить. А еще через неделю стал обыскивать все священство и обвинять всех подряд в еретичестве. Это, говорил, в Москве еретики живут в ослабе, а здесь, в Новгороде, я хулу на веру Христову не потерплю.

Вот те раз, Паоло поежился, как от озноба.

— Кто же ее трогает, веру Христову, — устало сказал Курицын. — Мы как раз к Христу и стремимся. Не еретичество это, а новая вера.

«Кто же это — мы? — исходил от страха и любопытства Паоло. — Кого обвиняют в ереси и при чем здесь учитель?»

— И еще прилюдно жалуется Геннадий, что досаждает ему чернец Самсонка. Де, бранит его этот чернец беспрестанно и рассылает на него хулительные грамоты по все московской земле.

— И это правда?

— Да что Самсон может разослать? Да еще по всей земле? Он и в грамоте-то не силен, а силен языком трещать. Какие-то у него со священником в кончанской церкви сшибки были.

Священник тот донес Геннадию, что Самсон якобы не причащается и кричит при этом: «У кого причащаться-то, если все поставлено на мзде и симонии». Геннадию всюду чудятся стригольники, а здесь старый лозунг налицо. Геннадий письма пишет по монастырям и призывает учинить полный разгром еретикам, и не так, как в прежних годах было, когда еретиков сажей мазали и по городу возили на лошадях задом-наперед, а чтоб окончательно искоренить ересь — с казнями и кострами.

— Ему бы, Геннадию, паству свою блюсти да делом толковым заняться.

— Дело-то у него есть. И архиепископа Геннадия сил немерено, — с готовностью откликнулся Максим. — Он сейчас занят составлением полного свода Библии.

— Вот это доброе дело, — оживился Курицын. — Ветхий Завет на русский не переведен. Его-то нам и не хватает.

— У Геннадия справщиков и переводчиков целая артель. Главные у них — Герасим Поповка и брат его Дмитрий Герасимов.

— Дмитрия я знаю, достойный юноша.

— Им помогает поп Вениамин. Родом он славянин, а верой — латынянин.

— Вот как? — удивился Курицын. — При Геннадии латыняне завелись? При его-то нетерпимости! Хотя для дела этот латынянин зело необходим.

— Геннадий грамотности алчет. Ему мало Вениамина-латынянина. Там еще трудится монах-доминиканец. Имени его не знаю, но человек сумрачный.

— Ай да архиепископ! — рассмеялся Курицын. — Как бы мы с ним поладили славно, если бы называл он белое белым, а черное черным, если бы не возводил на нас напраслину.

— Так ведь не выдуманная она — напраслина-то, Федор Васильевич. И перечислять все безобразия язык устанет. Пьяный поп Кондрат плясал в храме пред иконами и кукиш показывал — было! Поп в церкви… — Максим снизил голос до шепота, — да знаете вы, уличанский храм в Плотниках… Так тот поп скрытно исповедует жидовскую веру и имеет двух жен, обе невенчанные. Венчанная-то у него померла. Архиепископ о том пока не ведает, но узнает со временем, пыль поднимет до небес. И ведь за дело! Нашелся охальник, который нательный крест со шнурком нацепил на ворона. А ворон, птица злая и глупая, полетел на свалку мертвечину искать. И видели православные, как крест святой по собачьему трупу елозил. А Геннадий и рад — вон что еретики вытворяют. А мы-то здесь при чем?

— Горько это и страшно, потому что нас с этими бесами, развратниками и вероотступниками смешают, всех засунут под одну крышку.

— Да кто засунет-то?

— Люди. А проще говоря — время.

Собеседники опять принялись за еду, и Паоло, получив передых, понял, что замерз до дрожи. Ног от холода он вообще не чувствовал. Вылезая из постели, он накинул на плечи одеяло, а про ноги не подумал, тем более что босому куда ловчее идти на цыпочках, каждую половицу чувствуешь, не дашь ей скрипнуть. Теперь следовало немедленно обуться, потому что калекой безногим на Руси не проживешь, разве что у храма побираться.

Разгоряченный Максим вдруг откинул капюшон с лица, и Паоло увидел, что тот гораздо моложе, чем он его представлял. Голос Максима был глух, речи разумны, и Паоло сочинил себе образ старца, а с Курицыным беседовал русоголовый, синеокий молодой человек, курносый и, наверное, в других обстоятельствах — смешливый.

Когда Паоло в валяных сапогах вернулся к двери, разговор за столом шел уже о выборе нового митрополита. Эта тема была Паоло вполне понятна, потому что волновала всех. Уж год прошел, как преподобный Зосима оставил свой пост. Максим с Курицыным перебирали разные кандидатуры. Вспомнили даже митрополита западной митрополии, униата Захария, которого православный мир прозвал Чертом, прости, Господи, а потом опять вернулись к новгородским делам. Здесь Паоло услышал такое, что у него глаза на лоб полезли. Оказывается, архиепископ Геннадий восклицал во всеуслышание, что преподобный Зосима оставил свой пост не ради немощи своей, а удалили его сильные духом, понеже тот Зосима пьяница и подвержен содомскому греху. Ой, страсти какие!

Курицын быстро перекрестился:

— Свят, свят, чур меня… Геннадий не брезгует ничем. Неужели он сам в это верит. Про митрополита… такое!

— Вот и я говорю, — поддакнул Максим. — Если Геннадию полную волю дать, то закинет он большую сеть. Каждый новгородец станет еретиком. На кого опереться, у кого помощи просить?

— А Юрьевский старец жив еще?

— Бог продлевает жизнь преподобного, но дни его сочтены.

Речь шла о престарелом архимандрите Юрьева монастыря, расположенного близ Новгорода, обители славной и богатой традициями.

— Надо подумать…

Курицын вдруг встал и со светильником в руке так быстро прошел в спальную горницу, что Паоло еле успел отскочить от двери и придать себе вид сонный и непонимающий.

— Ты что? — спросил Курицын и подошел к поставцу, на котором вместо посуды и утвари лежали книги.

— По нужде, — быстро ответствовал Паоло.

— А? Ну иди…

Взгляд Курицына был задумчив, видно было, что он сразу же забыл про своего воспитанника, но, добираясь ощупью до нужника, Паоло молился с опаской: «Оборони, пресвятая Дева-заступница. Федор Васильевич-то умен. Если он меня заподозрит в чем, жди беды».

Заснул Паоло уже под утро, а когда проснулся, Сидор сообщил, что господин давно отбыл по приказным делам, а ночной гость… так он ничего не знает про ночного гостя, его и след простыл, он и думать о нем забыл, чего и Паоло советует.

Паоло потянулся сладко. Во дворец можно было не торопиться. Да и не нужен он там никому. Главная задача — выбраться наружу, а уж если вышел, то с возвращением можно погодить. Паоло с удовольствием подумал о завтраке, порадовался, что кончилась вьюга. Скоро потянет теплом, засияют на солнце узорные сосульки, а там и до лета рукой подать.

Взгляд его скользнул к поставцу. Миг — и сердце в груди забилось, как барабан. В тайном ящике для бумаг, который Курицын берег как зеницу ока и в который при Паоло никогда не заглядывал, торчал ключ. Забыл! Забыл, взволнованный встречей с Максимом и новгородскими неприятностями.

Паоло оделся. Подошел к рукомою. Потом опять сел на лавку и стал смотреть на ключ. Если дьяк вернется и застанет его рядом с открытым ларцом… выгонит из дома к чертовой матери. И не пожалеет никогда. Курицын такой человек, что иногда кажется — из воска слеплен, а иной раз — тверд, как столб гранитный.

Он вскочил на ноги резво, бросился к ларцу, словно тот был живым и его следовало поймать, как дикого зверька. Быстрота в движениях объяснялась только одним — не передумать бы! Трясущимися руками он повернул ключ, откинул крышку… И в самой верхней бумаге, а их там было — ворох, он нашел ответ на мучивший его вопрос.

Это было письмо, но писано оно было не к Курицыну, а сов сем к другому лицу. Похоже было, что кто-то снял копию и переслал ее дьяку. От кого же такое грозное послание… Паоло перевернул лист. Понятно, от архиепископа новгородского Геннадия. «Стала беда с тех пор, как приехал Курицын из Венгрии и еретики из Новгорода перебежали в Москву. Курицын у еретиков главный заступник, а о государевой чести попечения не имеет. Теперь же беда стала земская и нечесть государская большая. Церкви старые, извечные вынесены из города (по случаю строения новых стен), да и монастыри старые извечные с места переставлены. Но этого мало: кости мертвых вынесены в Дрогомилово, да на тех местах сад развели. Если же государь наш, князь великий, еретиков не обыщет и не казнит, то как ему со своей земли позор снести?»

Вот кто, значит, есть дьяк Курицын! Он у еретиков «главный заступник». Но это еще вопрос, кому верить… Паоло аккуратно положил свиток на место, потом осторожно, так кошка лапкой пробует воду, поднял за краешек обложной лист книги, заглянул. «Сказание о Дракуле Воеводе». Кто такой Дракула, почему не знаю? И ведь не спросишь! Ладно, это потом.

Что там еще, под неведомым Дракулой? «Лаодикийское послание» — было написано на титульном листе. Стихи какие-то… таблица. Паоло готов был руку дать на отсечение, что своей волей Курицын никогда, ни при каких обстоятельствах не покажет ему эти тайные бумагу. А может, сия Лаодикийская таблица приспособлена для составления гороскопов?

Паоло задыхался от напряжения, лоб взмок. Он быстро запер ларец. Попробуй у него кто-либо силой отнять ключ, так, пожалуй, и не разомкнет руку-то. Ее как судорогой свело. Ему нужна глина. Хороший, влажный кусок мягкой глины, чтобы сделать оттиск. А там уж он найдет, где заказать ключ. Будет ключ, можно сделать копию. Но где найти глину зимой? Разве что в подвале под палатами…

15

В мае Елена Волошанка получила из Литвы письмо от Лёнушки. Письмо было передано шляхтичем тайно, что само по себе подразумевало — родителей в известность не ставить. Оленушка была человеком скромным, набожным, не по букве, а истинно, поэтому старалась придать письму строгий и благочестивый тон, но меж строк плескался восторг: как это сподобило судьбу подарить ей такое богатство, такую радость и счастье? Из письма следовало, что Александр, супруг ее, и пригож, и ласков, и умен, и обходителен, словом, Елена поняла, что Оленушка влюбилась без памяти в своего мужа, и искренне порадовалась за названую сестру.

Всем этим Елена поделилась с верным другом покойного мужа, а стало быть, и ее — дьяком Курицыным, поделилась как бы между прочим, и тем удивительнее была реакция Федора Васильевича. Тот вдруг озаботился сильно, а потом сказал и вовсе несуразную фразу:

— Хорош улов, да не ко времени.

И как это понимать?

Дьяк шел к Елене с совершенно особым и чрезвычайно важным сообщением, а теперь все медлил, не зная, как приступить к важному разговору. Они сидели на скамье под яблонями в саду, с горки отлично было видно, как блестит за стенами Кремля Москва-река. Иные яблони уже распустились, другие только набирали сок в бутонах. Пчелы гудели… Жара была почти летняя, и Федор Васильевич расстегнул верхние пуговицы своей богатой опашени.

Заметь эту пару сейчас кто-то из злопыхателей, и он не посмел бы сказать дурного слова. Все знали, что любовь к покойному Ивану Молодому Курицын перенес на сына его — Дмитрия. Дьяк давно привык к мысли, что отрок со временем будет великим князем на Руси, а потому принимал самое горячее участие в его воспитании, искал и учителей достойных и лекарей знающих.

Курицын так давно был вдов, и при этом столь нарочито равнодушен к женщинам, что в глазах людей утратил не только пол, но и возраст. Он был правой рукой царя, главным советником его в делах внешних (со внутренними делами Иван Васильевич справлялся сам и редко спрашивал совета).

Коли дьяк на таком посту, ему не до утех женских. Да и стар уже. Иные считали его ровесником царю, другие говорили — что вы, он старше государя! Федор Васильевич не спорил и не торопился сообщить истину. Жизнь подносила ему так много сюрпризов и неожиданностей, что возраст он набирал, как бы пренебрегая прожитыми годами и календарным временем. Один турецкий плен чего стоит! Десять с лишком лет назад был он направлен послом в Венгрию, прожил там четыре года, а по дороге домой был захвачен турками. Житье в Туретчине было долгим. Хорошо еще, что не продали его в рабство. Хороший переводчик на рынке много стоит. А Курицын знал венгерский, польский, молдавский, греческий, латынь. Из плена вызволил его государь. Дьяк вернулся в Москву с седыми висками. А теперь что считать? Все его года, все сорок восемь лет, ему принадлежат.

Но подсматривать за героями нашими было некому. Сад Елены Волошанки, равно как и двор ее, находятся за высоким забором. Отдельное жилье было даровано еще Ивану Молодому, а по смерти супруга было сохранено за его вдовой. Последний пожар сильно потрепал постройку, но не скажешь, как про царский двор, мол, выгорел дотла. Обновили, подчинили, заменили сгоревшие бревна новыми — можно дальше жить.

Пробили часы на новом княжеском дворе. Раньше часовая машина, прозываемая «частомерье», стояла подле храма Благовещения. Теперь там идет строительство, возводят для государя Ивана палаты каменные. Частомерье было старым, установлено оно было более восьмидесяти лет назад. Тогда для всех это было диво-дивное, молот ударял в колокол каждый час, размеряя часы дневные и ночные, и ударял тем колоколом не человек, а самодвижная хитрость. Часы порушил пожар, и находились они в полном небрежении до тех пор, пока флорентийский мастер не вернул им по приказанию царя былую силу. Большая радость для всех слушать опять их мелодичный перезвон и соотносить себя со временем.

Курицын наконец решился.

— Я должен донести до вас, княгиня, известия неприятные. Горе мне, редко прихожу к вам теперь с хорошей вестью.

— Не томите… Иль дурное о Дмитрии?

— Нет, нет! Разговор на сей раз пойдет о вашем батюшке. Дошли до нас сведения, что господарь волошанский Стефан напал на литовские владения.

— Быть не может! Это вы точно знаете?

— Да уж куда точнее. Из Литвы прибыл посол Станислав Петряшкович. Он теперь и пеняет государю Ивану и помощи от него против Волошии ждет.

Елене не надо было долго объяснять сущность происшедшего. Раз заключили мир с Литвой, то, стало быть, по обычаю и по старине иметь общих друзей и врагов. Но не может быть того, чтоб господарь Стефан стал врагом московскому государю.

— Что же теперь будет? — спросила она упавшим голосом.

— Грамоты будем составлять, печати вешать, послов звать да гонцов гнать. Государь уже повелел искать способ, чтоб примирить Александра и вашего батюшку.

Курицын не раз упреждал Елену, объяснял ей, как вести себя с царем, де, не сказала бы по недомыслию чего лишнего. И сейчас они обсудили происшедшее во всех подробностях. Елена покорно кивала головой.

— Теперь я понимаю, почему вы так сказали про письмо Ленушки… про улов ни ко времени. Но ведь одно другому не мешает. Я так рада за Лёнушку, что послал ей Господь любовь. Вот так едешь неизвестно куда, и приедешь к любимому.

— Разумеется, я очень рад за княгиню Елену, — поспешно сказал Курицын. — А это — просто пословица, случайно с языка сорвалась. Я о своих делах думал.

В глазах Елены не прозвучал вопрос — каких? Дела дьяка Курицына были столь обширны, что женского ума как бы и не касались. Однако, позволь себе Курицын откровенничать на этот раз, она бы все поняла и приняла размышления дьяка близко к сердцу.

Когда Иван отдавал дочь Елену в Литву, то в расчеты его меньше всего входила счастливая жизнь супругов. Любить мужа жена обязана, это всякий знает, но не настолько, чтоб ради него забыть отчизну свою, отца и нужды государства Московского. Иван поставил на дочь, как на кречета в охоте, как на бойка-петуха, прости, Господи. Елена должна была стать своим человеком во вражеском стане и доносить о каждой мысли мужа, о каждом его намерении. Более того, царь замыслил окружить дочь русским штатом, чтоб были рядом с дочерью мудрые и умелые соглядатаи. Если Елена умом не все объемлет, то толковый человек сообразит послать в роковой час нужную грамотку государю Московскому.

И вдруг посол Петряшкович после недостойного, невразумительного приветствия заявляет Ивану, что, де, ты, государь, хотел оставить при дочери своей на первое время, пока она не обвыкнет к новой жизни, несколько твоих бояр и детей боярских.

— Именно, это и договором предусмотрено.

— Согласуясь с твоим желанием, мы оставили их на какое-то время, но не на всю же жизнь! — здесь голос посла дал слабину, в нем прозвучала неприкрытая обида. — Теперь княгиня попривыкла к новому жилью и положению. Пребывает она в здравии и счастии, и пора бы уже боярам твоим и слугам отбыть в Московию. Мой господин, Великий князь Литовский и Русский, говорит: «В Литве, слава Богу, есть кому служить княгине. Стоит ей только слово сказать, все будет тут же выполнено. Приказ дочери вашей свят. Она великая княгиня наша».

Государь Иван выслушал заявление посла молча, только брови насупил, приспустил веки, и глаза стали как щелочки. И щелочки эти глядели поверх посла, словно пытались досмотреться до далекой Литвы и узреть, что там происходит на самом деле.

Петряшкович выждал подобающую важному приему паузу и продолжил свои речи. Теперь посол щедро подливал елей в каждую фразу и кланялся поминутно, но весь вид Ивана говорил, что речи эти он находит дерзкими.

— Ты, великий царь, просил поставить для дочери своей новую церковь греческой веры на переходах, подле ее хором, но князь великий Александр говорит, что пункт сей попал в брачный договор по недомыслию послов наших, а потому передает, что князья наши и паны имеют записи от предков наших, чтоб церквей греческого закона в Литве не прибавлять. А посему старый закон нарушать не годится, — он передохнул и продолжал: — Для великой княгини Елены в Вильне есть греческая церковь. Она стоит совсем близко от княжеских покоев и, если ее милость захочет идти в церковь конно или пеше, ей тут же будут предоставлены слуги.

Вот здесь государь и излил свой гнев. Он читал эти «записи от предков наших». Литовский князь Ягайло-вероотступник после брака с Ядвигой и объединения княжества Литовско-Русского с Польшей клятвенно обещал польским панам, что будет обращать подданных своих в латинство и церквей православных не возводить.

Но не даст он Литве с Москвой шутки шутить. Александр думает, если он Елену заполучил, то уже и хозяин! Лицо Ивана покраснело, голова вскинулась, и борода угрожающе распушилась.

— По недомыслию, говоришь? А мирный договор вы тоже по недомыслию составляли? Я просил построить церковь греческую не только для дочери моей, но и для себя. Для себя, понял? А господину своему передай… — Дальше последовал такой поток брани, что послу впору было заткнуть уши.

Стоявший рядом с троном Курицын похолодел, сидящие вдоль стен бояре закивали высокими шапками, кто-то прыснул в кулак. Оставалось только надеяться, что послу Петряшковичу хватит ума не передавать Александру эту брань дословно. Да и забудет он половину. А если не забудет, то тоже беда не велика… пока. Литве сейчас необходим мир с Русью, Вильно все стерпит. На них Стефан молдавский напал, и хан крымский Менгли-Гирей уже в седле.

Это с Литвой Иван воевал, а с Крымом ему делить было нечего. Надо сказать, что Менгли-Гирея очень удивил внезапный мир Ивана с Литвой, да и узнал он об этом случайно, как бы стороной. Курицын потом сам составлял письмо в Крым с объяснениями: «Мы не известили тебя, брат, о союзе с Литвой, потому что была зима. Друг Менгли-Гирей, помирись и ты с Литвой. Но если Александр с тобой не помирится, то мы с тобой будем против него заодно».

Менгли-Гирей согласился помириться с Литвой, но тут же попросил у русского царя серебряные чары да два ведра, и чтоб хорошей работы. Ну и еще кой-чего попросил — по мелочам.

С крымским ханом легко договориться, он на подарки падок. Другое дело — Литва. Курицын понял, на что более всего Иван гневается. В грамоте от Александра, и посол это понимал, не величали Ивана III так, как было подписано под мирным договором. «Иоанн, Божьей милостью, государь всея Руси, и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Югорский, и Болгарский и иных…» — вот как надо было писать, а не просто «великий князь Иоанн». Курицын понимал эту обиду и был целиком на стороне царя.

Посол Петряшкович отбыл в Вильно, а вслед ему был направлен тайный гонец Михайла Погожев с грамотой. Иван писал дочери: «Сказывали мне, что ты нездорова, и я послал известить тебя Михайлу Погожего, чтоб ты бы с ним мне отписала, чем неможешь и как тебя нынче Бог милует”. Грамота была написана для отвода глаз. Главное должно было быть передано Лёнушке на словах. Отцовский наказ был таков: «Быть верной Руси, не держать при себе людей латинской веры и не отпускать прочь бояр московских».

Незаметный шляхтич из литовской свиты сохранил тайну, никто при русском дворе не узнал о тайном письме Лёнушки, а умный Курицын посоветовал Елене Волошанке придать эту невинную писульку огню, чтоб не попала в чужие руки. Мало ли… Влюбленная жена не пособница отцу, и узнай Иван, что его дочь, вместо того чтоб о славе отечества думать, предается любовной неге и на мужа молится, то был бы он не просто огорчен, а может быть, и воспылал гневом.

16

Этого — бойкого, лопоухого, с глазами цвета старой бирюзы, с длинными немытыми патлами и худой бороденкой Паоло встретил на Торгу, куда пришел покупать сапоги. День был воскресный. Казалось, у стен Кремля собралась вся Москва, половина города хотела продать, другая половина — купить. Толпа была яркой, горластой, веселой. Тут же гугнили и показывали язвы нищие, дерзкие молодайки скалили зубы, щелкали нагайками дворцовые охранники, им, вишь, тоже приспичило покупать.

И какие же здесь роскошные были товары! На огромных оловянных и деревянных подносах исходило кровью мясо скотское и свиное, над влажными кусками его жужжали зеленые мухи, в рыбном ряду стояла вонища — нос затыкай, ерши, щуки, плотва, карпы и прочая мелочь продавались бочками и возами, осетры и семги шли поштучно, а еще икра давленая, зернистая, паюсная… Далее продавали все, что дала людям земля по осени: перламутровые кочаны капусты, репа, горох в стручках, а также сушенный россыпью и моченный в кадках, бобы, немыслимых размеров морковь, потом ягоды всякие, яблоки и груши. За суконными рядами разместились заморские товары. Был здесь уголок необычайный по благовонию, здесь продавали ваниль, перец, имбирь, шафран. Торговля пряностями шла необычайно бойко.

Несколько на отшибе, ближе к Москва-реке, продавали доски белого железа, проволоку толстую, медь тянутую, скобы железные, а также во всевозможном разнообразии деревянный строительный материал. На торгу можно было купить «сруб-клетку» и даже целый дом с крышей.

С трудом пробираясь через толпу, Паоло натолкнулся на торговца квасом. «Со льду квасок, с ягодкой морошкой-клюковкой!» — вопил торговец. «Врешь, негодник, теплое у тебя пойло», — подумал Паоло, но денежку протянул, поскольку жажда совсем иссушила горло. На удивление квас оказался именно таким, как сулил продавец. Паоло аж крякнул, от холода заломило зубы. В ответ раздался довольный смех. Паоло оборотился на стоящего рядом парня. Патлатый тоже пил квас из огромной деревянной чаши и весь светился от благодушия. В довершение картины скажем, что парень облачен был в серые порты и необычайно короткий, затертый на рукавах немецкий кафтан, а в руках держал из бабьего платка сооруженный узел, в котором что-то позвякивало.

Возвращая торговцу чару, Паоло спросил у него про сапожную лавку. Торговец начал было объяснять, но малый с узлом бесцеремонно влез в разговор. Напористо и быстро, аж словами захлебывался, он стал объяснять, что уже был сегодня в сапожных рядах и ничего подходящего там нету.

— Такому знатному болярину, как вы, надо шить сапоги на заказ, а не искать их на торгу.

— Это почему же?

— Осмелюсь доложить, нога ваша не подходящая для этого торга фасону. Лодыжка излишне сухощава и подъем крут, — Паоло только дивился, как парень мог рассмотреть его ноги, если все время смотрел в глаза собеседнику. — Сапоги без примерки шьются на любого, а у русского народа в обычае иметь на голени и в бедрах много мяса. Однако же напомню вам, что маленькая и нежная нога — есть признак злодейства, — он неожиданно подмигнул.

— Нога у меня не маленькая и не нежная, — с раздражением сказал Паоло, пытаясь вспомнить, где он уже слышал это определение… или читал?

— А я и сам вижу. Это я не в укоризну сказал, а к слову, — весело отозвался патлатый.

Паоло уже шел неизвестно куда, расталкивая людей, а малый в немецком кафтане поспешал за ним со всей проворностью.

— Вы какие сапоги хотели купить?

Наш герой хотел послать разговорчивого попутчика куда подальше, но не смог, прямо фокус какое-то.

— Ну… чтоб хорошей кожи с тиснением, цвет желательно красный, но чтоб глаза не слепил, а так… с притемнением.

— Хотите совет дам? Здесь есть оружейник. Он торгует всем — саблями, булавами, кольчугами… но, кроме того, продает хорошую конную сбрую, седла и сапоги. К нему важные люди ходят. Хотите покажу?

Удивительное дело, парень словно угадал главную надобность Паоло, за которой он, собственно, и явился на торг. А тут и оружейник и сапожник в одном лице?

Новый знакомец шел по торгу, как по собственному дому, толпа не была ему помехой, уверенно сворачивал то влево, то вправо, подныривал под низкие воротца, обходил стороной погреба, при этом балагурил с продавцами, подмигивал румяным бабам, что стояли при посуде или рукоделиях.

— Погодь, — бросил парень стол неожиданно, что Паоло уткнулся лицом в его спину.

Здесь продавались доски иконные и краски в берестяных и глиняных сосудах. Каждую краску парень нюхал, потом тончайшей лучиной брал щепотку и смотрел на свет.

— Ярь есть? Вохра есть? Сурик есть?

— Вохры нет, — терпеливо отвечал мужик в литовском платье. — Яри тоже нет. Но есть черлень псковская. И вот, извольте, отличная киноварь. Бапер остался. Опять же бель.

Паоло был уверен, что парень все сейчас скупит, но тот поставил берестяные емкости на место и тем же упругим шагом последовал дальше. Продавец выкрикнул вслед нечленораздельное, судя по выражению лица его, это была отборная ругань. Но парень не смутился, так же внимательно осмотрел иконные доски и опять ничего не купил.

— Зачем вам краски и доски? — не удержался от вопроса Паоло. — Вы что — живописец?

— Пока не удостоился, — с легкой обидой отозвался парень. — Может, познакомимся?

Познакомились. Мефодием его звали. К удивлению Паоло он оказался переписчиком книг. Грамотный, стало быть. Это хорошо. А Мефодий был совершенно потрясен новым знакомым. Что Паоло из иноземцев, это он сразу понял, и не столько по платью, сколько по языку, и по-русски вроде говорит, а все как-то не так. Иноземцев Мефодий видел предостаточно, но этот был особенный — из Флоренции!

— Я ведь в тот самый год родился, когда матушка великая княгиня Софья Фоминишна Московский престол заняла, — с удовольствием рассказывал Мефодий. — Кто ж о ней тогда знал что-нибудь? Издалека приехала, ну и пусть ее. Жили себе и в ус не дули, и не подозревали, что есть на свете страна, где обитают фрязины. А как начали Успенский собор возводить, да как приехал великий Фьораванти Аристотель, так весь свет об этом и прознал.

Так за разговором дошли они до оружейной лавки. Сапоги в ней, как и обещал Мефодий, были добротные, но ни одна пара не пришлась впору. Тогда оружейник сам снял мерку с ноги, обещал завтра же передать заказ сапожнику и попросил четверть цены задатка.

— У меня еще к вам дело, — негромко сказал Паоло оружейнику, стараясь, чтоб Мефодий не расслышал всех слов. — Можете ли вы изготовить мне ключ взамен поломанного. Работа тонкая, ключ сложный…

— Покажите.

Паоло аккуратно вложил в раскрытую ладонь поломанный ключ. Оружейник иронически присвистнул.

— Это кто ж его так ладил грубо?

— Мне не важно, чтоб красиво было. Главное, чтоб замок открывал. Вот здесь, где бороздочка кончается, был выступ уголком. Он обломился.

— Кто ж вам без замка ключ выкует? Это, господин, никак не возможно. И опять же надо знать, какой величины выступ был.

— А у меня оттиск есть. Правда, он еще зимой сделан, поискрошился слегка, но ключ и выступ этот проклятый знатно отпечатался, — Паоло достал твердый, как камень, ком глины и прикрыл его другой рукой, явно давая понять Мефодию, что не его это дело и не след заглядывать через плечо и совать под руки оружейника свой длинный нос.

— Ладно. Оставьте ключ и оттиск. Есть у меня на примете справный кузнец. Может, и возьмется. Через неделю наведайтесь. Задаток — полцены. Если не станет кузнец ковать ключ, задаток верну. Но если сделает заказ — денежки сполна.

Тут же ударили по рукам, Мефодий стал свидетелем сделки. Задаток, однако, был не малый, и Паоло упрекнул себя за излишнюю доверчивость и расточительность.

— Вот и обделали дельце! — весело воскликнул Мефодий.

Пришла пора расставаться, но оба как-то медлили. Паоло обдумывал, как бы поделикатнее, чтоб не обидеть свидетеля, спросить, где его найти в случае нужны.

— Я вот что хочу у вас спросить, — нашелся наконец Паоло, — вы говорили, что имеете доступ ко многим книгам. А нельзя ли мне их почитать? Разговор, разумеется, о русских книгах. Раньше я много читал и на латыни, и народном итальянском, но кириллица — это особое удовольствие. Словно клад ищешь.

— И вы хотите, чтобы я помог вам этот клад найти? — блестя глазами, спросил Мефодий.

— Я понимаю, книги вещь ценная, выносу не подлежат. Так я бы их прямо в вашем дому почитал. Меня, например, весьма интересует «Сказание о дщери Александра Македонского», а также «Повесть о взятии Царьграда турками в 1453 году».

Мефодий явно обрадовался просьбе Паоло.

— Этих книг сразу я вам обещать не могу, поскольку у меня их нет под рукой, но со временем достану. Сейчас я, между прочим, интересную книгу переписываю. Тайно! — он поднял палец.

— Что значит — тайно?

— А то, что имя заказчика назвать не могу. Славная книга. Называется «Повесть о рахманах…». О тех, что в Индиях обретаются. Ведь где только люди не живут, а! Как нас Господь-то расселил! Удивления достойно! Если хотите эту книгу посмотреть, то приглашаю вас в свою жилье. Это близко, на Кучковом поле.

Поистине в нашей жизни бывают роковые встречи, то есть самим роком предусмотренные. И ведь не отступишься от них, не уйдешь вбок, хотя в основе события лежит сущая безделица — вначале квас, а потом сапоги.

В те далекие времена град Москва состоял из укрепленного Кремля, который с таким усердием перекраивал Фьораванти, и Посада. Еще было Занеглинье, Заяузье, то есть слободы, где жил ремесленный люд. Кремль в плане представлял собой треугольник и окружался с одной стороны Москва-рекой, с другой — речкой Неглинкой с заболоченными берегами, а с востока, со стороны Фроловских (со временем Спасских) ворот, — рукотворным, наполненным водой рвом.

Вся Москва тогда, кроме нескольких храмов, была деревянной. Для строительства храмов иногда использовали кирпич, а чаще белый камень из Мячиковских каменоломен, которые находились при впадении реки Пахры в Москва-реку.

Герои наши опять вернулись к иконному ряду и пошли по Сретенке. Пусть не удивляет вас это название. В XV веке улица, которая называлась Никольской, находилась внутри Кремля. Она шла, петляя, от Ивановской площади, мимо Чудова монастыря, пересекала Чудовский переулок — Крестец, потом ныряла в арку Никольских ворот и становилась Сретенкой. Со временем стены Китая и Белого города разрубили ее на три части, из которых одна стала называться Никольской, другая Лубянкой, а третья собственно Сретенкой.

За иконным рядом стояла о левую руку церковь Николы Старого, что у Большого креста, по правую руку за ветошным рядом прятались в листве вязов купола Благовещенского монастыря, основанного самим великим князем Данилой Александровичем. Все эти места были населены плотно, кругом высились заборы, лавки, дома обывателей. Потом строения вдруг расступились, высвободив место для лужайки, и не одной, нескольких. Лужайки были оторочены зарослями пижмы, бодяка и прочего бурьяна, в центре осталась кой-где низкорослая травка, но больше было голой, пустой, выбитой многочисленными пятками земли. Рядом примостилась малая церквушка Троицкая, «что в полях». На этих лужайках по обычаю происходили судебные поединки.

По дороге Мефодий трещал без умолку. Иноземец оказался прост, не заносчив, даже просьбы к нему, Мефодию, имеет, так что можно распустить хвост и выказывать себя человеком бывалым. Они говорили о зиме и лете, о снегах и жаре, о книгах, о веселой и затейливой московской жизни, о ее порядках и строениях.

— Что-то мы идем-идем, а конца не видно, — перебил говорливого собеседника Паоло.

— Скоро уж. Вот оно — Кучково поле. Что про него знаешь? А ведь тут интересно-то как! Вот говорят — Кремль, сердце Москвы… центр, стало быть. А сердце Москвы как раз в Кучкове, потому как по преданию здесь жил прежний владетель Москвы боярин Кучка с сыновьями и дочерью красавицей Улитой.

— У тебя что не девица, то красавица! — рассмеялся Паоло. — Охочь ты до женского полу.

— А ты, как посмотрю, тоже к этой теме не без интереса. Читать-то хочешь не про самого Александра Македонского, а про его дочь.

— Так я Александрию уже три раза прочитал.

— Все мы дочками больше, чем отцами, интересуемся. Для ликования человеков Господь создал юных дев. И правильно.

— А первородный грех?

— Все мы греховны, — рассудительно сказал Мефодий. — Человек без грехов не проживет. Но уж лучше на ниве любострастия грехи, ровно блох, собирать, чем в ином паскудном месте.

— Если Кучково поле, то почему Сретенка? Откуда это название?

— А в честь того, что здесь икона Русь от Тамерлана спасла.

Смешной он — флорентиец Паоло, такой образованный благочестивый отрок, прибыл к нам, считай, что из земного рая, а не знает, кто такие Батый и Тамерлан. Не знаешь, так слушай.

В 1395 году пошла на Русь, как триста лет назад, большая азиатская рать. И имя ей было — Тамерлан. Великий князь Василий Дмитриевич, сын славного князя Донского, вышел с воинством навстречу врагу, а Москва замерла в ужасе и плаче. Но надоумила матушка великого князя и митрополит Киприан принести в Москву из Владимира вечную заступницу Руси — чудотворную икону Пресвятой Владимирской Богородицы. Привезли. И вся великокняжеская семья вместе с митрополитом и многими обывателями вышли сюда на Кучково поле ту икону встречать. А дальше — чудо! В тот самый миг, как прибыла чудотворная икона в Москву, злой вор Тамерлан приказал снимать шатры. Две недели стоял, размышляя, идти на Москву или нет. И тут разом и поворотил свое воинство на юг.

Возвратясь в Москву, великий князь Василий Дмитриевич поставил на Кучковом поле каменную церковь в честь Владимирской Богоматери, а при ней монастырь, который стал называться Сретенским. Ну вот мы и пришли.

Они обошли кипу старых вязов, и перед глазами Паоло предстали бревенчатые стены монастыря. Мефодий толкнул незапертую калитку в воротах.

— Так ты в монастыре живешь? — удивился Паоло.

— Именно.

— А кто же ты?

— Смиренные иноки мы… — Мефодий скорчил непотребную рожу и захохотал.

— Ну и ну…

На монастырском подворье было тихо и пусто. Над зеленой травой и лютиками порхали бабочки, в тени благородного дуба паслись стреноженные кони, одинокий инок с монашеском платье возился у колодца, доставая упавшую в него бадью. Он оглянулся на Мефодия, перекрестился.

— Опять отрок опоздал к трапезе. Уже будет тебе на орехи.

— А я орехов с собой принес, — огрызнулся Мефодий, увлекая Паоло к ладно срубленной монастырской общежитской храмине, кельи в ней, что соты. — А то на нашей трапезе объешься чрез меры. Червяка заморить мы и сами сумеем.

В просторных сенях было темно, Мефодий уверенно прошел вдоль стены, толкнул низкую дверь.

— Вот и моя келья. Пониже наклонись, чтоб войти. Да сотвори молитву Богородице. Располагайся, флорентиец Паоло.

— Я не флорентиец. Я русский.

Голая лавка у стены, у окна стол, на нем письменные принадлежности и закрытые платком книги.

— Славная у тебя келейка. И главное, что отдельная.

— Это она только летом отдельная. Зимой-то мы все вместе в трапезной живем. Общежитие наше в четырнадцать человек. Но каждому печку не натопишь. А зимой здесь такая холодрыга! Оконца чуть не с верхом снегом засыпает, а мы и не препятствуем. Зимой человек внутренним светом должен согреваться, а не внешним.

— А как же ты книги в трапезной переписываешь?

— Столик ставлю подле печки. Братия не обижается. При фитильке на конопляном маслице славно пишется. Глаза, правда, устают. А бывает, и тоска нападет. Задумаешься о жизни, начнешь по трапезной бродить, а глаз только стену бревенчатую осязает, мир от взора скрыт.

Мефодий встряхнулся, передернулся, словно почувствовал зимний холод, засмеялся и грохнул на столешницу узел. На пол посыпались головки чеснока и орехи, каравай хлеба он поймал на лету. Еще в узле были рыба вяленая, обсыпанные маком баранки и оловянная фляга с брагой.

— Если ты инок, — решился спросить Паоло, — то почему ходишь в таком платье?

— И ты туда же! С нравоучениями… В шубейке жарко уже, а без кафтана холодно, особенно по утрам. А другой одежды у меня нет, прости, Господи. А кафтан этот немецкий я у одного литвина на торгу купил. Пощупай, какой материал хороший! А купил, считай, за бесценок. Так что я покупкой сей весьма доволен.

— А разве вам позволено такую одежду носить?

— Может, и не позволено. А кто с нас спрашивает-то? В храм я в таком платье не пойду, а по нужде в город и так можно.

— Удивительный ты человек!

— Что ж во мне удивительного? Это ты во Флоренциях живал. Сейчас я тебя спрашивать буду, а ты за едой мне все и расскажешь. Не все, конечно, но хоть кой-чего. Я до знаний очень любопытный.

— А зачем тебе краски? На торгу давеча ты их все перенюхал. Ты в книгах рисунки делаешь, да?

— Случается, хоть я в этом и не мастак. Чтоб новое нарисовать, а тем паче лики, — это у меня негоже выходит. Но зато зовут иногда на митрополичий двор, там древние иконы подновляют. Тогда перо в сторону отставляю, в руки беру кисть.

— Как ты в монастырь-то попал? Родители твои живы?

— А как же! Здравствуют. Это далече отсюда. Отец у меня человек строгих правил, приспосабливал меня к гончарному мастерству. А у меня руки для работы не приспособлены. У меня для работы приспособлена голова. Но родителю до тайных движений души моей дела нет. Я говорю ему — для тебя горшок — истина, а торжище — предмет вожделений, а я птица, я создан для ликования и радости, поскольку перед глазами моими сонм видений и ангелов с дивными крыльями. Бил он меня страшно. Словом, сбежал я в Москву, попал в монастырь Христа ради, тут меня и грамоте обучили. Ты рыбу-то о край стола побей, она тогда мягче и жирок проступает.

17

Мефодий только пришел на митрополичий двор, дабы сдать переписанную рукопись, и ему тут же и сказали, дескать, искал тебя отрок лет осьмнадцати, из себя пригожий, говорил по-русски, но не совсем чисто. Слова вроде правильно произносил, а мотив речи всё ж другой, иноземный.

— Так то Паоло, — обрадовался Мефодий. — Что он просил передать?

— А ничего не просил. Так только, интересовался…

Мефодию очень хотелось повидать еще раз флорентийца, хоть он его и робел. Последнее было не в обычаях инока, да и моложе его был Паоло, считай, лет на пять, но слава о мастерстве и деловитости итальянцев была в Москве столь велика, что малая часть ее досталась и мальчишке-флорентийцу. Однако Мефодий не представлял, где его можно было найти. Оставалось только положиться на случай, и судьба не замедлила откликнуться на его ожидание.

Паоло сам явился в его келью. Дело было к ночи, Мефодий уже запалил светильник, но даже в этом призрачном свете виден был румянец на щеках гостя — ланиты так и пылали, то ли от быстрого бега, то ли от смущения, и могли по яркости соперничать с цветом его сапог, которые оружейник, вопреки просьбе заказчика, изготовил без всякого «притемнения».

— Как хорошо, что ты на месте, Мефодий!

— А где же нам, смиренным инокам, быть?

— Я сюда третий раз наведываюсь, а монахи говорят, де, Мефодий наш ровно ветер или дух святой, веет где хочет.

— Вот охальники, языки чешут! Мне-то они ничего такого не передавали.

— У меня к тебе дело, инок.

— Понятно, за безделицей бы не пришел. Книг алчешь?

— Не согласишься ли ты переписать для меня некий труд? И главное, чтоб быстро, очень быстро.

— Неважно, чтоб красиво, главное, чтоб открывало, — усмехнулся Мефодий, вспоминая поломанный ключ.

Очевидно, замечание это попало в точку, Паоло вскинул на инока осуждающий взгляд, дернул плечом и принялся разворачивать серую плотную ткань. Внутри суконного плена скрывались два пергамента хорошей телячьей кожи. Юноша положил их перед Мефодием и отошел в сторону, предоставляя переписчику самому ознакомиться с рукописями.

На первом пергаменте был убористо написан текст, на втором листе была нарисована таблица на сорок квадратных клеток. Каждая клетка заключала в себе две буквы. Одна буква была написана красной киноварью, другая черной тушью. Оба пергамента имели общее называние — «Лаодикийское послание».

— Это что же за Лаодикия такая? — сам себя спросил Мефодий и тут же ответил: — Знаю, это город в Азии, в который апостол Павел направил свое письмо. Но на апостольское послание это не похоже. Зачем понадобилось святому Павлу клетки чертить? И как написано-то внятно! Внимай. «Душа самовластна, ограда ей — вера. Вера — наставление, устанавливается пророком. Пророк — старейшина, направляется чудотворением, чудотворение — дар мудрости усиляет». Зачем, любезный Паоло, тебе эта странная рукопись нужна?

— Я думаю, что по этим таблицам гадать можно. Гороскоп — это таблицы, по которым жизнь предсказывают.

— Это не богоугодное дело, — осуждающе заметил Мефодий. — Это переписывать не след.

— Я хорошо заплачу.

— А таблицу эту как мне копировать? У меня и киновари такой нет.

— А ты красные литеры тонко другим цветом прочерти, а потом и раскрасишь. Мне, главное, эти пергаменты у тебя завтра в вечеру нужно забрать.

— Понятное дело, надобно их на место положить, — темно усмехнулся Мефодий. — Как видно, сладили тебе ключ.

На этот раз Паоло не спустил, даже ногой топнул и сказал с напором:

— Оставь свои намеки при себе. Я тогда на рынке не мог понять, что ты про мою ногу толкуешь — маленькую и нежную, а дома вспомнил, где об этом написано. В книге «Тайная Тайных». Так? Инокам к чтению сей текст никак не рекомендуется. Я бы тоже мог поинтересоваться, какому заказчику ты этот список делал.

— Ладно. Я перепишу тебе и текст и таблицу. За бумагу немецкую заплатишь, за чернила и краски, а переписать-то я и бесплатно могу. Но скажу тебе со всей искренностью — боюсь я гороскопы переписывать. А ну как прознают монахи, так и турнут меня из обители. А куда я пойду? Может и похуже что произойти.

— Клянусь, об этих пергаментах не узнает ни одна душа, кроме нас с тобой, — торжественно сказал Паоло. — Во Флоренции составлением гороскопов люди деньги зарабатывают, а ты боишься даже список с них сделать!

— Может, это не гороскоп, а игра какая-нибудь, забава. Я слышал, есть такое времяпрепровождение — над расчерченной доской сидеть и фигурки точеные по клеткам двигать.

— Никакая это не забава. А иначе зачем бы он от меня эти пергаменты прятал?

— Кто — он? — быстро спросил Мефодий, но осекся, под осуждающим взглядом гостя. — Ладно, — сказал он покладисто, — завтра приходи за работой. Но не голым днем, а в сумерки!

Мефодий тут же сел за работу, часа три трудил глаза, а потом разумно решил, что дневное время больше подойдет для работы с киноварью. Утром, хоть никто из братии не интересовался его здоровьем, он сказал, что заболел, и стоя заутреню, кашлял в полный голос, даже горло засаднило. На митрополичий двор тоже не пошел, хоть там его и ждали, решил на все отговариваться грудной болезнью. И как только приступил к расчерчиванию клеток, так и пронзила его мысль — никакой это не гороскоп. Про гороскопы он слышал, там цифры должны быть и астрономические графики. А эти таблицы сработаны не иначе как для тайнописи. И шифр дан, чтобы получатель зашифрованных строк мог эту тайнопись прочитать. В пояснении было написано: «Если кто хочет узнать имя человека, доставившего “Лаодикийское послание” то пусть сосчитает: дважды четыре с одним, и дважды два с одним, семьдесят раз по десяти и десять раз по десяти, царь, дважды два…» и так далее, а заканчивалась строка словами: «В этом имени семь букв, царь, три плоти и три души».

Такими же цифрами описывалось занятие некого тайного человека, а также, как он от роду прозывался. Составитель (или переводчик) послания обозначил для ясности гласные и согласные. Первые прозывались «душа» и «приклад», согласные же обозначались «плоть» и «столп». Слово «царь», видимо, тоже обозначало букву.

И опять же — кем-то привезено. Откуда? Если фрязины доставили в Москву пергаменты, они много сюда своих диковинок понатащили, то почему писано кириллицей? Значит, кто-то перевел. А кто сей умелец?

Любопытство мешало работать, как щекотка, даже перо в руке прыгало. Мефодий уже понимал, что до прихода Паоло он не успеет отгадать шифра, на это занятие не одна неделя может уйти. А уж как хочется-то понять сей сокровенный смысл! Словом, для разгадки тайны у Мефодия была одна возможность — сделать список Лаодокийского послания еще и для себя. Стихотворное начало можно опустить, а таблицу с пояснениями — это непременно!

Теперь еще вопрос — стоит ли сообщить Паоло догадку про шифр и тайнопись? Ответ был однозначным — не стоит. Не твоего, инок, это ума дело, а потому рот узелком завяжи и не трепли языком попусту.

Паоло пришел за работой в означенный срок, внимательно осмотрел список. Текст был написан убористо, клетки против оригинала были уменьшены в четверть, киноварь тоже нашлась. Он неторопливо обернул пергаменты и свиток серым сукном, отправил сверток за пазуху, и только после этого положил на край стола серебряную, грубо отрезанную деньгу.

— Щедро, — сказал Мефодий. — Еще-то придешь? Я увижу тебя али как?

— Отчего же не прийти? У тебя тут славно. Только времени у меня не много. Я человек подневольный.

— Могу и я тебя навестить, — с готовностью предложил инок.

— А вот это никак не возможно. Я царице Софье служу — музыкантом, а потому живу во дворце. Туда просто так в гости не ходят.

Уже стихли скрипучие половицы под шагами Паоло, и хлопнула калитка, выпустив гостя в большой мир, а Мефодий все сидел на лавке, тараща глаза на икону.

— Оборони, Господь! Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое! В какое же дело, греховодник, я вляпался… Ах, ах… Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. А может, лукавил отрок и заранее знал, что это тайнопись? И кто же этим шифром пользуется в царевом дому? А ну как узнают, что я, недостойный, вник в чужие и ненужные мне тайны? Забудь, все забудь, инок глупый!

18

И ведь забыл. Скопированные для себя клетки с пояснениями были спрятаны в тайник — в специально вырытую дыру в полу. Может, разумнее было бы сжечь окаянство, но жалко было уничтожать собственный труд. Как только спрятал, так и успокоился, и когда Паоло опять явился в келью, Мефодий принял фрязина без всякого страха, даже, пожалуй, с радостью. На этот раз гость горел желанием что-нибудь почитать. Книга была ему тут же предоставлена. Между делом Мефодий отметил, что суетится перед Паоло сверх меры: постелю на лавке поправил, а потом и лавку пододвинул к окну, чтоб свет прямо падал на страницы и отрок не трудил глаза. А может, правильно, что суетится? Паоло человек богатый и знатный, он саму царицу ежедневно зрит! О «Лаодикийском послании» не было сказано ни слова.

Паоло стал ходить в Сретенскую обитель, как в библиотеку где-нибудь в Италии. Сравнение это, пожалуй, неуместно, потому что библиотека в монастыре Санта-Спирито насчитывала сотни, а может быть, тысячи драгоценных рукописей, уже появились и типографски отпечатанные инкунабулы, а у Мефодия зараз никогда более двух книг не было, но зато инок умел достать то, что просил заказчик, был приветлив и ненадоедлив. Сидят тихонько, Мефодий пером скрипит, Паоло губами шевелит, потом взвар пьют и разговоры разговаривают.

Из всех диковинок флорентийской жизни Мефодия больше всего удивили именно инкунабулы.

— Как же это может быть, чтоб книги станком печатались? А ты станок этот видел?

— Сам не видел, но люди рассказывали.

— Как я понимаю, в станке есть металлическая рука, которая пишет с большой поспешностью?

— О нет, нет, — Паоло, как мог, объяснил премудрости печатного дела. — Изобрел печатный станок некий Гутенберг из Майнца. Это было давно, пятьдесят, а может, и того больше лет назад. А сейчас печатные станки есть уже и в Венеции, и в Болонье, и во Флоренции. Внешне инкунабулы выглядят совсем как рукописные, только шрифт четче, бумага высочайшего качества, плотная, как пергамент. И потом они дешевле.

— Качество лучше, а дешевле? — не переставал удивляться Мефодий. — Хорошее слово — инкунабула — круглое и длинное, как рыба.

— По латыни это означает колыбель.

Мефодий принял мечтательный вид, надо же! Из этой «колыбели» проистекает вся мудрость человеческая.

— А не знаешь, что первым было напечатано на том станке в Мейнце?

— У них не знаю, а в Италии первыми напечатали индульгенции.

В одну из бесед Паоло поведал иноку свою тайну. Душа его давно жаждала общения, он хотел распахнуться, выговориться без страха. Удивительно, что при всей своей любви к Курицыну Паоло, не мог быть откровенным до конца. Еще, не приведи Господь жалеть бы стал! Кроме того, дьяк человек государев, случись беда, должен будет подчиниться закону. На Руси, конечно, венецианские законы не действуют, здесь своим порядком живут, но ведь полна Москва итальянцев. А ну как донесут да предъявят бумагу.

А с Мефодием все само собой случалось. Инок начал родной дом вспоминать, рассказывать, как матушка рожала его в баньке, а приключилось все зимой, а банька была угарной… Словом, чудо произошло, что он жив остался. Паоло тоже захотелось как-то значительно обставить свой день рождения.

— А я появился на свет в тот год, — начал он важно, — когда пронеслась над Тосканой страшная буря, причинившая народу бесчисленные разрушения и повергшая всех в ужас и уныние. Это был смерч. О, представь только, представь! Черные клочковидные тучи несутся по небу, зигзаги молний, гром и вопли человеческие. Словно геенна огненная вырвалась наружу! Коровы воют, то есть мычат, блеют и мечутся овцы, скачут по холмам сорвавшиеся с привязи кони. Представил?

Мефодий с готовностью кивнул, всем своим видом выражая восторг.

— Матушка моя в этот роковой день поехала из города в усадьбу. Она ехала в открытой повозке, с ней находились еще две женщины. А как смерч налетел, то матушка моя от ужаса начала рожать. Боли были ужасные, но от страха перед гневом природы она их не замечала.

— Ты-то откуда знаешь? — изумился Мефодий.

— Тебе, значит, можно помнить угарную баньку, а мне заказано?

Паоло так воодушевился собственным рассказом, что и сам поверил в этот момент живописной придумке. Каждому лестно ощущать, что родился он в условиях экстремальных. Да и не был рассказ про смерч чистым вымыслом. Матушка в самом деле попала в страшную бурю или землетрясение, словом, пережила что-то такое, чего никогда не случается в холодной, твердо стоящей на земле Руси. Мать тогда была совсем юной и чудом спаслась от смерти. И повозка была.

Матушка успела из нее выпрыгнуть, а возница погиб, потому что повозку унес ветер и забросил, ровно ветку сухую, в овраг. Мать сама рассказывала: смерч закрутил повозку, а потом с колесами вместе оторвал от земли и… «Интересно, а с лошадью что стало? — подумал Паоло, несколько смутившись под пристальным взглядом Мефодия. — Или несчастное животное тоже, как Пегас, взвилось в облака?»

— Ну дальше, дальше…

— Бурю решили переждать в винограднике. Возница только успел выпрячь лошадь, как повозку покатил по дороге ветер. Потом ее подняло на воздух и унесло неведомо куда. Вокруг был ад. Деревья, столетние дубы и ясени, вырывало с корнем, ветер сдирал кровли к домов. Потом разом все утихло. Вокруг трупы, разрушения, перепаханная, исковерканная земля, сорванные ветви, листья и виноградные гроздья. И чудо! Матушка лежит под кустом — стонет, а рядом возница со мной на руках.

Паоло улыбнулся, словно вспомнил все воочию, и особенно радостно было, что он спас жизнь неведомому вознице. Может, и сейчас еще живет.

— Как же твой отец отправил ее, тяжелую, в дальнюю дорогу? Матушке твоей в дому надо было сидеть, да повитушью старуху ждать.

— О! Мой синьор и не знал об этой поездке. Матушка моя не была ему супругой. Она была… она была, — руки сами взметнулись вверх, пальцы заметались, словно он играл на флейте поспешную мелодию, — рабыня она была, вот кто. Русская рабыня.

Он кончил рассказ и разом обмяк. Шепнул, как царь Мидас, слово тростнику, а стало ли легче? Слово «раб» преследовало его всю жизнь, он носил его, как ярмо, как вечный укор и стыд, оно перегораживало жизнь его, как неприступная стена… да и не стена вовсе, от стены можно назад повернуть, а он был замурован заживо.

— Русская? — обомлел Мефодий. — А как она во Флоренцию попала?

— Из Турции, а к туркам-османам она попала из Крыма, а в Крым — из Литвы.

— Так она раньше в Литве жила?

— Нет, она жила в Новгороде. Отец ее, стало быть, мой дед, был знатным купцом. Торговал, кажется, воском и подворье имел у церкви Святого Власия. Дом у него был роскошный, на каменных подклетях, на втором этаже — балконы-гульбища, за домом сад яблоневый, а может, грушевый…

— А может, сливовый, — поддакнул Мефодий, — на глазах сочиняешь.

— Не сочиняю, а забыл! Не помню я, — крикнул Паоло с отчаянием. — Матушка рассказывала, а я слушал вполуха. Мог ли я знать, что попаду когда-нибудь в Московию. Я бы и язык родной забыл, но соотечественники очень обо мне пеклись.

— Дак там еще русские были?

— А как же! Такие же, как я, рабы. Каждого из нас можно было продать, как мула, овцу или медный таз. Когда матушка умерла, мне было восемь лет. Синьор забрал меня к себе. Он меня любил. Я воспитывался вместе с его законным сыном — синьором Франческо.

— Наверное, синьор твою матушку любил, а тебя уж заодно, — рассмеялся Мефодий.

— Не шути так. Я открыл тебе мою тайну. О моем позоре не должна знать ни одна живая душа. Я невольник, раб, илот, я никто! У меня даже фамилии нет. В любой момент меня могли сослать на дальнюю усадьбу давить виноград или пасти коз.

— Вот и глупость ты говоришь. Какой же это позор? Не знаю, как там у вас во Флоренции, а здесь ты просто человек удивительной судьбы. Ты русский, мать твоя — жительница славного города Новгорода. И не ее вина, что в неволю попала.

— Ты не понимаешь! Рабство мое не только позор. Я беглый, и меня в любой момент можно силой вернуть во Флоренцию.

— Вот еще! Кому же в Москве понадобится тебя возвращать?

— Я не знаю, как далеко простирается власть моего сводного братца. В детстве мы дружили, а потом он меня возненавидел. Франческо был злобен, коварен, жаден! А может быть, и не было у него всех этих ужасных качеств, а просто он считал, что я его обворовал, отняв толику любви нашего отца — моего синьора. Как только отец умер, Франческо решил от меня избавиться. Я даже знаю имя моего нового хозяина. Отменный негодяй!

В словах Паоло была своя правда. Вряд ли читателя удивит, что в Италии в эпоху, которую позднее назвали Высоким Возрождением, существовало рабство в обычном, начальном его понимании. Книгочеи и высоколобые философы — отцы «гуманизма», молившиеся одним поклоном и античности, и Иисусу Христу, устраивающие диспуты в библиотеках, ревностно изучая все, что касалось ценности человеческого духа, и славящие человека как единицу мироздания, как меру всему, спокойно относились к купле-продаже себе подобных. Они просто не замечали этого.

Законы были строги и бесстрастны. Статус морского права Венеции и Генуи гласит: «…если судно тонет, надо выбросить за борт груз, золото, рабов, животных…» Последняя редакция статуса за 1588 год подтверждала это правило.

В XV веке большинство рабов в Италии были славянами, в свою очередь, большинство славян составляли русские. Это не автор придумал. Это старинная итальянская статистика. Некто Читрарио составил таблицу цен на рабов. Самыми дешевыми были татары и татарки, дальше шли черкесы с черкешенками. Самым дорогим товаром были русские женщины. Их покупали для домашних нужд и телесных услад. Средняя, рекомендованная таблицей Читрарио цена за раба была где-то около двухсот флоринов, однако истинные цены зачастую не соответствовали табличным. В какую графу впишешь гибкий стан, высокую грудь, улыбку богини… ну и так далее.

Побывавшие в Московии в XV–XVI веках иностранцы в один голос пишут о необычайной красоте русских женщин. Беда только, что они прячут дивные свои лица под слой обязательной косметической маски. Лицо должно быть белым, как снег, его и штукатурили белилами, щеки «маков цвет» красили свеклой, зубы чернили. Последнее делалось для сокрытия изъянов, но со временем стало модой, и юным красавицам приходилось чернить свежие, нарядные словно перлы зубки. В рабстве русским женщинам было не до макияжа, и они представали перед покупателями во всей своей красе. Известно, например, что во Флоренции в 1429 году русская семнадцатилетняя девушка была куплена за две тысячи девяносто три флорина. Можно привести еще цифры, но не стоит загромождать ими текст.

Рабынь крали. Закон в этом случае предписывал: «Кто похитит рабу и продержит ее у себя более трех дней, вопреки воли собственника, тот подвергается наказанию через повешение, пока не умрет». Если похититель, продержав рабыню три дня, добровольно возвращал ее хозяину, он платил штраф двести флоринов. Столь разорительный закон был принят с одной целью — приглушить разврат, процветающий в республике.

Можно представить горечь, унижение и смятение Паоло. Его тихая, прекрасная, добрая мать, которой посчастливилось умереть синьорой, на пути к этому благополучию прошла через многие мужские руки, и все на законных основаниях. Один Бог знает, чего ей это стоило.

Во Флоренции закон гласил, что сын, родившийся от рабы и свободного гражданина, следовал званию отца, то есть становился свободным человеком. Иное дело Венеция. Там, даже если господин законно женился на рабыне, сын от этого брака оставался рабом. Рабыня из Новгорода жила во Флоренции, но куплена была в Венеции, там же была оформлена купчая. Братец Франческо арестовал Паоло тоже в Венеции, а потому законам этого города он должен был подчиниться.

Разумеется, Паоло не стал посвящать во все эти тонкости Мефодия. Зачем? Большие знания, большая печаль. Другое дело бытование матери на Руси. В памяти осталась ее фамилия: Сверчкова, а может, Свиридова, и он не удивится, если б она оказалось Сидоровой. По младости лет он плохо слушал материнские рассказы, но один запомнил накрепко.

— У бабки моей в Новгороде был великолепный иконостас, и под иконой Пречистой Девы лежали всегда два хрустальных пасхальный яйца, привезенных из Венеции. Одно яйцо, как чистая слеза, а у другого внутри зеленый трилистник, ну, листочек, вроде кислицы, удивительно, как его пометили внутрь стекла.

— И ты эти пасхальные яйца видел? — воскликнул восторженно Мефодий.

— Нет, конечно. Матушке моей и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь вернусь на родину. Погоди, я еще приеду в Великий Новгород и найду тот иконостас, на котором лежит яичко с трилистником. И будет у меня, как у всех, — родня.

Этот разговор был решающим в их отношениях, Паоло был благодарен Мефодию, что не было в глазах его снисходительного участия и жалости, а инок охотно простил фрязину Флоренцию и службу во дворце. Один как бы спустился с небес, а другой, по доброте своей душевной, и воспарил. И обнаружили они себя стоящими рядом, и рука одного лежала в руке другого.

19

Без малого полтора года Русь жила без митрополита. Предыдущий митрополит Зосима не пользовался популярностью в народе. Говорили, что он был слабым человеком, поклонником Бахуса, и о церкви не радел. Но при этом все знали, что митрополит весьма учен, кроме того, его поддерживал сам государь. Однако этих столь видимых преимуществ оказалась недостаточно. Зосиму вынудили уйти с кафедры. Потом начались дебаты, обсуждения и интриги. Наконец договорились, что приемником Зосимы в митрополии станет Симон, муж чистый — игумен Троицкого Сергиева монастыря.

Посвящение было не просто торжественным. Перед изумленными очами москвитян был представлен новый церемониал посвящения. И как-то само собой получилось, что главным действующим лицом высокого действа стал не Симон, а царь Иван. Вначале все шло своим чередом. После соборного наречения Симона представили во дворце царю, оттуда пошли в Успенский собор. Иван, в сопровождении огромной свиты, вошел в собор первым.

Служба была долгой, все уже утомляться стали. И вот самый торжественный момент — митрополит под тождественное пение идет к своему месту. В соборе стало тихо, слышно только, как потрескивают свечи на паникадилах. Все замерли. Иван, строгий, даже суровый, ссутулившись больше обыкновенного, вышел вперед и сам вручил Симону пастырский жезл — символ власти. Более того, государь сказал напутственное слово. Такого еще не было на Руси, получилось, что не церковь, а сам великий князь назначал митрополита. Право слово, будто король византийский.

— Всемогущая и Животворящая Святая Троица, дарующая нам государство всея Руси, подает тебе великий престол архиерейства, митрополию всея Руси — жезл пастырства, отче, восприими и моли Бога о нас, и о наших детях, и о всем православии.

Митрополит ответствовал с поклоном и молитвой. Певчие разливались на все голоса. Приближенные царя переглядывались. По слухам все знали, что церковь сильно давила на государя, чтобы отправить неугодного Зосиму в отставку. Теперь же он сам назначил нового митрополита и как бы предупредил всех — вот вам пастырь и другого от меня не ждите.

На следующий день состоялась торжественная служба в Успенском соборе, на которой присутствовали и женщины. Взоры всех были прикованы к царице-матери, царице Софье и великой княгине Елене Волошанке, которая стояла на службе подле сына.

Роскошное было зрелище. Все, что накоплено было в сундуках еще со времен Калиты, украшало теперь знатных прихожан. Осень только тронула листья золотом, и, хоть утренники были холодными, вечера еще дышали летним теплом. Это не помешало православному люду украситься соболями, которые ценитель, судя по черноте и густоте волоса, мог определить как истинно драгоценные. Кафтаны на мужчинах бархатные, парчовые, пояса усыпаны драгоценными камнями, ферязи с золотыми позументами, иные в шелковых однорядках с кружевами по краям разреза, с нашивками по бокам, с воротниками, унизанными жемчугом.

А уж женщины! Из шелковых и парчовых опошень цветов ярких, как радуга, выглядывали накапки летников, обшитых золотой тесьмой или кружевом, которое на три перста, не меньше, шито золотом. На каждой подволока червленая или белая, кика у иной сияет так, что глаза слепит.

Обычно, если ходили женщины молиться в храм, то одевались более чем скромно. Кики надевали неприметные, лица закрывали кисеей, и никаких кружев, никаких украшений. Да и то сказать, в те стародавние времена женщины вообще редко посещали церковь, а молились в домашних божницах. Но при воцарении гречанки Софьи, которая перенесла на Русь свои привычки, заимствованные у развратного Рима, падение нравов стало неминуемым. Двадцать лет — большой срок! Вначале Москва присматривалась, потом осуждала, а потом исподволь стала делать робкие попытки если не подражать царице — куда уж там! — но как бы вольничать, нарушать старые обычаи. Женщины не только стали выглядывать из теремов своих на вольный мир, но по пояс из окон высунулись, а иные мужья им вдруг стали в том потворствовать.

Священство, а также высокочтимые бояре — хранители старины, высказывали укоризну новым порядкам, но голоса их далеко не всегда были слышны. А в этот сентябрьский день женщины словно по общему сговору оделись так, словно царскую свадьбу праздновали. Уж если страна многие месяцы жила без высшей церковной власти (и ничего страшного не произошло, и конца света не было!), то стародавняя суровость им и вовсе не к лицу.

Кончилась служба, паства расступилась, уступая место государю и семье его. Высок и статен Успенский собор, драгоценны иконы его и самая высокая святыня — Божья Матерь Владимирская, писанная еще при жизни Девы Марии апостолом Лукой. Рассказывали, что прозывалась она раньше Пирогощей, по имени торгового гостя, который привез ее в Киев из Византии. Андрей Боголюбский тайно взял с собой икону во Владимир, а сто лет назад, после того как Владимирская Богоматерь спасла Русь от нашествия Тамерлана, Василий I перенес ее в Москву.

Софья еще раз поклонилась иконе, а потом, размягченная службой, оборотила доброжелательный взор на прихожан. Как прекрасно все… душновато только. И утомительно, прямо скажем. У католиков легче общаться с Богом. Сидишь в кресле, перед тобой молитвенник. Здесь все на ногах. А ведь не девочка, да и отекают ноги-то. Ишь разоделись! — разозлилась она вдруг. Это царице положено блистать, а прочие — только фон! При обилии красок ее новая, гранатового цвета опашень как бы поблекла. Взгляд ее переместился на Елену. Невестка была в алых тонах. Видно, не пустила в дело бархат цвета зеленой травы, решив, что красный цвет более соответствует празднику и великокняжескому дому.

У двери произошла легкая заминка. Государь шагнул вперед, сопровождающие его как бы смешались. И тут Софью словно булавкой в ладонь кольнула новая мысль. Судьба сама показала картину, о которой она постоянно думала и которой боялась. Ее, царицу, толпа вдруг оттеснила, подтолкнув к Ивану невестку с сыном, потом процессия опять выровнялась. За Еленой Волошанкой и Дмитрием пристроился цвет московского боярства: воевода московский Патрикеев с сыновьями, зять его — князь Семен Ряполовский, пузатый, с бурым от натуги лицом боярин Ховрин, дальше шли бояре Сабуров с Беклемишевым, хитрая безродная лисица — дьяк Курицын тоже затесался среди первых мужей. А она, царица, и кровинка ее Василий? За ними шли княжата да барские сыны, многие из них еще безусые сподвижники молодеческих игр ее сына. Шли преданные Софье дьяки, жены их держались поодаль, а то и вовсе попрятались по темным углам.

Царская свита уже сделала свой выбор. По старому отчему закону великокняжеский стол переходил к старшему в роде. Но уже возник новый обычай — трон переходит от отца к сыну, а поскольку Молодой был соправителем отца, то, по мысли всех этих важных, спесивых, роскошно одетых людей, сыну Ивана Молодого и наследовать Русь.

Царь любил говорить, что юный Дмитрий очень похож на отца своего. Софья не видела этой похожести. Покойный Иван, до того, как скрутила его болезнь, был могуч в плечах, легок походкой, и хоть имел лицо аскета, которому впору в монастырь податься, был истинный воин, владел всеми видами оружия, в стрельбе из лука ему не было равных. Говорили, что Иван Молодой в юности был участником кулачных боев на потеху московской публике и всегда одерживал верх, как бы ни был силен противник. Последнему можно и не верить. Побеждать-то побеждал, но, может статься, те кулачные бои были игрой в поддавки. Кто же решится одержать верх над царским сыном?

Боевые Ивановы черты никак не проглядывали в юном Дмитрии. Экий росток породистый — шейка тонкая, взгляд пытливый, внимательный, личико нежное и с розовым румянцем. Очень серьезный отрок. Софья никогда не видела, чтобы Дмитрий над чем-нибудь насмешничал или хохотал в голос, как пристало мальчишке в его возрасте. Однако верхом ездил хорошо, царь часто требовал, чтобы внук сопровождал его в походах, иногда весьма в дальних, например, в Новгород. На поясе Дмитрия, как и подобает княжичу, висел кинжал, да умеет ли он его в руки взять? Умеет, конечно, специально приставленный дядька учил мальчика приемам боя и стрельбе из лука. Но все при дворе знали: Дмитрий больше любит книгу, чем кинжал и лук.

А ее Василий? Софья улыбнулась горделиво. В свои семнадцать лет он выглядел, как муж зрелый. И красив, ох, красив! Лицо он перенял от отца: глаза серые, нос прямой, губы полные. Но что толку перечислять черты лица. Главными были соразмерность их и необычайная приятность выражения. Фигурой Василий пошел в своего дядьку, византийского царевича Андрея, был полноват и плечи имел округлы. В учебе Василий не уступал Дмитрию, учился прилежно, и серьезен был, и оружием владел хорошо, но как подрос, самым любимым его делом стала веселая гульба с озорной и бесшабашной компанией. Конечно, вино и меды лились рекой, но до полного безобразия Василий никогда не напивался, Боже упаси.

Более всего любил хмельную брагу, она давала ему ощущение удачи, создавала особое настроение, когда он становился истинно счастлив и весь мир был ему подвластен. Накушаются браги княжеские сынки и пошли озоровать и веселить горожан. Только и слышишь, потравили княжеские кони чьи-то посевы, зашибли насмерть какого-то нищего у храма, напугали баб на портомойне, что на Москве-реке стирали царское белье. Веселье княжат было сугубо мужским. Если б появились в этих играх зазорные девы, Софье бы сразу об этом донесли. Царь смотрел на это молодечество сквозь пальцы, а Софья и вовсе воспринимала всё как должное. Молодость должна быть буйной, безудержной и в своей радости. Подрастет сынок и остепенится. А уж как пристало ему при красоте и уму быть русским царем!

Софья никогда не говорила с сыном на эту щекотливую тему, но чувствовала, что Василий думает о царском венце, думает болезненно. Честолюбив и горд, видит, что ему куда больше, чем Дмитрию, пристало быть русским царем, а может, подсказали умные люди.

И еще одна мысль окончательно испортила настроение Софьи. Она корила себя за бездействие. Оно проистекало не от нерешительности, а от душевной лени, сдобренной надеждой, что все судьба сама за тебя все сделает, а ты потом только пожнешь плоды. Но так не бывает. Уже пора что-то придумать и предпринять. В этом деле у нее не может быть советчиков и помощников. Все надо делать самой. Наиглавнейшие враги ее — Елена Волошанка и этот серьезный отрок с тонкой шеей.

Василий жил, словно не замечая своего племянника. Если Софья — через силу, наступив на собственную неприязнь, старалась дружиться с невесткой, то Дмитрий был для Василия пустым местом. Сейчас они встречаются редко, разве что за столом обеденным, но происходит это не чаще, чем раз в месяц. Дмитрий по малолетству трапезничает один или в материнских покоях. А ведь, пожалуй, не худо бы их и подружить.

В компанию к дружкам Василия Дмитрия не возьмешь, мал еще. Но мало ли где можно вместе проводить время. Скажем, на охоте. Василий хоть и не очень красиво сидел в седле, сутулясь по-отцовски, но ни одна лошадь его не сбросила, как бы шибко он ни скакал. Охотился Василий и с соколами, и с собаками травил зайцев и оленей. Елена не любила охоту и сына на нее не пускала. Но можно и еще что-нибудь придумать. Главное — поставить задачу и начать действовать.

20

Высоцкий монастырь стоял на высоком берегу Нары. Вчера был большой церковный праздник, сегодня — воскресный день, и потому машин на площадке, как на стоянке в Москве. Вид отсюда открывался на весь город Серпухов. За широченной поймой реки, за домами, палисадами и осенними садами просматривались стены женского Владычина монастыря. Далеко, сегодня не успеть…

Юлия Сергеевна проверила, есть ли мелочь в кармане куртки, и пошла к воротам. Нищенки — пять нестарых женщин — были похожи на торговок, которые распродали свой товар, а теперь сидели рядком, судача о своем, о женском. При появлении Юлии Сергеевны они разом умолкли и протянули руки за подаянием. Не привыкшие к работе ладошки их были чистыми, розовыми, словно у детей. И не гугнивы, благодарят звонко, доброжелательно, а последняя крикнула почти весело:

— Нам-то все не отдавай! Там на входе двое убогих — для них прибереги.

И правда, в арке ворот стояли два убогих старика. Юлия Сергеевна полезла в кошелек. Опять пришел страх, что визит в церковь (она и мысленно произносила это слово — визит) не вызовет в душе ее нужного отклика. Юлия Сергеевна всю дорогу только об этом и думала. Она боялась, что не сможет проникнуться высоким чувством и все происходящее в церкви покажется ей пустым театральным действом.

Монастырский двор был ухожен, зелен, цветаст. Праздничным он был, одним словом. Особенно понравились свежие, синие купола на Зачатьевском соборе. Теперь надо сообразить, в какой церкви находится икона «Неупиваемая чаша». Юлия Сергеевна направилась к синим куполам, но ее догнал невзрачного вида мужчина.

— Вам бы юбочку надо. В брюках нельзя. У нас с этим строго.

— И как же быть? Я из Москвы приехала.

— А я вам юбочку дам.

Пришли в закуток. Ношеная, бурая, вельветовая юбка, фасоном явно молодежная, а размер подходящий. Скольких женщин она спасла и дала возможность попасть в храм. Как она, дурища, дома не сообразила одеться соответствующим образом?

— А косыночка или платочек есть?

— Есть. Спасибо.

— Ну, благослови вас Господь. Вам вон туда, к иконе…

Она поднялась по лестнице на второй этаж храма. Народу — не протолкнешься. У входа — лавки, старым и немощным во время службы разрешалось сидеть. Много молодежи, в основном, конечно, женщины, судя по облику и лицам — горожанки.

Ах, как пел хор, как мелодично, возвышенно и успокаивающе он пел. При этом было ощущение, что священник находится от тебя в двух шагах, каждое слово слышно. Юлия Сергеевна решила, что храм радиофицирован, но потом узнала: секрет в акустике. Каждое слово как полновесная капля — внятно, хорошим голосом. Приятно было вдруг обнаружить, что она понимает по-старославянски. Иконы видно не было, ее закрывали многочисленные головы.

Она стояла службу долго, потом подумала — сейчас все кончится, народ повалит и очередь будет огромной. Беспрестанно извиняясь, она пробралась через толпу молящихся и пошла к комнате, где торговали крестами, свечами и книгами. За прилавком стояли три пожилые, очень деловые женщины в платочках, к каждой очередь человека по три-четыре. Видно было, что это надолго, потому что с посетителями разговаривали очень подробно, что-то писали на отдельных листках, потом заносили сведения в амбарную книгу — толстую, растрепанную — рабочую, то есть востребованную каждую минуту. Наконец дошла очередь и до Юлии Сергеевны.

— Что вам заказывать?

— Сын. Пьет.

— Понятно. Каждый сорокоуст — сорок рублей. Закажите три — это вам до декабря.

— А на год можно?

— Можно. Но иногда у людей сразу денег нет.

— У меня есть. Я издалека приехала.

— Говорите имя, фамилию, город. Богу-то это не нужно. Ему достаточно имени. А мне для отчета и вам, когда еще раз приедете — нужно, чтоб быстро найти. Лучше, чтоб молитва была непрерывная.

Юлия Сергеевна согласно кивнула. Для Кима нужна, конечно, непрерывная молитва.

— Еще крестики, пожалуйста… еще свечи.

— Маслица церковного хотите?

— Ладно. Только что с ним делать?

— Лечиться. Утром встанете с молитвой и помажете крестом лоб, щеки, шею и больные места. Это чтоб изгнать сатану.

— Понятно.

И еще спросила умная женщина, спросила строго, видно, много народу она здесь перевидала:

— Икона-то в доме есть?

— Есть.

— Ну и слава Богу.

Сказала она это с явным облегчением, видно, обликом своим, выражением лица и неточными вопросами Юлия Сергеевна вызывала некоторое… может быть, не раздражение, но сомнение — это точно. Юлия уже повернулась, чтобы уйти, но женщина задержала ее.

— Забыла сказать. Если кодировались, то непременно исповедуйтесь с отпущением грехов. И причаститесь. Кодирование — страшный грех, это от Сатаны, который в подкорку залезает.

— Как же я сейчас исповедуюсь? Ведь служба идет.

— Можно и не у нас. Можно в любом храме. Богу не важно, где вы исповедовались и душу очистили. Следующий…

В тот момент, когда Юлия Сергеевна вернулась в храм, словно волна прошла по молящимся. По неведомому сигналу люди вдруг попятились к двери и опустились на колени — все, разом, и она увидела наконец икону. От неожиданности она растерялась, тоже попятилась, потом прижалась спиной к дверному косяку. Ей бы тоже надо встать на колени, но как она потом поднимется со своими артритными коленками? Юлия Сергеевна склонилась низко, в пол, а икона вдруг и осияла.

Хорошо, ах, как хорошо, говорила она себе, забыв о том, чего боялась — ощущения стыда и фальши. Все было правильно, высоко, она была с людьми, с такими же, как она — страдалицами, она любила их, они любили ее. Это была правильная Россия, не та, которой погибнуть, а которой выжить, которую всегда били, но не могли прибить окончательно. И даже возникло ощущение переднего края. Вот они — женщины, девочки, старухи, они спасли веру в момент поругания. Теперь они спасут Россию от повального пьянства и вырождения! Отмолят… И еще подумалось, а есть ли чудотворная икона, которая спасала бы от взяточничества, от убийства, от черной совести? Наверное — все здесь, в этом высоком соборе… — Неупиваемая чаша «защищает болящих и пьяниц, но черная дыра в совести» тоже болезнь.

Потом разом все встали. Священник сказал спокойно и деловито:

— Пожалуйста, без паники. Всем, кому надо к кресту и за словом, — направо в очередь. Кому за святой водой — налево. Святая вода внизу. По лестнице пускаем по восемь человек. Не спешите. Святой воды всем хватит. У нас большой чан.

Все было привычно, буднично, словно и не храм это, а районная поликлиника с толковым заведующим. И действительно, никто никуда не побежал. Юлия Сергеевне пошла к иконе, пристроилась в хвост очереди.

— А вы не знаете, где книжку про икону купить? И вообще про монастырь. Кем основан, когда? — спросила женщина с красивым, измученным лицом, видно, и здесь сработал инстинкт туриста и путешественника.

И тут же нашлась рассказчица. Высоцкий монастырь основал сам Сергий Радонежский после Куликовской битвы. Это Юлия Сергеевна и сама знала, прочитала в энциклопедии Брокгауза и Ефрона. А про икону — вот какой рассказ. Легенда была наивна и уже этим обаятельна. Монастырь жил, монахи молились, был большой приход. И нашелся в округе некий убогий и больной пьяница. Было ему видение, а может, во сне что-то подсмотрел. Сказал тому пьянице голос, мол, иди в Серпухов в Высоцкий монастырь и спроси там икону. Необходимую икону он видел зримо: Матерь Божья, младенец, оба с воздетыми руками, а чаша внизу. Красиво. Пришел убогий в монастырь. «Где такая-то икона?» — и все описал. Ему говорят — нет у нас такой. Он спорить, есть, мол, а потом говорит — ищите и найдете. Стали искать и нашли где-то в подвале. Калека и пьяница стал молиться этой иконе и исцелился. С этого все и началось. Теперь к «Неупиваемой чаше» со всей России ездят, и всем она помогает.

Икона была ослепительно, изумительно красива. В нижней ее части за стеклом на толстой, натянутой проволоке, как бусины, нанизаны были золотые кольца, ниже ярусом — обручальные. Юлии Сергеевне вдруг захотелось каждое кольцо рассмотреть, за ним стояла чья-то судьба, но она прикрикнула на себя — в лик смотри! И отходи, что прилипла? За тобой люди ждут свой черед.

Юлия Сергеевна прижалась любом к стеклу, торопливо прочитала «Отче наш», других молитв она не знала. И было чувство, что молится она не только за своего беспутного Кима, но за всю пьяную, алкогольную и несчастная русскую душу.

Вышла их храма на воздух и опять повторила — хорошо! Праведно, празднично, намолено. И какое это приятное ощущение: хотела сделать — и сделала.

Кафе на площади было пустым, гулким и неуютным. Столики на хилых металлических ножках сбились табунком в углу просторного помещения, высокая стойка была обита каким-то странным материалом, похожим на изношенный линолеум. Хозяином кафе явно был муниципалитет.

— Кофе есть?

— Есть, пять рублей стакан, — ответила доброжелательно женщина за стойкой, так сочувственно умели улыбаться скромные героини советских фильмов. — А булок нет. Можете бутерброд с маслом взять. Еще с ветчиной есть.

Видимо, женщина за стойкой привыкла к бедной клиентуре. На Юлии Сергеевне был обычный наряд, ничего яркого, вызывающего, разумеется, ни бус, ни серег, но куртка и брюки были буржуазно добротными. И не по одежде, а по особому выражению лица ее здесь причислили к небогатой части населения. И Юлия Сергеевна отметила про себя, что это хорошо, правильно. Когда в стране девяносто восемь процентов населения пребывают в бедности, то лучше быть среди них.

— Давайте с ветчиной. И объясните, пожалуйста, как пройти к центру? Туда, где кремль.

— Это далеко, лучше подъехать. Не хотите? Тогда идите по Калужской. Дойдете до речки Серпейки. Там спросите. У Ситценабивной площади — налево. На площади церкви, красиво. А кремль был на Красной горке. Сейчас от стен остались две небольшие развалины. Собор, правда, стоит.

Может, она сделала ошибку, что потащилась смотреть достопримечательности, может, надо было сразу поехать на вокзал? Город был старым, пыльным и неухоженным. Плотно сбитые в ряд старинные двухэтажные дома не вызывали умиления. Зачем? И вовсе не позарез нужна ей Красная горка. В конце концов тихо посидеть и покурить можно хотя бы на этом спиленном дереве в тесном, зажатом лачугами дворе.

Но ноги сами несли вперед. Светлое чувство благодати, посетившее ее в монастыре, сменилось ощущением растерянности и вялой грусти. А не безумно ли все, что она затеяла? Какое замужество, зачем? И эта глупейшая затея — бросить сына! Конечно, вслух она остерегалась произносить слово «бросить», она говорила — «разрубить пуповину». Ее куда-то вели, она подчинялась, уговаривая себя тем, что поводырем стал сам разум жизни, неподвластный нашему пониманию. Понять нельзя, но думать в этом направлении можно?

С тех пор как Ким опять поселился в родном доме, Юлия Сергеевна в буквальном смысле не находила себе места. Особенно тревожной и неприятной была мысль, что она сама привела сына в дом, а значит, выдернула его из семьи. Любочка не попрекнула ее ни словом, даже, кажется, вздохнула с облегчением, но от этого не было легче. Если бы не ее дурацкий и бесцеремонный поход в мастерскую Олежика, сын и по сей день жил бы в семье. А теперь — вот он, рядом, не поймешь, работает где-то или так, как воздух коптит. Долго разговаривает по телефону, на короткое время куда-то исчезает, а потом опять лежит, тупо глядя в телевизор. Не пьет, но что с ним с трезвым (или пьяным, если б пил) делать?

Тогда-то в полном душевном раздрыге она и посетила по наущению умной подруги некого экстрасенса. Как выяснилось при встрече, рыночное прозвание «экстрасенс» было всего лишь рекламным трюком. Петр Петрович имел специальность, он был психологом и вообще умным человеком. Умел слушать, не перебивая и не помогая даже жестом, даже кивком головы. Но глаза его все понимали, сострадали, и Юлия Сергеевна мысленно облачила Петра Петровича в одежды оптинских старцев, хоть и молод он был для столь высокого сана в иерархии человеческих жизней.

Она рассказала про гомеопатические шарики, про беседы с наркологом, про кодирование, обрисовала, как смогла, характер и поведение сына. Потом стала говорить о материнском долге, мол, недодала, недовоспитывала, проглядела, и неожиданно для себя расплакалась. Петр Петрович сам принес ей чаю с медом, подождал, пока она выпьет всю чашку и справится с рыданиями.

— По-моему, у вас один выход — оставьте сына в покое. Забудьте о нем. Ему не пятнадцать лет. Пора перерубить пуповину.

Что это он говорит такое невразумительное? А она еще, дурочка, его в оптинские старцы записала.

— Я не могу забыть о нем. Я мать.

— Понятное дело. Но ваш Ким должен прожить собственную жизнь. Понимаете — свою, а не ту, которую вы для него сочинили.

— Своя жизнь — это жизнь алкоголика.

— Может быть. Но выпрыгнуть из этого состояния он может только сам.

— И я ничем не смогу ему помочь?

— Можете. Молитвой. И еще… доверяйте жизни. Она подскажет.

Вот такие дела. Наверное, Петр Петрович не вкладывал в слово «молитва» прямой смысл. Наверное, он имел в виду — стоять на расстоянии и верить, что сын найдет силы, чтобы начать трезвую жизнь. Но где взять эту веру?

А на горизонте уже прорисовывалась очередная подсказка судьбы. Соседка зашла отдать старый долг и, как благодарный человек, принесла кусок свежего пирога, а Юлия Сергеевна, тоже как вежливый человек, должна была предложить ей чаю. Соседка была очень не ко времени, хозяйка прямо-таки извертелась от напряжения, но ведь не выгонишь. И вдруг в разговоре соседка сообщает, что дочка ее ездила в прошлом году в Высоцкий монастырь отмаливать мужа-пьяницу.

— Отмолила?

— А как же! Не до конца, конечно, но безобразить перестал. В Серпухове очень сильная икона. Всем помогает. Только надо верить. Без веры ничего не получится.

Опять — вера! Ее не обретешь силовым усилием, не свяжешь на спицах, как шарф. Говорят, что веру можно заработать чистой жизнью. Но кто знает, что раньше — курица или яйцо. И какая она, эта чистая жизнь?

Юлия Сергеевна не была атеисткой в советском понимании этого слова, но и православной ее нельзя было назвать. Крещеная, да, куличи пекла на Пасху и сама делала творог из кефира. Любила читать про иконы, помнится, Солоухинские «Черные доски» конспектировала. Запрещала Киму ругать церковь. Вот и весь ее камень веры.

Ее раздражала новая волна верующих, которая нахлынула с приходом демократии. Нельзя всех огульно подводить под один знаменатель. Юлии Сергеевне казалось, что приход людей в храмы не связан с верой, а является естественной тягой к объединению в стада. Церковь для многих стала чем-то вроде клуба по интересам, и началась там у бывших атеистов новая интересная жизнь со своими байками и интригами. И все это под музыку и красивые слова. А где, скажите, усадьба и где вода?

Но, с другой стороны, в глубине души признавала наличие неких таинственных высших сил: высший разум или сгусток энергии. Трудно жить без этих сил один на один с мирозданием. А великие религии были всего лишь уважаемым и важным разделом культуры, вечно действующим сюжетом для художественных и музыкальных полотен. В молитве она видела нравственное начало — они для того, чтобы человек стал лучше.

Но как бы то ни было, в церковь ходить ей было неловко, словно ее заставляли играть в игру с чужими правилами, поэтому ей и в голову не пришло, что она поедет в Серпухов. Но в памяти рассказ соседки задержался, и время от времени Юлия Сергеевна мысленно к нему возвращалась. Церковь плохому не научит. И уж кому-кому, а матери алкоголика там самое место.

А дальше все пошло развиваться стремительно. Мудрая жизнь, цепко ухватив ее за руку, повлекла совсем уж в непросматриваемые дали. Семен, который столько лет играл роль верного, нужного, но как бы бесполого друга, вдруг сделал предложение. Он уже набивался в мужья, давно, сразу, после ухода Павла. Тогда она сказала «нет», и Семен Львович, не выказывая никаких эмоций, словно волна в прилив, откатился, вернувшись в плоскость старых отношений. Семен был свой. Он был умницей. Они редко виделись, но встречи были истинным праздником, говорили и не могли наговориться. Семен умел таким образом назвать и обозначить мир, что он становился приемлемым для существования. С ним было легко. За пятнадцать лет он успел жениться, развестись, поменять специальность и обзавестись некими знаками отличия, по которым мы угадываем зажиточного человека.

А ее предприятие с кормом для собак терпело крах. Уже и бухгалтер Нинка сбежала, взвалив на плечи Юлии Сергеевны непонятную цифровую науку, и за аренду помещения платить было нечем, и налоговая инспекция стала слишком пристально коситься в сторону ее лавчонки.

Она не дала себе и минуты на размышление, сразу сказала: «Да, согласна». Более того, ночью, наедине с собой, когда можно было схватить себя за руку — одумайся! — или хотя бы мысленно представить, как следует строить храмину позднего брака, она не стала «приводить в порядок мысли». Сказано — будет сделано. И всё!

Семен Львович, видимо, придерживался такого же мнения. Ведь немолодые уже люди. Они быстро договорились, что свадьбу отметят в купе поезда, который повлечет их по длинному туристскому маршруту. Называлось все это свадебным путешествием, а на самом деле оба решили, что начать совместную жизнь лучше в безликих гостиничных номерах. Безбытность лучше скорректирует их взаимный договор, чем особняк Семена за окружной дорогой, в котором Юлия Сергеевна и была-то всего один раз.

Она поднялась на плоскую вершину холма и огляделась: перед глазами все та же пойма Нары, за спиной высился старый собор и остатки древней стены. Мудрая жизнь сделала еще один виток, протащив ее по кругу.

Силы небесные, что она делает? Какое, к шутам собачьим, новое счастье? В ванной с импортной сантехникой не словишь радугу. Разве возможна ее благополучная жизнь с Семеном? Она давно живет одна и любит свое одиночество. Одиночество ее беспорядочно, но она в нем хозяйка. Сыновей не выбирают, она обязана сосуществовать с сыном и терпеть его заморочки. А с Семеном… не только закрепленные в паспорте права его, но и сама его забота могут показаться невыносимыми.

Она всматривалась в туманную пойму реки, а на самом деле пробиралась с фонарем по темным углам сознания высвечивать старый слежавшийся хлам. Вдруг вспомнились руки Семена. Многие годы они были только подспорьем в разговорах, а сейчас она отметила, что ей неприятны утолщения на фалангах его пальцев. Семен очень печется о собственном здоровье, и хоть стесняется говорить об этом подробно и часто, она знает, что он был увлечен сыроедением, раздельным питанием и лечил что-то там мочой. Он переносит табачный дым в ее доме, а в своем, пожалуй, назначит ей определенное место для курения.

О любви говорить не будем. Это вообще заповедная тема. Семен — бабник со стажем, и в свои шестьдесят с хвостиком вряд ли изменил своей привычке. При его деньгах он мог найти молодую, упругую, большеглазую… Зачем он вспомнил о ней — неупругой, толстой и в очках. Делая предложение, он не ограничился короткой формальной фразой, а излил водопад прочувствованных слов, в которых рефреном звучало: мы проверили друг друга (да уж!), мы достойны «покоя и воли» (тоже мне Пушкин фигов!).

Но не об этом сейчас, главное — выявить суть поступка. Суть, конечно, студениста, расплывчата и илиста. И не надо делать вид, что она непонятна. Всю эту храмину она выстроила только ради Кима, а значит, Семен только статист, загипнотизированный мудростью жизни. Задача Семена Львовича — подать ей топор, которым она разрубит пресловутую пуповину, соединяющую ее с Кимом.

Но это грех… новое слово в ее обиходе, это подлый оскал в обманной игре. Но себе-то сознайся, ты устала быть небогатой, тебе надоело бояться завтрашнего дня. Это тоже грех, но это грех понятный, человеческий. Что же делать-то, Господи?

Через неделю в субботу Юлия Сергеевна пошла в храм Георгия Неокесарийского, отстояла службу, исповедалась, причастилась, а на следующий день, препоручив сына Богородице и «Неупиваемой чаше», отбыла в Лиссабон.

Часть вторая

1

Утром, после встречи с Софьей Палеолог, Киму было не просто плохо, а непереносимо. Еще доставало сил фасонить, помру, мол, туда и дорога, но знал при этом твердо, что не помрет, а будет дальше с трудом и брезгливостью таскать на себе отравленную плоть. То есть как — на себе? На позвоночнике, что ли? Позвоночник тоже гниль, кости распухли, суставы ломит. Мозг, рождающий страшные образы, тоже полон сивушного яда. А душа? Душа пьянеет? Она подвластна алкоголю? Душа суть понятие философическое, во всяком случае, нематериальное. Какой-то чудак пытался доказать отсутствие души при вскрытии трупа. Вот мы разрезаем человека и ищем специальный мешочек из мышц или кожи, в котором упакована душа. Нет мешочка! Но если бы этот тип нашел мешочек, то стал бы утверждать, что душа материальна, а поэтому ее тем более нет. У Кима этот виртуальный мешок в наличии? Нет ответа.

Надо собрать с полу проклятые рукописи. Главное — не смотреть в текст. Собрать и отнести в мусорку. Но может быть, матери эта рукопись зачем-то нужна? Если нужна, то зачем прятать старые листы на антресолях? Сколько вопросов! Вот у Канта было всего два главных вопрос: он не мог постичь смысла звездного неба и наличие нравственных установок у человека. А у него, Кима Паулинова, есть нравственные установки? Надо прекратить этот поток сознания. Боже мой, как тошнит, мутит, томит и стонет его несчастное тело!

Необходим человеческий голос. Где его взять? Мать вне пределов досягаемости. По его подсчетам, она где-то в Швейцарии. Когда она уезжала, Ким спросил: «Это свадебное путешествие?» Ничего не ответила, только рассмеялась. Семена Львовича Ким не то чтоб не любил, много чести, он ему не доверял. Семен Львович знал все — эдакая ходячая энциклопедия. Понятно, что ему хотелось поделиться с человечеством своими знаниями. Он мог разговаривать десять часов подряд: о политике, об искусствах, о химии, каббале, правилах морского боя, тайнах звездного неба и нравственных устоях. Трепалась с ним мать с удовольствием, а замуж не шла. И как ей, бедной, должен был осточертеть собачий корм, если она все-таки решилась отдать руку (за сердце Ким не ручается) этому плешивому умнику. И ведь вот что удивительно. При таком интеллектуальном, возвышенном взгляде на мир у Семена Львовича везде был блат. Даже если ему нужно было купить ниппель для велосипеда, батарейку в часы, муфту для унитаза — он покупал эти вещицы у «своих людей». Может, они ему дарили всю эту мелочовку?

Кима вдруг обуяла злоба. Правда, на настоящую, сильную злобу не было сил. Так только — обидушка трепыхалась: мать его бросила, бросила одного. Если бы она была дома, никакая Софья Палеолог не посмела бы вломиться в комнату. Однако не будем повторять имя царицы всуе, потому что она где-то рядом.

Ким принялся судорожно листать записную книжку. Ленчику Захарченко звонить нельзя, жаловаться ему бесполезно, а если рассказать про ночные видения, он начнет ржать, как конь. Колька Танеев трудится, зелень зарабатывает, до него не достучаться. Никита… Никитон, вот кому надо позвонить. Он всегда дома и согласен слушать любую глупость. Дальше на «Н» шел нарколог. Ким продолжал обдумывать, как бы половчее задать Никитону вопрос, а рука уже сама набирала номер поликлиники. Иван Макарович оказался на месте.

Удивительной способностью обладал этот человек — он сразу узнавал по телефону голос клиента.

— Развязал? Плохо? Глюки? А ведь я тебя предупреждал. Нет, мой драгоценный, сам к тебе я приехать не могу. У меня прием. Раньше трех я не освобожусь. И потом ты сам вполне транспортабелен. По голосу слышу, да, да. Бери такси и приезжай. Деньги есть? Дуй. Тебе бы хорошо сейчас под капельницей полежать.

Ехать на Автозаводскую на такси было глупо. Такси сейчас заказывают по телефону, да и дорого это. Надо ловить «левака». Но с «леваком» надо разговаривать, а у Кима на это не было сил. Выйдя на улицу и глотнув воздуха, он с облегчением почувствовал, что ноги отравлены куда меньше, чем мозг и желудок. Ноги двигались вполне прилично и благополучно доставили его к метро.

Когда Любочка везла Кима кодироваться, она успела сообщить по дороге массу полезных сведений.

— Врач очень симпатичный. Излечимость у его пациентов девяносто девять процентов. Ты только не бойся, — повторяла она через фразу.

— А чего мне бояться?

— Ну, хотя бы того, что попадешь в один процент неизлечимых.

— Этого я не боюсь. Я на это надеюсь. Он меня не вылечит, но вы с матерью отстанете от меня на веки вечные.

— Все балагуришь, а у самого поджилки трясутся. Тебе сделают укол. Ну, разумеется, еще психотерапия. Он тебе все сам расскажет. Алкоголизм, грубо говоря, сродни сахарному диабету. Понимаешь?

Любочка трещала, как сорока, боялась, что он в последний момент из машины выскочит на полном ходу. Честное слово, просто водопад слов, но главное Ким запомнил: «Диабетикам не хватает инсулина, и человек становится инвалидом по сахару. А у пьяниц организм не вырабатывает какие-то важные ферменты, которые участвуют в разложении алкоголя». Это бодрило. Но если черпануть со дна, то и унижало. Алкоголики — отбросы общества, а диабетики — страдальцы. По нравственным оценкам страдальцы идут по высшей категории.

— А если эти ферменты вводить искусственно, как инсулин? — заинтересовался Ким.

— Нет, нельзя. Там все гораздо сложнее. Макарыч рассказывал, что там не один фермент, а целая батарея. Понимаешь, инсулин один, а в нашем случае, кажется, еще гормоны участвуют. Диабет лечить гораздо легче. Психологически. И диабет, и алкоголизм — болезни пожизненные. Но у диабетиков хватает ума не есть сладкого. Он никогда себе не скажет: я двадцать лет не ем сладкого, значит, теперь я могу съесть торт целиком. А алкоголик всегда дурак. Он так рассуждает — я пять лет не пил и прекрасно себя чувствую. Следовательно, я могу себе позволить. И опять обвал…

— А на черта мы тащимся в поликлинику? За сто баксов врач мог бы и у себя дома укол сделать.

— Макарыч говорит, что поликлиника — это тоже психотерапия. Полезно, чтобы ты посмотрел на этих… больных.

— Братьев по отсутствующему разуму, — подытожил Ким. — Ладно. Ты только не волнуйся. А укол — что это? Вводятся сами ферменты?

— Господи, ты ничего не понял. Укол должен привить тебе отвращение к алкоголю, а психотерапия — страх.

Не привьет, подумал тогда Ким с тоской, и был, оказывается, не прав.

Если в задачу врача входило напугать Кима видом наркологической больницы, то он своего добился. Вот ужас-то! Даже в армии лучше. Дизайн поликлиники, как снаружи, так и изнутри, можно было описать двумя словами — беда и убогость. Коричневый, рваный, кое-как подлатанный линолиум, открытые двери палат, койки, заправленные серым бельем, запах чего-то… то ли рыбы, то ли лекарства. Но самое сильное впечатление произвели пациенты. Они сидели на кроватях одинаковые, как муляжи, вылепленные по одной заготовке. У всех большие, приросшие к коленям руки, непомерно длинные стопы в разношенных тапках, отчужденный взгляд и бледные словно в формалине вымоченные лица.

Сам же Иван Макарович — румяный, крепенький, стриженный ежиком и элегантный даже в белом халате — доверия у Кима не вызвал. Что он зубы скалит? Если ты каждый день ходишь по этому коридору, то должны же отразиться формалиновые лица в твоих ясных глазах? Отразиться и застрять там. Ты не можешь быть просто зеркалом, ты обязан сопереживать. Ладно. Плевать ему в конце концов на доктора. Он не для себя кодироваться пришел. Он для них пришел — для Любочки и матери. Вот пусть они этого Макарыча и любят.

Все, однако, получилось не так уж противно. Разговаривал доктор с ним вполне приемлемо. Любку выгнал, а с ним поговорил по душам. И не глуп, и не зол, и не стращал всякими ужасами. Сказал только: «Ты избавлен от алкогольной зависимости на год. Такая доза, — показал на шприц. — Если выпьешь, будет очень плохо. Можешь даже помереть». Ким тогда вполслуха слушал, вполсилы верил. И ведь напророчил! Пациент не умер, но в такой страх влип, что вообще не понимает, как дальше жить.

Ким вышел из метро, сел в сквере на лавочке. Курить не хотелось, но торопиться в юдоль страданий не хотелось тем более. Только чтоб время потянуть, он достал сигарету. Вкус какой-то горький, словно не табак курит, а прелый мох. И район этот мерзкий, сродни наркологической поликлинике, страшненький — одни заводы. ЗИЛ, Шарикоподшипник и еще какой-то с пугающим названием — то ли ГПЗ, то ли КПЗ. Макарыч говорил, что его больные все работают в этом «бермудском треугольнике». С одного завода выгнали — на другой пошел, так и бродят по кругу.

А он, Ким Паулинов, — здесь лишний. Он совсем из другого «треугольника». Он гордился своим районом, и когда у него спрашивали, где он живет, он не говорил, мол, на Остоженке, в пяти минутах от метро Кропоткинской. Он отвечал: «Я живу у Зачатьевского монастыря», — и радовался удивлению собеседника:

— Это, наверное, далеко? Что это за Зачатьевский монастырь такой?

Да это совсем рядом с Кремлем. Я живу между Петром, МИДом и храмом Христа Спасителя. Ах, не понимаете? С одной стороны я всегда вижу купол храма, а с другой, — Церетелиевского Петра. Пожарная улица — это спуск к Москве-реке. Идешь вниз, и кажется, что огромный Петр шагает по крышам, и похож он не на императора, а на трубочиста с лестницей. Люди его не любят, а по мне, так пусть стоит. Не подсуетились бы вовремя Лужков с Церетели, и не было бы никакого памятника трубочисту. Да согласен я, что Петру нельзя ставить памятник в Москве. От кого памятник-то? От благодарных стрельцов? Ха-ха-ха… Да знаю я, что это переделанный Колумб, голову только поменяли. И стоять он должен был на Гудзоне, но американцы его забраковали, не сошлись в цене. А мы сошлись…

А Зачатьевский монастырь располагается как раз напротив Петра. Что сейчас осталось? Ворота остались, надвратная церковь, ограда частично осталась и кой-какие строения. В них сейчас завелись монашки. А рядом с монастырем огромный словно из сахара-рафинада домище, построенный на деньги Вишневской. Приходите посмотреть. Между Остоженкой и Москвой-рекой угнездился живописнейший район! Советская власть на него, конечно, тоже посягнула, но полностью разрушить не успела — как-то не собралась.

Сейчас Киму казалось, что если бы он кодировался где-нибудь у себя на Остоженке, то все бы выглядело иначе — разум нее, да и толку было бы больше. Совсем, конечно, не пить он не может. Непьющий в компании — куда более нелепая болезнь, чем алкоголик. Но остановиться вовремя — вот это кайф, это дело.

К Ивану Макаровичу Ким попал не сразу. Заглянул в кабинет, а там дама в соплях. Макарыч махнул рукой, мол, подожди за дверью. А чего ждать? Сам говорил — под капельницу надо, а дама может и в коридоре поплакать. А может, эскулап нарочно его задержал — посиди, юноша, на лавочке, посмотри окрест и подумай, что тебя ждет, если не будешь слушать моих советов. Приготовим тебе место в палате и будешь в свободное от лечения время бутылки собирать. Макарыч охотно рассказывал про своих пациентов, только спрашивай. Он называл их «бывшие люди», но надо сознаться, что относился врач к этим бывшим вполне по-человечески. При этом не жалел, не выражал сочувствия, слушая пьяный бред, а тащил их за мохнатые уши на поверхность бытия.

Дама вывалилась наконец из кабинета, так и ушла, прижимая кружевной платочек к глазам. Кто ж ее так достал? Наверное, сын. От мужа уйти можно, а от пьяницы-сына никуда не деться. «Нет, — подумал Ким, — даму ему не жалко, она не понимает…» — с этой мыслью он и вошел в кабинет.

Под капельницу Макарыч его не положил, а укол сделал. Сказал строго:

— Повторишь опыт, будет скоропомощная ситуация. Будем тогда клещами тебя с того света вытаскивать. А теперь рассказывай.

И Ким рассказал. Три раза повторил, путаясь в подробностях, а Макарыч все не перебивал его, не подводил черту конечной фразой, мол, понял, ничего страшного, такое бывает. А потом задал и вовсе бессмысленный вопрос:

— А как в дом попала эта рукопись?

— Я откуда знаю? Надо у матери спросить.

— Вот и спроси.

— Матери нет, она в отъезде. Раньше, чем через два месяца, не вернется. Если вообще вернется.

Макарыч ничего уточнять не стал. Зачем уводить разговор в сторону? Он вдруг начал сам рассказывать длинную, тягучую историю про мужика, который чудовищно, неправдоподобно пил. Вначале был как все люди, работал в торговле, а потом что-то не то подписал, хорошо, что в тюрьму не сел. Начал лечиться, кое-как подлатал себя, устроился на завод.

— Шарикоподшипник?

— Неважно. Не перебивай. Стал хорошим слесарем, на станках высококлассных работал. И вдруг опять все под горку. Он попадает в ЛТП. Жена к этому времени уже полностью обалдела, сказала — все, уматывай. Хождение по мукам продолжалось пятнадцать лет. Он и сам понимал, что непригоден для семейного счастья. Выписался из квартиры, уехал в Тулу, чтоб поступить на завод с общежитием.

И так далее, так далее, понеслась хромая в щавель. У Кима скулы сводило от скуки, но ничего не поделаешь. Рассказ явно имел педагогическое значение.

— По дороге в Тулу напился. Проснулся — ни денег, ни паспорта. Стал бомжевать. Три года жил по чердакам, потом сам ко мне пришел. Послушал я его — личности нет, одни руины. И вдруг здесь, у нас, он ни с того ни с сего начал восстанавливаться. Я понимаю, лекарства и все такое, но ведь всю жизнь лечили. Видно, что-то с ним произошло. Сейчас он не пьет, не курит, стал старостой в палате. И талант в нем проснулся. У него сейчас в тумбочке печати от двух малых предприятий.

— А где он живет-то?

— Как где? У нас. Уже третий год.

— Сколько же вы можете по закону держать ваших больных?

— По закону — сорок пять дней, а по-человечески — пока на ноги не встанет. Мы им срок продлеваем, как бюллетень. Сегодня закрыли, через три дня опять открыли. Этот человек сейчас великолепно одет, зарабатывает деньги на квартиру, женщина у него есть. Но жить к ней не идет. Говорит, я сам должен ее в свой дом привести. Очень хорошее влияние оказывает на всех наших больных. Они видят, что можно излечиться, можно!

Закончил Макарыч свой рассказ словами:

— Ты понял, о чем я?

— Нет.

— Этот пациент, не буду называть его фамилию, говорит, что от пьянства его спасла постоянная работа. Ты не захочешь пить, если будешь очень занят. Почему-то судьба послала тебе странную галлюцинацию и при ней странную рукопись. Если рукопись не бред и вполне реальная, то начинай ее читать. Может, она тебя и просветлит.

— Какие-то драные листки, маслом подсолнечным политые.

— Но зачем-то твоя мать сохранила их. Узнай, кто это написал, зачем и почему они лежат в твоем доме. И каждую неделю мне звони. Понял. А теперь иди…

2

Паоло нужен был гороскоп буквально позарез. И не потому, что его интересовал год собственной смерти. Он не уповал на помощь звезд в достижении верхней перекладины служебной лестницы, не надеялся с подсказкой математических таблиц избежать болезней. Все гораздо проще. Ему было восемнадцать лет, и он был влюблен.

Ксению Стромилову, дочь думного дьяка, он увидел в церкви Иоанна Предтечи, куда пришел в свите царицы на торжественный молебен в честь Николы-зимнего. В те поры знатным девицам не то чтобы возбранялось посещать храмы, но не принято было стоять со всеми молебен, не в обычае. Князь да бояре прятали будущих невест от мира, и отроковицы молились в домовых церквях. Но гречанка Софья не имела природной стыдливости, не привили ее и воспитанием, потому она ввела новые обычаи при дворе, и дьяку Стромилову, своей правой руке, крепко наказала привести дочь на важный молебен. Мол, посмотреть ее хочу. Пусть приобщится дева к жизни двора, пусть поосмотрится, а лицо можно и «воздухом» прикрыть — тончайшей, прозрачной ширинкой.

В первые же молебные пятнадцать минут Паоло узнал — и кто такая, и как зовут. Ксения стояла подле отца в боковом приделе. Народу в храме было много, а возле этой пары — голое пространство словно полянка в лесу. Дьяк Стромилов, известный модник, был разодет празднично: на шубе пуговицы величиной с яйцо, сапоги турецкого сафьяна, в ухе серьга с ормуздским жемчугом, а дочка рядом неяркая, аккуратненькая, как свечка. Но это только на первый взгляд — неприметная, а вторым взглядом, когда все объемлешь, увидишь, что дева вся утонченная, шелком шитая.

Паоло слушал молебен вполуха, рука сама крестилась, но ноги перемещались поближе к левому приделу. Известное дело, когда молятся, мало обращают внимания на стоящих рядом. И первое время Паоло продирался сквозь скоп людской безнаказанно, но потом наступил кому-то на ногу, и этот кто-то пребольно огрел его кулаком меж лопаток. Юноша вмиг успокоился и замер, вытянув шею, со стороны — чистый гусь.

С нового места Ксения была лучше видна. Под прозрачным покрывалом угадывался нежный изгиб шеи и головка такой формы, словно над ней трудился самый талантливый флорентийский скульптор. Рука с узкой ладонью была открыта взору. Ему очень нравилось смотреть, как рука ее взлетала вверх и, не желая соизмерять и экономить движение, поднималась выше лба, а потом важно и значительно персты прикладывались ко лбу и плечам, опушенным собольим воротником.

Заглянуть в лицо Ксении ему удалось только на выходе. После службы люди торопились покинуть храм и каждый работал локтями, как мог. Потом в дверях произошла заминка. Надобно было пропустить царицу, дочерей ее и свиту. Паоло решил поотстать, ожидая дьяка Стромилова, но толпа несла его как бурный поток. Юноша вцепился в резной косяк двери, на него закричали, потом оттолкнули и прижали к стене так, что дыхание сперло. Паоло выждал момент и ответил обидчику нарочито громко, а затем вскрикнул словно раненый. Ксения мгновенно оглянулась, отвела покрывало с лица, и Паоло встретился с устремленными на него прекрасными, влажными, лучистыми, доверчивыми и сочувствующими глазами.

Это и решило дело. Паоло готов был совесть заложить, руку отдать на отрубление, что она запомнила лицо его и крик. Ах ты, Господи… ясноликая красавица, красная краса, русая коса, тридцати братьев сестра, сорока бабушек внучка, трех матерей дочка — ясочка, Артемида прекрасная!

А дальше что? Куда итальянцу безродному думать о дочери дьяка, приближенного к царице? Но думал… Паоло был готов к любви, нужен был только предмет. Мысли и любовные томления его так и распирали, необходимо было выпеснуть на кого-то весь поток эмоций. Он выплеснул на Мефодия, ожидая понимания и совета. Ему казалось, что страстные слова его будоражат вселенную, обжигают, как брызги жира на горячей сковороде, и одновременно размягчают сердце. Но инок расхохотался и дал совершенно неожиданный совет:

— Забудь.

— Как же я могу забыть? Горлица нежная… Я сейчас опять все так живо представил… ее взгляд… под ним замираешь!

— Бестолков, но памятлив, — продолжал насмешничать Мефодий. — Это девица не для нашего брата. Ты опомниться не успеешь, как ее обвенчают. И не с тобой. А если тебе так нужны взгляды, чтоб под ними замирать, так их полна Москва. Купеческие дочки тоже в теремах живут, но лица не прячут, щеки у них яркие, смех озорной. И дорожка у меня не в один сад протоптана. А летом там яблоки, вишенье всякое.

Паоло с негодованием отверг предложение приятеля. Мефодий обеими ногами стоял на земле, а Паоло жаждал отношений высоких, рыцарских. Ему нужна была дама для воздыхания, для трепетной молитвы, дама, недоступная, как мечта. Он готов был всю жизнь мостить к ней дорогу. Когда пишешь канцону, не думаешь о деньгах, которые можешь за нее получить, а думаешь о горнем и о качестве слога. Для пилигрима, а таковым он считал себя в душе, смысл жизни не в конечном пункте, а в самой дороге.

Но чтобы поддержать костер в душе, надо хоть изредка, хоть издали видеть предмет. А на долю Паоло выпало только ловить обрывки разговоров с именем Стромилова или задавать с невинным видом вопросы, не надеясь получить на них ответ. У него хватало ума не спрашивать напрямую о Ксении, но о самом дьяке, который сейчас ведает дворцовым приказом, можно и поспрошать. Неоценимые сведения получил он не в окружении Софьи, там у всех был рот на замке, а в ватаге молодого князя, когда шлялись они по узким кремлевским улочкам или охотились, или ходили в поле для молодеческих кулачных боев.

Паоло узнал, что Стромилов — человек дельный, хитрый и благочестивый, что в прошлом году умерла у него жена, которая долго хворала, а как минет год, дьяк непременно подыщет мачеху красавице дочери. Ксения — единственное его дитя, а поскольку он жаждет продолжения рода, то для рождения сына подыщет жену здоровую, богатую и знатную.

— Что удивляешься? Дьяку Стромилову все по плечу. И не смотри, что виски снегом запорошило, он еще первостатейный петух. Государь Стромилова весьма уважает и десять лет назад поручил вести ему бумаги и отчетность при самом Антоне Фрязине, потом он и с Марко Руфом работал. Стромилов строил Тайницкую башню, что стоит теперь на месте старых Чизовских ворот.

Рассказчик, а им был княжич Шевья-Стравин, посмотрел на Паоло многозначительно.

— А это большая честь?

— Это большая тайна. Недаром башня прозывается Тайницкой. Из нее можно выйти на кремлевские стены. Но не в этом дело. Из всех башен можно выйти на стены, иные еще имеют выход в слухи и застенки. А Тайницкая башня — особая, — княжич перешел на шепот, — в ней есть колодец и тайный ход.

— Я слышал про этот ход. В случае нападения татар или другого врага через этот ход можно делать вылазки в посад. Опять же за водой…

— Я не про другой ход говорю. Про тот, что под Москвой-рекой идет. Представляешь, переходишь Москву-реку насухо и попадаешь в слободы… или в сады царские. Говорят, что этот ход тянется на несколько верст.

— Не может быть!

— Я в это тоже не верю, — с готовностью согласился княжич Стравин. — А в то, что есть подземный ход через Неглиную на Остожье, — верю. Неглинка куда как уже, чем Москва-река. И еще говорят люди, что под Кремлем есть много старых подземных рукотворных ходов. Может, при Калите продолбили, а может, при великом князе Дмитрии Донском. Кремль-то из белого камня строили. А где белый камень? Да вот тут, под нами, — он потопал ногами. — Чтоб далеко не ездить, тут же штольни и вырабатывали. Это мне еще дед покойный говорил.

Паоло мало интересовали подземные ходы, по ним к дому Стромилова не проберешься. Он осторожно перевел разговор на дьяка, а с него как бы ненароком на Ксению.

— Девка справная, только, говорят, зело пресная. Благочестивая, как просфора! Очень любит ездить в Алексеевский монастырь наведываться в Зачатьевский храм. Иные говорят, что она к постригу себя готовит.

— Да не может быть! — опять воскликнул Паоло. Он давно поставил себе за правило удивляться больше меры, этим он ловко подталкивал собеседника к продолжению разговора.

— Очень даже может. Она жаждет жизни постной и высокомудрой, понеже обучена не токмо читать, но и писать.

Последние сведения пришлись Паоло по нраву. Грамотность была большой редкостью среди русских дев. А здесь он, можно сказать, воспрял духом. Теперь канцона имела не просто безымянного адресата, но конкретного читателя. Знать бы только, как передать стихи.

Так прошла зима и звонкая весна. А он все вздыхал, любовь не ослабевала. И тут судьба как бы начерно торопливо улыбнулась флорентийцу. Царица послала Паоло в стромиловский дом, чтоб упредить дьяка, что полученные из Хамов-ной слободы скатерти и полотенца сделаны отменно, но на пядь длиннее, чем нужно. Эти пусть останутся, переделывать не будем, но Софья Фоминишна хочет получить набор нужного размера, а потому вдругорядь заказывает и полотенца, и скатерти. В те времена не было обычая посылать записки. Если дело государственной важности, то грамоты писались по всем правилам, а на безделицы кто же позволит, хоть и царице, переводить дорогую немецкую бумагу? Софья повторила приказ два раза — один по-итальянски, другой по-русски, а потом вдруг усомнилась в умственных способностях Паоло.

— Все ведь перепутаешь. Скажи лучше дьяку, чтоб сам пришел.

Паоло полетел на крыльях. Дом Стромилова состоял из великого множества высоких изб на подклетях, соединенных между собой переходами и украшенных крыльцами и башенками. На улицу торцом выходила вделанная в забор повалуша с голубями, сразу за воротами росли деревья кленовые, справа виднелись конюшни и амбары. Хорошо бы еще сообразить, где находится женская половина. Но где бы она ни находилась, окна ее наверняка выходят во двор или в сад.

Старый слуга окинул Паоло насмешливым взглядом и, явно презирая за молодость, осведомился: по какому поводу, от кого, к кому, но, услышав имя государыни, присмирел и торопливо повел гонца к хозяину. Паоло следовал за ним, озираясь и старательно запоминая дорогу. К сожалению, дорога эта была коротка.

Стромилов внимательно выслушал Паоло и вместе с ним пошел во дворец. Когда выходили из дому, в сенях столкнулись с рыжей девкой, несущей в одной руке прялку, а в другой ведро. Несовместимость реквизита явно намекала на то, что девка выскочила не с делом, а из чистого любопытства, схватив первое, что подвернулось под руку. Она замерла с открытым ртом, поедая глазами Паоло, но Стромилов крикнул: «Брысь!», и она немедленно исчезла.

Дал Бог случай, да не помог им воспользоваться. В самом ее дому был и не увидел обожаемой. Ах, эти русские обычаи! Во Флоренции на этот счет все куда проще. Дочь хозяина вполне может присутствовать на общей трапезе. Правда, он говорит о дочерях художников, жестянщиков, врачей и юристов. Наверное, если бы ему приглянулась дева из графского рода, у него и во Флоренции были трудности. Но, главное, не терять надежды. Прошла неделя, и царица опять направила его с поручением. На этот раз дело касалось челобитной некой кляузной вдовы. Царица хотела знать подробности этого дела и просила дьяка прийти к вечеру.

Далее посылки в Стромиловский дом пошли косяком. Недели не проходило, чтобы Паоло не спешил к дьяку с поручениями. Слуга уже не задавал никаких вопросов и тут же вел гонца к хозяину. Иные поручения выглядели совсем нелепо. Царица, явно забыв, что обвинила Паоло в скудоумии, заставляла запоминать ее поручение слово в слово и далеко не всегда призывала дьяка за объяснениями. «Передай Стромилову, что шандалы медные стоячие хороши, а железные стенные — грубые и плохой работы» или «Скажи на словах, что нужна чарка серебряная, да Кутафья при ней». Что за бред? Башню, что ли, привести? Но, с другой стороны, Кутафья башня только прозвище, а в обиходе кутафьей называют толстую, нерасторопную бабу. И вообще может быть, что все эти слова — шифр, и за странными фразами кроется совсем другой смысл. Тем более что Стромилов с серьезным лицом сказал:

— Передай, мол, завтра.

— Что завтра? Башня, что ли, придет?

— Не твоего ума дела, не умничай. Одно слово — завтра.

Да плевать он хотел на их тайны, достойному не к лицу пустое любопытство. На выходе из дома он опять столкнулся с знакомой уже рыжей девкой. На этот раз она несла в руках охапку укропа. Воду, снедь, овощи и траву носили в дом через черный ход, и Паоло предположил, что девка выбрала красные двери из желания встретиться с ним.

— Ты Ксении служишь?

— Нет, — девка засмеялась, показав великолепные зубы. — Кухонная я…

На улице Паоло задержался, окинул взглядом женскую половину. Показалось ли ему, или узкое смотровое окошко, закрытое внутренней ставенькой, вдруг ожило. Ставенька приоткрылась вначале в щелку, потом пошире… Он готов поклясться, отдать голову на отрубление, что там мелькнул, а потом исчез чей-то глаз. Паоло приосанился, оперся с видом безразличия на стойку, к которой привязывают лошадей. Стоял, словно ждал кого-то, и изредка косился в сторону женской половины. Ставенька так и не захлопнулась.

После этой неожиданной встречи… Вам кажется странным назвать быстрый перегляд свиданием? Не свидание это было, а сведение двух душ. Это был невидимый и безмолвный приказ: ты видишь, я в тереме живу и не могу выйти к тебе навстречу. Так придумай сам что-нибудь!

Вечером в своей каморе Паоло перечитал изящную канцону. От долгого пребывания в потайном кармане сложенный вчетверо листок поизносился, обмахрился на сгибах. Да и стихи как-то разом потеряли изначальный смысл. Он прочитал раз, другой, вслушиваясь в собственную речь, пробуя ее на вкус, затем оторвал от листка четвертушку и задумался. Канцона его рассыпалась на слова, потом на буквы. Он собрал кириллицу в горсть и написал короткую фразу: «Я люблю тебя».

3

Теперь только ждать, когда опять появится у царицы надобность в Стромилове. А у деспины Софии вдруг словно изменился характер. Она, кажется, забыла, что есть на свете означенный дьяк, без которого она раньше прямо-таки жить не могла.

Паоло уже овладела безумная мысль. Она сам пойдет в стромиловский дом. Во время частых посещений он хорошо изучил его топографию. Он знает, где живет хозяин, где челядь размещается, где баня и конюшни. Он изучил до половицы не только красное крыльцо, но приметил в сенях дверь о двух полотнах в домашнюю божницу. Черный ход в доме до ночи не закрывается. Значит, он должен будет пробраться сюда в сумерки. Собаки его знают. Он уже приметил часть забора, которая опускается в низинку, там рядом растет очень сподручное дерево.

Что с ним будет, если его поймают ночью на стромиловском дворе, он старался не думать. В мыслях он тешил себя только последней сценой. Он уже отсидел всю ночь в домашней божнице. И вот Ксения входит туда… одна. Или с мамками-няньками… Но их он не будет бояться. Ксению они любят, как не любить эту голубицу чистую, а значит, не захотят осрамить ее криками и воплями. Да и что ему надо-то? Только заглянуть еще раз в любимые глаза, только чтоб перекочевала из его дрожащих пальцев, прижавшись к нежной девичей ладони, свернутая в жгутик записочка с заветными словами. Он передаст и уйдет в тень, уйдет, как привидение. А на свободу его кто-нибудь выведет через сад. И так все хорошо придумалось, что он уже и день, вернее, ночь назначил, когда предпримет опасный вояж. Назначил категорически, но вдруг и отодвинул срок. Он боялся сознаться себе, что просто трусит. Мечты мечтами, но ведь надо понимать правду жизни. Он ведь не Геркулес. В наше время геркулесов вообще не бывает. Вот если бы он вовремя тренировал мышцы! Про великого Альберти, архитектора и ученого человека, рассказывали, что он занимался всеми видами физических упражнений. Горожане шутили, что он может подкинуть яблоко выше флорентийского собора. А куда докинет яблоко Паоло? Да он им в воробья не попадет. Если слуги стромиловские его поймают, то просто переломят дрокольем пополам, как гнилой сук.

Дело решил случай. Недаром говорят, что святой Валентин присматривает за влюбленными: если видит, что чувство истинное, беспохотливое, то и перекинет мост. На торгу Паоло вдруг повстречал рыжую девку из Стромиловского дома. Увидев Паоло, она встала как вкопанная.

— Ты меня помнишь?

— Пожалуй.

— Как звать тебя?

— Арина.

— Исполни мою просьбу.

— …?

— Снеси боярышне Ксении грамотку.

— Нет.

— Почему?

— Узнают — прибьют.

— Так она маленькая — писулька-то, — Паоло раскрыл ладонь, показывая туго свернутый листок. — За щекой можно пронести, — и улыбнулся, показывая, что шутит, а то ведь и впрямь, дурища, сунет письмо в рот.

— А грех?

— Я отмолю. И еще заплачу. Что хочешь? Бусы, сережки, изюма в меду. Так снесешь?

— Нет.

Паоло стал уговаривать еще настойчивее. Девка сама не знает, почему упирается. И ведь не глупа, все с полуслова понимает. Но, как говорится, меж бабьим «да» и «нет» иголки не проденешь. Уговорил-таки. Правда, при этом он совсем не был уверен, что Арина передаст записочку по назначению. Иногда она нарочито делала такое глупое лицо и так насмешливо косила глазом, что Паоло казалось, что девка его просто дурит.

Он ошибался. Девичья хитрость здесь роли не играла. Просто обладательница рыжей косы и дерзких глаз сама воздыхала по красивому посыльному и мечтала получить вознаграждение не за сомнительное поручение, а за любовные утехи. На торгу Арина поняла, что этот ломоть уже отрезанный. Терять ей было нечего, и она потребовала за услугу сполна. Записочку Ксении передала в тот же день, а уже вечером по настоятельной просьбе молодой хозяйки ее перевели из кухни на женскую половину, и вскоре она стала наперсницей прекрасной тюремной затворницы.

Свидание с Ксенией произошло только осенью. Глагол какой-то корявый, будничный — произошло. Это свидание так долго готовилась, столько всего с Ариной было переговорено — и все урывками, на надрыве, что говорить о случившемся следует высоким, значительным слогом, как о государственном перевороте или землетрясении. Арина хорошо почистила тощий кошелек Паоло, но записочки носила исправно. Ответ о Ксении он получал на словах. Встреча с Паоло перевернула тихий мир девушки с ног на голову, а сам флорентиец находился в такой любовной тряске, что если мы позволили преувеличение, то незначительное.

В середине сентября наметилась поездка дьяка Стромилова в Вологду. Он ехал туда по казенным делам и должен был отсутствовать неделю. На этот срок и было назначено великое событие.

Для начала Паоло, как и было в мечте, предложил для встречи домашнюю божницу, но Арина категорически отвергла эту идею. Тайное свидание в ночи есть грех, а уж если боярышне вздумалось греховодничать, а ей, Аринке, в этом пособлять, то делать это надо отнюдь не в святом месте.

Ну что ж, резонно. Осмелев, Паоло предложил, чтобы служанка провела его на женскую половину: в какой-нибудь сенник или камору. Если вдруг случится переполох, девица без затруднения вернется в свою спаленку. Что будет делать он сам во время облавы и общего смятения, Паоло не думал. Вывернется как-нибудь.

Этот план Арине тоже не понравился. Женская половина дома — заповедное место. Если хочешь погреться, то не надо совать голову в костер. И лучше нам, барич, самим ничего не придумывать. Боярышня Ксения, хоть и скромница великая, умом остра и рассуждать умеет лучше, чем мы с вами, барич, вместе взятые. Она сама все и придумает.

Предложенный Ксенией план был до чрезвычайности прост. Свидание должно было состояться в двенадцать часов ночи в саду, там, где лавочка. Кусты сирени и шиповника оборонят их от посторонних взглядов, но позволят увидеть условный знак — зажженную в малой оконнице свечу.

Но это все только на первый взгляд выглядело просто. На самом деле Ксении пришлось перебрать множество вариантов и продумать подробности. Привести Паоло в дом, а тем более уйти от него подальше, Ксении помешала стыдливость. Можно, скажем, назначить свидание рядом со стряпущей, но повариха намедни сытила мед и никуда теперь из избы не выйдет, а вероятнее всего, пользуясь отсутствием хозяина, позовет конюха, и они в полной темноте будут снимать пробу с пьяного напитка. Можно встретиться у сенницы, там сеном пахнет, но на сене могут спать дворовые, хоть это им строжайше запрещено. Около мыленки красиво и липы рыжие стоят, но там тоже нельзя, потому что сука Верная ощенилась, перетаскала щенят в бурьян и теперь лает от каждого шороха. У амбара некрасиво и голо, скотный двор и конюшня были исключены сразу ввиду зловония, голубятня тоже не подходила — там сторожка рядом. Где же тогда? В саду у любимых качалей на лавочке, хоть на первый взгляд это место кажется совершенно неприемлемым и опасным.

Время свидания тоже было тщательно продумано. До полуночи нельзя было выйти из дому — нянька Фрося мучилась болями в пояснице и засыпала необычайно трудно, в час ночи Василиса Ивановна, воспитательница и мамка Ксении, ходила по нужде, а потом осматривала все женские покои, в два часа ночи сторож обходил весь двор, сад и службы. Так что романтическое время двенадцать было подсказано самой судьбой. После свидания Арина должна была вывести Паоло за первую ограду к летней баньке на берегу Яузы. Там он мог встретить рассвет, а после, когда отопрут городские ворота, безбоязненно добраться до своих хором.

План был соблюден точно. Арина привела хозяйку к ожидавшему ее Паоло и исчезла в ночи. Ксения стояла рядом молча и неподвижно, и опять в голове Паоло возник образ одинокой церковной свечки. Он тоже молчал и только теребил пуговицы на кафтане, словно боялся, что сердце выпрыгнет из груди, разорвав застежки. Ксения первой подала голос:

— Вот… пришла, — и сделала крохотный шажок к нему навстречу.

Он обнял ее нерешительно и сразу стал шептать первое, что приходило в голову:

— Лепесток мой, розочка, заря, росинка, мотылек ласковый, плод граната, в котором зерна сияют, как рубины, кожа твоя — бархат, шелк нежнейший, — русские слова иссякли вдруг, и он перешел на итальянский, — ты — лилия долин, и порока нет в тебе.

Лица ее не было видно, но он знал, что оно прекрасно. Ксения ему тоже что-то отвечала, то горячо, то тихо и нежно, она не сопротивлялась его поцелуям, а потом вдруг откидывалась назад, вглядывалась в его лицо и шептала:

— Как ты прекрасен, королевич мой…

От этих слов Паоло буквально шалел, внутри зажигался факел, язык отказывался повиноваться. Потом, лежа на своей постели, он будет вспоминать звук ее голоса и осмысливать сказанное. У Ксении хватило ума и такта не говорить, что любовь их бессмысленна, тупикова, что никогда не встанут они вместе под венец. Она только робко сожалела, что сама не родилась во фряжеской стране, где они непременно были бы счастливы и прошли бы рядом длинную, раю подобную жизнь.

Паоло был более опрометчив. Он даже произнес слово «побег» и воскликнул в упоении: «Я украду тебя!» Ксения никак не отреагировала на эти слова.

— Когда мы еще увидимся?

— Бог даст и увидимся. Обязательно.

Вся душа Паоло умещалась в ее прекрасных глазах, и он был уверен, что и Ксения растворилась в нем. Ан нет, оказывается, она украдкой не забывала посматривать в сторону черной громады дома. Неожиданно она легко оттолкнула от себя Паоло и пошептала в ухо:

— Все. Мне пора, — дыхание ее было теплым и душистым.

— Как — пора? — он повернул голову, в просвете между яблоневых веток (и это учли!) слабо сияла розовым узкая оконница.

Ксения дотронулась губами его щеки, выскользнула змейкой из рук и исчезла. И тут же на месте Ксении возникла Арина, схватила его за руку и, высоко подхватив юбку, побежала через сад.

Отягощенные яблоками ветки били по лицу, сука Верная коротко взлаяла и бросилась под ноги, норовя укусить за пятку, в темноте Паоло не увидел ручей и замочил сапоги. Вот и все неудобства этой ночи.

А во всем прочем… Он вспомнил, как ходил вместе с синьором в домовую капеллу во дворце Медичи. Дивная фреска работы Гоццоли украшала стены капеллы. В одном из нарисованных пажей, что сопровождали нарисованного герцога, синьор вдруг узнал Паоло. Святая Мадонна, как похож! Сейчас, после встречи с возлюбленной, Паоло ощущал себя не мальчишкой из свиты, а самим Лоренцо Великолепным. Он ехал на прекрасном сером жеребце, на голове его сияла драгоценными камнями шляпа, роскошный желтый камзол сиял, как солнце, а вела его к счастью сама восьмиконечная Вифлеемская звезда.

4

Школьный товарищ Кима — Никита Шлепиков, в просторечии Никитон Рыжий, что было удивительно при его темно-каштановых лохмах, был славным малым с живыми, любопытствующими глазами, глянцевым клювообразным носом и торчащими вразнотык белыми, без изъяна зубами. Все его женщины, а их было у него немало, с троими он даже был расписан и благополучно развелся, твердили в один голос, что ему достаточно поставить на зубы скобку и он станет обладателем гулливудской улыбки. Никитон отшучивался, мол, денег на стоматолога нет, а в шестьдесят лет он без всякой скобки с помощью пластмассовой челюсти станет красавцем.

В девяносто втором году Шлепиков окончил энергетический и сразу, прямо с колес, ушел в авангард. Не будь этих демократических встрясок, Никитон бы благополучно трудился где-нибудь в проектном институте, но время перемен разметало людей — кого в журналисты, кого в охрану, кто в малый бизнес, то бишь в торговлю, кого в большой. Всем казалось тогда, что главное — это не работать по спецаильности.

И в авангарде Никита писал не абы что, а иконы, твердя при этом, что обновленная вера должна рождать нетрадиционное представление об объекте, и самое удивительное, имел покупателей даже за границей. Когда спрос на иконы упал, он, сменив фамилию Шлепиков на иностранного звучания псевдоним, стал писать детские книжки про пиратов и инопланетян. Платили мало, но писал он столь быстро, что заработок имел вполне приличный. Сюжеты про инопланетян он черпал где придется, читал что ни попадя, а потом сам и попался на собственную удочку, то есть стал странен.

Но, пожалуй, это расплывчатое заявление. Кто сейчас не странен, где норма? Жириновский не странен, или килеры, или бизнесмены, которые при огромном богатстве упорно считают, что жить надо исключительно «сейчас и для себя», а до граждан, которых они так ловко обворовали, им и дела нет?

Не странными эти люди кажутся только потому, что, когда ты с ними водку пьешь, они говорят о привычных вещах: мол, дождь надоел, в шведской химчистке костюм окончательно испортили, а еще изжога замучила, вчера какая-то сволочь покрышку проткнула, а «Спартак» опять продулся вчистую.

А Никитон за водкой и за чаем — без разницы, говорил о странном, явно нарываясь на спор. Друзья быстро летели с колес и начинали убеждать, что его учителя, равно как и он сам, — идиоты, блаженные с жидкими мозгами. Если человек писать прозу не может, он идет в критики, если не получается самому лошадь грамотно нарисовать — двигает в концептуальное искусство, а уж если ортодоксальная наука не под силу, то в ход идут летающие тарелки и круги на полях.

Они кричали, а Никита тихо улыбался. Дождется, пока все охрипнут, и сообщит что-нибудь новенькое в свете своей доктрины. Скептики замолкали, брезгливо морща губы, а некоторые, слабые душой, начинали расспрашивать. А дальше… по крапиве в ботах — кто быстрей! После третьей рюмки тайна народов майя и важные знания «о конце дней» хорошо идут, тем более конец дней приходится как раз на наше столетие и даже ограничен временными рамками: с солнечного затмения в августе 2000 года до католического Сочельника в 2012 году. Иными словами двенадцать лет «кончаться» будем. Никитонова доктрина (вернее, его учителей — иностранных адептов) была хороша тем, что конец света не только не был похож на апокалипсис, но был переходом в «новую фазу жизни», переходом безболезненным и радостным. Более того, главная роль в переходный период предназначалась России, и это знали все просвещенные, как то: Настродамус, индейцы племени хоппи в штате Аризона, древние шумеры и некто Друнвало Мельхиседек — наш современник, словом, все-все, кроме этих дураков, которые сидят за столом и непотребно ржут.

И дураки начинали задавать вопросы, потому что очень неприятно жить в государстве с развалившейся экономикой и нравственностью, в стране, о которую все ноги вытирают.

И очень приятно ощущать себя спасителем демократического подгнившего капитализма и его «золотого миллиарда» — чванливых сливок их общества.

А в чем фишка-то? А в том, что внеземные цивилизации уже все делают, чтобы спасти человечество руками России. Тема внеземных цивилизаций, накрепко связанных с летающими тарелками, обычно в компании сочувствия не находила. Эти неопознанные объекты уже в зубах навязли, их давно никто серьезно не воспринимал. Другое дело — существа их других измерений. С ними связывали появление кругов на полях. Круги — это факт. Своими глазами их тоже никто не видел, но по телеку показывали. Особенно убедительными были не пшеница, уложенная в правильный геометрический рисунок, и наши перепуганные и крайне озадаченные мужики, которые, матерясь, чесали в затылке и на все вопросы корреспондентов отвечали однозначно:

— А мать их знает — что это такое! Вчера не было, а сегодня косить надо, а тут такая хрень… то есть мозаика.

— Может, вы сами уложили колосья?

— Да на кой! И как бы мы все это скрутили, да еще ночью.

Слова мужиков дышали правдой, такое не сыграешь. Каждый из сидящих за столом успел за свою жизнь пожить в деревне. И представить, что где-нибудь в Выдрицах или в Белых Заломах кто-нибудь из жителей, опохмелившись, попрется с утра в пшеницу заниматься эдаким рукоделием! — нет уж, увольте, полный абсурд!

Вдохновленный вниманием слушателей Никитон продолжал развивать тему про «знаки в пути». Оказывается, нам в помощь для безболезненного перехода в другое измерение посланы особые дети. У них измененное ДНК, они никогда не болеют, выигрывают у компьютера в любые игры и умеют видеть любой точкой тела. Спросите, кто их рожает? А мы и рожаем. Они уже имеют название — «дети-индиго».

Придуманное кем-то странное прозвище придавало вес Никитиной болтовне. Кроме того, Олежек, оказывается, сам видел по телику парнишку, который пятками читает. Ему завязывают черной косынкой глаза, подсовывают под ступню текст, дурдом! Мать парнишки пытается хоть как-то использовать его способности, но от него отмахиваются, то ли боятся, то ли не верят, даже в цирк не берут.

— Чушь все это, — звучал чей-нибудь разумный голос. — Очередная журналистская утка.

— Но зачем им такую утку в свет выпускать? Ты пойми, — Никитон убедительно прижимал ко впалой груди руки, — люди верят только тому, что сами видели, своими руками пощупали. А чужой опыт они не воспринимают. Это я уже давно понял. Вот, например, завтра ко мне явится Дева Мария и скажет…

— К тебе не явится.

— Это почему же?

— А потому же! На кой ты ей нужен.

— Да я не об этом. Положим, явится, и я приду, скажем, к Киму и расскажу про видение. Ким попросту решит, что я сумасшедший. И это касается любых нетривиальных явлений в жизни. Люди просто не верят. И все! Так им легче жить.

— Так и умрешь — непонятым!

Уже третья бутылка водки пошла, не считая коньяка.

В общем, к Никите, несмотря на его странности, хорошо относились, хоть и раздражал он всех страшно. У каждого свои неприятности, и главное — все время горбатишься из-за денежных знаков, хорошо хоть выпивка недорогая, а этот блаженный пригубит водку и сидит себе — чист и весел. Ну чему ты, спрашивается, радуешься? Ответит, как в сказке: «А чего же мне не радоваться, если я уже нахожусь в активированном поле своей миркабы». Брякнет эдакое и ждет, когда его спросит, что это за рыба такая — миркаба. Накась, выкуси! Мы не любопытные. Сиди в своем активированном поле с ней один на один.

Вот к этому-то человеку и направил Ким стопы через день после Макарыча. Шут его знает, может, Никитон как-нибудь объяснит эту дурь с Софьей Палеолог? А если и не объяснит, то скажет с загадочной улыбкой: «Это была не царица, а посланец из другого измерения, скрыто воздействующий на твой мозг». Кроме того, Никитон всегда был дома и никогда не имел опохмелки. Он вообще пил мелкими дозами, умел себя держать.

Однако приветливый Никитон, выслушав сбивчивый рассказ друга, ничего про второе измерение не сказал, а очень заинтересовался тем, что в тот роковой вечер Ким шарил в интернетовских сайтах.

— Да при чем здесь это-то?

— А при том, что ты эту Софью в мониторе словил.

— Да я вообще мочалок каких-то рассматривал. Ну, тех, которые знакомства предлагают.

— Вот одна из них к тебе в подол и спрыгнула. Компьютер вообще загадочная вещь. На этот счет уже имеется много интересных историй. Это достижение цивилизации всех нас зомбирует. Понимаешь?

— Чушь!

— А кто такая Софья Палеолог? — заинтересовался вдруг Никитон.

— Царица. Жена Ивана Великого.

— Это который Грозный?

— Нет. Это тот, который двуглавого орла сделал гербом. Как в Византии. Он — дед Ивана Грозного. Роман начинается с 1495 года и все ждут конца света.

— Почему?

— По кочану. Там про конец света есть целая глава. Некто Геннадий очень волновался, будет в 1492 году конец света или нет, потому что по еврейскому календарю выходило, что конца света пока не будет и жить им еще 750 лет. И пришлось Геннадию высчитывать Пасхалии на весь срок.

Никита быстро зашевелил губами, что-то подсчитывая.

— А что такое Пасхалии?

— Это срок, когда Пасху справлять.

— А кто у нас будет Геннадий?

— Геннаий у нас будет архиепископ Новгородский, образованнейший человек. Он Ветхий Завет переводил. Представляешь? Тогда на Руси в ходу только Евангелие было. И еще этот Геннадий боролся с жидовствующими.

— С кем?

— Так еретики прозывались.

— Ты это серьезно? — Никитон криво усмехнулся.

— Да уж куда серьезнее.

— Я должен это прочитать, — в глазах Никитона появился голодный блеск, рот открылся, зубы торчали веером.

— Да зачем тебе все это читать? Я к тебе с Софьей Палеолог, а ты со своим глупым любопытством.

— Как ты не понимаешь, что все это звенья одной цепи? Я тебе говорил про конец света в 2012 году? А твой Геннадий все это уже предвидел. И Ветхий Завет он переводил! Ну что ты на меня пялишься? — Никитон уже надел куртку и с трудом пытался застегнуть молнию. — Поехали к тебе! Я буду читать рукопись!

5

В послании Геннадия к Иоасафу, в замечательном памятнике русской средневековой культуры, есть весьма интересные рассуждения, которые касаются конца мира. Письмо было написано не только по этому поводу, то есть, если быть точной, совсем не по этому поводу. Геннадий, архиепископ Новгородский, жаловался бывшему архиепископу Ростовскому Иоасафу на распространившуюся в Новгороде, а затем и в Москве, ересь, получившую впоследствии название «ереси жидовствующих».

Но поскольку в нашем повествовании конец света играет роль почти что действующего лица, стоит остановиться на рассуждениях Геннадия подробнее. Каждому истинному христианину известно, что зачал Бог мир и творил его семь дней, и жизнь дал тому миру по тысяче лет на каждый год создания.

Значит, через семь тысяч лет должен наступить тому миру конец. Дата сия как раз приходилась на 1492 год и возбуждала во всем христианском мире величайшее волнение. На Руси были столь уверены в конце света, что митрополит Геронтий отказался даже составлять Пасхалии — таблицу праздников Пасхи — на последующее тысячелетие. Что стараться, если завтра все перед Богом предстанем?

Послание к Иоасафу было писано в 1489 году, так что у Новгородского архиепископа было еще время на раздумье. Геннадий с открытой душой ждал конца света, но и… сомневался. Мало ли… А потому готовил себя мысленно к великому борению, если случится, что годы Пасхалии кончились, а Бог взял да и продлил жизнь мира.

Сомнения Геннадия были построены не на песке. Филипп Монотроп Пустынник, византийский мудрец, еще пятьсот лет назад писал, что существование мира седьмично, то есть дата конца мира должна делиться на семь. Но ведь точной даты мудрец не указывал. А Григорий Богослов говорит внятно: «Когда мир достигнет совершенства, тогда ожидай конца». А внятность здесь такова, что в этом худом, в грехе погрязшем мире совершенства никогда не будет.

Наверное, рассуждая сам с собой о явной крамоле, Геннадий крестился истово, кланялся Богородице, но велика тяга человека к знанию, а потому он продолжал рассуждать в своем послании, а между делом вспоминал примирительно: «Говоря о совершенстве мира, Григорий Богослов напутствовал: “Нам нужно ждать скончания мира во всякий час”». При этих мыслях рука, творящая крест, уже не дрожала.

Пойдем далее… Особенно раздражал Геннадия еретический «Шестикрыл». «Книга, взятая от астрономии, как капля от моря», — писал Геннадий. А что такое «Шестикрыл»? Не более чем таблица лунных фаз и затмений. Книга была переведена с еврейского оригинала в Западной Руси и дошла до Новгорода. Этим «Шестикрылом» и смущали еретики чистые души. Согласно лунным таблицам выходило, что до конца света людям еще жить и жить. Иудейский счет велся по еврейской Библии, то есть по оригиналу, а не по александрийскому переводу. Православная же церковь пользовалась истинным юлианским календарем. Так вот ведь напасть какая! По «Шестикрылу» выходило, что от создания мира прошло только 6250 лет. Следовательно, человечеству предстоит еще целых 750 лет ждать второго пришествия. И как тут быть? А если, не приведи Господь, в назначенный срок не будет конца света, то выходит, что еретики вроде бы и правы? Не бывать этому! Задача истинного пастыря духовного доказать, что еретики всегда неправы.

Еще больше злили Геннадия латыняне. По их версии, Бог всемогущий назначил миру жить семь тысяч лет и еще восемь лет. Откуда эта зловредная цифра восемь? Евреи хоть 750 лет накинули красному миру, а эти и вовсе с ноготок. А католики ответствуют, что не с потолка эту цифру взяли. Бог, творя мир, рек: «Будете добродетельны — прибавлю вам, а будете злы — отниму». По католической выкройке выходило, что Господь уже признал мир добродетельным, потому что в противном случае тьма наступила бы уже два года назад. Ан нет, живем! А у татар, к слову сказать, — другая цифра до второго пришествия Христа — сто лет и два года.

В послании Геннадий просил Иоасафа: «Если окажется, что время делания не кончится с нашей Пасхалией, так ты бы о том с Паисиеем и Нилом Сорским обстоятельно поговорил и мне о том написал».

Но главной темой послания были, конечно, еретики. Геннадий писал Иоасафу, что как только принял архиепископию в Новгороде, то нашел здесь еретиков, «предававшихся иудейским мудрствованиям, которые были прикрыты постыдной клятвой этих еретиков — назову ее маркитанской или мессалинской».

Последнее требует пояснения. Маркитанской, или мессалинской, греческая церковь в те поры называла болгарскую ересь богомилов, возникшую в те времена, когда Русь была еще языческой. Богомилы считали, что в мире господствуют два начала — добро и зло, а поскольку мир дуалистичен, то и поклоняться в нем надо как Богу, так и Сатанаилу. Еретики-богомилы всегда были гонимы, и аскетическая их религия передавалась из поколения в поколение как мистическое предание. «Книга голубиная» — главный их труд, создавалась где-то на Балканах. Вот как богомилы рассказывают о сотворении человека. «Бог помылся в бане, потом вытер пот ветошью, да и бросил ее с неба на землю. А сатана нашел ту ветошь и сделала из нее человека, но не смог закончить творения. Пришлось Богу самому вложить в человека душу». Еще богомилы отрицали церковную иерархию, еще…

Но не о богомилах здесь речь. Обвиняя еретиков новгородских, Геннадий жаловался на их неуловимость, двуликость. Открыл ему глаза поп Наум, который тоже одно время был подвержен ереси, а потом и опомнился, покаялся, принес Геннадию еретические псалмы, составленные по иудейскому образцу.

Назначили розыск. В благом деле помогали Геннадию бояре Яков и Юрий Захаровичи из рода Кобылиных-Кошкиных, но найти этих еретиков оказалось трудно, потому что они запирались в своем еретичестве и клялись, что они православные христиане. «А то, что они клянутся без страха, — пишет Геннадий, — соответствует девятнадцатой главе тех же ересей». Но как поймать рукой дым? Чувствуешь его запах в воздухе, повернул голову, а он уж и рассеялся. Может, и сомневался тогда Геннадий, думая с тревогой — а ну как их клятвы искренни? Но если человек ищет, то ищет не абы что, а вещь определенную. Геннадий искал ересь и находил ее. «Сколько ни есть ересей месалианских — все они исповедуют, а иудейским десятисловием только прельщают людей, притворяясь, что они его соблюдают». Объясним, что такое десятисловие. Это десять заповедей Моисея: не убий, не укради, не сотвори кумира себе… ну и так далее.

О ересях мы будем говорить еще много. Насколько прав Геннадий, каждый рассудит по-своему, поскольку каждый ищет свою дорогу к Богу, но всякий читающий послание архиепископа подивится его страстности, искренности и желанию разобраться в предмете. И еще поспорить и обговорить все толком. А с кем? Если бы Паисий и мудрый Нил Сорский приехали в Новгород! Но об этом можно было только мечтать. Дорога трудна, долга, да и много дел неотлучных в собственной обители. А в Новгороде с кем говорить, если иные попы настолько темны, что и грамоты не разумеют.

И томится душа Геннадия о просвещении: «Да есть ли у вас в Кириллове или в Феропонтове, или в Каменном монастыре книги “Сильверст папа Римский”, да “Афанасий Александрийский”, да “Слово Кузьмы Пресвитера на новоявленную ересь богомилов”, да “ Послание патриарха Фотия к князю Борису Болгарскому”, да “Пророчества”, да “Книги Бытия”, да “Царства”, да “Притчи”, да “Менандр”, да “Иисус Сирахов”, да “Логика”, да “Дионисий Ареопагит”? Потому что все эти книги у еретиков все есть».

О, вольный город Новгород! Чего только не навезли туда ганзейские купцы! Но Геннадия не интересовали парча и бархат, вина и украшения, но книги, книги… Еще больше, чем борьба с еретиками, Геннадия занимала великая цель — перевести и составить полный свод Библии, которого до сих пор не было на Руси. И он уже начал тогда осуществлять это главное дело своей жизни, уже собирал для творения сего достойных людей. С ними можно будет не только работать, но и наговориться всласть, разобраться толком, что же за новая, невиданная доселе завелась ересь на Руси.

И ведь про Москву что говорят… Москва — всему голова, и она же этой ереси потворствует!

А потом прошел 1492 год, встреченный, как всегда, 1 марта. Конца света не случилось, а посему был созван Собор для уложения церковной Пасхалии на восьмое тысячелетие. Митрополит Зосима поручил архиепископу и известному книжнику Геннадию Новгородскому сделать исчисления Церковного круга. С работой Геннадий справился образцово, но не отказал себе в удовольствии предварить исчисления введением. В нем он свидетельствами Апостолов опровергал «мнимые предсказания о конце света» и доказывал, что срок этого события известен одному Богу.

Вначале Пасхалию изложили только на 20 лет. Пермский епископ Филофей, большой учености муж, проверил ее правильность. После этого Геннадий составил таблицы на больших листах — круги солнечные, лунные, основания, эпанты и прочее. Пасхалии были рассчитаны до 7980 года, а если по-нашему, то до середины XXI века.

6

В августе 1497 года в Москву приехала в гости любимая сестра государя — великая княгиня Рязанская Анна. Царь Иван встречал ее на Всполье за Болвановьем с большой свитой. Были здесь и царица с детками, и невестка с внуком Дмитрием. Княгине Анне очень понравилась московская жизнь. Пожила она во многих домах, со всеми была приветлива и не делила любви между Софьей и Еленой Волошанкой, но почувствовала их раздор и общее напряжение, присутствующее при дворе. Нашлось время и для откровенного разговора с братом. Вот тут на правах любимой сестры умная женщина и завела разговор о престолонаследии.

— Годы наши, брат дорогой, уже немолодые. Но мне легче. Мне только о душе своей думать, а тебе еще и о государстве. Иль забыл батюшкины распри с Шемякой да Василием Косым? На кого оставишь Русь? Объяви наследника, не тяни, не сей смуту… — наверное, так она говорила.

И государь на то ответствовал, что должен посоветоваться с боярами, понеже, как пращур Симеон учил, почитать надо митрополита да старых бояр, кто отцу служил и кто хотел отцу нашему добра и нам также. Заповедь великого князя Симеона Гордого всегда жива была в сердце Рюриковичей.

А про Дмитрия Шемяку сестра вспомнила ко времени. Если б человек мог, он бы навсегда стер бы из памяти бедственные, трагические дни, особенно если прожиты они в раннем детстве. Зачем ворошить старое, переживать заново унижение за родителя своего и страх? Да что там, страх — ужас! По счастью, человек не волен вырвать страницы их той книги, которая зовется — жизнь, потому что страхи эти и унижения суть инстинкт самосохранения. Забыть их так же невозможно и не нужно, как забыть боль от ожога и не отдернуть вовремя руку от пылающего костра.

Иван многое помнил из того, что пережил в шесть лет. Например, как случилось тогда по осени в Москве невиданное чудо — землетрясение. Поколебался ночью и Кремль, и посад, и церкви святые с монастырями. Перепуганные горожане высыпали на улицы. Боялись, что разверзнутся недра и поглотят всех с чадами и домочадцами. Землетрясение было слабым, нашлись счастливцы, которые вовсе его не заметили во сне и по утру все удивлялись панике. А умные мужи и праведники говорили, что неспроста эта тряска, что сулит она новые бедствия народу.

Помнил Иван и возвращение батюшки из татарского плена. Горестным было это возвращение. Царский дворец пожрал огонь, поэтому великокняжеская семья нашла пристанище в доме князя литовского Юрия Патрикеева — верного батюшкиного слуги. Двор Патрикеевых размещался в Кремле у Спаса на Бору. Из этого дома батюшка и поехал по обычаю предков в Троице-Сергиев монастырь поклониться святым мощам Сергия Радонежского и возблагодарить Господа за избавление от плена. С собой великий князь Василий (пока еще не Темный — зрячий) взял на молебен двух малолетних сыновей — Ивана да Юрия.

Зима, февраль, долгая дорога… Заснеженный лес плотен, как боярский дом — изба прилепилась к поволуше, поволуша к сеннику, сенник к горнице. Так и зимний еловый лес — не протолкнешься меж косматых стволов, не пропустят. Монастырь стоял на взгорке, прятался за высоким деревянным тыном. Людей там много и все благостные. Площадь перед Троицким каменным собором расчищена от снега, келейки все чистые, трапезная пахнет дымом и вкусной едой.

Все произошло на третий день. Батюшка молился в церкви, а Иван с младшим братом затеяли на горке строить снежную крепость. Кондрат — их слуга и пестун — помогал катать обширные кругляки-валуны. Смеялись, барахтались в снегу, вымокли. Пора и в дом идти. Вдруг на соседней горке появились воины — человек десять, а может, и более — из тех, кто сопровождал их обоз из Москвы. И были те воины как бы встревожены, и все смотрели вдаль. И Иван смотрел, и дядька Кондрат. А виден был с той горы длинный обоз, везли в нем сено ли дрова, мирно шествовали рядом с обозом возницы в длинных тулупах.

Помнил Иван, что стало ему в этот миг как-то не по себе. И ведь не поймешь — отчего? Каждая деталь в памяти как отпечаталась: обдуваемый ветрами бок холма… на нем одинокая, с искривленным стволом сосна… снег блестит словно слюда на оконцах, а в снегу сухие былья, колючие, как венец Создателя. А вокруг, куда достанет взгляд, леса и небо, и изгибистая дорога, по которой неторопливым ужом ползет обоз. Господи, как много места на земле, как просторно и грустно!

Обоз исчез из глаз, скрылся за холмом, пропал, а потом вдруг появился совсем рядом. С каждых саней полетели в сторону рогожи, а из-под них повыскакивали воины в полном вооружении. И все молча! Крик возник только тогда, когда приехавшие накинулись на батюшкиных воинов. Но не долго несчастные взывали о помощи — кому кляп в рот, а кому и кинжал в бок.

Дядька сразу понял неладное. Воины еще прыгали с саней, а он уже спихнул княжичей в овраг, провалились в снег по самую шею, а потом узкой тропкой бегом к деревянному тыну, к боковой калитке. Хорошо, что успел разведать старый короткую дорогу. Как не слабы были детские ноги, успели под прикрытие монастырских стен раньше супостатов.

Объяснение происшедшему Иван узнал много позднее. Дмитрий Шемяка и переметнувшийся к нему изменник князь Иоанн Можайский находились в те поры в Рузе. Там они и получили известие через лазутчиков, что великий князь Василий с малым отрядом отбыл в Троице-Сергиев на богомолье. Шемяка с отрядом воинов тут же поскакал в Москву. Ночью изменники без шума отворили им ворота. Шемяка вступил в Кремль, захватил великую княгиню, казну, верных бояр и объявил себя великим князем. А в это время другой отряд с Иоанном Можайским на пятидесяти возах отправился в монастырь. На подходе к Троицкой обители Иоанн Можайский приказал воинам лечь в санях и прикрыться рогожами.

И вот еще какая подробность. Оказалось, что в то время, как служили обедню, в монастырь прискакал некий дворянин именем Бунко. С криком «Измена, великий князь!» он ворвался в церковь и принялся рассказывать о том, что в Троицу едет отряд с намерением пленить государя. Василий не поверил. Этот Бунко уже перебежал один раз к Дмитрию Шемяке. С чего бы ему теперь говорить правду? Василий верил своим боярам и потому счел Бунко обычным смутьяном. Бунко прогнали, однако Василий приказал (для очистки совести, так, на всякий случай) отряду воинов выехать за стены монастыря и глянуть окрест. Воины глянули и увидели только мирный обоз.

Когда пестун с княжичами прибежали на монастырский двор, там уже была полная сумятица. Вопили слуги, монахи в черных клобуках тут же на снегу падали ниц, вознося к Богу молитвы, великий князь с боярами метались от конюшни к собору. «Затворяй ворота! Коней! Немедленно! Так не седланы кони-то! Поздно! Поздно! Они разобьют ворота!» И действительно — поздно. Из Троицкой обители уже не ускакать, не скрыться. Слуги подхватили детей, повлекли их в собор, туда же побежал и государь, и свита его. Пономарь закрыл дверь на засов. Будь что будет, все во власти Господа!

Монахи не посмели препятствовать воинам Иоанна Можайского проникнуть в Троицкую обитель. Сами открыли ворота. Всадники заполнили монастырский двор.

— Где великий князь Василий? Открывайте собор. Иначе всех перебьем!

Мальчиков спрятали в алтаре. Они не могли видеть происходящего, но слышали всё.

— Брат любезный! Помилуй! Не лишай меня святого места! Никогда не выйду отсюда, здесь постригусь, здесь умру! — так причитал батюшка, раболепствуя по-бабьи, в голосе его были слезы, тоска и страх.

Так унижаться — и перед кем? Перед своим прежним холопом. Откричал последние слова и, не выдержав напряжения, взял икону Богоматери и отпер супостатам южные двери. Супостат вошел в собор. Разговор тут же продолжился.

— Брат и друг мой! — всхлипывал батюшка. — Животворящим крестом и сей иконой, в сей церкви клянусь над этим гробом преподобного Сергия клялися мы в любви и верности взаимной. А что теперь? Объясни, брат!

Князь Можайский Иоанн был строг, имел вид справедливого и громогласно, эхо так и плескалось в сводах, стал корить батюшку, де, привел тот с собой из плена Махметовых слуг, а те слуги требуют с Москвы немыслимый по богатству откуп. И еще кричал Можайский князь, что пришел он с отрядом в Троице-Сергиеву обитель, исключительно желая добра всему христианскому миру. Вот так всегда! Какое бы зло ни творилось в поднебесном мире, оно всегда облачается в слова красивые, разумные и добрые.

Оказывается, из любви к христианству захватили великого князя Василия, бросили в голые сани, прикрыли ветошкой и повезли в Москву, а потом со словами «разумными и справедливыми» ослепили от имени самозванца Дмитрия Шемяки! А вины несчастному батюшке прокричали вопросами? «Для чего любишь татар и даешь им русские города в кормление? Для чего сребром и золотом христианским осыпаешь неверных? Для чего ослепил ты брата нашего, Василия Косого?»

Что Василия Косого ослепили по батюшкиному приказу — это и правда — грех, это не по-христиански, а прочее касаемое татар — напраслина! Что глотки драть, если двести лет так живем? Ведал ли тогда вероломный гонитель и плут Шемяка, что ему — государю Ивану III Великому, а тогда слабому и малому мальчику, видевшему из алтаря позор отца, предстоит нарушить древний порядок и прекратить многовековое русское рабство?

До сих пор Иван не может понять, почему в тот февральский роковой день не покидал Иоанн Можайский в сани к отцу детей его Ивана и Юрия — по приказу или недомыслию? Очевидно, оба эти фактора сыграли свою роль. Как ни выпячивал грудь колесом князь Можайский, как ни грамогласничал в соборе, сам-то он понимал — отнимать трон у законного владетеля — дело неправое. Оттого и возбуждал себя сверх меры, и орал на слуг своих, и торопился с арестом — скорей бы все обтяпать. А насчет детей точного приказа не было. Да и чем опасны малолетки? Зачем рвать сердце видом детского горя, если и так душа — юдоль плачевная — полна всклеть?

Увезли из монастыря плененного великого князя, вслед повезли в Москву окованных в железо бояр, слугам же, кто в живых остался, и саней не дали: ограбили донага и бросили — добирайся, как знаешь.

Ночью из Троицкой обители поспешил на север неприметный возок. В нем везли двух перепуганных детей, укутанных в тулупы птенцов. Везли Ивана и Юрия в сельцо Боярово под Юрьев к князю Ивану Ряполовскому. В Боярове детей накормили, попарили в бане, успокоили. Видя сумятицу вокруг русского трона, князь Ряполовский счел свой дом недостаточно надежным вместилищем для княжат. Ряполовский вооружил отряд, призвал в помощь братьев Симеона и Димитрия и увез детей — надежду Руси — в дальний, укрепленный город Муром. Потом как-то все обошлось, Шемяка был повержен, батюшка вернул великокняжеский стол и уже под именем Василия Темного правил долго.

Напоминание сестры Анны не прошло даром. Иван знал, что во всем должен быть порядок, и люди вокруг должны принимать этот порядок как должный и блюсти его. А каков порядок в стране важнее, чем своевременно названное имя будущего правителя?

Иван собрал малый тайный совет, на котором присутствовали метрополит Симон, воевода Иван Патрикеев, боярин Иван Голова-Ховрин и боярин Семен Ряполовский. Дьяк Курицын ввиду особой важности совета призван не был. Да и зачем дразнить народ, призывая в важное собрание худородного. На том совете и постановили — быть наследником внуку Дмитрию. Постановили также иных бояр, а также самих наследников и матерей их до срока в известность не ставить. Время тревожное, идет война со Швецией. Вот ужо кончится, тогда…

Дьяк Курицын узнал о важном событии от верного человека и друга Симеона Ряполовского. Тайну доверили ему под клятву молчать до времени и никому, никому… ты понял, Федор? Курицын клятву сдержал. А вот как проведала обо всем царица Софья — Бог весть. Эта мудрая женщина везде имела уши, не гнушалась при этом ушей самого последнего слуги, поломойки, истопника, зажигателя свечей. А может, дело здесь и не в высокой мудрости, а в обычной женской хитрости и еще в воспитании? Крестилась Софья в вере истинной, но воспитывали ее латыняне, которые, как известно, есть народ хитрый, коварный и вездесущий. Словом, деспина Софья знала, что ее сын получил отставку.

7

Все, кто был на охоте, в один голос говорили — несчастный случай, лошадь понесла. Юный князь Дмитрий был отличным наездником и справился бы с норовистым конем, но лопнула от сильного натяжения подпруга, и отрок, отрада матери и надежда государства, со всего маху упал на землю. Хорошо, что ночью заморозков не было, сентябрь был теплым, а то о мерзлую кочку головой… Вусмерть бы убился. А так — жив, жив, выходим!

Когда Дмитрия привезли во дворец, он был уже в сознании, и мать узнал, и челядь ее, и даже своему пестуну Прокопию, что толокся у ложа с выпученными от страха глазами, сказал с усмешкой: «Что ж не уберег меня, старый?» Но бледность лика, запекшиеся губы и бессилие в членах, юноша даже сидел с трудом, говорили о том, что травма была тяжелой. Дмитрий жаловался на боли в затылке, на головокружение и горькую тошноту. Лекарь Арнольд из немцев, муж знающий, рассудительный и невозмутимый, сказал, что у отрока от сильного удара в мозгу случилось сотрясение, а также все внутренности, все естество сместилось, и хоть разрывов внутренних жил не наблюдается, лечение будет долгим. Посему юному князю необходимо удобное ложе в затемненном помещении, полный покой и тишина.

Приказание было немедленно исполнено. Оконца в горнице занавесили темными сукнами, над постелью княжича повесили икону, а из домашней божницы принесли и поставили поклонный крест — сокрушитель нечистой силы, которая, как известно, особенно лютует подле ослабленных телом и немощных. Лекарь отправился готовить лечебные настойки.

Княгиня Елена не находила себе места. Долгое лечение ее не страшило, но не улетел бы сын-сокол вслед за отцом. Семь лет прошло со смерти Ивана Молодого, и все будто вчера. Да и можно ли доверять лекарю Арнольду? Лицо у него гладкое, бритое, пальцы, как щупальца, ровно и без костей, а глаза рыбьи. Что прячется за его бесстрастным взором? Спокоен, голоса не повысит, никакой горячности, знай, сыплет латинские слова словно горох на медную сковороду. Врач Леон был не таков. Он был быстр, сметлив и угодлив, но при этому умел сопереживать, умел подбодрить. И хоть возвели на него хулу и казнили страшной смертью, Елена и по сию пору не верила в его виновность.

Началось все тоже с охоты. Разница только в том, что Иван Молодой не с коня упал, а застудился. Ломота в ногах была такая, что спать не мог. Леон, родом жидовин, был новым человеком при русском дворе. Три месяца назад привезли его с собой из Венеции родственники царицы. И не высунься Леон сам, лечили был Ивана другие лекари. Но Леон был быстр, своего упускать не хотел, наобещал с три короба, да еще бросил в лицо царю гордые слова: «Я вылечу сына твоего, а не вылечу, вели меня казнить смертной казнью». И напророчил…

Вначале лечение шло хорошо. Приложенные к ногам в нужных местах склянки с горячей водой дали больному облегчение. Ах, кабы одними склянками да припарками лечили больного князя! Леон стал давать ему лекарственные настойки. Ожидая быстрого эффекта, он менял их каждую неделю. От этих настоек князь и сгорел. При дворе Леоновы настойки прямо называли отравой. В день смерти Ивана лекаря бросили в темницу, а потом казнили на Болвановке, вблизи кладбища для иноверцев.

Народ не жалел Леона. Зачем давал обещание, если не можешь его исполнить? Но Елена не верила в его неискусность. И тем более не верила, что Леон мог сознательно, прельстившись наградой, отравить своего подопечного. А вот орудием в чужих руках по беспечности своей он стать мог.

Елена не защитила тогда Леона, потому что после смерти мужа находилась почти в беспамятстве, а позднее поняла, что ее защита не сыграла бы никакой роли. Рассказывали, что на казни лекаря особенно настаивала царица. И никто не выяснял подробностей. Решено — сделано! Очень может быть, что Леон и сам заподозрил чье-то участие в черном деле. Подсыпать яду в настойку — минутное дело! Для Софьи он был свидетелем, и его надо было убрать.

А как избежать повторения той страшной истории? После охоты привезли во дворец злосчастную подпругу — не подрезана, не ветхая, а нормальная, из гладкой, здоровой кожи, а что лопнула — на то воля Божья. Ах, не надо бы приплетать сюда Бога! Вот что конь понес, в этом можно видеть Божий промысел. А лопнувшая подпруга, это дело рук человеческих. Кого подозревать? Князь Василий не в том возрасте, когда человек становится коварен, но Софья мудрая вполне подходит для этого действа.

Нянька Стеша, ее Елена с собой из Волошии привезла, находилась при больном Дмитрии неотлучно. Сидела в темном закутке, следила за лекарем, пробовала все снадобья, а в ночные часы, когда сменял ее старый Прокопий, сама готовила лекарства.

На другой день, как только привезли больного Дмитрия во дворец, Стеша погадала на темных водах и теперь могла с полной определенностью сказать хозяйке, что не своей охотой упал с коня ее сын, а чьим-то злым умыслом.

— Кто?

— Ты, княгиня светлая, порасспрашивай, кто на охоте был, тогда и искать можно.

Порасспрашивала… Много было молодых охотников, вся ватага князя Василия. Среди них боярские дети Афанасий Яропкин да Полуярков, Рунов брат, да Никита Морозов, воеводин сын, да княжата Палецкий-Хрулев, Холмские да Ноздоеватые, и юный Паолофрязин, который стрекочет по-русски, как истинный москвин. Разве всех перечислишь? Как среди этих имен найдешь виновного.

— Прилюдно подпругу никто резать не станет, — сказала Стеша, — не иначе, как это дело конюха.

— Так коня-то седлали в моей конюшне! Да и Прокопий при сыне находился неотлучно.

— И еще я тебе скажу…

Опять призвали княжеского пестуна. На лице его были написаны скорбь и туга великая, впрочем, вполне искренняя, он любил своего воспитанника.

— Повествуй! — сказала Елена.

— Все сызнова?

— Все, как было.

Прокопий с удовольствием повторил свой рассказ. Он повторял его так часто, что рассказ оброс красивыми, почти былинными подробностями, и он уже сам не понимал, видел ли все это собственными глазами или присочинил от усердия. Охотились на Всполье за Ваганьковом, где находится загородный царский дворец. Красота там великая, все луга, леса и перелески. Вспомнил Прокопий, как ретивы и споры были все охотники, и не только ретивы, но и буйны, поскольку день был холоден и перед охотой все тут же в поле крепко закусили. Гусей, кур печеных, орехов, ягод в меду было в избытке. Также квасы и меды…

Елена хотела перебить Прокопия — ты дело говори, но Стеша задала вопрос:

— А потом, уже во время охоты, пили? И ты пил?

— Поднесли чарку, — виновато сказал Прокопий.

— Ты прямо в седле пил?

— Как можно… Слез на землю. На лошади, пожалуй, и расплещешь мальвазию-то. Выпил, а крымка моя, мерлушка серая, ее из Крыма пригнали, и убежала. Я ее потом ловил, и все хохотали.

— А Дмитрий Иванович где был?

— Со всеми. Тоже хохотал.

— И долго ты свою крымку ловил?

— Нет, не долго. Она в лес убежала. На опушку.

Стеша выразительно посмотрела на княгиню.

— Тебе за отроком надо было следить, а не тело свое льготить!

Прокопий обиженно засопел.

— Оставил князя одного, а ему подпругу и подрезали, — продолжала нянька.

— Да они с коня не слезали. Я видел. Я каждое движение княжеское объяснить могу.

Тут Стеша обнародовала новую подробность, о которой судачили при дворе Елены Волошанки. Может, и сплетня пустая, но как докажешь? Оказывается, конь понес Дмитрия не от дурного норова, а потому, что коня испугали. Что это — шутка или намеренность? Кто-то выпустил сдуру стрелу, и она попала прямо под ноги коню в покляпое дерево. Обычным делом конь-то — хороший ведь конь, отдатливый! — эту корягу просто бы перепрыгнул, а тут взвился, встал на дыбки. Дмитрий Иванович в седле усидели. Тогда конь опал на четыре ноги, да как припустится!

— Не было намеренной стрелы, не было! — возопил Прокопий. — Травили лисицу. Гнались за ней по чисту полю. Вскочили в лес. А там на просеке ловчие приметили перевес с зайцами. Кто поставил перевес — неведомо. Искали-то в этом месте клюпец-капкан, что давеча на лису поставили, а тут полная сеть зайцев. Княжата и боярычи с коней соскочили и ну тех зайцев палками убивать. А царевич казанский молодой, буйный, ну, знаете, сын Мигмет-Аминя, что воевал против шибанского царя, так вот сынок ихний ретивой и вскричал: «Дайте стрелу пустить!» И все луконосцы закричали: «Дай я! Дай я!» — и стали зайцам в головы метиться. Стрелы торчат из сети ежом, зайцы кричат-мяукают! Кому умирать охота? А княжич Поярков — гордый юноша, тут и вскричал: «Разве это охота? Лису надо в поле бить!» И поскакал. И другие за ним бросили, закричали. Конь под Дмитрием Ивановичем испужался и вздыбился. Понес шибко. А потом князь мой светлый эдак ручки воздел, — Прокопий повторил жест юного Дмитрия, — и эдак вот набок… И подломились ножки резвые. А головкой буйной-то об землю, — уже рыдал он.

— Не криков он испугался, а стрелы. И узнать теперь надо, кто ту стрелу пустил. И случайно он сие сотворил или нарочно! — воскликнула в сердцах княгиня.

— Мой тугой лук, мой сердечный друг, — растерянно забормотал Прокопий, явно не въезжая в ситуацию.

— И узнаешь об этом — ты, — добавила Стеша. — Именно ты, и никто другой, понеже на охоте той был и всех отроков приметил.

Прокопий согласился с готовностью. Какое расследование он вел и как — неизвестно. Во всяком случае, ничего нового сообщить он не смог, только говорил с заговорщицким видом: «Я уж побеседовал со многими, и ловщиков спросил. От княжат-то много не узнаешь, они с чужими слугами немногословны».

Меж тем Дмитрий поправлялся. Он уже сидел в постели, и хоть лекарь еще запрещал ему предаваться любимому занятию — чтению, мог говорить и слушать сколько душе угодно.

Возобновились устные занятия по истории, и князь с удовольствием слушал о подвигах Александра Македонского, великого персидского царя Дария, а также про наших русских громовержцев — славных великих князей Александра Невского и Дмитрия Донского. Лекарь Арнольд уже не напоминал Елене мороженого карпа и даже вялые речи его она находила разумными и участливыми.

Видя полную неосуществимость затеи с распознанием стрелка из лука, Елена решила употребить в дело женский ум, как более изобретательный и стойкий. Она попросила Стешу дознаться, откуда пошел слух про пущенную в бревно стрелу. И Стеша дозналась. Оказывается, слух шел из дома воеводы Патрикеева, а туда он залетел с митрополичего двора от некого инока Мефодия, который ходил в Кремль поновлять иконы. А откуда Мефодий знает — неизвестно.

Раз есть имя, то можно привлечь человека из исправы, пусть порасспрашивает строго, но Елена Волошанка решила и дальнейший поиск вести интимно, полюбовно. К Мефодию на митрополичий двор направилась все та же Стеша. Она нашла инока и разговор повела витиевато, наконец добралась и до царской охоты: «Скажи, милок, откуда ты знаешь, что коня под княжичем Дмитрием стрелой напугали?»

Мефодий явно струсил и вначале наотрез отказался отвечать, де, ему и в голову не приходило, что незамысловатая сплетня попадет в царский дворец.

— Так это сплетня была?

— Может быть, и сплетня, но, с другой стороны — зачем ему врать?

— А кому — ему? Ты имя-то назови? Он тоже на охоте был?

— Стрела пущена без умысла, зайцев били. Ну и промахнулся лучник. А кто был тот стрелок — неведомо.

— Я, мил человек, об этом тебя не спрашиваю. Мне интересно знать, кто тебе все это рассказал?

Если бы Стеша подлила масла в огонь излишней строгостью или угрозами, юноша бы от всего сказанного отказался, но умная колдунья подливала только елей в пенный кубок. И вытянула, вытрясла из Мефодия имя — Паолофрязин.

Это было уже что-то. Елена тут же решила, что с Паоло они ни о чем говорить не будут. Он хитрый, от всего отречется. Гуляет-то он с ватагой князя Василия, а служит Софье. Может при случае и сболтнуть царице чего-нибудь. А если Софья прознает о ее непраздном любопытстве, то добра не жди.

Елена решила узнать подробности через дьяка Курицына, с которым Паоло вопреки запрету царицы (а может, как раз и по наущению) поддерживал теплые отношения. Теперь только поймать такой срок, чтобы встреча с Курицыным не выглядела нарочитой. Но случай предоставил им возможность увидеться гораздо быстрее, чем она предполагала.

8

Ясельничий малой конюшни, а именно в ней брали коня на охоту под княжича, а теперь наследника Дмитрия, умер скоропостижно. Здоров был, как бык, кровь с молоком, и вдруг ночью поднял истошный крик. Прибежали, он катается по полу в корчах, а изо рта — пена. Позвали лекаря. Покуда тот прибежал, бедный ясельничий отдал Богу душу.

Лекарь определил существо болезни:

— Грибов переел. Вон на столе грузди соленые. А бывает, что попадает в соленье поганый бледный гриб. И опять же пиво… Попробуйте, только выплюньте. Пиво явно пересуслили. А забродившее пиво может выпускать смертоносные гнили. Смотрите дальше. В миске рыба вяленая — с душком. Рыбой отравиться самое милое дело!

Родня слушала лекаря с сомнением. Стало быть, получается, что русскому человеку ничего есть нельзя. А едим, понеже желудки у нас луженые. Водрузили покойника на стол, прочитали подобающие молитвы, но мерзкая хворь не оставила и мертвое тело. К полудню труп распух, а за ушами, в паху и подмышках появились черные пятна величиной с гривну.

Глядя на это безобразие, лекарь струхнул. Нашлись горлопаны, выкрикнувшие страшные слова — железа это, то есть чума, болезнь до крайности заразительная и смертельная.

Успокоил всех конюх Аким. Он, де, сам видел, как приходила к покойному на конюшню баба знахарка, которую Кутафьей кличут. Лихая баба, ее весь посад знает. Кутафья-шептунья, которая правит и портит людей.

— Зачем покойный бабу эту позвал? Тоже знаешь?

— Да знаю, хоть грех этот усопший скрывал ото всех. Запорами он, горемычный, мучился. Кутафья принесла ему настой в склянке — внутрь принимать. Крутой, видно, был тот настой, но от запоров навсегда излечил, — добавил конюх мрачно.

Стали искать склянку — не нашли. Теперь каждому было ясно — отравили ясельничего. Самовидца отвели к Елене Волошанке, и он повторил рассказ. А тут еще незадача, касаемая белой казны, то есть княжеского белья. Волошанка сама вынимала из ларца чистую сорочку для сына, а как стали ту сорочку надевать, то и обнаружили, что под мышкой, в неприметном месте, две проторчи невелики, то есть дырки. Проторчи были наспех зашиты нитками грязного цвета.

Надо сказать, что в те времена к белью в княжеском обиходе относились с большим вниманием из боязни порчи. Порты, сорочки простые и нарядные, пояса, полотенцы и утиральники хранились в Постельной комнате в специальном сундуке, и доступ к ним имела только сама великая княгиня. В Постельной Елены Волошанки к белой казне разрешалось еще ходить няньке Стеше.

При обнаружении дырок поднялся страшных переполох. Кто белье прохудил — это раз, но главное, кто посмел без предупреждения иголку в руки взять да эдак косо и небрежно гнилыми нитками те дырки приштопать? Княгиня сама производила дознание. Опрошены были все, кто ту сорочку с княжича снимал, и кто в портомойню носил, и кто через катки пропускал. Все плакали, стенали, целовали крест — невиновные, мол! Никто тех дырок не зашивал и не знал, кто бы это мог сделать.

В разгар этой сумятицы и появился Федор Курицын для важного разговора с княгиней. Вид у дьяка был задумчивый, можно сказать — строгий. Он сам начал разговор.

— Как здоровье княжича Дмитрия? Я знаю, что он поправляется. Но нет ли других бед?

— Как не быть! — и она подробно рассказала о всех свалившихся на нее напастях. — И пусть кто-то посмеет мне сказать, что все это — случайности. Я чувствую за всеми событиями чью-то злую волю, и мне не надо объяснять тебе, Федор Васильевич, чью.

— Да и мне не надо объяснять. Я пришел покаяться. На малом тайном совете государь огласил наследника, и им назначен твой сын, великая княгиня.

Елена даже руками всплеснула от восторга и удивления, но не смогла обрадоваться полной мерой. Раз Курицыну каяться приспичило, то, значит, дальше пошло не так безоблачно.

— Да когда же случился тот тайный совет?

— Без малого месяц назад.

— И я ничего не знаю!

— Государь велел хранить дело в тайне, и высокие чины дело подтвердили крестным целованием. И как видишь, сдержали тайну. Я на тот совет призван не был, и узнал обо всем стороной.

— Ах, беда моя. Ты узнал, Софья, по всему видно, тоже узнала, а меня некому было известить?

— Я бы раньше пришел, если б не беда с наследником.

Елена с благодарностью кивнула головой, дожила она до времени, когда ее сына называют как положено.

— Обо всех непотребствах, которые при дворе творятся, необходимо рассказать государю. С Паоло я поговорю. Я уверен, что злосчастная стрела выпущена с умыслом. Но здесь и без этого накопилось смрада выше головы, — Курицын вздохнул, помолчал со значением, потом молвил с заминкой: — И вот еще какое дело. Важное и неотлагательное. Его не мешало бы заодно решить. В Новгороде, в Юрьевском монастыре, ушел к Господу старый настоятель. Обитель осталась без головы. Новгороду против архиепископа Геннадия подсобить надо.

— Я понимаю, — Елена сотворила крест. — Моя помощь нужна?

— Хорошо бы во главе Юрьева поставить монаха Кассиана, человека мудрого, сильного в вере, зрелого и грамотного.

На следующий день Елена бросилась в ноги к государю: защити от злой напасти, от злобы людской. Она рассказала и про порванное стремя, и про стрелу, и про покойного ясельничего, и про явную ворожбу. Кому понадобилось его травить? А тому понадобилось, кто велел стремя надрезать. Теперь злодея решили на тот свет отправить, чтоб лишнего не сказал. Но ведь можно и по-другому предположить. Может, это зелье совсем не для ясельничего предназначалось, а тот попробовал его по глупости или недомыслию и умер! Тут же, между делом, великая княгиня замолвила слово за монаха Кассиана.

Государь во всем согласился и повелел провести дознание против неполадок при дворе Елены Волошанки, но дело даже не было начато, потому что появилась необходимость заниматься куда более важным сыском. Царя и ближайших сановников его буквально потрясло страшное известие: в Москве обнаружились крамольники, выказывавшие тайное согласие на бунт. Это была уже не дворцовая интрига, а прямое неповиновение государю.

Первым сведениям Иван просто не поверил. Слуги царевы, князья и бояре, дети их и слуги их, должны хотеть государю добра везде и во всем и лиха не мыслить. Случалось в старину, что отлагался удельный князь со своим двором к другому государю, но чтоб взбунтоваться обществом, в которое вошли случайные люди, такого на Руси еще не было. Заединщики и христопродавцы замыслили бежать на север в Вологду и оттуда грозить Ивану и навязывать ему свою волю.

Обнаружился заговор с помощью богобоязненного чистого отрока, которого лиходеи обманом завлекли в ряды их. «Чистому отроку», Проньке Лопуху, стукнуло двадцать лет. Он был боярским сыном и известным на всю округу озорником. Из-за своего озорничества он и в заговорщики попал, а потом, видно, испугался, сконфузился, да на исповеди все и разболтал. Исповедальник посоветовал — расскажи батюшке. Батюшка выслушал, влепил заговорщику две затрещины и побежал в государеву гридню просить, чтоб выслушали его покаяние.

Призвали отрока: «Говори бесхитростно!» Вид у Проньки был жалкий. Ухо раздутое, на роже синяк, в глазах слезы. От страха он вообще дар речи потерял. Его принялись расспрашивать с осторожностью, дабы не спугнуть. Имен, отговариваясь незнанием, он назвал мало, но суть крамолы изложил.

Вскоре появилось подтверждение Пронькиной кляузе. Какой-то пищальщик из немцев подслушал разговор послуживцев из большого полка и донес по начальству, желая за добрую услугу получить деньги. Он рассказал, что те послуживцы устраивают сходки, а на тех сходках царя бесчестят и хулу на него возводят. Некоторые имена совпали с уже названными, но появились и новые. Костяк заговорщиков составляли молодцы из ватаги княжича Василия.

Дьяк Курицын подробностей дела, ввиду их особой секретности, не знал и даже не хотел быть в них посвященным. При дворе чем меньше знаешь, тем спокойней спишь. Однако и он внес свою лепту в государев розыск, назвав имена двух дьяков — Стромилова и Гусева.

Зная отношения Курицына и Паоло, можно было предположить, что эти сведения он добыл с помощью флорентийца, де, проговорился малец по глупости, но это было не так. У Курицына были свои заединщики, которые не только не желали зла государю, но всеми силами хотели способствовать усилению его государства. И тем не менее они вынуждены были вести жизнь тайную и пробивались со дна наверх только в случае крайней необходимости.

Поало не принадлежал к числу тайных друзей Курицына. Юноша имел зоркие глаза, внимательные уши и был при этом очень неболтлив. Его девизом было — все знать, но ни во что не вмешиваться. Не забудем, что он почитал Русь своей родиной, но последняя на этот счет имела собственное мнение. Паоло не мог предугадать, с какой стороны упадут на него шишки, поэтому ему и в голову не пришло рассказать Курицыну, что он был на посылках у Стромилова и царицы Софьи.

Когда дьяк вызвал его из дворца и стал выспрашивать про случай на охоте, Паоло готов был себе язык откусить — зачем сболтнул Мефодию лишнее. Извиняло одно, он не знал, что упоминание стрелы было «лишним». Хотелось похвастаться перед Мефодием своей молодеческой компанией. Вот, мол, какой Афанасий Поярков меткий стрелок, лук в его руках, как флейта, поет. А теперь Курицын с заговорщицким видом выспрашивает — намеренно ли Поярков выпустил стрелу под ноги коню княжича или из пустого удальства? А он, Паоло, почем знает? И вообще, падре, увольте его от таких расспросов. Его задачей на охоте было в седле удержаться, а не на Поярковых и прочих пялиться.

Словом, Паоло стал прятаться от Курицына, и это помешало дьяку вовремя упредить воспитанника, чтоб скрылся куда-нибудь, переждал бурю. Раз с князем Василием охотился, значит, принадлежал к его компании. Припишут к заговорщикам, а там уже не отмоешься, тут тебе и голова с плеч. На Руси с этим быстро!

9

Ни о чем подобном Паоло не думал. Он вообще жил, как хмельной. Голова и сердце его были полностью заняты любовью. Он уже получил от Ксении тоненькое колечко с красным камешком — залог любви и верности, и теперь ждал записки. Колечко передала все та же бойкая рыжая девка Арина. Передала кольцо и тут же попросила принести в следующий раз тридцать локтей галуна из металлических и шелковых тканей, чтоб сарафан украсить.

Что делать — купил. Назначились встретиться через десять дней в Занеглинье у Поганого пруда, где кузни. Паоло стал насмешничать, мол, Арина выбрала это место, потому что в этих кузнях работал ее воздыхатель. Девка не спорила, только кокетливо возводила глаза, однако на просьбу увидеться раньше ответила категорическим отказом.

Тридцать локтей галуна — это не шерсти клок, в руках нести несподручно. Паоло смотал галун втрое и обмотался им, как кушаком. Шубу еле застегнул, пояс получился толщиной с бревно. Настроение у него было преотличное, и все-то он похохатывал, представляя, как галун будет разматывать.

Паоло волновало и умиляло, что, любя всем сердцем Ксению и благословляя каждый ее шаг, он не мог вспомнить лица девушки. Если б капризная судьба столкнула их внезапно где-нибудь на Торгу или в проулке, он бы, пожалуй, и не узнал ее. Виделись-то в темноте. Но душа хранила ее образ как нечто хрупкое, душистое, нежное — мотылек ночной, перепелочка! Если б случилось встретиться в толпе, он бы сразу ее угадал, но не глазами, а убыстренным током и волнением в крови.

Арина была уже на месте, вид имела неулыбчивай. И вообще, господин хороший, она сразу перейдет к делу. Нет, записочки нету. На словах передала, да. Прощальное слово передала, потому что просватана.

— Как? — не понял Паоло. — Неделю назад не была просватана, а сейчас…

— Это быстро делается.

Голова у Паоло кружилась от волнения, но он не чувствовал себя самым несчастнейшим в мире, потому что смысл слов не поддавался его разумению. Ему все казалось, что это розыгрыш и что, вернись он сейчас назад в свою камору, время тоже поворотится назад, унеся в своем потоке невероятную весть.

— Но она его не любит!

— Кого?

— Да жениха же!

— Знамо дело, не любит. Она жениха в глаза не видела, и он ее не видел. Она любит вас. Но кто ее об этом спрашивает?

— И что она сказала, как проведала о сватовстве?

— Известное дело — слезами облилась. У нас девушки перед свадьбами всегда плачут. Обычай такой. И все просила: «Батюшка, не разрушай мою жизнь».

— И что батюшка? Что Стромилов?

— А он и в толк взять не может, какое-такое разрушение. Жених-то знатный. А уж богатый! Воеводин сын Морозов. Вон там на горочке их усадьба у Лубяных торгов. Спросишь, где дом Морозовский, — каждый скажет. У него и рядом с Кремлем хоромы знатные, но там перед свадьбой перестройку затеяли. Теперь в Занеглинье туда-сюда в санях разъезжает.

— Передай Ксении…

— Нет, вьюнош нежный. Больше я ничего не буду передавать. И ты все забудь, — она похлопала ногой о ногу, сбивая снег с ладно сплетенных лапотков, и вдруг стремительно побежала к кузням.

— Арина, погоди, я еще не все сказал!

— Ошибаешься, всё… — крикнула девка на бегу и скрылась за углом ближайшей избы.

Только оставшись один, Паоло вспомнил про неотданный галун. Видно, Арина сочла неудобным требовать дачу, если принесла грустное известие. Он похлопал себя по талии — зачем ему тридцать локтей галуна — и побрел вверх по улице. Куда он идет-то? И тут же подсказка нашлась — в Сретенский монастырь, он здесь рядом. Увидеться с Мефодием сейчас казалось не просто необходимым, но было единственным лекарством от тоски. Мефодий всегда верит в лучшее. Он подбодрит, заговорит, подскажет выход.

Лубяной торг уже отшумел, покупателей было мало, все больше продавцы да сторожа. Срубы собранные, срубы россыпью… тут же продавались сани для перевоза. Паоло задержался у высокой избы — без окон и крыши, а нарядная, бревнышко к бревнышку так ладно подогнано. Только перенести в нужное место, проконопатить… и можно жить, можно Ксению туда привести. Только не отдадут ему голубицу.

Мефодия на месте не оказалось. Строгий инок вначале даже разговаривать не хотел, потом бросил ворчливо:

— Кто знает, где этот озой и наглец колобродит. Может, на митрополичьем дворе, а может, на торгу. Ужо ему! И тебе тоже — ужо!

— Подскажите, где находится усадьба воеводы Морозова?

Еще бы не мешало спросить у чистого инока, зачем ему туда идти и что он, Паоло, у палат воеводы потерял? Но как говорится, ноги сами принесли. Ух-ты, футы-нуты! Прямо царские палаты-то! Вдоль усадьбы улица была вымощена тонкими нетесаными бревнами. Знатно живет воевода Морозов! Избы были чрезвычайно высоки, стояли друг к другу плотно, каждая с причудливо рубленной крышей. Крытая лестница лепилась к стене, вела к верхнему этажу и заканчивалась коротким переходом с расписным шатром. Нарядный переход, даже чем-то похож на флорентийский балкон. Правда, там они каменные. И роспись здесь грубая. Все-таки мы, русские, — варвары. Дым идет из фасонной трубы, печи топят.

Улица была пустынна. Паоло стоял долго, пялился пристально, рассматривая каждый наличник, каждую башенку. Неужели и впрямь по этим ступеням будет ступать когда-то легкая нога Ксении? Вдруг раздался топот ног по деревянному уличному настилу. Когда вниз бежишь, каждое бревнышко на свой лад поет. Затопали ноги, а потом раздался крик: «Вон он!»

У Паоло не было сомнения, что крик относится именно к нему. Какому жениху понравится, что соперник нагло явился к его хоромам и стоит столбом? Поэтому он побежал сразу и быстро, однако успел приметить: в алой высокой шапке, наверное, жених, а двое других — слуги. Тот, кто сипло орет, — на возрасте. Тяжко ему с брюхом-то бежать. Паоло как в воду смотрел, сиплый поскользнулся на обледенелых бревнах и упал с жуткой руганью. Товарищи стали подсоблять ему подняться, замешкались. Это Паоло и спасло.

Он бежал к Лубянке. На торгу меж срубов легко спрятаться. Он мчался что было духу, но преследователи знали свое дело, бежали шаг в шаг. Оглядываться не было сил. Забежал за недостроенную избу, прислушался. Орут где-то совсем рядом, сторожа расспрашивают. Большой соблазн был залезть под бревна, поставленные шалашом для просушки, но раздумал. Оттуда они его вытащат, как зверя из капкана. А этот — в малиновой шапке, вряд ли жених. Если он богатый да знатный, то не будет пузатого с земли поднимать, не по чину ему это.

Паоло, петляя, побежал вниз по склону, как вдруг что-то больно царапнуло его по щеке. Святая Мадонна — стрела! Они что — смертоубийство замыслили? Уж не такой это, бояре благородные, грех — пялиться на ваши окна. Да и не слышал он, чтобы на Руси в соперника стреляли из лука. Кольями побить — самое милое дело, но вот так, на улице, на виду у честных людей…

Неожиданно преследователи появились совсем близко, встали прямо на пути. Им бы в цепь рассыпаться и в обход идти, а они так гуртом, плечо к плечу и поперли. Рядом с Паоло высилась пирамидка из толстенных кольев. На вид устойчиво стояли, и Паоло надавил на эти колья скорее от отчаяния. А они вдруг и поддались. Да ладно так рассыпались! Одному из преследователей колом ударило по башке. Взвыл он знатно, а сиплый опять упал. Жрать надо меньше, батя, тогда и живот опадет!

Паоло бросился в сторону, перелез через плетеный тын, потом на заднице съехал прямо к Неглинке и помчался по льду прочь от страшного места. На бегу он хватал снег и прижимал его к кровоточащей щеке. Пушной двор и кузни остались слева. Не угодить бы в полынью. Пора выбираться на твердую землю. Он схватился за кусты, вылез на заснеженный, нетоптаный луг. Хорошо, что еще снега мало, а то увяз бы по самый пояс.

Вот и слобода. Все, ушел… Он хохотал во весь голос, словно споря с перекличкой наковален. Звук этот далеко разносился в морозном воздухе, но и он не мог заглушить биения его сердца.

Вечерело… Радуешься, дурак, что от погони ушел? Эх, жизнь! Ему бы слезы проливать, что ускользает от него мечтаемое счастье. А он тут же в приключение и влип. Оно его и отрезвило. Это, синьоры, почище Мефодиевых увещеваний. Мефодий бы как его утешать стал? Сказал бы: ты, Паоло, поэт. Для поэта разлука с возлюбленной первое дело. Будешь любить свою Ксению, как Петрарка Лауру. И не встанет препятствием тебе бревенчатый забор, и тын из высоких кольев, и ставни на окнах. Ой, умный фрязин, говори, да не заговаривайся. Откуда Мефодию ведомо про итальянца Петрарку?

Один умный вопрос тянет за собой другой. Скажите на милость, откуда жених Морозов мог знать, что Паоло его соперник, если об этом, кроме него и Ксении, не знает ни одна живая душа? Нет, одна живая душа знает. Рыжей Арине посули цаты с камушком, она любому и расскажет и покажет. А у Поганого пруда, где он встретился с дерзкой служанкой, точно мелькнула алая шапка. Толпа ремесленников шла в отдалении, а может, не ремесленников, а купцов или мужиков с привоза. Он тогда не рассмотрел, кто это в алой шапке идет, не до того было. Или это ему все мнится? Очень может быть, что там, у пруда, Арина жениховым дружкам его и показала. Опасно любить в Москве!

Уже видны были Боровиковские ворота. Кончились торговые лавки. Что-то на улицах пусто. И час вроде не поздний, а уже и лавки закрыты. Улочка уперлась в канаву с перекинутым через нее мостиком. Поручни на том мосту начинались с крепкого бревна, который венчала икона Спасителя. Над иконой, словно ладошки шалашиком сложенные, стояли две узорные дощечки, вверху крест. Лампада горела, и так это было нарядно, так благостно, что Паоло преклонил голову, чтоб прочитать молитву. Но вместо молитвы в голову пришла крамольная мысль, что на этом мосточке он когда-нибудь и повстречает свою Ксению. Где там Петрарка встретил Лауру?

Он так и не успел прочитать молитву, потому что увидел в конце улицы трех всадников, на одном из них была знакомая малиновая шапка, да и рожу он признал, тот же оскал. Теперь они, значит, на лошадей пересели! Черти злобные, что они к нему привязались? Всадники ехали молча, внимательно вглядываясь окрест. Знал бы Паоло, что это государевы люди гонят его, как зайца, он сдался бы немедленно. Перед царем и царицей Софьей он чист. Но юноша все еще был уверен, что это ревнивый жених идет по следу, и готов был хоть на крышу запрыгнуть, но не даться Морозову в руки.

Паоло не стал медлить, двумя прыжками преодолел мосток и кинулся к кремлевским стенам. Если бы он шел шагом, может быть, всадники и не обратили внимания на случайного прохожего. Но как только он дал стрекоча, они немедленно поскакали за ним. Лошадей не торопили, ясно было, что пешего легко настигнут.

Стражи в воротах, как на грех, не было. Отлучились, видно, по делам. Куда бежать? Слева высокий забор усадьбы воеводы Патрикеева, потом строительная площадка, справа, дальше по ходу, храм Иоанна Предтечи. В храм! Там его защитят! За спиной раздался топот копыт, и Паоло, понимая, что не добежит до храма, инстинктивно метнулся вбок. Он попал на строительную площадку. Здесь предполагалось возводить каменные палаты. Уже вырыты были неглубокие котлованы, кое-где положен фундамент, всюду лежали неотесанные бревна, штабеля кирпичей и белого камня. Вдалеке горел одинокий костер. Рабочие уже ушли с площадки, сторожа тоже не было видно.

И опять он метался по строительной площадке, как заяц. Ему нужен был забор, хороший, высокий забор! Он бы через него перемахнул и схоронился за ним от всадников. И забор сыскался. К месту вбитый крюк, будь благословлен неведомый строитель, помог дотянуться до щетины кольев. Он спрыгнул вниз. Взору предстал неглубокий, засыпанный снегом котлован, всюду разбросанные доски и камни. Видно давно сюда не заходили люди. Снег чистый, нетронутый, и ни одной тропки.

Теперь надо подумать, как он отсюда будет выбираться. Главное, добежать до своей каморы. В царский дворец жениховым супостатам хода нет. За котлованом высилась громада кремлевской стены. Странно, но забор, сколько хватало глаз, тянулся именно вдоль этой могучей, кирпичной ограды, и непонятно было — что и от кого он ограждает. Как отсюда выбираться-то? Ответ напросился сам. Надо двигаться вдоль кремлевской стены, так он и дойдет до какой-нибудь калитки. Он двинулся в сторону противоположную Боровицким воротам.

Идти было трудно, снег достигал колен. Через небольшую, идущую прямо от стены канавку была перекинута узкая обледенелая доска. Он оперся рукой на выступ в стене и смело ступил на хилый мост. Но дальше произошло ужасное. Доска вдруг поехала в сторону, и, совершенно не понимая, что происходит, Паоло рухнул вниз, в безмолвную и темную глубину.

Стенки колодца были тесными и шероховатыми. Потом колодец изогнулся. Теперь Паоло стремительно ехал куда-то на спине. Куда он летит? В преисподнюю? Он изогнулся, пытаясь в летящем состоянии сесть, расставил руки, но в следующее мгновение ударился головой о возникшее вдруг препятствие и потерял сознание.

10

С самого утра хотелось чего-нибудь спиртного. Сердце и кишки, а может быть, печень, плохо справлялись со своими обязанностями. Мутило… Ким сидел у телефона, с ненавистью глядел на трубку и думал, кому бы позвонить. Телефонному разговору надлежало выдернуть его из тупого состояния, в котором он пребывал, и предложить другой бытовой ландшафт. Но в этом ландшафте могла появиться вертлявая тропка, по которой ему совсем не хотелось следовать.

Можно позвонить Никитону. Позавчера он ушел в ночь, унося под мышкой главы из романа — одну про архиерея Геннадия и другую про тайну Курицына. На кой, спрашивается, дьяк-то ему нужен? Можно позвонить и спросить, когда он вернет рукопись. А можно и не звонить.

Имелся еще обязательный звонок к некоему клиенту, сулящему хорошие деньги. Работы было немного. Для устройства этой странной, можно сказать, окаянной, выставки хватило бы старых связей, но Ким никак не мог решить, стоит или не стоит связываться с Рахмановым. И не в том дело, что тот собирался выставлять странный товар с условным названием — «одежда мясников». Посмотреть бы на модельера, который эту коллекцию готовил! Но это их заморочки! Еще не то выставляли! Заказчик противен — вот в чем ключ. У Рахманова были треугольные, трепещущие от возбуждения ноздри, бритая шишковидная голова и выпуклые, младенчески-круглые глаза. Разговаривая, он так и шарил голубыми зенками вокруг, словно все в карман прятал, словно весь мир его собственность. И потом, если ты такой крутой, то почему обратился к Киму, а не к серьезным организациям, которые профессионально занимаются показом мод? Ким неплохо работает, все говорят, но старается он только для своих. Зачем ему этот мафиози вшивый?

Футы-нуты… Для тебя, милок, излишняя щепетильность сейчас непозволительная роскошь. Оставленные маменькой доллары неуклонно тают. Еще хорошо, что не спустил все сразу. И вообще похоже, что рукотворный ручеек, по которому текли сотканные, сваренные, приправленные корицей и миррой блага — пресекся, иссяк, высох. Заказчик, говоришь, не нравится? Просто ты, Паулинов, не веришь в его платежеспособность. Деньги-то у Рахманова есть, и много, только расстаться он с ними не захочет. По роже видно — обманет. Они жадные. Обещали посулить…

Нет, этому хмырю он звонить сегодня не будет. Хватит с собой темнить. Вокруг телефона он ходит, потому что очень хочется позвонить Любе. Во-первых, надо извиниться, что наорал, во-вторых, спросить, как Сашенька… В-третьих… Может, все-таки напиться?

Сегодня он видел странный сон. Нет ничего глупее, чем вспоминать сны днем. Обычно они сами забываются, но когда живешь один в квартире, путая день и ночь, когда скудный быт похож на обряд: умыться, постелить постель, почистить зубы… тогда сон становится такой же реальностью, как экран телевизора или монитора.

Итак… Из уличных теней и урбанистического пейзажа соткалась вдруг стройная фигура, оказавшаяся Любой. Одета нарядно, волосы легкие, как в телевизоре. «Вы можете почувствовать приближение счастья, если у вас волосы без перхоти?» — интересуется идиот в рекламе. В сновидческом мире идиота не было, это просто так, к слову.

Люба была грустной и озабоченной, но она за ним, за Кимом, пришла, это он помнил точно. И оба разом поняли, что очень давно не виделись и сейчас должна быть любовь, нежнейшее соитие. Он крепко держал Любину руку в своей и тянул за собой, потому что знал, его комната где-то совсем рядом. Любочка не упиралась, только говорила беспомощно и ласково, именно ласково, это он точно помнил: «В твоей комнате нет одной стены. А если соседи застанут. Мало ли, что я твоя жена. Я не могу так…» Она действительно не могла, Люба была очень стыдлива в интимных отношениях. Но он не хотел уступать и твердил в ответ: «На все надо десять минут… ну пятнадцать… При чем здесь соседи?»

Беда была в том, что они никак не могли добраться до собственной комнаты. Все дороги к ней кончались тупиком, оформленным бутафорски-небрежно. То на пути их вставала искрошенная, явно побывавшая под бомбежкой стена, обойти которую не было возможности, то прямо посередине улицы, прижавшись гранитными плечами к домам, вырастала скала, а вместо ступеней в ее каменном теле были сделаны грубые насечки. Потом преграды исчезли. Они с Любочкой уже перешли пеной заполненную речку (вода в ней словно из стиральной машины натекла) и вышли за пределы города, но тропа привела их к высоченному обрыву с осклизлыми, глиняными боками.

Пришлось повернуть назад в город, но вход туда был закрыт, и не ворота это были, а зарешеченное окно. Некоторые цветные слюдяные вставки, он точно помнит, что не стеклянные, а именно слюдяные, были выбиты. Ким так и выпал из сна, вцепившись руками в предполагаемую решетку. И еще он притащил в явь тягучий голос, который говорил про страх Божий, чистоту душевную и любовь нелицемерную. Говорил на предмет, что все это у Кима отсутствует. Очень неприятный голос. Не мужской, это он точно помнил, так что Софья Палеолог на этот раз могла отдыхать.

Нет, от недреманного уха телефона сегодня не отвязаться. Необходимо услышать человеческий голос. Он позвонил Макарычу. Тот начал разговор делово и безучастно:

— Как самочувствие?

— Худо.

— Не пил?

— Нет. Но очень тянет.

— Сорвешься еще раз, я за тебя не ручаюсь.

— Помру, что ли? — скривился Ким.

— Никогда врач не даст лекарство, — железно отчеканил Макарыч, — от которого больной может умереть…

— Гуманно.

— … но случаи такие бывали, — поторопился врач кончить мысль.

Помолчали. Киму вдруг показалось, что кто-то, не в телефонном мире, а здесь, в коридоре, надсадно дышит в свободное ухо. Он пугливо оглянулся.

— И еще тебе надо помнить, что алкоголики страдают некой цикличностью. Какое-то время человек может не пить, а потом придет пора, и ему необходимо повторить вираж. Сейчас тебе главное не войти в штопор.

— Хорошее слово — штопор, — промямлил Ким.

— Не замыкайся на себя. Тебе на людях надо бывать. Но остерегайся ходить туда, где пьют.

— Тогда только в ясли.

— Читай! — спохватился Макарыч, вспомнив об им же самим назначенном лекарстве. — Читай про Софью Палеолог. А если что — приезжай.

Вот именно… если что. Выть хотелось. Ладно, он постарается. Он будет читать роман и станет старостой в палате. А в тумбочке у него будут храниться печати от двух малых предприятий.

Ким перестал бояться рукописи. Вначале он каждый лист переворачивал с опаской. Он не безумец, чтобы бояться напечатанного текста, но роковое совпадение ночного видения, которое тут же обозначили буквами, пугало. Он уговаривал себя, что когда-то давно, может быть, в детстве, видел эту рукопись, имя царицы Софьи завязло в подкорке, отсюда и пьяная галлюцинация. Но он готов был поклясться, «руку отдать на отрубление», как говорит этот флорентийский пацан Паоло, что никогда не видел этих листов с текстами и не подозревал об их существовании.

Некоторые главы романа были вполне пригодны для чтения, иные страницы были не только испещрены поправками, но изобиловали хрусткими от клея заплатками, скрывающими целые абзацы. Имелся и от руки написанный план, из которого следовало, что в руки Киму попала только половина написанного. Много было разрозненных листков с несвязным текстом. Это были рукой написанные заготовки, до времени не востребованные запасы из чужих мыслей: выписки из истории русской и итальянской, во всяком случае, там были ссылки на Маккиавелли и Бенвенуто Челлини, цитаты неизвестных мудрецов, а также пословицы и понравившиеся автору словосочетания, передававшие особенности и пряность русского языка пятнадцатого века. Вся эта словестная каша была рукописной (но почерк был не материнский, уж его-то Ким хорошо знал) и снабжена множеством ссылок, номерами страниц и даже шифрами. Очевидно, автор много дней провел в библиотеке.

«Архиепископ Геннадий свел под одну крышку Ветхий и Новый Заветы в 1499 году — первый в славянском мире труд. Полностью напечатана Библия была только при Елизавете».

«Скептицизм усомнился в космическом порядке. Греки возвели религию в философию, а философия не признает высшей тайны, которой нельзя понять».

«Фома Аквинский развил собственную систему взглядов на мир (база — Аристотель). Фома утверждал, что космический порядок существует, и церковь может спасти людей».

«У царя Ивана было два брата: Борис Волоцкий и Андрей Угличский. И обоих он погубил, прикарманив их земли».

«Именно Иосиф Волоцкий навязал Руси (на перепутьи) исключительное место в мире и истории. Идея открытости для мира, которую сами того не ведая проводили еретики, идея общего с Европой пульса, — была загублена».

«Окамененное бесчувствие — церковный термин. Это когда человек не может покаяться на исповеди, потому что не находит у себя никаких грехов, вполне искренне считая себя во всем правым».

«Ясенец — синеватый лед. На нем и казнили несчастных заговорщиков».

«Я не знаю, зачем мне “жидовствующие”, но твердо уверен, что я обязан их защитить, даже если они в моей защите и не нуждаются».

Это уже не цитата, это крик авторской души.

«Когда присуждали священников к кнуту или виселице, то говорили: казним не попов, а негодяев по древнему уставу наших отцов».

«В XV веке в Литве русский язык был государственным».

Ну и так далее…

11

Открытый заговор против государя имел странную подоплеку. Все как-то совпало разом, и события, и мысли, и настроение при дворе, когда люди, вообще-то разобщенные, вдруг хором захотели опасного — отделиться от царя Ивана III на правах удельного княжения. В обычаях того времени знатные фамилии, находясь на службе у государя, давали клятвенные грамоты — не отъезжать на сторону до самой смерти. Никто из участников противного скопа такой грамоты не писал, поэтому они уговорили себя, что вправе бежать в Вологду и большой беды от этого не будет. Все крамольники на допросах, а многих и на дыбу поднимали, твердили об «отделении на правах удельного княжения».

Смешно слышать такое! Мальчишкам впору купиться на подобные лозунги, а старшие-то, дьяк Стромилов, или, скажем, Гусев — неужели верили в подобную нелепу? Тут же и отвечаем — не верили. Им ли не знать, что за попытку отъезда из Литвы к царю Ивану знатнейших князей Олельковича и Ольшанского король Казимир смертью казнил. А в Литве нравы помягче, чем в Москве. Только третьему из заединщиков этого дела — князю Федору Бельскому — удалось остаться живу. И то потому, что бежал он в Москву, бросив имущество и молодую жену. А какая потом промеж Литвы и Москвы началась склока! Правду сказать, склочничали из-за их земель. Ольшанский с Михаилом Олельковичем хотели отсесть к Ивану с землей и отодвинуть границы Московии аж до реки Березини. А князья Одоевские, Воротынские и Трубецкие! Они присоединялись к Руси с боем, международным скандалом и смертоубийством, и если Стромилов уговорил молодежь, что имеют они право безнаказанно искать другого сюзерена, то это есть обман и грех.

Про дрянного отрока фряжского Паоло, который был у Стромилова на посылках, узнали сразу же, как повязали самого дьяка. Гнездо кромешников надо было выжечь одним махом, чтоб не разбежались зазорные людишки, как тараканы. Паоло искали во дворце, не нашли, но получили подсказку, что шляется отрок в Сретенский монастырь, дабы приобщиться к их небольшой, но богатой библиотеке.

Стражники нашли Паоло на улице, гоняли полдня по городу — не могли поймать, а когда осталось только руку протянуть, хитрый фрязин исчез. «Как сквозь землю провалился», — повторяли стражники, творя крест — не иначе, как не обошлось здесь без нечистой силы.

Паоло был единственным, кто скрылся от справедливого суда. Прочих кромешников взяли одним днем и отвели в застенок.

Приступили к допросам. Тут и выяснилось, что собрало этот разношерстный люд вместе. Все они считали себя обиженными государем и искали в заговоре своей выгоды.

У иных обиды были маленькими, имеющими к государевым делам только косвенное отношение. Двое служилых, вернувшихся недавно со шведской войны, обиделись на приказных чинов, что у них, де, военный трофей отобрали. Русские полки осаждали Выборг много месяцев — не взяли, зато в отместку порушили и пограбили все окрестные земли. Черных людишек грабь — не хочу, они не пожалуются, но у них грабить нечего. У богатых есть что отнять, но они жалуются. Один из таких владетелей обширных земель и крупного замка написал жалобную челобитную русскому царю и подробно перечислил все утраты. Царь пришел в ярость. Плевал Иван на того шведского вельможу, но если его подданные во время военной операции прихватили зело богатый трофей — то где он? Когда под рукой точный список, найти не трудно. Трофей был изъят и отдан в казну.

Случай боярского сына Юрия Холмского и вовсе несуразен. Вначале сей Холмский от зазорных дел отпирался, но потом покаялся: мол, обиделся он за своего дядю тверского боярина Михаила Холмского, «несправедливо» сосланного на север. Когда двенадцать лет назад князь Иван Молодой взял Тверь, взял «окончательно», навеки подчинив строптивый город Москве, великий князь Тверской, захватив казну, бежал в Литву. Понятное дело, его пособника Михаила Холмского сослали в Вологду. Он и сейчас там живет. Может, именно из-за старика Холмского и надумали кромешники бежать в Вологду, чтобы объединиться там под общие знамена?

У дьяка Стромилова был свой интерес. Он все поставил на римлянку Софью и с ней связывал свои надежды. Решение Ивана о престолонаследии буквально загнало Стромилова в угол. Рушилась мечта его жизни. Дьяку Гусеву, вишь, государь не позволил сына выгодно женить. Кого-то чином обошли, а, проще говоря, молодежь хотела от безрассудства чего-то «такого-эдакого». Словом, сошлась межа с межой, мочи нет от несправедливости, а потому желаем жить на особицу!

Начались допросы с пристрастием, и тут же пошли новые сказки. Поярков, Рунов брат, на дыбе повинился, что заговорщики хотели не просто бежать на север, но захватить там царскую казну, ту, что хранится на черное время в Вологде, Белоозере да Кирилловом монастыре. Мало вам? Яропкин Афанасий, боярский сын, показал, что, в дерзостных своих притязаниях заговорщики измыслили княжичу Василию особую роль. Они намеревались уговорить Василия тоже бежать с дружиной в Вологду, а предварительно погубить наследника Дмитрия. Злодейство в чистом виде!

Измыслили посадить на трон Василия — ладно, но как это возможно при живом государе? Оказывается, слух прошел, что царь Иван болен. В чем недуг — неведомо, но ведомо, что ходил к нему лекарь, что намедни царь послов датских не принял, и сам Струмилов замечал, что у государя темнота вкруг глаз и кашель лающий. Пятьдесят семь лет — почтенный возраст. Пока не скажешь, что одной ногой в могиле, но не за горами уже смертушка.

Спрашивается — а чего же от больного государя отлагаться? Ответ — именно затем, что как займет отрок Дмитрий трон, то придут к столу другие люди, а противостоять им можно только единением. И объединяться лучше на севере, так и традиция учит. А в Кириллов заглянуть не только за казной, но и за благословением. Укрепил же в вере государя Василия Темного игумен Трифон, благословил его на царство и даже взял на себя вину за клятву, данную Шемяке, де, не будет он, Василий Темный, искать княжеского стола, а будет жить в тихости. А Василию Ивановичу, ростку от славного корня Палеологов, тихость и смирение не надобны. Он будет законный государь, а заговорщики — его достойной свитой.

Все эти сведения были подлинными, потому что, когда человека пытают, он правду говорит. Оно, конечно, так, но все равно много в этой подлинной правде нелепостей. Ясное дело, что про государеву болезнь дьяк сдуру сболтнул. Да и прочее не согласуется со здравым смыслом. Даже если бы и удалась безумная затея и бежали бы заговорщики с Василием в Вологду, их бы все равно ждала погибель. Государь соберет полки, пойдет на сына войной и разметет его дружину в прах.

Кромешники в допросных сказках своих разноречили. Каждый оговаривал себя как мог, но ни один не поведал о главном — об участии в деле самого княжича Василия Ивановича. Более того, палачам даже не удалось выведать, посвящен ли был Василий во все эти тайны. Самого бы его поспрошать… Застенки в кремлевских стенах просторные, камень гасит крики, все шито-крыто. Но, видно, еще не пришло время той лютости, чтобы отец собственного сына привел к дыбе. Это еще будет… потом, у славного царя из рода Романовых. Тоже, между прочим, Великого.

Ивану не хотелось верить, что сын знал о заговоре, и в застенках поняли это и пытающие и пытаемые. «Заговорщики хотели совершить злодеяние руками юного Василия, но Бог не допустил», — таков был вывод Ивана.

Про бабу Кутафью узнали в застенке от дьяка Стромилова: мол, да, согласен, нашел он в посаде колдунью, чтоб принесла во дворец зелья, но не для отравы, а от желудочных колик. Каких-таких колик, если от этого зелья ясельничий из конюшен великой княгини помре? Подтянули канат на дыбе, и Стромилов прохрипел:

— Яд был в той склянке. Яд, чтоб извести княжича Дмитрия. Но царица Софья о том ничего не ведала.

Больше веревку пыточную не тянули. Не ведала государыня, и хорошо. Зачем чернить ясноликую Софью, если сам государь в этом надобы не видит?

А вот с Кутафьей не церемонились. Отыскали ее в посаде только через неделю. Узнав про проказы в Кремле, хитрая колдунья, как щука, ушла в глубину. Для острастки стали брать всех подряд: ворожей, шептуний, знахарок, волховательниц и даже повитух, работающих по бабичьему делу. Всем учинили допрос. Бабы стенали, плакали, клялись, что ничего не знают. Но потом слово за слово и сообщили, что обретается сейчас баба Кутафья в Загородье, где лубные торги, подле церкви Гребневской Божьей Матери. Там рядом с кладбищем зять ее живет и промышляет плотницким делом.

Бабу Кутафью тут же сыскали, отвели в застенок. Прочих знахарок и ворожей пропустили, как сквозь сито. Иных отпустили, а двух особенно зловредных задержали для дальнейшего доследования. Одна из арестованных — маленькая, как козулька-мушка, творила чары. Другая, немолодая уже, вредная и горластая, рыкала, аки лев, была обертихой, то есть оборотнем, а потому жить среди людей не имела права.

Осталось только выяснить, имели ли зазорные бабы отношение к заговорщицкому делу. Имели, но косвенное. Козулька-муха по наущению, не будем говорить кого, привораживала чарами к Софье самого государя. По-человечески-то это грех, может быть, и понятный, но церковь и сам Иван в ужас пришли. Ну а что обертиха-злодейка творила, о том и говорить непотребно. Расправа была короткой: утопили всех троих в проруби на Москва-реке глубокой ночью, чтоб никто воя их не слыхал.

12

Мать позвонила во вполне божеское время — в полвторого, но он уже спал. В доме поселился осенний холод, Ким еле угрелся. Звонок был требовательным и грозным, как набатный колокол, и первым побуждением было не трубку схватить, а садануть аппарат о стену.

— Ким, куда ты пропал? Где ты ходишь? Почему не подходишь к телефону? Я просто извелась! Я звоню тебе уже какой раз! — голос матери был отчетлив и столь привычно, по-домашнему раздражен, словно она стояла рядом.

— А какой раз ты мне звонишь?

— Третий.

— Это не называется «уже какой раз». За полмесяца третий — совсем не много. «Уже какой» должен быть по меньшей мере десятым.

— Ну вот ты и хамишь! Здравствуй! — она засмеялась и продолжила с напором: — Ты здоров? Я хочу сказать — ты не пьешь? Сознавайся!

Это «сознавайся» окончательно вывело из себя, Ким чертыхнулся шепотом и тут же услышал в ответ примирительное:

— Ну не буду, не буду… Я тебе верю.

Верит она! Подумать только, как беспечно мать лепит фразу. Будь готов, всегда готов! Дома бы она его побоялась так унижать, дома она бдительная.

— Подожди, я что-нибудь накину. У нас тут ночь и конец октября.

Он вернулся к телефону в махровом халате и с закуренной сигаретой, дальнейший разговор потек вполне благодушно.

— Откуда ты звонишь?

— Из Лиссабона, мой хороший.

Они уже в Португалии. Наверное, там хорошо, если мать так счастливо и беспечно тарахтит о жизни. Ах, Испания, ох, Португалия…

— Мам, ну что ты зациклилась на Улиссе. На кой мне знать, что он основал Лиссабон?

— Просто к слову. Это не мешает знать интеллигентному человеку. Легенда такая. Впрочем, здесь и до Улисса было поселение.

Текст был плотным, как медовая коврижка, хоть и состоял он из понятий эфемерных: праздник воды, ветры Атлантики, кружевные мосты, морские бризы… И цифры, цифры — туристические километры и килограммы.

— Мам, я очень рад, — перебил он. — А теперь расскажи о себе.

— А я что делаю? — обиделась, кажется, голос заметно подсох. — Что ты ешь? И вот еще что… Позвони Эльвире, чтобы она завтра вечером была дома. Мне с ней надо поговорить по делу.

Эльвира теперь одна несла на своих хрупких плечах заботу о собачьем прокорме. Кажется, раньше в мирной жизни она была музыкантшей, вполне вероятно, что играла на арфе, как ангел.

— А вообще-то пусть лучше она сама мне позвонит. Что я буду за ней бегать? Это Эльвире самой нужно. Записывай телефон. Номер будет действителен еще три дня. Потом мы уезжаем в Барселону. Там Гауди. Ты помнишь, я тебе рассказывала. Семен говорит, что это гениально, ни на что не похоже!

Наверное, Семен Львович стоит за спиной матери, подсказывая ей каждое слово. Теперь от этого суфлера не отвяжешься. Ким вспомнил, как Семен Львович приходил к ним в дом. Очень шерстистый человек. Когда рука его тянулась к вазочке, волосы так и рвались наружу из манжета. Он съедал все печенье, выпивал пять чашек кофе. И все говорил, говорил, перемежая бытовые и политические байки стихами и тусклыми всполохами энциклопедических знаний. У него отсутствовал нижний передний зуб, и буква «ч» ему плохо давалась. Теперь, наверное, реконструировал челюсть. Куда же в женихи без передних зубов?

— Что ты молчишь? Как у тебя с работой? Деньги еще есть?

— Мам, я хотел у тебя спросить — что за рукопись лежит у нас на антресолях?

— Нет, ты все-таки пьян.

— Ну при чем здесь это?

— Зачем ты полез на антресоли?

Конечно, Ким обозлился.

— Не важно. Но если быть точным, то за нянькиной иконой.

— Ее уж там нет давно. Она в шкафу в моей комнате. Зачем тебе икона? Ты хотел ее продать?

— Почему — продать? Разве иконы держат в домах только для того, чтобы продать?

— Ну не молиться же ты собрался! — она уже кричала в полный голос.

— Мам, что за рукопись лежит на антресолях?

Мать притихла на миг, а потом спросила тихим, почти спокойным голосом:

— А зачем это тебе?

— Это рукопись отца? Моего отца?

— С чего ты взял? — промямлила она с неожиданно капризной интонацией, потом одумалась, вздохнула кротко: — Твоя правда.

— Ты читала?

— Нет. Рукопись попала ко мне случайно. Надо было сразу сжечь это прибежище тараканов, но рука не поднялась.

— Это главы из романа, черновики, всякие поспешные записи. Начало и конец — есть, а середина романа отсутствует. Где все остальное?

— Не знаю. Тебе это важно? Может быть, у Галки Ивановны. Он ведь от нее тоже сбежал к какому-то алкоголику. Он мне эту рукопись и принес.

— А телефон Галины Ивановны у нас есть?

— У нас нет ее телефона! И не вздумай ей звонить! Она странное существо, а попросту говоря — дрянь. Избави тебя Бог завязывать с ней какие-нибудь отношения. Не отмоешься потом.

— А фамилия у Галки Ивановны есть?

— А как же! Штырь! Представляешь, прожить десять лет с женщиной, носящей фамилию Штырь. И все! Не задавай мне больше вопросов. Я напишу тебе письмо. Хорошее большое письмо. У тебя сейчас такой период, что ты должен это знать.

— Какой у меня «такой» период?

— Становления.

— Мам, ну что ты… — он хотел сказать «мелешь», но международная линия обязывала, — … выдумываешь? Период становления, это когда индивидууму пятнадцать, а мне тридцать. Или ты забыла?

— Я пошлю по Интернету. Через пару дней наведайся в «почту». Ты понял?

— Наведаюсь.

— Я все напишу. Это тебе поможет. Во всяком случае, ты все поймешь. Все! Целую, мой мальчик. И Семен тебя целует, — ту-ту-ту…

Уж Семен Львович мог бы не трудиться. Потеря его поцелуя не есть драма. Отчим… а Ким теперь, стало бы, пасынок. Он теперь ветка, привитая на чужой ствол мичуринским способом. И что за фразу обронила мать: «Это тебе поможет»? В чем? Какой заговор плетут вокруг него родственники. Надо было напрямую спросить: «Ты знакома с Софьей Палеолог?» Но зачем спрашивать, если мать честно сказала — я этого не читала. Она любую муть готова читать, а отцовскую рукопись — не собралась.

Киму расхотелось распалять себя дальше. Он залег в холодную постель, закрылся с головой. В мыслях своих он волен, поэтому будем до срока держать матушку отдельно, а Семена Львовича отдельно. Надо обдумать, соскучился он по матери или нет. Пожалуй, можно и не обдумывать, и так ясно — соскучился. Очень. Сейчас такое важное событие произошло! Мать вполне безболезненно вернула ему из небытия отца. Номинально вернула, но и это необычно, ни на что не похоже, а Ким не испытывает никакого волнения. И даже чувство удовлетворения — он правильно определил хозяина рукописи — не радует.

Понятия «отчим», равно как и «мачеха» бывают только в детстве. В зрелом возрасте они теряют какую бы ни было окраску. Второй муж — вот и весь сказ. И не следует лежать, закрывшись с головой, словно в пионерлагере, и обижаться, как подросток! Мать говорит, что он инфантилен, что взрослость — это ответственность. Господи, в его возрасте Лермонтов уже два года, как в могиле лежал, а он скулит по матери и боится позвонить собственной жене. Впрочем, у Лермонтова не было ни жены, ни матери.

Он вспомнил давний разговор, и не один, а несколько. Мать все сокрушалась, что образ матери так плохо проработан во всемирной литературе.

— Даже бабушки лучше освещены, а главные герои словно сироты. Посуди сам, Печорин, Онегин, Шерлок Холмс, Д'Артаньян, наконец, все не имели матерей.

— Д'Артаньяну мать приготовила мазь, он потом ей лечил Атоса.

— Ах, ну тебя, ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Ну скажи, какой яркий образ матери тебе вспоминается?

— Медея. Порешила деток — и порядок.

— Ким, ты отлично понимаешь, о чем я говорю. И у князя Андрея не было матери, и у Петра Безухова…

— А также у Буратино. У них у всех были только отцы. Вот и получается, что по-настоящему матерью оснащен только Павел Власов.

Ким был начитанным мальчиком, но безграмотным. Школьные сочинения были для него мукой. Когда он кончал школу, прежняя советская лютость в выборе литературных героев уже пошла на убыль, и на экзамене можно было обойтись без горьковской «Матери». Но именно по образу Ниловны Киму достались от предыдущих поколений самые хорошие «шпоры», поэтому на экзамене и на аттестат зрелости, и при поступлении в институт Ким выбрал «свободную тему» и со вкусом описал все революционные волнения Павла Власова и его матушки.

Ким откинул одеяло. Ему вдруг захотелось крикнуть, как в детской игре — «горячо, горячо!» Где-то здесь, рядом с мыслями про матерей, находился главный источник раздражения. Он понял наконец, какая странность присутствовала в их разговоре — мать ни словом не обмолвилась про Сашку. Уезжая, она раз сто повторила: «Обязательно навести Любочку! В ваши отношения с женой я не вмешиваюсь (это она-то!), но навещать дочь ты обязан».

Он не видел Сашку с того самого дня, как ушел из дому. Вначале об его отцовских обязанностях и речи не было, потом девочка уехала со своим привилегированным детским садом на юг. Раз мать не спросила про Сашку, следовательно, она была совершенно уверена, что Ким в доме на Пожарском так и не объявился. А это значит, что прежде чем разговаривать с Кимом, мать позвонила снохе и все у нее выведала. Теперь понятно, откуда этот истеричный Любочкин звонок. С него-то все и началось! Мать присматривает за ним даже из Лиссабона!

Черт, черт! Это унизительно! Не спрашиваешь про внучку, так хотя бы скажи: «У них там все нормально. Саша здорова».

А то — Улисс, бриз, восемнадцатикилометровый мост через залив. На черта ему знать, какой длины мосты в Лиссабоне? Мать его за человека не считает! Ясное дело — она поставила на нем крест.

У Сашки была аккуратная короткая стрижка, и словно не волосы это были, а плотно одетая на голову бархатная, темная шапочка. Еще он вспомнил темную родинку за розовой раковинкой уха, перепачканные разноцветной фломастеровской пастой пальчики, которыми она цепко ухватывала его за свитер, чтобы потом свернуться у него на животе калачиком.

Экскурс на его колени обычно следовал за внешне спокойной, но всегда донельзя мрачной семейной сценой. Люба выходила из ругани без видимых потерь, что ей, Валькирии, сделается, а он чувствовал себя дождевым червем, вынесенным мутным дождевым потоком на поверхность. Конечно, жену обижало, что в эти яростные минуты дочь выбирала отца, на его коленях она пряталась. Наверное, он только внутренне ощущал себя раздавленным червяком, а внешне выглядел так, словно тоже успел отвести войска на заранее подготовленные позиции. Ах, друг Аркадий, не говори красиво. Скорее всего, Сашка как раз не пряталась, а защищала. Где ей было понять, малявке, кто прав, а кто виноват. Она, сердобольная, просто становилась на сторону более слабого. Любочка говорила в эти минуты:

— Подожди. Это сейчас она тебя жалеет. Придет время, и она будет тебя стесняться.

У него есть оправдания, есть. Он изолировался. Сознательно. Он считает, что ребенку лучше вообще не иметь отца, чем жить в вечных скандалах. Тем более что Любочка без него замечательно воспитает дочь. Единственно, в чем он себя может упрекнуть, так это в том, что не дает им денег. Это объяснимо. Больших денег у него нет, а мелкие подачки жене не нужны. И даже заработай он много, еще не известно, возьмет ли их Любочка. Скорей всего — нет, да еще бросит их в лицо, подавись, мол. И, конечно, сделает это при дочери. Эмансипированная женщина в эпоху перемен — это круто!

Все, хватит расковыривать болячку. Ничего не произошло. Просто позвонила мать. Позвонила и сказала, что у него сейчас период становления. Раз ты не можешь решить задачку, и ответа на нее нет, задачку надо просто отодвинуть. Душу лучше не растравлять, потому что если ее растравлять, то сразу захочется на все плюнуть и напиться в лоскуты, а он сейчас себе это никак позволить не может, потому что перед ним задача, пусть и не очень высокая, но по-человечески понятная — удержаться на плаву, то есть он, как чекист, должен иметь горячее сердце и холодные руки… или наоборот. При чем здесь — про чекистов?

И еще Ким подумал: «А жаль, что он не сказал в тех старых спорах, что образ матери замечательно проработан в идее Иисуса Христа. Отец там тоже был только номинальный. Матери бы это понравилось».

Он уже засыпал под собственный бормот, и вдруг — словно наступил босой ногой на скорлупу от грецкого ореха, словно шилом в бок, кулаком по переносью… Он сел, с испугом озираясь. Никакой Софьи Палеолог поблизости не наблюдалось. Просто он сообразил, зачем звонила Любочка. Она требовала развода. Не прямо, конечно, а намеками. А он ничего не понял, дурак!

13

Княжича Василия посадили под стражу сразу же, как заговорщики стали давать первые показания. Это был домашний арест. Оставаясь в своих покоях, Василий не имел права общаться с кем-либо, кроме трех преданных слуг. Но и им было запрещено выходить из дворца. В свидании с матерью ему тоже было отказано.

Объявивший волю государеву боярин сказал Василию с поклоном:

— Великий князь Василий Иванович! Отдан ты под надзор по велению Бога и государя нашего Ивана Васильевича, родителя твоего.

Василий отвечал по всем правилам:

— Волен Бог да государь наш, родитель мой, а суд мне с ним перед Богом, что в нелюбови его я невиновен.

Голос его дрожал. Василий знал, что друзья его и закадычники взяты в застенок, и был смертельно испуган. Себя он не считал заговорщиком, потому что не согласился ни на одно из опасных их предложений. Да и говорено о побеге в Вологду было словно в шутку, из озорства, мол, вот где охота справная и живность непуганая. Но Василий знал, что и шутливые разговоры о своевольном отъезде от отца есть крамола. С утра до вечера он ждал весточки от матери, но слуги твердили:

— Ничего не знаем. Сами выслеживаемы. За каждым нашим шагом смотрят и дальше западной повалуши не пускают, — повалуша находилась рядом — через сени.

Прошла неделя сидения (или около того), и Василий получил переданный на словах материнский наказ: «Ничего не бойся. Ты безвинен».

— «Стой на том, что ты безвинен»? Так было передано? — переспросил Василий у постельничьего.

— Нет. Про «стой на том» ничего сказано не было. Просто — «Ты безвинен». Однако одно другого не исключает.

Если безвинен, то почему он не видит отца? Мог бы государь к себе призвать, мог бы и сюда прийти. Но ведь нет этого. Видно, сильно он прогневал батюшку, если сам вид сына ему в тягость.

А Иван тем временем думал — пусть посидит сынок в одиночестве, оно для размышления и покаяния очень способно. Отец волен в своих детях. Девятнадцать лет скоро, а он все веселится и бражничает. Нашел с кем компанию водить! Сам-то Иван рано повзрослел. Семилетним его обручили с девочкой — Тверской княжной Марией Борисовной. Только на этих условиях согласился Тверской великий князь Борис Александрович пособить ослепленному Василию скинуть Шемяку и вернуть трон. В десять лет Иван стал уже соправителем отца и ставил свою подпись под всеми договорными грамотами, в двенадцать — воевал ненавистного Шемяку и выгнал его из Устюга. А сынок Василий задержался в детстве!

Другое дело — Софья. Жена тоже сидела под стражей в своих покоях. И если Василий каждый день передавал просьбы о свидании с отцом, то царица молчала. И молчание это говорило о том, что виновата. Да это Иван и сам знал.

Допросы катились своим чередом, двор выглядел успокоенным — выжгли заразу, все сделано своевременно, и теперь ничего не грозит трону и устойчивости государства. Но у Ивана не было покоя на сердце. И не объяснишь даже себе самому, в чем причина беспокойства. Горячее участие ближайшего окружения, сама активность высоких бояр в сокрушении крамольников и желание угодить — вот что было неприятно Ивану. Уж слишком они радовались, словно крамола была им на руку. Обычно сами они не набивались в советчики, ждали, когда позовут, а здесь каждый торопился принести новую улику, обличавшую не только заговорщиков, но и Софью.

И даже воевода Иван Юрьевич Патрикеев, муж важный и неторопливый, стал похваляться, что именно в его дому догадались о замышленном злодействе — случая на охоте, когда инок Мефодий добыл знатную улику — пущенную на охоте стрелу, которая вздыбила коня под наследником Дмитрием. А вор Поярков, Рунов брат, уже повинился при допросе, что выпустил ту стрелу намеренно. И так воевода вкусно пересказывал все эти подробности, что казалось вот-вот от радости руки начнет потирать. И Курицын, мудрейший дьяк, сам наперед никогда не вылезет, спросишь — ответит полно и обстоятельно, теперь нет- нет, а блеснет глазами несдержанно, как бы выказывая удовольствие, мол, я предвидел, что назначение наследника, хоть и тайное, повлечет за собой дрязги при дворе, и слава Всевышнему, что трон русский теперь в безопасности. Все настроены против Софьи! Прямо никто ничего не говорит, но все словно подталкивают его к решению, и скажи он сейчас палачам: «Поспрашивайте царицу!», так, похоже, ее никто и не защитит.

Но Иван сам назначил наследником Дмитрия, без каких бы то ни было советов — сам! И сделал это в память о сыне, которого продолжал оплакивать по сей день. Покойный Иван Молодой тем особенно был дорог отцу, что в трудный, страшный год, когда шел хан Ахмат на Москву, сын выстоял на реке Угре и тем избавил Русь от ига навечно. У Молодого был завидный дар — он был истинный воин, храбрый до безрассудства, до доблести, а государь Иван жил, подчиняясь голосу разума, и тот голос говорил — ничего не делай допрежь времени, гнилой плод и сам упадет.

Иван не был трусом, но был человеком холодного сердца и крутого нрава. Все помнили, какой разор учинил в Москве хан Тахтамыш. А ведь случилось это уже после великой битве на поле Куликовом. Прошло сто лет. И опять татары требуют дань. Но тогда, в 1480-м, царь считал, что война не ко времени. И не боялся он Ахмата, но остерегался. Жалко было потерять накопленное и отстроенное. Успенский собор высится красавцем, славя веру истинную и утверждая Иванову мощь. Богатый выкуп, полученный с Новгорода, наполнил кладовые всклеть. Он уже отослал Софью с детьми и казной в Вологду, но много ли на север увезешь? Если захватят проклятые Москву, все пожрет огонь. И голос разума подсказывал: «Не становись на бой, великий государь! Прародители завещали нам не поднимать руки против Орды, в чем дали вечную клятву. И ты так поступай!»

Но были и другие советчики. Мать инокиня Марфа не пожелала ехать с Софьей в Вологду, осталась в Москве ждать исхода битвы. Воевода Иван Юрьевич Патрикеев готов был отпустить царя на поле брани и взять на себя охрану Москвы. Ростовский архиепископ Вассиан Рыло разразился гневливым посланием, в коем писал, что разрешает государя и великого князя от старой клятвы и благословляет его на бой «с богосудным, скверным и самозваным Ахматом». И еще присовокуплял дерзкий архиепископ, что если Иван откажется, что он готов сам, несмотря на свою старость, встать во главе русского воинства.

Хорошо вам рассуждать! Ахмат не пойдет один на Русь, он попросит помощь у короля Казимира, а если Литва ввяжется в войну, то противостоять им будет невозможно. А еще строптивые и вечно обиженные братья — Борис Волоцкий и Андрей Углический. Чью сторону они примут? Очень может быть, что они пойдут против Ивана на стороне ордынцев. Ведь это мука мучительная — сделать выбор, когда на кону лежит все государство, вся доблесть Иванова и все его добытки! Иван любил, чтобы выбор делался сам с помощью обстоятельств, им самим терпеливо и загодя подготовленным. Дважды посылал он грамоты в войско на Угре, призывая сына вернуться в Москву под его руку, и дважды Иван Молодой самовольничал. Молодой выстоял на Угре и спас Русь! Благослови Господь, имя покойного Ивана Молодого и здравствующего сына его наследника Дмитрия.

Дело крамольников шло к естественному концу. Уже кончились пытки, все вины были записаны, осталось только назначить день казни. В этот момент Иван получил известие, что опальный Василий, в нарушение приказа отцовского, сносится тайным образом с царицей, и виновны в том нерадивые слуги, которым удалось обмануть охрану. Иван вспылил. В тот же день Василий из своих покоев был переведен в приказные палаты под крепкую стражу. Иван понял, что пришла пора объясниться с царицей.

Разговор должен был быть коротким. Он все скажет ей в лицо. Он отнюдь не намерен лишать жизни ни ее, ни Василия, но даст Софье понять, что козни ее известны и что она до тех пор будет находиться в заточении, пока не раскается в содеянном со всей искренностью. И он, государь, должен быть уверен, что она стала благонравной женой и будет покорной подданной царскому соправителю и великому князю Дмитрию. И не перечить! Он долго терпел ее выверты! Жена мужу во всем должна быть подвластна и жить в тихости! А плакать будет, утешать ее не станет. Сама во всем виновата, теперь и расхлебывай кашу и докажи мужу верность покорностью.

Софья сидела в окна, читая какой-то длинный свиток. При виде мужа, она не выказала удивления, неторопливо поднялась со скамьи, поклонилась по обычаю, аккуратно свернула свиток и трубку и протянула царю. Тот молча стал читать.

— … Икона Спасителя, да икона Богородицы с убрусцем и ряснами жемчужными, икона Иоанна Крестителя с привесами, также застенки с дробницами. Крест золотой, на нем Распятие, во главе яхонт синь, у устец два жемчуга, около креста обнизь жемчужная, склянцы с чудотворными монастырскими медами, еще со святой водой, а также свечи воску ярого…

Свиток был длинным, несколько полос бумаги пришлось склеить, чтобы переписать все это добро…

— … также постеля пуховая, одеяло атлас золотой и серебряный по лазоревой земле, рундук, обитый бархатом червленым и пара шпалер, одни с оленем, а другой с птицей-лалой и павлином. Также ковер турский, зерцало осмигранное с рукоятью в золотом станке с изумрудами и бирюзой, а еще гребни из слоновой кости однозубчатые и из кипариса двоезубчатые…

Иван бросил читать и с изумлением посмотрел на жену, та выглядела совершенно невозмутимой.

— Что это?

— Это обиход мой, который, надеюсь, государь позволит взять с собой, когда поведут меня в Приказные палаты.

— Зачем тебя поведут в Приказные палаты?

— Вслед за сыном.

— Откуда знаешь? Кто сказал?

— Никто не сказал. Воздухом надуло. В одном дому живем. Воздухом, — она сделала волнообразный жест рукой, — все и передается. Окна-то не занавешены.

— Вон ты как дело-то повернула, — со злобной усмешкой проговорил Иван. — Я думал, ты сидишь здесь в слезах и раскаянии, а ты о зеркалах и яхонтах заботишься.

— И в тюрьме жизнь. Не появлюсь же я пред святой иконой неубранная и нечесаная.

Софья говорила вроде бы разумно и богобоязненно, и все-таки Иван чувствовал в интонации ее скрытую насмешку. А может, только кажется ему, что лезет царица на рожон. Все вокруг угодничают, а эта вроде бы спокойна и рассудительна.

— Тебе впору голову пеплом посыпать! И меня благодарить, что был к тебе милостив. За грехи-то твои…

— В чем же я грешна? — перебила его царица.

— И ты смеешь мне в лицо и эдак безбоязненно говорить, что клятву, пред алтарем данную — быть всегда с мужем заедино, — не нарушила? Не ты ли пошла супротив воли моей, строя козни против наследника? — вскричал Иван гневно.

— Кто наследует твой трон — один Бог знает. Когда вавилонский царь Навуходоносор бросил в раскаленную печь невинных отроков Ананию, Азарию и Мисаила, то они чудесным образом не погибли в пламени. И мой сын не сгорит!

— Смела! — Иван даже хмыкнул от подобной наглости. — Недаром говорят: «От жены начало греху и тою все умираем». Если муж жены не учит — он сам погублен, и дом свой погубит и прочих с собой. Я один должен дать ответ за вас в день Страшного суда. А ты запятнала имя царицы русской. Подол свой запятнала в скверне. Я взял тебя из дома бедного, погибшего, а приданым твоим была одна память…

— Память, говоришь? — Софья встала со скамьи, выпрямилась, Ивану показалось, что тучное тело ее заполнило всю горницу. — Господи, святые и великомученики, вас призываю в свидетели, какова эта память. Я византийского дома дочь, за моей спиной багрянородные Комнены и Палеологи, они помогут мне в горемычной судьбе моей. Меня привезли в снега и деревянные терема, в страну варваров и теперь попрекают тем, что я хочу им блага — этим стенам, этому городу! У Феклы, спутницы апостола Павла, тоже приданым была одна память, но она была верна святому до последнего его вздоха, а когда приговорили ее к публичной казни, травле дикими зверьми, то звери эти покорно легли у ее ног. И эти лягут… — полная рука обвела горницу широким жестом и словно задела за сам окоем-горизонт, за дальние леса и реки.

— Про казну и Вологду что знаешь? — тихо спросил Иван.

— Вологда город холодный, неласковый. Добром его вспомнить не могу. Спасались там семнадцать лет назад, во времена великого стояния на реке Угре… В дому сквозняки, Васенька- младенчик все кашлял…

— Ладно… И что чаровницы к тебе ходили будешь отрицать?

— Нет. Этого я отрицать не буду. Годы уходят. Старею я. На все готова пойти, чтоб удержать твою любовь. Или это во вред государству?

— К пользе, — буркнул Иван. — Тем более что не помогли тебе эти чаровницы. А про бабу Кутафью что скажешь?

Софье бы удивиться, кто такая, но она не сдержала себя, и Иван понял, что, находясь под стражей, царица была в курсе всех застеночных дел.

— Что ж я про нее скажу, — Софья с видимым трудом уперла руки в боки. — Говорят, тьфу-тьфу, что она отрока хотела отравить. Но ведь все живы… Вот только ясельничий преставился. А не может ли такого быть, что Кутафья того ясельничего отравила по приказанию Елены Волошанки?

— Ох, и злобы в тебе, царица! Зачем это княгине Елене понадобилось бы?

— А чтоб шум поднять, чтоб переполох закружить. И ведь закружила, смутьянка неблагодарная! Я кару твою несправедливую приму, если смерть мне назначишь, я и ее приму, не скуля и не причитая. Но беспрекословной в злодействе быть не могу, а потому ты меня выслушай. Волошанка твоя — еретичка. Иль ты не знаешь, что мать Волошанки родная сестра Олельковича?

— Михайла Олелькович казнен по приказу Казимира. Олельковича не черни. Он к Руси от Литвы отложиться хотел.

— Если бы не казнь, и отложился бы, хоть он и есть главный еретик. Или ты не знаешь, что двадцать лет назад, когда новгородцы призвали княжить этого самого Олельковича, то именно он привез с собой жидовина Схарию, с которого и пошло еретичество. И Курицын твой, и Патрикеев с Ряполовским — все они еретичествуют. У тебя под носом неправду творят, а ты и не видишь. А теперь еретика на трон замыслили.

— Что ты кричишь, безумная? Ты все вывернула наизнанку, только понять не могу — по глупости или по умыслу. И склоняюсь я к тому, что хоть ты и византийского дома дочь, но спесива, как кошка египетская, и умом пошла в ту же кошку!

Софья рассмеялась вдруг.

— А ты, государь, прости меня, поступаешь, как онагр.

— Онагр — это кто? Не знаю такого имени в Библии. Кто сей царь?

— Онагр по-гречески дикий осел, — запальчиво крикнула Софья.

Царь побагровел лицом, вскинул руку для удара, но только кулак сжал. Так и не добавив больше ни слова, он ушел, плотно затворив за собой дверь.

14

Тоска, братья и сестры, тоска… Поживи-ка один в этих четырех, пяти, двенадцати стенах, походи из комнаты в кухню, а из кухни обратно в комнату. Ему никто не звонил. Он словно выпал из жизни. В мастерскую к Домбровскому идти бессмысленно. Ким пить не может, мужики будут себя чувствовать неловко. Когда говоришь о высоком, все должны прибывать в одной кондиции. Иначе какой разговор?

К Рахманову, модельеру-мяснику, он тоже не пойдет, потому что твердо решил с ним не связываться. Оставалось одно — пялиться в надоевшую рукопись, складывая листки по главам. Водки нельзя, так хоть бы пива! Глоток из большой запотевшей кружки, и он сразу почувствует себя человеком. Шалишь, братец… Это старый курильщик, который давно завязал, может позволить себе три затяжки. Говорят, что человек чувствует мерзкий вкус во рту и надолго забывает постылую привычку.

А про себя он знал — позволишь глоток, потом уже не остановишься. И не явления Софьи Палеолог он боялся. Достаточно было вспомнить ужас, который он пережил в ту роковую ночь, и ему уже становилось дурно. Это был запредельный страх. Такое переживаешь только в детстве, когда младенческая душа вдруг остается наедине с мирозданием и ты повторяешь в испуге: «Я больше не буду жить никогда, никогда, никогда…» Остается только закрыться с головой одеялом и молиться, чтобы когти ужаса разжались.

Для того чтобы выжить, ему все время надо держаться за главную мысль. Назовем эту главную мысль — поиск. Живут же так люди науки! Час за часом, день за днем. И он тоже листает прошлое, как слежавшиеся страницы книги. XV век — он так далеко, так давно! Скользишь по словам бездумно, как луч света, пока не зацепишься за нужную фразу, цитату-связку, которой можно склеить расползающийся текст, и тут же устремляешься в глубь написанного. И глубина эта неоглядна, как крутящиеся по спирали ступени, которые идут все вниз, вниз, не достигая дна. И он идет по ним с зажженным факелом. Это и есть поиск. Но если он вдруг выпустит из руки канат, скатится по осклизлым ступеням, то никакой Макарыч не сможет вытащит его на поверхность. Есть от чего поехать крыше, что ни говори.

Произошло еще одно гадкое и неприятное событие, на которое он раньше бы и внимания не обратил, а здесь оно его крепко зацепило. Позвонил Ленчик Захарченко.

— Привет.

— Привет.

— Увидеться бы надо.

— Работа есть?

— Приезжай, поговорим.

Ким и поехал. И в этой дурацкой шестнадцатиэтажной башне в Коньково-Деревлево застрял в грузовом лифте. Он был не один, вместе с ним ехал небольшого роста плотный мужик, по виду работяга. Киму было на восьмой, мужику, как выяснилось, на четырнадцатый. На восьмом этаже лифт остановился, упреждающе затарахтел, дверь поехала в сторону, как ей и было положено и вдруг остановилась, что-то там заело. А ведь Ленчик предупреждал когда-то: «Не садись в грузовой, он у нас вечно барахлит, я в этом лифте однажды три часа сидел».

Ким стал нажимать одну кнопку за другой, пытаясь вызвать диспетчера. Ни фига… Видимо, пока это открывающее устройство тарахтело, все телефонные связи не работали. Мужик выматерился, вцепился в кромку двери, щель была — как раз пальцы встаить, и стал эту металлическую дуру тянуть вбок.

— Смотри, как бы тебе пальца не оттяпало, — предупредил Ким, — вдруг она сейчас закроется.

Мужик, не обращая внимания на разумные слова, пыхтел, сопел и матерился, пытаясь победить механическую силу напором слабых мышц. Мотор продолжал тарахтеть. Абсурд! Потом они кричали, колотили в дверь. Граждане спокойно сновали вниз-вверх на параллельном лифте, если кто-то и слышал их крики, то, естественно, думал, что грузовой лифт опять поломался и в настоящий момент его чинят. Спасти пленников могли только жильцы восьмого этажа, но в одиннадцать часов дня никто не хотел покидать свои норы. Все, кто поспешал на службу, уже ушли. Разве что Ленчик отзовется на шум, высунет нос из-за бронированной двери.

Обозленный донельзя «сокамерник» опять принялся воевать с дверью. Кима эта ситуация пока просто забавляла. В конце концов их как-нибудь отсюда извлекут. Воздуха достаточно, дыши не хочу, место тоже есть, можно даже прогулялся по лифту. И тут он совершенно беспечно подумал: «А что такое клаустрофобия — эта самая пресловутая боязнь замкнутого пространства?» Он слышал раньше про подобные заморочки. У него была приятельница, которая не ходила по мостам. Ехать — пожалуйста, а ногами — никогда. Не могла и все! Она очень долго и сбивчиво объясняла Киму сущность. Короткий мост она могла пересечь бегом, но на длинном ей становилось плохо, то есть попросту теряла сознание. А что больные клаустрофобией ощущают в замкнутом пространстве? Он посмотрел на гудящую от напряжения дверь, и вдруг ему дико захотелось выйти на волю, сейчас же! Он моментально покрылся с головы до ног липким потом, а какой-то чужой, злобный голос в башке произнес: «Беда. Сдохнешь ведь». Здесь Ким совершенно осязаемо почувствовал, что не доживет до того часа, когда чья-то рука выпустит наконец его на волю.

Он бросился к мужику и вместе с ним вцепился в упирающуюся дверь. Они кряхтели, пыхтели, Ким обливался потом, потом что-то вдруг щелкнуло, и дверь урча поползла вбок.

— Ух, — сказал мужик, — слава Богу. Дальше я уже пешком.

— И я пешком, — согласился Ким.

Оба через балкон вышли на лестницу, мужик пошел наверх, а Ким вниз. Только на улице он сообразил, что был как раз на восьмом этаже, том самом, где обитает Ленчик. Но у него даже мысли не возникло вернуться. «Значит, не судьба», — сказал он себе и побежал к метро.

Он и раньше слышал, даже, кажется, где-то читал, что в нашем сознании живут двойники. Их может быть несколько, как в коммуналке. До времени мы можем и не подозревать об их существовании. Им даже название придумано — внутренний голос. Но раньше у него внутренний голос отожествлялся с собственной персоной, а этот, который пробудился в лифте, косматый, грязный, нечесаный, явно принадлежал к другому племени. И что эта сволочь имела в виду, когда нашептывала в ухо «беда» и «сдохнешь»?

Ночью, засыпая, Ким думал: «Интересно, кого я обнаружу завтра в собственной кровати? Буду ли это я или некто с другой фамилией, косматый и нечесаный?» При этом Ким отлично понимал, что это никакое не сумасшествие, просто он играет сам с собой, ставит себе психологические задачи и пытается их разрешить. Как он поведет себя дальше? Как здоровый нормальный человек, то есть выкинет это вздор из сознания или, как в лифте, начнет беседовать с косматым соседом? Где ты, ау! Что постыднее в его поведении: испуг в лифте или то, что он настолько испугался, что забыл пойти к Ленчику?

Про мысли говорят — поток сознания, мысли текут, цепляясь одна за другую, почему же его мысли кишат словно черви. Заснул он с омерзительным ощущением, что его мысли отбрасывают тень.

А утром явился Никитон — волосы торчком, зубы вразлет, в глазах восторг.

— Братушка! Все сходится! Это потрясающе! Твой папахан написал отличную книгу! Это не его, конечно, предвидение, а Геннадия, архиепископа Новгородского. Но ведь надо было интуитивно почувствовать, что тема злободневна. Я должен прочитать роман целиком.

— Да нету его целиком, — воскликнул Ким. — Ворох бумаг, некоторые главы написаны по два раза, иные — просто конспект, а историческая мякоть, подлинность, так сказать — отсутствует. Словом, начало есть, середина провисает, а конца вообще нет.

— Допиши сам!

— А с чего ты взял, что роман написал именно мой отец?

— Да ты вроде сам об этом говорил.

— Как я мог тебе об этом говорить, если сам узнал все совсем недавно. Имелись только предчувствия.

— Вот я твои предчувствия и материализовал. Я подозреваю, что твой отец был просветленным.

— Почему — был?

— А он что — жив?

Ким ушел от ответа. Ужасно глупо говорить о собственном отце, не знаю, мол, жив он или умер. Но Никитон не обратил никакого внимания на смущение собеседника. Он продолжал дуть в свою дуду.

— Книга эта — мистическая. И все, что с ней связано, — судьбоносно.

Ким был рад Никитону, но его беспечный щебет вызывал раздражение. Что этот рыжий обалдуй может понимать в его судьбе?

— Может, по бабам пойдем? — уныло предложил Ким. — С платными телками я дел не имею, я СПИДа боюсь, но ты меня с кем-нибудь из своего легиона познакомишь, а?

— Да не тарахти ты! — крикнул Никитон, явно распаляясь. — Все стараются закрыть глаза перед очевидным, и предпочитают тратить жизнь не на истину, а на пустяки. Все бы тебе тело свое льготить! Сейчас я тебе объясню связь между романом и последними научными изысканиями в области духа.

И объяснил. Никитонова байка касалась Ветхого Завета и апокалипсиса, то есть конца света, который будет выглядеть не как возмездие за грехи и предательство для всех живущих и умерших, а как мягкое приземление всех и вся в благоуханных ромашковых лугах. Ким слушал с удовольствием. Никитонова дичь была, во всяком случае, не скучной, и даже, пожалуй, веселой, внушающей надежды если не на мистические ромашковые луга, то хотя бы на скорую прочную снежную зиму. Он даже произнес шепотом, как чеховские три сестры: работать, работать, работать…

Оказывается, в Соединенных Штатах, а может быть, в другом месте, не суть важно, есть некий чувак (фамилию опускаем, потому что Никитон ее забыл, а может, и не знал никогда), который пятьдесят лет кряду изучал Библию, а именно Пятикнижие. Этот человек и обнаружил, если брать в тексте каждую пятидесятую букву, то каждый раз получается слово «Тора». Во второй книге Ветхого Завета из этих же пятидесятых букв складывается тоже Тора, а в третьей книге — имя Бога.

— Иисуса?

— Ты что — очумел? Евреи не признавали Христа. Видимо это был Иегова. В пятой книге тоже прочитывалось тора, тора и так далее, — добавил Никитон скороговоркой, — и еще в Библии имеется твердое указание, что есть Шестая книга Бытия, но найдена она будет только перед концом света.

— То есть сейчас, — весело согласился Ким. — Говорят, евреи всегда прикуп знают.

— А что ты ржешь? Все это научно и документально подтверждено, потому что с появлением компьютера было обнаружено, что в Библии дан код для всего человечества. В Штатах составили программу, охватывающую весь Ветхий Завет. Результаты были фантастическими! Программа эта очень сложная, нам ее не понять и вообще не обывательского ума это дело. Но уже многие люди испытали действие этой программы на себе, и до сих пор не могут поверить тому, что они получали. Если, например, взять одно слово Библии — любое, и работать с ним по этой программе, то все буквы на мониторе начинают складываться в другие слова, появляется новый текст. Усек? Потом на экране библейское слово как бы перекрещивается, и появлялась вся информация, связанная с этим словом, — рассказывая, Никитон все время складывал свои длинные грабли крестом, при этом отчаянно шевелили пальцами, явно пытаясь изобразить странные письмена.

— Где ты все это почерпнул? — перебил его Ким, но Никитон отмахнулся от его вопроса, как от докучливой мухи. Внимай, мол, и молчи.

— Понятное дело, мужики шизонулись. Тогда они взяли свой текст. Надыбали имена пятидесяти ребе, то есть самых уважаемых, уже покойных людей, и стали поочередно вводить эти имена в компьютер. Там они обрабатывались и на экране появились слева: место и дата рождения, справа место и дата смерти, а посередине на имени крестообразно давались сведения о каждом из этих людей. И все это оказалось чистой правдой. Уже и ученые все проверяли, и университеты искали опровержения — не нашли. Получается, что все прошлое, настоящее и грядущее находится в Библии, только надо уметь расшифровать.

— Давай поначалу проверим сами каждую пятидесятую букву. Сейчас я найду Библию…

— Ты что! Нужен подлинник! У тебя же перевод. Геннадий напереводил там по-своему, как же мы найдем нужные буквы? И вообще, не отвлекай меня. В Америке уже создана вторая программа, которая называется «расшифрованный библейский код». Теперь с помощью этой программы ученые в Америке выясняют, что нас ждет в будущем.

— Ну и что же нас ждет?

— Программу можно купить. Она издается в Америке и стоит двадцать долларов. Может, твою мамашку попросить купить?

— Все что продается в Америке за двадцать долларов, есть на Горбушке и продается за сто рублей.

— Я узнавал. Продавцы даже не понимают, о чем я толкую.

— А что бы ты хотел узнать?

— Дату смерти, разумеется.

— А зачем? Вот уж чего бы я не хотел знать, так когда я помру.

— Ты бы мог узнать про своего отца, — брякнул Никитон.

— Про отца я и так узнаю. Знаешь, Никита, плохо мне. Забудь на минутку про свою программу. Давай я тебе кофе сделаю. Можешь помолчать?

— Могу…

И Ким рассказал про свой неудачный поход к Ленчику, про лифт, про звонок матери… словом — всё. Никитон слушал внимательно, и, кажется, понял главное, но сочувствовать не стал, он вообще не умел это делать, а сказал веско:

— Перво-наперво нужно отцовскую рукопись засунуть в компьютер, то есть попросту перепечатать. Сканировать ее не представляется возможным. Да это и не надо. Потанцуй ручками на клавишах и так — страничка за страничкой… Если можешь явные пробелы сам заполнить, заполняй. Я бы тебе помог, но это твоя работа. Если книги по истории понадобятся — принесу.

— Ладно. Наверное, ты прав. Но я не смогу все написать художественно. Поэтому необходим комментарий. Его будешь писать ты! — и он ткнул пальцем Никитона в грудь.

— И еще скажу. Может, твой косматый прав? Не надо тебе идти к Ленчику. Что тебе пойти больше не к кому? Я вот, например, своих бывших жен никогда не обижаю.

15

Ким пришел без звонка. Втайне он надеялся, что, несмотря на воскресный день, никого не будет дома: и билетик оторвет, и нервы сбережет. Не тут-то было! Дверь открыла Люба. Она не удивилась, не поздоровалась и сразу пошла в большую комнату, уверенная, что Ким последует за ней. Сели. Помолчали. Диван новый, полосатый, из дорогих. И шторы поменяла, из-за чего у жилья сразу стал отчужденный вид.

— Можно я закурю? — вопрос, против ожидания, выглядел совершенно идиотским.

Люба пожала плечами. Взгляд ее заинтересованно путешествовал по стенам, комнатным цветам и мебели, словно выискивал укромные щели, пазы и изломы, в которых могла спрятаться пыль или паутина. Нигде не было ни первой, ни второй. В комнате была идеальная чистота.

— Я пришел за Сашей и хочу куда-нибудь с ней пойти. В цирк, например.

— У тебя и билет есть?

— Билет сейчас не проблема. Но не обязательно — в цирк. Можно и в зоопарк.

— Но это ты у нее потом спросишь. Сейчас ее нет. Она в Орехове-Борисове, у мамы.

— А ты почему с ней не поехала? Может быть, в гости кого-нибудь ждешь, — в голосе его прозвучало ревнивое подозрение, и он смутился, не так он хотел себя вести, дурень.

— Никого я не жду. Отдохнуть тоже надо. Живу как борзая лошадь.

— Борзая лошадь… что-то новенькое.

Удивительно, но разговаривать было совершенно не о чем. Ким ждал упреков и готов был к защите, но Любочка вела себя, как английская королева: вежливая, доброжелательная и недоступная.

— Моя матушка звонила?

— Да. У нее все хорошо.

— А у тебя?

— У меня тоже все замечательно.

— Значит, только у меня все плохо.

— Да что ты говоришь? — удивление выглядело нарочито наигранным, английская королева покинула Любочкину плоть, вышла из комнаты и тихо прикрыла за собой дверь. — А мне рассказывали, что ты живешь в полном кайфе. Сбылась твоя мечта — ты ни за кого не отвечаешь, ни перед кем не отчитываешься. Расцвел, как кактус. Только такая растительная жизнь тебе и под силу.

Ким не хотел ругани, поэтому поиграл желваками и ответил очень спокойно:

— Ты, как я понимаю, хочешь развода.

— С чего ты взял?

— Но ты же мне сама позвонила. Только не решилась называть вещи своими именами.

— Это я-то! Милый мой, ты сам состоишь из одних недомолвок. Ты — ходячая недомолвка!

— Будем вести себя как цивилизованные люди, — невозмутимо отозвался Ким.

— Ах ты господи! Хоть цивилизацию оставь в покое. Она к твоему пьянству имеет очень косвенное отношение.

Ну а дальше — с катушек, под откос, вниз — оба! Сразу начали орать, не слушая друг друга, но только на этот раз Люба, как давеча по телефону, не дала себя перекричать.

— Ничего я тебе про развод не говорила. Ты сам все придумал. Если хочешь Сашку бросить — бросай, но не надо с больной головы перекладывать на здоровую. Сам принимай решение. Я здесь не при чем! Я позвонила тебе, потому что меня попросила об этом Юлия Сергеевна. Ее волновало, где ты шляешься. И заметь — ее, не меня! Она никак не могла до тебя дозвониться. Она боялась, что ты у нее уже не живешь. Может, у тебя уже новая семья. Но это так наивно! Какая у тебя может быть семья? У тебя могут быть только девки для случайных утех. У тебя и друзей нет, одни собутыльники.

— Ты же знаешь, что я не пью! — заорал в полный голос Ким. (Кто бы знал, как ему в этот момент хотелось выпить!)

— Трезвенник нашелся! Надолго ли тебя хватит! Я не хотела с тобой ругаться по телефону. Ты сам наговорил мне всякого вздору. Обидно, между прочим. Когда ты был вечно пьян, то таскался домой зализывать раны. А трезвым сразу слинял. Я столько на тебя сил положила. Я на тебя жизнь угробила. И вовсе не для того, чтобы тебя тут же заарканила крашеная Нелька или Элька, не знаю, как там ее…

— Ну что ты плетешь? Неля — художница с плохими работами, но с деньгами. По-моему, она пишет подсолнечным маслом, а мне нужно ее испачканные холсты предъявить публике. Деньги ей дает некий крутой любовник. Неужели ты думаешь, что она променяет надежного спонсера на меня? Если она таскала пару раз меня в кабак, то это ничего не значит. И потом не кабак это был, а казино. Она спускала чужие бабки, а я встречался с предполагаемыми покупателями. И еще скажи мне, пожалуйста, откуда ты про Нелю вообще знаешь? Я не хочу перед тобой отчитываться и не буду. Я буду ходить куда хочу и с кем хочу!

— Уходи, — простонала Любочка. — Уходи…

Никуда он не ушел. Они еще долго говорили, до полного истощения сил. Дорулили, наконец, и до Сашки. Да, девочка пошла в первый класс, а он, ничтожество, даже не вспомнил об этом. Все были с цветами и с отцами, первого сентября это как бы знак качества. Сашка голову извертела…

— Могла бы позвонить, — буркнул Ким.

— Да что ж звонить и напоминать о том, что знают все. Первое сентября — это праздник, его вся Россия отмечает кроме тебя, кроме тебя… Я сама нашла ей школу, сама выбрала учительницу, сама оформила все документы. Слава богу, ребенок будет учиться в достойном учебном заведении. Это частная школа, и я могу на нее заработать. А от тебя требовалось всего-то с астрами пятнадцать минут на школьном дворе постоять. Уйди…

— Как она учится?

— Да какая тебе разница? Это ведь чисто формальный вопрос. Ты мастер по формальным вопросам. С учебой у нее все благополучно. Но у нее беда, понимаешь, беда… Вначале она спрашивала каждый день — где папа? Я отвечала одно и то же — уехал в командировку. Потом она перестала спрашивать. Но чтобы поступить в хорошую школу, этой малявке пришлось пройти кучу тестов и ответить на самые разные вопросы. Никто, конечно, напрямую не спрашивал — в полноценной она семье живет или… безотцовщина, словом. Но ей пришлось отвечать.

Люба не плакала, но лучше бы она рыдала в голос, во всяком случае, это было бы привычно. А теперь перед Кимом сидел чужой человек. Не курила. Сидела неестественно прямо, глаза сухо, металлически блестели, пальцы все время расстегивали верхнюю пуговицу, словно воротник ее душил, а потом с той же поспешностью принимались эту пуговицу застегивать. Левая рука была сжата в кулак и время от времени коротко и быстро стучала по столешнице.

— Ну, какая глупость. Психолог с шарами. Стоит ли из-за этого так расстраиваться? — примирительно сказал Ким. — И вообще Сашка — человек с юмором. Она просто хотела, чтобы эта дама оставила ее в покое.

— Зачем ты пришел? Мы без тебя отдохнули. У нас нет мужа, нет отца, но у нас две бабушки. Мы перебьемся. И не нужна тебе дочь. Поиграешь с ней денек и забудешь. И не звони нам, слышишь? Не звони.

— Хорошо, хорошо… Только не злись. У меня к тебе просьба. Помнишь, мать давала мне старую телефонную книгу. Я хотел переписать себе номера, а потом вернуть. Но выяснилось, что мать сама переписала себе нужные номера, а книжка осталась у нас. Она такая узкая, в черном драном переплете, там еще тиснение — то ли лось, то ли олень у сосны. Книжка лежала в пакете с фотографиями…

Люба замерла и осторожно, урывками выдохнула воздух, словно она бежала куда-то стремительно, а ее в грудь растопыренной пятерней… Минуту, не меньше, она рассматривала Кима.

— Так ты за этим пришел? — руки ее затихли на коленях, на щеки вернулся румянец.

Когда она принесла растрепанную телефонную книгу, то уже выглядела совершенно спокойной.

— Я объясню. В этой книге может быть…

— Не надо ничего объяснять. Я и так знаю, она нужна тебе для работы, — вид у Любочки был такой, будто она только по оплошности не обратилась к Киму «на вы».

И вежливый кивок головой вместо «до свидания».

16

В России три беды — дороги, дураки и подъезды. Ведь это страсть Господня — преддверие нашего жилья! Иные говорят — код поставить и уборщицу нанять, мол, это решение проблемы. Вздор! Положим, уборщица найдется и не будет пьяницей, а код не раскурочат в первую же неделю его существования. Вид подъезда от этого не изменится, потому что в сознании человека это все равно чужая, может быть, даже враждебная территория. Стены исписаны… Графите — это такая же старая болезнь, как ящур. Мать рассказывала, что в Амстердаме — «дивный город!», у нее за границей все города дивные — снизу доверху изрисован народными умельцами красками из баллончиков. Но в Амстердаме на фасадах домов рисуют кислотные картинки, а у нас на стены выплескивают скучную похабень. Впрочем, наверное, и за границей графите такого же толка. Томится душа подростков предчувствием неизвестного, зов пола берет свое. А откуда матушка может знать, как пишется по-голладски «крайняя плоть» в кратком изложении?

Не в надписях и срамных рисунках дело. В наших подъездах угнездилась въедливая, убежденная в своей неизбывности, бомжовая нищета. Почтовые ящики — корявые, ржавые и мятые, кромки стен искрошились, пол — вскрытый культурный слой. А лифты? Это особая песня. Стекла в них давно заменены фанерками, лампочки вывернуты, подъемный механизм кряхтит из последних сил, а люди безбоязненно, бездумно вручают жизнь этому жалкому, износившемуся агрегату. Как не бояться? Сколько раз предупреждал гостей — в нашем лифте вместо кнопки на табло — дыра, суйте в нее палец без опаски, сигнал сработает. Что значит, черт подери, без опаски, если сам каждый раз боится. Дыра была глубокой, как скважина, и состояла из двух частей. Нижняя ее часть представляла собой как бы наперсток, сработанный как раз по указательному пальцу. Палец надо было утопить полностью и каждый раз приходила в голову грубая мысль — вдруг именно сегодня лифт оттяпает тебе две фаланги!

Ким вдруг сам себе удивился: чего ради он сегодня запал думать о подъездах? Может быть, у него после похода к Ленчику, когда он в лифте застрял, еще и клаустрофобия развелась? Не похоже. В собственном лифте он ездил без всякой опаски.

Жил себе и жил, а тут вдруг начал расстраиваться и удивляться. Вчера, например, сидел перед телевизором, слушал последние известия (чего он не делал годы!), а потом хохотал в голос. Ребята, мир сошел с ума! Мы собираемся торговать виртуальным свежим воздухом, дабы не расширять азоновую дыру! И никакой это не Лем, и не Стругацкие, и не Бредбери. За «квоту на незараженный воздух» Япония собирается нам платить хорошие деньги (миллиарды, конечно, сейчас в мире весь счет на миллиарды виртуальных долларов), но сама в прежнем темпе продолжает увеличивать аэрозолями азоновую дыру.

Но это все так… «семачки». Хуже другое. Планета наша непрерывно трясется, вулканы озоруют, ледники ползут вниз, айсберги тают, уровень мирового океана поднимается, а Америка жаждет подмять под себе весь мир, обеспечив его виртуальным счастьем. Для внедрения вышеозначенного счастья используется вполне реальное оружие. То, что им нефть на прокорм нужна, умалчивается. И не столько им сама нефть нужна, сколько власть. Штаты хотят заведовать всеми мировыми кладовками.

Вот ведь хренотень! Перестал пить, исчезла вечная забота раздобыть водки или пива, в мозгу высвободилось место и тут же заполнилось суетливой возней — переживаниями за человечество. В момент праведного негодования Ким даже решил, что завтра же забьет в дыру на табло в лифте деревянную пробку. Хотя вряд ли это удастся сделать самому, во-первых, для работы надо будет останавливать лифт, а граждане поднимут хай, а во-вторых, пробка может засесть накрепко и сигнал вообще не будет проходить. Придется топать на шестой этаж ножками. Но можно вызвать мастера, заплатить ему, пусть сделает все путем.

Ким, рассмеялся, поняв, что никакого мастера он, конечно, не позовет, не до того теперь, но сама мысль, мелькнувшая в тылу сознания, мысль о личном вкладе в благоустройство человечества, дала ощущение минутного душевного комфорта.

Так он думал, когда ехал к Любочке, а когда возвращался от нее от всех хороших мыслей остался только пшик. Все заглушила обида. Он ведь к Любке обновленный шел, а она, она… Ничего она не поняла, потому что эгоистка. Ей всегда было на Кима наплевать, а теперь она спекулирует его любовью к дочери.

Он-то шел как раз повидаться с Сашкой, а уже заодно, после зоопарка, спросить про старую телефонную книгу с предполагаемым телефоном Галки Ивановны. Но Любовь, при ее строптивом характере, все исказила, все поставила с ног на голову. И, прокручивая назад встречу с женой, он понял, что рассказ по шары и психолога как раз самый обидный и есть.

Имеется, оказывается, такой тест — ребенка просят изобразить его семью с помощью шаров. Дети по-разному рисуют семью. Психологам нравится, они считают это идеальным, когда круг-ребенок расположен внутри круга-родителей, материнского или отцовского. А Сашка нарисовала два круга рядом: один большой — мама, другой маленький — она сама, а третий — и не круг, а клякса неопределенной формы — откатился куда-то вбок. Это был папа.

Учительница посмотрела внимательно на Любочку, и та кивнула, мол, правильно, ребенок осмысливает их отношения как развод. Хотя сама Люба об этом ни слова не говорила дочери. А Саше было мало иллюстрировать их быт шарами, она еще стала объяснять:

— Папа уехал. Он уехал деньги зарабатывать. Уехал очень надолго. Наверное, за границу. Я скучаю. Может быть, он даже не вернется.

Правда, Ким знал все это в изложении самой Любы, она могла и приврать, чтоб уколоть побольнее, но это уже неважно. Сам-то он отлично помнил свои детские ощущения. Его отец тоже откатился в правый нижний угол, а потом этот шар и вовсе исчез со страницы. Покатился колобком, куда глаза глядят. Жена не отслеживала путь его следования, и сын со временем вообще забыл, что отец жил на свете.

Что тут скажешь? Если в мире безобразия, если Любочка не видит очевидного, если, как говорит Никитон, мы движемся семимильными шагами к концу света, так и ладно. Значит, мы того заслужили. А пока все равно надо как-то жить.

Ким проверил интернетовскую почту. Письма от матери не было. Обещала написать сразу, а прошла уже неделя — ни слуху ни духу. Он принялся листать добытую с таким трудом телефонную книгу. Ни на «Г», ни на «Ш» телефона Штырь не было.

Это была не просто телефонная книга, а семейная реликвия. Мать говорила, что ее завели еще до революции. С желтых страниц на него застенчиво глядели прожитые жизни. Помимо телефонных номеров здесь имелась масса побочных сведений. Здесь были лекарства, с подробными описаниями их приема, разумеется, кулинарные рецепты, чьи-то размеры — объем груди и талии, давние расписания поездов в Калугу, Сочи и Апрелевку… вот интересная запись: длина фаты 110 сантиметров. Чья фата? Мать, как известно, не венчалась. Неужели это покойная бабушка оставила в книге свои предсвадебные волнения?

Между рецептами «Пасхи царской» (пять фунтов протертого творогу, десять сырых яиц, одного фунта сливочного масла и так далее) и заливного судака Ким обнаружил затертую запись «Штырева, Первый Спасоналивковский пер.» и цифры, очевидно, номера дома и квартиры. А может, фамилия мачехи вовсе не Штырь, а именно Штырева? Повинуясь неприязненному чувству, мать исказила эту фамилию, чтобы зримо ощущать образ женщины, отнявшей у нее мужа. Может, она вообще не помнит теперь ее истинной фамилии.

Во всяком случае, Ким решил отталкиваться именно от этого случайного адреса. Рецепт с фунтами вместо килограммов не сулил удачи. Вероятно, адрес был записан очень давно. Но, может быть, он был просто спрятан от чужих глаз самим отцом? Но уж если прятать от матери свои любовные связи, то не в рецепты! Но это как сказать. В любом другом доме кулинарные записи есть достояние именно женской половины. В любом, но не в его. Матушка Юлия Сергеевна отродясь не готовила судака и пасху царскую.

За этими приятными размышлениями Ким набрал по телефону справочную. Да, да, ответ, конечно, платный, возраст абонента примерный, в случае ненахождения он также обязуется оплатить услугу. На удивление абонент нашелся и звали его именно Галина Ивановна. Ким старательно переписал номер телефона со случайной бумажки в свою записную книжку. Первым движением души было, конечно, позвонить немедленно. Он уже набрал три первых цифры, потом одумался. С чего он взял, что Галка Ивановна вообще согласится его принять. Мало ли какие счеты были у нее с отцом и тем более с матерью. Явиться надо без звонка, так сказать, поставить ее перед фактом. А прежде чем переться в Спасоналивковский, надо все разузнать. Что именно — это все, Ким пока не знал, но хотя бы письма от матери он должен дождаться.

Адрес и телефон давали ощущение почти достигнутого берега. Теперь можно не торопиться. Так больной, вызвав врача, услышав диагноз, получив по рецептам лекарства, возвращается домой и, блаженно растянувшись на диване, потеплее укрывшись, погружается в телевизор, начисто забыв, что лекарства следует еще и принимать. Он уже не думал, зачем ему надо встретиться с отцовой женой. Перед глазами лежала рукопись, которую он еще не до конца разобрал. И он с удовольствием погрузился в чтение.

«Это была молодая, вероломная, хищная, честная и лживая, в смысле обманная, коварная, в смысле дикая, полнокровная, охальная, горластая, покорная и непокорная Московия, которая создала Россию», — так писал отец.

17

Вечером в субботу к дому Курицына явился неприметный мужичишка в нагольном тулупе и высоком войлочном колпаке. Скажем сразу, что звался он Игнатий Меньшой и был новгородским попом-расстригой, которого занесло в Москву недобрым, опальным ветром. Игнатий долго стучал на пороге обмерзшими лаптями, сбивая с них снег, потом аккуратно ударил колотушкой в дверь. После третьего удара его пустили в дом и провели к дьяку.

— Нашелся, Федор Васильевич, — сказал Игнат Курицыну вместо приветствия.

Несмотря на то что в горнице никого, кроме них, не было, весь дальнейший рассказ мужик вел шепотом, не забывая при этом пугливо озираться по темным углам.

— Где он? — перебил Курицын, наскучив ненужными подробностями.

— У Евсейки Брюхана. В полном бессознании. Брюхан потому его и подобрал, что сапоги хорошие. А не будь тех сапог, он бы и замерз на снегу. Место-то больно глухое… кругом стога…

— Пойдем, — и Курицын стал быстро одеваться. Они прошли по Большой кремлевской улице, связывающей Фроловские и Боровицкие ворота, вышли к Неглинке, по крепкому льду перебрались на ту сторону и ходко пошли в сторону Остожья. Шли долго. Уже и слобода осталась позади. Среди поля чернели строения — деревянная церквушка, кладбище, осененное старыми замерзшими березами и жилье церковного сторожа — старая, разлапистая изба, отапливаемая по-черному.

— Новгородцы-то почище живут, — оправдывался Игнатий, но Евсейка все прожирает. Право слово, на него яди не напасешься. А избу починить — некогда.

Игнат толкнул низкую дверь. В избе было жарко, угарно, от дыма глаза тут же начали слезиться. Свет от лучины казался плавающим в воздухе болотным огоньком. Хозяин полностью оправдывал свое прозвище. Этот большой, пузатый, весь какой-то оплывший старик с пятнистыми щеками и мутным взглядом. Он был явно под хмельком. Простому люду разрешалось пить только по праздникам, в прочие дни, а тем более в пост, пить хмельное запрещалось под страхом…..

— Показывай, не бойся, чего там — строго сказал Игнатий.

— А мне бояться нечего, — буркнул Евсей, — вам сей товар нужен, вы и бойтесь, а мне сей вьюнош без надобности.

Он сделал неопределенной жест рукой, указывая в дальний угол избы, потом запалил еще лучины. На лавке, крытой овчинным тулупом, в длинной чужой рубахе из посконной холстины лежал Паоло. Глаза его были закрыты, он был необычайно тощ и грязен. Только склонившись ниже, Курицын увидел, что это не грязь, а синяки.

— Его что — били? — спросил дьяк.

— А нам сие неведомо, — отозвался Брюхан. — Мы его бездыханным нашли. Хорошо еще, догадался руки в сено зарыть, а то обморозился бы. Лежал, как труп, ни слова из него нельзя было выжать. А уж грязный! Я его на себе приволок. Дома обтер мокрой ветошкой. А потом на него горячка напала. Я бы к нему знахарку позвал, но сейчас, сами знаете, какое время. Бабки все по щелям попрятались от государева гнева. Лечил сам. Медом поил, настоем из зверобоя… Ну и чтоб согреть, сами понимаете.

— Заботливый, — сказал с ухмылкой Игнат.

— Когда ты его нашел?

Евсей начал загибать пальцы, поплевывая на них, словно книгу листал, потом пошептал что-то.

— Пятый день валяется.

— Да не может этого быть! — вскричал Курицын.

По всем расчетам выходило, что со дня пропажи Паоло прошло одиннадцать дней, а это значило, что он находился неведомо где шестеро суток.

— Как же не может, если так оно и есть. Каждое утро смотрю — дышит, аль нет. Вроде и не дышит, а теплый.

— Лекаря надо.

— А что на лекаря тратиться. Ему мерку под гроб снимать надо. Лежит бревном, лепечет что-то, горит весь.

— Но, но… — прикрикнул Игнатий. — Ты эти речи забудь. Он молодой, сильный, передюжит хворь.

— На все воля Божья, — охотно согласился Брюхатый.

— Он говорил что-нибудь в бреду?

— Говорил, но все больше не по-нашему. Я так понял, что где-то он полз и куда-то падал. Но куда можно ползти четыре дня? Одно слово — морок.

— А где его одежда? — поинтересовался Игнатий.

— Да какая одежда-то? Из всей одежды и были-то одни сапоги. А все остальное — рвань! Епанча-то на нем ласкутьями висела. А жаль, раньше добрая епанча, на лисьем меху. А сапоги я продал. Мне ж его кормить и поить надо было. И опять же за постой.

— А порты где? А рубаха? Ведь небось шелком вышита была? — с угрозой в голосе возопил Игнатий. — А шапка соболья?

— Да будет тебе, — остановил своего спутника Курицын и, обращаясь к хозяину, сказал устало: — Крест только верни. Это у него единственная память от матери.

Брюхатый замялся, забурчал что-то неопределенное, потом исчез за печкой и вернулся с золотой цепочкой в руке, на ней радостно поблескивал нательный крест.

— Я сам надену…

Голова Паоло была тяжелой и влажной. Губы — спекшаяся корка. Курицын взял безвольную руку. Паоло почувствовал прикосновение, встрепенулся вдруг и заговорил горячо и быстро. Курицын долго сидел подле юноши, слушая его горячечный бред. Дьяк с трудом понимал простонародное флорентийское наречие. Иногда Паоло легко переходил на русский, но это не делало рассказ его более внятным. Одно было ясно — его помраченное сознание пребывает на родине. В голубом небе летают птицы, скачут олени и гепарды. Откуда в Италии гепарды? Но речь все время шла о каком-то шествии, о верчении по кругу. При этом Паоло почему-то поминал Вифлеемскую звезду, но тут же утверждал, что ее нет и быть не может. И еще он звал отца.

— Жарко… пальмы, птицы… — говорил он отрывисто, словно подсчитывая разрозненные предметы. — Хорошо…

Друг мой, повезло ли тебе увидеть знаменитые фрески Беноццо Гоццолли в домовой капелле палаццо Медичи?

Паоло повезло. Его водил туда синьор. Они пришли в капеллу вдвоем, и не столько молились иконе в алтаре, сколько обозревали стены.

Представьте себе уступчатые холмы и утесы, похожие на красиво задрапированные ткани, среди этих холмов прихотливо вьется тропа — вверх-вниз, по которой неторопливо и важно шествует огромное количество нарядного люда, пешего и конного. Женщин нет, одни мужчины: волхвы и их свита. Верблюды и кони везут поклажу — ларцы с подарками.

Полное безветрие и покой, не шелестят кусты и травы, как изваяние застыли дерева хвойные и лиственничные — апельсины и гранаты. Вдалеке виднеются селения, белоснежные виллы и замки под черепичными крышами.

Куда они все едут — неведомо. Небо ясное, дневное, еще не зажглась в небесах Вифлеемская звезда, а они уже начали шествие: с одной стены на другую, с этого холма на соседний. И так по кругу до бесконечности — путешествие длиной в жизнь собственную и чужую, старца и отрока, и нет путешествию начала и конца.

Паоло смотрел раскрыв рот и, конечно, не запомнил бы, кто изображен под видом волхвов, если бы синьор не воскликнул удивленно:

— Смотри, второй паж в свите Иоанна Палеолога, вылитый ты! Третий от коня, с пикой в руках. Ха-ха-ха… Право, можно подумать, что писано с натуры. Но ты тогда еще не родился, мой милый мальчик. Я куплю тебе такой же синий камзол тесненого бархата и красные сапоги.

С той поры Паоло полюбил синий цвет, и сапоги, в память о синьоре, носил только красного цвета. Но мог ли он предположить, что будет спустя три года служить Софье Фоминишне — племяннице этого важного рыцаря в золотой короне — последнего византийского императора Иоанна Палеолога.

Под обликом второго волхва — сидящего на лошади юного красавца в шапочке с изумрудами, скрывался Лоренцо Великолепный. О, Паоло хорошо помнил день, когда умер этот славный отпрыск семейства Медичи. Он был богат, щедр, умен и рассудителен. Он сделал столько добрых дел для своего родного города, что не хватило бы полного свитка, чтобы их перечислить. Его оплакивала не только Флоренция, но само небо. В день смерти Лоренцо, а было ему от роду сорок четыре года, в купол церкви Санта-Репарата ударила молния, и купол рухнул к ужасу горожан. На фреске Гоццолли он начал свой путь и теперь продолжает его на небесах.

Умер Лоренцо Великолепный, через год почил синьор, а три месяца спустя Паоло бежал в неведомую Русь. Ах, если бы не угрозы сводного брата, он никогда не поехал бы в столь дальний путь. Но пришлось присоединиться к шествию в никуда. Уже потом в дороге он вспомнил все, что рассказывала ему мать, и уговорил себя, что Русь — его родина.

Шествие в бреду по холмам не было мучительным, только жарко было, но и интересно. В беспамятстве он вспомнил кучу подробностей. Оказывается, память сберегла и образ третьего волхва — сурового старца. Им был константинопольский патриарх Иосиф. Тот самый, который прибыл во Флоренцию (давно — шестьдесят лет назад, когда Византия еще была свободной) и подписал унию с папой. Иосиф стал униатом и с той поры, как говорит Курицын, ах, милый Курицын, православие было обречено на мучительную двусмысленность.

Боже мой, как тяжело дышать. Гепард сидит на груди. Он спрыгнул с фрески, огромная пятнистая кошка с цепью на шее. Пятна на шерсти симметричны словно вытканные на гобелене геральдические лилии. И птицы кричат… право слово, ласточки огромные, больше лошадей.

— Вот все встали, разговаривают, дорогу потеряли… Отец, уберите гепарда с груди!

— Надо его увозить отсюда, Игнатий, — сказал Курицын.

— К вам нельзя.

— Его надо вообще из Москвы… Ну, ты понимаешь.

— А кто мне за постой заплатит? — скрипнул обиженно Брюхатый. — Чужая печаль с ума свела, а о своей потужить некому.

— Я заплачу. За постой и за молчание.

— Это мы понимаем даже очень хорошо.

— Отрока этого кто-нибудь видел у тебя?

— Ни одна живая душа. Я не болтлив.

Курицын не верил, что Паоло помрет от внезапно случившейся хвори. В мечтах он сочинил этому юноше прекрасную судьбу. Не может быть, чтобы она пресеклась в этой дымной, прокопченной лачуге. И особенно пленял сердце страстный призыв к отцу! Дьяку казалось, что именно его зовет Паоло в свой зеленый и горячий мир. «Вы мне как отец»… — это его фраза. Произносил он ее, правда, с улыбкой, может, даже с легкой насмешкой.

— Может в Симонов его отвезти? Хотя бы до утра, а там посмотрим, — пошептал Игнатий, низко склонившись к дьяку.

— Ладно, неси шубы.

А неделю спустя, как раз накануне светлого праздника Рождества Христова, на Москве-реке казнили главных заговорщиков. Казнь была всенародной. Яропкину отсекли руки, ноги и голову, Пояркову — руки и голову. Дьякам Стромилову и Гусеву отсекли головы. Двум детям боярским — князю Полецкому-Хруле и Шевью-Стравину — отсекли головы. Другие дети боярские продолжали ждать своей участи по тюрьмам. Но Паоло был уже недоступен для государевых стражников.

По заснеженному полю тянулась кибитка. Две низкорослые лошадки шли ходко по накатанной дороге, морды их заиндевели, и пар от дыхания блестел морозными искрами. Поле скоро кончилось, и опять пошел лес — осинничек на болоте с незамерзающими, дымными проталинами, потом хвойный без подлеска, каждая серая ель угрюмая, могучая, как былинный богатырь, потом березовый и липовый с подлеском, потонувшим в сугробах. В некоторых местах дорога становилась столь узка, что кибитка цеплялась за отягощенные снегом ветки. Тогда на закутанного возницу и на крышу кибитки обрушивался белый водопад, а в маленьком оконце появлялось бородатое лицо — уж не разбойники ли учинили нападение? Рука хваталась за кинжал, глаза косились на другого дорожника, что лежал ничком на тюфяке, закутанный в медвежью шкуру. Впрочем, не меньше, чем разбойников, Игнатий, которого жизнь приучила к любым поворотам, боялся царевой стражи: «Кто такие? Куда путь держите?» Бывший поп знал, что подорожная у них выправлена по всем правилам. В подорожной Игнатий прозывался «торговым гостем из Новгорода, промышлявшим в Москве по кожевенному делу», а занемогший отрок был записан сыном вышеозначенного «гостя». Ехали от яма до яма, меняли лошадей, но провизии дорожной взяли столько, чтоб ни от кого не зависеть: тушу баранью, жаренную на огне, да курей печеных бессчетно.

В дороге Паоло вроде бы очнулся, открыл глаза, спросил испуганно:

— Куда мы едем?

— В Новгород.

— Слава Богу. Значит, кончилось кружение. Мы вышли на прямую. Теперь я буду спать.

— Можно подумать, что до этого вы бодрствовали, — заметил Игнатий с умилением — спасли отрока.

18

Пережидая под стражей государеву опалу, Софья всю свою энергию, а если хотите, жизненные силы, отдала своей мастерской, ну и молитве, конечно. Молодые мастерицы переместились в царицыну горницу и весь светлый день прилежно вышивали. Работали споро, пустых разговоров не вели, зато пели много — церковные или приличные народные песни.

Софья и сама была прекрасной вышивальщицей. Было время, когда она совсем не садилась за пяльцы — ослабли глаза, но потом, к счастью, из Рима привезли замечательные стекла, и она опять взяла в руки иголку, но вышивала больше орнаменты — то работала саксос, митрополичье одеяние, украшая бархат прихотливым золотым рисунком, то ягоды и листья вышивала на платках и поручах.

Теперь, закрытая от мира, она решила вернуться к лицевому шитью. Пелена на раку преподобного митрополита Петра, хранителя Москвы, была начата давно, еще когда Лёнушка в Литву отъехала, и работа, слава богу, была почти кончена: фон, одежды, надпись золотой нитью по кайме — все было сработано, осталось самое важное — голова Преподобного и лик Богоматери.

Пелена вышивается долго, иногда и двух лет не хватит, на покров все три года уйдут. Уж давно пора было кончить пелену митрополиту Петру, но Софье не хотелось, чтобы ее работу кончали девушки-вышивальщицы, а самой-то все было недосуг, страсти мутили душу. Теперь вот дал Господь и время, и место. Сиди, не разгибая спины — оно и славно.

Софья знала, что Елена Волошанка тоже вышивает в дар Успенскому собору роскошный сударь, покровец на церковный сосуд. Между двумя вышивальщицами шло негласное соревнование — кто быстрей, кто искуснее. Размером сударь был меньше, чем пелена, но имел очень сложный рисунок. Он изображал деисус — в пяти переплетающихся кругах должны были предстать «Спас в силах», поясные Богородица и Иоанн Предтеча, а также евангелисты с серафимами и херувимами. Софья видела эту работу дважды, когда знаменщик только нанес рисунок на ткань, а второй, через несколько месяцев, когда поясные изображения ангелов были уже вышиты. Славный получался сударь… А теперь сподобил Софью Господь выиграть соревнование. Волошанке сейчас нет дела до шелков и иголок, она другими делами занята — облизывает сыночка-наследника, да плетет интриги, поддерживая в груди царя Ивана гнев на супругу.

Ладно, пусть их. Придет время — и всем отомстится, пожнут они, негодники, бурю, а пока следует всем сердцем предаться работе. Митрополит Петр на пелене был изображен прямолично в рост, одна рука держала Евангелие, пальцы другой были молитвенно сложены. Софья вышивала лик тонким некрученым шелком «в раскол», когда каждый последующий стежок как бы расщепляет предыдущий. Разное направление стежков позволяли светотени делать лик выпуклым, почти живым. Но одной игры света мало, нужны оттенения чуть более темным, телесным шелком. Красиво, словно загар тронул лоб и щеки святого. Иногда приходилось переходить на «атласный шов», когда стежки плотно примыкают один к другому. Атласный швом вышивали на пелене одежду, он был проще, и Софья его не любила.

Когда кладешь стежки на лике, мысли должны быть чистыми, иначе против воли придашь святому несообразное, угрюмое выражение. Но мыслям не прикажешь. Откуда, из какой тьмы лезут, рвутся на свободу обида и злоба? Софья гнала их от себя, но они, докучные, как пыль, которую не стряхнешь, как веснушки на лице, коих не выведешь. Со временем царица поняла, что выгнать злые образы можно только замещением. Вместо Елены Волошанки призови образ человека чистого и незлобивого. Можешь всех детей своих мысленно пересчитать, матушку вспомнить или потужить о старшей дочери Лёнушке, иль помянуть мучеников, что казнили недавно на Москве-реке. Можно вспомнить человеков совсем незначительных, но не противных естеству, хоть бы этого мальчишку Паоло, который исчез неведомо куда.

И хорошо, что исчез. Паоло был опасен, потому что знал куда больше, чем положено дворцовому музыканту. Царица не желала ему смерти. Мальчишка вел себя достойно. И если со временем сыщется, начнет откровенничать про бабу Кутафью, то и это не будет опасным. Виновные наказаны, а прочие беды царь уже по полочкам разложил.

Когда исчез Паоло и назначили розыск, Софья приказала верной Анастасии наведаться в камору музыканта и весь скарб его перенести в тайное место, а там тщательно обыскать. Вдруг в потайном кармашке его кафтана застряла какая-нибудь писулька от дьяка Стромилова. Анастасия выполнила приказ царицы и показала ей, все обнаруженные у Паоло рукописи: пара книг, клочки бумаги с латинскими литерами — жалкая попытка изобразить в одной строке небо, вечность, розы, ручей и деву чистую, а также свиток с какими-то квадратами. Ничего важного, а тем более опасного. Царица приказала Анастасии этот улов схоронить. Отыщется мальчишка, поинтересуется своим добром — пусть забирает.

Если за работой и на утренней молитве у креста царице удавалось совладать с суетными мыслями, то поход в домовую церковь был истинной мукой. Ведь унижение на каждом шагу! По чину царицу в домовую церковь должны сопровождать верховые боярыни и еще дворовые боярыни… А где они? Теперь с ней идут только постельница с калашницей, казначея да девки-холуйки свечи несут. И все словно кто-то дышит в затылок. Стража где-то здесь, рядом, только попряталась по щелям, поскольку пялиться на царицу им было строжайше запрещено.

Домовая церковь, в которую позволено ей было холить к обедне, посвящена было святой Екатерине Великомученице. Екатериной звали мать Софьи, и, стоя пред иконами и слушая пение, она не просто молилась, но жаловалась родительнице на свою жалкую долю. Молиться ей теперь отвели за камчатным занавесом, дабы скрыть ее от глаз священства. Казначея утешала, что в последнем нет опалы, по русскому обычаю царица и дети ее всегда отделены от притча загородкой, и только ей, иностранке, делалось раньше послабление. Что ей подобные объяснения! Она хочет видеть священника, когда читает он поучительное слово из Златоуста! И Господа Всемогущего, вечного ее собеседника, желает зреть не через кисею!

— Что делать, Господи? Научи, как сокрушить соперницу с приплодом ее! Как, как?!

А что вопрошать без толку, коли знаешь ответ? Ересь разъедает Русь, а Софья знала, что в таких странах, как Московия и Византия, никакая ересь не может взять верх. И, значит, верной ее помошницей станет ортодоксальная, официальная церковь. Кто самые чистые поборники веры на Руси? Митрополит? Он слаб, он с царев заединщик, а что у Ивана на уме, еще и Бог не знает. Геннадий, архиерей Новгородский — страстный борец с ересью. Но в Москве кой кто из священства не относились к Геннадию с подобающим почтением, считая его суетным и настырным. Не было в нем истинной тихости. Любил Геннадий чваниться своей ученостью, посматривал при этом гордо, как орел, и все хотел верховодить. Так говорили.

Очень чтим Нил Сорский, глава заволжских старцев, но он далеко, на Белоозере, о нем думать не сметь! На Белоозере казна, которую Василий якобы хотел захватить. Если узнают, что Софья послала в Кириллов монастырь или в Белоозеро весточку, то, пожалуй, переместят ее из своей горницы в тюремные палаты. Да и будет ли Нил из такой-то дали активно бороться с еретичеством?

Еще есть Иосиф Волоцкий, суровый старец. Игумена Иосифа Софья тоже никогда не видела, и немудрено. Он никогда не выходил за стены своего Волоколамского монастыря. Более того, он отказался лицезреть женщин, даже на собственную престарелую мать-монахиню наложил запрет. Женская плоть — искушение дьявола, вот и весь сказ. Лицезреть нельзя, но написать можно.

Однако это нелепа. Царицы не пишут письма игуменам монастырским, да еще таким известным, как Иосиф. Во всяком случае, она о подобном не слыхала. И совершенно неизвестно, как поведет себя гневливый супруг, если в руки к нему попадет ее послание. Не надо писем. Иосифу надо дачу послать. Говорят, игумен, словно крымский хан Менгли-Гирей, любит подарки. Все присланное он употребил на богоугодные дела, а может, подарок в кладовую положит — до времени, про запас. Это его дело. Софья не любила считать деньги в чужих карманах.

Но что послать в дар? Надо чтоб дача выглядела пристойно, она хоть и опальная, но царица. Всякие безделушки, которые есть под рукой — зеркала, ткани, диковинки итальянские монастырю ни к чему. Серебра и злата у нее сейчас нет. Подарить что-нибудь из семейных реликвий… Нет уж, она один раз подарила венец. Да и нет у нее сейчас никаких семейных реликвий.

Но на сундуки-то ее никто пока не покушается.

Собольи или бобовые ожерелья надо сразу отмести. Они монастырю не нужны. Ожерелье из яхонтов она подарить не может, слишком заметна будет пропажа. Рясы жемчужные, которые привешивают к венцу, ей сам царь подарил. Это нельзя. Подарки надо собирать по мелочам. Например, косники… их прикрепляют к концу косы. Косников было много. Те, драгоценные, низанные жемчугом, и с ворворками яхонтовыми, ей подарили по приезде в Москву, она их и не надевала никогда. Лёнушка в них щеголяла, а самой Софье не пришлось носить девичий наряд.

Нет, косники — это несерьезно и стыдно. Лучше кички, опашени да летники пощипать, с каждого наряда по одному-два камешка выпороть. Целая горсть лалов, яхонтов да смарагдов наберется. Главное, найти, кто это богатство старцу Иосифу передаст. Поп Станислав, ее духовник, — кто ж еще? Он человек честный и не болтливый. Но на Руси до конца честных не бывает, надобно будет составить подробную опись, чтобы все камешки дошли по назначению. А на словах присовокупить, де, посылаю тебе, благочестивый старец, сей дар, чтоб молился за рабу Софью Фоминишну в трудную годину ее, что раба Софья во всех своих помыслах и деяниях всегда будет верна греческой вере… ну и еще что-нибудь присовокупить, мол, если что, если надо будет бороться с еретичеством, то царица в этом благом деле будет первой помошницей церкви.

Выслала подарки и полегчало на душе. Лик преподобного Петра, меж тем, обретал свои черты. Уже вышиты были борода и усы митрополита, на них пошел крученый шелк телесного цвета. И глаза уже сияли лазоревые, излучая неземную доброту. Получилось, все получилось! Быстро идет работа, споро. Деяния во имя Господа воистину возрождают душу.

Но скоро душа царицы подверглась новому испытанию. Казначея принесла точную весть: через неделю отрока Дмитрия будут венчать на царство. Уже все сговорено и день назначен — второе февраля. Решено обставить венчание особенно пышно. Готовят новые роскошные седалища, числом три, в казне ищут древнее драгоценное оплечье — Мономаховы бармы. Это был удар. У Софьи еле достало сил выказать перед челядью бесстрастие.

Все приключилось именно так, как напророчила казначея. Из окна своей «темницы» Софья могла наблюдать только конец славного действа, когда «великий князь Дмитрий Иванович Всея Руси» уже вышел из Успенского собора и в сопровождении огромной свиты направился в собор Благовещения.

Сумятица, крики, шумы, пестрота праздничных одежд. Много ли увидишь через розовую слюду? Софья попыталась выбить створку оконницы, но ей удалось только чуть-чуть ее отворить. Морозный воздух иголками так и вонзился в щеки, но не лицо он колол, а сердце. Первыми, кого отыскал в толпе ее взгляд, были сыновья — все здесь, здоровые и нарядные. И веселые, слава те Боже, хоть и горько чуток, что смеются, а не горюют о матери-арестантке. А вот и он, росток хилый, пятнадцать лет, а видом — дитя, никакой удали! Дмитрий вел себя несколько скованно, может, устал, а скорей всего, просто стеснялся высокой роли. Большие уши по-мальчишески топорщились из-под монаршей шапки. Идет, словно кол проглотил. Может, боится, что не удержит на голове шапку Мономаха, сползет она с худой головы.

Вдруг вскинулась чья-то рука над толпой, и на царственного отрока, словно бабочки живые, словно листья осенние посыпались золотые монеты. Рука дарующая принадлежала Юрию Ивановичу — брату Ивана Молодого, и Софья вдруг горько обиделась на царя, что осыпать монетами Дмитрия он не поручил ее мальчикам. «Василия оболгали — поверил! — бормотала она беззвучно, — но чем тебе братья его не угодили? Почему наказываешь невниманием моих мальчиков?» В какой-то момент показалось ей, что явятся сейчас слезы, но глаза остались сухи. Только клокотало что-то в горле, булькало, как мясное варево.

— Матушка-царица, простудишься! Отойди от оконницы, дай закрою, — причитала за спиной постельница.

Софья вернулась к пяльцам и принялась за лик Богородицы, что венчал верхнюю кайму пелены. Пальцы ее не дрожали.

На следующий день она узнала все подробности вчерашнего торжества. Три новых седалища поставили в амвоне Успенского собора, на них сели сам Иван, митрополит и юный Дмитрий. Венец и бармы уже лежали рядом на столике. После молебна первым говорил государь, говорил пышно и прочувствованно. Он и благословил внука Великим Княжеством Владимирским, Новгородским и Московским. Потом митрополит благословил крестом Дмитрия, держа руку на его главе. Молитва его была такова, что все в церкви плакали. «…да сподобит его помазатися елееем радости, принять силу свыше, да воссияет юноша на престоле правды, оградится всеоружием Святого Духа и твердою мышцею покорит народы варварские…»

Подражая чуть глуховатому митрополичьему говору, казначея важно выговаривала слова, Софья прилежно слушала, не отрываясь, однако, от пяльцев, а внутренний голос, казалось, сам по себе шептал истово и страстно: «Ужо я помажу тебя елеем, дай срок, ты у меня воссияешь вместе с матушкой твоей дерзкой!»

— Что? Повтори! Прослушала, — перебила она казначею.

— Царь Иоанн собственноручно возложил венец на внука, — покорно повторила та, а внутренний царицын голос тут же своевольно отозвался: «Как возложил, так и снимет, попомните мое слово!»

Софья поморщилась и принялась мысленно читать молитву. А казначея уже рассказывала про небывалый по богатству пир, и про гостей, которых было так много, что вышла путаница, кто где по чину должен сидеть, и про закуски, там подаваемые.

— Великому князю Дмитрию Ивановичу во исполнение древнего обряда подали блюда переславских сельдей особого посола в знак того, что Москва и Переславль всегда едины под скипетром, — казначея явно потеряла бдительность, голос ее по началу строгий и осуждающий, звучал теперь чрезвычайно сладко. — И еще говорят, что государь подарил внуку крест с золотой цепью, пояс в драгоценных камнях и сердоликовую Августову крабию.

«А не подавится отрок-то?» — немедленно взбунтовался внутренний голос.

— А как сам государь выглядел? Весел или озабочен? — спросила Софья.

Казначея замерла на мгновение и с некоторым удивлением ответила.

— Говорят, мрачен был, хоть и пытался веселиться.

Софья вслушалась в бездны души своей, внутренний голос удовлетворенно молчал.

Часть третья

1

На Лиссабон обрушился дождь. Юлия Сергеевна была уже на подходе к интеренет-кафе, когда серое с проблесками синевы небо в минуту потемнело. Какие там первые капли — сразу отрезвляющий душ! В Москве понятие сильный дождь всегда накрепко связано с понятием гроза. А в этом морском, океанском городе не сверкали молнии, не громыхал гром, просто небо разом продырявилось, как сито.

Она укрылась в неглубокой нише ближайшего особняка, поспешно открыла зонт и поняла, что это сооружение из спиц и лоскутков шелка будет ей плохой защитой. Струи били косо. Пока она доберется до компьютера, наверняка вымокнет насквозь.

Выход один — переждать. Не может же пляска воды длиться вечно? Она опустила зонт, прикрылась им, как щитом, и вжалась в нишу. Полукруглая впадина, служившая когда-то обрамлением скульптуре или вазе, имела козырек, увенчанный каменной акантовым ветвью. Козырек внушал надежду, что по крайней мере голова и плечи будут защищены от воды.

Улочка была узкой, изгибистой и крутой, как бывает в Ялте, Лиссе или Лиссабоне. Потоки воды, урча, пенясь и завихряясь, неслись по брусчатке вниз к океану. Водосточные трубы низвергались водопадами. Каменные аканты над головой образовали кисею из струй. Небольшая ступенька в изножье ниши казалась маленьким неустойчивым плотиком, который вот-вот уйдет под воду. Волны лизали ноги.

Все отдано дождю: и пальмы, в четыре ряда обрамляющих бульвар, и апельсиновые рощи, и низкорослые пробковые дубравы, и прочие экзотические растения. Дождь идет на всем Пиренейском полуострове. Струи колотят и по черепичным кровлям жилищ обывателей и дворцов сильных мира, по маякам и длинным, как жизнь, песчаным пляжам, и по глади залива, в котором океанские воды смешиваются с водами полноводной Тежу.

Юлии Сергеевне все еще хотелось видеть поэтическую изнанку происходящего, но реалии брали за горло. Никого и ничего козырек в изголовье ниши не защищал. Бедной женщине казалось, что ее выполоскали в Тихом океане, а потом, не отжав, выставили на всеобщее обозрение. Одно утешало, переулок был пуст, никто не видит ее унижения, но зато холодно, черт подери! Дождь и не думал кончаться. Юлия Сергеевна стала нервно похохатывать. Нелепо придерживая ручку зонта ногами, она полезла в сумку за сигаретами. Удивительно, что в этой субстанции: не воздух — водяная пыль, робко вспыхнул и не сразу исчез огонек зажигалки.

Когда куришь, окружающее воспринимается в облегченном варианте, достает сил поднять уроненное достоинство и вспомнить, что на свете есть чувство юмора. Кто она? Лягушка-путешественница в чужом болоте, старая курица, потонувшая в водах Тежу, московская бабушка, орнаментированная под вазу в стиле «мануэлино». Кстати, про «мануэлино». Не забыть бы написать Киму, что это весьма распространенный в Португалии декор, названный по имени короля Мануэла I. Она тут же стала сочинять письмо: «Это — смесь готики и барокко, воспевающих морскую тему: якоря, паруса, канаты и астролябии и прочие астрономические инструменты. Всмотрись внимательно в любой старый особняк, и ты найдешь на стенах его или на кровле маленькую каравеллу, якорь, ветку коралла или, на худой конец, просто рыбу и крест. В этом городе даже Христа изображают не в яслях, а в рыбной корзине».

И вообще… Как там? «На полярных морях и на южных, по изгибам зеленых зыбей…» Дальше что-то про базальтовые скалы и… «шелестят паруса кораблей». «Мальчик мой, когда-то Португалия была самым богатым государством в мире. Но потом Лиссабон был полностью разрушен землетрясением. Город восстановил маркиз Памбал. Смешная фамилия…» Дождь этот окаянный когда-нибудь иссякнет? Похоже, обещанное сыну письмо она сегодня не пошлет.

Уже в такси, которое везло Юлию Сергеевну по Авенидо да Либердади к гостинице «Астория», расположенной неподалеку от памятника незабвенному маркизу Памбалу, она поняла, что компьютерное письмо в Москву не будет послано и завтра. Наверняка в интернет-кафе нет кириллицы, а рядить сокровенное в латинский шрифт — что за странный маскарад! «Tvoy otech» — уже идиотизм, а прочее может вообще выглядеть, как издевка. Можно послать по интеренету: «My putechestvuem zamechatelno. Vysylau tebe posylky. Ranche ne bylo okazii» (Мы путешествуем замечательно. Высылаю тебе посылку. Раньше не было оказии), ну и так далее… Но этот воляпюк совершенно не пригоден для семейной тайны, которая не то, чтобы скрывалась, о ней просто не говорили, как обо всем, что касалось Кимова отца.

Аккуратная двуспальная кровать, зашторенные веревочками из непонятного материала окна, на самой Юлии Сергеевне — безукоризненная шелковая пижама, купили по случаю на распродаже в Вене. Горничная уже забрала ее мокрую одежду, к утру все будет выстирано и выглажено. И план на завтра сочинен — они едут в Синтру осматривать королевский дворец. Там, в Зале лебедей, а также в Зале сирен находится великолепная коллекция португальских изразцов. А «если Юленька пожелает», они поедут еще на мыс Кабу да Рока — самую западную точку Европы. Там, как пишут путеводители, кончается земля и начинается океан. Фантастика, да? Отчего же Юлии Сергеевне так «tosklivo», почему ни с того ни с сего она вдруг начинает клясть себя, что сделала «etot zigzag», выкинула «kolenche», выйдя замуж.

Оказывается, это совершенно разные вещи — пить чай, с интересом, да что там говорить — взахлеб, беседуя в течение двадцати лет, и жить в одной комнате в течение месяца. Семен был капризен и мелочен, но она и раньше это подозревала. Все мужчины капризны, но чтоб так! Положим, утром было тепло, и Юлия Сергеевна отсоветовала мужу брать с собой на длительную прогулку плащ. И если потом выяснялось, что ветер свеж и солнце переменчиво, Семен Львович не уставал пилить жену в течение всего дня. И не интересовался, холодно ли ей. Главное, что ему было зябко и неуютно, и он мог бы это предусмотреть, и предусмотрел бы, конечно, если бы она не вмешалась со своими советами. Мелочи, конечно, но ведь бесит! С его точки зрения Юлия Сергеевна неправильно укладывала чемоданы. Ответ естественный: «Укладывай сам!» Пожалуйста, он сделает эту заведомо женскую работу, и сделает ее хорошо, только при этом обидится и перестанет разговаривать. Гордое молчание мужа в такие минуты особенно раздражало. Сама Юлия Сергеевна принадлежала к тому типу людей, которые сразу выплескивают обиду: покричит минуты три и успокоится — все, забыто! Беда только, что в эти три минуты она успевала выкрикнуть что-нибудь обидное для мужа. Но нельзя же из-за ехидной фразы: «Конечно, ты всегда лучше всех!» — видеть целый день его нахмуренный лоб и поджатые губы.

Смягчался Семен Львович только в музеях, здесь они всегда находили общий язык, но если они отходили от культурной программы и начинали обсуждать ее работу, друзей и «как у нас, то есть в России, все будет», то есть получат ли люди достаток, заработает ли промышленность, очухается ли наука, Семен Львович вежливо, но неукоснительно давал ей понять, что она ничего не понимает в жизни. И не энтузиазм, и не любопытство, и не желание улучшить двигают прогресс. Людьми руководит корысть и особые отношения, в которых главное связи, а попросту говоря блат. «Юленька, так это не делается!» — этой фразой он буквально загонял ее в угол. И не надо выплескивать эмоции, и не надо говорить лишнего, потому что правильные поступки делаются «по умолчанию», а языком балаболят только непрофессионалы и праздные дураки. Но за границей, где главная работа Юлии Сергеевны состояла в выборе блюд в кафе, все прочее — маршрут, гостиницы, покупки — он выбирал сам, здесь-то как раз находилось место сакраментальной фразе — «так это не делается»? А он находил, и попрекал, и обижался. Но самое ужасное, что она стала вдруг откровенничать про ее отношения с Кимом. Ну и получила сполна. В чем-то, пожалуй, Семен был прав, она избаловала сына, привыкла подставлять плечо по первому его требованию, но если ты призываешь «не говорить лишнего», так смолчи! Мне ведь от тебя не советы нужны, а просто чтоб выслушал.

Чушь все это! Попробуй, объясни тонкости их бытия простой русской бабе. Она скажет — не пьет, не курит, при этом богат, что еще тебе, дуре, надо? «Rozhna zelenogo» — непереводимая игра букв, что значит «рожна зеленого». Юлия Сергеевна не знала финансового состояния дел мужа, но подозревала, что денег у него было немерено, но вся их жизнь за границей проходила под знаком двух звезд. Двухзвездочная гостиница — это совсем не плохо, в ней всегда все работает, и краны, и лампы, там безукоризненно чистые простыни, а что окна всегда на двор и форточку не открыть, потому что воздух непременно доносит запах помойки, так стоит ли об этом вообще говорить, если ты совок, который вдруг, как Золушка, попал в большой мир. Но Семен Львович умел экономить на всем и делал это так искусно и ненавязчиво, что Юлии Сергеевне становилось страшно. Как-то сама собой отпала необходимость быть откровенной. Она не хочет, чтобы в области ее чувств к собственному сыну тоже присутствовали две звезды из возможных пяти.

2

— Тебе не мешает свет? Я еще почитаю.

— Нет, нет… Мне бы тоже стоило заняться делом. Надо написать письмо Киму. Нормальное, человеческое письмо на бумаге. Но я так продрогла, что нет сил.

— Он получит твое письмо через месяц, не раньше. Мы успеем вернуться, и ты все скажешь на словах.

— Так эти дела не делаются, — буркнула Юлия Сергеевна.

— Именно так они и делаются. Разумеется, писать легче, чем говорить. Просто ты решила спрятаться за листы бумаги. Юленька, ты не права.

— Ах ты Боже мой, я всегда не права.

— Это утверждаешь ты, но не я.

— В каждом моем утверждении звучит сомнение. И вообще мы не о том. Меня знобит. Не заболеть бы.

— Прими аспирин.

— Меня от их аспирина тошнит.

— Завтра же купим в аптеке что-нибудь подходящее.

— Господи, да у них тут даже термопсис по рецепту!

— Тогда купим меду. Спи.

Легко сказать. Семен Львович уже давно посапывал в подушку, а она лежала, глядя в темноту, и сочиняла письмо сыну. Она никак не хотела посвящать Кима в подробности ее недолгой жизни с Павлом, но надеялась попросту объяснить явление графоманского изделия покойного мужа. То есть объяснить подоплеку так называемого «романа» без оскорблений памяти Павла и по возможности спокойно. Дело в том, мой мальчик, так надо было начать, что на твоего отца после пьянки, а их было несть числа, накатывался приступ квасного патриотизма. Похмелье его обычно сопровождалось стыдом и желанием «служить России, как его предки».

Иными словами, марание бумаги было похмельным синдромом. И вот его объяснение. В семье Паулиновых, надо сказать, очень немногочисленной (чистку они прошли и революцией, и войной, и посадками) бытовала легенда, что фамилия их произошла от залетного иностранца. Еще прадед Павла утверждал, что иностранец этот был итальянцем. Все остальное — придумка. Когда приехали на Русь фрязины? Правильно, при Иване III. Следовательно, неведомый Паулино появился в Москве в пятнадцатом веке. Павлу очень нравилась мысль, что их род столь древний.

И совершенно нельзя было понять, что тут правда, а что выдумка. С Павлом вообще нельзя было разговаривать на эту тему. Обычно кроткий, упрямый, но кроткий, он сатанел, если Юлия Сергеевна высказывала вполне обоснованные сомнения. А как тут не сомневаться, если в девятнадцатом веке Паулиновы жили под другой фамилией, и прозывались они Павловыми. Восемь дворянских родов жило под этой фамилией, и в каждом бытовала своя легенда. Род Павловых, к которому имел честь принадлежать ее бывший муж, связывал появление своей фамилии с именем Паулино. Наивно? Конечно. И вообще какая разница? Видно, чванливая была семья, если так носилась с этим мифом, чванливая и упорная настолько, что прадед Павла, участник стачек, кружков и ссылок, отказался от своего дворянства и восстановил справедливость, поменяв фамилию Павлов на Паулинов. Прадед в ссылке и помер, деда посадили, отца убили на войне, сам Павел — спился. Таков итог.

Всему этому Юлия Сергеевна не то, чтобы не верила, просто поначалу ей это было неинтересно, а со временем стало ненавистно. Что может быть мерзее пьяницы, который чванится перед женой своим высоким происхождением? Ее дед пришел пешком в Оршу из глухой белорусской деревни, пришел в домотканых портах — учиться! А отец уже был профессором! И ты живешь в его квартире! И Юлия не кричит на каждом шагу, какая у нее гордая крестьянская родословная…

Она встала, убрала штору. В этой гостинице не было двора, поэтому окна выходили не в каменный туннель, а прямо в небо. Оно уже очистилось от туч, так только, перистые облачка. Звезды, как говорится, мерцают. Юлия Сергеевна достала чистый лист бумаги и задумалась над ним. А что Ким вообще знает об отце? Последний вопрос требовал самого серьезного обдумывания и свежей головы. Пришлось опять лечь.

И что она сама знает о Павле? Приехал в Москву толковый провинциальный мальчик и поступил в строительный институт. Он хорошо учился, только слишком любил самодеятельность и песни у костра. При этом писал стихи, точнее сказать — тексты для песен и вообще был остер на язык. Ему крупно повезло — с командой КВН он попал на телевидение. Сам на сцену мало выходил (кажется, он к этому времени уже институт успел кончить), но тексты писал и в постановочной работе участвовал.

Потом проектная организация. Сколько лет Павел Паулинов проектировал железобетонные конструкции не суть важно, главное, что он оттуда сбежал работать в кино, помогли телевизионные связи. Вначале работал на подхвате, потом стал третьим режиссером: массовка, реквизит, общая организация…ну и так далее. На этой должности специального образования не требуется, учишься на месте, и если ты при этом толковый человек и хороший организатор, то тут тебе и место.

Кино его и сгубило. Выпивать Павел начал еще в общежитии, там все «выпивали», но широко и вольно полился напиток русских богов именно в киношных экспедициях. Там алкоголизм не болезнь, а традиция, которая подпитывается твердой уверенностью, что водка — одно из основных подспорий в творческом процессе. Простой по пьянству — самая рабочая ситуация. А что делать, если главный герой и пламенный большевик на ногах не стоит? Наверняка есть творческие коллективы, где питие не море разливанное, а умеренный, приличный ручеек, но Паулинов таких не находил.

Да и не искал он, жизнь сама несла его мощным потоком, и много в том потоке излучин, колен и крутых поворотов. От первой жены, тихой железобетонной сотрудницы, ушел без скандала. Ее судьба неизвестна. Походил в бездомных холостяках — не понравилось. В злые минуты Юлия Сергеевна говорила, что приглянулась Павлу именно просторной квартирой, но это слишком грубо. Была любовь, была, и не столько квартира, сколько характер ее обладательницы был для Павла залогом надежности и крепкого бытия. Через год появился Ким. Павел бредил тогда Киплингом, отсюда и имя.

Уже когда все летело под откос, подруга выговаривала Юлии Сергеевне: «Ты, дурочка, не поняла, что он не главный режиссер, а просто режиссер, а разница между первым и вторым такая же, как между автором книги и ее корректором». Ах, совсем не в этом дело. Если бы не водка, они бы и по сей день жили вместе, и она простила бы мужу его ненормированный рабочий день, и длительные экспедиции, и скромную зарплату. Трезвым Павел был обаятельнейшим человеком, особенно пленяла его удивительная искренность. Он не хотел и не умел врать, правда, в отношениях с людьми имел широкую система допусков. «Ты конформист», — кричала ему Юлия Сергеевна, а он отвечал: «Нет, просто я всех понимаю».

Она его любила. Но беда была в том, что болезнь прогрессировала. Теперь он ездил домой только для того, чтобы «расслабиться». Приезжал уже навеселе, добирал дозу и засыпал, где придется. Грустное зрелище! До сих пор стоит перед глазами картина: бездыханный отец лежит на косо брошенном на пол матрасе — ни подушки, ни одеяла, а маленький Ким, торопясь в туалет, перелезает через него, как через бревно в лесу.

Ушел… и спасибо! Забыто и вычеркнуто. Правда, эту простую истину Юлия Сергеевна не сразу поняла. Еще казалось, что можно подлатать, сшить, подлечить. Иначе зачем бы она решилась на унизительный разговор в присутствии новой пассии Павла?

Пресловутую рукопись притащил в дом сумрачный субъект с лицом такого цвета, словно его травили отбеливателем, то есть бледный, как смерть, и еще фурункул под ухом. Одет вполне пристойно, только не по возрасту. Молодежный пиджак был ему великоват, явно с чужого плеча, а может, свое, двадцатилетней давности, донашивал. Не стоит этот тип отдельных воспоминаний. Вероятно, и фурункул она выдумала. Одно точно, на безволосой, как у евнуха, скуле имелся какой-то явный непорядок. Может, шрам или родинка…

Ким тогда жил у Любочки. Родилась уже Сашенька или нет? Да, конечно, видимо, ей был год. Субъект пришел вечером, когда Юлия Сергеевна никого не ждала. Вначале она удивилась, потом испугалась, в Москве трусили от каждого шороха и даже по телевизору предупреждали: «Прежде чем открыть дверь, непременно спросите: “Кто там?”». А она не спросила. Субъект понял ее смятение и поспешно проговорил, как Германн:

— Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь. Я к вам от Павла Ивановича.

Примечательно, что она сначала не поняла, какого Павла Ивановича субъект имеет в виду, и стала перебирать в уме знакомых. А гость уже шагнул за порог и, не спуская с нее глаз, затарахтел скороговоркой:

— Вы ведь Юлия Сергеевна? Очень, очень рад. Я вас сразу узнал. Паша вас очень точно описал. Он много о вас рассказывал. С восхищением, между прочим.

— Так вы от моего бывшего мужа, — она невольно скривилась. — Какие у него могут быть ко мне дела?

— Вот, просил передать. Тут бумаги, — субъект наклонился и зашептал доверительно, хотя подслушивать их было совершенно некому, — он книгу писал. Большой мудрости вещь. Павла Ивановича, знаете, очень интересовали проблемы православия. Это роман, — и он протянул завернутый в газету, обвязанный бечевой верткий пакет.

— Но почему — мне?

— Насколько я знаю, сынок у него есть. Может, и заинтересуется.

— А вы кто такой?

— Друг Павла, — в голосе субъекта прозвучала легкая обида, мол, могли бы догадаться.

Что она думала в этот момент? Да ничего. Думать вообще не хотелось, не моглось. Весь коридор заполнился злобным раздражением. Как он посмел, этот эгоист, неудачник и пьяница, ее бывший муж, напомнить о себе таким способом? Как он решился послать гонца с глупым поручением, если за все эти годы даже в пьяном угаре ни разу не снял телефонную трубку и не поинтересовался — как живет сын?

Но что делать? Принеси этот вымоченный в формалине субъект пустую банку из-под пива и протяни со словами: «Вот все, что осталась от покойного, просил передать», рука невольно бы протянулась и приняла ничтожный дар. А тут — роман, «большой мудрости вещь», слова «у него сынок есть» вполне годились для эпиграфа. Необычность ситуации придавала значимость не только этому неряшливому свертку, но и всей бывшей графоманской деятельности мужа. Пакет был тяжелым, бечева липла к рукам, наверное, ее испачкали чем-то сладким.

Она боялась, что пришелец начнет что-то объяснять, будет длинен и придется пригласить его в дом, поэтому, когда он повернулся к двери, Юлия Сергеевна несказанно обрадовалась и даже улыбнулась. Субъект неожиданно растрогался, коснулся ее плеча, тут же отдернул руку, как от горячего, и прошептал, показывая на сверток:

— Это все, что осталось, — поклонился, щелкнул замком и исчез.

«Откуда эта фраза — “все, что осталось”? — подумала Юлия Сергеевна, — я же ее раньше слышала? И совсем недавно». Память с удовольствием вернула ей недавнюю фантазию про банку из-под пива. Так Павел что… умер? Придет же такое в голову! Этого не может быть. Как глупо, как невозможно глупо, что она не спросила у бледного пришельца о судьбе бывшего мужа, не выяснила, откуда он его знает?

Юлия Сергеевна не стала резать бечеву, распутала узел, подсознательно зная, что не будет долго читать Павлов труд.

Не по Сеньке шапка. Она только глянет и тут же опутает веревкой сверток. То, что предстало ее глазам, никак не было похоже на законченное произведение, обозначенное как роман. Это был ворох бумаг, кое-как собранные и косо положенные листы разного формата. Иногда в этой разносортице угадывались главы, спрятанные под скрепку или подырявленные дыроколом.

Вот глава почти без помарок. Ага… эпоха Ивана III. Иван Великий — становление Российского государства. Опять этот алкоголик, писатель доморощенный взялся за свое, доказывая себе и всему миру значимость его родственников, которые когда-то там всеми помыслами, мышцами, с полной отдачей своей горячей натуры «служили отчизне», получили за это дворянство и пачками гибли как при монархии, так и при советской власти. Ну, может, и не пачками, может, штучно… От рукописи разило прогорклым маслом, затхлостью и паулиновской спесью.

У нее появилось четкое желание выйти на балкон и пустить эти листы по ветру. Но всех нас вскормили Мастер с Маргаритой. Утверждение, что «рукописи не горят», колом вбиты в мозжечок. Не могла Юлия Сергеевна ни порвать, ни сжечь, ни выкинуть в урну написанное, потому что эти слова и буквы принадлежали ни ей, а вечности (опять отрыжка шестидесятых!).

Была и еще одна мысль — страшная. Неужели ее догадка верна? Все эти листы собирали чужие руки, даже в запое автор не мог подсунуть для прочтения рукопись в таком виде. Тогда что же это — дар посмертный?

Нет, нет… она не хотела так думать. Сама логика настаивала на абсурдности подобного вывода. Если бы Павел умер, то бледный пришелец — не идиот же он! — начал разговор со скорбного сообщения, а не предавался воспоминаниям и не отвешивал ей комплименты.

Разъяснить ситуацию могла только ненавистная Штырь. Юлия Сергеевна совершенно не помнила, остался ли у нее номер телефона этой коварной и глупой гусыни. Перерыла все записные книжки — нашла. Если честно, ее саму мало волновала судьба Павла Паулинова. Он ей — никто, судьба разорвала их связь, но Киму он — отец, а эта связь, к сожалению, не рвется. Если Павла нет больше, то она обязана сообщить об этом сыну. А то как-то уж совсем не по-человечески.

Самой звонить Галке Ивановне не хотелось, не представлялось возможным, она поручила сделать это подруге. Та бестрепетной рукой набрала номер и попросила на голубом глазу:

— Можно Павла Ивановича?

— Если подойдет — брось трубку, — шипела за плечом Юлия Сергеевна.

На том конце провода не удивились, не спросили, кто звонит. Ответ был прост и лаконичен:

— Он со мной больше не живет.

— А где он живет?

— Не знаю.

— Жив курилка, жив! — сказала подруга, повесив трубку. — Юль, он от Галки Ивановны тоже сбежал. И нечего на меня таращиться с таким видом! И не надо делать страшные глаза. Если бы Павел помер, уж она-то — Штырь, об этом знала. И все! Не морочь себе голову.

Подруга говорила так уверенно, а Юлии Сергеевне так хотелось ей верить. И она поверила.

Все, надо перестать расковыривать старые болячки. И никаких предчувствий на будущее. Жить надо только настоящим. А в настоящем она лежит на чистых простынях в уютной комнате, за окном нет бури, войны, цунами и землетрясения. Это у нее в душе землетрясение. Разверзлось время и воронкой втянуло в себя годы, прожитые с Павлом, словно их и не было вовсе. А кому возрождать развалины? Семен никак не тянет на маркиза Памбала. Ах, маркиз, розовощекий красавец! Ему энергии было не занимать. Все отстроил заново, и благодарный народ… Впрочем, с чего она взяла, что Памбал розовощекий? Памятник черный, и только постамент блестит, как сахарная голова. Нет… Семен никак не тянет.

Юлия Сергеевна не уследила границы между бодрствованием и забытьем, и сон ее был еще более мучительным, чем явь. Чей-то голос, непонятно мужской или женский, бубнил в ухо, что Ким пьет и что ему плохо. Во сне она не радовалась прекрасному заграничному быту. И особенно болезненным было неотвязное чувство, что надо все бросить и немедленно поспешать в Москву.

3

Паоло выходил из болезни долго, мучительно потаенно. Целыми днями он молчал, только широко раскрытыми глазами рассматривал предложенный ему Господом новый мир. Ему казалось, что он родился заново, и теперь он — маленький мальчик, может быть, даже младенец, который чудом попал из небытия в этот белый, красивый, непонятный город, название которому Великий Новгород.

Обитал он в богатых и, к удивлению, каменных палатах. Жилье было небольшим, но ладно обустроенным. Когда Паоло спрашивал у Игнатия, чей это дом, тот отвечал туманно, мол, жили здесь люди, да уехали в Москву пересыльно, однако надеются вернуться в родной город, и потому он здесь живет сторожем.

Вещей в доме было мало. Очевидно, переносные столы и лавки, сундуки, утварь, словом, все, что уместилось на возах, хозяева увезли с собой… Свидетелем былого богатства остались нарядные изразцовые печи, которых в Москве Паоло и видом не видывал, узорные решетки в оконницах и широкие лавки вдоль стен с врубленными в пол резными ножками. В день приезда Паоло заприметил, что второй этаж дома весь опоясан деревянными гульбищами-балконами, а кровля срублена бочен-кообразно словно во дворце. За домом стоял заснеженный сад, конюшни с сараями и прочими подсобными помещениями.

Игнатий рассказал, что двор стоит на улице, прозываемой Федоров ручей, который делит Торговую сторону на два конца — Словенский и Плотницкий, что буквально в десяти шагах от дома находится необыкновенной красоты храм Святого Федора Стратилата, и как только «ножки ваши окрепнут», они непременно пойдут в храм помолиться и поставить свечу Богородице.

Паоло слушал и молчал. Он вообще мало говорил. Ему хотелось как можно больше впустить в себя нового мира, его звуков, картин и запахов, новый мир должен быть настолько плотным, чтоб вытеснить старый, подземный, удушливый, полный неясных теней и страха. Он гнал от себя все воспоминания, словно не жил он никогда в солнечной Флоренции, не служил в московских теремах царице Софье Палеолог. Новая жизнь началась с дороги. Вначале он шел с волхвами под пальмами, потом пальмы плавно сменились еловыми лесами и неоглядным зимнем полем. Всё!

Предыдущая жизнь кончилась могилой. Да, да, он был похоронен заживо, и если вдруг он опять видел сон — огромный гроб, по которому можно ходить, он начинал кашлять, задыхаться, и Игнатий приводил лекаря-немца. Лекарь заставлял его плевать в медный таз, с отвратительным вниманием рассматривал мокроту, потом клал на впалую грудь юноши — ребра, как на распятии — теплую пухлую руку, колотил по ней пальцами другой руки и дотошно, внимательно вслушивался в дыхание больного. Дальнейшие распоряжения лекарь давал шепотом, Игнатий при этом был необычайно сосредоточен и торжественен. Оба явно боялись за жизнь больного.

Но Паоло знал, что не помрет. Прошло еще время, неделя, а может, месяц — кто считал эти секунды, — и ему разрешили выйти на воздух. Вначале он мерил шагами гульбище, потом протаптывал тропинки в саду и, наконец, юноше разрешено было самому гулять по городу.

Новгород привел Паоло в изумление. Он был гораздо богаче и нарядней Москвы. Поражало обилие каменных церквей и монастырских стен, блестели купола золотые, изумрудные — из обливной керамики, крытые деревянным, отливавшим шелком лемехом. Сами храмы тоже были ни с чем не сравнимы, они ладно вписывались в пейзаж. Шершавые их стены, сложенные из белого известняка или обожженного кирпича, словно не имели четких очертаний, и все время меняли форму — от солнечных бликов, ветра и шевелящихся теней веток. Он ощущал город родным. Какие-то токи начинали бродить по телу, спине становилось жарко, губы морщились улыбкой. Однако вид домов не всегда радовал. Много было заколоченных окон, пустых подворий, одичавших брехливых псов. За каким забором стоит тот дом, где в большой горнице сияет позолотой божница, а под лампадой словно в яслях Христовых покоится драгоценное яйцо с зеленым листком?

Настал день, когда Паоло разрешили пойти на Софийскую сторону посмотреть Детинец и храм Софии Святой Премудрости Божьей.

— Через Волхов иди по Большому мосту, — напутствовал Игнатий. — И не вздумай по льду идти. Мартовский лед ненадежен. Угодишь в полынью, все наше лечение насмарку.

Паоло дошел до Кремля без помех, через Спасскую башню попал на улицу со странным названием Пискупля, но в Софийский храм заходить не стал. Где-то здесь, в Людином конце, находилась церковь Святого Власия — объект его мечтаний. Спроси он у любого похожего, тот сразу указал бы правильный путь. Но Паоло медлил разыскивать родственников, пугался предстоящей встречи, он явно мышковал с главной своей идеей. И сейчас он решил приглядеться, пусть ноги сами понесут. В душе его тлела слабая надежда, что наследственная память сама укажет ему правильный путь.

Не указала. Вместо того чтобы повернуть налево, он пошел направо, протопал весь Загородский конец и попал в Неревский. За земляным валом, обогнув пожарище — богатый когда-то был двор — он попал в ремесленную слободу, раскинувшуюся на высоком берегу Волхова. Здесь как на ладони была видна вся торговая сторона. Красиво, только дух тяжелый. За слободой, высвободив площадку у могучего соснового леса, стоял монастырь. У проходящего чернеца Паоло спросил его названии. Свято Духов — вот как он назывался. Какое странное противоречие. Потом сообразил и рассмеялся. Слобода принадлежала кожевникам, отсюда и смрадный запах. Здесь днем и ночью дымят трубы в мастерских, ремесленники дубят шкуры, вот и распускают вонь по всей округе.

Домой он вернулся только к вечеру. Из дальней прогулки он принес новые непонятные слова и кучу вопросов. Игнатий радовался, что отрок начал проявлять любопытство к жизни и с удовольствием рассказывал.

— Обыденная церковь, говоришь? Это такая церковь, которую за один день возводят, прося защиты от Господа от какой-либо напасти.

— Как же за один день можно построить церковь?

— Деревянную-то? Трудно, конечно, но когда всем миром… Управляемся, словом.

— Храм Симеона Богоприимца каменный.

— Так вы и там побывали? Далече вас занесло. Обыденная церковь только первый год деревянной стоит, а потом на этом же месте возводят каменную. А Симеона воздвигли в честь избавления от мора.

Про пожарище у земляного вала Паоло не спросил, в городе много было черных дыр обугленных дворов, но Игнатий сам взялся рассказывать.

— То пожарище стороной обходят, потому что двор сей принадлежал Марфе-посаднице. Неукротимая была женщина. По богатству она была третьей у нас — после владыки и монастырей. Но все отнял Господь. И саму казнили, и сыновей — все прахом.

— Не Господь ее жизнь отнял, а царь Иван, — сказал Паоло заносчиво.

Игнатий пришел в ужас.

— Никогда не говори этого вслух. Тьфу-тьфу…

— У нас во Флоренции, — насупился Паоло, — принято говорить вслух о несправедливом притеснении.

— А мы, юноша, свое уже отговорили. Вечевой колокол наш в Москве, а потому в Новгороде сейчас принято молчать и терпеть.

— Как все было, расскажи…

— Откуда начинать?

— Я знаю, что была Шелонская битва, что Новгород ее проиграл…

— Тогда город дорого заплатил Москве. Но мы потеряли только деньги, но не волю. А десять лет назад, нет, двадцать лет назад, я уж заговариваться стал, в семьдесят восьмом году пришел государь с большим войском, осадил Новгород и учинил в городе страшный голод. Новгородцы сдались, открыли ворота и согласились на все условия. Потом приехал князь Иван Юрьевич Патрикеев и на Владычном дворе говорил народу, что государь Иван снял с Новгорода нелюбовь. Потом и грамоты подписали, что берет царь Новгород в свою долю, и скрепили ту грамоту пятидесятью восемью печатями.

Утишился Новгород, но в Москве считали, что он все еще бунтуется. В 87 году началось великое переселение лучших семей купеческих. Казнили тогда многих, ах, многих. Говорили, что они воры, хотели убить наместника государева Якова Захаровича. Но ведь не убили! Может, того убийства в Новгороде и не мыслил никто, и только Москва постановила в своих видах, что мыслили. Я тебе все это рассказываю, потому что ты Федора Васильевича друг, а то бы уста не разомкнул. Когда по городу ходишь, вопросов лишних не задавай. Глаза есть — смотри, а на уста — печать. Понял?

Как не понять. Курицын, рассказывая про Новгород, говорил, что все деяния царя правые. В Москве с этим легко согласиться, а здесь, на месте, все оборачивается злодейством.

— Пятьдесят знатных новгородцев были тогда схвачены и пытаны, — продолжал шептать Игнатий. — Спрашивали у них, а не общались ли они с Казимиром Литовским? На войну с Русью, мол, папа римский деньги давал. А царь Иван очень серчает, когда православных насильно в латинство хотят обратить. Сто человек казнили, кровь бежала, как ручей в половодье. Тогда владыку Феофила взяли под арест и отправили в Москву в Чудов монастырь. По жребию выбрали нового владыку — Сергия, бывшего протопопа Троицкого монастыря. Но он не был угоден Богу. С ума сошел Сергей. Тогда-то царь и митрополит, уже без всякого жребия, а своей властью, прислали к нам Геннадия.

— А почему ты расстрига, Игнатий?

— Спор был церковный. И до Геннадия спорили, и при нем продолжали спорить об аллилуйе: сколько раз на всенощной петь перед «слава тебе, Боже» аллилуйя — три раза или два.

— А в чем здесь смысл? — не понял Паоло.

— Те, которые сугубили аллилуйю, то есть пели ее два раза: «аллилуйя, аллилуйя, слава тебе Боже», укоряли трегубивших в ереси, понеже аллилуйя в переводе и есть «слава тебе, Боже». А это значит, что они четверят Троицу.

— А ты за кого был?

— Я не книжник, я был простой поп, но знаю точный перевод аллилуйя, что значит «хвалите Господа». И стало быть, троегубление не есть грех. А сугубившие продолжали кричать, что это латинство и чистая ересь.

— Католики так подробно не живут. Они считают, что можно петь и два раза и три. Как хочешь.

— А Геннадий усомнился. Послал служку своего — переводчика Дмитрия Герасимова в Европу, чтобы он выведал — как там в латинстве? Герасимов вернулся и сказал, как ты говоришь — можно и так и эдак. Тогда сугубившие обвинили трегубивших в жидовстве.

— Не понимаю!

— А что тут понимать? Форму и обряд надо творить точно, как Господь нам завещал. Форма есть пропускная грамота в рай. Отсюда и споры философов. Все дьявола боятся, а он многолик.

— А дальше с тобой, что было?

— Впал в немилость. Почерпнул нелюбовь полной чашей. Что об этом говорить? Я и сейчас считаю, что мало форму блюсти да пост соблюдать. Богу еще угодны наши добрые дела. И святость не в том, чтоб плоть изнурять, а в том, что вдовице казненного не дать с детьми пойти по миру. И не в монастырь надо богатство свое нести, а помогать немощным. Помнить надо, что за утеснение убогих уготовлен нам адов огонь.

— Насколько я понимаю, слова твои — чистое еретичество.

— Насколько я уразумею — так оно и есть.

4

Храм Святого Власия стоял на небольшой площади, плотно окруженной домами и заборами. Вокруг было безлюдно и тихо, даже собаки не лаяли. Храм был похож на полновесную каплю, вот-вот полетит, чтоб никогда не упасть. В плавных закомарах, каменных бровках над продолговатыми окошками угадывалась тихая и нежная мелодия, украшавшие стены храма кресты разной формы и размера, киотцы, круги были похожи на письмена забытых народов.

Для начала Паоло решил порасспрашивать священника, в самом деле — не ходить же по всем домам. Дорожка к храму была расчищена, на белых от инея дубах сидели круглогрудые снегири.

Священник оказался человеком средних лет, тихий, внимательный. Правое веко его украшал похожий на бородавку красноватый нарост, который очень отвлекал Паоло, и он все время путался, перечисляя фамилии — Сверчковы, Сидоровы…

— Может, я и не так произношу, не в фамилиях дело. Здесь когда-то давно, без малого пятьдесят лет назад, родилась моя мать.

— Нет, юноша. Здесь не живут те, которых вы ищите. И не могут жить. Здесь сейчас на площади Москва живет. И у них лучше ничего не спрашивайте, — добавил он, понизив голос. — Ничего важного вы у них не узнаете, а обругать зазря могут.

— А скажите, раньше, ну… когда в этих домах законные хозяева жили…

— Не говорите так, юноша, здесь и сейчас законные живут, — тихо подсказал священник.

— Ладно, согласен. Я просто хотел узнать, бывали ли вы в этих домах до переселения, — заторопился Паоло и, не ожидая ответа священника, добавил: — А если бывали, то не видели ли где-либо у иконы в красном углу на полочке хрустального пасхального яйца.

— Не видел.

— Не торопитесь с ответом. Вспомните! Это особое яйцо. У него внутри зеленый трилистник. Листики, как живые, как только что сорванные.

— Если у кого и было такое яйцо, то оно далеко отсюда. Все ведь вывезли. Одно яйцо я правда видел, и звалось оно страусиновое. Огромное, скажу вам. И было оно оковано серебром в виде кубка. А принадлежало сие яйцо дому Марфы-посадницы, — добавил священник совсем уже шепотом. — Все ее богатство конфисковали в пользу казны.

— Страусиновое яйцо мне не нужно, — вздохнул Паоло.

— А откуда ты будешь, сынок? Говор вроде наш и не наш.

— Я из дальних. Благослови, святой отец.

Не так он себе представлял встречу с родным домом. Паоло понимал, что все будет совсем не радостно да масляно. Объятия, слезы и пир на весь мир — это потом, а вначале ему пришлось бы долго объяснять, кто он такой, слышать осторожные вопросы, видеть недоверие в глазах людей. Но чтоб так — и глаз не было, и людей не было, и чтоб возможность отыскать их испарилась в один миг — такого и в голову не приходило.

А может, не стоило так уж жалеть мать, может, плен и рабство ее были только избавлением от более тяжелой доли? Она могла умереть голодной смертью, могла погибнуть в дальней дороге. А в Италии, сколько Паоло помнил мать, она жила в неге и в любви. Узнать бы только, куда сослали из Новгорода ее родню.

Дорогу Паоло пересек скорбный воз, везший труп в скудельницу. Везли без гроба, из-под рогожи выглядывала круглая серая пятка.

«Тонкая и маленькая пятка — признак злосердечности, толстая пятка — признак твердости сердца», — откуда всплыли эти слова? «Тайная тайных» — еретическая книга. Курицын, поймав его за чтением, устроил знатный разнос. А виноват-то сам дьяк. Раз запрещенное чтение, не клади абы как, схорони под ключ, а не под перину на лавке. А уж если под перину второпях сунул, то устрой книгу аккуратно, а не так, чтоб кончик торчал. Это ведь и святой заинтересуется. И если трезво посмотреть — ничего в этой книге нет еретического. Про пятки, руки-ноги и цвет глаз, это только к слову. Главное в книге — наставления царю и визирям его о том, как воевать, как страной править, как дань собирать и справедливость творить. А это и есть главное еретичество! Не учи царя править, он сам знает.

На мосту через Волхов он задержался. Солнце садилось, освещая все вокруг нежнейшим светом, вдали, почти на окоеме, золотом блестели купола.

— Что там? — спросил Паоло прохожего, по виду ремесленника.

Тот задержался на миг и ответил с удивлением — как такого не знать:

— Юрьев монастырь.

— А… Кассиан.

Ремесленник обернулся и подтвердил благожелательно:

— Именно так. Игуменом теперь там преподобный Кассиан. Недавно назначили.

Вот и еще один привет от Федора Васильевича. Значит, удалась его задумка, поставить на место умершего старца монаха Кассиана. Может, этот высокоученый игумен тоже вольнодумец? Тоже ищет правду на свой манер?

— Расскажи, Игнатий, про торговую казнь еретиков у вас в Новгороде. Как все было?

— Трудные вопросы ты задаешь. И опять я не знаю, с чего начать.

— С Собора, который состоялся при митрополите Зосиме, — уверенно подсказал Паоло.

— Так ты и так все знаешь?

— Не все. Но знаю, что на том Соборе еретиков обвинили в отрицании икон. И еще в том, что они святое причастие называют не истинными кровью и телом Христовым, а только символами, а на самом деле и после….. остаются обычным вином и хлебом.

— Их много в чем обвиняли. Одни каялись, другие — упорствовали и продолжали твердить, что икона — дело рук человеческих и потому есть идол.

— Ну почему же идол? Я перед иконой Богородице молюсь.

— Богословских споров я с тобой вести не буду. Ты спросил, я ответил.

— И ты тоже икону идолом называл?

Игнатий строго посмотрел на юношу.

— Я не называл. И те, кого к ответу призвали, тоже по разному думали. У тех, кого называют еретиками и промеж собой много споров было, а еще сколько пустого, мусорного народу пристало! А их всех под одну гребенку чешут. Прав тот, кто громче кричит и выгоду государству может показать. На Соборе тех, кто протестовал против нынешнего церковного неустройства, предали проклятию и постановили заточить в дальних монастырях, но новгородцев отдали Геннадию для торговой казни. Архиепископ приказал встретить их в сорока верстах от Новгорода. Сняли их с возов, в которых из Москвы привезли, кандалы сняли, да обрядили в шутовской наряд: одежду выворотили наизнанку, на головы водрузили берестяные шлемы с мочальными кистями, как у бесов на картинках. Потом посадили с завязанными руками на лошади лицом к хвосту, на грудь каждому повесили таблицу: «се есть сатанинское воинство». И в таком то виде повлекли в город.

Стыдно ведь и страшно. Не дети, взрослые мужи! Их возили по улицам, а Геннадий велел народу плевать в них и кричать: «Вот враги Божии». А народ обижался, не хотел плевать. Когда кончилось шутовское вождение, берестяные шлемы на их головах и подожгли. Ожоги были во всю лысину, но живы остались. Лучше бы померли. Священник Денис после этого окаянства с ума сошел и в скорости умер, чернец Захар — раньше славный был боярин — тоже рассудка лишился. О других не знаю ничего.

А следующий день на торгу, шатаясь среди лавок, Паоло услышал о казни в Москве, случившейся три месяца назад. Рассказывали всякие страсти, мол, кто-то посягнул на жизнь государеву, а может, и на жизнь наследника, и понесли за то окаянные заслуженную кару. Казнь на этот раз была не торговой, а смертной, лютой, с отрублением конечностей, а потом и голов. Рассказал про казнь немец из Любека, торгующий бумагой и малыми, напечатанными на станке гравюрами, представляющими благочестивые сцены из Библии. Вид покупателя — крестьянский тулуп и овчинные рукавицы — вначале смутил продавца (зачем неучу высокое искусство?), но когда Паоло стал гневливо объясняться по-латыни, торговец тут же разложил перед ним весь свой товар. Немец жаловался на высокие пошлины, говорил, подмигивая, что климат в Новгороде портится, совсем испортился, оскудел народ, и что он совершенно не уверен, что приедет сюда еще раз. Так слово за слово и добрались до событий в Москве.

Вернувшись домой, Паоло бросился к Игнатию, обвиняя его в скрытности. Ведь не мог он не знать того, что и немец знает! Юноша требовал фамилий и подробностей страшного действа. Игнатий вначале отпирался, потом стал бубнить, что говорить не велено, но потом и покаялся: были весточки из Москвы, как не быть. Казнь приключилась, когда ты, мил отрок, еще в жару лежал, что об этом толковать? И поважнее события в Москве случились, великого князя Дмитрия Ивановича венчали на царство, и теперь он как бы соправитель государю, а еще сплетни были, что матушка-царица была в опале, но верить этим слухам зазорно, потому что народ пустомеля, не узнает ничего толком, а языком балаболить всегда горазд.

Две казни — торговая в Новгороде и лютая на Москва-реке смешались в сознании Паоло в одну. Раз были казни, значит, было и дознание, а если искали его царевы слуги, значит, и его подозревали в чем-то. Не окажись он тогда в подземелье, то может быть, и его голова валялась на снегу, как у Пояркова.

Ночью он опять увидел мучительный сон, наваждение последних месяцев — он в могиле. И тут же в сонном его сознании мелькнула мысль: выход один — просто проснуться. Проснуться и вспомнить со всеми подробностями, как все было. Если вспомнишь, то избавишься от наваждения.

Никто его не хоронил, он сам прыгнул в преисподнюю. Вряд ли строители рубили в камне тайный ход через Неглиную. Видимо, это были старые штольни, из которых брали камень для строительства Кремлевской стены сто лет назад — еще при Дмитрии Донском. Вход в выработанные штольни засыпали, а при строительстве нового каменного дворца опять открыли. Случайно или нарочно, теперь уже не важно.

На дне колодца, в который угодил Паоло, находилась куча строительного мусора — щебенка, неотесанные плиты, гнилые бревна. Очнувшись после падения, Паоло вначале бездумно пытался выбраться по тому же пути, по которому свалился вниз. Поняв полную невозможность выбраться наверх без чужой помощи, он успокоился. На все воля Божья! Наверху его ждут стражники. Он не знал за собой вины, но если ищут столь настойчиво, значит, застенка не миновать. Мелькнула мысль, что внимание к его особе как-то связано с тайнами Курицына, но он отогнал от себя эти переживания, как безумные и лишние.

Если в подземелье есть вход, значит, есть и выход. Паоло казалось, что будь у него в руках горящий факел, он бы без труда выбрался на волю. Но в темноте — полной, как при закрытых ночью глазах, — совершенно терялась ориентация.

Тут, весьма кстати, Паоло обнаружил на поясе тесьму, предназначенную в подарок шустрой Арине. Находка была не просто жизненно важной, в ней Паоло увидел Божий знак: тебя вбросили в подземелье, но дали спасительное вервие. «Да помогут мне ангелы Господни», — прошептал Паоло, привязал конец тесьмы к крепкому на ощупь концу деревянной балки и, разматывая тесьму, тронулся в глубь штольни. Очень скоро он понял, что тесьма смехотворно коротка, но она давала ему возможность вернуться к начальному пункту и повернуть не в левый коридор, а в правый. Вопрос только в том, какой рукой ты держишься за стену.

Он повторял эту попытку с обреченностью безумца, повторял до тех пор, пока конец тесьмы не выскользнул из его обессиленной руки. Потом он вообще не мог понять, где начало и конец пути. Голод мучил только первое время. От жажды его избавили. Каменные стены штольни так и сочились влагой, по иным вода стекала беззвучным ручейком.

Иногда вдруг казалось, что темнота обретала очертания, расслаивалась, наполняясь каким-то отличным от черного цветом. Это могло означать только одно — где-то рядом отверстие, лаз, окно, дыра наружу. И тут же приходило сомнение, может, это мозг посылал странные сигналы в глаза и он видел то, чего не было на самом деле.

И могильная тишина. Кричал… пока не осип. Сознание полностью смешалось, ничего не происходило: он то полз, то валялся ничком. Нет, было одно событие в черном безвременье. Он вдруг нащупал потерянную тесьму. Подергал за нее — натянута. Это была радость неописуемая. Сейчас он вернется по тесьме к лазу, через который попал в штольни, и будет опять кричать что есть силы. Не может быть, чтоб кто-нибудь из рабочих его не услыхал. Один поворот, второй, а потом вдруг тесьма пошла очень легко. Пальцы ощупали размохренный конец.

Что было дальше, Паоло не помнил. В какой-то момент, он ясно видел, над ним склонился ангел и прикрыл его длинным крылом. Перья и пух пахли чем-то домашним. Хотелось чихнуть. Игнатий сказал, что он находился в подземной штольне шесть дней.

В горнице было тепло, за окном трудилась капель, сад тонул в утренней мгле, сучья яблонь выглядели голыми и неприютными. «Ксения, — сказал он, — неужели я тебя потерял навсегда?»

5

Дом был из старых, обшарпанный, но добротный. Кода в подъезде не было, и на том спасибо. Киму не хотелось, чтобы загадочная роковая женщина Галка Ивановна жила в коммуналке, это было бы еще одним знаком неблагополучия отцовской жизни. Дверь в квартиру шестнадцать не изобиловала табличками жильцов, но вид имела непрезентабельный. По двери тоже можно судить о хозяевах. За новой металлической дверью скрывается если не богатство, то, уж во всяком случае, достаток. Жилая ячейка под шестнадцатым номером не оборудовала себя никакими приобретениями цивилизации — ни обивки, ни глазка, ни сигнализации.

Дверь открылась после первого же звонка. На пороге стояла особа неопределенного возраста в коротком розовом халате. Просвечивающий одуванчик волос при определенной натяжке можно было сравнить с нимбом. Поношенное кукольное личико выражало крайнее удивление.

— Здравствуйте, — торопливо сказал Ким, боясь, что она захлопнет дверь. — Вы Галина Ивановна? Очень приятно. Я сын вашего мужа Павла Ивановича Паулинова. Как бы ваш пасынок. Разрешите войти?

Личико Галины Ивановны никак не поменяло выражения, Ким даже поначалу решил, что она глуховата, поэтому стал повторять текст, несколько прибавив громкость.

— Ой, да что вы… — произнесла она наконец, растерянно отступила на шаг и тут же стала бороться с халатом, запахивая его то на подоле, то на груди. — Я вот тут убираюсь. Вы извините. Я в таком виде.

— Я решил прийти с утра, потому что боялся не застать вас дома.

Что-то во взгляде или внешности Кима показалось ей подозрительным. Она нахмурилась и, явно делая над собой усилие, спросила:

— А как докажите, что вы именно — сын?

— Что же мне — документы вам показать?

— Покажите.

Ким для вида порылся в карманах.

— Понимаете, я никогда не ношу с собой паспорта. Не из принципиальных соображений, нет. Я боюсь его потерять. Может быть, я просто расскажу вам про своих родителей? Я родился на Чистых прудах. Моя мать — Юлия Сергеевна…

— Ладно, проходите, — смилостивилась Галина Ивановна. — При чем здесь мать? Вы на отца похожи. Вы улыбнулись, и я вас узнала. Он тоже никогда не носил с собой паспорт. Я вот убираюсь. Подождите, пожалуйста.

Посередине комнаты на вытертом ковре стоял пылесос. Галина Ивановна слабо пнула его ногой, пытаясь откатить в угол, но тот заупрямился и стал похож на шипящего гуся. Она погрозила пылесосу пальцем и скрылась в соседней комнате. Большое, высокое окно было поделено пополам большим домашним растением в деревянной кадке. Хилая пальма напоминала цаплю со вздыбленными крыльями, которая все пыталась взлететь и выбраться на волю, но это ей не удавалось. Рядом с пальмой стоял аквариум, в котором две крупные, величиной с селедку, рыбины целовались взасос. Впрочем, может быть, все это было не более, как игрой света. Все они здесь были ровесниками — и пальма, и пылесос, и ковер, и хозяйка.

Над диваном между грузинской чеканкой и самодельным ковром, на котором обитала выполненная аппликацией русская красавица в парчовом сарафане, Ким увидел фотографию отца в рамке. Лицо вполоборота, не просто старое, но уставшее донельзя, изможденное и умное — хорошее лицо. Сколько же ему тут лет? Ким поймал себя на мысли, что видит на фотографии не отца, а автора странной рукописи, которую ему пришлось читать. Зачем отцу понадобился Иван Великий? Одно сходство у них есть. Оба родились в сороковом году. Правда, с разницей в пятьсот лет, зато месяц совпадает. Смешно… пока про царя Ивана он знает больше, чем про Павла Паулинова. И Иосиф Волоцкий родился в сороковом году.

Надо бы поспрашивать Никитона, что это значит с точки зрения астрологии.

Галина Ивановна вошла в комнату, словно та была сценой, а дверь — правой кулисой. Она явно предъявляла себя как героиня неведомого спектакля. Макияж ее состарил, тусклые, как нечищенное серебро, волосы были взбиты в традициях семидесятых, квадратная фигурка без талии с очень тонкими ногами вызывала сочувствие, зато бежевый, отделанный тесьмой костюмчик сидел безукоризненно. Вот, мол, как я выгляжу, когда приведу себя в порядок.

— Пигмента не хватает, — объяснила она Киму, поправляя прическу. — Мне подруга говорит — покрась, а по-моему, вполне приличный цвет.

— У вас красивые волосы, — подтвердил Ким, и добавил про себя: «Только их в три раза меньше нормы».

Теперь она играла в даму, несколько испуганную, но любопытствующую. Интересно ведь, зачем явился этот молодой верзила? Появление Кима было развлечением в бедной событиями жизни.

— Кофе, чай?

— Я ничего не хочу. Спасибо.

— Ну что вы? Как можно. Покурите пока.

Спустя несколько минут она опять вплыла в комнату с подносом: чай, свежие бутерброды с колбасой, печенье в украшенной салфеткой вазочке, словом, все очень прилично. Галина Ивановна с улыбкой смотрела, как он ел, потом спросила доброжелательно, хотя вопрос должен был таить в себе обиду:

— Вы, наверное, пришли, чтобы вещи отцовские забрать? Так у меня ничего нет. Как-то вот жили-жили и ничего не нажили.

— Да нет… какие вещи? — активно запротестовал Ким. — Я хотел познакомиться… про отца узнать. И еще спросить — он писал? Романы, повести… Прозу, одним словом.

Она согласно кивнула головой — было дело.

Галина Ивановна никак не тянула на образ мегеры, который нарисовала ему мать. Но, может, жизнь ее привела в порядок, пообтесала явные недостатки. Вероятно, когда отец к ней ушел, она была задорной, склочной красоткой и активно сражалась за свое приобретение. Но не похоже, чтобы мать выясняла с ней отношения и пыталась вернуть непутевого мужа. И уж если честно оценивать ситуацию, Галина Ивановна нравилась Киму. С ней было спокойно. Видимо, гены играли роль. Он давно про себя решил, что симпатия к собеседнику возникает в первую очередь от взаимодействия биологических полей, а уж потом ты пытаешься выяснить умный он или глупый, добрый или злой, ну и так далее.

— Вы понимаете, мне надо собрать рукописи отца. Они где-то разбросаны по разным местам. Я и к вам, если честно, за рукописью пришел.

— Он все с собой унес. Может быть, черновики остались. Что-то лежит в ящике на балконе. Я посмотрю. Только ведь это очень давно было. Уж десять лет пошло. Бумага-то небось истлела. Все истлело, одна фотография осталась, — Галина Ивановна указала на стену. — Это его последняя фотография. Здесь он уже некрасивый. А когда печень еще здоровая была, он красивый был.

— Отец сильно пил? — спросил Ким сочувственно.

— Ой, сильно! Вначале он запойным был. Два месяца мог не пить, а потом — облом. Ну а потом пил почти каждый день.

— Когда же он писал?

— По ночам, — простодушно ответила Галина Ивановна. — И знаете, ведь какая вещь странная. Павел был очень хорошим человеком. Очень хорошим. Мы ведь прожили вместе почти тринадцать лет, а лучше сказать — полных двенадцать. А потом он исчез.

— Как — исчез?

— Ушел. Ночью спать легла, а он что-то шебаршил по квартире, потом рядом лег. А утром встала — нет его. Думаю, куда это он в такую рань отправился? И сумки его нет. Потом смотрю, и этого нет, и того нет, и бритвы нет. Я и поняла, что он ушел. По моргам или больницам, ну, как обычно делают, я его не искала. А месяца через три сам позвонил.

Ты говорит, Нюся — он меня почему-то Нюсей звал — ты не ищи меня. Я у друга живу и к тебе не вернусь, потому мы с тобой все уже изжили, и я ничего не хочу, кроме свободы. И как это понять? Вполне допускаю, что я его несытно кормила, рубашки плохо гладила, но уж свободы у него было вдосталь. А это значит, что само мое присутствие рядом, даже дыхание мое было ему в тягость. Можно, конечно, сказать, что он мою жизнь сгубил. Не будь его рядом, я бы кого-нибудь другого в мужья взяла — непьющего. Но ведь это неправда. Вернее сказать — не вся правда. Скучно ему было со мной, вот что.

— И вы его не искали?

— Нет. А зачем? Мы уже друг друга не поддерживали. Мы только бранились. Это ведь тяжелый крест — с пьяницей жить. Тем более — с потаенным. Для всех вокруг — он душа компании, а для близких — мучитель.

— Расскажите еще.

— А что о нем рассказывать. Больше, чем ваша мама, я вам не сообщу. Он когда ко мне пришел, то очень несчастный был. На работе всегда веселый, деловой, а здесь, одно слово — приполз. Мы с ним тогда вместе на картине работали. Снимали фильм «Свидание в Петербурге». Не видели? Костюмный, из жизни восемнадцатого века. «Свидание» это как-то незаметно прошло, а работы на нем было очень много. Он режиссер, я — костюмерша. Массовки огромные, всех одень, проверь, чтоб монашенки с маникюром в кадр не лезли, чтоб парики впору, иные костюмы прямо на людях приходилось подгонять. Вся жизнь — в работе. Я ведь одинокая была. Мужа похоронила, детей нет. А что он женатый, то уж позднее узнала. Да хоть бы и не узнала. Когда в экспедицию ездили, то у всех, почитай, романы были. Вот тогда-то мы с ним и сошлись. А в дом ко мне он пришел, когда съемки уже кончились. Да, да, точно, тогда шел монтажный период. Пришел на неделю, а остался на годы. Он говорил: «Я там в тягость, а здесь не в тягость». А я говорю: «Ну и давай будем жить, как люди».

— Отец обо мне когда-нибудь вспоминал?

— Он любил вас очень. Но считал, что пока вы были ребенком, отношения ваши с ним были бы только во вред. И все приговаривал… вот уже вырастет мой мальчик…

— Я уже вырос.

— Ничем не могу помочь. Мы не виноваты — ни я, ни вы. Пьянство его сгубило. Я вам позвонить хотела, да как-то не собралась. Да и матушки вашей побаивалась. Воинственная женщина! Она ведь была здесь. Такую сцену закатила! А в чем я виновата? Павел на коленях перед ней стоял и говорил: отпусти! А она ему: «Что ты спектакль устраиваешь? Куда — отпусти? Катись на все четыре стороны, но хоть объясни!»

Когда кино рухнуло, я имею в виду всю киноиндустрию, он уволился. Вернее, его уволили. Правда, звали потом на мелкие частные картины. Ну те, что на помойке снимали. Тогда много чернухи делали. Спонсерам надо было деньги отмывать, и они с готовностью предоставляли средства. Давали на сотню, а в отчетах писали на миллион. Но Павел отказывался. Говорил, мол, гадость все это. Дома стал сидеть. Я же шила, нам хватало. А он все писал, все писал. В какие-то журналы статейки носил, платили копейки. Он и для кино писал. Только это никому не было нужно. А ему было как бы все равно. Очень много времени он проводил в библиотеках. Когда, конечно, в запое не был.

— Так отец и сценарии писал?

— Один сценарий пошел в производство. Ираклию, главному режиссеру, очень нравился материал. Там даже деньги на съемку были. Вернее сказать, с такими деньгами можно было начать делать кино, но не кончить. Фильм ведь очень дорогостоящий процесс, — добавила она важно.

— Вы хотите сказать, что фильм недосняли?

— Да они и трети не сделали. Ираклий очень неверный и тяжелый человек. Разругался со спонсором. А если честно, то и режиссер он никакой. Один гонор. Ираклий себе карьеру хотел сочинить, а мой-то ему в этом подпевал: «Россия обретает лицо. Нам нужен фильм о начале государственности. Мы мечтаем снять фильм о древней Москве!» Вот и остались одни мечты! На государственность денег надо миллионы в долларовом выражении, а у них всех средств — кот нарыдал. Смешно сказать, как эти съемки проходили. Павильонов, конечно, никаких, все в интерьере. Снимали в особняках, где еще остались стены в два метра толщиной и потолки сводчатые. А костюмы я им сама возила. Господи, можно сказать — воровала. Наработала связи на Мосфильме, вот мне их и выдавали под расписку. Разве это съемки? А потом все окончательно рухнуло.

— Сценарий этот был про Софью Палеолог?

— И Софья там была, и многие другие прочие. Кабы дали мне костюмы самой шить, уж я бы их одела. А так… курам на смех.

— А где отец сейчас? — через силу спросил Ким. — Он все еще живет у друга?

— Нет. От друга он тоже ушел. Это точно. А год назад мне позвонил некто, мужчина, и сказал, что Паша умер. Но я этому не верю, — голос Галины Ивановны звучал бесстрастно, даже, пожалуй, величественно. — Батюшка ваш как ветер, его нельзя поймать. Если он жив, сам позвонит, а пока мне остается одно — молиться.

— Расскажите поподробнее. Кто вам звонил?

— Он не назвался. Вам надо Ираклия найти. Я знаю, что они общались. Павел был талантливый человек, а Ираклий из тех, которые пока все сливки с молока не соберут — не отвяжутся. Сейчас я вам его телефончик найду. Но все может быть и это зря. Ираклий уезжать собирался. Хотя, что ему за границей делать? Америка отнимает у нас самых умных. А Ираклий… на кой он там им нужен? Вообще-то я вас ждала, если честно говорить. А вы тоже пьете? — спросила она вдруг.

— С чего вы взяли? — Ким внезапно покраснел.

— Я вижу, пьющий вы. Я пьяниц сразу определяю. У них какой-то взгляд особый… Понимаете? Взгляд и обувь.

— А обувь-то здесь при чем? — Ким на всякий случай спрятал кроссовки под стул.

— Обувь пьющего человека сразу определишь, — сказала она убежденно. — Павел последнее время не ел ничего, только пил. Демократия первым делом сделала выпивку дешевой, а чего еще русскому мужику надо. Худой стал, как спица. Новой одежды не покупали, он был болезненно экономным и носил старую. В ней ему было просторно, как в колонном зале, — она невесело засмеялась. — А обувь… плотно сидела на ногах. У него здесь, знаете, косточки выступали. Кожа на башмаках истончилась, как на нем самом, и точно повторяла форму ноги. Он эти туфли чистил, чистил, а все равно видно — пьющий. Ладно. Пойдем на балкон. Посмотрим, что от твоего отца на свете осталось.

— А можно я к вам еще приду? — спросил Ким на прощание.

— Отчего ж нельзя? Я рада буду. Ты женат? Дети есть?

— Дочь.

— Вот и ее, Пашину кровиночку, с собой приводи.

Ким вышел на улицу с пакетом искореженных, битых временем бумаг и с убеждением, что он не только не приблизился к тайне или некоему важному решению, но как бы и отдалился. Более того, у него появилось предчувствие, что этой тайны не было вообще.

6

Ираклий Иосифович Гудуаров считал себя человеком, который всегда правильно чувствует ситуацию, но при этом никогда не может ее использовать. Карма такая, ничего не поделаешь. Он всегда знал, что и к какому сроку нужно государству и людям, но либо он к этому сроку не поспевал, либо люди, ради которых он старался, иными словами — народ, подводили его самым неприличным способом.

Во времена Андропова он снял и уже смонтировал фильм о дисциплине, как внутренней, так и поведенческой. С помощью незамысловатого сюжета он доказал, что расхлябанность на рабочем месте, бесконечные чаепития в конторах, проектных организациях и НИИ приводят к развалу хозяйства, дискредитируя саму идею социализма. Фильм получился острым и нужным, но Андропов как-то внезапно умер, и настали совсем другие времена.

Страна хотела быть критичной, и он был критичным вместе с ней. Он начал снимать острый и смелый фильм о Ленине, и поспел как раз к тому сроку, когда уже сам Ленин — ни плохой, ни хороший — никому не был нужен.

С картиной про становление государства Российского и Ивана Великого он совершенно правильно угадал. Многосерийный этот фильм был бы очень нужным и своевременным, но здесь в игру вмешались новые капиталистические отношения, и кинематографическая казна совсем опустела.

Наступила великая пора демократии. Что бы они там ни говорили, наши молодые, задорные, образованные и прогрессивные, но дело свое они сработали не так, как надо. Десять лет было у Ельцина со всей его демократической мухарайкой. Маленький срок, согласен, в длинной жизни государства он может ничего не значить, но в переломный момент десять лет — это очень много. Палач и выродок Гитлер был у власти-то был всего двенадцать лет, а как поднял Германию! Правда, он ее потом и уронил, но это не помеха в рассуждениях. Вычтем из общей суммы «двенадцать» три года упадка, получается вообще девять лет. Тогда почему же нашим демократам не хватило их десяти, чтобы Россия на ноги встала и люди стали жить по-человечески?

А вообще-то удивляться здесь нечему. Владимир Ильич, умнейший человек, написал шкаф книг на тему — как взять власть, и тонюсенькую брошюрку в объяснение — что с этой властью делать. Наши демократы тоже великолепно справились с первой задачей — все разрушить. Это им хорошо удалось. Куда ни кинь взгляд — наука, производство, кинематограф — везде развалины. А что на развалинах возводить — не продумали до конца, пустили дело на самотек. Само собой выстроилось нечто безобразное. И как всегда — конкретно никто не виноват. Виноватый всегда один — русский менталитет. Следовательно, вся ответственность на него и ложится.

Ираклий Иосифович с демократами не спелся, не нашел денег на продолжение съемок, однако сообразил завести маленький, но надежный бизнес. Не будем здесь рассказывать, какой именно бизнес, это не суть важно. Ираклий Иосифович не то, чтоб процветал, но на подержанную «ауди» и редкие походы в ресторан денег хватало. Он мечтал поднакопить денег, продолжить работу над фильмом и поднести сильному государству на блюдечке с голубой каемочкой киноэпопею о величии русского государства. В девяносто восьмом все, разумеется, рухнуло. Ну и черт с вами, так вам и надо.

Встретили двадцать первый век. И тут вдруг напомнил о себе живущий в Израиле двоюродный брат — прислал поздравление. Ефим отбыл на землю отцов в первый отъезд, где-то в восьмидесятых, и с тех пор не подавал признаков жизни. Невидимый шов во времени — ведь в третье тысячелетие переползаем — и на него произвел впечатление. Ефим написал обстоятельное письмо. Между строк он сообщил оглушительную новость. Оказывается, тетя Нинель за последние двадцать лет успела не только выйти замуж за миллионера (а такая корова была, ни кожи ни рожи!), но и овдоветь.

Без большого труда Ираклий выяснил американский адрес любимой тети и принялся жаловаться на невыносимость бытия в обе стороны: и в Штаты, и в Израиль.

Узнав о бедственном положении Ираклия, Ефим отреагировал неожиданно, как-то уж слишком по-человечески, слишком гуманно. Он позвал брата в Израиль, обещая кров на первое время и помощь с трудоустройством. Очень хорошо, спасибо большое, но там у вас в Тель-Авиве взрывают! Кроме того, жарко, непривычно, провинциально. Что он там будет делать, какие фильмы снимать? Уж если уезжать, то в Америку. Америка куда больше подходила на роль земли обетованной.

Пока тетка не собиралась делиться миллионами с племянниками, но в проявлении родственных чувств была последовательна. Ни один праздник теперь не обходился без ее открыток, а на Пасху даже позвонила и без малого час выспрашивала Ираклия о московской жизни. Желание Ираклия перебраться в Америку она поддержала очень сдержанно, но обещала помочь.

Все складывалось замечательно, беда только, что Ираклий слишком долго собирался. Тут подоспело роковое 11 сентября. Ну, в общем, сами понимаете. Не желали давать американцы визу, не желали — и все! Окончательного отказа тоже не давали, видно, это было не в их правилах, но тянули резину уже полтора года, и никак нельзя было предсказать, сколько это еще протянется.

А Ираклий с семьей, как говорится, «жил на чемоданах» около телефона. И покупатель на квартиру был найден, и цена на жилье успела упасть на двадцать процентов, и библиотеку с мебелью продали, а Америка продолжала капризничать и отказывать в визе.

Словом, Ираклий жил в крайнем раздражении, и в тот момент, когда ему позвонил Ким, находился мечтой в совсем другом мире. Поэтому отреагировал на фамилию Паулинов весьма примитивным способом. Он решил, что это звонит сам Павел, и сколько ни бубнил голос в трубке, что он, собственно, не отец, а сын, Ираклий его не слышал и продолжал гнуть свою линию. Людям свойственно в трудную минуту валить с больной головы на здоровую. Трудно поверить, что ты сам, любимый, был виной творческой неудачи, и подвернувшемуся так не вовремя Павлу Паулинову была тут же уготовлена роль козла отпущения. Тем более что ребята, право слово, вы же знаете, что с Паулиновым нельзя работать. Сценарий из него пришлось буквально щипцами выдирать, он пьяница, а потому человек крайне необязательный, но как всякий пьяница полон не только всяческих фобий, но и гамлетовского самомнения, все-то ему нужно, ничтожеству, знать смысл жизни.

— Нашелся, батенька мой! — громыхал Ираклий. — Нажрался огуречного рассолу и решил вспомнить дружка? А где ты раньше был? Ты знаешь, как мы тебя с Аркашкой искали? Но ведь ты работать не умеешь! Ты знаешь, куда делся отснятый материал? А он мне, между прочим, очень нужен. И я нашел способ, как вывезти его за пределы отечества.

— Понимаете, я сейчас вам все объясню… — блеяла трубка.

— Ты вор, и Аркашка — вор! Только у вас ничего не выйдет. Если вы хоть кадр используете из отснятого материала, я подам на вас в суд. А в Штатах, между прочим, к этому относятся очень серьезно. Это у нас всем наплевать на авторские права. А из-за бугра я вам такой счет предъявлю, что будет международный скандал. Слушай, Павлуша, давая полюбовно. Давай я у вас все куплю. Больших денег не дам, что же я свою собственную работу буду у вас за тысячи покупать? Но в нашей реставрированной совдепии деньги всегда деньги. Да и никто вам за них не только доллара, рубля не даст!

Когда недоразумение разъяснилось, Ираклий Иосифович сообразил сменить тон. Если до этого он скандалил и грубил, сохраняя при этом свойские, почти родственные отношения, то сейчас он стал и вовсе не приступен.

— Ну и что же вы от меня хотите, молодой человек?

— Я хочу узнать у вас, что вы знаете о моем отце.

— Здрасте, — рявкнул Ираклий. — Что я могу знать о вашем отце, если мы расстались пять лет назад?

— Мне ваш телефон дала Галина Ивановна Штырева, — уважительно объяснял Ким. — Понимаете, я совсем не знаю моего отца. А сейчас из-за некоторых обстоятельств, не стоит объяснять природу наших отношений. Не потому, что тайна, а просто это слишком долго… Так вот, она говорила, что вы знали местожительство отца в то время.

— В какое — в то? Когда он от Галки сбежал?

— Именно. Я знаю, что он жил на квартире у некого человека и хотел бы узнать у вас его адрес или телефон.

— Вона чего захотели! Я помню только, что это был крайне неприятный больной субъект. Между прочим, такой же пьяница, как и ваш батюшка. Мало того что алкаш, так еще сумасшедший.

— Почему? — вскричал Ким, ему очень неприятно было думать, что отец по доброй воле коротал жизнь с душевно больным. — В чем это выражалось?

— А у него была мания чистоты. Он себя отмыл до дыр. Лицо — цвета салата. Хорошенькое сочетание, — доверительно хмыкнул Ираклий, — изгой, помешанный на санитарии.

— Отец снимал у него угол?

— Ой, дорогуша, не знаю я! Кажется, этот субъект был его родственником. Но, может, я все путаю. Я был у них на квартире всего один раз.

— А где это? Вы не можете вспомнить?

— Где-то в районе Мясницкой. То ли в Кривоколенном, то ли в Златоустовском.

— Может, у вас адрес где-нибудь записан?

— Может, и записан, да его уже не найду. Я на узлах живу. Скоро в Америку уезжаю. Единственно, чем я могу вам помочь, это дать телефон Аркадия, потому что я помню его наизусть. Вы пишите? Записывайте, — он подиктовал цифры. — Аркадий — мой оператор, с которым я вдрызг разругался. И не без помощи вашего папеньки!

— Я, наверное, вмешиваюсь не в свои дела, но что вы толковали про украденный материал. При чем здесь мой отец?

— Вот именно — не ваши дела. И забудьте об этом. А если вспомните, что передайте Аркаше мой привет. И напомните про обещанный суд! И отцу вашему передайте, что я как имел права на его сценарий, так и имею. Да, ему не заплатили полностью, но нам всем не заплатили. Но аванс был, поэтому и права на сценарный материал сохранены.

Уже повесив трубку, Ираклий Иосифович с недоумением окинул взглядом телефонный аппарат. «Что это он так вдруг завелся, зачем разоткровенничался с этим мальчишкой». И не нужны ему никакие пленки. Год назад были нужны, когда он надеялся возобновить работу. Иван III со всеми его великими делами и в России никому не нужен, а уж во Флинте, штат Мичиган, где он собирался обосноваться рядом с тетушкой, это вещь сотой необходимости. И вдруг грустно стало Ираклию Иосифовичу в предчувствии своей абсолютной ненужности в богатой и нелюбопытной к чужой истории стране.

А Ким из разговора вынес твердое убеждение, что он найдет отца. Вот только сделай последнее усилие, а потом протяни руку — и ощутишь в ней тепло незнакомой ладони. Мысль эта волновала, пугала, голос неведомого наблюдателя шептал: «Дальше не лезь, не к добру, жил без отца, и дальше можешь жить», и сколько ни гнал он от себя этот противный, с прагматическим привкусом голос, сам-то он знал, что косматое чудище, живущее внутри него коммунальным квартирантом, на этот раз, пожалуй, право.

Аркадию Ким позвонил в тот же вечер. Приятный женский голос сообщил, что мужа нет дома, он в экспедиции и когда вернется — неизвестно.

— Позвоните через месяц, молодой человек.

7

А в среду, упредив о своем приезде телеграммой, на голову Кима свалилась сахалинская тетка Варвара. Со стороны матери у Кима имелось непросчитываемое количество родственников, расселенных по бывшему Советскому Союзу. Белорусский прадед, твердый середняк, правильно рассудил, что, покончив с кулаками, возьмутся и за него, поэтому быстро продал дом и лошаденку, коров отдал в колхоз безвозмездно, а сам, прихватив семью, подался в город к старшему сыну-студенту.

Детей было одиннадцать душ, из них восемь девок. Двух сыновей убили на войне, а прочие разъехались кто куда, девицы повыходили замуж и дали могучий приплод. В Москве осел только Кимов дед, профессор всевозможных строительных наук. Он рано умер от инфаркта, но Ким его помнил — высокого, бородатого, шумного. Большинство белорусских родственников обосновалось почему-то в Средней Азии. В Московской квартире всегда жила какая-то транзитная родня, пахло урюком и дынями. Дед говорил, что через его квартиру проходит великий шелковый путь.

Развал Союза внес в жизнь свои коррективы, шелковая дорога жизни была прервана. Из СНГ в столицу не наездишься. Здесь не только на покупки, на билет денег не соберешь. И только двоюродная тетка Варвара с завидным постоянством — раз в три года — совершала вояж в Европу. Она летала через Москву в Черкассы, где проживала ее престарелая мать.

Тетка Варвара была веселым человеком. Сама того не ведая, она следовала в жизни советам американского психолога Уильяма Джеймса, утверждавшего, что эмоции связаны с телом обратной биологической связью: вначале человек расслабляет мышцы лица в улыбке, и только потом понимает, что жизнь прекрасна. То есть вначале засмейся, а потом уж соображай, с чего ты ржешь, как лошадь.

Так, шаманя улыбкой, она и нашла свое счастье в лице капитана дальневосточного траулера, хотя сама по себе жизнь никакого такого счастья не сулила. Первый брак в Черкассах был неудачным. Оставив сына на маму и улыбаясь надменно, мол, не на такую напали, юная Варвара завербовалась на Тихий океан. «Ох, и трудно было, — рассказывала она, возбужденно блестя глазами, — и сайру консервировали, и крабов, в путину работали по шестнадцать часов в сутки. Потом повезло, устроилась буфетчицей на китобое». С этого рабочего места до счастья было уже рукой подать.

Теперешний Варварин муж Шурик, прозванный ею «капитаном Бладом», подкармливал родню по всему «шелковому пути» вплоть до Черкасс. Секрет богатства состоял в том, что горбатился капитан не на отечество, а на Японию, которая уже десять лет, как зафрахтовала вышеозначенный траулер.

Теперь тетка собиралась купить квартиру в Москве, чтобы «быть к маме поближе».

— А муж? — недоумевал Ким.

— Одобряет. Шурик по девять месяцев в море. Забежит на недельку, и опять к себе на корабль. Точно так же он сможет «залетать» в Москву.

— Но уж если вы хотите быть «к маме ближе», то не проще ли купить квартиру в Черкассах?

— Ты что? Я там со скуки сдохну!

Здесь тетка Варвара явно подвирала. Еще не придумано было то место на земле, где она могла бы заскучать. Энергия била в ней камчатским гейзером. Она нисколько не удивилась, что Юлия Сергеевна обретается в Лиссабоне. «И правильно, что дома сидеть? Надо же бабе проветриться», — сказала она таким тоном, словно столица Португалии размещалась рядом с Малаховкой. Выгружая на стол подарки и снедь, среди которой была удивительная какая-то выпивка — граненые с хрустальными пробками штофы в благородных этикетках, — она также не удивилась замечанию Кима: «мне пить нельзя», не стала канючить, мол, ну, капельку-то «со свиданьицем» всегда можно, и тут же убрала штофы с глаз долой. Очевидно, слова «мне пить нельзя» были ей хорошо знакомы, то есть имели двойное дно, с которым не поспоришь.

На следующий день тетка, оглядевшись, сказала: «Как квартиру-то… (дальше нецензурное слово). Юлька всегда была грязнухой, а ты вовсе бомжатник развел» и пригласила в дом лифтершу, молодую бойкую женщину, которая начала уборку с того, что быстро собрала старые рукописи, намереваясь отправить их в мусоропровод. Ким отобрал бумаги чуть ли не силой.

— Зачем тебе эта бумажная рухлядь? — недоумевала тетка. — Эти листы плесенью пахнут.

— Мне нужно это для работы!

— Ты что — в писатели заделался? Им же не платят ни черта!

— Никуда я не заделывался! Это у меня хобби такое — вносить в компьютер старые тексты.

— Ска-ажите пожалуйста! У советского народа сейчас одно хобби — выжить.

— По вас и видно!

— Мы — особ статья! — веселилась тетка. — Нам дружественный японский народ с голоду сдохнуть не дает. — Отсмеялась и спросила мирно: — А сам ты, как деньги зарабатываешь? Смотрю, целыми днями дома сидишь, никуда не торопишься…

Хороший вопрос… Он и себе-то не мог объяснить сущность своей работы.

— Я занимаюсь весьма разнообразными делами, — строго ответил Ким. — Например, помогаю художникам и модельерам устраивать просмотры и выставки.

— А трудовая книжка у тебя есть?

— А у вашего капитана Блада она есть?

— А как же! Нам ведь бухгалтерия начисляет зарплату. Кажется, две тысячи в месяц.

— Кажется, — усмехнулся Ким. — Моего приятеля по жуткому блату, там была сложная система подстав «ты мне — я тебе», устроили на теплое место в таможню. В первый же день его посвятили во все тонкости работы. Приятель мой человек активный, горячий, погрузился в деятельность по охране торговых границ с головой. Живет не тужит, заработки выше ожидания. Только через три месяца посыльному из бухгалтерии удалось поймать его на складах и схватить за руку: «Мария Ивановна ругается, что ты за зарплатой не приходишь. Кто вместо тебя будет в ведомости расписываться? У бухгалтерии могут быть неприятности». Приятель был потрясен: «Так здесь еще и государство платит?» Он, сердечный, думал, что на таможне только на взятках живут.

Тетка расхохоталась.

— Именно так… Очень точно подмечено. Но мы работаем с японцами на законных основаниях.

— У нас рыбы нет, а мы на японцев ишачим.

— Да если бы не японцы, траулер наш давно бы на металлолом распилили. А то и вовсе гнил бы, как «Титаник» на дне океана. Да бог с ними, с японцами. Ты говоришь, на модельеров работаешь. А что сейчас в Москве носят? Нет, не так надо ставить вопрос. Что носят, я и так вижу. Ты объясни, что считается модным.

— Объясняю, — начал Ким тоном телевизионной дивы, — В этом сезоне особенно моден стиль «милитари». Блуза цвета запекшейся крови, брюки оттенка нестираных, гнойных бинтов. В этом стиле чувствуется оттенок жертвенности, героизма. Война, если быть объективным, это очень красиво.

— Тьфу на тебя!

— Ты думаешь я дурака валяю? Да это перепев одного французского модельера. Сам по телеку слышал. А вот с одеждой для мясников мне предстоит работать самому. Красные брызги по белому полю…

— Сдурел народ, — насупилась тетка и тут же отодвинула эту тему как негодную.

Вопрос о Любочке и Сашке был задан только на четвертый день. Это был и не вопрос даже, а приглашение пожаловаться.

— Сбежал из семьи? Почему? Мой Валерка, — имелся в виду сын, — тоже сбежал, но она у нас стерва, невестка-то моя. Сама гуляла, а Валерку выгнала, и теперь к сыну его подпускает только потому, что мы с Шуриком алименты в долларах платим. Я хочу Валерку в Москву перевести, в Черкассах и работы нет, но ведь тогда придется и стерву с собой брать. Куда Валерка поедет от сына. А ты говоришь…

— Я теть, Варь, ничего не говорю.

Киму не хотелось жаловаться. Он был рад приезду Варвары Игнатьевны хотя бы потому, что она на время отвлекла его от навязчивой идеи найти реальные, а не виртуальные следы Софьи Палеолог, но тратить освободившееся от призраков время на перемывание грязного белья — нет уж, увольте. Будем говорить о погоде, модах, демократии, королях и капусте. Меньше всего он сейчас хотел касаться сокровенного, но вопрос сам с языка слетел, как говорится, выпорхнул:

— Вы моего отца знали?

— Павла? Что это ты вдруг заинтересовался? Раньше в вашем доме на эту тему не говорили. Павла я мало знала, но ненавижу его, как их всех.

— Кого — всех?

— Алкоголиков. Считается, они больные. А я тебе так скажу. Больных среди них процентов десять, а все прочее — рабы бесхарактерности, распущенности и попустительства собственному «я». Как ты думаешь, что раньше: яйцо или курица. Характер негодный, потому что пьет, или пьет от того, что плохой характер. Здесь обе формулы подходят. Главная черта алкоголиков — они ответственности на себя не хотят брать. Не хотят отвечать ни за своих близких, ни за себя самого. А от такой жизни — пьяной и безответственной — у людей отрафируются совесть и стыд. Вы все очень любите цитировать этого вашего Достоевского, мол, мир спасет красота. Вранье все это. Я считаю, что мир может спасти только чувство стыда. Для нормального человека стыд вещь непереносимая, и он стремится себя исправить. Я бы и молитву такую придумала: «Господи, пошли мне стыд!»

— А страх? Страх может помочь себя пересилить?

Тетка посмотрела на него строго и внимательно.

— Очень даже может быть, особенно когда за свою шкуру трясешься. У нас на «Академике Курчатове» матрос был с каким-то хитрым кожным заболеванием, то ли экзема, то ли псориаз — не знаю. Во время путины на судах сухой закон. Он работает лучше всех, и кожа у него, как у младенца, ни пятнышка. Как на берег сойдет, весь в красный горох, как заварной чайник, а под мышками и в прочих потаенных местах и вовсе мокнущие раны. А был он холостой, а еще пьяница и бабник. Врач осмотрит его, репу почешет: «Аллергия на безделье». Потом сообразили. На берегу он пьет беспробудно, а печень все эту дрянь, все отходы алкогольного производства на кожу и выбрасывает.

— Он испугался и перестал пить?

— Этого я не знаю, но разумный человек, конечно, испугался бы.

— Вы про отца расскажите…

— А я уже все рассказала. Сколько он твоей матери нервов попортил! Юля бедная, всегда боялась, что его с работы выгонят. Работа, это последнее пристанище, это как бы якорь, который не дает выплыть в океан, который по колено. Вот Павел слиняет куда-нибудь дня на три, а то и на неделю, а с Мосфильма звонят: где такой-сякой-эдакий?… Потом явится домой, а Юлька его пытает: «Как же ты мог исчезнуть? Ты же людей подводишь?» А он ей: «Плевал я на всех. Я эту работу ненавижу и решил уволиться». Это он в пьяном угаре, только чтобы продлить отключение сознания, уже уговорил себя — все, увольняюсь. Потом протрезвеет, и словно другой человек. Даже не верит, что говорил такое. Будь моя воля, я бы алкоголиков кастрировала, как котов. Чтобы не воспроизводили себе подобных.

— Вымрем, теть Варь.

— А мы и так уже вымерли. Это раньше Россия была большая страна, а теперь она маленькая. Семью не по квадратным метрам считают, а по людям.

— Я вам тайну открою, теть Варь. Отец роман написал. Я сейчас его рукопись перепечатываю. Роман исторический. О том, как Иван III собирал Русь. Чтобы земли к Москве присоединить, и воевали, и дочерей замуж выдавали, о вообще что только не делали.

— А сейчас эта самая Русь по кускам разваливается. Попомни мне, будет Дальний Восток самостоятельным государством. А что ты хочешь? Ведь ничего никому не жалко!

Вот так нагонит тоску, а сама сядет перед зеркалом и спокойно, с улыбкой начнет мазаться кремом: отдельный тюбик для век, какая-то коробочка особая для щек и подбородка, потом также неторопливо и обстоятельно мажет ладони, потом руки с тыльной стороны.

— Завтра к Любочке пойдем. Вечером. Слышишь, Ким? Я уже договорилась. И подарки Саше давно заготовлены. Что молчишь? Я же слышу — не спишь!

— Теть Варь, — подал голос Ким, — ты штофы иностранные из дома унеси, а то на меня иногда накатывает.

— Да я их уже приятельнице подарила. Пусть ее мужик травится, а своих — побережем.

8

Александр писал Ивану, что пора бы возвратить Литве взятые у нее по перемирию волости, потому что ему, Александру, «жаль отчизны своей». Иван невозмутимо ответствовал, что ему тоже жаль своей отчизны, Русской земли, которая все еще находится под Литвою. В числе прочих назывался Киев и Смоленск. В каждом письме Иван спрашивал зятя, почему он не строит дочери церковь греческого вероисповедания. Александр терпеливо отвечал, что закон литовский запрещает увеличивать число православных храмов. Великий князь и царь злили друг друга, как могли, и все вежливо, через велеречивых послов. Кто их рассудит? Кто прав, а кто правее? Тезис — история рассудит — здесь совершенно неправомочен. Евреи вон просят назад в полную собственность Стену плача и окрестные земли на том лишь основании, что эта стена принадлежала им три тысячи лет назад. И за такой-то срок не могли добиться своего и договориться.

У Александра было трудное положение. Он желал сохранить Литву в тех границах, которые завещал ему отец. У него не было сил воевать с Москвой, и он боялся рассориться с ней окончательно. Оставалось вести изнурительные переговоры с Иваном и искать союзников. На какой-то момент он их находил, но ситуация тут же менялась, как ландшафт в дюнах.

Подул ветер, и барханы незаметно переместились, поменяв контуры и очертания.

Особенно ненавистны Александру были заигрывания Москвы с крымским ханом Менгли-Гиреем. Предпочесть дружбу с татарином добрым отношениям с собственным зятем! Но татарин татарину рознь. Иван ненавидел Ахмата, последнего хана Золотой Орды. Ахмат погиб, и теперь Иван ненавидел весь приплод его. А Александр смел искать отношения с Ахматовыми сыновьями! Оба государя, и литовский, и русский, плели интриги, но где было Александру состязаться с медлительным, как бы даже неповоротливым в своем умении выжидать, коварным и дальновидным московским царем. Залогом хрупкого мира была Олёнушка. Царь любил дочь и страдал, подозревая, что сама Олёнушка в любви и привязанности более верна мужу, чем отцу.

А кто лучший советчик в этом тонком деле, как не жена? Иван вспомнил их последнюю встречу, когда Софья, с трудом уперев руки в жирные бока, кричала в голос:

— Я была плохой советчицей? А кто тебе посоветовал басму Ахметову порвать и не платить дань? Чтоб деньги не вернуть — ты смел! Жалко с казной расставаться. Понимаю, жалко. И правильно, что не отдал и войной на Ахмата пошел. А потом ведь и испугался. И что я тебе советовала?. Не быть Москве в рабстве — вот был мой совет. И к благому ты им воспользовался. А кто научил тебя позвать на Русь Аристотеля и прочих муролей знатных? Кто тебе пушки льет и ядра ладит? Итальянцы, коих я с собой привезла.

У бабы, конечно, волос долог, да ум короток, свое участие в делах Ивана Софья сильно преувеличивала, но в тех гневливых словах была своя правда. С женой надо помириться. Иван это не только умом понимал, сердцем чувствовал. Да и привык он к этой женщине, давно не замечал он ее безобразной, болезненной полноты. Кашу маслом не испортишь, на Руси любили тучных женщин. И умела Софья угадать его настроение, речи ее всегда были созвучны той размеренной и грозной мелодии, которая звучала в его душе.

Стражу давно убрали от царицыных палат, но Софья продолжала жить затворницей, никого не принимала, в город не выезжала. Одно приятное событие скрасило ее жизнь. Посеянное разумное, а именно дар Волоколамскому монастырю с заверением в верности, дало свои плоды. Духовник Станислав передал царице послание от игумена Иосифа. Письмо не было пущено через дворцовую канцелярию, и в этом увидела Софья добрый знак. Стало быть, суровый старец отлично понял положение царицы, он увидел подтекст в переданных ей словах и дал понять, что воспользуется ее покровительством.

Как раз в это время царь послал в Венецию с посольством грека Дмитрия да Митрофана Карачарова. Ехали они по торговым делам и через посредника испросили царицу, что желает она иметь в подарок с латинской земли. Софья ответила — ничего. Конечно, посольские не стали бы что-либо «испрашивать» без согласия Ивана. Но Софья не хотела принять царское прощение столь малой уступкой. Зеркала да бисер венецианский — разве это цена за ее страдания? Она ждала более осязаемого знака царской милости и дождалась.

Утром на выходе из крестовой, где Софья молилась, ее встретил дворецкий с тугим свитком дорогой бумаги.

— От кого? Кто передал?

— Государь Иван Васильевич.

Дворецкий собирался произнести все полагающиеся по дворцовому порядку слова, но царица не стала их слушать. Она вырвала из рук дворецкого свиток и пошла прочь. Развернула бумагу она только в своей горнице, с трепетом ожидая увидеть письменное, по форме изложенное прошение. Но нет, это было письмо от Олёнушки. Софья вздохнула, надела стекла и принялась читать.

Тон послания был обиженный. Софья зримо видела писца, склоненного над бумагой, видела дочь, сидящую за столом, а может, в кресле, у окна, брови вытянулись ниткой, губы слегка пришлепывают, словно вылепляют очередное слово, а пальцы беспокойно теребят перстень на среднем пальце. И через фразу повторяет беспокойно: «Нет, это не так, это зачеркни, а это лучше вот так сказать. Когда перебеливать будешь, не забудь исполнить все в точности!» Не исключено, что сама дочь накарябала послание, в ином месте буквы пляшут, как скоморохи.

«Государь мой батюшка, о церкви я била челом великому князю, но он мне отвечает то же, что московским послам. Ты пеняешь мне, что поп Фома выслан в Москву, но поп Фома не по мне, а другой поп есть из Вильны очень хороший. А кого мне в попы звать? Сам знаешь, что в Москве я не видела никого».

Вон, оказывается, какие изменения случились, пока Софья сидела под стражей! Она помнила священника Фому, худенького, говорливого, обидчивого, но твердого в догматах православной веры. Чем же не угодил он дочери? А может, под чужую диктовку писалось это послание, а Оленушка только подпись начертала?

«А боярыню ко мне из Москвы прислать, как ее держать, как ей со здешними сидеть? Коли батюшка хотел, то сразу бы со мной старую боярыню прислал. В прислуге я ущерба ни в чем не имею и в церковь хожу греческую. А волостей новых мне муж не дает и не дарит, говоря, мол, тесть побрал у него много земель после мирного согласия».

— Ах, ты! — воскликнула Софья. — Смела стала Оленушка!

А дальше, как ни в чем не бывало, словно не наступила только что отцу на больную мозоль, дочь тем же простодушно-обиженным тоном сообщала, что шкурки горностаев, число пятьсот штук, да белок, числом полторы тысячи, она получила, о чем благодарствует, но с черными соболями, о которых раньше наказывала, вышел конфуз. «Я ждала соболя черного с ногами передними и задними и с когтями, а получила шкуры с ногами отрезанными».

Софья понимала, как разозлило и опечалило это послание Ивана, и если он нашел нужным показать его опальной жене, то, значит, прощает и доверяет ей. Царица призвала дворецкого и наказала передать государю, что благодарит его за прощение и нижайше просит о встрече. В этот же день был передан устный ответ Ивана: он звал жену вместе отужинать.

Ужин состоялся на женской половине. Царица расстаралась, чтобы трапеза была праздничной: чаши, кубки, тарели — все было золотым, уксусница и солонки из венецианского стекла, пили греческие вина. Встретились супруги спокойно, словно и не было тяжелой размолвки, лютых казней и угроз. Чарошница разлила мальвазию по кубкам, царица тут же отослала ее прочь — она сама будет ухаживать за государем.

Надо было начинать разговор.

— Не сердись на Оленушку за письмо, государь, — сказала Софья. — Это она по простоте своей.

— Знаю я, кто ее устами говорит, — раздраженно ответил царь. — Я думал, дочь мне помошницей в делах будет, но ошибся.

— Молода еще, неопытна. Ты пошлешь ей соболей с лапами?

— Не в соболях дело.

— Оленушка пишет, что священника Фому отослала от себя. Чем же он ей не угодил?

— Оленушке-то поп Фома гожь, зато Александру не потребен, поскольку вере истинной предан. Князь и крестовых дьяков моих, и поваров, что при дочери были, отослал из Литвы. И пишет с ухмылкой, де, если нам заблагорассудилось приставить к княгине Елене панов наших и служилых людей, то в этом ущемления греческой вере нет. Как же нет, если папа римский, а это доподлинно известно, велел всеми правдами и неправдами склонить Елену к латинской вере! Знаю также, что папа не позволяет Александру жить с иноверкой. Словно они и не венчаны!

— Александр промеж двух стульев сидит. Трудно ему, — примирительно сказала Софья.

Царь так и вскипел.

— А что трудно? У него выбор есть. Я не могу понять его слепое усердие в католической вере! Гедимин не был католиком, вся Русь под Литвой тоже православная. Он все делает мне в укор. Когда ехал турецкий посол в Москву, Александр не позволил ему ехать по Литве. И отговорка глупая, де, посол будет высматривать его государство. Раньше без всякой зацепки ходили послы туда-сюда, его и мои, и гости торговые ходили. Я думал, что мы с ним в любви живем и в мирном докончании, и в креслом целовании, а он ко мне послов не пропускает.

— А величает как? — тихо спросила Софья, понимая, что касается заповедной темы.

— Великим князем, — ответил Иван с издевкой, — не желает признавать меня государем всея Руси. Послы его нагло мне в глаза глядят: «Великий князь Литовский и Русский только тогда согласится признать тебя государем всея Руси, когда ты по договору закрепишь за Литвой Киев». Я про такую нелепицу и слышать не хочу!

— Ему это спускать нельзя, — быстро отозвалась Софья, она уже поняла главную тему разговора, — Бог помогает не ленивым, но деятельным, тем, кто любит правду и судит правильным путем. Окуньков в сметане попробуй, государь. Славные получились окуньки.

Помолчали. Софья покраснела вдруг, прижала руки к щекам и решилась.

— Государь, допусти до себя опального сына. Он не виноват в боярских распрях. Он во всех делах твоих будет верным помощником, — произнесла она быстрой скороговоркой и тут же умолкла.

Иван ничего не ответил. Софья опять стала говорить про Литву и зыбкий мир.

Согласившись на встречу с женой, Иван не собирался освещать в беседе тонкости сокровенного, а теперь вдруг обмяк, разоткровенничался. Была еще одна забота, которая не шла из головы. С одним гонцом прибыло из Литвы три послания: чистый лепет дочери, гневливая грамота от Александра с обидой на «коварство» и третья бумага, это коварство подтверждающая. Уликой было скопированное тайным способом письмо Ивана Менгли-Гирею. «Брат и тесть! — так начал свое письмо Александр. — Вспомни душу и веру!» Как ни пыжился Иван, читать такое было унизительно.

А дело было так. Сразу после казни изменников и смутьянов и заключении Софьи под стражу Иван послал в Крым князя Ромодановского. Письмо к Менгли-Гирею было дружественным. Царь призывал крымского хана помириться с Александром. А на словах Ромодановский должен был передать: «Ты, хан, мирись если хочешь, а царь всегда будет с тобой против литовского князя и ахматовых сыновей».

От Менгли-Гирея князь Ромодановский тут же отбыл в Литву, чтоб сообщить Александру об успешных переговорах. И все бы хорошо, и все бы ладно, если бы в руки литовского князя не попала копия Иванова письма с припиской, которая повторяла устный наказ царя. Теперь князь эту копию в Москву и переслал.

Теперь вставал главный вопрос — кто? Кто посмел сделать копию царского послания и еще отсебятину написать, которая, к сожалению, была правдой? Можно, конечно, предположить, что сам Ромодановский был автором этого художества. Но Иван в это не верил. Князь Ромодановский не дурак, чтобы открыто совать голову в петлю. Скорее всего, копия сделана в Москве и послана с тайным гонцом в Вильно. Приписку мог сделать только близкий к царю человек, с которым все эти политические дела обсуждались.

Принесли третью перемену блюд. Софья молчала, обдумывая только что услышанное. Рассказ царя произвел на нее впечатление. Он сулил какие-то далекие выгоды. Софья пока не обдумывала — какие именно, это она потом наедине с собой сообразит, сейчас главное понять, как правильно дальше вести разговор. Царь неторопливо вымыл руки в лохани, холуйка подбежала с полотенцем.

— Все, все, уходи, — прикрикнула на нее Софья, сама положила на тарель сладкий пирог и спросила Ивана спокойно и буднично: — Ты уже послал Александру ответ?

— Нет еще.

— Ты скажи своим дьякам, чтоб ответ сочинили правильный. И проверь, чтоб опять не приписали какой-либо напраслины. Если Москва восприимница Византии, она должна стать могучим государством и объединить все русские земли. Зять твой Александр отказывает тебе в титуле и в церкви. Титул — есть власть, церковь непостроенная — поругание веры. Власть и вера — вот на чем держится Русь. И все деяния царя должны быть с этим согласованы. Если кто-то захочет ущемить власть или веру, тот враг! А с врагом надо быть беспощадным.

Поменяли свечи в шандалах. Царь вдруг обнаружил, что у него легко кружится голова. Как ни слаба мальвазия против русской водки, но и она будоражит кровь. Эк Софья все по полкам расставила! Видно, на пользу пошло ей сидение под стражей, голова работает, как у мудреца и философа.

— Как попала к Александру скопированная бумага? — спросила Слфья. — Кто твой тайный враг?

— Кто мой тайный враг, — повторил задумчиво Иван.

— Над этим поразмышлять надо. Если дело идет к войне, то враг твой хочет мира.

— По-моему, этот темный человек как раз хочет рассорить меня с Литвой.

— Можешь не слушать светов моих, но я скажу. Бога призываю в свидетели души моей, что не в минувшее время, ни сейчас, я не думала о тебе зла, не имела недоверия к тебе. Муж и жена — едины. Те люди, которые оговорили меня, те и за мир с Литвой стоят. Иль забыл, что Патрикеевы пришли в Москву из Литвы, они Гедиминовичи, а потому двум богам служат. Сейчас они в родстве с московскими царями, но для них и Литва — родина. Помни об этом.

— Что говоришь-то? Одумайся, — прикрикнул Иван. — Отец Патрикеева верой и правдой служил отцу моему, он ребенком меня от тюрьмы спас и всю жизнь служит верой и правдой.

— Служба службе рознь. Здесь вопрос в том, как он сам ее понимает.

На этом и кончилась деловая часть встречи. Дальше разговор и вовсе пошел о пустяках. Софья улыбалась, пересказывала дворцовые сплетни, кто-то сына родил, иной замуж дочь выдал, обсуждала, как встретить Масленицу, потом вдруг принялась вспоминать свой приезд в Москву, словом, была добра и ласкова, а на прощание вернулась к тону серьезному и многозначительному. Поклонилась в пояс и сказала:

— Хорошо мудрецы говорят. Не все делаем, что можем, не во все верим, что слышим, не все говорим, что узнаем. Прости, если что не так. Здоров для спасения будь, государь.

Через неделю в Вильно было послано ответное послание, начиналось оно так: «Брат и зять. Я помню душу и веру! А если князь Ромодановский и говорил подобные слова Менгли-Гирею, то на то есть своя правда. Ты, великий князь, тоже в дружбе с неприятелями Руси — сыновьями Ахматовыми. А Киеву за Литвой никогда не быть, потому что сие есть нелепость…»

9

Князь Иван Юрьевич Патрикеев, наместник Москвы и преданный царю человек, мало того, родственник, был против войны с Литвой. Может быть, потом, когда-нибудь, но не сейчас. Война — это траты, а живых денег в государстве было мало. Казна царская полнилась лалами и яхонтами, жемчугом, цепями золотыми, посудой и драгоценной рухлядью, но не продавать же накопленное. Уже дань Орде не платим какой год, а все приходится считать каждую государеву копейку.

Только что кончилась шведская война, бывшие ратники разошлись по домам и поместьям. Царь намекает, что надобно собрать новое войско. А это значит, тормошить посошных людей, что с каждой десяти сох дали коня, собирать по Москве ремесленную братию — сурожан, суконников и купчих людей, как собирали тридцать лет назад под власть князя Оболенского. Это воинство не всегда надежно, но числом велико, а потому в ратном деле пригодно. Фрязины льют пушки, делают ядра, артиллерийский полк должен быть в полном вооружении. Хорошо воюет кованая рать — лучшие конные полки, татарские и казачьи полки. Но всем починка требуется. Царевичи татарские расселены в разных московских волостях, воевать идут с охотой, но очень охочи до подарков. А собрать надо не менее сорока тыщ душ, иначе на литовских границах делать нечего…

Но ведь есть куда тратить деньги помимо войны. Царь решил украсить свой стольный город, и князь Патрикеев был с ним вполне согласен. Строительство Кремлевских стен стоило огромных средств. Фрязины — это не русские подмастерья, им за труды платить надо много. Аристотель со своими художествами стоит в месяц десять рублей. Это же бешеные деньги! А Алевиз не хочет от Фиорованти отставать, требует такой же платы.

Огромные средства московские пожрали пожары. Пылали дома обывателей, лавки, церкви горели, как свечи. В одном восемьдесят седьмом году сгорело в посаде сорок две церкви. А главная беда — Кремль выгорел шесть лет назад. Только отстроили тогда палаты царские, каменные палаты, но и камень не устоял пред огнем. Теперь царь, а может, царица, решили, что пора выстроить новые жилье. И правильно, сколько можно семье великокняжеской и всему двору их тесниться в старых деревянных постройках. Дворец каменный начали возводить на старом дворе у Благовещенья. Алевиз из Медиолана строит его, но не торопится.

Дворец замыслили роскошный. По предложенному Алевизом плану дворец обширен, строили на подклетях с погребами и ледниками, палат каменных было не счесть. Решено было также построить каменную стену от двора Благовещения до Боровицкой стрельни, дабы оборонить царя от пожаров с наиболее опасной юго-западной стороны, где скучились дома обывателей.

Главный фасад дворца по замыслу муроля должен был быть обращен к дворцовой площади, на земле уже разметили место для трех лестниц. Палаты золотая, столовая, брусяная, средняя брусяная, выходная, набережная малая, набережная большая палата, а еще угольные, постельные… всего не перечислишь.

Все это замечательно, беда только, что первоначальный фрязинский прикид, по-ихнему — смета, в два раза меньше, чем окончательные траты. Царь считает, что главное богатство государства — земли, но за угодья не приобретешь кирпич, золотое листье на отделку стен, не остругаешь бревна.

Разумеется, на эту тему князь Патрикеев не разговаривал с царем. У Ивана была другая задача, поэтому собеседников, понимающих эти трудности, князь Иван Юрьевич находил в своем окружении, беседуя с зятем — князем Семеном Ряполовским и прочими, а также с великой княгиней Еленой.

Волошанка осваивала новое положение, которое дал ей царь Иван при дворе. Ей казалось, что Дмитрий плохо подготовлен к высокому посту, который займет со временем, поэтому не отпускала от себя сына, замучила его советами. Отрок был вхож к государю в любое время дня, но разговаривал с дедом мало, больше слушал. Когда Иван спрашивал его о чем-либо, он пугался, краснел от смущения и послушно кивал головой, выражая полное согласие.

— О чем с тобой батюшка-царь разговаривал? — спрашивала Елена сына каждый вечер.

Дмитрий с удовольствием отвечал, не вникая в суть слов. Был он тих и прилежен, все тянулся к книге да молитвеннику. Меж тем Елена знала, что царь часто хмурился при словах о наследнике, видно, считал, что Дмитрий мало похож на отца. Он не угадывал во внуке воина, а ведь мы часто хотим, чтоб судьба добрала в нашем потомстве то, чего нас самих лишила.

Двор принял новое положение как данность. Хотя между служилыми людьми при дворе, как и прежде, мира не было. Князья и бояре без конца меж собой лаялись, чья отеческая честь выше, но объединялись, если дело касалось Патрикеевых, Ряполовских, Оболенских. Все они были выходца из Литвы — Гедеминовичи, и им не могли простить, что оттеснили они на дальний план истинно древние московские роды — Кошкиных, Плещеевых, Морозовых, Кобылиных и многих прочих.

После того как царь снял нелюбьё с Софьи, отношение к ней двора изменилось. Она уже пострадала. На Руси страдальцев любят. В то время как она находилась под стражей, многие голоса, нерешительно, правда, звучали в ее защиту, а как только стража была снята, то бояре как могли выказали ей готовность служить. Приказывай, царица-матушка.

Софья вела себя скромно. Уже новое, важное дело вынашивала она в тишине своей горницы. Из разговора с Иваном за ужином она запомнила главное — коварный донос из Моск вы в Литву, донос, упреждающий Александра о коварстве Ивана.

Двор Софьи жил вольно. Это позднее, при Иване Грозном, и сыне его Федоре, и при первых Романовых на троне, во дворце на женскую половину не смел входить мужчина — никакой. Даже сообщение о том, что кушанье подано передавалось через дворцовых боярынь. Даже крестовые священники могли входить в домовую церковь, только когда званы были.

Софья, как уже говорилась, в быту своем придерживалась западного распорядка, поэтому она могла общаться напрямую с боярами высокого звания. А интересовали ее не столько тучные, маститые отцы семейств, а молодая поросль — боярычи да княжичи. Мы не можем заподозрить эту женщину в той страсти, которую позднее переносила на молодых мужчин Екатерина II. Ни коем случае! Софья была женщиной набожной и целомудренной. Но ей нужны были зоркие молодые глаза, умеющие слышать нужное уши, а также беспрекословная верность.

А задача у нее была простая. Ей надо было, чтобы каждый шаг врагов ее — Патрикеева и Ряполовского, и сыновей их, и челяди был ей известен. Поэтому с помощью детей боярских она установила постоянный надзор за этими домами.

Василия, который тоже обрел свободу и вернулся к прежнему образу жизни, она не поставила в известность. Это была только ее тайна. Василий был тих. Изчезла прежняя удаль из его характера, уже не буянил он с ватагой, не скакал во всю прыть по городским улицам и окрестным полям. Много времени поводил он теперь во дворце за молитвой, постничеством и учебой, наверстывая то, чем пренебрег ранее.

Софья понимала, нюхом чуяла, что Патрикеев не всегда созвучен царю в настроении, потому как занят делами мирными и о войне рассуждать не хочет. То Патрикеев Служебник с дьяками составлял (не обошлись бы без него!), то ездил к отцам церкви, ведя ученые богословские споры, также тесно общается с фряжскими архитекторами. Тем не менее главным советчиком царя в делах литовских был именно Патрикеев, Иван доверял ему полностью.

В это спокойное для государства, но чрезвычайно нервное для царя время, он жил потирая руки от нетерпения, сейчас с Литвой посчитаться или еще погодить, Иван получил из Литвы чрезвычайно взволновавшее его послание. Ему писал внук его давнего заклятого врага Шемяки — князь Василий Иванович Северский. Послание было написано в самых верноподданических тонах. Шемячич умолял царя смилостивиться, «простить холопам твоим (вишь как себя именовал!) прежние вины и дозволить мне у тебя быть и бить челом о службе».

Иван глазам своим не верил: Шемячич возжелал отложиться от Литвы и предлагал себя с землями — Новгород-Северским и Рыльском. Это была новость так новость!

Со смерти князя Дмитрия Шемяки, которого русское духовенство называло вторым Каином и Святополком Окаянным в братоубийстве, прошло ровно сорок пять лет. Сам Иван еще отроком — двенадцать лет ему было — успел повоевать с Шемякой под Галичем, когда «второй каин, претендуя на московский стол, дал большую битву и проиграл ее. Укрылся Шемяка в Новгороде. Он надеялся опять накопить силы и выступить против Василия Темного. Но не успел, умер. Говорят, что его по приказу великого князя отравили ядом, поданным в печеной куряте. Иван не осуждал отца. Он знал, что удельные войны кончаются только со смертью одного из претендентов на трон.

Семейство Шемяки бежало тогда в Литву. Путь их лежал через Псков. Псковичи приняли беглецов не сказать, чтобы радушно, но двадцать рублев дорожных дали. Вскоре в Литву также всем кланом сбежал второй участник детского Иванова кошмара — князь Иван Можайский. Оба семейства были радушно приняты королем Казимиром и пожалованы землями.

Кажется, какое дело русскому царю до Казимировой щедрости, но и этого не мог простить Иван ни Литве, ни сбежавшим князьям. Дарованные земли находились в заповедном крае — вблизи Киева, отческого дома всех Рюриковичей. Иван спал и видел, что Киев когда-нибудь вновь вернется под власть Москвы.

Иван все время держал в памяти Шемячича и Можайского, и, даже заключая с Литвой свадебный договор, особо указал на изменников, что, мол, если станут те князья творить козни против Москвы, то Александр обязан в том тестя упредить.

Однако о том, как должен вести себя Иван в случае козней негодников-князей против Литвы, в договоре не было сказано ни слова. Иван решил, что специального гонца к Шемячичу гнать не гоже, но как только представится случай, сообщить в Новгород-Северский, что условия приняты.

Но доброжелательная судьба на этом не успокоилась, в Москве было получено еще одно тайное послание. На этот раз из Литвы писал князь Семен Иванович Стародубский-Можайский (сын заклятого Ивана Можайского). Он тоже предлагал себя на службу к русскому царю, желая отложиться вместе с землями: Черниговым, Стародубьем, Гомелем и Любичем.

Сбылась мечта Ивана. Мало того что поверженные враги у ног его просят милости, так еще присоединяют к Руси столь богатые земли. Об Александре он не думал. Объединение Руси — во имя этой идеи все средства хороши. Чистую радость омрачала одна малость. В тайном послании имелась приписка, занимающая половину листа. Князь Семен в самых страстных выражениях обговаривал Шемячича, обвиняя его в злых кознях, и призывал царя, что если он, Шемячич, предложит свою службу Москве, не верить ни единому его слову.

Иван призвал на совет Патрикеева и Ряполовского. Князь Иван Юрьевич сказал:

— Это игра злая, только не пойму, к чему ее затеяли — к войне или к миру. Надо подождать.

— И разведать, — добавил Ряполовский, — в чем смысл этих двух посланий. И заединщики ли князья северские с Александром или действуют по своей воле.

— Разберись, князь Семен Иванович, — сказал царь, — да не откладывай дела в долгий ящик.

Вот тогда-то и поехал в Литву гонец с тайным приказом. Иван не стал посвящать жену в эти дела ввиду их крайней деликатности. Однако кое-что Софья сам сумела выведать.

Поставленные ей соглядатаи сообщили, что от дома Ряполовского отбыл тайный гонец в Вильно. Кто таков? Софье рассказали, что дьяк Микола Лихий есть доверенный человек Ряполовского и используется им для самых трудных поручений.

10

Тайный гонец, тот самый дьяк-замухрышка, коего послал Ряполовский в Вильно, благополучно вернулся домой и привез важные сведения. Путем аккуратных расспросов православного духовенства, верных людей, а также русского представителя в Литве, удалось выяснить, что два недруга Ивановых — Шемячич и Семен Стародубский-Можайский — находятся друг с другом в непримиримой вражде. Отчего эта вражда приключилась, неизвестно, ведь родители их были заединщиками и князем Александром равно обласканы. Но говорили надежные свидетели, что сами слышали угрозы князя Можайского: положить все силы, но разоблачить перед лицом Александра своего врага Шемячича, и что согласен он для этого пойти на любые уловки.

Иван выслушал речи гонца с досадой, которую немедленно сорвал на Ряполовском:

— Мало ли что люди наплетут! Не всему стоит верить.

Князь Семен Иванович глянул на царя с удивлением. Обычно тот был внимателен и подозрителен относительно литовских дел. И уж если он Александру не верит, сомневается в каждом его слове, то почему выгораживает сыновей своих старых недругов?

Никого он не выгораживал. Ивану хотелось, чтобы в письмах князей-перебежчиков не было подвоха, а так только — местная свора. Пока ему было выгодно верить в искренность князей-перебежчиков, в мечтах он уже почитал их земли своими собственными.

— Так сделаем, — подытожил он. — Шемячичу передайте ответ, что мы наследственную вражду забываем и в службу его принимаем. А Можайскому пока ответа не давать. Подождем.

— Государь, а не желают ли враги наши запятнать ваше доброе имя в глазах Александра?

— Ответ передадим на словах, — подыграл царю Патрикеев. — Нельзя такие слова доверять бумаге. Письмо — это улика. Попади наше послание в руки к литовскому князю Александру, он шум поднимет на всю Европу. Скажет, опять мы у него земли крадем.

— Не верю я в искренность Шемячича. Все говорят — человек он гордый, тщеславный. Зачем ему отлагаться в Москву?

— А затем, что здесь его отечество, — Иван стукнул кулаком по столу, легонько так стукнул, но стало ясно — разговор следует кончать.

— А может быть, и не князей это козни, а самого Александра, — не унимался Ряполовский. — Великий князь до сих пор нам пеняет и за Бельского, и за Воротынского. А здесь подловить хочет. Ведь у нас договорной пункт против этих двух. Или Александр сам войну разжигает?

— А ты, князь, не умничай, — сказал Иван сурово и посмотрел тяжело.

Умел царь при неудовольствии так посмотреть, что женщины от страха перед этим взглядом в обморок падали. Князь Семен Ряполовский не обладал подобной чувствительностью, но лучше бы ему в этот краткий миг понять своего государя, почувствовать, что он хочет. Князь Семен не понял, и это привело к страшным последствиям.

На этом разговор и заглох. Дело было осенью. Государь собирался объездом навестить некоторые из своих владений. Дальним пунктом намечался Новгород Великий, хотя и не было полной уверенности, что он туда доберется. Если зима начнется с хлябей и бездорожья, то до Новгорода, пожалуй, и не доскачешь. Иван решил также лично заглянуть в крупные, богатые монастыри. Идея об отчуждении монастырских земель в государственную казну была по-прежнему сильна в нем, хотя, как дальновидный политик, он понимал, что совершить такое он в силах только с новгородскими монастырями. Архиепископ Геннадий занят делами богоугодными — воюет с еретиками, и на отнятые у монастырей земли посмотрит сквозь пальцы.

С собой в поездку Иван взял старшего сына Василия. Это была милость, отлично понятая при дворе. Волошанка обиженно поджала губы, уж если брать кого с собой, то наследника. Она даже посмела высказать Ивану удивление по этому поводу. Царь обозлился — он волен в выборе! И не ее, Еленино дело, ему советы давать. Лучше нашла бы отроку достойных мужей, чтоб обучили сына на мечах биться. Одними молитвами государством управлять не можно!

Разговор был трудный, мучительный, скорый. Елена давно не видела государя в таком раздражении. Ей бы запомнить, сделать выводы. Но она считала, что не имеет права молчать в очевидном. Если Дмитрию со временем быть государем, то кому же, как не ей, радеть о сыне и государстве. Сам Дмитрий юн, а потому оплошлив.

Государь задержался в поездке. Снег лег сразу, и дорога была пригодна для дальних путешествий. В Новгороде начали строить новый Детинец, пригодный для огненного боя, и царь с удовольствием обсуждал с архитекторами все тонкости строительства. В Москву послал письмо, что будет только к Рождеству.

В ноябре вернулся из заграничной поездки царев посол Мамонов. Он ездил в Венгрию и Литву по делам не столько политическим, столько хозяйственным, привез также долгожданное письмо от Олёнушки. Ни о каких сношениях Северских князей с царем Мамонов, разумеется, не знал, но, перечисляя события литовского двора в числе прочих, поведал о князе Семене Стародубском-Можайском, который где-то там учинил скандал со смертоубийством — подробности неизвестны. Но главное в том, что князь посажен в темницу и ждет теперь то ли суда, то ли перевода в Краков, что весьма для него плохо. Польские паны и судьи не любят православных, а потому любую вину удваивают.

От Шемячича меж тем пришло повторное послание. Он благодарил от переданные ему царем слова, опять предлагал свою службу и тут же присовокуплял приписку, которая слово в слово повторяла навет Можайского, полученный несколько месяцев назад. Мол, не верьте князю Стародубскому-Можайскому — он обманщик и плут. А ты не плут? А оба вы честные люди, если пишите словно под диктовку? Обман был налицо. Ясно было, что два злодея затеяли какую-то сложную игру, желая повредить отношениям русских и литовских государей. Но и это не главное. В конце послания Шемячич сообщал, что Александр уже что-то пронюхал, а потому как бы не случилось ареста до времени и потому он, Шемячич, ждет военной помощи от Ивана.

Патрикеев в ужасе переглянулся с зятем. Ряполовскому и без выразительных взглядов было все ясно. Разумеется, царь не станет посылать войско в подмогу Шемячичу, но уже сама эта просьба звучала как призыв к войне. Завтра Шемячич под присягой с крестоцелованием откроет Александру слова, посланные ему Иваном. Яблоко от яблони недалеко падает, отпрыски эти — худшая копия родителей. Те были воины, а эти — псы алчные, скоморохи, танцующие под литовскую дудку. Оборони Русь от коварства! Ах ты, Господи Иисусе!

Тут же был отыскан старый мирный договор с Литвой. Так и есть, вот он — отдельный пункт, касаемый двух негодяев: «… если убегут из Литвы, назад не пускать и быть против князей заодно». В соответствии с этим пунктом и была составлена грамота в Вильно, в которой князю Александру высказывалось недоумение по поводу подданных его — князей Шемячича и Можайского, которые творят козни, предлагают свои услуги и желают очернить Русь и государя ее. Разберитесь, одним словом. Ввиду крайней секретности документа писцом был сам дьяк Лихий. Дальше подписи, печати, все чин-чином. Тайная грамота была зашита в шапку.

Погожим ноябрьским утром гонец отъехал от ворот дома Ряполовского. Не желая привлекать к себе внимания, дьяк решил ехать не слишком рано, а дождаться, пока откроют кремлевские ворота. Это и было главной его ошибкой. Двое из боярских детей успели явиться на свой пост, поэтому один из них двинулся за дьяком, а другой поспешил к царице с докладом. Повезло, он сразу был принял. Софья уже ждала чего-нибудь подобного, какого-нибудь самовольства своих недругов, поэтому приказала неприменно узнать, с какой надобой и куда спешит дьяк Лихий.

— А коли будет у дьяка какая-либо бумага, то тую бумагу изъять и мне привезти.

— А что с гонцом делать? Отпустить на все четыре стороны?

Софья задумалась. Она страшно рисковала, но словленные при дворе слухи давали ей надежду на хороший улов. Ведь был уже случай. Сидит где-то в Приказе неведомый враг, который строчит доносы в Литву. Но арестовать гонца она не имела права. И потом — что с ним дальше делать? Держать в подполе до приезда государя?

— Отпустить на все четыре стороны, — повторила она и согласно кивнула головой, — только дать ему отъехать подальше. А потом, как обстоятельства подскажут. Скажите дьяку, чтоб в Москву не возвращался, потому что здесь его ждет застенок и дыба. Я думаю, он поймет.

Боярские дети вначале относились к выслеживанию, как к игре, к возможности поозоровать и позубоскалить. Была компания из четырех человек, один из них жил дом в дом с Ряполовским. Интересно и весело было сидеть на голубятне и наблюдать, что происходит на соседнем дворе. Но со временем они поняли серьезность и выгодность сидения в засаде. Царица платила щедро.

Уже через полчаса отряд из трех человек выехал из кремлевских ворот. На Арбате они встретили четвертого, того, который сразу погнался за гонцом. Молодой боярыч подтвердил, дьяк поехал по Смоленской дороге.

Они проводили гонца до первого яма, там на постоялом дворе и взяли. Скорый обыск дал свои результаты. Нащупав в шапке бумагу, они не стали рвать подкладку, сунули шапку в седельную сумку. Дьяку сказали, что было велено, и тот ушел подобру-поздорову. Так было рассказано царице.

На самом деле, все было иначе. Схватили дьяка они не на постоялом дворе, а в бору, когда тот уже поменял лошадь и со всей прыткостью продолжил путь. Дьяк принял их за разбойников, потому что на всех четверых были шерстяные маски, и оказал отчаянное сопротивление. Хоть на вид он был хил, кинжалом владел отменно. Во время драки дьяку удалось стянуть с одного из нападавших маску. Как ему это удалось, один враг человеческий знает. В общем, он узнал боярыча, стал кричать, что он государев гонец, угрожал страшными карами. Его пришлось убить. Труп обыскали, охранную и подорожную грамоту изъяли, а труп бросили под кустом на добычу волкам. Здесь же, над трупом поверженного гонца, молодые люди дали клятву, кресты нательные целвали, мол, никому, никогда, не обмолвиться о происшедшем. Струсили боярские сынки, что и говорить.

Второе крестное целование происходило уже в присутствии Софьи. Все четверо исполнителей поклялись хранить тайну и договорились, что говорить, если возникнет надобность в допросе. Только ночью Софья решилась обследовать дьякову шапку. Читая посланную в Литву грамоту, царица в себя не могла прийти от изумления. Она не ожидала, что улов будет столь богат. Эта была реабилитация за все ее неоправдавшиеся надежды, за все унижения и горе. Она понимала, что теперь Ряполовский и Патрикеев в ее руках, оставалось только дождаться мужа.

Царь явился в Москву в обещанный срок. Софья не стала сразу сообщать мужу опасную тайну. Отпраздновали Рождество, отстояли молебны, и только когда опохмелились после знатного пира, Софья сказала мужу, что у нее есть для него важное сообщение. Молча положила она перед царем изъятую из шапки грамоту и села напротив.

У Ивана даже не хватило сил дочитать грамоту до конца. Он пришел в такую ярость, что слова застряли в горле. Лицо его вдруг покраснело, и он незнакомым, цепким жестом схватил себя за бороду, словно пытаясь сохранить равновесие. В какой-то момент Софья испугалась, что мужа хватит удар. А Иван просто силился осмыслить происходящее. Это было такое вероломное и подлое предательство, что он не мог найти ему объяснения.

— Откуда? Кто принес? — вскричал он наконец.

Софья с готовностью объяснила, что давно подозревала Ряполовского, еще с того первого случая с Менгли-Гиреем. Ведь никто не мог знать о тайном приказе царя, кроме самых доверенных лиц. Теперь розыск надо вести, потому что измена на лицо. А бумагу случайно добыли молодые бояре, которые охотились по зимней пороше и заехали на постоялый двор согреться. Пьяный дьяк Лихий сам затеял с ними перепалку, а потом драку. Где сейчас находится гонец — не ведомо, а шапка его — вот она. Молодые бояре не посмели нести улику к Патрикееву и отдали ее царице.

В тот же день Ряполовский и Патрикеев были арестованы. Разговор государя с изменником-воеводой состоялся тут же в темнице. Царь не стал объяснять ему его вины, а сразу с напором стал обвинять их в предательстве. Изумленный Патрикеев повалился в ноги, а как дошел до него смысл царевых речей, то он привел массу причин, которые заставили его поступить именно таким образом.

Царь сделал над собой усилие, выслушал оправдания и велел привести Ряполовского. Тот повтори слова воеводы слово в слово.

— С кем же ты еще советовался, творя беззаконие?

— Со своей душой, государь, — бесстрашно ответил Ряполовский.

— Ты хочешь сказать мне, что твоя душа глупа? А я так думаю, что коварна. Вы оба злодеи. Как вы могли за меня решать? Я государь земли Русской, я за нее перед Богом в ответе.

— Я тоже в ответе, — сказал Патрикеев, — а предприняли мы сей шаг, чтоб отвести войну.

— Не могу понять, умничанье это пустое или предательство?

— Мой род верой и правдой служил еще твоему отцу, государь, — сказал Патрикеев. — У тебя не было случая упрекнуть меня в предательстве. Моя семья чиста перед тобой.

— А это мы еще посмотрим, — обозлился Иван.

Сразу после допроса были арестованы сыновья Патрикеева — старший Василий Иванович по прозвищу Косой и младший Юрий. На допросе Василий держался с достоинством, защищал во всем отца, ни о каких тайных грамотах, касаемых Шемячича, он ничего не знал. Младший по молодости лет вел себя скромнее, как повалился в ноги царю, так и пролежал безмолвно, не поднимая головы, только плакал.

Суд был скорый, не было ни допросов с пристрастием, ни дыбы. Зачем пытать, если и так все ясно — измена налицо! Воеводу князя Ивана Патрикеева, сына его Василия Косого и князя Семена Ряполовского приговорили к отрублению головы.

Страшная весть тут же разнеслась по Москве. За осужденных посмел вступиться только митрополит Симон. Он сам приехал в царские покои. Разговор был долгим. Митрополит не пытался разубедить царя в коварстве опальных бояр, он вспоминал их былые заслуги, говорил о родстве Партрикеева с царским домом и призывал Ивана смилостивиться. Иван ответил:

— Тяжкий долг давит мне на плечи, а потому я не могу быть милосердным.

Однако увещевания митрополита не пропали даром. Иван изменил свой приказ. Казнь Патрикеевых отменили, царь оставил им жизнь, но повелел от дел отставить и постричь в монахи. Князю Ивану Юрьевичу Патрикееву определили Троицкий монастырь, Василию — Кириллово-Белозерский. Младшего Юрия повелел царь пока оставить под стражей в собственном дому, а там, де, придумаем, как с ним поступить. Князю Семену Ивановичу Ряполовскому отрубили голову. Это случилось 5 февраля 1599 года на Москва-реке.

11

Елена Волошанка очень тяжело переживала потерю друзей. Патрикеев и Ряполовский верой и правдой служили покойному Ивану Молодому, и саму княгиню окружали почетом и лаской. Причина казни так и не открылась Волошанке в подробностях, и она, хоть и не числила за собой вины, тоже стала бояться. Чего? — и людей из плоти и крови, и теней бесплотных, а более всего деспину Софью Фоминишну. Уж если она после всех гнусных козней из царевой опалы вышла невредима, то значит, эта тучная колдунья и в огне не горит, и в воде не тонет. Однако необходимо было сохранять маску видимого благодушия.

При дворе царил полный покой. Елена нанесла визит царице и была принята с подобающими почестями. Беседа так и журчала, ни тебе подводных камей, ни стремнины. Обсудили приближающийся церковный праздник, голосовые связки подьячих, шелковые нитки, посланные с оказией из Рима, погоду. Потом Софья произвела разведку боем, спросив, как здоровье наследника. Конечно, царица знала, что Дмитрий приболел, чуть переохладится на воздухе, сразу — жар, и была уверена, что Волошанка начнет уверять, де, никакой болячки в горле нет, а так только — слабость в членах. Но Елена разочаровала царицу.

— Твоя правда, государыня, приболел отрок. Вчера в Зачатьевский ездила, помолиться о здравии. И вроде невелика болячка, а сынок мой так и полыхал. Но смилостивился Господь. Пока наследник еще в постелях, но не сегодня завтра обретет полное здравие и предстанет перед государем.

Следующий вопрос был посложнее.

— Давно ли получала известия от батюшки Стефана Великого?

— Давно.

— А правда ли говорят, что турки Дунай перешли и угрожали отчизне твоей великим бедствием?

В другое время Елена Стефановна, может быть, и заартачилась, ответила заносчиво, что отчина ее теперь Русь, а дела политические ей не по уму, но теперь не стала становиться в позы и ответила с простотой:

— Истинная правда, матушка-царица. Турки хотели не только Молдавию, но и Литву воевать. Но Господь защитит православных. Как перешли османы через Дунай и стали лагерем, напал на них мор велик. Они потеряли половину войска и вернулись восвояси.

Софья выждала время и пожаловалась мужу:

— А невестушка-то наша не проста. Знать бы, что у нее на уме. Как мы с тобой от Оленушки хотим, чтоб не забывала наказа родительского в Литве и служила отчизне, а не мужу, так и Стефан Молдавский должен хотеть. В письма, что он дочери шлет, надо бы заглядывать.

— А разве может быть в тех письмах что-то такое, что нам неведомо? Да и не пишет он ей.

— Ты проверь. Говорят, Стефан вступил в сговор с Литвой, а тебя в известность не поставил. Стефана недаром называют Великим, его армия сильна и верна ему. Зачем тайные сговоры у тебя за спиной?

— Ты-то откуда знаешь? Не женского ума это дело, — огрызнулся муж и добавил сочувственно: — Молдавии сейчас тяжело. Султан Баязет съесть хочет Молдавию без остатка. Пусть господарь с кем хочет, с тем и замиряется. Урону Москвы от того нет.

Пустой разговор, никчемный, однако запал в душу. Ему и в голову не приходило сравнивать положение Елена Стефановны с тем, в котором пребывала дочь его в Вильно. Супруга драгоценная иной раз так за ум куснет, что синяк останется.

Голова царя была занята совсем другими мыслями. Когда он дал выход своему гневу, казнил Ряполовского и отправил в монастырь Патрикеевых, он уже знал точно — быть войне. Только оружием можно было снять позор боярской казни, только поле решало поединок с Литвой. Нужен был последний штрих, знак свыше. Если бы знака не было, его следовало придумать.

Послание из Литвы подьячего Шестакова без всякой натяжки можно было считать этим знаком. Подьячий состояла в свите Елены, тайную грамоту послал с оказией в Вязьму, тамошнему наместнику князю Оболенскому. Наместник тут же переслал письмо царю.

«Здесь у нас, — писал подьячий, — произошла смута большая между латинянами и нашим христианством: в нашего владыку Смоленского дьявол вселился, да и в Сапегу еще, встали на православную веру. Князь великий неволил государыню нашу Елену в латинскую веру перейти, но она помнит науку государя отца своего…» И дальше все на этой же ноте, де, ополчилось католичество на православие. Особенно озадачила и разозлила Ивана приписка: «Больше не смею писать, если б можно было с кем на словах пересказать».

Иван тут же послал в Литву Ивана Мамонова с приказом к дочери, чтоб пострадала до крови и до смерти, а веры греческой не оставляла. Был и еще приказ Мамонову узнать, мир сейчас у Стефана Молдавского с Литвой аль нет?

Мамонов ничего не успел разузнать. Ответ на последний вопрос привез литовский посол Глебович. Он явился пред царем гордый, расфранченный, самоуверенный и от имени Александра сообщил, что у Литвы с Молдавией мир и что Стефан просит у русского царя помощи против турок.

— Пойми, великий государь, — говорил Глебович проникновенно. — Панство Стефана — Молдавия есть ворота христианского мира. Если турки им овладеют, но и нами всеми овладеют.

— Мной не овладеют, — отрубил царь. — А если Стефану помощь нужна, то пусть сам у меня попросит.

Посол снизил тон и пошел канючить, опять завел старую песню о пограничных землях, опять просил закрепить бумагой права Литвы на Киев. Чушь какая! Никогда он не подпишет подобной бумаги. Киев искони русский город. При чем здесь Литва?

Оставшись один, только Курицын возился у стола, сортируя казенные бумаги, царь грубо и с раздражением обругал Глебовича. Федор Васильевич удивленно наморщил лоб.

— Что вы, государь? Посол еле на ногах держался. Откуда взяться спесивости? Глебович и отоспаться не успел с дальней дороги, выглядел, как побитый пес.

Иван окинул Курицына строгим взглядом, но не произнес ни слова. Ах, лучше бы дьяку смотреть на мир его, Ивановыми глазами, лучше бы не умничать, играя в справедливость. Курицын мысленно обругал себя: «Зачем, дурень старый, лезешь на рожон? И какое тебе дело до Станислава Глебовича? Нашел кого защищать!»

Впрочем, все эти мелочи никакой роли не играли. Курицын давно понял, что недолго осталось ему стоять рядом с кормчим государства русского. Опала была неминуема, вопрос был только в сроках. И Патрикеев, и Ряполовский принадлежали к тому клану, где Курицын был своим человеком. Опальных бояр не занимали вопросы веры, они чужды были науки, но в каждом начинании они поддерживали царя и имели одинаковые суждения относительно крепости и величия государства русского. Если эти двое не поняли царя Ивана, значит, дороги разошлись очень далеко. А где сам Курицын? Где-то на соседней с казненными тропке…

Спустя шесть недель после казни Ряполовского царь торжественно объявил Василия великим князем Пскова и Новгорода. Видимо, в дальней поездке старший сын смог зарекомендовать себя самым лучшим способом. В традиции Руси издревле существовал неписаный закон — княжеским титулом Новгородским награждался наследник. А здесь Дмитрия спокойно отодвинули в сторону. Елена Волошанка пыталась поговорить с царем, но не была допущена к персоне. Даже неудовольствие ей не разрешено было выказать. Официально Дмитрий продолжал считаться наследником, но двор, чуткий к любому дворцовому сквозняку, тут же сгруппировался вокруг Софьи.

Курицын вдруг обнаружил, что у него появилось свободное время. Работа над «Судебником» кончилась, остались только кой-какие зачистки и словесные украшения. По посольским делам он был невостребован. К идее провести церковную реформу царь совершенно охладел. Церковная реформа — это, конечно, сильно сказано, Иван не хотел ничего «реформировать», ему просто было необходимо получить для государственных нужд монастырские земли, хотя бы часть их. Но время было упущено. Сейчас царь не хотел разногласий с духовенством. Более того, если в Литве и впрямь идет наступление на греческую веру, кто же будет ему лучшим защитником, чем отцы церкви.

А для Курицына отцы церкви представляли еще более ощутимую угрозу, чем от государя. С каким удовольствием и любопытством слушал Иван богословские споры в Новгороде. Давно это было, почти тридцать лет назад. Иван был тогда молод, и справедливость была неотъемлемой частью его натуры. Сейчас все вытеснил здравый смысл и честолюбивые помыслы. Сейчас царь Иван Васильевич себе не принадлежит. Может, он своей волей не принесет в жертву церковным распрям своего дьяка, но если что — не защитит, это точно.

Еще одна забота томила душу Федора Васильевича — Паоло. В Москву он вернулся только осенью — худой, молчаливый, закрытый. Теперь он по-прежнему считался толмачом при дьяке и жил в его доме. Царица не вспоминала о своем музыканте. После суровой кары, которую обрушил на Патрикеевых и Ряполовского государь, Курицын сам решил напомнить Софье о Паоло, но напомнить не от своего имени, а через подставных лиц. Вернуть Паоло в музыканты к царице — это все равно, что спрятать юношу в карман к Богу. Там его, как бы ни сложились обстоятельства, никто не тронет.

И удалось. Наработал Курицын за жизнь верных людей. Он человека к человеку передавалась просьба Федора Васильевича, и достигла наконец духовника царицы отца Станислава. Путь прошения был столь длинен и извилист, что имя просителя совершенно потерялось.

При упоминании имени Паоло царица удивилась:

— Так он жив? И, говорите, в Москве обретается?

Это было чистое лукавство. Можно, конечно, предположить, что Софья забыла о самом существовании мальчишки-флорентийца. Какое дело царице до ничтожного отрока? Но Софья жила подробно, каждая мелочь ее интересовала, и уж тем более поведение бывшего музыканта и посыльного. У царицы везде были глаза и уши. и обладатели их доносили обо всем. что слышали и видели, упреждая конкретные вопросы.

Паоло был милостиво возвращен ко двору. Съезжая с дому, он не задал Курицыну ни одного вопроса.

Меж тем дела литовские приносили Ивану новые заботы. Оленушка очередной раз отписала родителям, что великий князь Александр «держит ее в чести и жаловании, и в той любви, какая прилична мужу к своей подруге», заверила отца, что останется верна греческой вере. Но Иван крепко вбил себе в голову, что должен защитить дочь. Все обострялось до крайности. Оказывается, в Вильно уже три года ведется интрига, о которой ни только ничего не знали в Москве, но и в окружении великой княгини Елены.

После смерти митрополита Григория, который по рождению был грек и насаждал в Литве латинскую веру, православные жители Литвы отвергли униатство, вернулись к вере отцов и стали снова принимать митрополичью кафедру не от папы, а от патриархов Константинопольских. Григорий умер тридцать лет назад, после него митрополитами Киевскими были Мисаил, Симеон, Иона Глезна и, наконец, Макарий по прозвищу Черт. Макарий был спорщик, но стоял за веру истинную. В 1497 году он принял мученический венец — был убит татарами, а митрополичий престол занял смоленский епископ Иосиф Болгарович.

Как позднее передал из Вильно все тот же Федор Шестаков, Иосиф Болгарович занял свой пост обманом, де, ходят слухи, что умышленно послали в Киев в опасное время Макария, зная, что идут туда перекопские татары. Болгарович был восстановитель унии, родственник его и помощник Сапега (русский, но окатоличившийся) занимал при Александре должность канцлера.

В Риме охотно поддержали кандидатуру Иосифа Болгаровича и послали ценные советы: как вести себя с русскими вероотступниками. Советы касались таинства Евхаристии, которые в Литве якобы совершают незаконно и непотребно, а именно на квасном хлебе и ягодных винах, а также в необходимости повернуть умы касательно очистительного огня, чистилища и молитв за усопших. Следовало проследить, а не отвращает ли священство паству свою от обрядов католической церкви?

Папа прислал Александру письмо и на словах через Сапегу передал, чтобы великий князь предоставил Иосифу Болгаровичу власть раздавать индульгенции и грекам, и латинянам, присутствующим на богослужениях. «Когда мы удостоверимся, — писал папа, — что священство ваше хранит определения Флорентийского собора и ни в совершенстве таинств, ни в глазах веры не расходятся с римской церковью, тогда пусть знают — мы с любовью примем их в лоно римской церкви».

А народ не хочет ни индульгенций, ни католических обрядов, ни подчинения папе, потому Виленский епископ Альберт Табор, фанатик латинский, и монахи-бернардинцы разъезжают по городам и весям, склоняя людей соединиться с католичеством. «Да будет стадо едино и един пастырь!» — вот их лозунг.

Было отчего Ивану схватиться за голову. Тут еще новость первостатейная. Оказывается, князь Семен Можайский претерпел в Литве за веру, а разговоры про узилище, в которое он якобы был посажен, просто сплетни недоброжелателей. И Шемячич хочет отложиться как угнетенный поборник православия.

В момент торжества Ивана — он правильно казнил бояр! — из Литвы явился посол — наместник Смоленска Станислав — с грамотой от Александра. Грамота начиналась полным титулом, как того добивался Иван: государь всея Руси и прочая, прочая, но содержание бумаги было возмутительным. Александр призывал царя выполнить договор и вернуть в Литву беглеца князя Семена Бельского, поскольку он, Александр, никогда не преследовал Бельского за веру. «Вспомни брат и тесть, крестное целование!» — писал литовский великий князь.

— Поздно, — ответил Иван. — Теперь уже поздно.

Он послал в Вильно дьяка Телешева. На словах от имени царя дьяк должен был объявить, чтоб Александр уже не вступался за земли Черниговские и Северские, поскольку князья Шемячич и Семен Можайский перешли под власть Москвы и теперь будут охраняемы русскими войсками. В подтверждение царских слов Телешев вез «складную грамоту»: Иван складывал с себя крестное целование и объявлял Литве войну за принуждение дочери Елены и всех единоверцев ее к латинству.

Александр возопил — не правда это! Но когда его праведное посольство прибыло в Москву, русская армия уже брала литовские города. Мценск и Серпейск сдались без крови. Брянск сопротивлялся, но вяло. Князья Шемячич и Можайский встретили русское войско у границ своих владений и примкнули к нему. К Москве отложились также князья Трубецкие, потомки Олбгерда. Скоро вся литовская Русь — от Калуги и Тулы до Киева — была занята Иваном.

Решающая битва состоялась 14 июля 1500 года на берегу реки Ведроши на Митьковом поле близ Дорогобужа. С каждой стороны выступало не менее восьмидесяти тысяч воинов. Шесть часов бились. Вода в реке покраснела от крови. Успех в битве, как когда-то на поле Куликовом, решила тайная засада русских. Пехота зашла литовцам в тыл и уничтожила мост, по которому можно было отступить. Много народу потонуло. Русские пленили гетмана Острожского и пана Разовила, стоящих во главе литовского войска. На стороне Литвы принимал участие ливонский магистр Вальтер фон Плеттенберг. Магистра разбили псковские войска.

Только через три года был подписан с Литвой мир на шесть лет. На «перемирные годы» к Москве переходило двадцать пять городов и семьдесят волостей, составляющих почти треть Литовского княжества.

12

В самую первую неделю, когда Паоло возвратился во дворец, царица вызвала его к себе для серьезного разговора. Беседа была длинной, Софья вела себя милостиво, задавала вопросы. Паоло отвечал с легкостью. Он решил, что настала пора быть искренним. Запрет был наложен только на имя Курицына, ему не хотелось злить высокую собеседницу упоминанием имени дьяка, поэтому про подземелье он умолчал, зато ярко живописал, как гоняла его стража по городу и как он чудом избежал преследователей, доскакав словно заяц-выторопень, до северной дороги. Почему он отправился именно в Новгород? А вот почему Паоло рассказал, что мать его была рабыней! Далее, без малейшего усилия над собой, он сообщил, что в северной столице он искал следы своего рода.

— Нашел?

— Нет, милостивая государыня.

— А как ты добрался до Новгорода? Далеко ведь!

— С обозом. Купцы новгородские возвращались домой. Меня с собой прихватили. Все так быстро случилось. У меня не было выбора.

— Быстро ты обоз нашел.

— А его не надо было искать. Он мимо ехал.

— Где же ты жил в Новгороде?

И опять Паоло честно рассказал о бытовании своем с Игнатом, который сторожил чужое добро и деньги за постой брал совсем малые. Легкий был разговор, приятный. И какая это была чистая радость — не лукавить и не бояться! Но в конце разговора был задан вопрос, на который Паоло не смог дать прямого ответа. Софья начала издалека:

— Тебе передали скарб твой. Когда ты уехал столь поспешно, Анастасия твои пожитки в узел собрала и среди прочей домашней рухляди обнаружила любопытные письмена в суконной тряпице. Буквы в квадратах. И так красиво и аккуратно все расчерчено.

— Так это игра, — не дожидаясь вопроса, воскликнул Паоло, и сам удивился, как искренне звучал его голос. — Там еще кости были. Правильнее сказать — фишки. Но я их утерял.

— И как играть в нее забыл? — усмехнулась царица. — Откуда у тебя эта игра?

— Купил, — с языка чуть было не сорвалось — в Новгороде, там полно всяких диковинок, но он вовремя одумался. — Купил здесь на торгу. Немец какой-то продавал.

— А что значит текст под квадратами?

— Я сейчас точно не помню. Ведь больше года прошло… А может быть и все два. Но кажется, что текст объясняет правила игры.

— Сейчас ты, стало быть, в игру не заглядывал?

— Нет. Зачем она мне без фишек? Я так и не успел ей порадоваться.

— Я сама… порадуюсь. Принеси мне эту игру. Или скажешь — утерял.

— Нет, игра при мне.

Паоло почувствовал, что взмок от напряжения. Если царице понадобилось Лаодикийское послание, то почему она не забрала себе его сразу, как только Анастасия обнаружила список в его вещах. Значит, Софье почему-то важно получить клетки с буквами именно из рук Паоло. Об этом стоит подумать. А пока не сболтнуть бы лишнего.

Сразу после этого разговора он отдал сработанную Мефодием бумагу Анастасии. Больше о Лаодикийском послании Софья не вспоминала, однако вскоре произошли события, которые заставили Паоло по-новому взглянуть на царицу.

Надо сказать, что по возвращении из Новгорода Паоло предпринял очень много попыток найти след Ксении Стромиловой. Вначале он подолгу бродил около ее дома. Там жили совсем другие люди — огромная горластая семья какого-то дворянина, собаки, под стать хозяевам, тоже были необычайно брехливы. Паоло надеялся увидеть кого-нибудь из старой челяди, но холуи и холуйки были все новые, порядки в доме тоже были новыми. Бессменного наблюдателя заметили. Время от времени из ворот или калитки стала появляться чья-то ощеренная рожа:

— Ты что здесь шляешься? Иль потерял что? Иди прочь, а то собак спущу.

Потом вышли три мужика с дрокольем, Паоло еле от них отвязался. Он ходил на торг, иногда часами дозорил около лавок, но никто из стромиловской дворни ничего не покупал. Паоло припомнил свои подозрения относительно сердечной привязанности Арины и навестил Кузнецкую слободу. Глупо, конечно, ходить от одной кузни к другой и интересоваться, не знают ли они девку Арину.

— Какую такую Арину? — спрашивали кузнецы.

— Рыжую, в серьгах. Шубейка зеленая ношеная. Она служила в доме дьяка Стромилова.

Ответ был однозначным — не знаем, и только в одной кузне работник, не прекращая мерно стучать молотом, прокричал с натугой:

— Это того, кому голову рубанули прошлой зимой?

— Того самого.

— Шел бы ты отсюда, мил человек. А то ведь недалеко до греха.

Кузнец ухватил раскаленную спицу, сунул ее в воду. Раздалось шипение, в лицо Паоло шибанул горячий пар. Спрашивать больше было не о чем.

Испробовав все свои возможности, Паоло решился на разговор с Курицыным:

— Вы не знаете, что случилось с семьями казненных?

— Имущество в казну, жен с детьми в ссылку. А тебя какая семья интересует?

— Ну, скажем, князя Палецкого-Хруля.

— Так у него и семьи-то не было. Престарелую мать забрал к себе Федор Иванович Палецкий, брат казненного. Его опала не задела.

— А дьяк Стромилов? С его семьей как поступили?

— У этого тоже не было семьи. Впрочем, кажется, была дочь… Я думаю, что она уже пострижена где-нибудь в дальнем монастыре. Для мира она потеряна.

— А может быть, ее тоже забрали к себе родственники.

— А что это вдруг тебя Стромиловская дочь заинтересовала?

— Да нет. Я просто так спрашиваю. Много на Руси людей казнят, а с ними ведь и совсем безвинные страдают. Во Флоренции главным наказанием было изгнание. Люди уезжали в Пизу, в Сиену, это ведь совсем рядом. Потом менялась власть, и они возвращались домой. А здесь все так далеко, такие расстояния… и власть не меняется.

Заговорил Паоло своего учителя, отвел подозрение от его интереса к Ксении, а дальше что? Где ее искать? И вдруг в Кремле на улице Сретенке недалеко от дворца среди бела дня встретил стромиловского челядина, сутулого мужика с хитрым лицом, то ли бывшего кучера, то ли истопника. Паоло и видел-то истопника один раз, когда тот нес охапку березовых поленьев на нижний двор, но запомнил хорошо именно из-за его косого, любопытствующего взгляда. И тут на тебе — в лопотках, в суконном колпаке и косо подпоясанной рубахе с котомкой на горбу топает по середине мостовой, тревожно и любопытно косясь вбок.

Паоло буквально впился ему в плечо, боясь, что мужичок растает, как видение во сне — Ты меня помнишь?

Раскосые глаза округлились, рот тоже принял форму баранки. Ответа, однако, не последовало. Мужик вдруг присел, делая попытку освободиться.

— Вижу, что помнишь. Куда идешь? Да не бойся ты меня! Я только хочу про боярышню узнать, про Ксению… Она жива?

Мужик буркнул что-то неопределенное, но Паоло сильно тряханул его, а потом схватил и за второе плечо и с усилием поднял над землей.

— Живы… — прохрипел страдалец и тут же обрел почву под ногами.

— Слава тебе, господи! Она в Москве? — Паоло тряс мужика, как скоморошью куклу. — Да говори же!

— Не изволю знать, странники мы, не изволю знать, — плаксиво повторял он на одной ноте, а потом, постепенно повышая голос, начать орать, — ничего больше не скажу, странники мы, ничего не скажу!..

На истошный крик стали оборачиваться прохожие, случайный всадник остановил коня, заинтересованный уличной сценой. Меньше всего Паоло хотелось привлекать к себе внимание, он слегка ослабил хватку, и мужик, тут же воспользовавшись ситуацией, ловко выпростался из цепких пальцев, быстрым шагом пошел прочь, а потом и побежал, не оглядываясь.

Второй важный разговор с царицей состоялся уже в сентябре. Время было вечернее. Государыня сидела в домашнем облачении. Анастасия уже убрала со щек свекольные румяны, сняла ожерелье и убрус заменила легким волосняком. Царица выглядела уставшей, некрасивой, стали видны и отечная шея, и морщинистые, складчатые щеки, вся ее роскошная тучность усохла, как в подгнившей груше. Странно, что Паоло не заметил ранее, что у царицы отсутствовали два нижних передних зуба. Неудивительно, что она слегка шепелявила.

— Сядь! — приказала Софья.

Приказ был столь необычен, что он с испугом затряс головой — как можно!

— Сядь, я тебе говорю! И слушай внимательно. Ты Ксению Стромилову ищешь, — это был не вопрос, а утверждение, произнесенное обыденно, без угрозы.

— Я не ищу никакой Ксении, — пролепетал юноша.

— Не трясись. Это не пустой разговор. Хочешь ее в жены взять?

— О!!!

— Значит, согласен. Я расскажу, как до нее добраться. Условие мое — чтоб венчались на месте. И сделать это надо потаенно. Нам не нужна огласка. Лошадей я дам. Жену привезешь в Москву и спрячешь в надежном месте. И ничего не записывай. Просто запоминай.

Далее последовали подробные указания — куда ехать, кого найти, что сказать. Напоследок царица вручила Паоло массивный перстень с зеленым, грубой обработки смарагдом.

Перстень следовало предъявить старице Ефросинье со словами: «Я тот отрок, о ком говорено было».

— Как приедешь в Москву, перстень вернешь. Не по чину тебе такие подарки получать.

Паоло выплыл из царских покоев на мягких ногах. Происшедшее казалось ему совершенно нереальным, предметы виделись как в тумане, а сам он ощущал себя неким невесомым существом, подобным рыбе, которую подхватили теплые потоки и понесли в неведомые дали.

Путь его лежал в старинный Владычный монастырь, основанный сто пятьдесят лет назад преподобным митрополитом Алексием. Монастырь существовал как мужской, но еще при митрополите Феодосии появилось там и женское общежитие. Десять монашенок переселились за монастырские стены, опасаясь Ахматовой орды, а потом так и остались в своих келейках. Трапезная была своя, деревянная церковь, более похожая на часовню, тоже была отдельная, и только по большим праздникам монашки стояли на молебне со всей братией в главном Введенском храме.

Весь путь Паоло покрыл в два дня. Вот она — река Нара. Пойма реки была просторна, купол неба — необъятен. Далеко на западе угадывались очертания старого кремля и луковка собора, на другой стороне реки грозным богатырем высился Высоцкий монастырь. Уже осень распространила краски свои по травам и деревьям. Только подводные травы были изумрудно-зелены и упруги. Так бы и смотрел на них не отрываясь. Они легко шевелились под воздействием струй, мелкие рыбешки тыкалась в них тупыми носами, по-стрекозьи дрожали их красные плавники. Паоло вспомнил свое ощущение невесомости и оглушенности в покоях царицы. То, что он чувствовал сейчас, нельзя было назвать радостью. Это было скорее высочайшее изумление. В нем не было испуга, но все затмевало томление столь напряженное, что он Бога молил, чтобы скорее все как-то разрешилось, кончилось. Ведь нет сил терпеть это ожидание, право слово, нет! Но ноги держат на месте, глаза прикованы к зеленым травам. Молись, отрок! Паутина прилипла к щеке. Он смахнул ее резко и, ведя лошадей под уздцы, стал взбираться по крутой тропе к монастырской ограде.

Старица Феодосия сыскалась сразу же. Она оказалась еще молодой женщиной с простодушным лицом и столь высокой несуетностью, такой замедленностью в действиях, что Паоло вначале решил, что она глуховата. Она не удивилась появлению юноши, только глянула на него коротко и опять углубилась в изучение окружающего мира. Пролетающая сорока, спешащий куда-то монах и трепет листьев на молодых, растущих у входа в кельи осинках, занимал ее куда больше, чем приезжий. Паоло произнес условные слова, показал перстень на пальце. Он ждал, что Феодосия позовет его в помещение, но потом сообразил, что это женская обитель и мужчинам туда хода нет.

— Ксения у вас? — спросил он тихо.

Феодосия ничего не ответила, поинтересовалась дымом, который валил из трубы трапезной, обшарила взглядом пухлые облака, вздохнув, посочувствовала спящей в пыли собаке и, наконец, сказала:

— Венчание завтра.

— А почему не сегодня?

— Ну… если игумена уговорю… Пройди в братские кельи. Там тебя покормят, а когда надо, позовут.

Только над монастырскими грибными щами, густыми и пахучими, когда первый голод был забит, Паоло сообразил, что Феодосия выглядит замедленной и в глаза не смотрит от смущения. И неважно, что он ей в сыновья годится, он для нее мужчина из мира — лицо запретное. А вдруг эта невеста Божья от смущения все перепутает. Мало беды, если опоздают на венчание, но привела бы правильную девицу, не подсунула бы кого другого вместо Ксении. Он и так сам не свой, страшится встречи с суженой, боится испугать, не узнать, повести себя неловко и бестолково, а тут еще эта забота.

После еды прилег на лавку, закрылся плащом, уговаривая себя не расслабляться, просто полежать с закрытыми глазами, и тут же заснул, как в прорубь провалился — к холодным рыбам и теплым течениям. Очнулся он оттого, что его довольно бесцеремонно и больно стучали по спине. В горнице стоял полумрак. Вечерело. Безликий монах, не человек — тень, шепнул «пора» и исчез, предварительно распахнув перед Паоло дверь.

Неправильным будет сказать, что собор был весь освещен, свечи везде жгли очень экономно, но после вечерних сумерек Паоло показалось, что алтарь так и сияет ангельским светом. Он оглянулся, ища глазами невесту. Она была не в алом праздничном, как полагалось на свадьбе, а в сером, почти белом летнике с бобровым ожерельем, в высоком венце. Лицо, как и в первый день их знакомства, прикрывал белый полупрозрачный плат. Это успокаивало, потому что во всем прочем он не узнавал в невесте Ксению. Попросить показать лицо он стеснялся. Феодосия находилась рядом с ней неотлучно, взгляд ее был обращен к иконам, рука без остановки творила крест.

Венчание — самый торжественный час в жизни каждого человека, а здесь все как-то на бегу, с поспешностью. Не было ни дружков жениха, ни подруг невестиных, никто не стлал яркую камку под ноги новобрачных, каравайники не несли пышные хлебы, а фонарщики не освещали ярким пламенем темные углы в соборе. Но все это неважно. Рядом стояла Ксения, прикрывающий лицо плат чуть вздрагивал от ее дыхания и тихий, как шелест дождя шепот, повторял слова обряда.

После обряда Феодосия отвела их за монастырскую ограду. Негоже молодым смущать своим присутствием общежитскую братию. Для первой брачной ночи им отвели отдельно стоящую избу. Она оказалась банькой. Пахло березовыми вениками и чистотой. На широкой лавке вольготно раскинулся набитый соломой тюфяк. Тут же лежали два одеяла — льняное стеганое и теплое, подбитое овчиной.

В маленьком оконце видно было, как полощется в речной воде узкий месяц. Они сели на постелю. Как только Паоло освободил Ксению от плата и поцеловал, она уткнулась ему в грудь и принялась плакать. Он молчал и только гладил по вздрагивающим лопаткам. А что говорить-то? Перед тем как счастливой стать, ей надо выплакать и страшную смерть отца, и побег из родного дома, и вечный страх, что поймают и насильно постригут. А она не хотела вервия и камилавки, она суженого ждала. Ксения всхлипнула последний раз и затихла.

— Темно. Хочешь лучину запалю?

— Зачем? — тоже шепотом спросил Паоло.

— Вот здесь в уголочке хлебы с изюмом и еды всякие. Давай праздновать нашу свадьбу.

Такой робкий, худенький, хилый огонек, а освещает всю избу. Угольки лучины падали в лохань с водой, шипели, как обиженные зверьки. Ксения вдруг начала смеяться. Смех был отрывистый, нервный, но все лучше, чем слезы. Паоло тоже развеселился.

— А венчание наше — случай? — он так и покатывался от хохота. — Почему царица меня выбрала? Ведь надо же такому случиться!

— Нет, она знала, — девушка опять всхлипнула, смех и слезы были у нее рядом. — Это ее милость за верную батюшкину службу. Теперь я уже на Стромилова. Теперь я Паулинова.

— Знала? Откуда? — спросил потрясенно Паоло.

— Как батюшку забрали, я с дворней из дома бежала, по углам скиталась, а потом, как матушка-царица обрела свободу, она меня сыскала и в эту обитель поселила. Как сыскала — не спрашивай. Это не моя тайна. Но только я тому человеку открылась. Вот и помогли нам батюшкины молитвы. Гаснет лучинка-то…

— Холодно, — пошептал Паоло, ныряя лицом в распущенные волосы Ксении.

— Что дальше делать по обряду — знаешь?

— Обряд у всех один, — прошептал Паоло. — Догадаемся как-нибудь вдвоем. Сапоги будешь снимать?

— Так ты их уже снял! — пошептала Ксения.

— Значит, одной заботой меньше. Давай пояса развязывать. Ах ты, зорька моя, голубка яснокрылая…

— Холодно, — зябко повторила Ксения, прячась под одеяло.

— Сейчас согреемся…

Счастье Паоло было стройным, как античная колонна, и таким же вечным. Вверх, вверх, к смеющемуся солнцу и облакам, и на каждом пышном облаке — по ангелу. Душа ликовала, распевая с ними многоголосую свадебную песнь.

А потом состоялся третий и самый ответственный разговор с царицей. Софья не расспрашивала Паоло о поездке, видно, интересующие ее подробности были ей уже известны. Да и зачем ей было знать эти подробности. Она благодетельствовала, а потому была добра.

— Ты получишь надел в Новгородской волости, небольшой, но на жизнь вам хватит, — сказала она строго. — Дом в Москве, куда жену привез, — твой, купчая оформлена по всем правилам. Служить будешь в Приказе толмачом, а у меня бывать по вызову. Верные люди всем нужны.

Паоло повалился в ноги. Привели его волхвы к земле обетованной, и в земле этой всегда мир и тишина, летом идут здесь тихие дожди, зимой они оборачиваются снегом, укутывающим бытование твое словно лебяжья перина.

— Теперь один вопрос напоследок. Расскажи про игру, которую от дьяка Курицына получил. Ты ведь не купил ее? Верно?

— Воля ваша — не купил. Игру эту — Лаодикийское послание, — я у него украл, — Паоло засмеялся, чуть ли не подмигивая царице. — Я думал, что это гороскоп. Я тайно выкрал, сделал список, а потом на место в ларец положил. Но оказалось, что это никакой не гороскоп. Это игра, как я вам и говорил, только играют в нее не с помощью костей, а буквами.

— И каков в ней смысл?

— О! Сейчас все расскажу, — Паоло торопился, хотелось покончить все разом и домой, в теплые объятия Ксении. — У меня есть друг инок Мефодий. Премудрый и дотошный юноша. Он мне этот список и спроворил. Мефодий долго над этой бумагой сидел и постиг, как в ту игру играть. Можно и тайнопись составлять, — добавил он шепотом.

— А Курицын тоже тайные слова писал?

— Да нет, только пробовал. Под клетками изображены его должность и имя. Я думаю, это и есть ключ к игре.

— Приведи ко мне завтра инока Мефодия. Я теперь иди.

Паоло пятясь вышел из царицыной горницы, бегом сбежал по лесенке, пулей проскочил через одни сени, другие, и только когда вышел на улицу, глотнул свежего воздуха, он с испугом понял, что предал своего учителя.

13

Темная это история, и в сумраке событий трудно рассмотреть подробности. А проще говоря, все эти подробности унесли с собой в могилу в незапамятные времена главные участники действа: царь Иван, супруга его и молодая невестка Елена Волошанка. А посему мы можем высказывать только догадки.

Это Софья сказала царю, что у невестки в ларце лежат тайные письма. Написаны они мудрено, и если посмотришь в них, то ни по чем не догадаешься, о чем там речь. А на самом деле, сие есть тайнопись.

— Какая еще тайнопись в моем доме? — удивился Иван. — И откуда тебе это известно.

Софья с готовностью рассказала, ни одной мелочи не утаила. Оказывается, была у царицы среди челяди Волошанки верная раба. Она, конечно, не обыскивала великую княгиню, Боже избавь, не в православном обычае творить подобное вероломство. Но представился случай, когда Волошанка ларец опорожнила, полдня сидела над бумагой с пером, а потом письмена-то в ларец убрала, а на ключ не замкнула. Тогда и попали в руки Софьи эти письмена. Верный дьяк сделал с тех писем список, а сами бумаги назад Волошанке отнесли, чтоб она недоброго не заподозрила. И был еще случай, когда в руки царицы попал ключ к шифру.

— Показывай бумаги! — сказал Иван с досадой.

Мысли Ивана были заняты совсем другим. Война с Литвой шла полным ходом. Верные князья Шемячич со Стародубским-Можайским уложили под Мстиславом семь тысяч неприятельского войска. На очереди был Смоленск, именно там, у стен старого города, должна была произойти проба русской отваги и профессионализма. Смоленск был сильно укреплен. А тут вдруг какая-то дворцовая интрига и мелкая возня с тайными письмами. Иван только потому и стал слушать супругу, что подумалось вдруг — а не Стефан ли Молдаванский вздумал тайно изъясняться с дочерью.

Принесли два письма — коротеньких, невнятных. С первого взгляда на них было видно, что они носят характер мирный и никакого отношения к войне не имеют. Потом взгляд зацепился за знакомое имя — Кассиан. А не тот ли это Кассиан, который в Юрьевом монастыре архимандритом служит? И много в тех письмах было фраз просительных, де, поговори, великая, с царем, напомни о его обещаниях. Что именно Иван обещал и кому, написано не было. Было один раз упомянуто слово «опала», явно просили о заступничестве, но за кого следовало заступиться, не объяснялось. Видимо, пишущий сии буквы, считал, что Волошанка и так все поймет. К письмам прилагался и ключ, который назывался важно: Лаодикийское послание.

Иван сам пришел к Волошанке для беседы и молча положил перед ней оба письма, мол, объясни, какие ковы строят тайные люди за царской спиной. Елена изменилась в лице, дрогнула, как осина под ветром, и затрепетала всеми членами, но быстро взяла себя в руки и когда стала говорить, голос ее отнюдь не дрожал.

— Государь, я не знаю, как попали к тебе в руки эти бумаги, но касаются они только веры.

— А почему тайнопись? Кто расшифровывал?

— Сама, государь.

— Да как же ты посмела от меня таиться?

— Не от вас. Но во дворце всюду уши.

— И чьи же это уши для тебя могут быть опасны? Ты — никто! Ты — тень сына моего покойного. Пристали ли тебе подобные речи? Может, ты и заграничную переписку с кем вела?

— Боже избавь. Государь, смени гнев на милость! Лаодикийское послание — кладезь мудрости!

Она метнулась к ларцу, достала бумагу и протянула ее царю. Точно такую же, с клетками, показывала ему Софья.

— Ты же сам его читал! И слова эти тебе должны быть знакомы, — сказала Елена Стефановна негромко, а потом страстно, тоном заговорщицы, стала читать слова введения: — Душа самовластная, ограда ей — вера, — и пошла, и пошла, как по писаному: — Мудрость — сила, фарисейство — образ жизни, пророк — ему наука, наука преблаженная, ею приходим к страху Божию, страх Божий — начало добродетели. Им вооружается вера…

Иван хотел дальше распаляться и гневаться, но вдруг остыл. Он не помнил, видел ли раньше Лаодикийское послание, но память что-то подсказывала. Видеть, может, и не видел, а слушал ранее наверняка. И зачем теперь на бумагу ногами топать, если в ней истинная правда. «Чудотворный дар поддерживается мудростью…» — так написано в введении. Мудрые-то вы мудрые, а играете с тайнописью, как дети неразумные. От кого таитесь-то? Царь вздохнул и не для сыска, а для порядка, спросил:

— Кто письма тайные писал?

Елене бы ответствовать с поклоном, тем более, что царь сам знал имя — Курицын-мудрец трудился, кто же еще, покайся Волошанка, и разговор бы ушел в песок. Все Софьины труды пропали бы даром. Но Елена потупилась скромно, потом судорожно перекрестилась, словно Бога звала в свидетели, и выпалила:

— Я не вольна в ответе.

Ах, так… Ты не вольна, а царь Иван волен в каждом своем справедливом поступке. Он — глава рода человеческого, он — отец всему, а подданные его — отроки неразумные, которые не ведают, что творят. Поэтому он без зазрения совести приказал Волошанке и сыну ее затвориться в своих покоях и стражу у дверей поставил. Посиди и одумайся!

Стража у дома Волошанки стояла всего один день, а дальше было только негласное наблюдение и строгий приказ — на улицу не выходить, но двор сразу понял, что к чему, и нужный Александру человек, что тайно трудился в приказе, тут же отписал в Литву соответствующую депешу. В Вильно она пришлась как нельзя более кстати, и великий князь Литовский тут же сочинил интригу.

Русь шла по Литве, убивала, жгла, пленила, Александру позарез нужны были союзники, с которыми можно было противостоять этой жестокой рати, и было бы выгодно переманить господаря молдавского Стефана на свою сторону. К Стефану из Вильно полетела грамота: «Ты меня воюешь в одно время с недругом моим князем Московским, но он тебе теперь недруг же: дочь твою и внука посадил в темницу и великое княжение у внука твоего отнял и отдал сыну».

О переписке Александра и Стефана царю Ивану сообщила депеша от Менгли-Гирея. Александр хотел и крымского хана переманить на свою сторону, поэтому не скрыл от него новости о Елене Волошанке. Менгли-Гирей остался верен Москве, а потому передал депешу литовского князя слово в слово: и про темницу написал, и про то, что Дмитрий уже лишен наследственного трона.

Иван не ждал особых неприятностей от молдавского господаря, главными противниками Стефана были турки, ему сейчас не до русско-литовских дел. Но другие беды дышали в ухо. Литва опять объединилась с Ахматовыми сыновьями, и те сильно трепали русские войска. Кроме того, пришла весть, что Александр объединился в тевтонами. Рыцари представляли серьезную опасность для Пскова и всех северных границ. Действуй они успешнее, и произойдет перелом в войне, и Литва одержит верх.

Свой праведный, вулканной лавой булькающий гнев он обрушил на Елену Волошанку. Как смела жаловаться она Стефану на свою горькую долю и при этом не просто сгущать краски, а клеветать самым подлым образом. Напрасно Елена целовала пред иконами крест, уверяя, что ничего не писала отцу.

— А кто писал? — вопрошал Иван грозно.

— Не знаю, не ведаю… Я же из дома не выхожу уже месяц, каждый мой шаг на заметке, — несчастная женщина валялась у Ивана в ногах, цепляясь за подол царского платья.

Иван не хотел верить и, чтоб подкрепить свою правоту, вспомнил все грехи невестки.

— Софья, супруга моя верная, из-за твоих происков под стражей сидела!

— Не было происков, государь! Истинная правда, что царевича хотели отравить.

— Молчи! Хотели… — передразнил ее Иван. — Но ведь жив! А в словах твоих яд и злоба. Письма шифрованные писать! А за кого просили тебя заступаться: знаю я — за Патрикеевых да Ряполовских! Тебе они потворствовали, а для меня — они злодеи и подлые доносители! И подручного твоего знаю — дьяка Курицына. Пес неблагодарный! Пришло время и с ним посчитаться.

Далее царь стал пенять Елене, что вела она опасные игры, порицая веру христианскую. Этого Елена просто так не могла стерпеть.

— Государь, тебе ли не знать, что не было этого! — слезы вдруг просохли, униженно согбенная спина распрямилась, Елена встала с колен, почувствовав свою правоту.

— А не тебя ли еретик Иван Максимов в жидовство свел? — крикнул Иван и скривился брезгливо.

Елена не верила своим глазам, словно волшебство какое. Исчез вдруг разумный, сильный и глубоко почитаемый ею человек, а место его занял старый, больной, горбатый старик с плохими зубами и руками-клешнями. Она закрыла глаза.

— Тебе ли, отец, говорить это? Разве сам ты не внимал речам Максимова и Курицына, и покойного протопопа Алексея и прочих. Разве не находил ты их слова разумными и правильными?

— Молчи! Как смеешь? Ты — еретичка! Разве я когда-нибудь порицал иконы и Святую Троицу? А вы на юге все гуситским духом заражены. Все вы заедино. С сыном твоим ересь на трон русский не пройдет. Слышишь ты, молдаванка хитрая? Иди…

В дверях Елена обернулась. За столом сидел старый, больной человек, но злобы не было в его лице, одна усталость.

Уже через день Елена Волошанка была посажена в темницу. Такая же участь постигла наследника Дмитрия. Случилось это 12 апреля 1502 года. С этого дня Иван запретил именовать внука великим князем, а также запретил поминать Елену и сына в ектеньях и на литиях. Воистину имя Дмитрий несчастливое для царского дома. Бывшему наследнику не было еще восемнадцати лет. Если мать досадила государю, то его вины здесь не было. Дмитрий был виновен только в том, что сам царь в минуту горячности определил ему высокое место, венчая на царство с небывалой ранее пышностью. Но место это было Дмитрию не по размеру.

Через два дня 14 апреля Василий был объявлен наследником престола, и митрополит Симон благословил его. Софья могла торжествовать.

Упреждая события, скажем сразу, поскольку в дальнейшем нашем повествовании для этой скорбной пары — матери и сына, может не сыскаться место. Волошанка так и не вышла из заточения и умерла в темнице спустя четыре года. Говорили, что ее отравили. Что здесь ложь, а что правда, трудно понять. В русской традиции случайную смерть представителей царствующего дома всегда приписывают отравлению.

Дмитрий содержался отдельно от матери. В Переписной книге архива Посольских дел находилась ранее особая тетрадь, в которой царь Иван сделал указания сыну своему Василию, а также надзирателям, «как стеречь внука». Самой тетради давно нет, она утрачена еще в Смуту в 1614 году.

Есть легенда, что царь Иван перед смертью хотел освободить невинно пострадавшего внука, но не успел. Василий, взойдя на престол, не облегчил участи Дмитрия. Более того, велел заковать его в железа, как злодея. Дмитрий умер в темнице в возрасте… лет.

14

— Нас называют еретиками и обвиняют во многих грехах. Одни говорят, что мы волхвы и колдуны, другие, де, забыли веру греческую и предались иудаизму, единому Богу Яхве, псалмы поем и Христа отрицаем. Но это все вздор! Геннадий пеняет на жидовина Схарию, который приехал в Новгород с князем Олельковичем и принес с собой эту заразительную болезнь. Я того Схарию в глаза не видел, но знаю другое. Помимо Схарии везли купцы в Новгород книжную мудрость и священство читало с трепетом, а Схария только и сделал, что произнес внятно слова «Ветхий Завет» и «Пятикнижие» — Моисеевы мудрости. Евангелие — Новый Завет, на Руси все знают, а Ветхий — кладезь премудрости, от простых людей скрыт. А зря…

Так говорил Курицын Паоло, который пришел к учителю по настойчивому приглашению и теперь, вместо того, чтобы бежать за лекарем, вынужден был сидеть безмолвным истуканом и выслушивать горячечный бред. Курицын сидел на постели, обряженный в домашний кофтанец, голые ноги прикрыл одеялом, подбитым черной лисицей. Глаза его блуждали, и весь его облик был таков, словно дьяк давно пьян и уже опохмелился, но не помогло. Паоло решил проверить, резво подскочил к учителю и склонился над ним, мол, посмотреть, не разорван ли ворот исподней рубахи. Духа хмельного не было, но Курицын вдруг испугался, вскочил на ноги с криком:

— Ты что, что? Иль к шее моей тянешься?

Паоло перепугался не на шутку, тут же сел на лавку и перекрестился с испугом. А учитель, словно начисто забыв о происшедшем, опять продолжил свои речи, не забывая время от времени звать Паоло по имени, словно тот находился в соседней горнице.

— А то что говорят, что, де, еретики новгородские, а вкупе с ними московские, отвергали божество Иисуса Христа и посягнули на Троицу, — это ложь и навет! Слышишь, Паоло, сын мой! Совсем о другом шла речь. Ты слушай меня, слушай! Ты запоминать должен и другим рассказать. Потом, когда меня не будет.

— Вам еще долго жить, учитель!

— Это только Господь знает, — отозвался Курицын. — Может быть, уж совсем ничего не осталось. Так о чем я? Про Новгород… когда приехал я туда с великим князем Иваном Васильевичем. Тогда его еще не называли на византийский манер царем… И познакомил я государя со многими читающими и думающими, и он подивился их мудрости. Среди них лучшими были Алексей и Дионисий, поскольку жизнь вели благочестивую. Они оба были полны любопытства к миру и желали постичь истину. И государь поразился их чистотой и мудростью, и взял их с собой в Москву. Ты слушаешь меня?

— Да, учитель.

— Но слушать мало. Иные слова ты не поймешь, другие забудешь. Надо записать. Вот… садись рядом со светильней, возьми бумагу, пиши главное.

Паоло покорно сел к столу, взял в руки перо.

— Главным в нашем еретичестве был вопрос о богатстве, а стало быть, и о монастырях. Может ли церковь святая иметь злато, могут ли смиренные иноки копить богатство, жить за счет люда тяглового, есть сытно, пить вкусно. Ну что ты на меня так смотришь?

— Перо плохо очинено…

— Потом очинишь, брось его. Я тебе так расскажу. Представь, — Курицын вскинул руки и замер, глядя на потолок, нет, сквозь потолок, сквозь доски и крышу, взор его ввинтился в само ночное небо. — Есть Бог всемогущий, а церковь — не более чем лестница на пути к Богу. Если ты живешь праведно и истинно веришь в искупительную жертву Христа, то подъем по этой лестнице должен быть прям, как твоя жизнь. Но грешен человек. На одну ступеньку поднялся, на две опустился. Грешил? — кайся, исповедуйся, плати златом-серебром. Церковь этот путь к Богу на свой лад удлинила, настроила закоулков, тайников, неведомых палат, через кои пройти следует, а в каждом закоулке человек — иерарх церковный, и ты ему плати каждодневно. Тут тебе и симония, и поборы с чернецов, и поминальные деревни, и индульгенции. За двадцать пять гульденов можно было купить отпущение грехов даже мертвецу. И не только добропорядочному родителю, но и заведомому убийце. А мы говорим — Бог будет судить по делам твоим, и неважно, сколько деревень ты дал монастырю в поминание. Монастыри стали тучнеть на глазах. Хорошо ли это?

— Так было всегда, — пожал плечами Паоло.

— Но были пророки. Христос был беден, и апостолы были бедны. Но и в наше время были пророки! — воскликнул Курицын пронзительно и вскинул руку. — Да здравствует ересь! Ян Гус, профессор Пражского университета в Богемии выступил против самого папы. Ты знаешь, где находится Богемия?

— Нет.

— Неважно. Богемия есть часть Великой Священной Римской империи. Гуса судили и сожгли, как еретика. А у нас в Москве — редкий случай — не казнят за веру. Сам государь Иван Васильевич признал, что монастырское житие не Христос завещал, а люди придумали. Всего лишь люди. И все-таки он побежден…

— Кто побежден? Государь побежден? — шепотом спросил Паоло.

— Никто. Забудь. Просто я голову потерял. Больную свою голову. Жар у меня. Сижу тут и жду, когда придут.

— Кто придет?

— Неважно. Я тебе про ересь хотел рассказать внятно, а еще и не преступил к главному. Еретики — это протест. Многие знают, против чего они идут, но мало кто знает — как надо. Несчастный, побежденный Новгород, в лоскуты его порубили… Нет, я не так хотел сказать. Просто там было много разных сект христианских. А может быть, и не христианских, — добавил он задумчиво. — Знаешь, кто такие стригольники?

— Слышал что-то…

— Что-то… — передразнил Курицын юношу. — Ты уже пожил и в Москве, и в Новгороде, должен понимать, что к чему.

— Вот и рассказали бы своевременно… Сами же от меня таились! — Паоло пожал плечами, потом принял обреченный вид, поясни, мол, а то так и помру в темноте.

— Не таился, а берег тебя, дурака. А сейчас время и подошло. Стригольники, как и богомилы, — начал Курицын, — отвергали церковную иерархию…

И пошел живописать, да так проникновенно, что Паоло открыл рот, не смея дышать, а когда рассказ иссяк, только пискнул испуганно:

— Ой, страсти какие!

— Это ты верно говоришь. Твоя родина Флоренция — страна веселая, а наша — страстная.

— Моя родина Русь!

— Не злись. Выбрал, так выбрал. Не о том сейчас разговор.

Паоло меж тем очинил перо и принялся записывать слова Курицына, но он того даже не заметил.

— Иосиф Волоцкий обозвал нас жидовствующими. И все потому, что мы по лунному календарю «Шестикрылу» конец света отодвинули. У иудеев своя вера, у нас — своя. Неужели прилепится к нам эта кличка? Паоло, мальчик мой, нас нельзя накрыть одной крышкой. У нас, которых скопом назвали еретиками, были разные знания, разные взгляды. Мы спорили и, видит Бог, пока еще не окончили нашего спора. Я говорю: «Наука приблаженна есть. Она оборотит человецев к Богу. И главное — не что говоришь, а что делаешь». И Алексей, протопоп покойный, тоже о том говорил, а зятю его Ивану Максимову, это не интересно. А Васюку Сухому одно важно, чтоб хлеб был дешев. Под эту мысль он любую доктрину признает. И еще у нас была астрология. Иные говорили — игра, забава, а я говорю — истина, касаемая земного и небесного устроения! Но всем было интересно. Мы спорили, и главным был спор о бедности, о том, имеет ли право церковь быть богатой по Божественному промыслу.

И великому князю все это было интересно, потому что он для ратников своих землю искал и не находил. Но это не пиши! Про царя Ивана не пиши. И вообще выбрось это из головы.

— Я уже совсем запутался, — взмолился Паоло.

— Царь Иван теперь борец за чистоту греческой веры! И правильно. Литва и Киев подписали унию, и от этого пошли большие разногласия в православии.

— Унию подписали… это же давно было.

— В этом мире ничего не бывает давно. Унию подписал во Флоренции последний государь византийский — Иоанн Палеолог, дабы защититься от турков-османов. Но все зря! А сейчас надо защитить православных в Литве.

— Это вы про войну? Хороша защита…

— А ты не умничай. Не твоего ума это дело. Государь Иван Васильевич прав! Он всегда прав. У меня еще к тебе дело. Может быть — главное. Но ты должен остаться у меня ночевать, а иначе нечего и начинаться. Разговор будет длинный.

— Останусь.

— А жена не забранится?

— Нет. Она у меня тихая.

— Так я с ней и не познакомился. Все как-то недосуг было, а попросту говоря не хотел я вам жизнь портить. Ну ладно, не перебивай. Слушай внимательно. Я хотел тебе кое-что отдать…

Курицын сунул руку под перину и вытащил небольшую, плотно набитую кожаную мошну на вздержке. Он посмотрел на мошну с удивлением, по его разумению рука должна была выдернуть что-то другое, но потом смирился, протянул мошну молодому человеку.

— Это я тебе тоже хотел отдать.

Паоло развязал тесьму и высыпал содержимое мешочка на одеяло. Экое богатство. Казалось вся комната вспыхнула, а потом засветилась радугой от разноцветья яхонтов и лалов.

— Я не могу этого взять!

— Детей у меня нет, а тебе это пригодится, — скучно сказал Курицын. — Вот это жене твоей к свадьбе.

Он вытащил из драгоценной перепутанной массы кольцо с лазоревым яхонтом, потом роскошные трехрядные рясы, унизанные гурмыжским уродоватым жемчугом. Такой жемчуг был особенно дорог. Тут же находилось и чело, к которому эти рясы прикреплялись. Чело было украшено жемчугом дробницей и мелкими изумрудами-искрами. Паоло потрясенно рассматривал свалившееся на него богатство.

— Откуда это все?

— От жены покойной осталось. Возьми и забудь. Пустое… Я не об том хотел говорить, — рука его опять нырнула под перину и на этот раз достала то, что требовалось.

— Теперь самое главное. Я написал текст. Вот…

Паоло держал в руках исписанные полууставным почерком листы и витиеватую надпись на титуле «Сказание о Дракуле воеводе». Сказание о непомерно жестоком, почти сумасшедшем владыке он читал раньше, исследовав содержимое ларца. Более того, он даже водяной знак изучил — бычья голова с прямой линией меж рогов с крестом и змеей. Он, помнится, рассматривал эту бумагу на свет и все прикидывал — сколько она может стоить — уж больно нарядна, умеренно ворсиста и для письма приятна. Сознаться, что он читал тайно все эти ужасы, Паоло не мог, поэтому теперь ему надлежало выказать искреннее удивление и заинтересованность — оказывается, учитель еще и писатель!

— Все прочие бумаги я сжег, — продолжал Курицын, — а эти листы хотелось бы сохранить в назидание для потомства. Ты прочти на досуге. Дракула по-волашески Дьявол, а в миру сей воевода имел имя Влад и прозвище — Цеппеш. И придумал воевода Влад Цеппеш построить справедливое государство.

— Но это же хорошо, — угодливо поддакнул Паоло.

— Хорошо-то хорошо, но какой ценой. Всех воров, убийц нищих, неверных жен, сумасшедших, девиц, что не сберегли девственности, лукавых философов и дураков Дракула попросту замучил до смерти. И еще любил загадки загадывать. Не отгадаешь — тоже смерть. Цеппеш по-волашески значит Прокалыватель, а прокалывал он людей — на кол сажал. Любил также кожу с живых людей сдирать. А ведь был христианином, но понимал православие на свой лад. Лютой жестокости был человек! Пришли к нему как-то раз турецкие послы и не сняли перед ним свои шапки, мол, обычай не велит. Так Дракула велел им их шапки к голове гвоздями прибить. А с другой стороны… был в его государстве колодец с необычайно вкусной водой. Дракула велел повесить у колодца золотую чашу, чтобы каждый мог испить свежей воды. Так и висела та чаша, не нашлось во всем государстве вора, который отважился бы ту чашу украсть. Я когда сказание это писал, думал о Дракуле, а сейчас мне кажется, что изобразил я здесь род людской. Грустно это. Неужели только жестокостью можно уберечь нравы? И сколь терпеливы были эти несчастные… А что делать?

— Что делать? — повторил Паоло. — Спать ложиться. А книгу вашу я сберегу.

Дальше пошла легкая перебранка, в которой Курицын с неожиданной настойчивостью стал уговаривать Паоло идти в свой дом к молодой жене. Непонятно, какая его муха укусила. Только что сам звал ночевать, да еще интересовался, не обидится ли Ксения, грозил длинным разговором, и вдруг, не слушая разумные увещевания Паоло, стал гнать его из дому.

— Как же я с эдаким богатством ночью по улицам пойду! А ну как нападет на меня лихой человек.

— Факел возьмешь. На улице полно стражи. Ничего тебе не сделается. Ты бумаги-то отдельно от цацок положи. Рукопись — она подороже будет. А я хочу остаться один. Плохо мне, спать хочу…

Паоло, озираясь, шел по ночным улицам. Когда не несешь на теле богатства, то идешь посвистывая. Если башку проломят, то и заживет, пожалуй. А если у тебя за пазухой лалы да яхонты, то каждого столба боишься, принимая его за лиходея. Нападет — первым делом отдам рукопись — и стрекоча! Только кому они нужны, листы эти. Откуда было знать чистому флорентийцу, что пройдет всего каких-нибудь четыреста лет и воевода Влад Цеппеш, несколько поменяв имидж, опять будет востребован человечеством. Дракула-вампир пойдет гулять по страницам и экранам, пугая невинных детей, взрослых — любителей искусственного стресса и вдохновляя авторов, находящих в искусственной жестокости пряный, романтический вкус и стиль.

А наутро, когда ушел, спрятав колотушку, на покой ночной сторож, когда отзвонили колокола у «Иоанна Святого на пяти углах», и голоса торговцев пирогами, квасом и малосольной рыбой уже заглушали скрип телег, ведущих товары на Торг, по улице проехал крытый возок и остановился. Пристав прошел в горницу и сообщил Курицыну, что тот арестован.

15

Он боком протиснулся в отворенную Паоло дверь и застыл, озираясь. Это был высокий, могучий человек с толстой шеей, пышной окладистой бородой, с лицом широким и простецким, которому полагалось выказывать только уверенность и добродушие. Но сейчас это ясное лицо было смято испугом и удивлением, словно обладатель его сам недоумевал, как это он осмелился явиться сюда в столь поздний час.

Паоло узнал гостя, сердце его тревожно дернулось, кровь прилила к голове и отозвалась шумом в ушах. Дьяк Аким Софонов ранее служил в Посольском приказе, но потом его забрали в застенок для ведения сыскнух дел. Месяц назад Паоло узнал, что именно Аким снимает допросы с Курицына. Теперь Паоло очень хотелось задать упреждающий вопрос. Тугодум Аким долго будет бродить вокруг и около главной темы, а сущего не скажет. Но дьяк молчал, поэтому хозяин решил — пусть все идет своим чередом, не надо ему забегать вперед телеги.

— Здравствовать тебе. Проходи в дом.

Дьяк продолжал нерешительно толочься на пороге, прислушиваясь к тому, что делается на улице. Потом опомнился, поклонился Паоло и последовал за ним в горницу. Сели за стол. Паоло вежливо спросил, не желает ли гость чего-нибудь откушать или выпить. Гость только глаза таращил — ни да ни нет. Мысленно обругав дьяка, Паоло позвал слугу, приказал принести только что сваренной медвяной браги и чего-нибудь съестного.

Все свои трудом заработанные деньги, каждую копейку, Паоло вкладывал в дом. Ему нравилось жить семейной жизнью и очень хотелось, на радость Ксении, обставить жилье сообразно флорентийским вкусам. На Руси это было сложно сделать. В рубленой избе стояли все те же столы и лавки, но тем не менее много бытовых мелочей ему уже удалось перетащить в свое гнездо. Он уговорил отъезжающего на родину немца-литейщика расстаться с резным креслом и дорожным сундуком, у итальянского муреля купил ларцы, нарядную ткань — ей он задрапировал супружеское ложе. Заезжая металлическая посуда украсила поставец и даже карта Европы, намалеванная пестро и грубо, но облаченная в красивую раму, украсила стену. Смущенный непривычным великолепием, Аким втянул голову в плечи, уменьшился в размерах и стал вполне соразмерен довольно тесному помещению.

Выпитая одним духом брага придала дьяку силы, он отер усы и выпалил заранее приготовленную фразу:

— Спасать надо учителя твоего, мил человек. Вот так.

— Ты про Курицына? — быстро спросил Паоло, просчитывая в голове все варианты — подвох, обман, предательство, желание заработать… а иначе с чем явился великан в его дом?

— А про кого же? Про Федора Васильевича.

— Что значит — спасать?

— А то значит, что болен он. Если в застенке останется — помрет. А есть люди, которые погибели его не хотят, — добавил Аким веско.

— И что же это за люди?

— Так тебе и скажи, — видно было, что дьяк совершенно освоился с положением, поэтому позволил себе даже усмехнуться. — Эдак мы с тобой ни о чем не договоримся.

«А я и не хочу с тобой ни о чем договариваться! — хотелось возопить Паоло, — я тебе не верю ни на грош, продажная ты душа!» Ничего этого он не возопил, а сказал спокойно и делово:

— Ладно. Не буду спрашивать об этих некто, которые погибели не хотят. Но ты же не по своей воле ко мне пришел? Раз эти некто тебя послали, значит, у них есть по этому поводу какие-нибудь соображения.

— Они сказали — сам думай. И еще сказали: флорентиец Паоло — царицын человек, он не побоится. И еще они сказали: как он сам нашел путь от смерти убежать, так и Курицыну пусть тот путь покажет.

— Я тебе не верю, — раздельно и четко сказал Паоло.

У него уже был один разговор с Акимом. Как только Паоло узнал, кто пишет за Курицыным опросные листы, он сразу решил поговорить с Акимом и справиться о судьбе учителя. Он тосковал по Курицыну, скорбел о нем, и еще клял себя за болтливость. Посмотреть учителю в глаза, а потом все объяснить — это казалось жизненно необходимым. Иначе Паоло не успокоится до своего смертного часа, иначе и Ксения будет несчастной, и дети их, ведь пошлет же Господь приплод, и несчастные эти Божьи создания до седьмого колена будут числиться предателями.

Паоло решился на отчаянный шаг. Он решил подкараулить Акима в безлюдном месте и с помощью денег вынуть из него все необходимые сведения. Ну а дальше — как Бог даст. Предприятие это было опасным. Каждый неосторожный шаг его мог быть замечен кем-нибудь при дворе. А уж если об этом проведает Софья!.. В лучшем случае Паоло ждут нарекания, может быть, опала, а в худшем — участь Курицына, и без того горькая, может стать нестерпимой.

А если с другой стороны посмотреть, то дело и вовсе оборачивалось полной безнадежностью. Царица ненавидела Курицына, похоже, он отвечал ей тем же, но для Паоло она была благодетельницей! Он не мог и не хотел лгать деспине Софье. И томилась душа. Она хоть и едина, а иной раз и двоится, готовая треснуть пополам. Поэтому лучше смотреть на арест Курицына с одной только стороны, а другую из головы словно бы и выкинуть.

Дьяка он встретил ночью в проулке. Ждал его чуть не час, а потом выскочил из-за угла, схватил за грудки и прошипел в ухо — молчи! Аким молча скинул его с себя, как муху, а когда увидел, кто накинулся на него в тупике, то и присмирел. Разговориться дьяка заставили не деньги — он отмахнулся от них, как от ядовитой жабы, а страх. Паоло пригрозил, что донесет на Акима куда след, де, у него в Приказе есть люди верные. При этом не было сказано ни слова, о чем именно Паоло напишет в доносе, но, видно, богатырь имел свои причины кой-кого бояться, поэтому с готовностью стал отвечать на все вопросы.

Допросы ведутся раз в неделю, не чаще. Арестованный Курицын не бунтуется, на все вопросы отвечает охотно, ни в чем виновным себя не признает, еду и питье получает в достатке. Паоло хотел спросить про пытки, но язык к гортани прилип. Утешился только тем, что раз Аким по доброй воле про дыбу и кнут ничего не сказал, то, значит, пока не пытают.

— Увидеться с Курицыным? Ни боже мой, там стража на каждом шагу.

После разговора с Акимом Паоло скрытно, в ночи навестил брата Курицына — Ивана Волка. Ночного гостя долго не хотели пускать, со всеми слугами через дверь пришлось побеседовать. Дверь, наконец, отворил сам хозяин. Прошли те благие времена, когда Волк вместе с Траханиотом ездил с посольством в Европу, а дома вел жизнь разумную, государству нужную, всегда у дел и обласкан сильными мира сего. После ареста Волошанки с сыном, а потом и брата, Иван Волк жил потаенно, как бестелесная тень. Паоло знал, что Иван принадлежит к тому же вольнодумному кружку еретиков, о которых Курицын говорил ему при последней встрече.

Ничего нового о брате Иван Волк не сказал, только подтвердил предположение Паоло — Курицына не пытают. И еще Волк выказал удивление, что сыск долго тянется. Обычно царь скор на расправу, а тут пять месяцев арестанта допрашивают и ни туда ни сюда. Курицын не велика птица, чтобы в кремлевском застенке место занимать. Разговор с Паоло Волк закончил жутковатой фразой:

— Грядут на Руси жестокие времена. Скоро с нами со всеми посчитаются, а каков будет счет, ведает только Господь Бог. Может, брата моего для того судилища и берегут, чтоб уж всех — одной петлей.

И после всего этого Аким является ночью с тайными предложениями! Было от чего Паоло прийти в смущение.

— Тебя ко мне Иван Волк послал?

— Свят, свят… — глаза дьяка уткнулись в икону, а рука сотворила размашистый крест. — Нет, нет!

Больше Паоло ничего не мог добиться от Акима Софонова. Да и что он мог рассказать? Одни только догадки, предчувствия темные и некий реальный князь, имя которого Аким не назвал бы и под пыткой.

Можно было бы живописать этому нахальному флорентийцу необычайное событие — приход царя в застенок, но Аким не посмел этого сделать. А дело было так. В полдень или около того, в окошко над потолком — крохотное, ладошкой закроешь — бил солнечный свет, царь вошел в камору, где под иконой Богоматери сидел арестант. Курицын, казалось, не удивился, но вместо того, чтоб повалиться в ноги, встал во весь рост и стал неторопливо приводить себя в порядок: поправил кафтан, огладил волосы и бороду. Видимо, не хотелось ему выглядеть в глазах царя испуганным и растерянным. Сам Аким хотел бежать из каморы, но не успел, а потому вначале спрятался за стол, а потом стал сзади царя и словно размазался по стене — это при его-то могучей фигуре! Но государь его и не заметил.

Курицын стоял, опустив голову, а потом вскинулся, чтоб смело встретить взгляд царя. Но не получилось гордого, спокойного взгляда. По лицу и телу арестанта пробежала как бы мелкая судорога, может, от напряжения, а скорее всего, от болезни — ноги распухли и плохо держали.

Иван стоял молча, ждал, что пленник разомкнет уста и вымолвит свою последнюю просьбу, а может, и упрекнет в чем, и такое случалось. Долго они стояли, и словно поединок творился меж двух стариков, одного равного по положению самому Богу, а другого безродного и верного, и виноватого уже тем, что слишком был предан. Потом Иван развернулся круто и вышел, а Курицын сел на лавку и сказал вслух: «Вот и попрощались».

Сцена эта произвела сильнейшее впечатление на Акима, и хоть он был ее единственным свидетелем и по характеру человеком отнюдь не болтливым, о приходе царя к Курицыну скоро узнал весь двор. Люди, живущие вблизи государя и благосостояние коих зависит от умения понимать недосказанное, домысливать неуслышанное, обладают как бы третьим глазом. Так было и в XV веке и в XXI. «Угадать и угодить» — вот лозунг, на котором строится их благополучие. Умные сразу поняли, что у государя нет гнева на Курицына, а потому он не хочет лишать дьяка жизни. Проще всего было бы сослать Курицына в дальний монастырь, но для этого надо кончить сыск, а всякий государев сыск кончается пыткой. Похоже, что государь пытки для своего верного дьяка тоже не желает. Курицын должен исчезнуть, словно и не было его никогда. И царица Софья в этом не будет помехой, поскольку больна и думает больше о Боге, а не о мести вредному дьяку.

Вот тут «реальный князь» и решил все задачи: объяснил Акиму Софонову, как себя вести, посулил солидный куш за радение и молчание и назвал имя Софьиного выкормыша — пусть послужит учителю.

— Пусть мне сам Курицын скажет о побеге — ему поверю, — заявил Паоло. — Я должен его увидеть.

На этот раз Аким не возопил «Боже избавь», намекая, что в случае крайней необходимости и это можно будет устроить.

— Не нужна вам эта встреча. Зачем время терять? Закавыка в том, что учитель твой не хочет бежать. Гордыню свою тешит. Он смертью свою правоту доказать вознамерился, а кому она здесь нужна — его правота?

— Объясняй, в чем моя задача, — решился наконец Паоло.

— Я тебе Курицына сам из застенка вынесу… ночью… тайно. А уж ты выведи его из кремлевских стен тем путем, каким сам ушел.

— Так меня Господь вел! — вскричал Паоло.

— Или бес, — скривился Аким. — Он вас двоих еретиков и выведет.

— Но, но! Это кто это здесь еретик! — взъярился Паоло.

— Я к тебе через неделю приду, оговорим сроки, — сказал Аким поднимаясь. — Хорошая у тебя брага. И еще просьбочку имею. Я бы хотел из твоего дома задним двором уйти. Дело-то секретное. Сам понимаешь.

Всю неделю Паоло мучили сомнения. Если это ловушка, то в чем ее смысл? Но даже если предприятие удастся и Аким каким-то чудом выведет Курицына из темницы, то не ввергнет ли он, Паоло, учителя в еще более тяжелое положение? Воспоминание о катакомбах приводило его в ужас. Он был молод и полон сил, и то чудом остался жив. А здесь у него на руках будет старый, больной человек… ну и все такое прочее.

В подземелье нужны факелы и еда, тогда путь может стать коротким и безопасным. Нужны веревки, сухое огниво и теплая одежда. Еще нужна уверенность… у кого бы ее занять. Да, и как же он не продумал этого до конца? Положим, они благополучно выйдут из подземелья на свет Божий… Хорошее слово — «положим»… не отвлекайся, флорентиец, думай о главном! Они выйдут на поверхность — а дальше куда. Дальше для Курицына один путь дальний, очень дальний. И конечным пунктом, хорошо бы иметь Флоренцию, или на худой конец Пешт или Буду, помнится, он любил рассказывать про Венгрию. В Литву учителю ехать нельзя, потому что царь воспримет это как бунт. И вообще все это не твоего ума дело, благородный Паоло. Тебе надо думать, где достать крепкий возок с надежным провожатым, который ждал бы беглеца в Остоженке за слободой. А может, в самой слободе, потому что неизвестно, сколько времени проведут они в добровольной могиле. И еще Курицыну нужны деньги в дорогу. Надо успеть продать что-то из драгоценных украшений, которые он так вовремя передал своему ученику. Да что там некоторые. Все надо продать, кроме чела и рясок — подарка Ксении. Продавать надо иностранцам, русские ненадежны. Да у них и денег нет. Все свои приобретения они норовят сделать за счет земель. А зачем Курицыну сейчас своя деревенька?

Однако все эти мысли вскоре отошли на второй план, третий, четвертый план. Новая беда затопила Паоло по самые уши — он никак не мог найти дыру в земле, через которую попал в подземелье. Сам он попал в колодец зимой, а сейчас начало осени. Тогда строительство царского дворца только начиналось, теперь все идет к завершению, и совершенно не исключено, что колодец, ведущий в катакомбы, просто засыпали землей. Каждый раз, направляясь на поиски пресловутой «дыры», Паоло долго молился Богородице, чтоб защитила она учителя, чтобы направила стопы Паоло верным путем и помогла ему в опасном предприятии.

Шляться по строительной площадке днем, где было полно рабочего люда, Паоло не решался, боясь привлечь к себе излишнее внимание. Глубокой ночью тоже нельзя было туда идти, увидеть — не увидишь, а угодить в ловушку можно с необычайной легкостью. Поэтому он производил разведку в сумерки. И каждый раз начинал от печки: справа должен был быть храм Иоанна Предтечи, слева — дом несчастного Патрикеева, оттуда к бывшим котлованам, над которыми уже встали нарядные палаты. Дальше к Кремлевской стене, вот она стоит, перед ней полоска пустыря, заросшего бурьяном — и никакого забора, никаких канавок и колодцев.

И все-таки он нашел! Четыре дня ползал по бурьяну вдоль Кремлевской стены, и ни за что бы он не отыскал устье колодца, если бы рука не вспомнила тот самый выступ в стене, на который он так беспечно оперся. При внимательном рассмотрении выступ оказался оконечностью выложенного из кирпича креста. Наверное, неизвестный мастер выложил сей крест в память Всевышнего, но может быть, что перекладина эта служила еще памятным знаком.

Крест был, но колодца не было. И только внимательно обследую пядь за пядью полоску земли, Паоло обнаружил небольшой бугорок, поросший низкорослой травой, словно островок в океане бурьяна. Осталось только принести лопату. Под слоем земли скрывалась деревянная крышка. «Словно кадушку с капустой закрыли, — ругнулся Паоло. — А ну как сгниет эта крышка! Раньше хоть забор был. А ну как пьяный дурак какой-нибудь заблудится и ухнет в колодец, как я когда-то». Но ворчал он только для порядка. Радость его от находки была безмерна. Вначале он заглянул в бездонную глубину, потом бросил туда камешек и словно музыку слушал, как тот летит, звонко отскакивая от одной стенки к другой. Напоследок чмокающий звук — и все… стихло. Этот чмок доставил им впоследствии немало хлопот. Оказывается, зимой в катакомбах воды было гораздо меньше, чем летом.

В договоренную ночь Паоло почти не нервничал. Сидя над вытащенной из земли крышкой, он прикидывал, полезет ли в устье колодца объемный мешок, который он набил необходимыми вещами. Потом решил, что все это барахло лучше поделить на две мошны. В самый разгар переживаний что-то заставало его обернуться.

Предсказания Акима, что он принесет заключенного на себе, не сбылись. Курицын шел сам, и даже в темноте было видно, как неверна его походка. Он шел, раскачиваясь и припадая на одну ногу. Неужели все-таки пытали? Аким рядом так и плясал от нетерпения и, завидя Паоло, не выдержал, подхватил арестанта на руки и в три прыжка — ну, может, в пять, доставил его на место. Он поставил Курицына, как бревно — на попа, крикнул и отступил в сторону. Паоло наскоро, быстро обнял учителя — поговорить можно будет и под землей, там они будут в относительной безопасности.

— Аким, я прыгну первым. А ты держи конец вервия, крепко держи. Если я дерну один раз — то тащи меня вверх, это значит… мало ли что это может значить! Например, там вода… или дракон огнедышащий… Но если я дерну три раза, то режь вервие, кидай мне второй мешок, а следом — Курицына подавай. Понял?

Аким кивнул.

— До встречи, учитель… — Паоло перекрестился и, обняв мошну, как младенца, прыгнул в колодец.

16

И вдруг неожиданный звонок. Позвонила Галка Ивановна и сразу стала извиняться. Ким не узнал ее голоса. Спросонья он решил, что в такую рань могут звонить только из-за границы. Неужели с матерью что-нибудь случилось? Он как одержимый орал в трубку: «Кто говорит?», но голос бубнил свое: «Простите ради бога, я боялась, что не застану вас. Боялась, что вы уйдете куда-нибудь. Хорошо, что я вас застала».

Разобрались наконец.

— Здравствуйте, Ким. Я вам хочу сообщить о вашем отце, о Павле Сергеевиче.

— Вы что-нибудь узнали?

— Да. Теперь я знаю место, где он находится. Берите ручку, записывайте.

Ким разволновался ужасно. Стал метаться по квартире в поисках письменных принадлежностей. Из открытой балконной двери тянуло холодом, босые ноги совсем окоченели.

— Говорите. Я готов.

— Адрес простой. Его можно и так запомнить. Новгородская область. Только не Нижний, а Великий Новгород. Там есть небольшой городок — Старая Русса. А рядом с городом — Детов монастырь. Павел Сергеевич живет в этом монастыре. Все.

— А подробнее? Как туда добираться?

— Это мне неизвестно. Спросите там…

— Отец что — монах?

— И этого я не знаю.

— А откуда узнали про монастырь?

— Ах, Ким, какая разница? Главное, этим сведениям можно верить. Вы поедете туда? — в голосе Галины Ивановны звучала мольба.

— Не знаю.

— Если вы его увидите, скажите, пожалуйста, что я его жду. И всегда буду ждать.

— Может быть, вместе поедем?

— Нет. Если он не захочет ко мне вернуться, то на канате я его тащить не буду, — она помолчала, потом вздохнула и добавила нерешительно: — Спасибо вам, Ким. Адрес Павлуши я узнала от его сожителя. Случайно в магазине встретила. А может, и не случайно. Я в том районе долго кругами ходила. Вы передадите мои слова? Не забудете?

— Не забуду.

Еще не зная толком, поедет ли в Великий Новгород или нет, Ким обзавелся путеводителем. Сейчас этого добра полно в каждом магазине. Всех призывают путешествовать. А как же — туристический бизнес! И церкви в Великом Новгороде — тоже бизнес. Услужливая схема пометила все культовые памятники, опутывая их паутиной туристических троп. Жирная цифра над каждой тропочкой указывала время в минутах, потребное пешеходу, поспешавшему от церкви к церкви со скоростью пять километров в час. «Ну, это я за полдня оббегу», — подумал Ким, еще не отдавая себе отчета — а зачем ему, собственно, бежать по этому маршруту?

Глаза наткнулись на церковь Святого Власия — вот она, участница событий пятисотлетней давности. Помечена цифрой семь. Хорошая цифра. Власий находился в пяти минутах от монумента Победы на Волхове, значит — в центре города. Уж туда-то он непременно зайдет.

Ким разволновался вдруг, почувствовав душевное единение с отроком Пауло, который бродил по Новгороду и все лелеял надежду, что попадет в некий приветливый дом и заведет неторопливый разговор, будет задавать странные вопросы, получать на них невразумительные ответы, а потом пройдет в красный угол, перекрестится на божницу и увидит на полочке хрустальное яйцо с зеленым трилистником внутри. Волнение было приятным. Ким усмехнулся и принялся за изучение Новгородской области.

Карта области его несколько смутила. Оказывается, в Старую Руссу, минуя Новгород, шла своя железнодорожная ветка. Возникал вопрос — куда раньше ехать: в Новгород, к этому городу Ким испытывал острейшее любопытство, или сразу в Старую Руссу, около которой находился искомый монастырь? Пожалуй, следует забыть про Новгород. Он ведь не на экскурсию едет, не на поля былой славы героев романа, а на встречу с реальным человеком. И этот реальный — его отец.

До времени Ким вообще старался не трогать запретной темы. Ни детские воспоминания, ни поздние мифы об отце никогда не были востребованы его душой, поэтому предпринятый им поиск он воспринимал не как необходимый, с библейским привкусом обряд, а как некую игру, сродни компьютерной. Сейчас он пощелкает мышкой, постучит по клавишам, удаляя с экрана видимые помехи, и компьютерная бездна из ничего вылепит образ отца. А захочет ли Ким с ним общаться — еще не факт. Там видно будет.

А что сказала бы мать, проведай она о предполагаемом вояже сына? Ответ Ким и сам знал. Он будет отрицательным.

И не надо искать в ее поведении осмысленного обоснования. Здесь может всплыть старая обида, а также нежелание делить Кима с этим непорядочным, необязательным, неустроенным, в зубах навязшим бывшим мужем. В конце концов она просто испугается — встретятся два алкоголика в трепетном порыве, и тогда на жизни сына можно будет поставить крест. Если в этом направлении и дальше шурф бить, то неизвестно, как дело обернется. Пропадет порыв, Ким плюнет на свои изыскания и вообще никуда не поедет. Жил он без отца и дальше будет жить. На кой ляд ему новые трудности?

Ким задвинул опасную тему на задворки сознания и вернулся к путеводителю. На глянцевых страницах сыскался вдруг Дмитрий Шемяка — похоронен в Юрьевом монастыре, и скорбный образ замученного Кассиана. Имелось описание монастырей: Хутынского Спасо-Преображенского и Вяжищского на пятнадцать монахинь. О Детовом монастыре не было сказано ни слова. Это и понятно. Галина Ивановна совершенно определенно говорила — монастырь маленький, его только местные знают.

А Старая Русса, оказывается, старше Москвы. Вот еще… там на реке Перерытице (хорошее прозвание!) до сих пор стоит дом Достоевского — «единственная недвижимая собственность писателя». Эта информация обрадовала Кима. Даже разнесенное во времени соседство отца с писателем было приятным. Листая глянцевые страницы Ким уже откровенно издевался над собой… Все-таки он сильно похож на мать, у него генетическая любовь к памятным местам и чужим могилам. Аракчеев откуда-то вылез. Сей мрачный генерал сделал Старую Руссу центром военных поселений. Такому соседству уже не обрадуешься.

Ким решил вначале поехать в Новгород, а до Старой Руссы добираться автобусом. Там расстояния-то всего — девяносто три километра. По Великому Новгороду обязательно надо побродить. Этого требовали условия игры, которые навязывал оставленный отцом роман.

Вышел из дому бесснежной осенью, а в поезд сел зимой. Климат сейчас барахлит, ноябрь стал вполне зимним месяцем. Первый снег сделал окрестный пейзаж чистым и прибранным. В соответствии с пейзажем за окном мысли Кима приняли тоже опрятный и возвышенный характер. Чего он, собственно, боится? Если отец живет при монастыре, значит, во всяком случае, не похож на бомжа — одет, отмыт, накормлен. Фантастическая экзотика — иметь отцом монаха! В рясе он и для матери не опасен. Мать хоть и атеистка, к вере относится с большим уважением. Не исключено, что она бы даже одобрила желание отца податься в монахи. И под это дело даже простила бы ему все прежние подвиги.

Мужик на верхней полке как-то странно храпел — толчками, словно хотел приноровиться к перестуку колес. Ким встал и, словно ненароком, как будто поезд его качнул, ткнул мужика в плечо. Тот сразу перестал храпеть, с готовностью перевернулся на бок, но потом стал издавать звуки и вовсе невыносимые. Теперь он уже не храпел, а постанывал жалобно.

Ким попробовал представить, как произойдет его встреча с отцом. Вначале надо придумать какую-то декорацию — монастырские высокие стены, суровые соборы, клумбы с цветами, у монахов всегда обалденные цветы: гладиолусы, астры, георгины… Господи, какие астры, сейчас зима! Благостная декорация пропала, уступив место бескрайней, заснеженной равнине с останками сухого былья. И они вдвоем…Долго, долго идут друг к другу. Встретились. «Папа, я приехал. Ты меня не узнаешь?» Фу, глупость какая! Какой-такой «папа»? Он скажет: «Отец, нам пора познакомиться. Ты знаешь, я нашел твой роман». Потом они обнимутся. И отец ему скажет… Ким перебрал множество вариантов ответных слов. Ни один не подошел. Глупо все как-то словно в кино.

Ким открутил воображаемую сцену назад. В монастыре кроме отца и другие люди живут, и с ними тоже надо будет как-то общаться. Как им вообще такая мысль в голову пришла — запереть себя в монастырских стенах? Абсурд! Интересно, у них там телевизор есть? Должны же они знать, что в миру делается. Живут по кельям, встают в жуткую рань. В мыслях Кима монастырь уже принимал знакомые черты казармы, где каждый час жизни заранее расписан, а в столовой, называемой трапезной, по вечерам собираются монахи, чтобы посмотреть «Время» и обсудить международное положение.

Нет, пожалуй, в трапезной у них телевизора нет, а если и есть, то только у игумена. Он сам тайно его и смотрит. Например, эротические фильмы. Тьфу, дурь какая в голову лезет. Тебя, Ким Паулинов, пока в монахи никто не зовет. Ты для каждодневной, ежечасной молитвы пока не созрел и, похоже, никогда не созреешь. Это же так безумно скучно — с утра до вечера молиться! И так всю жизнь. Правда, они молятся за все человечество, и, надо думать, ответственность дает им силы жить. Но если по-простому подумать — на кой им все человечество?

Мужик на верхней полке храпел теперь уж вовсе неприлично, словно газы пускал. Ким встал, потряс мучителя за плечо, потом поднатужился и с силой перевернул его на живот. Мужик беззлобно выматерился, потряс спросонья головой и опять уснул. Храп его перешел в тихое сопение.

Вспомнилась присказка малахольного Никитона: «А я молюсь. Я у Бога счастья прошу, но только чтоб дал не деньгами». Еще есть такое слово — послушание. Что тебе назначат делать с утра, то и делаешь. Никакой свободы воли! От хорошей жизни в монастырь не идут. Каждый пришел в обитель со своей бедой, а лучшего лечения, чем трудная физическая работа, пока не придумали. А какое у него, у Кима, послушание? Нет ответа. С этими мыслями он и заснул.

Великий Новгород оправдал Кимовы ожидания. Как у них на окраинах, мы не знаем, но центр был благороден. Можно сказать — город безупречного вкуса. Кремлевские стены, соборы, земляной вал, торговые ряды — во всем угадывалась подлинная, неподдельная старина. Даже в запорошенных снегом липах виделось что-то вечное. Но, с другой стороны — какая к чертям собачьим — неподдельная, если через Новгород два года шла линия обороны. Ведь камня на камне не осталась, это все знают. Вся эта старина построена заново, но сделано это, сознаемся, ребята, с хорошим вкусом и уважением к древности.

Ким решил провести день с толком. Обежал с десяток церквей, поболтался в Кремле, и даже зашел в местный музей. Сюда он заглянул с единой целью, расспросить экскурсовода про Детов монастырь. Девушка-гид, хорошенькая и важная, очень толково рассказывала про историю, подкрепляя материал древними экспонатами, которыми были буквально забиты витрины. Внимание Кима привлекла небольшая картинка. На ней доморощенный художник изобразил двух плавающих в реке мужиков. Ну, решили они искупнуться в жаркий день, и за это их в музей на стенку вешать?

Гидша уловила заинтересованность Кима и тут же с готовностью сообщила, что мужики отнюдь не плавают, а тонут. Оказывается, картинка изображает казнь двух стригольников в Пскове. Девица говорила об этом происшествии с гордостью. Понятное дело, гордилась она не тем, что в таком-то далеком году потопили двух несчастных, а тем, что картинка есть редкий и безусловный документ эпохи. О стригольниках Ким что-то смутно помнил, где-то отец о них писал. Гидша не заставила его трудить память. Тут же сама с готовностью все объяснила. Стригольники, таинственная секта, которая не признавала ортодоксальную греческую церковь.

Секта не вызвала особого интереса у публики. Всех гораздо больше заинтересовал букетик цветов, сплетенный из человеческих волос. Никто и представить себе не мог, что волосы имеют столько самых разнообразных оттенков. Красивый был букет, что и говорить, но чем-то все-таки неприятен. Все равно, что из обрезков ногтей делать панно под перламутр.

Как только экскурсия кончилась, Ким задал гидше свой главный вопрос. Она очень удивилась. Какой-такой Детов монастырь? Кажется, чего особенного — не знаешь, ну и дело с концом. А девица пошла пятнами от возбуждения, потому что, видите ли, здесь затрагивалась ее профессиональная гордость. Она точно знает, что такого монастыря нет! И не настаивайте, молодой человек! Она сама была в Старой Руссе сколько-то там лет назад и великолепно знает окрестности этого «славного русского города». Детова монастыря вблизи Старой Руссы нет и быть не может.

В армии Ким играл с офицерами в преферанс — не на деньги, какие у солдат деньги, а на желания, то есть на то, чтоб наряд списали вчистую. И очень хотелось выиграть. Смотришь в карты, игры нет, и вдруг кто-то внутри тебя, косматый-полосатый, говорит «раз». При этом он даже не просматривает варианты, не пытается прикинуть, какой прикуп может спасти ситуацию, например, мелочовка в масть или, скажем, червовый марьяж. Сидишь себе и ждешь чуда, мол, пусть за тебя решают. Пусть судьба сама даст тебе такой прикуп, когда и на семерную потянешь. Чаще судьба в такие минуты показывала тебе кукиш. Возьмешь прикуп и тут же скажешь себе: «Зачем, дурак, лез? Кто за язык тянул? Сижу без двух взяток, в лучшем случае — без одной». И никакого рационального решения — просто игра с судьбой.

С таким чувством Ким стоял на площади перед Софийским собором и пялился на памятник Тысячелетия России. Какой он все-таки идиот! Заигрался, как мальчишка! Поверил на слово чужому человеку, поперся в немыслимую даль с кретинской уверенностью — сейчас повезет и ему откроется какаю-то другая, новая жизнь. А в прикупе две восьмерки не в масть. И опять ты банкрот.

Ким пошел пешком на железнодорожный вокзал с намерением тут же купить обратный билет и отбыть домой, но ноги принесли к автобусной станции. Здесь его ждала удача. Автобус на Старую Руссу уходил через двадцать минут. Это и решило дело.

В город прибыли уже в полной темноте. Еще в автобусе Ким выспросил про гостиницу. В городе их, оказывается, было несколько, но самой подходящей оказался бывший Дом колхозника, а проще говоря, общежитие. Одноэтажный деревянный дом приветливо манил единственным освещенным окном. Кима сразу взяли на постой. Цена была не просто умеренной, а неправдоподобной, мизерной. Большая комната на шесть кроватей, из которых ни одна не была занята. Кроме Кима в общежитии жило еще два человека, каждый занимал отдельную комнату на все те же шесть койко-мест.

Дежурная была приветливой и словоохотливой. Она предложила Киму горячий чайник, заварки и даже половинку подсохшего батона.

— Детов монастырь? Это местное название. Батюшка там в церкви прозывался Детов. Отсюда и пошло. Это они сами так про себя говорят — монастырь. А пока, говорят, сплошные развалины. Чинить и строить. Общежитие маленькое, всего-то человек семь, ну, может, десять. А вы кого там ищите-то?

— Так… одного человека.

— Туда трудно добираться. Автобус, правда, ходит, но нерегулярно.

— А это далеко?

— Да километров двадцать. Я не считала. Пойдете с утра на автобусную стацию. Туда рано надо прийти. Я вас разбужу.

17

Маленький, холодный, натужно дышавший автобус высадил Кима на околице неведомого населенного пункта. Деревушка была пестрой, как лоскутное одеяло. Ощущение пестряди создавали не серые пригорюнившиеся дома, а разномастные заплаты, которые украшали заборы, крыши и сараи. В конце деревни высился особняк местного богатея, некоторое подобие итальянской виллы, бесприютно торчащей средь неухоженного, с остатками строительного мусора пустыря.

— Монастырь? А там, за горочкой, — рука аборигена указала на запад. — Овражек перейдете, а там тропочка.

Ну что же, пойдем по тропочке, согласился Ким. А сам все вслушивался в себя — что он испытывает, сосет ли под ложечкой, появился ли необъяснимый холодок в спине? Никакого холодка, пульс стучит как обычно. И не надо до времени представлять, как выглядит отец, и бояться, что ему не понравятся морщины, плешивая голова или еще какие-нибудь физические недостатки. Старость не красит, это и так ясно.

Упомянутая горочка оказалась высоченным холмом с плоской лысой вершиной. Вдруг открылись дали необъятные. Ох, просторно живем, господа! Отсюда ощущение заброшенности и одиночества. Заснеженные поля обступил лес. Прилепившийся к опушке монастырь, вернее, скорбные останки его, были видны как на ладони. Убогое зрелище! Красного кирпича церковь просвечивала насквозь, от купола остался только покосившийся каркас, чудом державшийся на тонкой, как у золотушного ребенка, шейке. Ограды не было вовсе, и только остаток монастырской стены торчал, как утес, выстоявший против временных бурь. Однако возле храма угадывалось движение. Люди в черных одеждах тащили какие-то доски, а может, балки. Киму даже показалось, что ветер доносит до него их голоса.

До монастыря — кажется рукой подать — Ким добирался не менее получаса. Вблизи развалины не производили столь плачевного впечатления. Оказалось, что за большим храмом, который активно восстанавливался, притаился другой, более скромный, но уже полностью пригодный для службы. Старые кельи тоже были приведены в порядок, в иных окнах висели чистенькие тюлевые занавески. На площадке между церковью и общежитским корпусом монахи разбили цветник. Розы были аккуратно закрыты полиэтиленовыми черными пакетами, побитые морозом астры и георгины запорошил снег.

Ким подошел к первому встретившемуся монаху и спросил, где он может найти Павла Сергеевича Паулинова. Монах, пожилой, кряжистый, с окладистой бородой и румяными, испещренными склеротическими жилками щеками, казалось, не понял вопроса.

— Он живет у вас? Или я ошибаюсь? — Ким опять внятно повторил имя и фамилию.

— А вы кем ему будете?

— Сын.

— Так вы, наверное, издалека приехали? Пройдите в помещение. Не желаете ли чайку? А, может, покушать чего?

Ким прошел вслед за монахом в дом, по узкому, длинному коридору его проводили в трапезную. Здесь пахло щами и свежим хлебом. Молодой парень в партикулярной одежде возился у газовой плиты. Монах пошептал ему что-то и пропал.

— Как мне найти игумена? — спросил Ким.

— Так их нет, — с готовностью отозвался парень.

— Кого — их?

— Так отца Сергия.

— А вы не знаете, здесь живет… — Ким опять повторил имя отца.

— Здесь нет такого, — с уверенностью сказал парень, но, увидев огорченное лицо собеседника, тут же добавил: — Но ведь это его мирское имя. Здесь-то он под другим числится. А вообще-то я не знаю. Я здесь только неделю живу. Вы с братией поговорите.

Щи были по-домашнему вкусными, серый хлеб удивительно вкусным, легким, пористым. Только тут Ким сообразил, что не ел по-человечески почти сутки. На второе Киму дали гречневой каши с тушенкой. Потом еще чай сладкий с какими-то травками. А неплохо братия питается. Одиннадцать часов, а у них уже готов полный обед.

Как только Ким отер вспотевший от сытной еды лоб, в трапезную опять вернулся бородатый монах и сел напротив Кима:

— Откушали?

— Спасибо большое.

— Вот и славно. Меня зовут отец Никодим. А вас?

— Ким.

— Странное имя, но вам виднее, — неторопливо сказал монах, потом замялся на мгновение и начал уже с другой интонацией. — Так вот что, Ким Павлович, я хочу вам сказать. Жил среди нас ваш отец. Жил. Но теперь нет его.

— Уехал?

— Умер он. Уже год, как представился. Умер легко, во сне. Врач сказал — сердце.

Помолчали. Потом Ким спросил тупо, ведь надо же о чем-то говорить:

— А вы точно знаете?

— Мы его сами отпевали.

Опять помолчали.

— Вы, наверное, хотите пройти на его могилу?

— Да, да, — заторопился Ким. — Конечно. Это далеко?

— У нас тут все близко. Вас проводят.

«Господи, как глупо все, — с тоской подумал Ким. — Вот тебе и восьмерки в прикупе». Он провел рукой по подбородку. Ладонь царапнула щетина, и сам себя он вдруг ощутил немытым, несвежим, пропахшим дальней дорогой и внезапной бедой. А в глаза все лезли какие-то неуместные подробности. Он как-то разом заметить, что сутана у монаха застегнута большой серой, выщербленной с одного края, пуговицей, что на ситцевой тряпке, которой парень, явно прислушиваясь к разговору, вытирал стол, геометрический рисунок — кубики с треугольниками, а ноготь на большом пальце у руки, сжимающей эту тряпку, потемнел, наверное, защемило дверью.

Провожатым оказался молоденький, очень красивый монашек. При такой фигуре и гламурной внешности ему бы на обложках модных журналов красоваться. Только на улице Ким заметил, что монашек хромает, а правая, засунутая в тулуп рука его как-то неестественно выгнута.

— Ты что, воевал? — не выдержал Ким.

— Воевал, — коротко ответил монашек, явно не желая развивать эту тему, и заковылял по тропочке к стоящей в отдалении купе деревьев.

Идти пришлось долго. На этих бесконечных равнинах расстояние скрадывается. Ким шел, глядя на пятки монашка. «Тонкая пятка — признак злосердечия, — вспомнились слова из романа, — толстая пятка — признак твердости сердца» Тьфу, какая глупость лезет в голову! У этого молодца, видно, сердце твердое, но тоже в монахи подался. Погода была, хуже не придумаешь, сыро, холодно. Один только раз солнце пулей пробило ненастный день, послав прямо под ноги узкий, но яркий лучик, а потом ранка в небе затянулась, и на земле стало еще пасмурнее. Такой вот была архитектура ноябрьского дня.

На кладбище было много старых лип и кленов с подобающими месту вороньими гнездами, но больше всего рябин. Монашек уверенно шел вдоль выкрашенной в синюю краску ограды, за которой разместились ряд строгих могил и целая поляна свободного места. Ким думал, что сейчас они дойдут до калитки, но за поворотом открылось другое кладбище, по виду сельское. Памятники и кресты здесь были украшены фотографиями и бумажными, вылинявшими цветами. Вороны орали как сумасшедшие.

— Вот, — сказал монашек и остановился.

Глазам Кима предстал аккуратный укутанный снегом холмик с грубым деревянным крестом. К перекладине его была прибита маленькая иконка.

— Что же его не там похоронили? — Ким указал за синюю ограду.

— Это старое монастырское кладбище, а отец твой был мирянин. Он просто жил при монастыре. Братья предлагали ему постриг, а он все говорил: пока недостоин. Все три года готовился к таинству, но не успел.

— Не сподобился, значит, — угрюмо проворчал Ким.

— Не успел, — повторил монашек. — Большого смирения был человек.

Ким стоял над могилой отца и корил себя, что не испытывает подобающих моменту высоких чувств. Чувство было одно — обида. А вернее сказать — злость. Ну ладно, помер отец. Чуть за шестьдесят перевалило, и помер. Бывает. Но почему он раньше не позвал к себе сына? Почему просто так тихо и смирно ушел из жизни и пальцем не пошевелил, чтобы они встретились? Что за напасть такая? Можно, конечно, сказать — смирение. А если по-простому, по-человечески, то это чистой воды эгоизм.

От этой обиды или злости вдруг появилось неприятное ощущение, что он слышит звук собственного сердца. И как-то сердце его билось неправильно. Не то, чтобы оно барахлило, а словно сбивалось, стараясь приноровиться к чужому сердцебиению. Что за наваждение? Откуда этот гулкий, нутряной стук. А может, отец сейчас за ним наблюдает? При жизни недосуг было, а сейчас вдруг и заинтересовался. Никитон, например, точно знает, что есть посмертная жизнь, ну, не жизнь… существование.

Туча разродилась наконец меленьким противным дождем. Монашек терпеливо ждал, дыша на озябшие руки.

Ким окинул взглядом ближайшую рябину, прикидывая, какую бы ветку, полную красных ягод, сподручнее ломануть. Монашек угадал его желание.

— Не к добру это — на кладбище ветки ломать.

— Да уж куда там, — проворчал Ким, — для отца это точно плохая примета.

А красиво смотрится — рябиновые ягоды на чистом снегу. Теперь могила отца не будет выглядеть такой заброшенной. Хотя, если по чести говорить, отец в хорошем месте похоронен. Если б он на московском кладбище лежал, то уж точно Ким бы туда не зачастил. А здесь монахи всегда под боком, если надо, и крест починят, и цветочки какие-нибудь в землю воткнут.

В монастыре Кима встретили словами:

— Вас отец Сергий ожидают, вернулись они.

У игумена было доброе простоватое лицо, нос уточкой.

Длинные волосы его были затянуты в хвост аптекарской резинкой, сутана, явно отглаженная с утра, сидела мешковато. Есть такой тип людей. Их во что ни наряди, хоть сам Версаче мерку будет снимать: пока клиент стоит — все вроде нормально, а сделает шаг, тут же видишь, пиджак какой-то перекошенный, словно с чужого плеча, а брючины перекручиваются вкруг ног.

И еще Ким отметил — священник все время что-нибудь крестил и делал это явно машинально, привычка у него была такая. Во время их беседы он успел мелко перекрестить чашку с чаем, горшок с цветком на подоконнике, присевшего на подоконнике воробья и самого Кима, когда он только вступал под своды его кабинета.

Ким неожиданно для себя всхлипнул как-то по-детски, и тут же устыдился этого всхлипа. Игумен положил ему руки на плечи:

— В горе утешение Господа избычествует.

Ким осторожно опустился на стул.

— Ну вот, дождался вас батюшка, — продолжал отец Сергий. Голос у игумена оказался неожиданно густым и приятным.

— Как же дождался, — не понял Ким, — если он умер?

— Даже если отец молча умирает, он все равно говорит что-то сыну. Важное. И со временем сын услышит.

— А что он говорил?

— Он ждал вас, — просто сказал игумен. — Вещей от Павла Сергеевича, почитай, никаких не осталось. Так только, мелочи — кружка да ложка. Но главное — бумаги. Об этих рукописях он особо говорил. Бывало, сидит в келье и все пишет, пишет. Из-за своей писанины он и пострига не принимал, говорил — какой из меня монах, если я суете привержен. А суетой он вот это называл. — Игумен подошел к шкафу — обычному, канцелярскому, и вытащил оттуда серую канцелярскую папку с потрепанными углами. Ким положил папку к себе на колени.

— И еще… — на этот раз игумен поискал что-то в ящике стола.

Сжимающая неведомый предмет рука протянулась к Киму, тот невольно раскрал ладонь, и туда переместилось что-то холодное, гладкое, непонятное. Это было стеклянное яйцо с зеленым трилистником внутри. Ким поднял на игумена потрясенный, перепуганный взгляд.

— Он сказал, вы поймете, — вздохнул игумен.

18

После возвращения из Новгорода Ким всерьез засел за отцовскую рукопись. Вначале надо было разобрать привезенный из монастыря материал. В отличие от старых бумаг эта часть романа находились в относительном порядке. Были и здесь разрозненные черновики, но сюжетная линия с сыном Шемяки, с интригами Софьи после ее возращения на трон и спасением Курицына вся выложена, главы перепечатаны на машинке и пронумерованы. Нашлась даже написанная от руки страница — предвестница эпилога. В ней сообщалось, что Курицын благополучно достиг Флоренции, купил небольшой дом на левом берегу Орно, в котором и прожил в тишине и покое до весьма преклонного возраста. Здесь же сообщались некоторые подробности флорентийского быта, а именно знатное состязание №-ской церкви двух знаменитых живописцев Леонардо из Винчи и Микеланджело, коего Курицын был свидетелем, а так же… Последняя фраза была посвящена Паоло и Ксении: «Жили они долго и счастливо, умерли в один день, а провожали их в последний путь все их дети — числом пятнадцать».

Ким расхохотался. Расщедрился отец — знатным потомством наградил героя. А почему, спрашивается, не десять детей стояло у гроба? Или, как у всех нормальных людей, — «числом два». Но ведь это как считать. Если Паоло с супругой жили долго, то эти двое, положим, мальчик и девочка, должны были уже иметь солидный возраст. Стало быть, у них тоже были дети, а может быть, даже и внуки. Так что отец в своей мечте не погрешил против истины — целая орава людей стояла у могилы отцовских героев.

Отношение Кима к тексту носило уже чисто семейный характер. Он давно воспринимал себя прототипом Паоло. Почему отец омолодил Кима — тоже понятно. Взрослым его отец совсем не знал, но какие-то мелочи характера и внешности сына передал очень точно.

Ким перерыл материнскую библиотеку и нашел репродукцию с фресок Гоццоли. Неужели отец считал, что он похож на пажа с картины? Ким всмотрелся в свое лицо. Зеркало явило облик хмурого, небритого мужика с голодными глазами. И только семейный альбом, в котором хранилось множество безмятежных дачных фотографий двадцатилетней давности, подтвердило догадку отца. Пляж, песок, за спиной — река. Худой, ребра так и выпирают, отрок с нежным лицом, в руках мяч, видимо, только что играли в волейбол, а может, в футбол гоняли на зеленой лужайке. Другая фотография… Ким стоит подле брошенного на песок полотенца. Наверно, фотограф позвал мальчика, иначе откуда этот характерный, как у пажа на фреске, поворот головы и внимательный взгляд, смотрящий в будущее, в тот самый день, когда уже взрослый Ким будет отматывать время назад. Да, этот парнишечка действительно был похож на второго пажа из свиты Иоанна Палеолога.

Ким уже не вспоминал слова Макарыча, звучащие, как диагноз: «Рукопись — твое спасение», и Никитону не звонил, чтобы тот не вертелся под ногами, а прилежно перепечатывал отцовские страницы, вводил новую нумерацию. Если находились страницы, которые и вовсе ни с чем не согласовывались, он откладывал их в специальную папку — на потом. Иногда, когда от долгой работы ломило плечи, а кофе, выпитый в несчетном количестве, заводил в желудке свою мелодию, Ким почти физически ощущал, как личность его разваливается на фантомы. Один из этих фантомов сидит перед компьютером, другой совершает безумства в древней Москве, а третий обессиленною курил и смотрел на все это со стороны. Да мог ли он предположить, что его судьба сделает такой зигзаг?

Наибольшее удивление вызывало у Кима хрустальное яйцо с трилистником. Оно казалось ему чем-то нереальным, выпавшим из стародавней жизни. Нет, ребята, вы поймите меня правильно. Это все равно, если бы он взял толстый том Куприна, потряс его, а оттуда, прямо на стол, выпал бы гранатовый браслет.

Теперь яйцо лежало на столе, рядом с компьютером. Чтобы ему не вздумалось покатиться в неизвестном направлении, Ким держал свой амулет в прозрачной коробочке из-под дискет. Если мысли его заходили в полный тупик, Ким смотрел на листики внутри хрусталя, и башка нехотя, медленно, но начинала работать.

Но была тема, к которой он не хотел возвращаться. Воображение его со скрытой нервозностью обходило тот ночной кошмар, когда в комнату явилась Софья Палеолог. Сейчас он не имел к этой тучной женщине никаких претензий. Он был тогда так пьян, что мог увидеть все что угодно. Но было во всем это опасное ключевое слово: совпадение. Он боялся привлекать внимание к этому совпадению, потому что последовательность событий была неправильной. Прочитай он вначале роман — тогда понятны пьяные глюки. Но ведь все произошло наоборот!

На дворе уже был декабрь. Нет, нет, да и подумаешь про Новый год — семейный праздник. Надо Сашке приличный подарок сделать. Любочку бы тоже не мешало поздравить по-человечески. Елку в доме поставить — мужское дело. С этими мыслями и случилось вдруг, когда он без всякой душевной натуги взял телефонную трубку и набрал знакомый номер.

— Добрый вечер.

— Что это в нем доброго? — немедленно отозвалась Любочка.

— Как вы поживаете? Сашка не болеет?

— Мог бы и приехать, и посмотреть.

— За этим и звоню. И вообще у меня к тебе важный разговор.

— Не о чем нам говорить!

— Люб, у тебя кто-нибудь есть?

Видно, в голосе Кима прозвучали какие-то совершенно новые, непривычные для Любиного слуха интонации, потому что трубка умолкла вдруг, а потом он с ужасом обнаружил, что жена плачет.

— Люба, ты погоди. Я сейчас приеду. Я соскучился безумно. Я без вас с Сашкой жить не могу. Право слово. Люба, я не пью! Слышишь меня? Ну что ты молчишь-то? Мне столько надо всего рассказать. Отец умер, мой отец. Я его нашел. Здесь такая история… Ты слышишь меня? Ну, ответь хоть что-нибудь.

И трубка ответила тихо-тихо, словно и не Люба это сказала, а сама судьба обрела голос и прошептала: «Приезжай».

19

А потом все разъяснилось самым простым и примитивным способом. Телефон — друг и брат человека, он словно окликнул Кима из коридора. Приключилось это в очень хороший сумеречный час, когда компьютер был уже выключен, в кастрюльке булькала картошка, а Ким в предвкушении ужина курил, глядя в окно. Уже зима вошла в полную силу, снежинки веселились в вечернем воздухе. Тротуары были еще черными, сырыми, но морозный ветер из форточки говорил, что уже к ночи зарастут они коркой льда, а к утру, пожалуй что, появятся на газоне первые, невесомые и прозрачные сугробы.

Звонивший назвался, но Ким не сразу сообразил, кто это, какой-такой Аркадий Петрович, но голос тут же пояснил, мол, я — оператор, который работал с Павлом Сергеевичем.

— А я вас искал, — выдохнул Ким.

— Знаю. Мне ваш телефон Ираклий сообщил. Ему визу дали, он и подобрел. Послезавтра уезжает. Хорошо бы встретиться всем, поговорить.

— Отца нет уже. Он умер, — сказал Ким.

— Боже мой! — ахнула трубка, но не сразу, а после нескольких секунд потрясенного молчания, и Ким благодарен был неведомому Аркадию за рубанувшую вдруг мироздание тишину.

— А я ничего не знал. Эх, Павлик! Какое несчастье! Слушай, Ким, может, я сейчас приеду? Посидим, как люди. Помянем отца.

— Записывайте адрес.

Оператор явился через час с бутылкой водки, минералкой, апельсинами и палкой копченой колбасы. Пройдя на кухню, он тут же начал накрывать на стол. Видно, экспедиционная жизнь приучила его в любом доме чувствовать себя естественно. Аркадию Петровичу было где-то в пределах шестидесяти, может быть, перешагнул он уже грустный рубеж, но не исключено, что он пока топтался на ближних к нему подступах. Круглое полное лицо, лысина, лоб в поперечных морщинах, густые, ухоженные, волосок к волоску, усы, карие глаза навыкате и очень внимательный взгляд. Замрет на мгновение, посмотрит в упор, пришлепнет утешительно губами: «Ничего. Ничего…» и опять примется резать колбасу.

Сели. Аркадий Петрович ловко вскрыл бутылку. Ким прикрыл свою рюмку рукой.

— В завязке, что ли? — с пониманием спросил оператор. — Тогда вот минералочку. А я выпью. Хорошим человеком был твой отец.

— Вы его давно знали?

— Да всю сознательную жизнь. Я уж и забыл, когда мы с ним познакомились.

— Вы и маму знали? — удивился Ким.

— Нет, с матушкой твоей познакомиться не довелось. Домами, как говорится, не дружили. Но для мужиков работа — тот же дом.

Аркадий Петрович выпил, крякнул, закусил, тут же налил вторую стопку и отер глаза. Ким так и не понял, от горести тот прослезился, или у него в обычае было реагировать подобным образом на первую рюмку. Потом, когда этих рюмок было опрокинуто — не счесть, ведь в одиночестве всю бутылку опорожнил, никаких слез не наблюдалось.

— Теперь расскажи.

Аркадий Петрович слушал внимательно, глаза его, неотрывно державшие Кима словно под прицелом, потемнели, и только когда в рассказе была поставлена точка, он как-то сразу обмяк, подпер рукой щеку. Лицо его подобрело, складки на лбу разгладились.

— В хорошей земле Пашка лежит, как бы на пуховой постели. Заслужил. Павлуша был легким человеком. Никогда не раздражался, никогда не уставал, и зарплата его всегда устраивала. Иногда снимали в жутких условиях. То вымокнем до нитки, то промерзнем до костей. А потом сельская гостиница и комната на десять мест. А в экспедициях у каждого свои заморочки. Тут тебе и кровать неудобная, и сосед храпит, и лампочка в туалете перегорела, и жратву купить не успели. Все ругаются, а Павлу — хоть бы что! Безбытный был человек. И не потому, что все ему по фигу. Нет! Он удовольствие от любой жизни получал, даже голодной.

— Почему отец ездил с вами в экспедиции? Он же сценарист. Мог бы и дома спокойно жить.

— Да как-то у него дома вроде и не было. Ираклий это понимал и на работу Павла устроил. Он числился у меня в осветителях. А потаскай-ка туда-сюда мою технику! Это, я тебе скажу, труд!

— Он сильно пил?

— Да как сказать… Ему мало было надо, — явно отмахнулся от скользкой темы Аркадий Петрович. — И знаешь что… Кто не пьет, пусть бросит в нас камень. Однажды случай был…

Кинематографические байки следовали одна за другой. По остроте и неожиданности они могли соперничать с гусарскими историями. То вместе с аппаратурой упали с катамарана в горную реку, то снимали с трех камер, сидя верхом на верблюдах, то взрывали «жигули» в полете через ров — и никаких дублей. Кто-то напился, кто-то чуть не утонул. Так за разговорами дорулили, наконец, и до последней работы Павла Сергеевича.

Здесь оператор сразу погрустнел. Снимали, да, экономили каждую копейку, потом дефолт, спонсор обанкротился и… полный абзац! Снять успели всего треть фильма.

— Как только Пашка понял, что «кина не будет», он как-то разом исчез. Я его искал. Нету… Потом краем уха услышал: «Знаешь, что Паулинов отчибучил? Пошел бродить по России». И я сразу поверил. Это, Ким, вполне в характере твоего отца. Дальше… Что с отснятым материалом делать? Ираклий на крик — это моя собственность! Я режиссер! А почему твоя? Спонсора я нашел, и потом Пашка такой же хозяин материала, как и ты. Мы тогда крепко поругались. В общем, ничего я Ираклию не отдал, тем более, что он уже тогда собирался за бугор, а оставил бобины с пленками у себя. А потом умные люди научили. Я сделал свой сайт и поместил на него киноматериал с соответствующими пояснениями. Пусть, думаю, хоть кто-нибудь посмотрит. И еще была мысль — а вдруг новый спонсор нарисуется, и мы закончим работу. Хорошие кадры, между прочим!

— Я их видел, — прошептал Ким.

— Да ну? Вот молодец! Как ты на мой сайт попал?

— Случайно. Ах, ты….

Здесь мы, дорогой читатель, переходим на условный язык. Как в современном сленге выражается крайняя степень удивление? И чтоб не матерно! Спроси у тридцатилетнего москвича. Он глубоко задумается, потом переспросит: «Крайняя?» — «Именно!» Окончательный ответ будет однозначным: «Не матерно я не умею». Понятное дело, что Ким не был исключением. Ему вдруг стало жарко. Выпить бы! Пересилил себя, принялся заваривать чай. С души его постепенно сваливается тяжесть, еще немножко, и он воспарит над землей.

— Вот ведь как было-то… Вы послушайте. Я от этих кадров чуть с ума не спрыгнул, — сбивчиво говорил Ким.

— А ты приходи ко мне. Я тебе весь материал покажу. В Интернет я только две сцены всунул. Весь материал туда не упрятать, дорого, черт!

— А эти два куска сейчас можно посмотреть?

— Где у тебя компьютер?

Язык у Аркадия Петровича заплетался, но на ногах он держался твердо. Засветился экран монитора. По клавиатуре Аркадий Петрович бил одним пальцем, для него это был чужой инструмент. Энтер… побежала голубая полоска в продольном окне и вдруг на экране появилась уже знакомая сцена. Внутри у Кима что-то пискнуло, в ответ он радостно засмеялся.

Софья Палеолог, тучная, в высокой кичке, внимательно смотрела прямо в глаза Киму, но холодный ее взгляд не пугал. Более того, он сочувствовал это женщине. Но та, отдаленная мысль было верной, Софья действительно чем-то была похожа на мать.

— А накапки у меня драгоценные, — сказала царица низким голосом, — шириной семнадцать вершков, — и засмеялась.

— Ах, царица-матушка, вы и сами вся драгоценная, — тут же отозвалась худая старуха и принялась причесывать Софью. — За девками нужен глаз да глаз. И шелка у них что-то слишком быстро кончаться стали. Всего-то и вышили ручку и мафорий на плечике, а телесного цвета уж нет и лазоревый заканчивается.

— Вот и следи, — прикрикнула царица.

— А Курицына у вас кто играет? — спросил Ким.

— Толковый мужик, актер из Новосибирского ТЮЗа. Приходи, все покажу. Может, еще и возобновим когда-нибудь съемку. Вернее, продолжим. Денег бы достать…


Комментарий, составленный

Павлом Ивановичем Паулиновым и отредактированный сыном его Кимом Павловичем Паулиновым.

Историческая справка

После татаро-монгольского нашествия русские княжества, разделились, условно говоря, на такие два образования: первые платили захватчикам дань и боролись за великокняжеский престол, получая у Орды ярлыки, а вторые ушли под власть Литвы и жили «по старине», то есть по тем законам, которые существовали на Руси до нашествия Батыя. Москва считала себя преемницей Киевской Руси. Но такими же преемниками считали себя жители земель, что за Можайском и далее на запад. Более того, они называли себя русскими, а жители северо-восточной Руси были для них «московитяне, тверичи, псковичи…»

Часть русских земель отошла под власть Литвы для защиты от Орды, и образовалось Великое княжество Литовское и Русское. То есть возникли две равновеликие державы, у которых была одна программа — «собирать под себя» русские земли. Когда границы Великого княжества Литовского и Русского (с одной стороны) и Московской Руси (с другой) сблизились, их отношения стали враждебными.

Говорить на эту тему надо осторожно, потому что ученые до сих пор не пришли к однозначному мнению. Мы не знаем, кто был инициатором государства, которое позднее стало называться просто Литвой — славяне или балты, не знаем, как договорилась между собой литовская и русская знать. Поэтому борьбу Литвы и Северо-Восточной Руси трудно обозначить знаком плюс или минус. Москва считала Литву захватчиком исконно русских земель, а Великое княжество Литовское и Русское было уверено, что также имеет полное право быть «собирателем» русских земель, тем более, что девять десятых частей населения этого государства было русским (это предки нынешних белорусов, украинцев и части великороссов). Литовцы и жмудины составляли в этом государстве меньшинство, но меньшинство привилегированное.

Создателем единого Литовско-Русского государства был князь Миндовг (1230–1263 гг.) Миндовг присоединил к Литве многие русские западные земли. Вместе с тем литовский князь нанес два серьезных поражения ордынцам. После этого Орда стала надолго заклятым врагом Литвы. Миндовг был язычником. В надежде защититься от Ливонских рыцарей он завязал контакты с Римом и основал в Литве католическое епископство.

После смерти Миндовга начались усобицы, литовские феодалы дрались за власть. Война продолжалась тридцать лет, пока княжеская власть не узаконилась. Истинного расцвета Литва достигла при великом князе Гедимине (1315–1341 гг.). Гедимин был яркой личностью, замечательным воином и мудрым политиком. Он основал город Вильно и сделал его столицей Великого княжества Литовского и Русского.

Гедимин расширял свои владения разными путями. Во-первых, он присоединял к Литве русские земли за счет родственных связей и браков с русскими княжнами и добровольного присоединения русских князей, надеющихся под властью Литвы найти защиту от Золотой Орды. Но наибольшее количество земель было присоединено путем завоеваний. К Литве отошли Полоцк, Минск, Витебск… На очереди были Галицкая земля и Волынь. Галицию Гедимину захватить не удалось, она со временем досталась полякам, а вот Киев Литва победила. Летопись сообщает, что битва произошла на реке Ирпень в 1321 г., со временем киевские князья стали «подручными» Гедимина.

В борьбе с Москвой за великокняжеский стол тверские князья тоже искали зашиты у Литвы. Искал помощи у Литвы и Великий Новгород. Когда Иван Данилович Калита решил повысить дань новгородцам, они позвали себе в защитники Гедимина. Тот охотно откликнулся на зов новгородцев, и в 1333 году в Новгороде появился молодой князь Наримунт (сын Гедимина). Новгородцы приняли его с подобающими почестями и дали во владение Орешек на Неве, Карелу и еще кой-какие земли.

Видя воинственное поведение новгородцев, Калита отбыл в Орду, но, видимо, не договорился о военной помощи. Вопрос о дани был решен мирно, и Наримут отбыл в Литву.

После смерти Гедимина литовско-русский трон заняли два его сына: Отльгерд и Кейстут. Они разделили сферы влияния, Кейстут управлял коренной Литвой и Жмудью, отражая нападения крестоносцев, а Ольгерд имел дела с Русью, и деловые, и военные. Он продолжал дело Гедимина — «собирал под себя русские земли». Братья очень разнились по характеру. Отльгерд был православным, его родила русская мать, два раза он был женат на русских княжнах. Кейстут же был типичный литовец, яростный язычник, женатый на бывшей жрице Бируте. Он был отважен, успешно воевал с крестоносцами и стал героем народного эпоса.

Ольгерд подчинил себе огромную территорию, владения его простирались до Черного моря и Дона. Его называли человеком «русской культуры» из-за тесного общения с СевероВосточной Русью, однако многие историки считают, что отношения эти были грабительскими. И опять-таки можно взглянуть на этот вопрос с двух сторон. За два десятка лет до Дмитрия Донского Ольгерд одержал две блестящие победы над Ордой и освободил из-под татаро-монгольской зависимости множество русских земель. Именно при Ольгерде формируется территория Великого княжества Литовского и Русского и обозначаются сферы его влияния.

При жизни Ольгерд носил звание «катехумена» — готовящегося к крещению, что позволяло ему быть на всех церковных службах. Крестился по греческому образцу он уже перед смертью и даже принял схиму под именем Алексея.

По смерти Ольгерда литовский трон достался его сыну Ягайло (1377–1434 гг.). Русские летописи наделяют его массой отрицательных качеств. Из нашего далека трудно сказать, каким был Ягайло на самом деле, но одно точно — он был великолепным политиком.

Вначале Кейстут и Ягайло правили вместе, но, желая быть единым правителем, Ягайло в отсутствие Кейстута захватил Вильно. Дядя немедленно повел на племянника войско, желая вернуть себе власть.

У Кейстута был сын Витовт. Ягайло попросил Витовта помирить его с дядей, тот согласился. Ягайло зазвал их обоих к себе в стан, поклявшись, что не сделает им ничего плохого. Но политика и честь — вещи несовместные. Кейстута по приказу Ягайло удушили в тюрьме, а Витовта увезли в замок Крево.

Король Ягайло прочно сидел на троне. В 1385 г. в замке Крево было принято династическое соглашение между Польшей и Литвой. Поскольку королевский род в Польше пресекся, там трон занимала королева Ядвига. Она стала женой Ягайло. Брак этот был чисто политическим делом.

Ягайло провозгласили королем двух государств. В 1387 г. он принял католичество и стал насаждать (по Кревской унии) в языческой Литве новую религию. Дело это шло сложно. Католические миссионеры вырубали заповедные рощи, истребляли священных змей, затушили священный огонь в виленском замке. Но кроме язычников в Литве существовало русское православное население. С официальным принятием католичества отношения между Литвой и Московской Русью вступают в новые, еще более сложные отношения.

В 1392 г. наместником в Великом княжестве Литовском и Русском с титулом великого князя становится Витовт (1392–1430 гг.) Ягайло оставался королем двух объединенных государств, каждое из которых имело свой суверенитет. В борьбе с Ягайлой за политическую и религиозную самостоятельность Витовту нужна была поддержка Москвы. Он нашел ее в лице молодого великого князя Василия I (1389–1425 гг.), которого женил на своей дочери Софье.

При Василии I расширились границы Московского княжества, к нему были присоединены Нижний Новгород, Городец, Мещера, Таруса. В 1391 г. на Русь двинулся с огромной армией Тимур. Василий I собрал войска для защиты Москвы. Но Тимур занял всего лишь краешек Рязанского княжества, он дошел только до Ельца, а потом ушел на юг в степи.

Князь Витовт тоже увеличивал владения своего государства. В 1395 г. Витовтом был взят Смоленск. Василий вел осторожную политику, ему не хотелось ссориться с тестем, и только когда Витовт двинулся на Псков и Великий Новгород, между Литвой и Москвой вспыхнула война. Война продолжалась два года. В результате Витовт оставил притязания на Псков и Новгород, но получил с этих городов огромный выкуп. Границей между литовскими и московскими владениями стала река Угра (в нынешней Калужской области). Легенды о храбрости и щедрости Витовта Великого передавались из поколения в поколение, это одна из наиболее популярных фигур истории Литвы.

Витовт умер бездетным. В 1440 г. великим князем Литвы был коронован 11-летний королевич Казимир. Позднее он был избран и на польский трон. Он царствовал 52 года. Его долгое правление стало временем ослабления влияния Великого княжества Литовского во всем регионе. Казимир отказался от наступательной политики, его усилия были направлены на сохранение целостности государства.

Московская Русь очень усилилась в правление Ивана III Великого. Русь перестала платить татарам дань как раз в тот момент, когда пал Константинополь. Брак Ивана с Софьей Палеолог повлиял на мировоззрение Москвы. Тут же возникла мысль, что Русь стала преемницей Византии не только в религии, но и величии. Тогда же был принят российский герб. Двуглавого орла Русь переняла у Византии и Священной Римской империи. Помещая эта эмблему на своей печати, Иван подчеркивал полный суверенитет Руси, он претендовал на ранг, не уступающий императорскому. По греческому образцу великий князь стал именоваться государем. Появился новый этикет и придворные чины. Почетное звание «боярин» стало саном, им можно было пожаловать не по родовому признаку, но за заслуги. Но не новыми символами власти возвысилась Русь. Начало русской государственности было ознаменовано военными победами Москвы.

Первыми почувствовали ослабление Литвы князья пограничных областей. Некоторые из них «отъехали» в Москву вместе со своими владениями. Удержать их силой великий князь Литовский уже не мог. Казимир негодовал. Отношения Литвы и Руси были запутанными, зачастую открыто враждебными. Не будем забывать, что существовали и религиозные разногласия. Московская Русь осталась верной православию, а Киев и вместе с ним вся православная Литва подписали во Флоренции бумагу о воссоединении (унии) религий православной и католической. Теперь там литургию служили по новому образцу, прежде называлось имя папы, а уже потом патриарха. Все это вызывало негодование в Москве.

В мае 1492 года Иван III послал в Варшаву посла Беклемишева. Наказ был обычный: вернуть Москве издревле русские земли. На этот раз разговор шел о городах Хлепень и Рогочев. Но Беклемишев возвратился ни с чем, потому что король Казимир скоропостижно скончался. Во главе Литвы встал великий князь Александр.

Ереси

В чем тут фишка-то? Почему состоялся «перелом русской действительности», как назвал религиозные страсти XIV–XV веков профессор Костомаров. И почему государь Иван III эти страсти поддерживал? Еретики «жидовствующие»… В двадцатом веке от этого термина шарахаются со стыдливым испугом. Но будем помнить, что в XV веке слово жидовин вовсе не было бранным. На Руси антисемитизма тогда вообще не существовало.

Ересь — суть разномыслие. Впервые слово «ересь» употребил апостол Павел в послании к карфагинянской общине. Там же он сказал о вреде разномыслия. Страдает один человек, страдают все члены, а вы есть тело Христово.

Прозвание «жидовствующие» придумал волоколамский старец Иосиф, который громыхнул по еретикам в своем «Просветителе», как отвязавшаяся пушка. Архиепископ Геннадий, а с его слов и Иосиф Волоцкий утверждают, что началась ересь с приезда в Новгород ученого-жидовина Схария их Киева, а приехал тот Схария в свите князя Михаила Олельковича, человека веры греческой, то есть православной. Князя сами новгородцы позвали на княжение. Но прожил он в Новгороде недолго. В 1471 году умер его брат — правитель Киева, Семен Олелькович, и князь Михаил отбыл в Литву. Ушел он с шумом, по дороге ограбил Старую Руссу и все, что под руку не попадалось до самой границы. Неизвестно куда канул и Схария, оставив после себя жидовствующую ересь. В этот же год состоялась славная Шелонская битва, и Новгород был накрепко завоеван Иваном III.

Духовная жизнь русского общества была тогда церковной и только церковной, а в Пскове и Новгороде она прямо бурлила. Эти пограничные города вели активную торговлю, напрямую общались с Западом, и потому могли читать книги, о которых в Москве и понятия не имели. Любая крамола интересна сама по себе, хотя бы с познавательной точки зрения, а уж в Новгороде, где богатая верхушка возжелала отложиться к Литве, где московского великого князя считали антихристом… что говорить! Словом, проповеди Схарии упали на благодатную почву. По догадкам Геннадия и Иосифа Волоцкого многое священство, а также миряне приняли тогда иудейство. Последователи Схарии отвергали Святую Троицу, божество Иисуса Христа, изучали астрономию, астрологию и занимались каббалистическими гаданиями, а не обрезались только потому, что Схария рекомендовал им исповедывать новую религию тайно.

К слову скажем, что каббала в переводе с древнееврейского переводится как «традиция» и представляет собой тайное религиозное учение, возникшее во II веке. Позднее кабалла свелась к толкованию текстов Ветхого Завета, числам и символам придавалось мистическое значение. Можно представить, как загорелись Гринькины глаза, когда он читал «Лаодикийское послание», обладателем и переводчиком которого был Федор Курицын.

Главный критик Иосиф Волоцкий, который ни одного еретика в глаза не видел, не общался с ними ни устно, ни письменно, ставит «жидовствующим» в вину такие проступки, которые никак не могут быть объяснены ветхозаветным иудейством. Например, крайне отрицательное отношение к монастырям. Главный вопрос здесь в монастырском богатстве и огромном количестве земель, которыми они владели. Еретики считали такое монашеское общежитие несовместимым с евангельским учением.

Как известно, монашество было основано в Египте Пахо-мием Великим где-то, плюс-минус, в 340 году, после того, как к нему явился ангел и благовестил. Пахомий был египтянином, но принял христианство и придался новому учению всей душой. Еретики не доверяли этому пророчеству — а именно явлению ангела. В том, что кто-то явился, сомнений не было, но этот кто-то был в темной одежде, а потому вполне мог оказаться не ангелом, а бесом. В отрицании монастырей еретики ссылались также на апостола Павла. Но, с другой стороны, какое им дело до апостола, если они скрытые иудеи?

Трудно писать о еретиках того времени (а ведь почти 200 лет тлела церковная смута!), если все их книги и рукописные свитки уничтожены. То, что ересь не была изусным творчеством, очевидно, поскольку все ее адепты были людьми весьма образованными для своего времени. Более того, они занимали высокие государственные посты. Развитие русского еретичества сродни течению подземных ручьев, русла их невидимы, непонятно, где и почему они выходят на поверхность, а потому все здесь написанное только догадки и домыслы.

Главный жалобщик на еретиков архиепископ Геннадий обвинял клириков и паству новгородскую, а потом и московскую, не столько в «жидовстве», сколько в маркитанстве, в мессальстве, саддукействе и стригольничестве.

Объясним, что это такое. Маркеллианством учение названо по имени епископа анкирского Маркелла (IV век). В споре с Арием, который не признавал единосущность Бога Отца и Бога Сына, Маркелл переумничал и сам впал в ересь — стал отрицать Троицу. Массилианство (V–VIвек) — ересь, которая бытовала во многих монастырях вокруг города Массалии (Марселя). Монахи-еретики считали, что путь к вечному спасению более связан с нравственностью человека, чем с божественной благодатью. На Русском Севере тоже бытовала эта ересь. Залетела из-под Марселя и прижилась, приняв вид мифа или сказки. Бог и дьявол творили человека. Дьявол сделал тело, а Бог вдохнул в него душу. И теперь плоть человеческая тянется к дьяволу, а душа стремится к Богу.

Саддукеи отвергали будущую вечную жизнь.

О стригольниках поговорим подробнее. Это уже наше, русское. Чтобы рассказать об этой ереси, надо вернуться на сто лет назад, а именно в 1374 год, когда в Новгород из Пскова бежали три проповедника, один из которых был мирянин Карп — «художеством стригольник». Последователей этой ереси и стали называть стригольниками. Значение слова утрачено. Некоторые ученые считают, что такой была профессия Карпа: «стригущий овец» — суконщик. Трое бежавших псковичей стали проповедовать в Новгороде. Кому-то из священства их лжеучение не понравилось, и через год их казнили — утопили в Волхове (о чем говорит старинный рисунок, выставленный в новгородском музее).

Отцов ереси казнили, а учение прижилось. В чем сущность ереси «стригольников», почему она завелась именно в Пскове? Псковская церковь находилась в особом положении. Псков, как и Новгород, исстари делился на сотни, улицы и концы. Каждая улица и конец имели свою братчину (общину) и церковь со своим собственным святым. Церкви были устроены своеобразно. На первом этаже размещались склады, служебные помещения, где хранились деньги и атрибуты торговли, а также помещение для праздников — в них трапезничали и веселились, а на втором — собственно храм, иногда очень небольшой, на десять — пятнадцать человек. Поп в таком храме прежде всего зависел от братчиков, неугодного они могли сменить. Все же псковские церкви подчинялись новгородскому владыке, в Новгород же посылали провинившихся клириков на суд. Следовательно, с одной стороны в церковные дела вмешивалось вече, а с другой — духовное начальство из Новгорода. Такое подчинение вызывало бесконечные поборы как деньгами, так и натурой.

Пока Псков политически зависел от Новгорода — терпели, а как только Псков стал самостоятельным, так и возроптали. Пошлины новгородскому владыке и впрямь были высоки. Особенно возмущала как клириков, так и мирян симония, иначе говоря, покупки и продажа церковных должностей. Слово это происходит от имени Симона-волхва, который согласно библейской легенде хотел купить у апостолов «благодать Духа Святого».

А раз высокое духовенство жадно и корыстолюбиво, раз за получение пастырского сана нужно платить, значит, это священство недостойно быть посредниками между мирянами и Богом. Будем молиться сами! Здесь весьма кстати пришлись слова апостола Павла, де, и простой человек может учить. И вот миряне стали сами «восхищать» себя в священнический сан, и те «священники» стали служить службы и совершать крещение. Они не признавали церковной иерархии и соборов, и опирались, как впоследствии реформаторы-протестанты, на одно Святое Писание. По-своему относились стригольники и к таинству причастия. Вместо исповеди священнику они ввели свой обряд покаяния — «припадали к сырой земле». Стригольники стали отрицать молитвы за усопших, считая, что нельзя на том свете спастись чужими молитвами без собственных нравственных заслуг. Они и монастыри отрицали, ссылаясь на то, что Христос и апостолы не были монахами.

Можно посочувствовать Геннадию, который только руками разводил, не зная, к какой ереси отнести новгородских еретиков-жидовствующих, потому что это был коктейль из всех видов протеста церковным несправедливостям и корыстям. Иосиф Волоцкий привязался к слову «жид», считая, что так вернее можно будет убедить оппонентов в опасности еретиков. В споре все средства хороши, а тут можно сослаться на католическую Испанию. А Испания, не взирая на грядущий конец света, завоевала Мавританскую Гренаду, послала Колумба нести христианский свет в неведомые земли, но, главное, постановила выгнать из страны всех евреев, от которых только смута и беспорядки. А если католическая инквизиция так бережет свою веру, сжигая еретиков, то не гоже православным отставать в своем религиозном рвении. Наши еретики тоже скрытые жиды и их надо жечь и вешать! — вот и весь сказ.

Дабы не смущать читателя, будем в дальнейшем называть «жидовствующих» просто еретиками. Последователи этого учения безусловно использовали опыт веков, но внесли в новое учение свое понимание происходящего. Недаром главные его адепты, священники Алексей и Денис, были по утверждению многих людьми нравственными, достойными и образованными.

Вернемся к свидетельству Геннадия. Главным для еретиков, как утверждал архиепископ, было желание распространить как можно шире свое еретичество, обратив в новую веру наибольшее число священников. И в этом им помогло само провидение. После покорения Новгорода Иван III взял священников Алексея и Дениса с собой в Москву и там назначил первого протопопом Успенского собора, а Дениса — попом в церковь Михаила Архангела. Уже в Москве Денис и Алексей «совратили» в еретичество великокняжеского любимца дьяка Курицына, архимандрида Симонова монастыря Зосиму и многих других знатных.

Об этом Геннадий узнал много позднее. Он боролся в Новгороде с еретиками, слал письма об их проказах и все удивлялся, не получая на свои послания ответа из Москвы. А писал он и к сарайскому епископу, проживающему в Москве на Крутицах, также к епископам Суздальскому и Пермскому, и когда узнал, наконец, какую силу взяла ересь в Москве, то пришел в ужас. В 1489 году скончался митрополит Геронтий. У последнего были свои, не очень благополучные, отношения с Геннадием, поэтому он не относился к письмам Новгородского епископа с полным доверием. Место покойного митрополичью кафедру занял Зосима, и сделано это было по совету Алексея, которого очень любил Иван III. Алексей к этому времени тоже умер, но перед смертью указал на Зосиму, как на самого достойного преемника Геронтия. Иосиф Волоцкий отнесся к этому с негодованием и написал, что Алексей «волхованием подойде державного».

Дело здесь не в волховании. Иван III проникся сочувствием к еретическому вероучению, потому что оно в некоторых пунктах было на руку его политике. В Москве со времен Калиты великие князья знали счет каждой копейке. Деньги нужны были, чтобы выстоять при татарских поборах — дань Орде была высокой. Иван покончил с Ордой и задачей всей жизни считал объединение русских земель под властью Москвы. Для этого мало было воевать и интриговать, еще нужны были свободные земли и деньги. Ему нужны были свободные земли, чтобы наделять ими служивых людей, которые позднее стали называться дворянством. Потому и решил царь посягнуть на монастырское богатство.

Монастыри очень изменились со времен Сергия Радонежского — они разбогатели. В государстве было мало денег, поэтому расплачивались зачастую землей. Например, существовало «задушье», когда монастырю передавали земли на помин души. Со временем это стало почти необходимой традицией.

Присоединив Новгород, царь снял с кафедры местного архиепископа Феофила, заточил его в один из московских монастырей и переписал на себя девять владычных волостей. Иван ополовинил шесть новгородских монастырей, взяв себе их земли, а позднее перевез в Москву и владычную казну. И еретики поддержали его в этом. Пока Иван разорял новгородские монастыри, Москва наблюдала за этим довольно спокойно, но когда стало понятно, что государь готов использовать свой новгородский опыт и в столице, тогда московские монастыри встали на свою защиту. Тогда и полетели стрелы каленые в головы еретиков.

Кроме того, еретики в лице Алексея и Дениса в отличие от новгородцев вовсе не считали Москву антихристом. И, видимо, немало велось меж ними и Иваном высокоумных разговоров, если в чем-то они затронули душевную струну царя. История сохранила клятву, которую Иван дал своему брату Андрею Углицкому, что, мол, он не замышляет против него ничего худого. Царь клялся необычно — «землей, небом и Богом сильным — отцов всякой твари». Такая клятва была не в обычае православия. Правда, клятва была нарушена, но это не меняет дела.

Подводя итог, скажем, что «Просветитель» Иосифа Волоцкого, в котором автор не гнушался обозвать каждого, заподозренного в ереси, бранным словом, может быть и не объективен в существе вопроса, но это есть надежный, талантливый, достоверный церковный и литературный труд, рассказывающий о жесточайшей церковной и политической борьбе, которая велась при Иване III и позднее при сыне его Василии. Ученые по-разному оценивают русские ереси. Н.М. Никольский, например, считает, что движение «стригольников», а с ним и «жидовствующих», носило протестанско-реформаторский характер. Ведь еретики не отвергали учение Христа и совершали евхаристию, но, причащаясь, они (как и лютеране) считали, что вино и хлеб не суть подлинное тело и кровь Христова, а есть только символы. Панов И.И., церковный историк и протоирей Владимирского собора в Петербурге, относит жидовствующих к последователям стригольников, которые в отличие от последних испытали на себе влияние иудейства. Очень может быть. Тогда каббалой бредили многие в Европе, мы и сами знаем, что в неустойчивое время, да еще перед концом света, астрологический календарь становится настольной книгой. Можно перечислить еще ряд авторов, высказав их отношение к еретикам. Но не стоит. Я думаю, что любознательный читатель сам пойдет в библиотеку, а нелюбознательный и эти скромные записки не будет читать.

И еще пару слов. Профессор Пражского университета Ян Гус выступил с резкой критикой папского Рима. Он обличал католическую церковь, обвиняя ее в земном богатстве, в спекуляции индульгенциями, в симонии и т. д. Чехия входила тогда в состав Священной Римской империи и поддержала Яна Гуса. Последнего вызвали на суд в Констанцу. Он поехал, имея при себе охранную грамоту от императора Сигизмунда, но был привлечен к суду. На суде Гус не отрекся от своих взглядов и в 1415 году 6 июля был сожжен.

Более четырехсот чешских и моравских дворян направили протест на Собор в Констанц против казни, но их всех тоже привлекли к суду.

Через сто лет, 31 октября 1517 года, августинский монах и профессор теологии Виттенбергского университета Мартин Лютер вывесил на дверях церкви список из 95 тезисов или пропозиций для публичной дискуссии. Естественно, католический Рим признал Лютера еретиком. С этого начался протестантизм.

Наши стригольники и жидовствующие — посередине, между Гусом и Лютером. Вполне можно предположить, что Иван и сам бы провел «княжью реформу». Во всяком случае, он сочувствовал еретикам именно потому, что находил многие из их вероучений выгодными для государства. Но прежде чем реформировать церковь и отнимать у нее земли, необходимо было вернуть Киев, Брянск, Смоленск и многие русские земли, находившиеся под властью Литвы. Русь сама выбирала митрополита и ни от кого не зависела, а митрополит южной Руси все еще принимал кафедру от константинопольского патриарха, хоть тот патриарх давно жил в Италии.

Иван не решился на реформу. На Западе новая религия победила, а у нас ловушка захлопнулась. Русь опять стала закрытым государством. К славе ли нашей, к горю, не нам судить. Говорят, протестанты лучше нас живут, лучше работают, не спились, не громыхают революциями и строительством коммунизма. Последователи Лютера замечательно влились в тот мир, который называют современной цивилизацией, главные герои которой деньги и потребитель. А нас, похоже, и по сей день туда не пускают. Ну а нам зато мир спасать, да, да… спасать эту рациональную цивилизацию от самой себя. Уж чья это точка зрения, сразу и не определишь, одно только можно добавить, перефразируя Козьму Пруткова: это точно, потому что это точно всегда.

Суд над еретиками

Иосиф Волоцкий достучался до сердца государя. Раньше тот отмахивался от разговоров о еретиках. Какие же они осквернители земли Русской, если дело говорят? Как священству учить народ доброму, если многие из них взяточники, пьяницы и женолюбы? Игумен Иосиф соглашался, что нравственность священников надо улучшать строгостью. Но еретики здесь при чем, они на символ веры посягнули, а потому их надо «жечь и вешати»? К таким же карам призывал государя архиепископ Геннадий. Давняя беседа с австрийским послом Паппелем глубоко запала в душу архиепископа, а посол рассказал, как на Западе поступает с еретиками испанская инквизиция. Вот уж чистка, так чистка!

После заточения Волошанки с сыном Иван вызвал к себе Иосифа и имел с ним продолжительную беседу. Итогом их разговора стал собор 1503 года. Иосиф, а с ним и все священство, согласилось, что прежде чем судить еретичество, надо убить скверну в своем теле, потому что сия скверна множит ряды противников истинного православия.

На Собор съехались все знаменитые отцы церкви: архимандриты, архиепископы и игумены. В числе их присутствовали Иосиф Волоцкий, Нил Сорский, Паисий, Геннадий и прочие. Остановимся на главных постановлениях Собора. Они были радикальны и своевременны. Во-первых, священству запрещено было брать мзду за постановление на церковные должности. Вообще удивительно, сколько же тогда в русском священстве было непорядка. Например, в голову не могло прийти, что монахи и монашки могли жить под одной крышей и потому придавались блуду. Не будь этого постановления на Соборе потомки об этом и не узнали бы никогда. Оказывается — было.

Для укрепления нравственности запрещено было вдовствующим священникам служить. Последнее требует пояснения. Вдовствующие священники часто держали у себя наложниц, сожительниц по-нашему. Отделить «чистых» от «нечистых» было чрезвычайно трудно, поэтому всех остригли под одну гребенку. Постановили, тем, кто держит наложниц, оставить должность, жить в миру, волосы не растить, платье носить мирское, а если кто тайно с наложницей уедет далеко и там начнет священствовать, того судить гражданским судом. «Чистым» священникам не разрешалось служить, разрешалось стоять на клиросах, причащаться в алтаре, и пользоваться четвертой частью церковных доходов.

На том же Соборе постановили, что если поп напьется пьян, то в другой день обедни ему не служить. Запрещено было поставлять в священники ранее тридцати лет, а диаконам ранее двадцати пяти. Монахам было запрещено носить немецкое платье… ну и так далее.

В конце священного собрания, когда Иосиф Волоцкий уже отбыл в свою обитель, заволжский старец Нил Сорский, человек высокочтимый, поднял вопрос о нестяжательстве. Он предложил отобрать у монастырей недвижимое имущество, поскольку оно заработано не трудами иноков. «Лучше бедным помогать, чем церкви украшать» — таково было его кредо. Жизнь инока суть пример для православных, а потому они в монастырях не должны заниматься мирскими делами, касаемыми содержания и накопления богатства. Царь с готовностью поддержал эту идею и усилил ее заявлением, что неплохо бы государству приобрести не только монастырские земли, но и архиерейские.

Что тут началось! Иосифа Волоцкого воротили с полдороги. Он был не только поборник чистоты веры и аскетизма в общежитии. Старец Иосиф был талантливым человеком, он замечательно писал и блестяще ораторствовал. Вы говорите, что не надо монастырям копить злато, а лучше, де, бедным помогать?! А кто поможет и чем кроме монастырей? Миряне помогут? Как бы не так! А странников кормить, а вдовиц с детьми обихаживать, а пленных выкупать, а свечи и ладан приобретать — на что?

Иосиф взял верх, и Собор его поддержал. Кроме того, здесь же был поднят стушеванный до этого вопрос о еретиках. Отловить, судить, казнить — к этому призывал Иосиф. С двумя первыми пунктами согласились все, но по поводу «казнить» разгорелись горячие споры.

Именно здесь сформировались два церковных лагеря XVI века: нестяжатели и иосифляне. К нестяжателям принадлежал Нил Сорский и его ученики. Проводником их идей суждено было стать монаху Вассиану Патрикееву, тому самому Василию Косому — сыну наместника Москвы Ивана Юрьевича Патрикеева, которого царь хотел казнить, но помиловал.

После Собора учинили розыск еретиков и заточили их в темницы. Иосиф Волоцкий со всей ответственностью готовился к предстоящему суду. Он решил, что «жидовствующих» надо судить как по греческому православному закону, так и по ветхозаветному. Он собрал большое количество примеров смертной казни, но трактовал их очень вольно. Он писал:

о Моисее, который приказал иудеям, поклонявшимся золотому тельцу, убивать друг друга, погибло более трех тысяч человек…

…об Иисусе Навине, который за воровство истребил Ахара со всем его омом…

…об Илье, который ложных пророков у ручья заколол, как свиней…

… о святом апостоле Филиппе, который спорил с философами в Афинах, враги пытались схватить Филиппа, но внезапно ослепли…

…об Иоанне Богослове, который спорил с волхвом Кунопом на острове Патоме, спор кончился тем, что молитва Богослова ниспровергла волхва в бездны морские…

… о епископе канаском Льве, который обвязал епитрахилью волхва Лиодора и сжег его молитвой…

Много написал Иосиф, всего не перескажешь.

Православная партия во главе с Нилом Сорским была против смертной казни. Не в русском обычае убивать людей за веру. Как же можно ссылаться на Ветхий Завет, если миру даровано Евангелие, то есть прощение и милосердие? Один Бог может судить человеческие согрешения: не судите, а не осуждаемы будете. А если брат убивает согрешившего брата, то это и есть «субботство и ветхозаконие».

Примечателен в этом отношении умный и ехидный «Ответ кирилловских старцев на послание Иосифа Волоцкого об осуждении еретиков». Старцы увещевали царя Ивана, что непокорных еретиков следует держать в заточении, а раскаявшихся нужно вернуть в лоно церкви. «Ради грешников облекся плотью Сын Божий, и пришел Он погибших сыскать и спасти».

В своем «ответе» старцы разбирают многие примеры Иосифа Волоцкого и на них показывают, что праведники борются со своими противниками в основном молитвой, а наказывает-то их Бог. «Епископ катанский Лев связал епитрахилью и сжег Илиодора-волхва и другого волхва, Исидора, также сжег молитвой при византийском кесаре. А ты, господин Иосиф, почему не испытаешь своей святости? Связал бы архимандрита Кассиана своей мантией, и пока бы не сгорел, ты бы связанного его в огне держал! А мы бы тебя, из пламени вышедшего, приняли как одного из трех отроков».

Словом, разгорелась активная полемика, разрешить которую мог только царь. И он решил ее в пользу Иосифа. Почему?

В апреле 1503 года умерла Софья. Иван сам давно болел. Он оплакивал кончину жены и знал, что скоро сам отправится за супругой. Как все люди, царь боялся смерти, а потому душа его желала примириться с церковью.

На суде еретики защищали свое учение. Обвинителем выступал Иосиф Волоцкий. Присудили казнь. Ивана Волка — младшего брата Курицына, Дмитрия Коноплева, Ивана Максимова, архимандрита Кассиана с братом… — всего восемь человек, сожгли в деревянных клетках. Других разослали в заточение по монастырям. Были среди еретиков и раскаявшиеся, но раскаяние их не приняли во внимание.

Иосиф Волоцкий

Кем же он был — глава «стяжателей» или, точнее говоря, «иосифлян» — суровый, но справедливый старец Иосиф Волоцкий? Глядя из нашего далека на события того времени, мы находим его поведение вполне естественным для XV века. Мы живем в эпоху великих технических и научных открытий, мы осваиваем космос, изобрели пластмассу и полупроводники, мы добрались до клонирования! Мы гуманны, но мы знаем, что такое жестокость, и при виде зверств и пыток говорим через губу: «Это же чистое Средневековье!». Предки, жившие пятьсот лет назад, с нашей точки зрения были темными, жестокими и скудоумными.

А ведь все не так, все с ног на голову. В Московской Руси при Иване Великом было очень много противников смертной казни для еретиков. Убийц, заговорщиков — повредителей власти государевой, а также воров — казнят и не дрогнут. Но за убеждения смерти не предавали. Поэтому и нужен был термин «жидовствующие» — в их раскание можно было не верить, а потому придать их не церковному, а гражданскому суду.

Сын московского служивого человека Иосиф, в миру Иван Санин, с ранней молодости жаждал приобщиться к благочестивым подвигам. Он искал учителя и нашел. Слава о Боровском монастыре и настоятеле его Пафнутии разошлась по всей Руси.

Иосиф пришел в Боровск пешком. Чудесен и прекрасен был город в золотом одеянии осени. Жилища горожан и храмы Господни раскинулись по холмам, краснели рябины, березы трепетали каждым листиком, а вокруг стоял могучий зелен бор и распространял вкруг себя чистый смоляной дух. Вид городка призывал к радости, вид монастыря — к строгости и суровости.

Придя в монастырь, Санин никак не мог отыскать игумена. Иноки, в темных одинаковых одеждах, подпоясанные вервиями, отесывали и сносили к монастырской стене огромные сосновые и дубовые бревна. Работа шла монотонно и как бы неспешно, но в этой механичности угадывалась великая сила. Приставать к работающим с расспросами было и вовсе не уместно. Трудились молча, никто не отдыхал. Санин сел в сторонке, ожидая своего часа. Так и дождались вечера. Юноша Иван надеялся, что перед вечерей сможет задать необходимые вопросы и найти игумена. Но монахи не собирались кончать работу, и только, когда колокол стал созывать к службе, они расстались с топорами и, не позволив себе и минуты отдыха, потянулись в храм.

Только после скромной трапезы Санин смог предстать перед игуменом. Оказывается, он видел перед собой Пафнутия во все время своего ожидания, игумен работал наравне с монахами.

Пафнутия в народе называли «страшным старцем», говорили, что тот имеет особый дар. По лицу представшего перед ним человека он мог определить — с дурными или добрыми помыслами пришел тот в монастырь. Очевидно, Иван Санин был кристально чист, потому что после краткой беседы с молодым человеком игумен в тот же вечер постриг его и нарек именем Иосиф.

Устав монастыря был прост — чем больше труда, лишений, аскетизма, тем ближе к Богу. Иосиф прошел все искусы, и когда Пафнутий умер, братия выбрала его игуменом. Человек, когда он полон жизненной силы, и при этом честолюбив, и видит перед собой цель, хочет и дальше идти по стезе усовершенствования. За время своего игуменства в Боровском монастыре Иосиф так «прикрутил гайки», придал чистоте и строгости души и плоти такой ожесточенный характер, что братия возроптала.

Иосиф не опустился до уступок. Зачем укреплять и расширять старый фундамент, если можно создать новый? Вскоре среди волоколамских лесов на берегу двух озер Иосиф основал монастырь, в котором и стал игуменом. Насколько строг был там устав, мы можем судить по качеству запретов, который наложил на священство Собор после казни еретиков. Судя по этим запретам, нравственность духовенства была не слишком высока. Это понятно, иначе откуда взяться ереси?

К слову расскажем здесь о Геннадии, владыке Новгородском. Повторимся… Собор постановил, чтобы митрополит при постановлении епископов не брал взяток ни деньгами, ни подарками, чтоб епископы не брали взяток при постановлении чинов клира, чтоб архиерейским дьякам не брать мзды… И так по всей лестнице. И кто же первый нарушил постановление Собора? Он, великий борец за чистоту рядов священства — Геннадий. Он был низвергнут с занимаемой им кафедры именно за симонию. Вернувшись в Новгород, он потребовал с некого только что назначенного на должность епископа мзду за чин и очень удивился, когда был с шумом отставлен от места. Более того, Геннадию сочувствовало все священство и с полной искренностью утверждало, что Новгородский архимандрит был отставлен местью со стороны светских лиц — еще не окончательно удушенных еретиков.

Пойдем дальше… Собор осудил образ жизни вдовствующих священников, а в вопросах пола Иосиф был особенно строг. Настолько строг, что можно предположить — у него, как у человека страстного, главный искус касался именно женщин. Он запретил женщинам вход в монастырь. Софья была права, когда утверждала, что Иосиф отказал себе даже встретиться с престарелой матерью как существом противоположного пола.

Собор ввел новый общежитский устав, по которому архимандрит должен был иметь общую с братией трапезу, новых иноков принимали теперь только с согласия всей братии. Иноки не имели права есть отдельно по кельям, а только сообща в трапезной, им запрещалось ходить в деревню по своим делам. Под страхом изгнания инокам запрещалось принимать в кельях мед, вино, пиво, квас медвяной и брагу.

Иосиф самоотверженно боролся за нравственную чистоту монашества. В своем труде «Сказание о Святых Отцах монастырей русских» он рассказывает, как боролись Святые Отцы с нарушителями чистоты иноческого общежития. А как боролись? — палкой! В старинных монастырях царила такая бедность, что и делить-то было нечего. Поэтому о любостяжании здесь речи нет. Но в каждом стаде есть паршивая овца. Некоторые монахи вели себя непотребно, иные были слишком болтливы и все говорили — трещали о бесполезных вещах, были и такие, которые дерзали осуждать церковный устав. Вот по их спинам палка и прохаживалась. Иосиф непрозрачно намекает, что неплохо бы и сейчас использовать старинный опыт.

Как совместить это пламенное благочестие, аскетизм, призывы к умеренности, почти к нищете с абсолютно искренней, истовой уверенностью, что чем богаче будет монастырь, тем лучше. Помимо «Просветителя» — разгромной книги, оправдывающей казнь еретиков, время подарило нам еще один литературный памятник, очень скромный по своему содержанию с одной стороны, но важный для освещения личности Иосифа Волоцкого — с другой. Речь идет о «Послании Иосифа Волоцкого княгине Голениной». Это письмо написано после казни еретиков и показывает нам старца как человека делового, цельного и крайне практичного. Письмо подтверждает его лозунг, что «стяжания церковные — суть Божьи стяжания».

Княгиня-вдова Мария Голенина дала в Иосифо-Волоколамский монастырь приношения на сорокоуст в память по своему мужу и детям. С точки зрения княгини монастырь, несмотря на ее приношения, не отслужил панихиды должным образом. Она и возроптала. В письме к старцу она стала жаловаться, что с иных прихожан «в четыре раза меньше берут, чтоб записать в синодик».

Без гнева и отечески мудро Иосиф Волоцкий ей отвечает. Слово «проценты с дохода» тогда не было в ходу, но сам закон уже действовал полной мерой. Иосиф объяснил, что с нищих монастырь вовсе не берет, но горе богатому. Если богатый, хоть и чернец, по средствам монастырю не дает, то его в том монастыре вообще поминать не будут. С каждого богатого будет взято по средствам.

«А что ты писала: “Дать двадцать пять рублей за семь лет — это грабеж, а не милостыня”. Это не грабеж, это мы с тобой заключили добровольное соглашение по воле твоей и по нашей, — пишет Иосиф. — А грабежом это никто не называл, ибо ведомо всем, и тебе ведомо: даром священник ни одной обедни, ни службы не служит. Священники и клирошане и вся братия для жизни должны ежечасно иметь попечение».

Далее Иосиф пишет в пояснение вдове, что годовое поминание осуществляется на основе договора, подкрепленного большой дачей — деньгами или землей. Князь Борис Волоцкий и супруга его Ульяна дали для поминовения села Успенское, да Спасское, да Покровское. «А владыка Новгородский Геннадий дал монастырю сельцо Мечевское, да две деревни, да сельцо Чемесово на Рузе, да колокол за сто рублей… А князь Семен Иванович Бельский прислал двести рублей и велел узнать, где монастырю можно купить земли, и велел вписать в поминание отца, мать, да себя третьим. Да и все, кто писались в годовое поминание, навеки записаны в синодике — как их поминать и какая за них плата».

А ты, вдова, что же хочешь, если на покойной родне экономишь? Прямо так, в упор, Иосиф не обвиняет обиженную прихожанку в жадности, но скрупулезно и подробно объясняет, в чем ее вина. Княгиня написала, что дала на поминовение своего мужа и своих детей более семидесяти рублей. Иосиф уточняет, что денег не было, а было пожаловано платье и кони, за которых братия выручила только половину этих денег. «Какое же здесь навечное поминание? А если кого вписывают в поминание, то каждый год договариваются, — или каждый год давать по уговору деньги, или хлеб, или село по ком-нибудь дадут, тогда навек и вписывают в годовое поминание».

Из этого послания видно, что монастырь был при Иосифе хорошо отлаженным, высокодоходным хозяйством. Вполне понятно, что много денег нужно на святые иконы и сосуды, на книги и ризы, на свечи и просфиры. Но ясно также, что деньги — это власть.

Иосиф Волоцкий жаждал власти не для себя, у него ее и так было много, но для церкви. Нестяжатели ратовали за бедность, за аскезу (существовать только от своих «трудных подвигов»), они были против смертной казни еретиков: «Бог не хочет смерти грешника, но его раскаяния». Но при этом нестяжатели ставили церковь выше государства и ратовали за ее самостоятельность. А иосифляне согласны были быть у государства в подручных, они согласны были видеть в великом князе наместника Бога на земле, но при этом не хотели клянчить у царя каждую копейку, но располагать могучими средствами, чтобы в нужную минуту оказать тому же государству посильную помощь. Спор этот, правда, уже в скрытой форме, ведется и по сей день. А кто в нем больше прав, кто меньше, судить не мне, грешному.


на главную | моя полка | | Венец всевластия |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу