Book: Аутодафе



Аутодафе
Аутодафе

Эрик Сигал начал писательскую карьеру с «Истории любви», имевшей феноменальный успех. Его перу принадлежат еще пять романов, в том числе «Класс», ставший международным бестселлером и завоевавший литературные премии Франции и Италии. Его роман «Врачи» возглавлял список бестселлеров в рейтинге «Нью-Йорк таймс». Эрику Сигалу так же принадлежат многочисленные труды по античной литературе, которую он преподавал в Гарвардском, Йельском, Принстонском и Оксфордском университетах.

Эрик Сигал

Аутодафе

Посвящаю Карен, Франческе и Миранде…

укрепляющим меня в вере моей

Поздно полюбил я Тебя, Красота, такая древняя и такая юная, поздно полюбил я Тебя! Вот Ты была во мне… Со мной была Ты…

Аврелий Августин, Исповедь, X, 27

ПРОЛОГ

Дэниэл

Я был крещен в крови. Моей собственной. Это не какая-нибудь иудейская традиция. Просто факт моей биографии.

Завет, данный моему народу Господом, обязывает нас дважды в день подтверждать нашу преданность Ему. А чтобы мы не забывали о своей исключительности, Господь повсюду насовал иноверцев, которые неустанно нам о ней напоминают.

В моем случае Отец Мироздания поместил на полпути от школы до моего дома квартал ирландских католиков. Поэтому по дороге из ешивы домой меня регулярно подстерегали воины Христовы из приходской школы Сент-Грегори и осыпали оскорблениями.

— Жид!

— Пархатый!

— Христопродавец!

Пока нас разделяли несколько десятков метров, я еще мог бы убежать. Но для этого мне пришлось бы побросать книги — мой молитвенник, мою священную Библию. А это уже было бы святотатством.

Поэтому я стоял, нагруженный книгами, боясь шелохнуться, а они беззастенчиво окружали меня со всех сторон, тыча в мою кипу и продолжая по раз навсегда заведенному ритуалу:

— Гляньте-ка на него! Что это он в ермолке? Зима, что ли, на дворе?

— Он жид. Они под своими шапками рога прячут!

Я стоял совершенно беспомощный, а они подступали все ближе и наконец принимались толкаться.

В итоге — удары сыпались со всех сторон, мне разбивали нос и рот и дубасили по макушке. Столько лет прошло, а я все еще чувствую эти удары и вкус крови на губах.

Со временем я освоил несколько оборонительных приемов. Например, в уличной драке жертве лучше не падать (а по возможности хотя бы прислониться спиной к стене). Потому что, если упадешь ничком, противник может пустить в ход и башмаки.

Далее, большие книги вполне могут исполнять роль щита. Талмуд не только содержит важнейшие комментарии по вопросам веры — он достаточно массивен, чтобы с успехом отражать пинки в пах.

Порой мне кажется, моя мать всю жизнь простояла за дверью, дожидаясь меня из школы. Ибо, как бы тихо я ни пробирался в дом после всех этих стычек, она всегда меня ждала.

— Дэнни, мой мальчик, что случилось?

— Ничего, мама. Я просто упал.

— И ты хочешь, чтобы я в это поверила? А это не та банда ирландских разбойников из церкви, а? Ты знаешь, как этих хулиганов зовут?

— Нет.

Я, конечно, лгал. Я помнил каждый прыщ на злорадной физиономии Эда Макги, чей папаша держал близлежащую таверну. Я слышал, что он занимается боксом и готовится к «Золотой перчатке» или что-то в этом духе. Должно быть, для него я был просто боксерской грушей.

— Завтра же поговорю с их матушкой-настоятельницей, или как там она у них называется.

— Да ладно, ма, что ты ей скажешь?

— Например, спрошу, как бы они обращались с самим Христом. Она могла бы напомнить этим ребятам, что Иисус тоже был еврей.

Ладно, мама, думал я про себя, пусть будет по-твоему. В другой раз они отделают меня бейсбольными битами.

* * *

Я был рожден как царевич — единственный сын рава Моисея Луриа, повелителя нашего обособленного царства братьев по вере. Моя семья приехала в Америку из Зильца, небольшого городка в Карпатах, который в разные времена входил в состав то Венгрии, то Австрии, то Чехословакии. Внешние правители менялись, но одно оставалось незыблемым: Зильц был домом общины Бней-Симха, «Сынов Радости», и в каждом поколении был свой рав Луриа.

Не дожидаясь, пока общину истребят нацисты — а угроза могла стать реальностью уже через несколько месяцев, — мой отец увлек свою паству в другую Землю обетованную — Америку. Здесь, в крошечном уголке Бруклина, они воссоздали покинутый ими Зильц.

Обычаи новой родины не создали никаких проблем для членов общины. Они их попросту проигнорировали и продолжали жить так, как жили на протяжении столетий. Границы их мира ограничивались маршрутом субботней прогулки пешком от кафедры их духовного наставника.

Как и раньше, они одевались в мрачные длинные сюртуки черного цвета, касторовые шляпы по будням и круглые штреймели с меховой оторочкой по праздникам. Мы, мальчишки, по субботам надевали черные фетровые шляпы, отращивали завивающиеся пейсы и с нетерпением ждали, когда сможем обзавестись бородой.

Некоторые из наших единоверцев, теснее ассимилировавшиеся с новой родиной и потому усердно пользовавшиеся бритвой, испытывали неловкость от нашего соседства: мы выглядели так странно, так нарочито по-еврейски. Они бурчали себе под нос: «Фруммеры!» И хотя это слово означает всего лишь «ортодоксальный», интонация была исполнена презрения.

Моя мать Рахель была у отца вторая жена. Первая, Хава, родила ему только дочерей — их было две, Малка и Рена. Потом она умерла в родах, а мальчик, которому она дала жизнь, прожил после нее каких-то четыре дня.

К концу положенного одиннадцатимесячного траура кое-кто из близких друзей отца стал аккуратно советовать ему подыскать себе вторую жену. Не только из соображений династического порядка, но и потому, что Господь в Книге Бытия учит, что «не хорошо быть человеку одному».

Так рав Моисей Луриа женился на моей матери Рахели, которая была моложе его на двадцать лет. Она была дочерью весьма ученого человека из Вильно, который воспринял выбор рава Луриа как большую честь.

Спустя двенадцать месяцев у них родился ребенок. Снова дочь — Дебора, моя старшая сестра. Но, к великой радости отца, уже на другой год был зачат я. Мой первый крик на земле бы воспринят как ответ на жаркие молитвы этого благочестивого мужа.

Следующее поколение получило гарантии, что золотая цепь не прервется. После отца у них будет новый зильцский рав. Он будет вести их по жизни, учить и утешать. И самое главное, станет посредником между своими учениками и Господом.

Быть единственным сыном уже само по себе не очень хорошо — видеть, как к твоим сестрам относятся так, словно они невидимки, потому лишь, что они не братья, а сестры. И все же самым тяжким для меня было сознание того, что я был послан отцу в ответ на долгие молитвы. Я с первых дней ощущал на своих плечах весь груз отцовских ожиданий.

Помню свой первый день в детском саду. Я был единственным из детей, за кем пришел отец. И когда он поцеловал меня в дверях класса, я почувствовал, что его щеки мокры от слез.

Я был еще слишком мал, чтобы понять: это знамение.

Откуда мне было знать, что настанет день, когда он станет проливать по мне куда более горькие слезы?

Тимоти

Тим Хоган был злым от рождения.

И было от чего. При двух живых родителях он оказался сиротой.

Его отец, Эмон, моряк торгового флота, вернулся из дальнего плавания и застал свою жену на сносях. Тем не менее Маргарет Хоган клялась всеми святыми, что к ней не прикасался ни один смертный мужчина.

У нее начались галлюцинации, и она стала болтать на каждом углу, что ее почтил своим посещением святой дух. Выведенный из себя муж просто ушел в новое плавание. По слухам, в Рио-де-Жанейро он нашел себе новую жену, которая родила ему пятерых «смертных» детишек.

Состояние Маргарет все ухудшалось, и настоятель церкви Сент-Грегори[1] устроил ее в лечебницу в северной части штата Нью-Йорк, находившуюся в ведении сестер Воскресения Христова.

Поначалу все думали, что, унаследовав от матери соломенные волосы и ангельские глаза голубого фарфора, Тимоти тоже обречен на подобное заведение. Его тетка, Кэсси Делани, уже обремененная тремя дочерьми, не видела возможности кормить еще один рот на ту скромную зарплату, что приносил раз в неделю ее муж-полицейский.

К тому же Тим свалился на них сразу после того, как они с Такком решили, несмотря на законы своей веры, не заводить больше детей. Она уже и так была измучена годами бессонных ночей в пеленочной тюрьме.

Ее муж Такк ее убедил:

— Маргарет — твоя плоть и кровь. Мы не можем бросить парнишку на улице.

С того момента как Тим появился в доме, сестры не скрывали своей враждебности. Он платил той же монетой. Едва он подрос настолько, чтобы поднимать тяжелые предметы, как стал колотить ими сестер. Троица его недругов была неистощима на издевательства.

Был случай, когда тетя Кэсси вошла в комнату как раз в тот момент, когда сестрицы пытались вытолкнуть трехгодовалого Тима из окна детской.

Чудом успев его спасти, она обрушила свой гнев на Тимоти и отшлепала его за то, что он провоцирует ее дочерей.

— Хорошие мальчики никогда не бьют девочек, — бранила она. Тим намного лучше усвоил бы урок, если бы не слышал, как субботними вечерами тетку поколачивает муж.

Тим рвался оставить теткин дом не меньше, чем его родня — избавиться от него. К восьми годам Кэсси снабдила его ключом на шнурке. С этим талисманом на шее он мог свободно шататься где ему вздумается и давать выход врожденной агрессивности в настоящих мужских занятиях типа фехтования на палках или кулачных боев.

Он не был трусом. На самом деле, он оказался единственным парнем, отважившимся противостоять здоровяку Эду Макги, которого никто в школе не мог одолеть.

В ходе непродолжительной, но ожесточенной драки на школьной спортивной площадке Тим основательно разбил Эду глаз и губу, хотя, прежде чем сестры разняли драчунов, тому удалось мощным левым чуть не сломать Тиму челюсть. Конечно, благодаря вмешательству монашек они потом стали лучшими друзьями.

Его дядя, хотя и был блюстителем порядка, искренне гордился воинственным духом Тима. Но тетя Кэсси негодовала. Ей не только пришлось пропустить четыре дня на работе в бельевой секции универмага, но и без конца прикладывать лед к разбитой челюсти племянничка.

* * *

Тим видел фотографию матери в семейном альбоме Делани и воспринимал лицо тети Кэсси как ее бледное отражение.

— Почему мне нельзя ее навестить? — просил он. — Ну, хотя бы поздороваться, поговорить?

— Она тебя даже не узнает, — заверил Такк. — Она живет в другом мире.

— Но я-то не болен — я ее узнаю.

С неизбежностью наступил тот день, когда Тим узнал то, о чем все шушукались годами.

Во время очередной субботней ссоры он услышал, как тетка крикнула мужу:

— С меня хватит! Я сыта по горло этим маленьким ублюдком!

— Кэсси, придержи язык, — упрекнул ее Такк. — Девочки могут услышать.

— И что? Разве это не правда? Он и есть отродье моей потаскухи-сестры, и я ему когда-нибудь сама так и скажу.

Тим был раздавлен. Одним ударом его лишили отца и наградили клеймом. В попытке совладать с гневом и страхом он на другой день потребовал от Такка прямого ответа, кто был его отец.

— Знаешь, парень, твоя мать очень туманно об этом говорила. — Такк побагровел и отвел глаза. — Она не называла никого конкретно — все только святого духа, — пояснил он. — Мне очень жаль.

После этого Кэсси продолжала спускать на Тима собак, что бы он ни говорил и ни делал, а Такк по возможности избегал его. У Тима появилось ощущение, что с него взыскивается за грехи матери. Свою жизнь у Делани он не воспринимал иначе как неустанное отбывание наказания.

Он старался приходить домой как можно позднее. Но когда на улице темнело, все его дружки разбредались по домам на ужин, и ему не с кем было даже поговорить.

Спортивная площадка слабо освещалась мягкими неравномерными пятнами света из заляпанных церковных окон. Опасаясь попасться на глаза кому-нибудь типа Эда Макги, он входил внутрь. Поначалу он там просто грелся. Постепенно, сам того не замечая, он стал подходить все ближе к статуе Девы Марии и, чувствуя себя покинутым и одиноким, вставать на колени в молитве — как его учили.

— «Ave Maria, gratia plena… «Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус. Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. Аминь».

Но Тим и сам не очень знал, чего хочет. Он еще был слишком мал, чтобы понять, что, оказавшись с рождения в паутине неразрешенных вопросов, просит Деву Марию вразумить его.

Зачем я появился на свет? Кто были мои родители? Почему меня никто не любит?

Однажды поздно вечером, когда он осторожно поднял глаза, ему — на какой-то мимолетный миг — показалось, что статуя улыбается, словно говоря: «В этой непростой жизни ты должен быть уверен в одном: Я тебя люблю».

Вернувшись домой, он получил от Кэсси затрещину за опоздание к ужину.



Дебора

Самым первым воспоминанием Деборы о Дэнни был яркий блеск острого ножа, приближающегося к его крохотному пенису.

Вокруг ее братика восьми дней от роду сгрудились люди, но она все хорошо видела, поскольку сидела на руках у матери, стоявшей в углу комнаты. Малышка Дебора то расширенными глазами смотрела на происходящее, то ежилась и зажмуривалась от страха.

Дэнни лежал на подушке на коленях у сандека[2] дяди Саула. Троюродный или даже пятиюродный брат отца, это был ближайший родственник-мужчина по отцовской линии, и его нежные, но сильные руки крепко держали разведенные в стороны ножки Дэнни.

Затем могель — высокий, сухопарый человек в белом переднике и молитвенной накидке — наложил на маленький пенис зажим и металлический колпачок в форме колокольчика, закрыв его нижнюю часть до крайней плоти… В тот же миг в правой руке у него появилось нечто похожее на стилет.

Все затаили дыхание, а мужчины инстинктивно загородили руками сокровенные места.

Торопливо прочтя благословение, могель проткнул кончиком лезвия крайнюю плоть ребенка и одним круговым движением срезал кожицу вокруг края защитного колпачка. Маленький Дэнни заплакал.

В следующее мгновение исполнитель обряда поднял срезанную плоть, чтобы все видели. После чего бросил ее в серебряную чашу.

Рав Луриа сильным голосом начал читать благословение.

— Благословлен Отец Вселенной, повелевший нам готовить наших сынов к исполнению завета отца нашего Авраама.

Раздался вздох облегчения, и воцарилось веселье.

Хнычущего Дэнни вернули на руки сияющему отцу.

После этого рав Луриа пригласил всех есть, пить, петь и танцевать.

В соответствии с Заветом, мужчины и женщины были разделены перегородкой, но даже с женской половины Дебора слышала голос отца, перекрывавший все остальные голоса.

Едва научившись произносить связные фразы, Дебора спросила у матери, проводилась ли такая же церемония, когда она появилась на свет.

— Нет, детка, — мягко ответила Рахель. — Но это не значит, что мы любим тебя меньше.

— А почему нет? — допытывалась Дебора.

— Не знаю, — отвечала мать. — Так установил Отец Вселенной.

Со временем Дебора Луриа узнала, что еще установил Отец Вселенной для еврейских женщин.

В молитвах и благословениях, которые по утрам произносили мужчины, Господу возносилась благодарность за все мыслимые благодеяния:

«Благословен Ты, Всевышний, научивший петуха отличать день от ночи».

«Благословен Ты, Всевышний, оградивший меня от язычества».

«Благословен Ты, Всевышний, создавший меня мужчиной, а не женщиной».

Если мужчины воздавали благодарность Господу за принадлежность к сильному полу, то девушкам полагалось довольствоваться тем, что их «создал Господь по воле Своей».

Дебору отдали в традиционную школу «Бейт-Иаков», единственной задачей которой была подготовка еврейских девочек к обязанностям еврейских жен. Здесь они читали иудейский свод Законов — во всяком случае, его сокращенную версию, составленную специально для женщин еще в девятнадцатом веке.

Их учительница миссис Бреннер неустанно напоминала девочкам, что для них будет особой честью помогать супругу в выполнении заветов Господа Адаму «плодиться и размножаться на земле».

«Неужели это все, на что мы годимся? — думала Дебора. — Мы — только машины для производства детей?» Вслух задать этот вопрос она не решалась, но с нетерпением ждала объяснений от миссис Бреннер. И лучшим объяснением, которое смогла предложить учительница, оказалось то, что женщина, созданная из ребра мужчины, является всего лишь его частью.

При всей своей набожности, Дебора не могла принять эту сказку за установленный факт. Но высказать вслух свой скептицизм она не осмеливалась.

Случилось так, что спустя несколько лет, будучи уже в старших классах школы, Дэнни показал ей отрывок из Талмуда, который ей читать не позволялось.

В этом отрывке объяснялось, почему во время сношения мужчина должен быть лицом вниз, а женщина — лицом вверх: мужчина смотрит на землю, то место, откуда он родился, а женщина — на то место, откуда появилась она — то есть на мужское ребро.

Чем больше Дебора узнавала, тем больше крепло в ней негодование. Не столько оттого, что к ней относились как к низшему существу, сколько из-за лицемерия педагогов, всеми силами пытавшихся убедить девочек в обратном — даже тогда, когда они объясняли, что женщина, родившая мальчика, считается снова «чистой» спустя сорок дней, тогда как в случае рождения девочки на это отводится целых восемьдесят.

И почему, когда для совершения молитвы не хватало десятого мужчины, ни одна иудейская женщина не могла составить кворума, зато эта роль могла быть отведена шестилетнему мальчугану!

В синагоге, сидя на балконе вместе с матерью и другими женщинами, она отваживалась выглянуть из-за занавески. Глядя на процессию стариков и подростков, готовящихся читать Тору, она спрашивала:

— Мама, а нам никогда не позволяется выходить читать Тору?

И набожная Рахель отвечала:

— Спроси у отца.

Она спросила. В ту же субботу за обедом. И рав Луриа снисходительно ответил:

— Дорогая моя, Талмуд учит нас, что женщина не должна читать Тору из уважения к молящимся.

— Но что это значит? — не унималась Дебора, окончательно сбитая с толку.

Отец ответил:

— Спроси у мамы.

Единственный, к кому она могла обратиться и получить честный ответ, был ее брат Дэнни.

— Нам говорили, что, если впереди молящихся мужчин будут стоять женщины, они будут смущать их разум.

— Дэнни, я не понимаю. Ты можешь привести мне какой-нибудь пример?

— Ну… — смущенно ответил брат, — понимаешь… Как Ева, когда она дала Адаму… ну, ты знаешь…

— Да. — Дебора теряла терпение. — Это я знаю. Она заставила его вкусить от яблока. И что?

— Ну, а от этого у Адама появились всякие мысли…

— Какие еще мысли?

— Послушай, Деб, — Дэнни заговорил виноватым тоном, — этого нам еще не объясняли. — И добавил: — Но когда объяснят, я обязательно тебе расскажу. Обещаю.

Сколько она себя помнила, Дебора Луриа всегда мечтала о тех привилегиях, которые ее брат получил с момента обрезания. Но год от года она все больше укреплялась в осознании того горестного факта, что ей не суждено служить Господу в полной мере… По той простой причине, что она не родилась мужчиной.

ЧАСТЬ I

1

Дэниэл

Когда мне было четыре года, отец призвал меня к себе в кабинет и усадил на колени. До сих пор помню провисающие деревянные полки стеллажа, уставленные высокими томами Талмуда в кожаных переплетах.

— Хорошо, — ласково произнес он. — Давай начнем с начала.

— А что значит «начало»? — спросил я.

— Ну, естественно, — отец просиял, — начало — это Бог, и он же — бесконечность, но ты еще мал, чтобы вникнуть в мистические учения. Пока, Дэниэл, мы с тобой начнем с алефа.

— Алефа?

— Молодец, хорошо произнес! — с гордостью похвалил отец. — Теперь ты знаешь первую букву еврейского алфавита.

Он ткнул во второй значок на странице.

— А следом за ней идет бет. Видишь, мы с тобой учим алфавит языка иврит. Алеф-бет.

Так мы дошли до самой последней, двадцать второй буквы.

Удивительно, но я не помню, чтобы я испытывал хоть какие-нибудь трудности с тем, чему учил меня отец. Все, что он мне говорил, шло от его сердца и проникало в мое, пылая там, как вечный огонь в синагоге над Святым ковчегом.

И вот я уже читаю первые в своей жизни слова на иврите: «Вначале Бог создал небо и землю…», которые я тут же перевел на идиш.

Этот немецко-еврейский диалект, первоначально бытовавший в еврейских гетто на Рейне, оставался для нас языком повседневного общения. Иврит же был языком священным, сохраняемым для чтения религиозных текстов и молитвы. И вот я повторил первые слова Книги Бытия:

— Ин эрштен хут Гот гемахт химмель ун эрд.

Отец провел рукой по своей седеющей бороде и кивнул:

— Молодец, мой мальчик. Умница.

Оказалось, что похвала засасывает. Я занимался все усерднее, чтобы слышать одобрение из уст отца как можно чаще. И одновременно отец все укреплялся в своих ожиданиях и надеждах.

Он никогда не произносил этого вслух, но я знал, как он желает, чтобы я впитал его знания всеми фибрами своего существа. И каким-то чудом я все это заучил — священные слова, заповеди, историю, обычаи, хитроумные попытки богословов через века извлечь потаенный смысл Слова Божия из обрывочных комментариев.

Только мне не хотелось, чтобы отец чересчур мною гордился, поскольку, чем больше я постигал, тем больше понимал, как много мне еще предстоит узнать.

Я знал, что каждое утро отец возносит Господу молитву в благодарность за бесценный дар. Не просто за сына, но — как он всегда говорил — за такого сына.

Я, со своей стороны, жил в постоянной тревоге, боясь так или иначе его разочаровать.

Отец был выше других раввинов, и физически, и духовно. Надо ли говорить, что он высился и надо мною. Мужчина он был крупный, далеко за метр восемьдесят, с сияющими черными глазами. Мы с Деборой оба унаследовали его смуглую кожу, но, к ее несчастью, ростом в него пошла она.

Можно сказать, что папа отбрасывал длинную тень на всю мою жизнь. За любую невинную шалость в классе учитель мучил меня сравнениями: «И это — сын знаменитого рава Луриа?»

В отличие от своих одноклассников я был лишен роскоши промахов и ошибок. То, что казалось невинным, когда исходило от других, в моем случае почему-то воспринималось как нечто недопустимое: «Будущий зильцский ребе приторговывает билетами на бейсбол?»

И в то же время, мне кажется, именно по этой причине отец не отдал меня в нашу общинную школу, стоявшую на той же улице, где наш дом. В этой школе ко мне могли бы проявлять чрезмерную снисходительность. Здесь мне могли бы прощаться такие грехи, как хихиканье над учителем — не говоря уже о метании в него кусочками мела, когда он поворачивался к доске.

Вместо этого мне приходилось проделывать длинный — а порой и опасный — путь от дома до известной своими строгими порядками ешивы «Эц Хаим», расположенной десятью кварталами севернее учебного заведения, директор которого был известен как потомок величайшего раввина столетия — двенадцатого столетия.

Каждый учебный день, включая воскресенье, я поднимался с зарей и вместе с отцом читал утренние молитвы. Он непременно надевал молитвенную накидку — талит и тфиллин — ремни и коробочки и раскачивался, обратясь лицом на восток, в сторону Иерусалима, молясь о возвращении нашего народа в землю Сионскую.

Когда я потом думал об этом, то удивлялся смыслу этих молитв, и особенно потому, что ведь уже существовало государство Израиль. Но я никогда не подвергал сомнению никаких поступков этого великого мужа.

Уроки в школе начинались в восемь, и до полудня мы занимались предметами, связанными с иудаизмом, главным образом грамматикой и Библией. В начальных классах мы в основном изучали «историческую» часть — Ноев ковчег, Вавилонская башня, разноцветное одеяние Иосифа. По мере нашего физического и морального взросления, то бишь в возрасте одиннадцати-двенадцати лет, началось изучение Талмуда, увесистого собрания еврейских гражданских и религиозных законов.

Первые две части его дают основополагающие установки исходя из сути самого предмета. Они содержат ни много ни мало четыре тысячи правил и постулатов.

Иногда я удивлялся, как отцу удается удерживать в голове такое количество информации. Он в самом деле знал на память не только сами заповеди, но и обширные комментарии к ним.

Изучение Талмуда было сродни начальному курсу правоведения. Мы начали с обязанностей, касающихся утраченной собственности, так что к концу семестра я знал, что надлежит делать в случае, если мне попадутся на дороге рассыпанные яблоки — могу ли я оставить их себе или должен вернуть.

В полдень мы отправлялись на обеденный перерыв, где общались со своими сверстницами из женских классов — иудаику мальчики и девочки изучали раздельно. После десерта, который всегда представлял собой салат из кубиков консервированных фруктов, мы прочитывали молитву, и старшие мальчики должны были мчаться наверх в синагогу для чтения дневных благословений, после чего начиналась светская часть уроков.

С часу до половины пятого мы оказывались совершенно в ином мире. Теперь это была обычная нью-йоркская школа. Естественно, начинали мы с клятвы на американский флаг. На этих занятиях вместе с нами были и девочки. Подозреваю, какой-то мудрец наших дней постановил, что не будет вреда, если изучать гражданское право, английский и географию оба пола будут вместе и в одном помещении.

Заканчивали мы всегда затемно, за исключением пятницы, когда в преддверии шабата нас распускали раньше.

Я устало плелся домой и, если удавалось добраться целым и невредимым, сразу садился за стол и уминал все, что ни сготовила мама. После ужина я оставался за столом и готовил уроки, и религиозные и светские, до тех пор, пока мама не сочтет, что мне уже пора отдохнуть.

В детстве я очень мало времени проводил в постели. По сути дела, единственный раз я валялся под одеялом дольше нескольких часов, когда болел корью.

При всей ее потогонной системе, я любил школу. Для моего жадного до знаний ума это было как два пира в день. Но суббота оставалась для меня особым Судным днем. В субботу я должен был показывать отцу, чему научился за неделю.

Он был в моей жизни носителем абсолютного могущества — в точности так я представлял себе иудейского Господа. Непонятного, непостижимого.

И способного на гнев.

2

Тимоти

Приходская школа Сент-Грегори была религиозной вдвойне. Каждый день девочки и мальчики начинали с символов веры — католицизма и американизма.

Независимо от погоды, они собирались на забетонированном школьном дворе, где под руководством сестры Марии Непорочной (фамилия ее была Бернард) сначала произносили клятву на флаг, а уже потом — «Отче наш». В холодные зимние дни слова вылетали из детских ртов, сопровождаемые облачками пара, иногда — что весьма символично — создавая в школьном дворе эффект спустившегося на землю облака.

Затем они в почтительном молчании топали гуськом в школу — они боялись линейки сестры Марии Бернард не меньше, чем адского пламени и вечного проклятия.

Были и отдельные исключения. Независимые ребята типа Эда Макги и Тима Хогана обладали достаточной смелостью, чтобы поставить на карту перспективы царствия небесного ради того, чтобы подергать за косички Изабель О’Брайен.

Такие проявления хулиганства приводили сестру Марию в отчаяние, заставляя усомниться в возможности спасения мальчиков. К концу сентября она стала включать в свои вечерние молитвы специальную мольбу к Святой Деве Марии, чтобы та поскорее послала окончание семестра. Пусть эта неисправимая парочка терроризирует чью-нибудь более крепкую душу!

При входе в каждый класс стояла чаша со святой водой, дабы каждый ребенок мог омочить пальцы и сам себя благословить. Либо (как делали Тим и Эд) обрызгать какому-нибудь бедолаге шею.

С точки зрения учебного плана приходская школа мало отличалась от обычной муниципальной школы. В него входили математика, основы права, английский, география и тому подобные предметы — с одним существенным дополнением. Начиная с детсадовских групп сестры усиленно давали понять, что в школе Святого Григория самым важным предметом является христианское вероучение — «дабы жить и умереть правоверным католиком в этом мире, с тем чтобы обрести счастье с Господом в мире ином».

Сестра Мария Бернард была помешана на раннехристианских мучениках и часто, смакуя кровожадные подробности, читала ученикам вслух батлеровские «Жития святых». Ее и без того румяное лицо становилось почти багровым, толстые стекла очков запотевали от испарины, а порой, когда ее праведный гнев достигал особого накала, съезжали к самому кончику носа.

— Особой жестокостью отличался душевнобольной император Нерон, — растолковывала она. — Ибо он бросал наших святых мучеников на растерзание голодным псам либо приказывал натереть их воском, нанизать на острые пики, а затем поджечь и заживо превратить в факелы.

Даже при таких леденящих душу подробностях Эд Макги обычно шептал:

— Тим, звучит прикольно! Можно опробовать на О’Брайен.

Когда сестра Мария Бернард чувствовала, что аудитория достаточно загипнотизирована, она закрывала книгу, утирала лоб и переходила к морали.

— А теперь, мальчики и девочки, вы должны усвоить, что все это была большая честь. Ибо человек, не являющийся христианином, не имеет права называться мучеником, пусть он тысячекратно прошел через адское пламя.

Она естественным образом переходила к другой своей излюбленной теме — чужаки вокруг нас. Некрещеные. Язычники. Богом проклятые.



— Вы должны воздерживаться от дружбы с некатоликами. Больше того — всеми силами ее избегать. Ибо они не являются носителями истинной веры и отправятся в ад. Иудеев легче отличить по их внешнему виду и одежде. Но самую большую опасность представляют собой протестанты — их трудно распознать, и они зачастую будут пытаться убедить вас, что они тоже христиане.

Усвоив, как избежать вечного проклятия, класс переходил к следующей важнейшей задаче — подготовке к своему первому святому причастию.

Они начали изучать Катехизис.

За неделю им полагалось заучить на память определенное число вопросов и ответов из этой основополагающей доктрины христианской церкви.


«Каковы пагубные последствия первородного греха, которые мы наследуем от Адама?»


«Пагубные последствия первородного греха, которые мы наследуем от Адама, следующие: смерть, страдание, помрачение ума и сильная тяга к греху».


«В чем заключается главный смысл Нового Завета?»


«Главный смысл Нового Завета заключается в благодатном спасении через веру в Иисуса Христа».


Учебник содержал вопросы для обсуждения с доморощенными примерами.

— Изабель О’Брайен! — Сестра Мария Бернард ткнула в рыжеволосую девочку у окна.

— Да, сестра? — Изабель послушно вскочила на ноги.

— Скажи мне, если девочка любит слушать радио больше, чем молиться, перебирая четки, находится ли она на верном пути к небесам?

Девочка помотала головой, отчего косички хлестнули ее по щекам.

— Нет, сестра. Это значит, что она находится на верном пути к преисподней.

— Очень хорошо, Изабель. А теперь ты, Эд Макги…

Коренастый парнишка небрежно поднялся:

— Да, сестра?

— Предположим, мальчик по пять часов в день гоняет мяч и только пять минут отдает молитве. Можно ли сказать, что он делает все возможное, чтобы любить Господа?

Глаза всего класса устремились на Эда. Все понимали, что этот вопрос сестра Мария припасла специально для него.

— Я жду! — Сестра Мария проявляла нетерпение.

— Гм-мм… — Эд тянул время. — Это сложный вопрос…

Двадцать четыре пары рук силились удержать рвущееся из двадцати четырех ртов хихиканье.

— Сейчас же пойди сюда! — приказала сестра Мария Бернард.

Эд небрежной походкой вышел к доске, отлично зная, что его ждет. Не успела сестра и рта раскрыть, как он уже выставил вперед ладони. Она метнула на него злобный взгляд, после чего резко шлепнула по рукам, а Эд изо всех сил постарался сохранить на лице наглую улыбочку и не морщиться от боли.

После этого учительница предостерегла весь класс:

— Всякий, кто будет вести себя неуважительно, получит по заслугам!

Следующим был вызван Тимоти, и класс заулыбался, предвкушая новое развлечение.

— Давай-ка, Тим Хоган, расскажи-ка нам апостольский символ веры.

— Наизусть?

— Наизусть — и от самого сердца! — поддакнула сестра Мария Бернард, с готовностью постукивая линейкой по столу.

К крайнему изумлению сестры, Тим прочитал текст от первой до последней строчки без малейшей запинки. Слово в слово.

— «Верую во единого Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли… и в единого Господа Иисуса Христа, Сына Божьего Единородного… воплотившегося от Духа Святого и Марии Девы…»

— Хорошо. Очень хорошо, — нехотя признала учительница.

Тим оглядел класс и в глазах многих своих товарищей прочел разочарование.

Эд Макги сердито пробурчал:

— Зубрила!

3

Дебора

Дебора обожала шабат. Это был самый святой день из всех праздников. Единственный, упомянутый в изначальных Десяти Заповедях.

Кроме того, это был особый дар Господа иудеям. На протяжении многих тысячелетий древние цивилизации мерили время годами и месяцами, но понятие семидневной недели, кульминацией которой является суббота, было чисто еврейским изобретением[3].

Шабат — день неподдельной радости. Даже траур по родителям или мужу на эти двадцать четыре часа должен уступить место радости.

Библия учит, что по субботам Всевышний не только почил от дел своих, но и «обновил свою душу».

Именно это ощущала Дебора Луриа, входя в дом в пятницу вечером. Дебора не столько замыкалась в четырех стенах, сколько отгораживалась от внешнего мира. Мира автомобилей, лавок, заводов, треволнений и труда. Вечером в пятницу в ней возрождалось что-то чудесное — смесь веры и радости.

Быть может, думала Дебора, именно поэтому мама испытывает такой восторг, неподвижно стоя перед свечами в блестящих серебряных подсвечниках, пока шабат, подобно мягкой шелковой шали, нежно опускается ей на плечи.

Семья молча наблюдала, как Рахель закрывает руками глаза и произносит молитву таким тихим голосом, что услышать ее мог только сам Всевышний.

Каждую пятницу, во второй половине дня, Дебора и ее сводная сестра Рена вместе с мамой мыли и чистили весь дом и колдовали на кухне, готовясь к приходу невидимых ангелов, которые будут их почетными гостями до появления на субботнем небосклоне трех вечерних звездочек.

Спустя какое-то время после наступления темноты приходили домой с молитвы папа и Дэнни, и от их черных одеяний пахло морозцем. Семья бросалась друг другу в объятия так, словно воссоединялась после долгих месяцев разлуки.

Рав Луриа клал Дэнни на макушку свои большие ладони в знак отцовского благословения — после чего наступал черед дочерей.

Затем он своим глубоким, чуть хриплым голосом произносил, обращаясь к маме, знаменитые строки из 31-й главы Книги притчей Соломоновых:

Кто найдет добродетельную жену?

Цена ее выше жемчугов.

Они стояли вокруг стола с белой скатертью, освещаемого огнем свечей, и папа поднимал большой серебряный кубок и произносил благословение сначала над вином, затем над хлебом — двумя благами, призванными напомнить о манне небесной, дважды ниспосланной Господом иудеям в пустыне, дабы им не пришлось добывать себе пропитание по субботам.

Затем начиналось пиршество. Даже в самых бедных семьях всю неделю экономили, с тем чтобы пятничный ужин устроить на широкую ногу — и, если возможно, побаловать себя и мясом, и рыбой.

На протяжении всего вечера папа погружал жену и детей в драгоценный мир субботних песен и хасидских мелодий без слов — некоторые родились в других странах, в другие века, некоторые он сочинил сам.

Сознание того, что неделя завершится драгоценными мгновениями свободы, помогало Деборе переживать рутину будней. В эти мгновения она позволяла своему голосу звучать громче остальных. Голос у нее был исключительный — такой чистый и богатый, что в синагоге Рахель нередко просила дочку петь потише, дабы не отвлекать мужчин.

В шабат щеки у матери горели, а зрачки словно плясали под музыку. Она будто излучала любовь. На то была особая причина, и однажды Дебора ее узнала.

В тот день она шагала домой из школы вместе с Молли Блумберг, шестнадцатилетней соседской девушкой, которая уже была помолвлена и должна была летом выйти замуж. Молли пребывала в некотором возбуждении, поскольку только что узнала одно из основополагающих и наименее обсуждаемых правил еврейского брака.

По пятницам мужчина был обязан исполнить свой супружеский долг — это напрямую предписывается книгой «Исход». Более того, эту обязанность нельзя выполнять кое-как, небрежно, поскольку Господь учит доставить жене «удовольствие». В противном случае жена вправе подать на мужа в суд.

Дебора догадалась, что отчасти именно этим объясняется обильный ужин, каким жены потчуют мужей по пятницам. И улыбка на лице еврейской женщины, пока она его готовит.


Вся семья укладывалась спать, а Дебора одна оставалась в единственной освещенной комнате в доме. Но и этот свет не будет гореть всю ночь. Поскольку библейские предписания против любой работы в шабат были позднее дополнены запретом на включение и выключение электрического освещения, то Луриа — как и многие их набожные соседи — нанимали иноверца, который приходил в одиннадцать часов и выключал весь свет.

Дебора всегда читала только Библию. И чаще всего — Песнь песней. Очарованная, она иногда непроизвольно прочитывала вслух:


«На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его».


Потом она тихонько закрывала священную книгу, целовала ее и уходила наверх.

Это были счастливейшие мгновения ее детства. Для Деборы шабат был синонимом любви.

4

Тимоти

Однажды субботним утром — это было в конце мая — Тим Хоган и его не менее взбудораженные одноклассники стояли на коленях на скамьях в соборе рядом с исповедальней, в очереди на первую в своей жизни исповедь, этот важнейший в жизни католика обряд.

Поскольку всем им было всего-навсего по семь лет от роду, то сестра бесконечно их инструктировала, как именно они должны исповедоваться, ибо только очистившись от собственных грехов, может католик достичь состояния Благодати — то есть стать достаточно чистым для получения святого причастия.

Беззастенчиво нарушив все установленные сестрой порядки (основанные на принципе «разделяй и властвуй»), Эд Макги по скамьям перелез через нескольких своих одноклассников, пробился к Тимоти и с силой ткнул дружка под ребро, рассчитывая таким образом нарушить тишину. На самом деле, несмотря на вызывающее поведение Эда, уже на пороге церкви он растерял свою обычную браваду и сейчас почти готов был признать, что охвачен паникой.

Услышав возню, сестра Мария Бернард развернулась на сто восемьдесят градусов и устремила на Эда взгляд, способный отправить его в чистилище. Взяв его за рукав и вытащив на всеобщее обозрение, она грозно сказала:

— И еще одно, Эдвард Макги. Можешь сказать святому отцу, что ты даже в церкви меня не слушался.

Несколько минут спустя Тим изогнул шею, чтобы разглядеть Эда, выходящего из исповедальни, но тот уткнулся себе под ноги и направился к выходу.

«Ну, вряд ли там так уж страшно, — подбадривал себя Тим. — Макги вроде уцелел».

В этот миг его легонько стукнули по плечу, и Тим вздрогнул. Он испуганно поднялся, а сестра жестом указала ему на освободившуюся исповедальную кабинку.

Понуря голову, Тим медленно направился к кабинке. «Все будет отлично. Я все знаю вдоль и поперек, — твердил он про себя. — Кажется».

Итак, он вошел в левую кабинку, задернул за собой занавеску и преклонил колени. Сердце его бешено колотилось.

Перед ним была деревянная панель. Она слегка приоткрылась, и сквозь решетчатый экран он увидел пурпурную столу на шее у священника, лица которого он разглядеть не мог.

И вдруг, в один миг, его, как молнией, поразило сознание значительности происходящего. Он понял, что впервые в жизни ему придется полностью открыть свое сердце.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил. Сегодня моя первая исповедь.

Он набрал побольше воздуху и продолжал:

— Трижды за эту неделю я опоздал на уроки. Я оторвал обложку с тетради Дэви Мерфи и швырнул ею в него.

Он помолчал. Его не поразила молния. Земля не разверзлась у него под ногами и не поглотила его целиком. Быть может, Господь ждет более серьезных прегрешений?

— В прошлый четверг я спустил шапку Кевина Кэллахана в туалет, и он плакал.

Он опять подождал, сердце его трепетало.

Голос из-за экрана ласково произнес:

— Это, несомненно, было неуважение к собственности, сын мой. А ты должен помнить, что Отец наш небесный сказал: «Благословенны кроткие». Теперь о твоем наказании…

Так прошла первая исповедь Тимоти.

Но по-настоящему он впервые исповедался лишь спустя пять лет.

— Я подсмотрел в замочную скважину, когда моя старшая сестра Бриджет мылась в ванне.

Через мгновение с той стороны раздался голос:

— И…?

— Да нет, — поспешил заверить Тим, — больше ничего. Я только смотрел. — Он сделал над собой усилие и добавил: — И у меня были нечистые мысли.

Ответом было молчание, словно священник почувствовал, что Тим сознался не во всех своих грехах. И он был прав. Тим неожиданно выпалил:

— У меня бывают эти ужасные ощущения.

Какое-то мгновение реакции опять не было. Затем он услышал:

— Ты имеешь в виду ощущения сексуального свойства, сын мой?

— О них я уже раньше сказал.

— Но о каких других «ощущениях» ты говоришь?

Тим помедлил, набрал побольше воздуху и сознался:

— Я ненавижу своего отца.

С той стороны экрана раздалось тихое, но отчетливое «О-о…». Затем пастор произнес:

— Спаситель учит нас, что Бог есть любовь. Почему же ты… испытываешь к своему отцу иные чувства?

— Потому что я не знаю, кто он.

Воцарилось мрачное молчание. Тим прошептал:

— Это все.

— Мысли, которые у тебя появились, были нехристианскими, — сказал священник. — Мы должны всегда противостоять искушению нарушить какую-либо из заповедей, будь то в помыслах наших, словах или делах. Теперь о твоем наказании. Трижды прочти «Аве Мария» и соверши акт покаяния.

После этого священник пробормотал слова отпущения грехов, «in nomine patris et filii et spiritus sancti»[4], и добавил:

— Ступай с миром.

Тимоти ушел. Но не с миром.


Пусть с трудом, но Тим все же начинал мириться с мыслью, что ему никогда не увидеть своего земного отца. Но подавить тоску по матери он не мог — как и примириться с болезненным осознанием того, что находится от нее в каких-то двух часах езды на автобусе.

Он пытался поверить в страшные слова Такка, описывавшего буйнопомешанную, которой уже не дано узнать своего сына. Согласиться с тем, что ее ужасный вид лишь усугубит его боль. Но образ матери в его сознании засел слишком крепко, чтобы перемениться.

По ночам воображение рисовало ему непорочную, златовласую женщину в летящих белых одеждах, некую мадонну, физически слишком слабую, чтобы заботиться о нем, но от этого тоскующую о нем не меньше и молящуюся, чтобы он пришел.

Порой он мечтал о том, как вырастет, обзаведется собственным домом, сможет забрать ее к себе и окружить заботой. И он хотел, чтобы она об этом знала. Знала, что он ее любит.

А поэтому ему было необходимо ее увидеть.

На свой двенадцатый день рождения он попросил в качестве особого подарка отвезти его в приют повидаться с матерью. Хотя бы просто взглянуть на нее издалека. Но Такк и Кэсси отказались.

Спустя шесть месяцев он повторил свою просьбу и получил еще более резкий отказ.

— Отправляйся куда хочешь, мне все равно! — в раздражении выкрикнула Кэсси. — Поезжай, посмотри на мою сумасшедшую сестру, увидишь, какая у тебя мамочка. Сам потом этот день проклянешь!

Такк со свойственным ему сардоническим юмором подвел черту:

— Считай, что наш подарок состоит в том, что мы тебя туда не берем. — И добавил: — И давай больше к этому не возвращаться.

И больше он не возвращался. По крайней мере, ни в какие дискуссии не вступал. Теперь у Тима не было иного выхода, как взять это дело в собственные руки.

Одним субботним утром он небрежно сообщил тетке, что отправляется с ребятами на матч команды «Никс» на стадион в Мэдисон-Сквер-Гарден. Она только кивнула, обрадованная, что его целый день не будет. И даже не обратила внимания, что он одет в парадный костюм.

Тим бегом добежал до метро и сел в поезд, идущий на Манхэттен, там вышел на угол Восьмой авеню и Сорок первой улицы, к автобусной станции в порту. Настороженно подойдя к окошку кассы, он попросил билет до Вестбрука и обратно. Кассирша, жующая жвачку, взяла из его влажной ладони скомканную пятидолларовую бумажку и пальчиком с алым ногтем нажала на своем аппарате две кнопки. Машина выплюнула карточку.

Тим посмотрел на билет.

— Нет, нет, — сказал он дрожащим голосом. — Это детский билет. А мне уже больше двенадцати.

Женщина выпучила глаза.

— Послушай, детка, сделай мне одолжение, — попросила она. — Считай это рождественским подарком, а то мне придется исправлять всю ленту. А кроме того, ты что, спятил, что вдруг стал таким честным?

«Спятил»! Для мальчишки, направляющегося в психиатрическую клинику повидать мать, это слово было как холодный душ.

Ближайший автобус отходил без десяти одиннадцать. Тим купил два шоколадных батончика, которым надлежало сыграть роль ленча. Но от волнения у него разыгрался такой аппетит, что он прикончил их еще за полчаса до посадки.

Дрожа от возбуждения и не в силах отделаться от мыслей о том, в какое место ему предстоит ехать, Тим снова спустился вниз и купил комикс.

Наконец часы на платформе показали без четверти одиннадцать, и водитель, лысеющий мужчина в очках и мятой униформе, объявил начало посадки.

В эту суровую январскую погоду ажиотажа среди путешествующих не наблюдалось, и Тим вошел в автобус уже через несколько секунд. В тот момент, когда он протягивал водителю билет, его крепко ухватила за плечо тяжелая лапища.

— Все, приятель, поиграл — и будет.

Он обернулся. Над ним навис напоминающий огромную бочку негр в форме нью-йоркской полиции и с револьвером за поясом.

— Твоя фамилия Хоган? — прорычал он.

— А вам-то что? Я ничего плохого не сделал.

— Ну, это мне неизвестно, — ответил полицейский. — Но ты подпадаешь под описание одного Хогана, который сбежал из дома.

— Никуда я не сбежал! — бесстрашно парировал Тим.

В спор вмешался водитель:

— Послушайте, офицер, у меня, знаете ли, расписание.

— Ладно-ладно, все! — Верзила кивнул и, не выпуская из руки плечо Тима, сказал: — Сегодня мы никуда не поедем.

Не успел страж порядка со своей жертвой выйти из автобуса, как двери за ними с шипением закрылись, и машина тронулась в путь, который теперь Тиму был заказан.

Мальчик вдруг ощутил всю унизительность ситуации, в одно мгновение разбившей мечту его жизни, и, не удержавшись, всхлипнул.

— Эй, парень, что ты так убиваешься? — пробурчал полицейский, на сей раз беззлобно. — И что, интересно, ты такого натворил, что удрать надумал? Схулиганил? Или еще что?

Тим мотнул головой. Теперь ему действительно хотелось убежать из теткиного дома и никогда больше не видеться с этими Делани.

К несчастью, со своим дядей Тим увиделся очень скоро. Не прошло и получаса, как в полицейском участке появился Такк.

— Ах ты, негодник ты эдакий! — начал тот. — Решил, что можешь меня обхитрить, да? Парень, у тебя даже ума не хватило заглянуть в газеты: у «Никса» сегодня вообще игры нет!

Он посмотрел на офицера, который привел Тима.

— Спасибо, что изловил его, приятель. Нет ли у вас тут свободной комнаты, чтобы нам побеседовать наедине?

Негр кивнул в сторону двери за его спиной.

— Нет! Нет! Я ничего не сделал! Ничего…

— Это я буду решать. А ты сейчас свое получишь.

Они удалились в комнату, а полицейский закурил и стал листать «Дейли ньюс». Через несколько мгновений он поморщился, услышав хорошо знакомые звуки. Ритмичные звуки шлепков ремнем по голой заднице, сопровождаемые сдавленными стонами. Провинившийся мальчишка изо всех сил старался терпеть боль.

* * *

Домой на метро Тим ехал стоя и стиснув зубы. Взглядывая на дядю, он всякий раз повторял про себя: «Когда-нибудь я тебя убью!»

5

Дэниэл

Шагая по заснеженному тротуару с Библией в руках, я различал тени верующих христиан, возвращающихся домой с утренней службы.

Было рождественское утро. И я делал то же самое, что всегда делали мои предки в этот день: намеренно его игнорировал. По этой причине у меня был обычный учебный день. А другие единоверцы моего отца все поголовно ушли на работу. Такие будничные занятия сами по себе уже были уроком: не забывай, что это не твой праздник!

В конце года наши ешивы и школы для старших тоже предоставляли своим ученикам двухнедельные каникулы — которые они подчеркнуто именовали не рождественскими, а «зимними» каникулами. Чтобы еще больше подчеркнуть разницу между нами и соседями-гоями, двадцать пятого декабря школа на один день открывалась. Это был своего рода вызов.

Наш учитель, ребе Шуман, одетый в обычный черный костюм и фетровую шляпу, со строгим лицом наблюдал, как мы входим в класс и рассаживаемся по партам. Это был суровый и требовательный тиран, безжалостно отчитывавший нас за малейший промах.

Как многие другие наши педагоги, он несколько лет провел в концентрационном лагере, и бледность, казалось, навеки въелась в его кожу. Сейчас, через много лет, я думаю, что его суровое обращение с нами было специфическим способом спрятать свое горе, а возможно, и следствием комплекса вины за то, что он выжил, в то время как столько евреев пали жертвами Холокоста.

Отрывки из Библии, которые он выбрал для изучения в тот день, подчеркивали нашу избранность, а ребе Шуман становился все печальнее и печальнее. Наконец он закрыл книгу, тяжело вздохнул, поднялся и пронзил нас взглядом своих ввалившихся, обведенных темными кругами глаз.

— Этот день… Ужасный, страшный день, когда они нашли, чем запалить факелы, которые должны были истребить нас повсюду. Среди многих столетий, минувших после нашего изгнания из Святой Земли, был ли хоть один век, когда бы нас не преследовали его именем? А собственный наш век стал свидетелем полнейшего ужаса — нацистов с их беспощадной исполнительностью. Шесть миллионов евреев!

Он достал платок и попытался остановить бегущие по щекам слезы.

— Женщины, малые дети… — с болью в голосе продолжал он. — Все превратились в облачка дыма из нацистских печей. — Голос его окреп. — Я это видел, дети. Я видел, как они убивают мою жену и детей. Мне не дали даже возможности умереть. Меня оставили жить на дыбе воспоминаний.

Класс не дышал. Мы были ошеломлены его словами, но не только их смыслом, а еще и тем, что ребе Шуман, всегдашний наш суровый наставник, беспомощно плакал.

После паузы, но еще не уняв слезы, он продолжал:

— Послушайте, дети. Сегодня мы сидим здесь для того, чтобы показать христианам, что мы еще живы. Мы были на этой земле и до них, и мы будем здесь, пока не придет Мессия.

Он промолчал, задышал ровнее и обрел прежнее самообладание.

— Давайте-ка встанем.

Я всегда боялся этого мига, когда нас заставляли петь несколько стихотворных строк гимна, с которым наши собратья отправлялись в газовые камеры:

Я верю в пришествие Мессии,

Пускай Он не спешит,

Я все-таки жду Его.

Я верю, Он придет.

Когда я, потрясенный, шел домой, небо напоминало мне серый саван. Меня снова окружали рождественские огни. Но теперь мне представлялось, что это сияют шесть миллионов душ, растворенных в пространстве бессмертными частицами.

6

Тимоти

Жарким летним днем 1963 года четырнадцатилетний Тим, Эд Макги и неизменный заводила Джэред Фицпатрик проходили по вражеской территории — кварталу, прилегающему к церкви Святого Григория и служившему центром иудейской общины Бней-Симха.

Проходя мимо дома рава Моисея Луриа, Эд осклабился:

— Глядите-ка, здесь главный жид живет. Давайте позвоним ему в дверь или еще что-нибудь такое сделаем?

— Хорошая идея! — согласился Тим, но Фицпатрик засомневался:

— А что, если он откроет? Еще напустит на нас проклятье…

— Да ладно тебе, Фицци, — не унимался Макги. — Ты просто трусишь!

— Еще чего! — запротестовал тот. — Просто звонить в дверь — это ребячество. Может, придумаем что-нибудь поинтереснее?

— Например? — хмыкнул Эд. — У нас же нет гранаты!

— Может, камнем в окно запустим? — предложил Тим, показывая на стройплощадку в нескольких десятках метров ниже по улице. Рабочие уже закончили, оставив массу потенциальных снарядов на любой размер.

Фицци сгонял на стройку и принес булыжник величиной с бейсбольный мяч.

— Отлично! — воскликнул Эд. — И кто же станет первым питчером[5]? — Он уставился на Тима. — Я бы сам это сделал, но у меня еще немного болит рука после той драки с ниггерами. Ну, помнишь, в тот четверг?

Не дав Тиму возразить, Эд и Фицци избрали его на эту почетную роль.

— Давай же, не трусь, бросай!

Тим резко выхватил камень из рук Эда, размахнулся и запустил им в самое большое окно в доме раввина.

Раздался жуткий грохот. Тим обернулся — его приятелей уже и след простыл.


Три часа спустя в дверь Луриа позвонили.

Дебора, еще не оправившаяся от шока, открыла и обомлела при виде двоих посетителей. Она тут же пошла звать отца.

Когда вражеский снаряд обрушился на святыню его дома, рав Луриа был поглощен сложным отрывком какого-то комментария к Закону, так называемого мидраша.

С того самого момента он стоял недвижимо, уставив невидящие глаза в зияющую дыру между несколькими острыми осколками, все еще висящими на раме. В его сознании мелькали картины погромов и шагающих в затылок отрядов боевиков.

— Папа! — запыхавшись, окликнула Дебора. — Там полицейский пришел… И с ним мальчишка.

— А-а, — пробормотал отец. — Может, на этот раз мы добьемся хоть какой-то справедливости. Пригласи их в дом.

Они вошли.

— Добрый день, ваше преподобие, — поздоровался полицейский, сдергивая с головы фуражку. — Я офицер Делани. Простите за беспокойство, но я пришел по поводу вашего разбитого окна.

— Да, — строгим голосом отвечал раввин Луриа. — Окно у меня разбито.

— Ну, так вот виновник, — ответил полицейский, дернув парнишку за шиворот, как охотник, вынимающий из капкана пойманного зверька. — К своему стыду, должен сообщить, что Тим Хоган приходится мне племянником. Неблагодарный щенок! Мы взяли его к себе, когда бедняжка Маргарет заболела.

— А-а, — снова протянул рав Луриа, — так это сын Маргарет Хоган? Мне следовало и самому догадаться, глаза у него точь-в-точь как у матери.

— Вы знали мою мать? — вскинулся Тим.

— Мельком. Когда у меня умерла жена, Айзекс, председатель синагоги, нанял ее приходить время от времени в наш дом, чтобы содержать его в порядке.

— Тем более позор! — Такк глянул на Тима. — Ну, говори же. Скажи раввину, что я тебе велел.

Тимоти сморщился так, словно взял в рот горькую таблетку, и пробурчал:

— Я…

— Громче, парень! — прорычал полицейский. — Ты говоришь с духовным лицом!

— Я… Я больше не буду. Простите меня, ваше преподобие. — Тимоти набрался храбрости и выпалил заготовку: — Я полностью беру на себя ответственность за содеянное и обязуюсь возместить причиненный ущерб.

Рав Луриа с любопытством оглядел подростка, после чего сказал:

— Присядь, Тимоти.

Тим покорно примостился на край стула лицом к заваленному книгами столу раввина. Он с напряжением наблюдал за бородатым евреем, расхаживающим взад-вперед вдоль уставленных книгами стеллажей, заложив руки за спину.

— Тимоти, — медленно начал раввин, — ты можешь мне сказать, что подвигло тебя на столь недружественный поступок?

— Я… Я не знал, что это ваш дом, сэр.

— Но ты знал, что это дом еврея?

Тим опустил голову:

— Да, сэр.

— Ты питаешь какую-нибудь особую… враждебность к нашему народу?

— Я… это… некоторые мои друзья… Ну, то есть… нам говорили…

Это было все, что он мог сказать. Дядя уже начал покрываться испариной.

— А ты думаешь, тебе правильно говорили? — тихо спросил раввин. — Я хочу сказать: отличается ли этот дом чем-либо от тех, где живут твои друзья?

Тим быстро огляделся и чистосердечно ответил:

— Ну, разве что книг очень много…

— Так, — продолжал раввин. — А во всем остальном? Я или члены моей семьи — мы что, похожи на злых духов?

— Нет, сэр.

— Тогда будем надеяться, что этот злополучный инцидент дал тебе возможность убедиться, что евреи такие же люди, как все… Только у них больше книг.

Он повернулся к полицейскому:

— Благодарю вас, что позволили побеседовать со своим племянником.

— Но мы еще не обговорили вопрос компенсации. Такое огромное окно должно стоить кучу денег. А поскольку Тим не собирается закладывать своих сообщников, то платить ему придется самому.

— Но дядя Такк…

Вмешался хозяин дома:

— Сколько тебе лет, Тимоти?

— Только что исполнилось четырнадцать, сэр.

— Как думаешь, чем бы ты мог заработать?

Такк ответил за племянника:

— Он может быть посыльным, носить соседям продукты из лавки, а они ему что-нибудь да заплатят.

— «Что-нибудь» — это сколько?

— Ну, пять-десять центов.

— Такими темпами на мое окно он заработает не раньше, чем через несколько лет.

Полицейский посмотрел на раввина и объявил:

— А мне плевать, пусть хоть сто лет! Будет платить вам по чуть-чуть каждую неделю.

Раввин Луриа потер лоб, словно пытаясь ухватить ускользающую мысль, потом поднял глаза и заговорил:

— Думаю, у меня есть вариант, который может устроить обе стороны. Офицер Делани, я вижу, ваш племянник в общем-то парень неплохой. Как поздно вы разрешаете ему ложиться?

— В будни в десять.

— А по пятницам? — спросил раввин.

— В пол-одиннадцатого, в одиннадцать. Если по телевизору показывают матч, я разрешаю ему досмотреть до конца.

— Хорошо. — Лицо раввина озарила улыбка. Повернувшись к мальчику, он объявил: — У меня для тебя есть работа…

— Он согласен, — быстро выпалил дядя.

— Я бы хотел, чтобы это решение он принял сам, — мягко возразил рав Луриа. — Это очень ответственная работа. Ты знаешь, что такое шабес-гой?

Опять в разговор встрял офицер Делани:

— Прошу меня извинить, равви, но ведь гоями вы, кажется, называете христиан?

— Верно, — ответил раввин Луриа. — Хотя это слово просто означает всех иноверцев. Шабес-гой — это порядочный человек не иудейской веры, который приходит по пятницам, когда уже начался шабат, и делает то, что нам делать запрещено — убавляет отопление, гасит свет и все такое прочее. Этот человек, — пояснил он, — как правило, приходит и на неделе и выполняет кое-какие поручения, что позволяет ему узнать наши порядки, ибо для нас считается грехом отдавать ему распоряжения после того, как уже начался шабат.

Он повернулся к Тимоти:

— Так случилось, что Лоренс Конрой уезжает в колледж Святого Креста изучать медицину. В последние три года он помогал нам, Каганам, мистеру Вассерштайну и обоим братьям Шапиро. Раз в месяц каждая семья платит ему какие-то деньги, плюс по пятницам мы оставляем ему десерт — из того, что сами ели на ужин. Если тебе это предложение интересно, то свой долг ты сумеешь отработать за какие-то несколько месяцев.

Спустя несколько минут они шагали домой, и патрульный Делани подвел итоги неприятного происшествия.

— Слушай меня, Тимми, — сказал он. — И слушай внимательно! В следующий раз, когда вздумаешь разбить окно еврею, убедись, что это не дом какого-нибудь важного раввина.

7

Дебора

Деборе только что исполнилось четырнадцать, когда она стала свидетельницей ожесточенного — и неравного — сражения между отцом и сводной сестрой.

— Я не выйду за него замуж. Ни за что!

— Рена, тебе уже семнадцать с лишним! — проворчал отец и привел в пример старшую дочь. — Малка в твоем возрасте уже была замужем. А ты даже еще не помолвлена! Скажи мне, что тебе не нравится в сыне ребе Эпштейна?

— Он толстый, — сказала Рена.

Рав Луриа обратился к жене:

— Ты слышишь, Рахелех? Брак, оказывается, теперь как конкурс красоты! Наша дочь считает этого образованного человека из уважаемой семьи недостойным, потому что у него есть немного лишнего веса.

— Не «немного», а полно! — выпалила Рена.

— Рена, — взмолился отец, — он благочестивый юноша, и он будет тебе хорошим мужем. Почему ты упрямишься?

— Потому что не хочу за него!

«Молодец, Рена», — подумала Дебора.

— Не хочешь? — воскликнул раввин в театральном изумлении. — И это ты называешь веской причиной?

Неожиданно на сторону Рены встал Дэнни.

— Но отец, — вступился он. — Как же свод Законов? Вспомни «Эвен а-Эзер», глава сорок вторая, раздел двенадцать. Там прямо сказано, что для брака требуется согласие женщины.

Если бы это был не его обожаемый сын и наследник, Моисей Луриа сейчас, наверное бы, вспылил от попытки поставить под сомнение его доводы. Но поскольку это был Дэниэл, он не смог удержать горделивой улыбки. Его мальчик, еще даже не бар-мицва[6], не боится скрестить богословские клинки с самим зильцским ребе! На тот момент дискуссия о замужестве Рены была окончена.

В последующие дни в доме царило неослабевающее напряжение, и поздними вечерами происходили долгие телефонные разговоры вполголоса.

После одного такого особенно затянувшегося звонка рав Луриа медленным, но твердым шагом прошел в гостиную, где сидела вся семья.

Он взглянул на жену и устало произнес:

— Эпштейн начинает нас торопить. Он говорит, Бельцеры уже предлагают ему свою дочь. — Он театрально вздохнул. — Ах, какая жалость — упустить столь образованного юношу! — Он бросил взгляд на Рену. — Конечно, у меня и в мыслях нет силой принуждать тебя к тому, что против твоей воли, дорогая, — ласково сказал он. — Это будешь решать только ты.

В наступившей тишине Дебора физически ощущала, как вокруг ее сестры сжимаются эмоциональные тиски.

— Хорошо, папа, — слабо вздохнула Рена. — Я выйду за него.

— Вот и чудесно! — возрадовался рав Луриа. — Чудесная новость! Двух недель для подготовки к помолвке будет достаточно?

Он повернулся к жене и спросил:

— Как думаешь, Рахелех?

— По мне, достаточно. Ты будешь устраивать ее вместе с ребе Эпштейном?

Раввин улыбнулся.

— Все уже устроено.

Дебора стиснула зубы и мысленно поклялась, что ни за что не даст им так собой манипулировать. «Интересно, — подумала она, — станет ли он так же командовать своим ненаглядным Дэнни?»

* * *

Впоследствии Дэниэл смутно вспоминал визит ребе Эпштейна к отцу, посвященный согласованию последних деталей сватовства, в том числе приданого Рены и, самое главное, времени и места свадьбы.

Следующий этап навеки запечатлелся у него в памяти. Традиция требовала от родителей жениха и невесты, в знак того, что сделка заключена, разбить тарелку. Иногда — так было и в этот раз — для этого приходили сразу несколько женщин с посудой, и, когда объявлялось о достигнутом согласии, с шумом били тарелки о кухонный пол с традиционными поздравительными возгласами: «Мазл тов, мазл тов!»[7]

— Зачем они все бьют посуду, как сумасшедшие? — спросил Дэнни у отца.

— Видишь ли, сынок, — раввин просиял, — тому есть несколько объяснений. Одни говорят, что битое стекло нельзя склеить, что символизирует незыблемость согласия между женихом и невестой. Есть и более красивое объяснение. Предполагается, что грохот отпугивает злых духов, которые могут навлечь проклятие на брак.

К общему веселью и последовавшему в ознаменование помолвки застолью присоединилась даже Дебора, внутренне не одобрявшая насильственного замужества сестры.

В субботу накануне свадьбы толстячок Авром Эпштейн, как нареченный жених, был удостоен чести взойти на кафедру и возгласить выбранный раввином отрывок из Пророков.

Когда он взобрался на подиум, на него обрушился град крошечных снарядов в виде изюма, миндаля, орехов и карамели — это женщины со своего балкона осыпали его маленькими символами семейного счастья. Большинство женщин бросали горсти в жениха небрежно, но Дебора, желая выразить свой протест, набрала побольше твердых орехов и с силой запустила ими прямо в макушку будущему зятю.


Теперь Рахель надлежало разъяснить падчерице некоторые особые еврейские «факты жизни». Деборе присутствовать не полагалось, но ее разбирало такое любопытство, что Рахель и Рена не стали возражать.

Суть лекции, прочитанной ее матерью, состояла в определении понятия женской чистоты. Или, если говорить точнее, нечистоты. Рав Луриа со всей скрупулезностью расспросил жену о сроках менструального цикла дочери, с тем чтобы в день свадьбы она была ритуально чиста. Сейчас, со всеми подробностями, Рахель объясняла ей, как следить за своим организмом из месяца в месяц, чтобы точно знать о начале и конце каждой менструации. После ее окончания ей полагается на протяжении семи дней ежедневно менять нательное белье и простыни, и только после этого ей будет снова позволена половая жизнь.

Во время ее двухнедельного духовного «загрязнения» жена не должна никоим образом прикасаться к мужу. Даже кровати на это время должны стоять врозь. Правила были такими строгими, что мужу не позволялось есть оставленную женой еду, если только она не переработана в какое-то другое блюдо.

— Рена, ты все поняла? — спросила Рахель.

Падчерица кивнула.

Рахель потрепала ее по руке.

— Я знаю, что ты сейчас чувствуешь, дорогая! Мне бы тоже хотелось, чтобы все это тебе рассказывала твоя родная мама.

Рена опять кивнула и сказала:

— Спасибо.

Дебора не могла сдержать отвращения от мысли о том, что когда-нибудь и она будет считаться «нечистой» в глазах своего суженого. Половину каждого месяца ее будут считать нечистой, запачканной, неприкасаемой.

Спустя шесть недель Рахель повела Рену в микву[8], первую в ее жизни ритуальную баню, для первого очищения. Дебора осталась дома и рисовала в своем воображении всевозможные картины.

Она знала, как это будет происходить, потому что мама ей заранее все описала. Сестра пойдет в ванную комнату и разденется донага, снимет часы, кольца, даже пластырь, закрывающий порез на ее руке.

Затем она будет мыться, чистить зубы, расчесывать все волоски у себя на теле, стричь и отскребать ногти. После этого, под пристальным оком приставленной к ней матроны, Рена голышом спустится по нескольким ступенькам в большую купель с проточной водой и полностью погрузится под воду.

Ее строгая наставница должна будет убедиться, что каждый волосок у невесты находится в воде. Стоит одной волосинке остаться на поверхности — и весь ритуал будет признан недействительным.

На протяжении последующих детородных лет — то есть не меньше четверти столетия — Рена должна будет проделывать это каждый месяц.

Следующие сорок восемь часов Рена держалась замкнуто и нервозно. Несколько раз Деборе даже казалось, что она слышит ее плач. Один раз, услышав тихое рыдание, она постучала в дверь, но Рена, по-видимому, ни с кем не хотела делиться своими переживаниями.

— Послушайте, девочки, это нормально, — объясняла им обеим мама. — Замужество — самое важное событие в жизни женщины. Но одновременно это очень пугающий момент — ты покидаешь родительский дом, начинаешь жить с кем-то… — Она прикусила язык.

— С кем-то, кого ты едва знаешь, — с горечью закончила за нее Дебора.

Рахель смущенно развела руками.

— Да, и это тоже. Но знаешь что, Дебора? Браки по сговору родителей часто оказываются более удачными, чем так называемые романтические союзы. По сравнению с другими разводы среди ортодоксальных иудеев как песчинка в море песка — они практически не случаются.

«Да уж, — подумала Дебора. — Потому что получить развод, можно сказать, невозможно».

— Рена, дорогая, — ласково шепнула Рахель падчерице, — я скажу тебе что-то очень сокровенное. Когда мой отец пришел ко мне сватать за рава Луриа — то есть за Моисея, — я тоже… как бы это сказать?… я тоже не испытала энтузиазма.

Она помолчала, а затем, дабы убедиться, что падчерица не сболтнет лишнего, добавила:

— Но запомни: ты ни одной душе не должна этого говорить!

Рена кивнула и с благодарностью сжала Рахель руку.

Та продолжала:

— Я хочу сказать, что ведь, по сути дела, была еще моложе тебя. Моисей мне казался похожим больше на отца, чем на мужа, каким я себе его представляла. Он был намного старше, у него уже были дети… И кроме того, это был легендарный зильцский ребе!

Она закрыла глаза и предалась воспоминаниям.

— Но потом мы встретились наедине. И с первого мига мне стало ясно, что он читает мои мысли. Все мои сомнения он понял с одного взгляда. И поведал мне простую притчу. Еврейское предание. О том, что когда душа спускается с небес на землю, она состоит из двух частей, мужской и женской. Эти части разделяются и вселяются в два тела. Но если эти два человека ведут праведную жизнь, то Отец Мироздания вознаграждает их, соединяя в браке. И я перестала горевать о том, что выхожу замуж за человека, вдвое меня старше, и стала смотреть на это таким образом, будто моя душа нашла свою половину. В тот момент я его и полюбила. И я надеюсь, — сказала она в заключение, — ты согласишься, что наш брак — это дуб, обвитый виноградной лозой.

Три женщины смотрели друг на друга и не могли произнести ни слова. Рахель — пораженная собственным красноречием, Рена — успокоенная услышанным.

А Дебора, смущенная и немного напуганная тем, что так мало знает о внешнем мире.


Утром в день свадьбы Рена не спустилась к завтраку, поскольку Закон предписывает невесте и жениху целый день поститься, вплоть до окончания всей церемонии. Когда Дебора заботливо спросила у сестры, как она себя чувствует, та ответила:

— Все в порядке. Я все равно есть не хочу.

Родственники и другие гости уже собрались во дворе синагоги, когда Авром Эпштейн, в черной накидке поверх традиционного белого наряда жениха, появился в дверях и был препровожден женщинами в гостиную, где его дожидалась Рена.

Вокруг него веселились трое молодых, безбородых музыкантов — скрипач, кларнетист и ударник с тамбурином, все как один словно сошедшие с картины Шагала. Невеста встала, чтобы приветствовать своего нареченного.

Авром посмотрел на нее и шепнул:

— Все будет хорошо, Рена. Мы будем беречь друг друга.

Он взялся за ее вуаль и закрыл невесте лицо, после чего вышел, вновь сопровождаемый своим мини-эскортом из музыкантов.

Менее чем через час, стоя лицом друг к другу под специальным свадебным навесом — хупой, — натянутым во дворе синагоги, Авром надел Рене кольцо на указательный палец и сказал полагающуюся в таких случаях фразу:

— Этим кольцом ты посвящаешься мне по закону Моисея и Израиля.

После этого, в соответствии с размахом торжества, семь ритуальных благословений были произнесены не одним раввином, а семерыми, один прославленней другого, среди которых были специально прибывшие на церемонию из других штатов.

Знаменитый кантор (и чтец-декламатор) Иаков Эвер, приехавший из Манхэттена, пропел положенные благословения над вином. В завершение традиционный бокал вина поставили на землю рядом с большими черными башмаками жениха.

Когда тот поднял ногу и, как полагается, разбил бокал, собравшиеся вскричали: «Мазл тов, мазл тов!» Музыканты, чей состав теперь был усилен контрабасом и полным набором цимбал и ударных, ударили по струнам, создавая то, что в известном псалме названо «радостным шумом под Господом».

Застолье было устроено с размахом и, по традиции, проходило отдельно для женщин и мужчин. Они сидели в одной комнате, но за разными столами. Только детям дозволялось нарушать принцип разделения полов, что они и делали непрестанно и довольно шумно.

У Деборы на коленях то и дело оказывался кто-нибудь из пятерых детишек Малки. Впоследствии они остались самыми яркими пятнышками в ее воспоминаниях о том вечере.

Энтузиазм молодых музыкантов оказался столь заразителен, что кантор Эвер подошел к микрофону и роскошным голосом спел самую главную песню всех еврейских свадеб: «Весь мир — как узкий мост», дабы новобрачные и в этот счастливый миг жизни не забывали о том, что по обе стороны этого моста их подстерегают опасности и печаль.

Когда бесконечное застолье все же подошло к концу и все напутствия молодым были произнесены, столы и стулья отодвинули к стенам, и комната превратилась в огромный танцевальный зал.

Под звуки «Счастливой звезды» две сватьи, Рахель и грузная ребецин Эпштейн, начали танец, подхваченный самими молодоженами.

Наступил уникальный момент всех иудейских празднеств, единственный случай, когда мужчине и женщине позволяется танцевать вместе.

Остальные танцевали в своей части зала, и, когда разгоряченные женщины в изнеможении вернулись к своим стульям, бородатые мужчины еще долго продолжали энергично выплясывать в гигантском хороводе, звенья которого соединялись носовыми платками.

В этот момент кларнетист едва заметно подмигнул своим товарищам. По его знаку они затянули особую песню, все слова которой состояли из слогов «Бири-бири-бири-бум». Это была самая знаменитая мелодия, сочиненная самим равом Моисеем Луриа и вошедшая в двухтомник под названием «Большая книга хасидских напевов».

Когда песня была пропета, раздались восторженные аплодисменты и призывы к раву Луриа теперь исполнить ее самому. Он со счастливой улыбкой согласился, сосредоточенно закрыл глаза и стал ногой отбивать себе такт.

Дэнни старался не отставать от взрослых, которые — особенно папа — казались неутомимыми. В конце концов, чуть не падая от изнеможения, он отошел попить. По недомыслию, Дэнни решил утолить жажду вином, а не сельтерской, и с непривычки его быстро повело. Он даже позволил себе такую вольность, как крикнуть сидящей в задумчивости сестре:

— Деб, ты что там скучаешь? Иди танцевать!

Дебора нехотя встала и вновь присоединилась к немногим женщинам, еще продолжавшим держаться за руки и покачиваться в такт музыке.

Откуда Дэнни было знать, что причиной ее резко испортившегося настроения стало радостное гудение дяди Саула:

— Дебора, ты только подумай: ты — следующая!

8

Дэниэл

На этот раз я и впрямь подумал, что он меня убьет.

Неужели это будет мне наградой за дополнительные занятий Торой?

Это было в год моей бар-мицвы. Папа договорился, что я буду каждый день оставаться на час для дополнительных занятий с ребе Шуманом, чтобы как следует постичь определенную мне на этот день порцию Пророков. Посему мой путь домой совершался в еще большей темноте и был сопряжен с еще большими опасностями, чем обычно.

Не знаю, какая судьба свела меня в тот вечер с жаждущим крови Эдом Макги. Возможно, Эд сидел в засаде, поскольку он находил особое удовольствие в том, чтобы меня унизить.

Я оказался под своего рода перекрестным огнем. В школе меня не любили, поскольку я был сыном такого известного и уважаемого человека. По мере того как возрастала зависть одноклассников, в меня все чаще летели оскорбления. А Макги — в отличие от моих однокашников — пускал в ход не слова, а кулаки.

На сей раз свидетелей не было — и это меня по-настоящему испугало. Если он разойдется не на шутку, его даже некому будет удержать! Стоял такой лютый холод, что редкие прохожие спешили по своим делам с поднятыми воротниками и надвинутыми низко на лоб шапками, оставив только щелочки для глаз, чтобы видеть, куда ступить. Ветер же завывал с такой силой, что заглушал мои стоны. Весь мой арсенал состоял из оборонительных средств — священных книг, служивших мне щитом, которым я старался проворнее по возможности орудовать.

Вдруг Эд преступил все прежние границы. Его правый кулак опустился на обложку моего Талмуда, выбив книгу у меня из рук, при этом она выскочила из переплета. Не могу сказать, что сильнее потрясло меня — сам удар или святотатство.

— Ну что, жиденыш, — осклабился он, — теперь не спрячешься за своими драгоценными жидовскими писаниями! Будешь драться как мужчина!

Он опустил кулаки, набычил подбородок и заявил:

— Даю тебе один удар форы.

Никогда в жизни я не ударил ни одного человека, но сейчас страх во мне трансформировался в ярость, и я с размаху треснул его в солнечное сплетение. Раздался резкий выдох, словно из огромного надувного шара выпустили воздух.

Эд согнулся пополам от боли и отступил назад, изо всех сил стараясь удержаться на ногах. Понимая, что у меня есть шанс убежать, я продолжал стоять, охваченный непонятным ступором, а мой обидчик все качался, хватая ртом воздух.

Почему я не дал деру? Ведь мог же! Во-первых, это был шок. Я не мог поверить, что я это сделал. И сделал это так удачно.

А потом, как ни странно, на меня нахлынуло чувство вины. Вины за то, что причинил боль другому человеку.

Эд довольно быстро пришел в себя и прямо-таки пылал яростью.

— А теперь, — прорычал он, — я стану тебя убивать!

И тут раздался крик:

— Оставь его в покое, Макги, идиот!

Мы оба вздрогнули и подняли глаза. К нам бежал Тим Хоган.

— А ты не лезь! — прокричал в ответ Эд. — Мы с этим жиденышем будем драться один на один.

— Оставь его в покое! — повторил Тимоти. — Он сын раввина. — Повернувшись ко мне, скомандовал: — Иди домой, Дэнни.

— Ты что, Хоган, его телохранитель или как? — усмехнулся Макги.

— Нет, Эд, я просто его друг.

— И ты называешь этого пархатого жиденыша своим другом?

— Вот именно, — ответил Тим. Спокойная уверенность, с какой он это произнес, привела меня в ужас. — А что из этого следует?

— Ты серьезно?! — Макги разинул рот.

— У тебя есть только один способ это проверить. — Тим снова повернулся ко мне и повторил: — Дэнни, иди домой. Иди сейчас же!

Со стороны, наверное, можно было подумать, что я кланяюсь: я нагнулся и стал собирать свои истерзанные книги, одновременно отступая назад. Краем глаза я видел, что они встали друг против друга в стойку, как пара гладиаторов перед боем. Шагая в сторону дома, я слышал, как они дерутся. Удар, ответный удар, снова удар. Оглянуться я не осмеливался.

Послышался характерный звук падения, а за ним последовали тихие слова, произнесенные голосом Тима Хогана:

— Прости, Эд, но ты сам напросился.

9

Тимоти

Хотя муж об этом даже не подозревал, Кэсси Делани перестала класть свою зарплату вместе с деньгами, которые он раз в неделю приносил в дом. Точнее, она перестала класть туда всю свою зарплату.

Все ее детство голубоглазая сестренка Маргарет была «куколкой», а она, по выражению собственной матери, «пугалом огородным». Такое разделение сохранилось и тогда, когда они стали взрослыми.

Никакие слова мужа не могли разубедить Кэсси в том, что она от природы не симпатична. Она чувствовала: Такк спит и видит себя мужем более сексуальной женщины.

И вдруг Кэсси нашла способ все это изменить. Их отдел в универмаге получил партию изысканного черного французского белья, соблазнительного до такой степени, что в нем ни одна женщина не уступит Брижит Бардо.

Ей обязательно надо обзавестись таким комплектом! Но откуда взять восемьдесят шесть долларов? Даже с учетом скидки, предоставляемой работникам магазина, ей эта роскошь не по карману.

И вдруг такая удача — магазин поднял ей зарплату на четыре доллара шестьдесят восемь центов в неделю. Она не стала ничего говорить Такку, а решила понемногу копить.

Когда все в доме засыпали, Кэсси пробиралась на кухню, залезала на стремянку и клала четыре доллара в пустую коробку из-под хлопьев «Келлогс».

Медленно тянулись недели одна за другой, но постепенно ее сокровище приумножалось. В последний раз, когда Она, боясь перевести дух, пересчитывала деньги, там было уже шестьдесят восемь долларов.

В субботу вечером Кэсси пришла домой и нашла записку от мужа, в которой он сообщал, что повел всех детей в пиццерию. Невзирая на усталость, она с восторженным трепетом полезла на стремянку, чтобы присовокупить к накопленному еще четыре доллара.

Но коробка выглядела как-то странно. В ней как будто стало меньше, чем в прошлый раз. Пересчитав деньги по одной бумажке, она, к своему ужасу, обнаружила, что там осталось всего пятьдесят два доллара.

Боль и гнев захлестнули Кэсси.

— Черт побери, в доме завелся вор!

За подозреваемым не надо было далеко ходить.

Она бросилась наверх и перерыла комнату Тимоти. В паре кроссовок она нашла деньги — куда больше, чем он мог накопить из двадцати пяти центов, выдаваемых ему в неделю на карманные расходы. И взять эти деньги он мог только в одном месте.

— Все, с меня хватит! — набросилась она на Такка, едва тот переступил порог. — Мы больше не можем его здесь держать. Завтра же переговорю с преподобным Ханрэханом.

Скандал был слышен по всему дому. Наверху в своей комнате Тим тоже все слышал.

— О господи! — прошептал он, вдруг ощутив страшную пустоту в груди. Что же ему теперь делать? Куда идти?


Была суббота. Вторая половина дня. Рахель взяла Дэнни и Дебору и поехала в Квинс навестить свою мать. Раввин Луриа, как обычно, остался дома и работал в кабинете. У него всегда хватало работы.

Он был погружен в детали одного необычайно сложного дела, которое предстояло рассматривать его религиозному суду. Речь шла о брошенной мужем женщине — агуне[9], которая обратилась за разрешением повторно вступить в брак. Его размышления прервал чей-то голос:

— Прошу прощения, сэр.

Раввин в изумлении поднял глаза.

— А, это ты, Тимоти! — Он с облегчением улыбнулся. — Я иногда забываю, что у тебя есть ключ.

Он порылся в верхнем ящике стола.

— Вот твое жалованье за месяц.

Протягивая конверт, рав Луриа вдруг почувствовал, что мальчик пришел не только за зарплатой.

— Садись, — пригласил он, указав на стоящий напротив стул. Он протянул мальчику тарелку: — Угощайся печеньем. Домашнее!

Тим покачал головой, отказываясь от угощения. Видно было, что ему хочется остаться, но он боялся начать разговор.

Рав Луриа взял инициативу в свои руки:

— Хочу тебе еще раз сказать, Тимоти, что все семьи, которым ты помогаешь, очень тобой довольны. Ты молодец!

— Спасибо, — смущенно отозвался Тим, — но, боюсь, я больше не смогу работать.

— Ах вот как… Что-нибудь не так?

— Да нет… — мужественно ответил Тим. — Просто мне, возможно, придется уехать в интернат.

— Что ж, — сказал раввин, — наверное, мне следует тебя поздравить, но, хоть это и эгоистично с моей стороны, должен сказать, что мне немного жаль, что ты уезжаешь.

— По правде говоря, сэр, я сам не больно этому рад.

Наступившее молчание означало, что оба наконец нащупали истинную тему разговора.

— Так кто же тебя заставляет ехать? — поинтересовался раввин.

— Тетя с дядей, — нехотя ответил Тим. Он поспешил извиниться: — Не следует мне отнимать у вас время…

— Да нет, что ты, — замахал руками раввин. — Пожалуйста, продолжай.

Тим набрался храбрости и ответил:

— Это все из-за украденных денег.

— Ты украл деньги?

— Нет-нет. — Лицо Тимоти исказилось от обиды. — Но дело в том, что кто-то стащил у тетки деньги из копилки, а когда она нашла у меня то, что я у вас заработал…

— И ты ей ничего не объяснил?

Он помотал головой:

— Дядька сказал, что ей это не понравится.

— Ну что ж, Тим, — нахмурился раввин, — ты должен ей все сказать, и как можно скорее.

— Поздно уже. Сегодня вечером она встречается с отцом Ханрэханом, чтобы договориться об интернате.

Снова наступило молчание, потом Тим почти непроизвольно выпалил:

— А вы не поможете мне, сэр?

— Как же я могу тебе помочь в этой ситуации?

— Вы могли бы поговорить с отцом Ханрэханом, — попросил Тим. — Я знаю, он вам поверит.

Раввин не смог сдержать горький смешок.

— Да уж… Это, я бы сказал, довольно резкое отступление от религиозных принципов.

— Ну, вы ведь оба священнослужители… — возразил Тим. — Ведь так?

Рав Луриа кивнул:

— Да, только веры у нас очень разные. Ну, да ладно, я ему позвоню и узнаю, угодно ли ему будет со мной встретиться.

Тим поднялся.

— Спасибо! Я вам правда очень признателен.

— Тимоти, прости, что я вмешиваюсь, — осторожно поинтересовался рав Луриа, — но если ты даже не можешь убедить своих дядю и тетю, что не виноват, разве ты никак не можешь заставить их тебя простить?

— Нет, сэр, — с болью в голосе ответил Тим. — Боюсь, вы не все понимаете. — Он помолчал, потом, глотая слезы, воскликнул: — Понимаете, они же меня ненавидят!

Он повернулся и, не оглядываясь, вышел.

Рав Луриа недолго постоял в задумчивости. Теперь понятно, почему он бил окна, подумал он.


Когда-то раввин Моисей Луриа смотрел в дула винтовок разъяренных чешских полицейских. Он бесстрашно противостоял банде хулиганов, намалевавших свастики на стенах его синагоги. Но звонить католическому священнику — это нечто совершенно иное.

Наконец он в задумчивости сделал затяжку из своей трубки, узнал у оператора телефон конторы прихода и позвонил. Трубку сняли на втором гудке.

— Добрый вечер. У аппарата отец Джо.

— Добрый вечер, отец Ханрэхан. Вас беспокоит раввин Моисей Луриа.

— О-о… — протянул пастор. — Сам зильцский ребе? — «Интересно, откуда Ханрэхану известны такие подробности?» — Чем могу быть полезен, господин Луриа?

— Я вообще-то хотел спросить, не найдется ли у вас времени для беседы?

— Разумеется! Приходите ко мне завтра на чашечку чая.

— Понимаете, было бы лучше, если бы мы встретились где-то в другом месте.

— Вы хотите сказать, на нейтральной территории?

— Ну да, — прямодушно ответил раввин.

— Вы случайно не играете в шахматы? — поинтересовался отец Джо.

— Немного, — ответил раввин. — Обычно мне не хватает времени на игру.

— Ну что ж, — предложил священник, — почему бы нам не встретиться в парке? Там есть столы для игры в шахматы. Мы могли бы сыграть и одновременно поговорить.

— Отлично! — обрадовался раввин. — Завтра в одиннадцать вас устроит?

— Одиннадцать так одиннадцать, — ответил его собеседник. И весело добавил: — Шалом.

На другой день оба сидели за каменным столом с поверхностью, служащей одновременно шахматной доской. Раввин начал игру, передвинув королевскую пешку на две клетки вперед.

— Так чем я могу вам помочь, раввин? — любезно спросил пастор, делая симметричный ход.

— Речь идет об одном из ваших прихожан…

— Кто бы это мог быть?

Игроки сделали еще несколько симметричных ходов, введя в бой коней и слонов.

— Это юноша по имени Тимоти Хоган.

— О господи! — Пастор вздохнул, защищая короля ферзем. — Он что, еще одно окно разбил?

— Нет, нет. Дело совсем в другом.

Рав помолчал, сделав короткую рокировку, и продолжал несколько извиняющимся тоном:

— Мне, конечно, не следовало бы вмешиваться, святой отец. Но мне стало известно, что мальчик попал в затруднительное положение… связанное с кражей денег.

Пастор кивнул:

— Он умный парнишка, но у него, похоже, талант находить неприятности на свою голову.

На одиннадцатом ходу игроки обменялись конями.

— Да, он умница, я рад, что вы того же мнения, — ответил раввин, беря пешкой слона. — Именно поэтому будет большим несчастьем, если его отошлют в интернат.

Отец Ханрэхан с любопытством взглянул на раввина:

— Позвольте спросить, откуда вам это все известно?

— Видите ли, много лет назад мать этого мальчика какое-то время работала в моем доме. А сейчас и сам парнишка у меня подрабатывает… По субботам помогает.

— То есть шабес-гоем? — Пастор понимающе улыбнулся. — Я немного знаком с вашими религиозными обрядами.

— Тогда вам должно быть известно, что эта работа предполагает полное доверие и большую ответственность, и в свое время ею занимались такие выдающиеся представители других конфессий, как великий русский писатель Максим Горький…

— …не говоря уже о Джеймсе Кэгни, знаменитом американском актере ирландского происхождения, — добавил Ханрэхан, внезапно делая шах ферзем. — Щах!

Не давая событиям на доске отвлечь себя от темы разговора, ребе категорическим тоном объявил:

— Про мистера Кэгни не знаю, но про юного Хогана могу утверждать: он не виноват!

Пастор Ханрэхан взглянул на раввина и загадочно проговорил:

— Не сомневаюсь, что вы правы.

— Тогда почему вы ничего не можете сделать?

— Это трудно объяснить, ребе, — сказал пастор, рассеянно выдвигая вперед коня. — Но я владею некоторой информацией, разглашать которую мне запрещает тайна исповеди.

Рав не унимался.

— И что же, нет никакой возможности спасти парнишку?

Отец Джо с минуту размышлял, потом заметил:

— Пожалуй, я с ним поговорю, попытаюсь поближе привлечь его к делам церкви. Тогда у меня появится основание отговорить Кэсси.

— Стало быть, все дело в тетке?

Ханрэхан взглянул на часы:

— Уже поздно. Мне пора. Надеюсь, вы меня извините?

Раввин поднялся, но голос пастора его остановил:

— Ага, еще не все, рав Луриа.

— Да?

Наклонившись над доской, пастор сделал ход вторым слоном через всю доску и взял одну из пешек противника. Спасти иудейского короля не осталось никакой возможности. После этого католик приподнял край шляпы и откланялся.

Рав Луриа стоял на ветру, глядя ему вслед, и думал: «Он обыграл меня, но я победил, а это самое главное!»


Перед встречей с Тимоти отец Джо изучил то, что полицейские назвали бы его «досье».

Информации было предостаточно. Ему бросилось в глаза, что каждый учитель Тимоти вынужден был снижать ему оценку из-за поведения, несмотря на то, что Тим был самым умным учеником в классе.

«Умный бесенок, — написала сестра Мария Бернард. — Если бы его незаурядные способности направить на благие дела, мы могли бы считать свой долг исполненным».

В дверь постучали.

— Войдите, — отозвался пастор.

Дверь медленно открылась, и в комнату испуганно заглянул Тимоти Хоган, лицо которого сейчас почти не отличалось от его белой рубашки.

Первым, что бросилось Тиму в глаза, были длинные ряды книг от пола до потолка. Они напомнили ему кабинет рава Луриа, только здесь было больше порядка. Затем он перевел взгляд на седого священника, казавшегося почти карликом за своим огромным столом красного дерева.

— Святой отец, вы хотели меня видеть? — робко спросил он.

— Да, хотел. Садись, мой мальчик.

Оставаясь стоять, Тим выпалил:

— Я не крал денег, отец Ханрэхан. Клянусь богом, не крал!

Пастор перегнулся через стол и тихо сказал:

— Я тебе верю.

— Правда?

Ханрэхан сомкнул ладони.

— Юноша, сейчас не важно, прав ты на этот раз или нет. За тобой столько всего водится, что хватило бы на несколько человек.

Тим попытался угадать, что у старика на уме:

— Это вам все тетя Кэсси наговорила, да? Она меня ненавидит.

Священник жестом прервал его:

— Да будет тебе, она благочестивая женщина и желает тебе добра. — Он снова перегнулся через стол и добавил немного мягче: — Ты должен признать, что за все эти годы причинил ей немало хлопот.

— Надо думать… — согласился Тим. Затем в нетерпении спросил: — Так куда вы меня отошлете?

— Я бы хотел отправить тебя домой к Делани, — медленно произнес пастор, — но кому хочется иметь в доме торнадо? Тим, ты очень способный юноша. Почему ты так себя ведешь?

Тим пожал плечами.

— Потому, что ты считаешь, что никому до тебя нет дела?

Мальчик кивнул.

— Ты ошибаешься, — прошептал отец Джо. — Во-первых, до тебя есть дело Господу.

— Да, сэр, — ответил Тим. И непроизвольно добавил: — Первое послание Иоанна, глава четвертая, стих восьмой. «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

Пастор был поражен.

— И много из Писания ты помнишь наизусть?

Тим пожал плечами.

— Думаю, все, что мы читали, помню.

Отец Джо развернулся в кресле, достал с полки толстый том Библии и пролистал.

— «Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?» Помнишь, откуда это?

— Да, та же глава, стих двадцатый.

— Невероятно! — пробормотал Ханрэхан. Он с шумом захлопнул книгу и сердито воскликнул: — Тогда скажи, ради бога, зачем ты болтаешься по улицам и затеваешь драки со своими ближними?

— Не знаю… — сознался Тим.

Пастор с минуту смотрел на него, затем с жаром проговорил:

— Тимоти, я убежден, что каждый наш шаг диктует Господь. И все, что было до сегодняшнего дня, имело целью свести нас вместе. Мне вдруг стало ясно, что ты рожден для служения Господу.

— Каким образом? — неуверенно спросил Тим.

— Ну, для начала церковным служкой. Нет, для этого ты уже большой… Лучше будешь кадильщиком на пару с Марти Нортом. Он моложе тебя, но уже знает, что тут и как.

— А что, если я не захочу быть у вас кадильщиком? — К Тиму вернулась его обычная дерзость.

— Что ж, — ответил пастор с прежним дружелюбием, — тогда будешь держать свечу во время службы. — Он поспешно добавил: — А можешь ехать в школу Святого Иосифа в Пенсильванию.

Прямота отца Джо застала Тима врасплох. Он посмотрел на священника.

— Вообще-то, вставать на заре для меня не проблема… — сказал он небрежно.

Пастор рассмеялся.

— Я очень рад, Тим. И знаю, что теперь ты на правильном пути.

— А что тут смешного?

— Я просто радуюсь, — ответил отец Ханрэхан. — В конце концов, куда больше радости об одной заблудшей овце, чем о девяноста девяти незаблудившихся.

На что Тимоти ответил:

— От Матфея, глава восемнадцатая, стих тринадцатый. Но неточно.

Пастор просиял и уточнил:

— Та же мысль содержится у Луки. Неужели не помнишь?

— Если честно, то нет.

— Deo gratias[10], хоть чему-то я еще могу тебя научить. А теперь иди домой. И завтра будь здесь в половине седьмого.


Если священник не до конца обратил Тима в веру, то это определенно сделали сами церемонии. Одно дело было встать на колени и молиться, иное — служить, ощущать себя частью церковного ритуала.

Переодеваясь из обычной куртки в церковные одежды, он словно снимал с себя напластования грехов. Простая черная сутана и белый стихарь давали ему ощущение чистоты.

И в отличие от облачений священников, его костюм никогда не менялся. У священников же цвет одеяния разнился в зависимости от того или иного церковного события.

Зеленый, надеваемый в обычные воскресные дни, был знаком начинания и надежды, фиолетовые одежды во время Великого и Рождественского постов означали покаяние, а розовый по праздничным воскресным дням, выпадающим на середину каждого из этих двух периодов, символизировал радость. Наиболее торжественным одеянием было белое, которое надевалось в Рождество, Пасху, дни отдельных святых и еще в некоторые праздники вроде Обрезания Господня.

Иногда Тим приходил в школу с еще не выветрившимся запахом ладана.

— Эй, Хоган, что это с тобой? — цеплялся к нему Макги. — Ты что, надушился?

— Не твое дело! — огрызался Тим.

— Господи боже ты мой! Классно смотришься в юбочке!

Тим закипал.

— Заткнись, Макги, не то…

— Не то — что? А, алтарный служка?

Тим раздумывал какую-то долю секунды. Как ответить? Подставить вторую щеку или сломать вторую челюсть?

Он выбрал компромиссный вариант — и зашагал прочь.

* * *

Они достигли возраста, когда подростки вдруг начинают замечать противоположный пол, хотя, конечно, считалось, что признаваться в этом — не по-мужски.

Если говорить о Тиме, то одноклассницы давно шушукались между собой о его необычайной синевы глазах и вздыхали по поводу его безразличия к себе. А раз он не обращал на них ровным счетом никакого внимания, то девочки стали брать инициативу в свои руки.

Однажды вечером, выйдя на улицу после занятий латинским языком с отцом Ханрэханом, Тим, к своему удивлению, обнаружил дожидающуюся его Изабель О’Брайен. Теперь у нее была короткая стрижка, а фигура обрела некоторую округлость.

— Тим, уже темно, — тихим, взволнованным голосом проговорила она. — Не проводишь меня домой?

Он слегка растерялся, не от просьбы как таковой, а под взглядом одноклассницы. У нее определенно было что-то на уме.

Первые несколько кварталов ему казалось, что она всего лишь хочет рассказать ему, как к нему относятся девчонки в их школе. Она только не замечала, в какую неловкость повергает его своими сплетнями о том, что одноклассницы считают его «симпатичным», а некоторые даже «красивым».

Как реагировать, Тим не знал, но Изабель решила всеми правдами и неправдами добиться от него ответа.

— Тебе кто больше нравится? — спросила она. — Ну, из всех девчонок?

— Я… я не знаю. Никогда об этом не думал.

— А-а… — протянула она.

Тим почувствовал большое облегчение, когда они наконец подошли к ее крыльцу. Было холодно и ветрено, но Изабель как будто не спешила укрыться в теплом доме.

Напротив, она удивила Тима словами:

— Если хочешь, можешь меня поцеловать. Я никому не скажу.

У Тима перехватило дыхание. Он часто представлял себе, как обнимается с какой-нибудь из своих одноклассниц. Но одновременно боялся опростоволоситься. Потому что, как это делается, он не знал.

Без предупреждения она показала ему, что надо делать, — притянула к себе его голову и прижалась губами к его губам.

Надо признать, ощущение было приятное. Хотя Изабель с такой силой прижималась к нему своим влажным ртом, что в голове у Тима стали роиться всякие новые для него мысли. Например, ему захотелось потрогать ее за грудь. Кое-кто из ребят хвастал, что уже пробовал такое проделывать.

Но обижать Изабель Тиму не хотелось. В следующий миг он отстранился и сказал:

— Завтра в школе увидимся.

— Да, — засмущалась она. — А ты меня еще как-нибудь проводишь?

— Гм-мм… Конечно. Может, на той неделе?


Ни от кого не укрылось новое в поведении Тима. Даже тетка и сестры чувствовали — с некоторым благоговением, — что его прежняя бешеная энергия направлена теперь в иное русло.

— Не знаю, в чем дело, — сетовал Такк жене, — но что-то с парнем произошло. Он стал таким пай-мальчиком!

Отчасти объяснялось это участием в церковной службе, дававшей ему возможность молиться чаще и не скрывать при этом свою преданность Деве Марии.

Через пол года его повысили, теперь ему доверялось носить кадило во время мессы.

В школе они уже начали изучать латынь, и Тимоти без труда переводил слова, которыми начиналось Евангелие от Иоанна:

In principio erat Verbum,

et Verbum erat apud Deum,

et Deus erat Verbum.

«Вначале было Слово,

И Слово было у Бога,

И Слово было Бог».

Но его ум слишком жаждал знания, чтобы довольствоваться скудной пищей, которую давали ему простые евангельские фразы, и отец Джо с превеликой радостью обучал его священному языку католического Писания.

И вновь и вновь поражался безграничным возможностям его памяти, равно как и неуемной тяге к знаниям.

— Тим, — заметил как-то отец Ханрэхан с нескрываемой гордостью, — могу сказать тебе только то, что Всевышний сказал Никодиму в Евангелии от Иоанна, глава третья, стих третий. — Он заговорщицки улыбнулся. — Можно, наверное, не напоминать?

— Да. — Тим процитировал отрывок: —…Nisi quis natus fuerit desuper, non potest videre regnum Dei…. «Если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия». Да, святой отец, я чувствую, что родился заново.

Тим неколебимо верил, что на следующий год, когда Томми Ронан пойдет в семинарию, ему доверят нести Крест во время крестного хода.

Но волей Провидения этот час пробил раньше.

В один злосчастный непогожий день, катаясь на улице на роликовых коньках, Томми Ронан поскользнулся и сломал лодыжку, поставив отца Ханрэхана перед необходимостью срочно искать ему замену.

Конечно, тут следовало соблюдать принцип старшинства. Среди мальчиков постарше были такие, кто служил в церкви уже по пять или даже больше лет. С другой стороны, инструкции требуют, чтобы юноша, несущий Распятие, был высок и силен. На этом основании массивное Распятие было доверено Тиму.

И пастор, и его служка увидели в этом перст Божий.

10

Дебора

Много лет Дебора со страхом ждала этого дня.

В первый раз эта тема была поднята однажды вечером после ужина. Дэнни, как обычно, был занят наверху уроками. Мама и папа сидели с Деборой за столом, дожидаясь, пока чай немного остынет.

— Дитя мое, — начал рав Луриа, — пора тебе…

— Я не хочу замуж! — взорвалась Дебора.

— Вообще не хочешь? — удивилась мама.

— Ну, когда-нибудь, я, конечно, выйду замуж, мама. Но потом, не сейчас. Мне еще так много хочется сделать!

— Что, например? — поинтересовался рав Луриа.

— Например, я хотела бы пойти в колледж.

— Колледж?! — Отец был в недоумении. — Зачем тебе понадобился колледж? Разве твоя мама имеет высшее образование? Или сестры?

— Сейчас другое время, — тихо, но твердо ответила Дебора.

Рав с минуту подумал, затем ласково потрепал дочь по руке.

— Дебора, ты не такая, как все. Из всех моих дочерей ты… самая умная и самая благочестивая.

Дебора нагнула голову, стараясь не показать радость, какую доставил ей этот комплимент из уст отца.

— Так вот, — продолжал рав, — мы не станем ограничивать поиск заслуживающего тебя супруга Бруклином — и даже всем Нью-Йорком. Уверяю тебя, много достойных кандидатов можно найти и в Филадельфии, Бостоне или Чикаго.

— Откуда ты знаешь?

— Ну, — отец улыбнулся, — я уже взял на себя смелость навести некоторые справки.

Он нагнулся, поцеловал дочь в щеку и, похлопывая по плечу Рахель, прошептал:

— Мне еще надо поработать над одним сложным вопросом. А вы ложитесь.

Он вышел из комнаты, а Рахель взяла дочь за руку.

— Не волнуйся, все будет хорошо. Он не станет тебя принуждать.

Дебора только кивнула, а сама подумала: «Он и Рену «не «принуждал». Отец умеет, капля за каплей, создать волну, устоять перед которой невозможно.

— Мама, разве в скрижалях Завета сказано, что девушка должна выходить замуж такой молодой? Ведь Господь не говорил об этом Моисею на горе Синай, правда?

— Дорогая, — снисходительно улыбнулась Рахель, — наша традиция требует рано вступать в брак. А кроме того, тебя никто не торопит. Я уверена, что смогу уговорить отца дать тебе еще годик-другой.

— Но мне и через два года будет всего восемнадцать! — жалобно возразила Дебора. — Я не могу себе представить, что я уже через два года обрежу волосы и напялю на себя парик.

Дебора взглянула на мать с синтетическим шейтелем на голове, и ей захотелось провалиться сквозь землю. Рахель успокоила ее ласковой улыбкой.

— Хочешь знать один секрет? — начала она. — Это еще не конец света. Я знаю, что многие знаменитости тоже носят парики.

— Но не такие, которые их уродуют! — возразила дочь.

Рахель раздраженно вздохнула.

— Послушай, Дебора, не лезь на рожон! Почему не подождать, пока отец представит тебе свои кандидатуры? Вдруг он найдет жениха, наделенного силой Самсона и умом Соломона?

— Не сомневаюсь, — рассмеялась Дебора. — И нас обвенчает Илия-пророк.

На что мать произнесла:

— Аминь.


Рахель Луриа не преувеличивала организаторских талантов своего мужа.

Как-то, в апреле того года, когда Деборе должно было исполниться семнадцать, он пришел с вечерней молитвы, размахивая конвертом.

— Ага, я знал, что так будет! — заявил он. — Я знал, что искать надо в Чикаго.

Он картинно повернулся к дочери и объявил:

— Дорогая, в этом письме — твой будущий муж.

— Ну, значит, он какой-то карлик, — слабо отшутилась она.

— Зато это сын рава Каплана! И он наделен всеми добродетелями, о которых только можно мечтать. Тебе знакомо выражение «высок, черноволос, красив»?

— Только не говори мне, что это Гарри Купер! — засмеялась она.

— Никакого Купера я не знаю, — растерялся отец. — Я говорю об Ашере Каплане. Жених высшей пробы! Твой будущий муж не только по-настоящему набожный человек и знаток Торы, но имеет рост больше метра девяноста и играет в баскетбол за команду Чикагского университета. Конечно, по специальному дозволению.

— А он играет в кипе или без? — язвительно спросила Дебора.

— Конечно, в кипе! — возмутился отец. — Это-то и делает его таким особенным! И никогда не играет в субботу, разве что вечером, когда шабат уже закончился.

— Ого! — восторженно встрял Дэнни. — Не хуже Сэнди Куфакса в «Доджерах». Он тоже никогда не играет по еврейским праздникам.

— Это имя мне тоже ничего не говорит. Но зато Каплан…

— Не знаю… — Дебора попыталась положить конец дискуссии. — Мне кажется, он для меня великоват…

— Но ты хотя бы познакомишься с ним?

— А у меня есть выбор?

— Конечно, милая. — Отец улыбнулся. — Ты можешь сделать это, когда пожелаешь.

Дебора вздохнула, признавая свое поражение.


После активного обмена письмами между двумя отцами Ашер Каплан был отправлен в Бруклин свататься. Он остановился у родственников в двух кварталах от дома Луриа.

Субботним утром Дебора впервые увидела своего жениха, когда украдкой выглянула из-за белой занавески, скрывавшей женщин в синагоге от сладострастных взоров мужчин.

Все сказанное про его рост оказалось правдой. К тому же он действительно был хорош собой. У Ашера была копна темно-рыжих волос и точеные черты лица, он не носил бороды, а его пейсы, хоть и имели требуемую длину, не вились кольцами по сторонам лица и выглядели вполне аккуратно.

Когда отец Деборы вызвал Ашера, как почетного гостя, возглашать Тору, он не только воспроизвел по памяти начальные строки отрывка, но и дальше бойко продемонстрировал уверенное знание текста.

Больше того, он был вызван последним читать Пророков. В точности той же чести удостоился в свое время муж ее сестры. Дебора ухмыльнулась про себя при мысли, что мама вечером может потащить ее в микву. Она готова была признать, что, если бы не оказываемое на нее давление, жених скорее всего понравился бы ей.

Сидящая рядом мама не могла скрыть своего восхищения тем, как Ашер Каплан возглашал текст Священного Писания.

— Что за чудный голос! — повторяла она.

Ну давай, давай, мама, подумала Дебора. Неужели и ты будешь на его стороне?

После службы, пока отец в сопровождении Дэнни представлял чикагского гостя особо важным прихожанам, Дебора с матерью поспешили домой, чтобы успеть открыть заслонку, ночью закрывавшую очаг для сохранения тепла.

Когда мужчины появились, Деборе стало ясно, что даже Дэнни одобряет этот выбор. Он не отводил от Ашера восторженного взгляда, задирая голову так, словно тот находился где-то в стратосфере. Стало ясно, что в предстоящем сражении — если оно состоится — численный перевес будет не на ее стороне.

На протяжении всей трапезы лицо рава Луриа излучало удовольствие. Он как будто поздравлял себя с удачным решением. Он был уверен, что нашел для своей особенной дочери совершенно особенного жениха.

Он даже отдал Ашеру инициативу в последовавшей после еды беседе, и трактовка какого-то куска из Торы, предложенная чикагским гостем, лишний раз продемонстрировала, что он как нельзя лучше подходит на роль зятя зильцского ребе.

На Дебору Ашер почти не глядел. Помимо «Приятно познакомиться», произнесенного на идише, он не обмолвился с нею ни словом.

Разговор шел вокруг предостережений пророка Иеремии грешникам, чьи неправедные деяния «написаны железным резцом, алмазным острием…».

В этот момент в разговор включилась Дебора и процитировала следующий стих: «…начертаны на скрижали сердца их».

Все глаза вдруг устремились на нее в изумлении.

Она, оказывается, тоже кое-что постигла!

Наконец настал великий миг. Вся семья отправилась на прогулку в близлежащий Проспект-парк. Рав и миссис Луриа держались в отдалении десяти шагов, с тем чтобы «дети могли получше узнать друг друга».

Ашер изо всех сил старался произвести на Дебору хорошее впечатление. Не только потому, что на него рассчитывал весь Чикаго, но и потому, что она ему действительно понравилась.

С первого взгляда его покорили ее большие карие глаза и темперамент. Ему понравился ее голос, когда она пела вместе со всеми так называемое благословение после совместной трапезы, а также бесстрашие, с каким она включилась в мужской разговор.

— Они не преувеличивали, — заметил он.

— Прошу прощения?

— Родители наговорили мне про тебя и твою семью много восторженных слов. В кои-то веки это была не пустая болтовня!

Он помолчал в надежде, что она не оставит его слов без ответа. Уловив его ожидание, Дебора произнесла:

— Ты тоже. В точности такой, как мне описывали.

«И это — все?» — мелькнуло у Ашера.

— Я слышал, ты настоящая эшес хайиль, — сказал он. Это был высший комплимент, на какой может рассчитывать еврейская девушка.

— Иными словами — хорошая заготовка для прилежной жены, — язвительно откликнулась Дебора. — Хотя это зависит от того, как перевести с иврита. Ведь если «гибор хайиль» означает «герой сражения», так почему бы «эшес хайиль» не перевести как «женщина-воительница»?

Ашер нахмурился и покачал головой, про себя решая, правильно ли будет втянуться в семантический спор с потенциальной невестой. И решил, что лучше не обострять.

— Может, сменим тему? — попросил он.

— В баскетболе я не разбираюсь, — ответила она.

— Тогда, может, тебе будет интересно знать, какие у меня планы?

Дебора лишь пожала плечами.

Несколько минут они шли молча, делая вид, что любуются деревьями.

Затем Ашер заговорил снова:

— Если тебе все же интересно, я не собираюсь становиться раввином.

— Да? — Она оживилась. — Твой отец, наверное, этим огорчен?

— Не особенно. У меня есть два старших брата, и у каждого уже своя община. Я просто подумал, тебе будет интересно узнать, что я собираюсь стать врачом. Что скажешь?

— Скажу, что это замечательно, — не кривя душой ответила Дебора и добавила: — А знаешь, кем я хочу стать?

— Женой, наверное?

— Ну, со временем так оно и будет, — ответила она. — Но я бы хотела заниматься чем-то помимо этого.

— И чем же? — спросил он.

— Наукой.

— Но ведь ты — женщина!

— Тогда я буду ученой женщиной, — ответила она.

Раздосадованный, Ашер решил использовать последнюю возможность, поскольку время явно уходило.

— Дебора, можно задать тебе простой вопрос?

— Пожалуйста.

— Я тебе нравлюсь?

— Да, — смущенно ответила она.

— Тогда… скажи, ты хочешь выйти за меня или нет?

— Достаточно будет односложного ответа?

— Да, — сказал он.

Глядя в его карие глаза, Дебора вымолвила:

— Нет.

11

Дебора

Был вечер пятницы, без нескольких минут одиннадцать. Дебора Луриа сидела одна в гостиной и читала Библию. Как всегда, она оставила себе напоследок Песнь Песней.

Она была так поглощена чтением, что не услышала, как в замке повернулся ключ и в дом кто-то вошел. Ее вывел из задумчивости робкий голос:

— Доброго шабеса, мисс.

Она подняла глаза. Перед ней стоял мальчик-христианин, которого они и их соседи нанимали выключать им свет в день отдохновения.

Понимая, что ей даже в одной комнате с ним быть не положено, Дебора потупилась и начала подниматься с дивана.

— Прошу меня извинить, — проговорила она. — Не хочу вас задерживать.

— Ничего страшного. Я сегодня раньше обычного. Могу сначала пойти к Шапиро, а на обратном пути — к вам.

— Нет, нет, — запротестовала Дебора. — Я уже закончила читать.

Она закрыла книгу, аккуратно положила ее на стол и вышла из комнаты.

— Спокойной ночи, — прошептал юноша. Но она, похоже, его будто не слышала.

Когда Тимоти Хоган только начинал работать у Луриа, он едва замечал Дебору — тогда еще застенчивую, нескладную девочку-подростка с темными вьющимися волосами. Но со временем его покорила ее восточная красота.

Он понимал, что это неправильно, но в минуты слабости молился о том, чтобы застать ее, когда придет к ним в пятницу. Чтобы только взглянуть на нее одним глазком.

Он проводил взглядом ее фигуру, растворившуюся в полумраке коридора, и понял, что ведет себя совершенно непозволительно. Этим девочкам вообще не полагается говорить с юношами, не то что с ирландским католиком. Она успела произнести всего несколько слов, а ее милый голос все еще эхом отдавался в комнате.

Тима одолевало любопытство, и он преступил еще одну грань. Наклонившись, он посмотрел, что именно она читала. Его поразило, что задумчивая раввинова дочка сидит в одиночестве и читает Библию.

Дебора разделась в темноте своей спальни и опустила голову на подушку. Мысли ее понемногу отуманивал надвигающийся сон, а перед мысленным взором все еще стояли синие глаза Тимоти Хогана.

«Надо сказать отцу, — твердил ей внутренний голос. — Но тогда папа его наверняка уволит, и я никогда больше его не увижу».

«Я не должна была отвечать ему. Зачем я это сделала?»

И вдруг ее осенило.

Тим Хоган говорил с ней на идише.

В следующую пятницу, хотя она торжественно поклялась себе уйти спать раньше, Тимоти неожиданно объявился еще раньше, в половине одиннадцатого, — и опять застал ее внизу.

— Простите, я вам помешал, — сказал он слегка дрогнувшим голосом.

Она сделала вид, что не замечает его. Но не встала и не ушла, как в прошлый раз.

Спустя мгновение Тим тихо спросил:

— Хотите, я приду позже?

Она выпрямилась, и у нее непроизвольно вырвалось:

— Откуда вы знаете идиш?

— Ну, я же уже четыре года в ваших семьях работаю, было время понахвататься. Но все равно, говорить намного легче, чем читать.

— Вы и читать можете?

— Только очень медленно, — ответил Тимоти. — Вы же знаете, мистер Вассерштайн почти слепой. Когда я ему стал помогать по пятницам, он уговорил меня приходить еще и пару раз на неделе и научил меня читать ему вслух «Дейли форвард».

Дебору тронула мысль о том, как их восьмидесятилетний сосед роется в полумраке собственной памяти, чтобы научить еврейской письменности этого молодого католика.

— Как же он вас учит, если сам ничего не видит?

— А! На это у него разработана своя система! Псалмы он помнит наизусть, поэтому, когда мы проходим какую-то букву, он велит мне найти тот псалом, который с нее начинается. Например, «Господь мой пастырь» начинается с алефа, а «Когда Израиль вышел из Египта» — с бета. И так далее.

— Здорово придумано! — восхитилась Дебора. — И это очень милосердно с вашей стороны.

— Что вы, это такая малость! Ведь мистер Вассерштайн очень одинок! Если не считать меня, единственная ниточка, соединяющая его с внешним миром, это шул[11].

Он вдруг тихонько хохотнул.

— Чему вы смеетесь? — спросила Дебора.

— Он часто шутит, что из меня вышел бы хороший раввин. Порой мне кажется, он говорит серьезно.

— Евреи не занимаются прозелитизмом, — объявила Дебора, сама удивившись тому, как может быть столь безапелляционной, да еще в такой момент.

— Это меня как раз не тревожит. — Тим улыбнулся, и она вдруг почувствовала себя неловко. У него было такое ангельское лицо… — Но если отец Ханрэхан найдет для меня место, я пойду учиться в семинарию. А там знание еврейской грамоты будет для меня большим преимуществом при изучении Ветхого Завета.

— Иными словами, вы уезжаете? — против собственной воли спросила она.

— Если меня сочтут пригодным для церковного сана.

— Как это понять?

— Понимаете, как и наш Спаситель, я должен быть невосприимчив к искушениям мира, плоти и дьявола.

— А-а… — протянула она, не зная, что еще сказать, и боясь обнаружить свое огорчение по поводу того, что скоро уже не сможет с ним видеться.

— Если честно, дьявол меня не очень беспокоит, — весело продолжал он. — Вот остальные два пункта соблюсти будет посложнее…

Дебора вдруг испугалась. О чем это он толкует? Зачем она позволила втянуть себя в этот разговор? Нервно и торопливо она произнесла:

— Вы меня простите, но мне пора спать.

Усилием воли Дебора заставила себя повернуться и двинуться в Сторону погруженной во мрак лестницы.

Тим проводил ее долгим взглядом. Сейчас его распирало нечто большее, чем простое любопытство. Ему отчаянно хотелось знать, что именно в Писании она читала.

Он взял в руки ее книгу, Библию издательства «Сончино» с параллельным англо-еврейским текстом. Глаза упали на строчки: «…возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими…»

Теперь он был убежден, что прочесть их его толкнула какая-то сила свыше.

«Может быть, мистер Вассерштайн еще не лег и позанимается со мной ивритом», — подумал он.

Дебора была одновременно возбуждена, смущена… и напугана. Ей надо было с кем-то поговорить, а единственным человеком, кому она могла довериться, был ее младший брат.

— О Господи… — сонным голосом проворчал Дэнни, когда она тихонько постучалась к нему в комнату и вошла. — Уже почти двенадцать!

— Дэнни, пожалуйста! Мне надо с тобой поговорить.

Поняв, что дело срочное, он сел.

— Ладно, — протянул он, зевая. — Что там у тебя стряслось?

— Это касается… ты знаешь нашего шабес-гоя?

— А, Тима… — отозвался Дэнни. — Хороший парень, разве нет?

— Гм-мм… Не знаю, — запинаясь, сказала Дебора.

— Эй, Деб! — простонал Дэнни. — О чем, собственно, речь?

— Ты знал, что он говорит на идише?

— Знал, конечно. Я с ним несколько раз разговаривал. И ради этого ты будишь меня посреди ночи? У меня есть возможность выспаться один раз в неделю!

— А тебе не кажется, что это странно? — не унималась Дебора.

— Да нет… Тим вообще не такой, как все.

— В каком смысле? — спросила она, торопясь узнать все, что было можно, об этом юноше, покорившем ее воображение.

— Один раз, когда этот шайгец[12] Эд Макги хотел меня убить, Тим подоспел и надавал ему. Дерется он просто классно! Если честно, я его так и не отблагодарил. Просто дал деру, и все. — Он помолчал, потом посмотрел на сестру. Та нервно кусала губы. — Так что ты мне хотела сказать-то?

Дебора вдруг поняла, что даже брату доверяться очень рискованно.

— Ничего, — ответила она. — Прости, что я тебя разбудила.

Она направилась к двери.

— Эй, Деб… — прошептал Дэнни.

— Что?

— Он ничего не пытался… ну, ты понимаешь…

— Нет, не понимаю!

— Отлично понимаешь! Так что?

— Не глупи!

— Нет, Деб, это ты не глупи.


Всю неделю Дебора с нетерпением ждала пятницы. Но не из обычных благочестивых соображений. У нее была особая причина, которая одновременно приводила ее в возбуждение и тревогу.

На этот раз Тим появился еще раньше — через каких-то десять минут после того, как вся семья разошлась по спальням.

— Еще только четверть одиннадцатого! — в испуге зашептала она.

— Я следил с улицы, — признался Тим. — Как увидел, что ты одна, подумал, что уже можно…

— Нет, нельзя! — сказала она. — Можешь погасить свет и уходить. Мне не следует с тобой говорить. Ты разве этого не знаешь?

— А мне не следует говорить с тобой. Ты этого тоже не знаешь?

Оба замолчали. Наконец Дебора спросила тихим голосом:

— Почему?

— Нас в школе учат не общаться с иноверцами. А недавно рассказывали, что еврейские девушки все, как на подбор, вероломные Иесавели.

— Иесавель не была еврейкой! — возмутилась Дебора. — Но у тебя в школе, наверное, считают, что все неправедные люди обязательно евреи.

— Неправда!

— Тогда скажи мне хоть что-то приличное, чему вас учат! — потребовала она.

— Христос сказал: «…во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними».

— Наш мудрец Гилель сказал то же самое.

— А кто раньше был?

— Ну, — ответила Дебора, — Гилель жил в первой половине первого века.

— Христос тоже.

Они молча уставились друг на друга.

— И вообще, к чему этот спор? — спросила Дебора.

— К тому, что иначе ты вообще не станешь со мной разговаривать.

— А кто тебе сказал, что я этого хочу?

— Ну, понимаешь, этого хочу я, — тихо сказал он.

— Но почему? — спросила она, сама не зная, зачем задает этот вопрос.

— Потому что ты мне нравишься, — ответил Тим. — Я тебя не обидел?

При всей кажущейся невинности этих слов, они были самым интимным признанием, сделанным мужчиной женщине. Дебора не могла сдержать нахлынувших эмоций.

— Нет, не обидел. Мне только интересно, что я такое сделала, что ты… это чувствуешь.

Тим улыбнулся.

— Да вообще-то, ничего. Но ты же ничего не можешь поделать со своей красотой!

Где-то в глубине души Дебора была шокирована. Даже блистательный Ашер Каплан не позволял себе подобной фамильярности. Но этот первый комплимент, полученный ею как женщиной, ее опьянил. Как бы сильно она ни старалась убедить себя, что эти слова не соответствуют действительности, ей хотелось слышать их снова и снова.

— Давай сменим тему, — попросила она.

— Давай. Конечно.

Воцарилось неловкое молчание. Первым его нарушил Тим, задав неожиданный вопрос:

— Ты когда-нибудь была в кино?

— Нет. Нам это запрещено. Объяснять слишком сложно. А почему ты спрашиваешь?

— Ну, я просто подумал, если бы я был еврей, мог бы я тебя пригласить? Некоторые из ваших ведь ходят в кино, правда?

— Но не ортодоксальные евреи. То есть…

В этот миг начали бить часы, и оба вдруг осознали, что их разделяет не ширина журнального столика, а непроходимая пропасть между двумя религиями.

— У меня для тебя сюрприз, — прошептал Тим.

— Какой же? — Она опять смутилась.

Он тихонько прокашлялся и извинился:

— Надеюсь, у меня не слишком ужасный акцент. — И прочел на иврите: — «Тогда выступил ко вратам народ Господень. Воспряни, воспряни, Девора! воспряни, воспряни! воспой песнь…» — С сияющими глазами он гордым голосом произнес: — Книга судей, глава пятая, стих двенадцатый.

Она была тронута.

— Песнь Деворы. О господи! — Она улыбнулась. — Не знаю, радоваться мне или смущаться[13].

— Пожалуйста, порадуйся, — честно попросил Тим.

В следующее мгновение он оказался рядом с ней на диване. Это произошло так быстро, что Дебора не успела даже испугаться.

— Я хочу тебя поцеловать, — пробормотал он.

— Нельзя!

Но в тоне ее не было протеста.

Тим зашептал быстро-быстро, словно боясь, что сейчас настанет конец света:

— Дебора! Я должен сказать тебе сейчас, иначе у меня никогда больше не хватит смелости… Я… Я… Мне… Ты мне очень нравишься.

Она закрыла глаза, но не отодвинулась, почувствовав какое-то прикосновение к своей шее. Это Тим робко до нее дотронулся. И тут же она ощутила его теплые губы на своих губах.

Никогда прежде Тим не испытывал ничего подобного.

Дебора была так перепугана, что не ответила на поцелуй, и все же ей хотелось навечно продлить это мгновение, от которого по спине у нее побежала дрожь.

И в этот миг в комнату вошел рав Моисей Луриа.

Тим моментально вскочил на ноги.

В гостиной горела только одна лампа — та самая, которую Тиму надлежало погасить, за это ему платили жалованье.

Несколько мучительных секунд рав молча смотрел на них, затем заговорил неестественно спокойным тоном:

— Итак, дети, что это все значит?

— Папа, это я виновата! — торопливо сказала Дебора.

— Нет, рав Луриа, — поспешил возразить Тим, — это я виноват. Я один! Это была моя идея почитать ей на иврите.

Раввин поднял брови и тихо переспросил:

— На иврите?

— Тим занимается с мистером Вассерштайном.

Рав Луриа немного подумал, потом, сохраняя это загадочное спокойствие, произнес:

— Похвально, что христианин имеет желание читать Библию в оригинале. Только для какой цели, хотелось бы знать? И почему в качестве слушателя выбрана Дебора? Я бы с большим удовольствием поручил его обучение кому-нибудь из моей ешивы. Итак, я спрашиваю: что тут происходит?

Совесть снова заставила Тимоти заговорить первым.

— Рав Луриа, — бесстрашно заявил он, — это я все затеял. Виноват один я. Пожалуйста, не гневайтесь на Дебору!

— «Не гневайтесь»? Молодой человек, эта ситуация порождает нечто большее, чем гнев. — После паузы он добавил: — Итак, если вы соблаговолите оставить ключи, мы расстанемся по-хорошему. И навсегда.

Тимоти, как в столбняке, достал из кармана ключи и выложил на стол. Звон металла нарушил священную тишину шабата. Он бросил взгляд на Дебору.

— Дебора, мне очень жаль. Но я не сомневаюсь, что твой отец поверит, что ты…

— Спокойной ночи, — с нажимом произнес рав Луриа.

Отец с дочерью остались одни. Ее едва освещал тусклый свет единственной лампы. Он оставался в тени, такой густой, что был почти невидим. Как сам Господь.

Перепуганная Дебора физически ощущала исходящий от отца жар гнева. Она была уверена, что он сейчас подвергнет ее бичеванию — если не физически, то словами.

Но он ее удивил.

— Дебора, — мягко произнес отец, — зря я на тебя рассердился. Я сам виноват. Я знаю, ты хорошая девочка, но у тебя было искушение. Вот каким образом бесовский промысел толкает нас на грех.

— Я не грешила! — прошептала она.

Рав воздел очи к небесам и поднял руки. Потом снова взглянул на дочь и тихо произнес:

— Иди спать, Дебора. Мы поговорим, когда кончится шабат.

Она молча кивнула и стала подниматься по лестнице. Ступени всегда скрипели, но сегодня в каждом их звуке ей слышались обвиняющие голоса.

Она прошла к себе и, не раздеваясь, упала на постель. Внешнее спокойствие отца не оставляло ей никаких иллюзий. Она знала, что завтра, едва взойдут три вечерних звезды, он вынесет ей свой приговор. И она его заслужила.

Она опозорила родительский дом, осквернила святой шабат и обесчестила всю семью.

Но в калейдоскопе ее чувств было еще кое-что. Чувство вины перевешивалось тем ощущением физического трепета и возбуждения, какое она испытала от прикосновения Тимоти.


Сидя за столом за чашкой утреннего кофе, рав Луриа ничем не проявлял гнева, вызванного событиями вчерашней ночи. Вдвоем с Дэнни они рано ушли в шул. Спустя полчаса следом направились женщины. Дебора с ужасом ждала, что скажет мама, когда они останутся одни. По выражению лица Рахели и тембру ее голоса Дебора чувствовала, что отец ей все рассказал. Но мама не произнесла ни слова.

Наконец день сменился вечером. Из своей комнаты, куда она в страхе уединилась, Дебора слышала, как внизу хлопнула дверь. Больше ждать она была не в силах. Она встала, сполоснула лицо холодной водой и спустилась.

Рав был поглощен хавдалахом, ритуалом, знаменующим окончание шабата. Ангелы субботы улетели. Вновь надвинулся бренный мир во всем его несовершенстве.

По привычке Дебора сразу прошла в кухню, чтобы помочь матери с мытьем посуды — последнее напоминание о священном дне отдохновения. Она была уверена, что сейчас войдет отец и пригласит ее для разговора наедине. Но этого не произошло. Вместо этого он удалился к себе в кабинет.

Прошел почти час, когда оттуда раздался негромкий голос:

— Дебора, приди, пожалуйста, ко мне.

Она хорошо подготовилась. Последние двадцать четыре часа она провела в отчаянных поисках способов искупить свой грех и смягчить отцовский гнев. Одновременно она отлично понимала, что от нее потребуются какие-то жертвы.

Едва ступив на порог кабинета, Дебора выпалила:

— Папа, я выйду замуж за Ашера Каплана.

Отец мягким жестом пригласил ее сесть.

— Нет, дорогая, в сложившихся обстоятельствах я не стану просить рава Каплана об этом браке.

Дебора лишилась дара речи. Она похолодела, в голове у нее помутилось.

— Дитя мое, — медленно и взвешивая каждое слово, продолжал рав, — это моя вина. По глупости я считал, что, когда он приходит, ты уже у себя в комнате.

Он помолчал, потом пробормотал:

— Я думаю, лучше тебе будет уехать.

Дебору как ударило.

— Куда… куда ты хочешь меня сослать?

— Дорогая моя, — с печалью во взоре произнес он, — я не посылаю тебя в Сибирь. Я говорю о Святой Земле — «Златом Иерусалиме». В конец концов, всего несколько месяцев, как Всевышний объединил град Давидов в одно целое — и притом всего за шесть дней, чтобы на седьмой израильские солдаты смогли получить отдых. Думаю, ты должна с радостью смотреть на открывающуюся тебе новую жизнь.

«Новую жизнь? — подумала Дебора. — Он изгоняет меня навсегда?» Она сидела молча, потом неуверенно спросила:

— А чем я там буду заниматься?

— Рав Лазарь Шифман, который руководит нашей ешивой в Иерусалиме, согласился найти семью, в которой ты станешь жить. И ты закончишь школу.

Отец наклонился через стол и посмотрел ей в глаза.

— Послушай меня, Дебора. Я всем сердцем тебя люблю. Неужели ты думаешь, я хочу, чтобы ты жила на другом краю земли? Мне это очень больно сознавать, но я делаю это для твоего же блага.

Она молчала.

Наконец спросила:

— Папа, что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?

— Ты можешь пообещать мне, что забудешь этого христианина. Что будешь вдыхать священный воздух Иерусалима и очистишь душу от этого злополучного эпизода.

Он снова вздохнул и закончил разговор:

— Иди лучше помоги маме.

— Мы уже все помыли.

— Помоги собрать твои вещи!

— А когда я еду? — Она чувствовала себя листком, безвольно летящим под порывом ветра.

— Завтра вечером, с Божьей помощью.

12

Дэниэл

Однажды в раннем детстве отец научил меня одной житейской мудрости. Чудом спасшись от холокоста, он поведал мне следующую формулу: предусмотрительный еврей — это тот, у которого всегда есть паспорт на себя и каждого члена семьи. И совсем мудрый еврей — это тот, кто всегда носит свой паспорт с собой.

Так и вышло, что, еще не достигнув совершеннолетия, мы все уже имели паспорта. Этот ритуал по значению уступал только моему обрезанию. В первом случае это был договор с Господом, во втором — с таможней и иммиграционными властями. Но никогда, в самом страшном сне, я и думать не мог, что эта мера предосторожности некогда ускорит изгнание моей сестры.

Последний вечер Деборы в Бруклине ознаменовал для нас обоих конец нашего детства. Каждый миг мы старались быть вместе, не только для того, чтобы утешить друг друга, но и чтобы смягчить боль разлуки, которая ожидала нас на многие месяцы, а может, и годы.

Я чувствовал свою полную беспомощность и отчаянно хотел что-нибудь сделать. Вот почему я был счастлив, когда Дебора наконец шепнула трагическим голосом:

— Дэнни, ты можешь сделать мне одолжение? Только это может оказаться опасно!

Я испугался, но от этого моей решимости помочь сестре не убавилось.

— Конечно! Что надо сделать?

— Я хочу написать Тиму письмо, но не знаю, как его ему передать.

— Пиши, Деб, — ответил я. — Я опущу ему в ящик по дороге в школу.

— Но тогда увидят его родные!

— Хорошо, хорошо, — не дал я договорить. — Я сегодня же ему отнесу.

Она обхватила меня за шею и долго не отпускала.

— Дэнни, как я тебя люблю! — прошептала она.

Это придало мне смелости, и я спросил:

— А его — тоже любишь?

Немного подумав, она сказала:

— Я не знаю.


Было начало третьего. Я дождался, пока все наверняка уснут, включая Дебору. Я завязал шнурки и помчался по пустой и темной улице.

Было что-то зловещее в этом беге по окутанным туманом, безлюдным улицам, освещаемым только тусклым светом фонарей.

Я находился в самом сердце католического квартала, и мне казалось, что на меня сейчас враждебно глядят даже окна домов. Хотелось убраться оттуда поскорее.

Как можно быстрее я добежал до дома Делани, подобрался к крыльцу и подсунул письмо под дверь. Дебора сказала мне, что Тим встанет первым, потому что по утрам он зачем-то ходит к мессе.

После этого я во весь опор рванул домой. Отдышавшись, я тихонько отворил дверь и на цыпочках вошел внутрь.

К моему удивлению — и испугу, — из кабинета отца доносился какой-то шум. Звук был похож на стенания, вопль, исполненный боли.

Подойдя поближе, я понял, что он читает из Библии. Это было из Плача Иеремии. «И отошло от дщери Сиона все ее великолепие».

Даже через дверь я смог ощутить всю его муку.

Дверь была чуть приоткрыта. Я негромко постучал, но отец как будто не слышал, и я распахнул дверь шире.

Папа сидел за столом, обеими руками обхватив голову, и читал горестные слова пророка Иеремии.

Я боялся заговорить, будучи уверен, что отец не захочет, чтобы я видел его в таком состоянии.

Он почувствовал мое присутствие и поднял глаза.

— Дэнни, — невнятно сказал он. — Сядь, поговори со мной.

Я сел. Но говорить не мог. Я боялся, что любое мое слово причинит ему лишнюю боль.

Наконец он взял мое лицо в ладони. Лицо его превратилось в маску горя. И он сказал:

— Дэнни, обещай мне… обещай, что никогда не поступишь так со своим отцом!

Я был потрясен.

Но найти слова, которые облегчили бы его страдания, я не мог.

ЧАСТЬ II

13

Дебора

Для правоверных всех религий Иерусалим существует с начала времен.

Его освященные веками улицы знавали фараонов и императоров, халифов и крестоносцев, христиан, мусульман и иудеев.

Сюда, на вершину горы Мория, ведомый своей верой в ее наивысшем проявлении, Авраам привел своего сына Исаака, чтобы принести его в жертву Господу.

Царь Давид сделал Иерусалим своей столицей, привезя сюда Ковчег Завета, для которого его сын Соломон воздвиг Первый Храм в 955 году до рождества Христова.

Спустя десять столетий потомок Давида Иисус с триумфом вошел в город, чтобы через пять дней встретить смерть на кресте. Здесь многие церкви, включая эфиопскую и коптскую, чтят как священные даты Его смерть и Его воскресение.

Для ультраортодоксальных иудеев самым значительным местом после Стены Плача является квартал под названием Меа-Шеарим. Это созданное их собственными руками гетто для самых правоверных — с той существенной оговоркой, что его границы призваны не удерживать иудеев внутри, а не допускать туда иноверцев.

Идиш в этом квартале — «лингва франка», язык общения, иврит же используется исключительно в молитвах. Женщины с шейтелями на голове одеваются в скромные платья, с длинными рукавами и глухим воротом. Даже в самые жаркие летние дни мужчины не снимают своих тяжелых черных костюмов и меховых шапок — и, конечно, гартль на поясе, дабы отделить священные части тела от нечистых.

Некоторые из многочисленных направлений ортодоксального иудаизма признали государство Израиль с момента его создания в 1948 году. Они даже посылали своих сынов (но не дочерей, как делали светские израильтяне) в израильскую армию, где их определяли в специальные религиозные подразделения, давая им таким образом возможность изучать Тору в свободное от воинских обязанностей время.

Существует также значительное число религиозных экстремистских организаций наподобие «Нетурей Карта» («Стражи Города»), не признающих существования государства. Обитая в сердце священного города, они тем не менее считают себя «изгнанниками». Для них само создание еврейского государства является грехом, отсрочившим пришествие Мессии.

Но все представители ортодоксального иудаизма в Меа-Шеариме сходятся в одном: они признают святость шабата, священного дня отдохновения. Горе автолюбителю, который вздумает проехаться по улицам квартала в субботу — если ему вообще удастся туда въехать, ведь обычно въезд перегораживают цепью. Его встретят градом камней: по неведомой причине духовные вожди ортодоксов не усматривают в этом нарушения субботнего покоя.

Именно в эту твердыню святости и сослали Дебору Луриа.

Прощание в нью-йоркском аэропорту сопровождалось слезами, хотя отец, в отличие от мамы и брата, не давал им вырваться наружу. Проходя вместе с толпой пассажиров на борт лайнера компании «Эль-Аль», Дебора повторяла молитву, подходящую для путешествующих самолетом:

Если я вознесусь на небо, да пребудешь там Ты…

Если я взмахну утренними крылами

И сгину в пучине морской,

Твоя длань и там станет вести меня,

И Своей правой рукой Ты будешь держать меня.

Поначалу от горестных мыслей ее отвлекала суета бортпроводников, ублажавших пеструю и суматошную массу пассажиров — в особенности тогда, когда часть их вдруг объявила, что настало время молитвы.

Но, несмотря на эти отвлекающие моменты, все ее мысли очень быстро вернулись к постигшей ее каре — утрате матери, отца, семьи.

И Тимоти.

Она не могла дать объяснение тем странным чувствам, которые он в ней пробудил. Разве их отношения не были вполне невинными? Да и едва ли кто-нибудь назвал бы их «отношениями».

Она думала о том, какую цель мог преследовать Господь, когда свел их в этой жизни — по крайней мере, подвел на такое близкое расстояние друг к другу — с тем, чтобы тут же безжалостно разлучить. Может, это было ниспосланное ей испытание?

Еще долго после того, как в салоне притушили свет, чтобы пассажиры могли поспать, до нее, вместе с гулом моторов, доносились детский плач и бормотание молящихся. Полумрак скрыл ее слезы — посторонние звуки заглушили рыдания.

Наконец она заснула. Ее не разбудила даже промежуточная посадка в Лондоне, когда на борт поднялись новые пассажиры.

Следующее, что она услышала, был бодрый голос стюардессы: «Дамы и господа, вы можете видеть берега Израиля. Наш самолет совершит посадку через десять минут».

В динамике раздалась песня «Мы принесли вам мир», и сердце Деборы вдруг наполнилось восторгом.

Вот она, Святая Земля. Колыбель ее веры. В духовном смысле это было возвращение на родину после долгих веков изгнания.

Медленно продвигаясь к выходу и спускаясь затем по трапу к окутанному знойным маревом летному полю, она повсюду видела людей в военной форме. Эта страна была на осадном положении.

Кроме того, ее поразило, что, хотя здесь были одни евреи, внешне далеко не все походили на ее бруклинских соплеменников. Некоторые солдаты были смуглее пуэрториканцев, которых она тоже встречала в Бруклине. В здании терминала за стойками паспортного контроля сидели одни женщины — и черноглазые смуглянки, и веснушчатые рыжие. Были даже блондинки, похожие на скандинавок. И только когда людской поток бесцеремонно вынес ее на душную улицу, она увидела лица, показавшиеся ей знакомыми.

В конце отгороженной вереницы людей, выкрикивающих приветствия на всех мыслимых языках, стояла женщина средних лет. На ней было темное платье с длинным рукавом, в руках она держала табличку с надписью «Луриа». Когда Дебора подошла, женщина обратилась к ней на идише: «Бист ду дер Реббес Тохтер?»[14]

— Да, — ответила она, вся потная и выбившаяся из сил. — Я Дебора.

— Меня зовут Лия, — отрывисто произнесла женщина, — я жена ребе Шифмана. Машина вон там стоит.

Она повернулась и быстро зашагала в указанном направлении, а Дебора поплелась сзади, с трудом волоча свой багаж.

Разглядев Лию Шифман получше, она испытала шок. Показавшаяся ей издали немолодой, она была на самом деле женщиной лет двадцати пяти, изможденной, с безжизненным взором и бледным лицом.

Примерно в ста шагах их ждала машина. Дебора приготовилась увидеть какую-нибудь допотопную развалюху, но это оказался дизельный вариант «Мерседеса» с надписью «Такси» на крыше.

Пока водитель пристраивал вещи Деборы на крышу, Лия представила ей остальных пассажиров, свою сестру Браху — одетую точно так же женщину с ребенком на руках — и ее мужа Менделя, молодого человека с бородой и сосредоточенным взглядом.

— Шалом, — хором произнесли муж с женой. Это было первое приветствие, услышанное ею на израильской земле.

Ей бросилось в глаза, что мужчина демонстративно отвел глаза. Он не позволит бесовскому промыслу застигнуть себя врасплох.

Интересно, что им известно? Сказали ли им о ее прегрешении?

Как бы то ни было, чтобы выжить в новых для себя условиях, ей придется завоевывать их симпатии. Иначе они и впредь будут от нее отворачиваться, как сделал сейчас Мендель, вступивший в увлеченную дискуссию с водителем.

На полпути к Иерусалиму у Брахи на руках заплакал ребенок, и мать принялась напевать ему колыбельную, которую Дебора помнила с ранних лет. Сейчас это лишь усилило испытываемое ею отчуждение. Но она попыталась сохранить учтивость.

— Прелестный малыш, — сказала Дебора. — Мальчик или девочка?

— Мальчик, хвала Всевышнему, — ответила женщина. — Девочек у меня уже три.

Через открытые окна в машину проникал воздух, напоенный ароматом сосен. Меньше чем через час мрак Иудейских гор расступился перед оазисом света, распространявшего свое зарево далеко ввысь. К удивлению Деборы, ее спутники не выказывали никакого волнения при виде священного города Иерусалима. Никто не издавал ни звука.

В ночной тьме они добрались до узких улочек Меа-Шеарима. То тут то там в окне мелькал одинокий огонек лампы — это какой-нибудь ученый-богослов корпел над священным текстом.

Такси остановилось на углу улицы Шмуэль-Салант, и они вышли.

Миссис Шифман повозилась с ключом, дверь со скрипом отворилась, и они вошли, Дебора позади всех.

За столом сидел тучный мужчина с тронутой проседью бородой. Стол был накрыт клеенкой, что наводило на мысль, что днем эта комната используется как столовая.

Хозяин поднялся и оглядел Дебору с головы до ног.

— Стало быть, вы и есть дочь рава Моисея. Ну, что ж, со здоровьем у вас, кажется, все в порядке. Да убережет вас Господь от злого глаза!

От неимоверной физической усталости, усугубленной разницей во времени и эмоциональным истощением, Дебора не знала, что ответить. Единственное, что пришло ей в голову, было:

— Благодарю вас, ребе Шифман, что согласились меня принять.

— Уже поздно, — проговорил в ответ хозяин и повернулся к жене: — Покажи ей, где она будет спать.

Лия смерила Дебору взглядом, кивнула и направилась в заднюю часть дома, где в узкий коридор выходило несколько дверей.

Она открыла одну из них.

— Сюда. Я выделила тебе кровать у окна.

Только сейчас Дебора различила звуки. В этой крохотной комнате были еще люди, она слышала их сонное дыхание. В тусклом свете коридорной лампочки она разглядела три узких кровати, втиснутых в комнату. На двух виднелись маленькие фигурки, прикрытые застиранными одеялами.

— Думаю, переодеться тебе лучше в ванной. Не стоит будить детей, им завтра в школу.

Дебора молча кивнула. Она отперла чемодан и достала халат, после чего внесла вещи в комнату, которая и без того казалась ей чересчур тесной. С облегчением ощущая себя в долгожданном, хотя и временном одиночестве, она прошла по коридору в ванную.

Она терла лицо мылом и поглядывала в неровное зеркало. Оттуда смотрела бледная девушка — некогда она знала ее, но теперь та изменилась до неузнаваемости. Глаза, окаймленные темными кругами, казались тусклыми и безжизненными.

«Это не ты когда-то была Деборой Луриа?» — спросила она свое отражение.

И измученное лицо в зеркале ответило: «Да, я. Но это было давно».

14

Тимоти

Месяц, последовавший за изгнанием Деборы, прошел для Тимоти под знаком смешанного чувства вины и гнева. Он не мог себе простить, что стал причиной наказания девушки. Он даже отважился написать раву письмо, в котором брал на себя всю ответственность за злополучный инцидент и пытался убедить, что если кто и заслуживает кары, то только он.

Кроме того, он не мог согласиться с осуждением, какого он заслуживал исходя из постулатов собственной веры. Пастор неустанно напоминал ему о словах, сказанных Господом в Нагорной проповеди: что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.

Его глубоко оскорбляла сама мысль о том, что его чувства к Деборе Луриа можно расценить как нечистые.

И он ужасно по ней тосковал.

И все же, пусть нехотя, Тим согласился, что, как будущему священнику, ему надлежит искупить свой грех. Среди священных текстов и молитв, которые ему предстояло заучить наизусть, были такие слова апостола Павла:


«…я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы… не могут отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем».


Но сколь бы часто он ни повторял эти слова, они не затмевали в его сознании стихов из Песни Песней, которую он прочел, зная, как много они значат для Деборы: «Крепка, как смерть, любовь».

Он пытался найти успокоение в молитве. Три недели подряд он даже удалялся в курсильо — находящуюся в ведении иезуитов уединенную обитель, созданную специально для таких, как он. Там у него была возможность заглянуть к себе в душу и противостоять своим слабостям, а также определить, что, в конце концов, для него означает Господь.

Втайне от семьи он постился, и долгими вечерами он по нескольку часов кряду оставался в храме, погруженный в размышления.

Столь необычное поведение не могло остаться незамеченным — особенно в таком маленьком приходе. Однажды поздно вечером к нему подошел отец Ханрэхан. Тимоти как раз стоял на коленях, обхватив голову руками. Святой отец шепнул:

— Тимоти, завтра в одиннадцать тебя хочет видеть епископ Малрони.

Тим был словно громом поражен. Он не сомневался, что его вызывают для вынесения приговора.

Конечно же, несмотря на тайну исповеди, слух о его прегрешениях каким-то образом достиг ушей прелата.

Ночь он провел без сна. Наутро, надев свой единственный костюм, он пешком прошагал две мили от церкви Святого Григория до резиденции главы епархии, с тем только, чтобы унять биение сердца.

Неверными шагами он поднялся по массивным каменным ступеням, ведущим в канцелярию епископа.

— Ну, здравствуй, Хоган. Наслышан, наслышан о тебе, — загадочно произнес епископ Малрони, когда Тимоти приник к его перстню. Грузный мужчина, епископ был весьма импозантен в черном облачении с большим нагрудным крестом. — Садись, сын мой, — продолжал он, — нам надо с тобой кое-что обсудить.

Тимоти примостился на край стула, а священник вернулся за стол. Секретарь, молодой священник с серьезным лицом, скромно сидел в углу комнаты. Он держал наготове карандаш и блокнот.

— Видишь ли, — размышлял вслух Его Преосвященство, — я убежден, что Господь с особым снисхождением взирает с небес на некоторых из нас. Испытывает наши сердца. Читает язык наших душ.

Теперь Тим понял, что сейчас последует — гром возмездия за все его греховные помыслы.

Но он ошибся.

— Мне небезызвестны твои усилия, — продолжал епископ. — Твое рвение в курсильос. Твое поведение. Редкая по нашим временам набожность. Мы с отцом Ханрэханом верим в подлинность твоего призвания…

Тимоти молча слушал, мысленно убеждая себя, что это Господь применяет какой-то особый способ вразумить его в его болезненной дилемме.

— Я не ошибся в твоих чувствах? — спросил епископ Малрони.

— Нет, Ваше Преосвященство, — с жаром отвечал он. — Если вы сочтете меня достойным, то я хотел бы всю жизнь посвятить служению Господу.

Прелат улыбнулся.

— Я рад. Интуиция мне подсказывала, что отец Ханрэхан не ошибается. Я уже наперед похлопотал и сделал кое-какие распоряжения. В семинарии Святого Афанасия сейчас как раз освободилось место. Так что ты либо закончишь год в приходской школе и начнешь с лета, либо…

— Нет, нет! — взволнованно перебил Тим. — Я бы хотел начать как можно скорее.

Епископ рассмеялся.

— Господи, впервые вижу такого увлеченного юношу. Почему ты не хочешь повременить денек-другой, обсудить это с семьей?

— У меня нет семьи.

— Ну, я имел в виду твоих дядю с тетей, — уточнил епископ.

«Интересно, что ему еще про меня известно?» — мелькнуло у Тима.

Он вышел из кабинета епископа в еще более расстроенных чувствах, чем пришел. То, что епископ назвал «увлеченностью», на самом деле было безысходным отчаянием. Ему хотелось бежать от мира, отречься от всего и тем самым освободиться от мыслей о Деборе Луриа.

Тим остановился под фонарным столбом на оживленном перекрестке. Опустил руку в карман и достал сложенный в несколько раз листок бумаги, поистрепавшийся от многократного изучения.


«Дорогой Тимоти!

Понимаю, что это опасно, но для меня это последняя возможность связаться с тобой.

Завтра меня отправляют в Израиль. Если честно, я чувствую за собой вину за то, что ослушалась своей религии и родителей. Но еще больнее мне от того, как я поступила с тобой.

Ты был мне другом и поступал от чистого сердца, и я надеюсь, из-за меня у тебя не будет неприятностей.

Мне грустно от мысли, что мы, наверное, никогда больше не увидимся. Я только надеюсь, что в твоих мыслях останется хоть маленькое местечко для меня.

Твоя Д.


P.S. Мне сказали, что в Иерусалиме, во Всемирном альянсе молодых христиан, есть отдел писем до востребования, для тех, кто путешествует. Если сможешь, пожалуйста, напиши мне туда. Если, конечно, сам захочешь».


Ему вдруг показалось, что вот наступил главный момент его жизни, он оказался на перекрестке двух дорог, и каждая ведет туда, откуда нет возврата.

У Тима было ощущение, что устами епископа Господь дает ему знак — отрекись от мира.

А разве у него есть выбор?

Он принялся рвать письмо.

Выбросив клочки бумаги в ближайшую урну, Тим зарыдал.

15

Дебора

Дебора могла бы проспать всю жизнь. Более того — в то первое утро в доме ребе Шифмана она предпочла бы никогда вновь не просыпаться.

В половине шестого утра пятилетняя девочка в соседней кровати начала плакать и звать маму.

Через несколько минут на пороге возникла сонная Лия в линялом халате и, глядя на Дебору, с укором сказала:

— Ты что же, не могла ее успокоить?

Дебора остолбенела.

— Да я даже не знаю, как ее зовут!

Жена раввина оглядела девочку.

— Что случилось, Ривка? — спросила она.

— Намочила постель… — испуганно пропищала та.

— Как, опять?! Ты понимаешь, что простыни на деревьях не растут? Вставай и иди помойся!

Пристыженная девочка повиновалась и направилась к двери.

— И не забудь отдать свою одежду Деборе! — крикнула мать ей вслед.

«Мне? — подумала Дебора. — И что я должна сделать с мокрой детской пижамой?»

Вскоре она узнала что.

— Когда снимешь белье, проветри ее постель, — как ни в чем не бывало скомандовала миссис Шифман. — И обязательно прополощи простыни, прежде чем стирать. Только машину не включай, если она еще не полная. Электричество денег стоит!

Дебора, конечно, и сама намеревалась помогать хозяйке в домашних делах. Но это уже было нечто большее, чем «помощь».

В полусне она принялась стягивать с детской кровати белье, и тут проснулась вторая девочка, лет трех с половиной. Малышка обратилась к ней на идише:

— Ты кто?

— Меня зовут Дебора. Я приехала из Нью-Йорка.

— А-а… — протянула та. Известие о дальнем перелете явно не произвело на нее впечатления. У Шифманов часто гостили люди со всего света.

Еще не вполне проснувшись и оттого поеживаясь и с трудом переставляя ноги, Дебора натянула халат, собрала грязное белье и отнесла его в конец коридора, где под окном с закрытыми жалюзи в узкий простенок была втиснута стиральная машина. Она набрала воды в таз, замочила белье и направилась в ванную. Было так же холодно, как накануне ночью, и Дебора подумала, уж не экономят ли Шифманы и на отоплении тоже.

Ванная оказалась занята, к тому же под дверью стояли в очереди два мальчугана.

Сыновья Шифманов, с бледными мордашками и ввалившимися глазами, имели еще более изможденный вид по сравнению с сестрами. Дебора поздоровалась, но ее словно и не заметили.

К тому времени, как подошла ее очередь, горячая вода кончилась, и она, насколько смогла, тщательно вымылась холодной, после чего быстро оделась и пошла в столовую.

Шифманы всем семейством уже сидели за столом. Отец изучал утреннюю газету, дети ели белые тосты с джемом — а кто-то, наоборот, капризничал и отказывался есть. У Лии на коленях сидел еще один малыш.

Ребе Шифман молча кивнул в ответ на ее приветствие и, как показалось Деборе, сердечно пригласил к столу:

— Угощайся. Кофе на кухне.

Она робко улыбнулась, взяла себе ломтик хлеба и, быстро проговорив благословение, с жадностью съела.

Видя, как она отрезает и намазывает себе еще два куска, ребецин Шифман сделала замечание:

— Не будь такой хазер[15]. Подумай о других!

— Ой, прошу прощения, — кротко ответила Дебора. Затем, желая завязать беседу, произнесла, обращаясь ко всем сразу и ни к кому конкретно: — Перелет был ужасно долгий.

— И что с того? — отозвалась раввинова жена. — Не ты же вела самолет, верно?

Дебора расценила их холодный прием как свидетельство того, что весть о ее бесчестье опередила ее самое. К своим детям Шифманы были очень ласковы, провожая в школу, они обняли и расцеловали всех.

— Они у вас сами в школу ходят? — удивилась Дебора.

— А в этом есть что-то особенное? — спросил ребе.

— У нас маленьким не разрешается…

Она осеклась. Это сочетание «у нас» было уже совершенно неуместным. У нее было отчетливое ощущение, что дома у нее больше нет.

— У нас здесь порядки не то что у вас в Америке, — пояснил отец семейства. — Мы здесь все одна семья. Заботимся друг о друге. И все дети для нас родные.

Дебора молча допила свой кофе. Теперь она рассчитывала услышать, какая ей предстоит учеба, но ребе Шифман с головой ушел в статью на какую-то животрепещущую тему.

— Что за хуцпа[16]! — воскликнул он. — Вздумали открыть по пятницам кинотеатры в Иерусалиме!

— Немыслимо! — согласилась Лия, неодобрительно прищелкнув языком. — Говорят, в Тель-Авиве они это уже проделали — но там одни гои.

Дебора, приехавшая из страны, где для иноверцев кино в шабат никто не закрывает, не видела в этом ничего страшного. К тому же в Меа-Шеариме кинотеатров все равно не было. Но она промолчала.

Потом все же осмелилась подать голос:

— Ребе Шифман?

— Да, Дебора?

— А что у меня со школой?

— А что с ней?

— Где она находится? И когда я туда пойду?

— Она находится в Америке, и ты уже свое отходила, — лаконично ответил он.

Дебора возразила:

— Но я думала…

— Тебе ведь уже шестнадцать, так? — вступила в разговор миссис Шифман.

— Почти семнадцать.

— Ну, так вот, закон этого так называемого государства предполагает обучение в школе только до шестнадцати лет. С тебя уже хватит учебы.

Дебора опешила.

— А разве мудрецы Талмуда не учат нас, что…

— Это еще что за разговоры? — рассердилась Лия. — Какое отношение молодая девушка имеет к мудрецам Талмуда? Ты ведь изучила Краткий свод, верно?

— Верно, и очень даже хорошо изучила. Но я еще очень многое хочу узнать.

— Послушай, Дебора, — вежливо, но решительно вмешался ребе Шифман. — Ты знаешь, что требуется от жены. Все остальное женщину не должно касаться.

— Теперь я понимаю, почему она попала в эту историю, — заметила Лия, обращаясь к мужу.

Деборе было больно и обидно. Но теперь она по крайней мере знала, что о ее проступке им известно.

И все равно сдаваться без боя она не намерена.

— Мой отец мне сказал, что я здесь закончу образование, — как можно вежливее возразила она.

— Образование — понятие растяжимое, — ответил ребе Шифман. — Твой отец попросил меня… как бы это сказать…

— Наставить меня на путь истинный? — подсказала Дебора.

Ребе кивнул:

— Да, что-то в этом духе. Он разрешил мне обращаться с тобой, как со своей собственной дочерью. И можешь мне поверить, как только Ривке исполнится шестнадцать, она пулей вылетит замуж. Это предотвратит любой цорес и шкандаль.

«Неприятности и скандал, — подумала Дебора. — Что они себе про меня насочиняли?»

— Хорошо. Если я не буду ходить в школу, чем мне тогда заниматься? — спросила она, хотя уже смутно догадывалась, и от этого ей делалось нехорошо.

— Ответь мне, дитя, — отозвался ребе Шифман, — ты когда-нибудь занималась домашними делами? Здесь ведь тебе не «Хилтон»! Тебе не кажется, что моей жене помощь не помешает?

До этого момента Дебора чувствовала растерянность, замешательство и разбитость от разницы во времени. Сейчас в ней вспыхнуло возмущение.

— Я рассчитывала на другие занятия, ребе Шифман, — твердо заявила она.

Ребе поднял одну бровь, смерил ее долгим взглядом и с расстановкой произнес:

— Послушай меня, мадам Луриа, в этом доме распоряжаюсь я. Как я сказал, так и будет!

С упавшим сердцем Дебора сидела за столом под перекрестными взглядами хозяев дома.

— И что теперь? — спросила она.

— Теперь мы будем мыть посуду, — ответила Лия.

Вот и все.

16

Дебора

Последовавшие за тем дни и ночи были окрашены для Деборы в одинаковый серый цвет. Занятно, но единственным ярким пятном в этом унынии был не сам шабат — ибо, хотя ей и разрешалось ходить в синагогу, в вечерний класс ребе Шифмана она не допускалась, — а те три часа утром по пятницам, которые они с Лией проводили на рынке — шумном, бурлящем уличном базаре рядом с улицей Яффе[17], который назывался Махане Иегуда.

Ее глаза, подернутые печалью, вспыхивали при виде горой наваленных апельсинов, этих маленьких копий слепящего солнца. Здесь даже флегматичная Лия пробуждалась к жизни и затевала веселый торг с продавцами деликатесов, которые ее семейство могло себе позволить только по особым случаям. Шабат был одним из них.

Этот маленький глоток свободы вызывал у Деборы тоску по чему-то большему. Ее коробило уже то, что улица, давшая кварталу Меа-Шеарим свое название[18] вела только в одну сторону — внутрь.

Именно здесь, на этом пятничном базаре, в один яркий апрельский день ей вдруг показалось, что она бредит. В каких-то десяти шагах от нее стояла девушка примерно ее возраста с шейтелем на голове, но довольно симпатичная. Она протягивала свертки с покупками высокому, спортивному, рыжеволосому мужчине в ермолке.

Он увидел ее и окликнул:

— Дебора! Дебора Луриа! Неужто ты?

Она приветственно помахала, а Лия немедленно развернулась и недоверчиво спросила:

— Что происходит? Ты его знаешь?

— Да. Это Ашер Каплан.

— Впервые слышу, — нахмурилась Лия. — Он не из наших.

— Он из Чикаго, — принялась объяснять Дебора.

Ашер подошел.

— Привет! — Он улыбался. — Мир тесен, да?

— Да, — согласилась она и подумала: «Если бы ты знал, Ашер, насколько этот мир расширился сию минуту!»

— Что ты тут делаешь? — спросил он.

— Живу у друзей. — Она поспешила представить Лию: — Это ребецин Шифман. Мы живем в Меа-Шеариме.

— «Мы»? Ты замужем за ее сыном?

— Что вы такое говорите? — возмутилась Лия. — Мой старший мальчик еще даже не совершеннолетний.

Ей не понравился этот наглый американец. Да, на нем была кипа, но одновременно — футболка с надписью «Кока-Кола», правда, на иврите.

— А ты что здесь делаешь, Ашер?

— У нас медовый месяц, — ответил он, смутившись.

Стараясь придать своему голосу бодрости, Дебора сказала:

— Мазл тов!

— Спасибо, — поблагодарил Ашер. — Так ты, наверное, учишься в университете? Я помню, у тебя были большие научные планы. Здесь на горе Скопус[19] обучение поставлено прекрасно. У Ханны отец — профессор медицинского факультета.

Только сейчас к ним подошла его молодая жена. Традиционный парик не скрывал ее привлекательности. Загорелая, с блестящими карими глазами.

— Опять друзья, Ашер? — засмеялась она. Повернувшись к женщинам, она объяснила: — Мы здесь всего три дня, а он уже повстречал сотни две своих знакомых.

— Будет тебе, Ханна! Я же не виноват, что у отца из прихода многие сюда эмигрировали.

Вдруг Лию осенило.

— Вы имеете в виду того самого рава Каплана из Чикаго?

— Да! — гордо ответила Ханна.

Ашер со смущенной улыбкой повернулся к Деборе:

— Теперь видишь, почему я хочу стать врачом? По крайней мере, пациенты не будут первым делом интересоваться, не сын ли я раввина Каплана. Но ты мне еще не рассказала, чем ты здесь занимаешься.

Дебора нервно оглянулась на Лию.

— Понимаешь, мой отец захотел, чтобы я… как сказать… немного пожила в Святом городе.

Ашер повернулся к миссис Шифман и вежливо спросил:

— Вы разрешите, мы пригласим Дебору отобедать в субботу с нашей семьей в «Царе Давиде»? Ханна с мамой смогут ее развлечь. Это будет в рамках шабата.

Дебора с мольбой смотрела на Лию.

— Ну, что ж, если и ваша теща будет, думаю, муж не станет возражать. Но все же будет лучше, если вы сегодня позвоните. Только до шабата!

— Отлично, — сказал Ашер. И опять повернулся к Деборе: — Будем ждать!

Встреча оживила Лию больше обычного. Когда, нагруженные покупками, они проходили мимо площади Хашерут, она спросила:

— Откуда ты этого парня знаешь?

— Мой отец хотел выдать меня за него замуж, — безучастно ответила Дебора.

— И что помешало? — удивилась Лия.

— Я отказалась.

— У тебя что, с головой непорядок?

— Наверное, — грустно произнесла она.


Никогда в жизни Дебора не видела более роскошного зала, чем в ресторане отеля «Царь Давид». Высоченные потолки покоились на огромных, квадратных в сечении колоннах розового мрамора. Стол, который здесь накрывали в шабат, славился на всю округу.

Бесконечная череда столов была уставлена блюдами с фаршированной рыбой, селедкой, печенкой. Холодных закусок хватило бы, чтобы накормить целую армию. К ним надо присовокупить бесчисленные салаты из фруктов и овощей да еще с десяток разных блюд из баклажан.

И все это были только закуски. После них полагалось горячее — отварная говядина, запеченная курица, каша варнишкес, фаршированная телятина и кишкес[20]. Два стола целиком были отданы десертам — пирожным и пирогам, шоколадному муссу, всевозможным шербетам и мороженому — все это, разумеется, без молока.

Дебора чувствовала себя узником, которому дали увольнительную.

Родители Ханны не спрашивали, почему зять пригласил эту хорошенькую незнакомку, но сама Ханна была в курсе дела. Стоя вдвоем с Деборой перед сладким столом, она шепнула:

— Я должна тебя поблагодарить, Дебора.

— За что?

— За то, что не захотела выйти за Ашера. Не знаю, почему ты его отвергла, но я рада, что так вышло.

Кофе пили на террасе ресторана. Пиршество затянулось, было уже почти четыре часа.

— Может, останешься до заката? — предложила Ханна. — А домой мы тебя отвезем на такси.

— Спасибо, — ответила Дебора, — я бы с удовольствием.

На самом деле у нее была своя, тайная причина. Прямо напротив отеля «Царь Давид» стояло большое светлое здание Всемирного альянса молодых христиан. Дебора усмотрела в этом шанс — быть может, единственный — узнать, не писал ли ей Тимоти.

Когда на иерусалимском небе засияли три звезды, она позвонила Шифманам, чтобы объяснить свое затянувшееся отсутствие. Лия нехотя отпустила ее еще ненадолго.

— Только не слишком поздно! — предупредила она. — Нам еще посуду мыть! Целую гору.

Дебора повесила трубку. Город оживал после священного дня отдохновения. Вспыхивало освещение витрин, голоса в вестибюле отеля зазвучали громче, а на улицах, еще двадцать минут назад безлюдных и безмолвных, стал слышен гул машин.

— Что ж, — сказала Дебора, обращаясь к молодоженам, — все было чудесно, но мне все-таки пора на автобус и домой.

— Нет, так не пойдет! — возразил Ашер.

— Как это?

— Во-первых, я знаю, что в шабат у тебя с собой денег нет. А во-вторых, мы обещали Шифманам, что доставим тебя на такси. Если вы меня здесь подождете, я только схожу за бумажником.

Оставалось еще одно препятствие между нею и весточкой от Тимоти. Если таковая была.

— Ханна, не возражаешь, я сбегаю в Альянс? Мне надо оставить записку друзьям, которые на той неделе приезжают.

— Я с тобой! — с готовностью предложила та.

— Нет, нет, спасибо. Ты лучше жди Ашера, а я мигом.

Она бегом пересекла улицу Царя Давида, промчалась по кипарисовой аллее, взлетела по ступеням и оказалась в огромном холле Всемирного альянса.

Протиснувшись к стойке сквозь толпу разноязыких студентов, она, задыхаясь, спросила:

— Скажите, здесь я могу получить письмо до востребования? Ну, если мне кто-нибудь написал?

— Как ваша фамилия? — вежливо ответил клерк с нездоровым цветом лица.

— Луриа, — выпалила она. — Дебора Луриа.

Он повернулся к ящику с грудой писем, на которых значилось «до востребования», и стал бессистемно перебирать разноцветные конверты.

— Я очень спешу, — нервно заметила Дебора.

— Знаю, — ответил клерк. — Тут все спешат.

Он снова погрузился в поиски, казавшиеся ей замедленной съемкой, и в конце концов флегматично заявил:

— Для Деборы Луриа только одно письмо. Документ какой-нибудь есть?

Земля ушла из-под ее ног.

— Простите, — пролепетала она, — я ничего не взяла.

— Тогда завтра придете с паспортом.

— Я не могу… Завтра я… работаю.

— Мы открыты допоздна.

На расстоянии вытянутой руки лежало, возможно, самое важное письмо в ее жизни, и она не могла его получить.

В глазах блеснули слезы.

— Пожалуйста, поверьте мне на слово! Ну, кому еще мое письмо может понадобиться?

— Так и быть, — уступил он. — Я не должен этого делать, но уж поверю вам.

Клерк протянул ей письмо.

Она вскрыла конверт и бросилась к выходу. Не успела Дебора убедиться, что письмо действительно от Тима, как вернулись Капланы.

— Все сделала, что хотела? — поинтересовался Ашер.

Запихивая письмо в карман и стараясь не выдать своего волнения, Дебора ответила:

— Да, все в порядке. Все сделала.

— Отлично. Поехали, а не то Шифманы подумают, мы тебя похитили.


— Ну, и как там было? — спросила Лия.

— Что? — не поняла Дебора. Они воевали с накопившейся за выходной посудой.

— Как кормили? — уточнила Лия. — Муж иногда встречается в «Царе Давиде» с заокеанскими спонсорами. Потом никак на еду не нахвалится.

— Да, еды было много, и очень вкусной, — согласилась Дебора. — Но вы, мне кажется, лучше готовите.

Эта беззастенчивая лесть, как ни странно, растопила сердце Лии. Она вдруг почти полюбила свою американскую домработницу и по-девичьи защебетала. Дебора не могла дождаться, пока можно будет укрыться в спальне.

Свет, как обычно, был погашен, не только из соображений экономии, но и потому, что кто-то из детей уже спал. Ощупью пробравшись через темную комнату, она вытащила из-под кровати чемодан и извлекла из него свое самое большое сокровище — крохотный фонарик, которым светила себе, когда читала перед сном.

Дрожащими руками она навела тонкий луч на письмо.


«Дорогая Дебора!

Молюсь, чтобы когда-нибудь это письмо попало к тебе. Я разделяю чувства, о которых ты написала мне, а кроме того, чувствую за собой неописуемую вину за то, что стал причиной твоего изгнания.

Так вышло, что я тоже уезжаю из Бруклина и буду учиться в семинарии Святого Афанасия в штате Нью-Йорк.

В отличие от твоей поездки для меня это было не наказание, а скорее награда за усердие в учебе — отчего я чувствую себя еще более виноватым, поскольку в числе наук, которые мне предстоит изучать, будет то, о чем ты всегда мечтала, — Ветхий Завет на иврите.

Я изо всех сил старался повидаться с твоим отцом и все ему объяснить. Но всякий раз, как я заходил, твоя мать говорила, что его нет дома. А когда я однажды несколько часов прождал его возле кабинета в синагоге, его секретарь, реб Айзекс, меня прогнал. Тогда я написал ему письмо, но он опять не ответил.

Я стараюсь убедить себя, что происходившее между нами было маленькой искоркой, которую раздул зимний ветер. Я надеюсь принять сан, и было бы наивно думать, что мы с тобой еще встретимся. И невозможность еще раз тебя увидеть дает мне смелость сказать то, что в противном случае я ни за что бы сказать не осмелился.

Я думаю, то, что я чувствовал к тебе, было любовью. Не знаю, что принято вкладывать в понятие земной любви, знаю только, что это была нежность, желание быть с тобой и оберегать тебя.

Желаю тебе, Дебора, счастья в жизни. Надеюсь, что в твоих мыслях тоже останется место — для меня.

Будем же молиться друг о друге.

Твой любящий Тим».


Неважно, что он выразился так осторожно. Сомнений больше не осталось. Они… любят друг друга.

И с этим ничего нельзя поделать.

17

Тимоти

День в семинарии Святого Афанасия начинался до рассвета. В пять сорок пять раздавался звонок, и дежурный из числа семинаристов проходил по рядам кроватей в бескрайней спальне, поднимая своих товарищей призывом: Benedicamus Domino — «Восславим Господа». На что полагалось отвечать: Deo Gratias — «Благодарение Богу».

Двадцать минут отводилось на то, чтобы принять душ, застелить постель и спуститься в часовню. Все это они проделывали молча. Время между вечерним отбоем в половине десятого и завтраком именовалось «Великим безмолвием».

Затем, в черных сутанах, они спускались в часовню для молитвы и размышления. Святые отцы то и дело напоминали им, что это время погружения в себя. Раздумий о том, как лучше прожить грядущий день. Как укрепить свою связь с Господом.

После этого семинаристы выстраивались с подносами в трапезной, дожидаясь своей очереди к узкому окну раздачи, чтобы получить безвкусный, но сытный завтрак.

Окно раздачи имело ровно такие размеры, чтобы через него руки в перчатках могли протянуть тарелку с едой. Женщины допускались на территорию семинарии только для работы на кухне, причем строжайшим образом запрещалось нанимать работниц моложе сорока пяти, дабы молодые люди никоим образом не оказались подвержены тому, что святые отцы именовали «искушением противоположного пола».

Тем не менее почти все, что его окружало, напоминало ему о Деборе.

Хотя святые отцы без устали втолковывали им всю опасность тлетворного влияния женщин, в этом не было никакой необходимости, ибо семинаристы видели лишь неизвестно кому принадлежавшие руки за окном раздачи. Или же созерцали представительниц прекрасного пола в своих ночных фантазиях.

И все же здесь учились подростки, от четырнадцати до двадцати одного года, а даже слово служителя церкви не в силах заглушить прилив гормонов. Для тех набожных юношей, кто не мог устоять перед натиском плотского желания, главной задачей дня становилась исповедь и отпущение грехов. Это называлось «идти в будку».

Секс присутствовал повсеместно. Чем больше звучало запретов, тем больше было грешных помыслов.

Зимой классы плохо отапливались — говорили, что специально. Это делалось для того, чтобы научить семинаристов переносить трудности, вырабатывающие смирение.

Какой бы ни стоял мороз, после обеда семинаристам полагалась получасовая прогулка. Некоторые занимались спортом, используя металлический обод в качестве баскетбольного кольца, другие просто прохаживались.

Здесь они могли свободно разговаривать — хотя им и предписывалось ходить по трое и за ними сохранялся строжайший контроль. Святые отцы всячески подчеркивали значение системы «зрительного надзора» и яростно порицали то, что они называли «особо тесной дружбой». Любить ближнего своего — одно дело, любить однокашника — совсем иное. Существовал принцип: numquam duo — только не парами.

Распорядок дня был всегда один и тот же: размышления, молитва, занятия, тридцать минут рекреации на свежем воздухе. Исключением было воскресенье, священный день отдохновения.

По воскресеньям после обеда мальчики снимали свои мрачные сутаны и одевались по-особому — в черный костюм, белую рубашку, черные галстуки и туфли. В такие дни им разрешалось выходить во внешний мир.

Обычно они шагали к близлежащему поселку, спереди и сзади шли священники. Цель этого выхода была до конца не ясна, ибо им не разрешалось ни покупать газеты, ни даже побаловать себя плиткой шоколада. Они просто вышагивали до поселка и обратно под любопытными взглядами местных жителей, говорить с которыми им, разумеется, было запрещено.

К концу первого года обучения Тима четверо мальчиков из его группы были застигнуты за серьезным нарушением дисциплины.

Существовало правило, по которому вся корреспонденция — и входящая, и исходящая — должна была идти через канцелярию ректора. Но Шон О’Мира отправил письмо во время одной такой воскресной прогулки. Трое других семинаристов это видели, но не доложили о его проступке.

Во время разбирательства, проходившего под председательством ректора, Шон бесстрашно, хотя и глупо, пытался оправдаться тем, что письмо, дескать, было адресовано его бывшему священнику и духовному наставнику.

Но это никак не умаляло его вины.

Наказание было суровым. О’Мира был исключен из своей группы на двенадцать месяцев и должен был заниматься, молиться и нести епитимью.

Сообщников оставили в семинарии на июль и август, обязав работать в саду — и молиться.

Тимоти тоже остался. Лето означало возможность ежедневных занятий ивритом и греческим, что позволило бы приблизить рукоположение.

К тому же ехать ему было некуда.

Как-то жарким июльским днем, когда урок уже близился к завершению, Тим отпросился пораньше. Он хотел успеть в библиотеку, чтобы закрепить пройденный за сегодня материал.

Отец Шиан посоветовал ему вместо этого немного погулять на солнышке.

— Нельзя сказать, чтобы стрижка розовых кустов была для ребят наказанием, — с улыбкой сказал он. — Это такое удовольствие — быть на свежем воздухе. Лето Господь посылает нам в награду за зимние страдания.

Так и получилось, что Тим, хотя и неохотно, присоединился к несущим епитимью в саду.

Впервые за год Тимоти оказался в компании сверстников без официального надзора. Поначалу они присматривались друг к другу, опасаясь и самих себя, и новичка. Но жара усиливалась, а одновременно нарастала и потребность ребят в дружбе. И они стали разговаривать.

Все трое «заключенных» были опечалены своим наказанием. Дело было не в работе как таковой — в саду им нравилось. Но они рассчитывали провести каникулы с родными.

— А ты, Тим? — спросил Джейми Макнотон, самый высокий, худой и нервный из всех. — У тебя разве нет родных — братьев, сестер, кого-то, по ком ты скучаешь?

— Нет, — безучастно ответил тот.

— Твои родители умерли?

Он помолчал, не зная, что ответить. Лучше все же проявить осторожность.

— Не совсем… — уклончиво протянул он.

— В каком-то смысле тебе повезло, — сказал третий из их компании. — Если честно, Хоган, я всегда восхищался твоей самодостаточностью. Теперь понятно. Тебя не тянет в мир, поскольку у тебя там никого нет.

— Точно, — поддакнул Тим.

И, как и на протяжении всего этого года, попытался отогнать мысль о Деборе.

18

Дэниэл

«Дорогая Деб!

Спасибо за последнее письмо. Надеюсь, теперь ты уже немного освоилась. Подозреваю, твое мрачное настроение просто результат того, что ты оторвана от дома. Понимаешь, мне кажется невероятным, чтобы Шифманы были такими неприятными людьми, как ты описываешь.

Счастлив тебе сообщить, что мои горизонты все расширяются. Поступление в Еврейский университет Нью-Йорка означало для меня не просто переехать по мосту через реку, отделяющую Бруклин от Манхэттена. Это был переход в другую культуру. Наше детство было замкнутым, от всего изолированным и безопасным. Мой новый мир полон всевозможных искушений и волнений.

На первом курсе по программе раввинов нас учится двадцать шесть человек (тогда как будущих врачей, например, почти сто).

Больше половины моих однокашников уже женаты и ездят на учебу аж со Стейтен-Айленда. У нас общая территория с Колумбийским университетом и Семинарией Теологического союза, так что на жилье здесь цены просто грабительские. А поскольку многие жены будущих раввинов уже приступили к выполнению завета плодиться и умножаться, то семейные слушатели вынуждены жить у родителей и существовать на мизерную стипендию, выплачиваемую семинарией.

Мою же учебу оплачивает приход, поэтому я живу беззаботной холостяцкой жизнью в мужском общежитии «Хаим Соломон», где у меня собственная комната со множеством книжных полок для Талмуда.

Конкуренция здесь просто зверская. Но по крайней мере меня никто не дразнит за то, что я — наследный принц Зильцского царства. Среди моих однокашников полно сыновей других выдающихся раввинов. Единственное, что объединяет нас, наследников престола, это страх, что мы никогда не станем такими, как наши отцы.

Папа по-прежнему звонит мне по нескольку раз в неделю и спрашивает, как у меня дела. Я постоянно говорю ему, как это все увлекательно — как занятия Талмудом рождают интеллектуальные дуэли, в которых в качестве победоносного клинка используется Священное Писание.

А лучше всего то, что в отличие от других студентов, висящих на волоске в наши неспокойные времена — я говорю о Вьетнаме, — я чувствую себя защищенным благодаря нашей религии.

А теперь несколько личных тайн, которые я могу доверить только тебе.

Здесь, освободившись от родительского надзора, я могу выходить на Бродвей — пускай это только Верхний Бродвей, но мне этого вполне хватает. Я могу пойти в бар выпить колы — или даже чего покрепче, хотя так далеко я еще не заходил.

А рядом со студенческим городком есть кинотеатр под названием «Талия», в котором крутят всевозможную киноклассику. Ты даже представить себе не можешь, сколько любителей кино из Вест-Сайда знают все диалоги наизусть.

Поскольку я там часто бываю, то тоже увлекся фильмами. Они переносят меня в те места, где я никогда не бывал — а возможно, и не побываю. Я, например, видел — и практически прожил — русскую революцию глазами Сергея Эйзенштейна.

Однако (и мне немного неловко признаваться в этом собственной сестре) мое самое любимое занятие по вечерам — это дожидаться в вестибюле окончания фильма, смотреть на девушек-студенток, слушать их смех.

Короче говоря, как видишь, я получаю образование. Не только из книг, но и из того, что вижу вокруг себя, когда отрываюсь от них.

Я бы хотел узнать, что происходит и в твоей душе. Напиши скорее!

С любовью,

Дэнни».

19

Дебора

Был Пост Эстер, скорбный день, предшествующий Пуриму, самому веселому празднику иудейского календаря.

Пурим празднуется в память о мужестве царицы Эстер, убедившей своего супруга, царя Ахашвероша, отменить смертный приговор, который он своим указом вынес всем ее соплеменникам-евреям в Персии. Поскольку предыдущий день Эстер провела в молитве и посте, то религиозные евреи отмечают ее благочестие аналогичным образом.

Несмотря на внешнюю скорбь постного дня, Дебора всегда находила в нем особую радость, поскольку это единственный праздник иудейского календаря, посвященный замечательному деянию женщины. К ее растущему возмущению, за все время ее ссылки в Иерусалим Шифманы ни разу не позволили ей посетить Стену Плача. Стоит ли удивляться, что Дебора желала помолиться именно там, горюя о своем изгнании.

Быть может, она даже рассчитывала оставить свой квитль — клочок бумаги с личными просьбами к Отцу Вселенной, который паломники традиционно кладут в расщелины стены, иногда называемой «почтовый ящик Бога».

Она знала, что ребе Шифман часто ходит к Стене Плача, не только для молитвы, но и чтобы пообщаться с другими религиозными деятелями. Однако за все время пребывания у них Деборы он ни разу не взял с собой жену.

— А какой смысл? — рассуждала Лия в редкую минуту нормального человеческого общения с Деборой. — Нас все равно запихивают в отгороженный угол, к тому же мужчины молятся так громко, что невозможно сосредоточиться.

— Я сумею сосредоточиться, — не унималась Дебора.

Ребе Шифман сдался.

— Хорошо, Лия. Если она так рвется, сходи с ней.

Жена нахмурилась. Измученная домашними заботами и воспитанием детей (и ожидающая еще одного), она вовсе не радовалась перспективе идти в Старый Город, пусть даже с такой благочестивой целью. Она скривилась и пробурчала:

— Хорошо. Попрошу нашу соседку миссис Унгер приглядеть за детьми.

Часом позже две женщины уже шагали по улице Ханевиим. Узкие тротуары Меа-Шеарима всегда, казалось, были погружены в тень, и сейчас Дебора с наслаждением ощущала на лице весеннее солнце.

Когда они вошли в Старый Город через Дамасские ворота и двинулись дальше по булыжной мостовой, у Деборы от волнения закружилась голова. Она ощущала присутствие миллионов паломников, оставивших здесь невидимые частицы своих душ, которые словно продолжали трепетать в неслышной молитве на бесчисленных языках.

Они прошли по Виа-Долороса и подошли к валу, возвышающемуся над широкой площадью, освобожденной израильскими солдатами после Шестидневной войны.

Пока офицер военной полиции проверял сумку Лии, та скорчила ему гримасу и обратилась к Деборе на идише:

— Ты только посмотри на эту гвардию. Я что, похожа на террористку?

Прежде чем Дебора успела ответить, один из солдат произнес, причем тоже на идише:

— Вы думаете, мадам, мне нравится эта работа? Но я должен ее выполнять, даже если на вашем месте окажется моя родная мать.

Лия нахмурилась и опять обратилась к Деборе:

— Ты слышала, как они грубо разговаривают?

Солдат снисходительно улыбнулся и жестом разрешил им пройти.

Поднявшись во внешний двор, они увидели множество мужчин в черном, которые рьяно молились перед Стеной, раскачиваясь из стороны в сторону. Произносимые ими слова летели ввысь, отдаваясь какофонией мелодий со всеми мыслимыми акцентами, от дамасского до дрезденского или далласского.

В дальнем правом углу металлическим барьером была отгорожена небольшая площадка для женщин. Они устремились туда, причем Лия все время дергала Дебору за рукав, стараясь увести ее как можно дальше от мужской территории.

— Что ты делаешь? — возмущенно шептала Дебора. — Я же им совсем не мешаю!

— Молчи! — приказала Лия. — Делай, как я говорю.

Крошечный закуток, выделенный им для молитвы, был забит битком, но Дебора настойчиво протискивалась через толпу женщин к самой стене. Прикоснувшись губами к святым камням, она ощутила трепет.

Не открывая книги, она присоединилась к хору молящихся. Когда дошло до молитвы «Ашрей» — «Блаженны живущие в доме Твоем», — голос Деборы окреп и зазвенел, побуждая остальных последовать ее примеру.

Хвали, душа моя, Господа.

Буду восхвалять Господа, доколе жив;

буду петь Богу моему, доколе есмь».

И тут началось.

Из-за барьера раздались злобные выкрики:

— Ша! Эолль зейн ша! Замолчите! Тише!

Но женщинам передалось воодушевление Деборы, и они стали молиться еще громче — за исключением Лии Шифман, пытавшейся их угомонить.

Мужчины продолжали кричать, а женщины все пели. Внезапно через барьер перелетел стул и сбил с ног пожилую женщину.

Дебора нагнулась, чтобы помочь ей подняться, и тут в воздух взметнулся какой-то металлический предмет. Упав на землю, он разбился и зашипел.

— Боже мой! Слезоточивый газ!

Вне себя от возмущения, она забыла о страхе и, схватив газовую гранату, изо всех сил швырнула назад, на мужскую территорию. Оттуда раздались негодующие крики. Новые снаряды полетели через барьер, но женщины, последовав примеру Деборы, бросали их назад.

В отчаянии Дебора крикнула стоящим в оцеплении полицейским:

— Что же вы стоите? Сделайте что-нибудь!

Но те не знали, как себя вести. У них были строгие предписания не мешать молящимся, кроме как по особому предписанию Министерства по делам религии. (Кто первым бросил баллон со слезоточивым газом, можно было только гадать.)

Для предотвращения дальнейших столкновений капитан Йосеф Нахум принял единственно возможное решение.

— Уберите отсюда женщин! — приказал он. — И постарайтесь попридержать мужчин.

Несколько офицеров поспешили на помощь испуганным женщинам и отвели их в сторону, а человек двенадцать образовали цепь, чтобы не дать разъяренным мужчинам погнаться за ними.

Через десять минут женщинам разрешили разойтись и закончить молитву в другом месте.

Хотя Дебора была в ужасе, от нее не укрылась и некоторая ирония происшедшего: их отогнали к Навозным воротам, которые жители Старого Города на протяжении тысячелетий использовали для выбрасывания мусора.


Дома их встретил взбешенный ребе Шифман.

— Ты что, уже в курсе? — удивилась Лия.

— В Меа-Шеариме можно и без газет узнать обо всем, что происходит.

Гневно тыча в Дебору пальцем, он прорычал:

— Это все она виновата, исчадие ада! Я знал, не надо ее пускать к Стене!

— Я?! — Дебора опешила.

— Конечно, ты! — прокричал раввин. — Твой отец мне не говорил, что ты такая шлюха!

— Шлюха?

— Ты пела! — продолжал он обвинять.

— Я молилась, — возмущенно уточнила Дебора.

— Но слишком громко! — рявкнул раввин. — Ваши голоса слышали мужчины! Ты разве не знаешь, что сказано в Талмуде? «Голос женщины есть сладострастное искушение».

Он повернулся к жене:

— Вот что я тебе скажу, Лия. Мне стыдно, что эта девица живет в нашем доме. Я близок к тому, чтобы просить рава Луриа забрать ее от нас.

«О, — подумала Дебора, она была одновременно оскорблена и глубоко ранена, — только бы он согласился!»

20

Дэниэл

Наш университет был учебным заведением двадцатого века.

В отличие от некоторых ультраортодоксальных семинарий, в которых учебный процесс построен так, словно иудаизм как учение со времен Вавилонского Талмуда не претерпел никаких изменений, Еврейский университет был современным заведением. В нем нашлось место таким либеральным направлениям интеллектуальной деятельности, как светская философия, гуманитарные науки и ядерная физика. Время от времени проводились и лекции раввинов консервативного толка.

В русле этих передовых взглядов на обучение от нас, будущих раввинов, требовалось прослушать определенное количество курсов по выбору и за сеткой основных часов. Можно было взять математику, химию, английскую литературу или любой другой предмет из предлагаемого нам великого множества. Но большинство из нас проявляли достаточно прагматизма и выбирали себе курсы, так или иначе связанные с нашей будущей деятельностью. Поэтому предпочтение отдавалось наукам типа философии.

Хотя Еврейский университет предлагал великолепный курс истории мысли от Платона до Сартра, от нас не требовалось ограничивать себя стенами собственного вуза. Благодаря взаимной договоренности с соседним Колумбийским университетом мы могли слушать и курсы, которые читали в этом прославленном заведении многие гиганты академической мысли. Толстенный каталог Колумбийской учебной программы напоминал роскошное меню на пиршестве духа.

Но я, мне кажется, еще до знакомства с этим каталогом знал, какой сделаю выбор.

В Колумбийском университете был знаменитый курс психологии религии, который читал прославленный диссидент, профессор Аарон Беллер, происходивший из рода выдающихся раввинов.

Беллер был из тех, кого мы уничижительно называем эпикоросами — образованный еврей-вероотступник. Ортодоксы верят, что, когда придет Мессия, эти нечестивцы будут гореть в аду.

Почему же я осознанно выбрал общение со змием, грозящим искусить меня яблоком отступничества?

Возможно, я решил, что, поскольку в ожидающей меня жизни раввина мне предстоит выслушивать и более сильные аргументы против веры, то не помешает вооружиться заблаговременно. В этом смысле, что может быть лучше, чем услышать самого дьявола? Самые революционные, самые мятежные воззрения, излагаемые блистательным бунтарем?

Каждый вторник и четверг я проходил восемь кварталов от общежития до Гамильтоновской аудитории Колумбийского университета, самого большого лекционного зала во всем студгородке, который все равно не вмещал всех желающих послушать Аарона Беллера.

В то первое утро в зале было не много моих товарищей по семинарии, хотя кучку молодых людей в кипах я заметил. Наверное, остальные побоялись, хотя студенты Колумбийского университета и десятки вольных слушателей слетались на Беллера, как мотыльки на огонь, стремясь посмотреть, насколько близко можно подлететь без риска предать огню собственные убеждения.

Среди юных подготовишек Колумбийского университета в твидовых пиджаках и небрежных старшекурсников тут и там мелькали солидные, чисто выбритые джентльмены в церковных воротничках — судя по всему, из семинарии Теологического союза, расположенной через дорогу.

По аудитории пробежал шепоток, потом все резко зашикали — в зал вошел высокий, угловатый седой человек и поднялся на кафедру.

Профессор Аарон Беллер, доктор медицины и доктор философии, с улыбкой Мефистофеля обвел взором свои потенциальные жертвы — в особенности тех из нас, кто, не сумев побороть страх перед его идеями, укрылся на галерке.

— Дабы не обидеть самых чувствительных из вас, — начал он, — я сразу объясню главную идею курса. Мне кажется, мой курс можно сравнить с предупредительной надписью на пачке сигарет. Он может быть опасен для вашего душевного здоровья. Мой опыт в психиатрии подтверждает мое убеждение в том, что Бог есть творение человека, и никак не наоборот.

Он облокотился на кафедру и смерил нас заговорщицким взглядом.

— А теперь я вам открою самую большую тайну всех религий. — Он сделал паузу. — Так или иначе, человек приближается к Господу через сексуальность.

В аудитории возникло шевеление.

— Даже во времена царя Давида, — продолжал Беллер, — то есть спустя целых пять веков после того, как Моисею были даны Десять Заповедей, иудеи все еще поклонялись «Матери Земле». Как и Ваалу, ее фаллическому супругу. Это были верования, в которых присутствовала ритуальная проституция.

Тут члены небольшого отряда ортодоксов повскакали на ноги, В их плотном, бородатом вожаке я узнал своего однокашника Вульфа Лифшица. Во главе своих товарищей он шумно двинулся к выходу.

— Минутку! — окликнул Беллер.

Все замерли.

Профессор невозмутимо обратился к недовольным:

— Моя задача — дать информацию, а не кого-то оскорбить в его чувствах. Вы не могли бы мне объяснить, что я такого сказал, что кажется вам неприемлемым?

Студенты переглядывались, рассчитывая, что кто-то другой возьмет на себя роль делегата. Наконец Лифшиц набрал полную грудь воздуха и ответил:

— Вы оскверняете нашу веру.

— Так ли? — спросил Беллер. — Разве ваша вера рассматривает правду как богохульство?

— То, что вы говорите, не является правдой! — возмутился Лифшиц.

— Вы не могли бы уточнить, что именно?

Вульф побагровел.

— Ну, то, что вы сказали о… о ритуальной проституции.

— Не сомневаюсь, вы дадите мне сто очков вперед в знании иврита, — ответил Беллер. — Могу я вас попросить перевести слово «кодеш», чтобы всем присутствующим было понятно, о чем идет речь?

Вульф неуверенно сказал:

— Оно означает… святость, благочестие. Может относиться даже к святому храму.

— Отлично, — прокомментировал Беллер. — А не знаете ли вы, что означает несомненно родственное ему слово «кедеша»?

По лицу Лифшица скользнула тень беспокойства. Он что-то буркнул одному из своих товарищей, потом повернулся к лектору и ответил:

— По-видимому, оно тоже как-то связано со святостью.

— Так и есть, — подтвердил Беллер с торжествующей улыбкой. — Этим словом на иврите обозначаются жрецы и жрицы — отметьте: и женщины, и мужчины, — которые занимаются проституцией во исполнение культа Ваала и Астарты.

Раздражение мелькнуло на его лице, когда Лифшиц вопросил:

— И где в Библии вы отыскали эти слова?

— Если угодно, — сказал Беллер, — они недвусмысленно присутствуют во Второзаконии, глава двадцать третья, стих восемнадцатый. Могу процитировать дословно, если вам угодно.

— Думаю, я знаю этот отрывок, — ответил Вульф. — Но разве в Библии не сказано, что этого не должно бишь?

— Совершенно верно, — согласился Беллер. — Но факт остается фактом: каким бы отвратительным нам это ни казалось с точки зрения сегодняшней морали, наших предков эта практика привлекала, и она была широко распространена на Ближнем Востоке в древности. Позвольте отослать вас к Кодексу законов Хаммурапи, — продолжал он. — Там употребляется слово «кадишту» — явно родственное с «кедеша». Иными словами, нравится вам это или нет, раннеиудейские служители культа были вынуждены мириться с этой практикой. Могу предположить, что она была действенным стимулом к посещению храма.

Аудитория взорвалась от смеха.

Должен признать, я и сам был несколько огорчен. Но и заворожен одновременно. На протяжении всей тирады Беллера Лифшиц со товарищи продолжали стоять.

— Видите ли, раввины, составившие и канонизировавшие Закон, были достаточно проницательны, чтобы осознать, что самая могучая движущая сила в человеке — это «Йетцер Хара», то есть, если буквально, «порочные наклонности», которые в сегодняшней литературе, особенно психоаналитической, принято называть «либидо».

Беллер оглядел все еще сгрудившихся у выхода оппонентов, после чего снова обратился к нам.

— Как подтвердят наши коллеги, решившие нас покинуть, иудейский Закон требует от мужчины ублажать жену в шабат.

Бросив взгляд на своих оппонентов, он процитировал в оригинале:

— Лесамеах эт ишто[21]. Я не ошибся, джентльмены?

Вульф Лифшиц был непреклонен.

— Вы говорите о мицве[22], доктор Беллер, о заповеди Торы. Мы все должны гордиться тем, что уважительно относимся к супружеству.

— Совершенно верно, — подтвердил профессор. — Но известно ли вам, что требует мидраш[23] от мужчины в момент достижения оргазма?

Его противник сердито взглянул в ответ, но ничего не сказал.

Беллер процитировал отрывок из четвертого тома Краткого свода, глава первая, параграф пятнадцатый:

— «Совершая половой акт, мужчина должен думать о какой-либо теме из Торы либо о каком-нибудь другом священном предмете».

Тут он обратился ко всему залу:

— Не усматриваете ли вы здесь противоречия? Если правоверному иудею предписывается секс, то почему запрещается думать о нем в момент достижения кульминации? И почему ему специально указывается на то, что половой акт служит не для того, чтобы «удовлетворять его личное желание»?

По залу пронесся шепоток. Беллер завершил:

— Ничто, как секс, не способствует высвобождению того Армагеддона, каковым является противоречивая природа души человеческой.

Он дождался, пока стихнет смех, и продолжал:

— Совершенно неважно, что говорит доктрина: «Ты должен совершить половой акт» или «Ты не должен о нем думать». Главное заключается в том, что в обоих случаях на первый план выходит секс.

Он еще раз окинул взглядом группу своих юных оппонентов и сказал без тени сарказма:

— Мне жаль, если вы сочли это для себя оскорбительным.

Снова от лица всех заговорил Вульф Лифшиц:

— Профессор Беллер, оскорбительным мы сочли вас!

С этими словами вся группа дружно покинула зал.

Беллер повернулся к аудитории.

— Ну что ж, теперь я по крайней мере уверен, что те, кто остались, свободны от предубеждения.

После этого он рассмотрел религиозные обряды Востока и Запада в качестве подтверждения того, что во всех случаях секс играет центральную роль.

— Многие культы поощряют плотские удовольствия без всяких угрызений совести. Например, индуизм рассматривает союз мужчины и женщины как отражение и подтверждение вселенской гармонии. В сегодняшней Индии можно видеть буквально тысячи алтарей в честь эрегированного фаллоса, символа бога Шивы. В древнекитайском даосизме секс был торжественным действом, «радостным обрядом», приносившим на землю рай. А в раннем христианстве, — продолжал он, — не было ничего похожего на безбрачие. Многие из христианских святых стали таковыми после богатого опыта заядлых любителей плотских утех — возьмите, к примеру, святого Антония или святого Иеремию, которые сами признают, что до принятия целибата были самыми настоящими распутниками. Вспомним также жаркую молитву, вознесенную Господу Святым Августином в юности: «Ниспошли мне целомудрие и самообладание — но не слишком скоро».

По аудитории вновь пронесся смешок, и я не смог удержаться от того, чтобы не посмотреть на присутствующих среди нас священнослужителей. В отличие от бунтарей-студентов они с уважением внимали Беллеру, а некоторые даже кивали — должно быть, благодаря тому, что были старше и понимали, что он не фабрикует доказательства, а тонко подбирает их.

Подход, который применял Беллер, был сродни фрейдистскому психоанализу, когда слепая вера отметается как нечто иррациональное, невротическое или же как сублимация эротического чувства.

Я прочел практически все, что было рекомендовано учебной программой, глубоко нырнув в круговорот религиозных противоречий. Теперь я и сам не знал, удастся ли мне выйти из него, сохранив свою веру непоколебимой.

Экзамена по окончании курса не предусматривалось. Единственное, что требовалось, — это написать курсовую работу длиной в пять тысяч слов. Поскольку слушателей было слишком много, чтобы Беллер мог лично ознакомиться со всеми работами, к этому делу были привлечены четверо аспирантов. Но я жаждал, чтобы мою работу прочел именно он, и отчаянно изобретал способ этого добиться.

Лекции Беллера заканчивались в час. Обычно, вместо того чтобы бегом мчаться в семинарию на обед, я перекусывал каким-нибудь салатом в студенческом буфете в корпусе Джона Джея.

Как-то раз — это было в четверг, — отстояв очередь и пытаясь найти себе местечко за столом, я увидел профессора Беллера. Он сидел один и, жуя, листал какой-то научный журнал. Я размышлял, удобно ли будет его побеспокоить. Но другого шанса могло и не представиться.

— Прошу прощения, профессор Беллер. Не позволите присесть с вами?

Он поднял глаза и приветливо улыбнулся.

— Буду рад, если составите мне компанию. Только, пожалуйста, называйте меня Аарон.

— Спасибо. Меня зовут Луриа… То есть — Дэнни. Я слушаю ваш спецкурс.

— Правда? — спросил он, с явным удовольствием оглядев мою ермолку и черное одеяние. — Вы оправдываете свое имя, Дэниэл. Вы ведь оказались единственным фруммером, у кого хватило храбрости остаться в логове льва.

Я хотел было сказать, какое огромное впечатление на меня произвел его курс, но он не давал мне и рта открыть, подробно расспрашивая обо мне, моей семье и учебе. С удивлением и гордостью я узнал, что он знает моего отца. Ну, то есть слышал о зильцском ребе.

— У зильцеров прекрасные богословские традиции. Вы, должно быть, мечтаете пойти по стопам вашего отца? — поинтересовался он.

— Да, — признался я. — Хотя мне до него далеко.

— Истинно Сократова скромность, — заметил он.

— Ну, я отнюдь не Сократ…

— А я — не Платон, — отозвался он. — Но это не мешает нам докапываться до неуловимой истины. Скажите-ка мне, что вы хорошего прочли за последнее время?

Малодушно ища его одобрения, я ответил, что купил несколько его собственных сочинений — в твердой обложке! — и собирался их прочесть за предстоящие каникулы.

— Ну что вы! — замахал он руками. — Не тратьте зря денег! Купите Мартина Бубера или Хешеля — «Бог в поисках Человека». Это незаурядные умы. Я всего лишь компилятор. — Он подмигнул. — И профессиональный возмутитель спокойствия.

— Вовсе нет! — Я призвал всю свою храбрость. — Вы проливаете свет на множество темных мест. Во всяком случае, для меня это так.

Я видел, что он искренне тронут.

— Спасибо, — тепло произнес он. — Для учителя это самые приятные слова. Может быть, когда-нибудь вы напишете что-то такое, что вернет меня в лоно веры.

Я был поражен.

— Вы правда хотите верить в Бога?

— Конечно, — прямодушно ответил он. — Вы разве не знаете, что агностики жарче всех ищут доказательств существования Бога на Небесах? Может быть, Дэниэл, вы станете основателем экзистенциализма иудейского толка?

Он вдруг взглянул на часы и поднялся.

— Прошу меня извинить, но у меня в два начинается прием больных. Наша беседа доставила мне удовольствие. Давайте ее как-нибудь продолжим.

Я немигающим взглядом смотрел ему вслед.

Прокручивая в голове весь разговор, я вдруг понял, что самой важной его частью были слова прощания. Слова о том, что он направляется в реальный мир, чтобы лечить мятущиеся души, то есть людей, которым для душевного спокойствия веры оказалось мало.

И я подумал, не получится ли так, что и я стану одним из них?

21

Дебора

На сей раз в ресторане отеля «Царь Давид» обедал ребе Шифман. Он оделся подобающим образом — в белую сорочку и черный костюм с черным галстуком. Жена даже вычистила щеткой его парадную шляпу.

Но сам обед был окружен покровом тайны. Про гостя говорили одним словом — «Филадельфия».

Утро ребе провел за чтением бумаг в истрепанной папке с какими-то пометками на обложке, которые Дебора, осмелившись проявить любопытство, когда хозяин выходил из комнаты, приняла за японские.

— Хорошо. — Он вздохнул, закрыл папку и собрался идти, пробурчав то ли самому себе, то ли Лие, помогавшей ему надеть черный сюртук: — Что касается «Филадельфии», то решение зависит от жены.

Лия сжала ему руку.

— Удачи тебе, Лазарь.

Он благодарно улыбнулся и вышел, торопясь на автобус.

Дебора приложила все усилия к тому, чтобы выудить секрет из ребецин.

— Какая-то очень важная встреча… А по какому вопросу?

— Тебя это никак не касается, так что занимайся своим делом, — отрезала Лия. — К тому же рав Луриа — да будет благословенно имя его — наверняка проделывает такие же вещи.

Дебора мучилась догадками. Она не могла припомнить случая, чтобы ее отец ходил на обед в ресторан «Уолдорф-Астория» с какой-нибудь «Филадельфией» или любым другим городом.

Раввин вернулся как раз перед вечерней молитвой. От возбуждения он разрумянился.

— Ну, и…

Лия сгорала от нетерпения.

— Хвала Господу! — ответил муж. — Миссис Филадельфия поддержала затею. Они дают полмиллиона.

Дебора, уже начинавшая опасаться, не втянулись ли Шифманы в какой-то нелегальный бизнес, напряженно подслушивала под дверью. Сейчас она не удержалась и с простодушным видом вошла в комнату.

— Вы что-то сказали про полмиллиона долларов? — спросила она как ни в чем не бывало.

И тут случилось нечто невообразимое: ребе Шифман нисколько не рассердился. Напротив, он широко улыбнулся и объявил:

— Сегодня — знаменательный день. Семья Гринбаумов из Филадельфии дает нам средства на постройку общежития для нашей ешивы. Теперь мы сможем набирать больше учащихся.

— Чудесно! — обрадовалась Дебора. — Значит, и вы сможете позволить себе дом попросторнее. — «И потеплее», — добавила она про себя. — Может быть, даже с садом, чтобы детям было где подышать.

Ребе нахмурился и жестом оборвал ее.

— Прикуси язык! Бог запрещает мне и пенни тратить на себя из этих денег. Это тебе не Америка, где общины выделяют своим раввинам «Кадиллаки».

От такого бескорыстия вся ее обида на ребе Шифмана и его чрезмерную строгость вмиг растаяла. Но неприязнь осталась.

Как он может держать свою семью в нищете, не говоря уже о том, что ее он третирует так же, как фараоны третировали ее предков, когда те были рабами в Египте?


Дебора понимала, что надо бежать. Больше у нее не было сил сносить снисходительное пренебрежение ребе Шифмана и тиранию его жены, для которой она была всего лишь приложением к стиральной машине.

Знал ли отец, куда ее посылает? Может быть, он сам попросил ребе Шифмана об этом «воспитании» — изгнанием в сочетании с тяготами трудового лагеря?

Ответа на этот вопрос она не знала, поскольку отец ей ни разу не написал. Мать писала. О том, что пытается повлиять на Моисея, чтобы он проявил больше благоразумия и ограничил наказание дочери какими-то временными рамками.

Больше того, верная своему тайному обещанию, Рахель в каждом письме присылала ей деньги. Понятное дело, она отрывала их от себя, ведь в каждом письме было не меньше десятки, а иногда и больше.

Дебора хранила деньги в банке из-под кофе «Элит», которую держала в единственном выделенном ей ящике шкафа в девичьей спальне.

Сегодня ей исполнялось восемнадцать. Отмечать это событие никто не собирался. Она, конечно, не рассчитывала на фанфары или именинный пирог. Но разве Шифманам было трудно хотя бы поздравить, хотя бы улыбнуться ей в этот день?

Хорошо хоть мама помнила. Ее нежное письмо на этот раз содержало настоящее сокровище — десятку и целую двадцатку в придачу!

Банка от кофе уже была полна до краев, и класть новые купюры было решительно некуда. Лия давно ей советовала, хотя в Меа-Шеариме, слава богу, воров нет, не держать дома столько наличных. Почему бы не открыть накопительный счет, удивлялась она.

Мысль была здравая. И на следующее утро Дебора отправилась в банк «Дисконт» на улице Ханевиим, чтобы положить деньги на счет.

Стояла середина лета, но мужчины, как всегда, были в тяжелых сюртуках и меховых шапках. При ее приближении они неизменно отводили взгляды, словно она была Медузой Горгоной.

Она тоже была одета не по погоде тепло. Но даже если бы ее с детства не приучили к платьям с длинным рукавом и высоким воротом, то сейчас она просто не смогла бы пройти мимо плакатов, призывающих женщин к скромности в одежде. Они висели на каждом углу.

Несмотря на все это, Дебора была счастлива уже тем, что вырвалась из удушающей атмосферы дома Шифманов.

Остановившись на переходе в одном квартале от банка, она прочла название на углу: Рехов Девора Ханевиа — улица Пророчицы Деворы. Ей показалось удивительным уже то, что ультраортодоксы-мужчины санкционировали это публичное упоминание о женщине. И тем не менее вот она, табличка с названием улицы, увековечившим ее библейскую тезку — Девору, иудейскую Жанну д’Арк, возглавившую армию израильтян против девятисот железных колесниц могущественного царя Ханаанского.

Неужели же у нее, Деборы Луриа, нет и малой толики подобной отваги? Вот она стоит, утром обычного буднего дня, в нескольких сотнях метров от своей темницы, с девяноста долларами — и паспортом — в кармане!

Чтобы не утратить решимости, она бросилась бежать — мимо изумленных пешеходов, минуя банк, вниз по улице Яффе, через площадь Нордау в сторону Центрального автовокзала.

Добравшись до автовокзала, Дебора остановилась. Она задохнулась от бега и возбуждения. Она свободна! Почти свободна.

Теперь единственной проблемой было, куда двинуться дальше.

Объявления предлагали головокружительное разнообразие маршрутов. Можно было поехать в Иерихон — древнейший город мира, в Тель-Авив — такой красочный и современный. Или в Галилею.

Последний маршрут приглянулся ей больше других, не только из-за легендарной красоты этих мест, но и потому, что это было дальше всего от ненавистных Шифманов. Предлагались и более дальние поездки, но они уже были ей не по карману.

Внезапно ее стали одолевать сомнения. «Я женщина. Нет, хуже того — я девушка. Я не могу разъезжать одна. Мне нужны… сопровождающие».

Она нервно вышагивала по вокзалу, судорожно пытаясь найти какое-то решение и не потерять мужества.

И тут она увидела маленькую вывеску с надписью «Эгед-Турс»[24].

Двумя часами позже, успев облегчить свой карман на пятьдесят шесть долларов, Дебора вошла в автобус с паломниками из Атланты (штат Джорджия), совершающими трехдневную поездку по Хайфе, Назарету и далее на север в Галилею. Теперь у нее было семьдесят два часа — и тридцать четыре доллара! — чтобы решить свою судьбу.

Пообедать они остановились в ресторанчике для туристов на горе Кармель в Хайфе, где их рассадили за длинными столами вдоль окон. Оттуда открывался живописнейший вид: внизу, в нескольких сотнях метров, виднелось море. Оно было похоже на гигантский сапфир, выложенный на белый мраморный стол.

Пока туристы фотографировались, Дебора прошла в кассу и купила три телефонных жетона.

Набирая номер, она взглянула на часы. Прошло уже почти пять часов с того момента, как она ушла в банк. Интересно, Шифманы уже начали волноваться? Не позвонили ли они, чего доброго, в полицию?

Нет, вряд ли, успокаивала она себя. Для них она значит столь мало, что ее могли и не хватиться.

— Алло?

— Лия, это я, Дебора.

— Ну, госпожа принцесса, куда ты запропастилась? Мне пришлось самой подавать весь обед!

Это напоминание о ее статусе в доме Шифманов лишь укрепило Дебору в ее решении.

— Послушайте, Лия, я не вернусь. Я не могу этого больше выносить.

— Что еще за бред? А кроме того, разве мы тебе разрешили уйти?

— Мне ваше разрешение больше не нужно. Я знаю, вы этого не заметили, но мне уже исполнилось восемнадцать. А это означает, что я могу свободно перемещаться, куда мне захочется.

Лия вдруг переменила тон.

— Послушай, милая, — заговорила она с мольбой, и в голосе ее появились панические нотки, — я знаю, тебе грустно. Ты просто скажи мне, где ты находишься, и мы с Менделем за тобой приедем.

— Это вас больше не касается. Но я хочу пойти с вами на уговор.

— Хорошо, хорошо!

— Вы ничего не станете сообщать моему отцу, а я перезвоню через три дня в это же время.

— Откуда, Дебора?

— Оттуда, где буду в тот момент, — сказала она и повесила трубку, гадая, где же она окажется через три дня.

Когда она вернулась к столу, свободным оставалось только одно место. Ее соседка — дородная женщина, назвавшаяся Мардж, закудахтала:

— Дорогая, ты пропустила суп. Надо сказать официанту!

— Ничего страшного, — отсутствующим тоном ответила Дебора, с жадностью хватая хлеб.

— Нет, так не пойдет! — не унималась ее новая знакомая. — Ты же его оплатила! Официант!

При виде появившейся перед ней тарелки супа Дебора мысленно поблагодарила Мардж за ее любовь покачать права. Менее чем с сорока долларами в кармане надо было по возможности запасаться калориями.

Когда обед подошел к концу и группа потянулась к выходу, она взяла с блюда в центре стола яблоко и сунула в карман.

Далее автобус с туристами двинулся в сторону Назарета. Здесь, не обращая внимания на бешеную торговлю, осквернявшую, на взгляд Деборы, город, где прошло детство Иисуса Христа, паломники уделили время молитве. Затем они задержались в новой церкви Благовещения, рассматривая красочные мозаики, привезенные со всех уголков христианского мира.

К великому неудовольствию руководителя группы, Туристы выбились из графика и лишь к девяти часам вечера прибыли в отель «Римская Вилла» в Тверии, на берегу Галилейского моря[25].

Отель представлял собой слегка подлакированный четырехэтажный бетонный бункер, без лифта и кондиционера. В обеденном зале густой от зноя воздух перемалывали старомодные потолочные вентиляторы. Что ж, по крайней мере они гоняли мух.

— Сегодня я действительно испытала душевный подъем, — расчувствовалась Мардж, когда они сели ужинать. — Это был один из самых замечательных моментов моей жизни. А ты, Дебби?

Дебора просто ответила:

— Да… Это было что-то потрясающее.

— Ты здесь самостоятельно? — поинтересовалась Мардж.

— В общем да, — уклончиво ответила Дебора. — Гм-мм… С родителями я чуть позднее должна встретиться…

В зале было душно, а от необходимости увиливать ее еще сильнее прошиб пот.

— Ну, это же чудесно! — заметила ее собеседница. — Сейчас большинство девочек — хиппи и предпочитают путешествовать с парнями — ты меня понимаешь…

Не зная, как реагировать, Дебора притворилась, что увлечена десертом — это был салат из консервированных фруктов, весьма неуместный в краю, где в изобилии произрастают знаменитые яффские апельсины и прочие плоды.

— Дорогая, неужели тебе не жарко с этими длинными рукавами? — без умолку болтала Мардж.

— Жарко, — согласилась она. — И я прямо сейчас от них избавлюсь.

Весь стол, даже самый дальний его конец, в изумлении обернулся на звук рвущейся ткани, когда Дебора решительно оторвала сначала правый, а затем и левый рукав.

Для Деборы это освобождение имело двойной смысл. Она не просто добилась большего физического удобства — она отбрасывала от себя прошлое.


Конечно, против одноместного номера она бы не возражала, но тратить на это лишних двадцать долларов Дебора себе позволить не могла.

Ее соседкой по номеру оказалась строгая учительница из баптистского колледжа откуда-то с американского юга. Простояв несколько минут на коленях со сложенными ладонями и возведенными к небу глазами, она смерила Дебору неодобрительным взглядом и заметила:

— Надеюсь, юная леди, вы не сочтете за бестактность, если я осмелюсь вам напомнить, что мы находимся в Святой Земле. Вам не кажется, что следовало бы помолиться?

— Я уже помолилась, — ответила Дебора, дабы прекратить дальнейшие дискуссии, — пока вы были… в вестибюле, внизу.

На следующее утро Дебора произнесла про себя особую молитву — вознеся хвалу Господу за израильские завтраки, включавшие не просто яйца и булочки, а еще и йогурт, фрукты и салаты.

На сей раз она запаслась парой бананов.

Ровно в восемь не ведающий пощады гид загнал всех в автобус, чтобы начать экскурсию по древнему городу и Галилейскому морю — тем местам, где рыбачил святой Петр, где греки устраивали состязания на колесницах, а царь Ирод построил для римских императоров монетный двор.

После этого они проехали вдоль городских стен, построенных крестоносцами в двенадцатом веке, и направились к последней точке своего путешествия. Завершающим пунктом программы оказался кибуц — своеобразная разновидность коммуны бессребреников.

Тот кибуц, куда их привезли, отличался особенным радикализмом, он был основан европейскими евреями из движения «Ха-шомер Ха-цаир», которые отказались от религии во имя восстановления своей исконной связи с землей.

Туристам кибуц Кфар Ха-Шарон показался любопытным местом. Только, как выразилась Мардж, «немного чересчур коммунистическим».

Но Дебора была потрясена. Перед ней были совершенно другие евреи, чем все, кого она знала прежде. Если штудирующих Гору можно было узнать по болезненно-бледному лицу и сутулой спине, то кибуцники являли собой их полную противоположность — это были загорелые люди с бьющей через край энергией.

Мужчины, одетые в шорты, бок о бок с женщинами — в еще более коротких шортах! — возделывали сады, бескрайние картофельные поля и собирали мед из бессчетного множества ульев на собственной пасеке.

Туристам показывал свое хозяйство сам председатель общины, человек с внешностью Фальстафа по имени Боаз. Он говорил по-английски с венгерским акцентом.

— В настоящее время небольшие кибуцы наподобие нашего не могут существовать на одном сельском хозяйстве. Если вы посмотрите на склон горы, то увидите здание, похожее на небольшую фабрику. Туда мы доставляем то, что собрано на полях, подвергаем быстрому замораживанию, упаковываем и отправляем на экспорт.

После паузы он спросил:

— Кто-нибудь хочет взглянуть, как замораживается картофель в ломтиках?

Американцы интереса не проявили. Не для того они проделали путешествие в пять тысяч миль, чтобы лицезреть то, что им каждый вечер показывают в телевизионной рекламе.

Но что действительно произвело на них впечатление, так это идеология членов коммуны, которые — все без исключения — трудятся на общее благо и не получают за свою работу никаких денег. И тем не менее, как пояснил Боаз, каждый член кибуца обеспечен всем необходимым — как в физическом, так и в духовном смысле.

— Например, если мы знаем, что, предположим, лет через шесть-семь нам понадобится врач, мы посылаем способного парня или девушку в университет, в Иерусалим или Тель-Авив.

Для Деборы это стало открытием. Боаз сказал: «парня или девушку»… В кибуце, будь то на картофельном поле или на ниве науки, еврейские мужчины и женщины оказывались равны.

Было и еще кое-что. Где бы ни появлялась их группа, на нее заглядывались молодые люди — некоторые открыто рассматривали ее с головы до ног и улыбались.

Во время раннего ужина, завершавшего их экскурсию, Дебора решила поговорить с Боазом. К своему удивлению, она обнаружила, что и у него было подобное намерение.

— Скажи, — начал он, — что привело такую девушку в компанию экскурсантов-христиан? Или ты крещеная?

— Еще неделя жизни в Меа-Шеариме, и я, пожалуй, крестилась бы, — улыбнулась Дебора.

Боаз поднял брови.

— В Меа-Шеариме? И ты сидишь с нами за одним столом?

— А что, мы разве ели свинину? — Дебора не могла скрыть своего огорчения.

— Нет, — ответил Боаз. — Но с курицей было подано натуральное сливочное масло, а не маргарин. То есть ты смешала молочное с мясным. По всем религиозным нормам это не кошерная еда.

— О-о… — Дебора одновременно была поражена и чувствовала себя виноватой. — Я об этом даже не подумала. Я считала, что в Израиле все едят только кошерное.

— Да-а, ты и впрямь слишком долго пробыла в Меа-Шеариме, — улыбнулся Боаз. — А теперь расскажи, как ты оказалась в этой безумной поездке.

Дебора поведала ему свою историю — точнее, большую ее часть. Она не сочла нужным объяснять, что именно послужило причиной ее изгнания из отчего дома.

— Стало быть, — заключил Боаз, выслушав ее рассказ, — теперь на родине своего народа ты осталась без дома.

— Выходит, что так, — Дебора развела руками. — И когда у меня кончатся деньги… — Она замолчала.

Если честно, она боялась всерьез размышлять над тем, что станет делать, когда у нее выйдут все доллары. Она только знала, что ни за что не вернется к Шифманам.

Боаз сообразил, чем помочь ей.

— Почему бы тебе не пожить в кибуце, скажем, с месяц, пока ты не уладишь свои дела? Но, конечно, работать придется наравне с остальными.

— Не беспокойтесь, я приучена к тяжелой работе, — с готовностью ответила она и неуверенно спросила: — А можно я буду работать на улице?

— И на улице, и в помещении — в поле, на кухне, на птицеферме, в детском саду. У нас здесь каждый делает всего понемногу.

— Значит, и я буду делать всего понемногу, — заверила она, улыбаясь, и впервые с момента своего отъезда из Америки ощутила прилив радости. — Когда мне начинать?

— Ну, официально — завтра утром, а неофициально — прямо сейчас. Я скажу жене, чтобы она нашла тебе место в каком-нибудь из девичьих общежитий. И еще, — добавил он с улыбкой, — чтобы подобрала тебе что-нибудь из одежды взамен твоей шматты. А я пока пойду предупрежу вашего гида.

— А он не станет возражать? — забеспокоилась Дебора.

— Нет, — рассмеялся Боаз. — Он получает с нас комиссионные за каждого новенького.


На следующий день она в последний раз позвонила в Меа-Шеарим и объявила, что намерена остаться «в одном кибуце на севере страны».

Вопроса Лии можно было ожидать.

— А они там ортодоксальные? Еда кошерная?

— Нет, — ответила Дебора. — Но зато люди хорошие.

— Может быть, хоть адрес свой дашь? Нам придется позвонить твоему отцу. Пожалуйста, Дебора, из уважения к…

— Нет, — оборвала она. — Я сама позвоню родителям. Когда буду к этому готова.

Помолчав, она добавила:

— Спасибо вам за гостеприимство.

Можно было выразиться иначе: слава Богу, оно закончилось.

* * *

Дебора хорохорилась перед Лией, но на самом деле сразу позвонить родителям у нее недостало смелости. Она сделала это лишь спустя еще несколько дней, успев изгрызть все ногти.

К ее удивлению, отец даже не рассердился.

— Дебора, — с сожалением пробормотал он, — ты, должно быть, испытываешь ужасный стресс.

— Совсем наоборот, папа. Я чувствую себя спокойней, чем когда-либо.

— Но кибуц — не место для такой девушки, как ты. Особенно этот, где живут последователи «Ха-шомер Ха-цаир». Это безнравственные люди.

— Это неправда! — возмутилась и искренне оскорбилась она. — А кроме того, мне теперь все равно, что ты скажешь. Они мне очень симпатичны!

Она намеренно провоцировала его, давая выход всей обиде, копившейся с того момента, когда отец выставил ее из родного дома. Но рав только тихо ответил:

— Послушай меня, Дебора, у меня нет времени на ссоры. Завтра за тобой приедут люди и заберут домой.

— Папа, мой дом теперь здесь! И кого ты называешь «людьми»?

— Наши люди… Из Иерусалима.

— Ты говоришь так словно это мафия.

— Дебора, — урезонил ее отец, — ты испытываешь мое терпение. Ты сделаешь то, что я говорю, иначе…

— Иначе — что? Мне уже восемнадцать, папа. Я совершеннолетняя. И если кто-то из твоих «людей» попытается забрать меня отсюда, им придется иметь дело с двумястами кибуцниками.

На какое-то время трубка замолчала. Потом она услышала огорченный голос отца:

— Рахель, попробуй хоть ты ее вразумить!

Трубку взяла мать.

— Дебора, как ты можешь поступать так со своим отцом? Ты разбиваешь ему сердце.

— Прости меня, мама, — ответила она. — Но я уже приняла решение.

По тону, каким это было сказано, Рахель поняла, что спорить бессмысленно.

— Но ты хотя бы будешь нам писать? — взмолилась мать, капитулируя. — Хоть открыточки присылай! Чтобы мы знали, что у тебя все в порядке.

Дебора хотела что-то сказать, но в горле у нее встал ком. Ей было жаль маму, запертую в бруклинском гетто с его средневековыми традициями и мракобесными представлениями.

В конце концов, глотая слезы, она выдавила:

— Конечно, мама. Я тебя забывать не буду. Пожалуйста, обними всех. — Она запнулась, набрала еще воздуху и тихо добавила: — И папу тоже.

22

Тимоти

В двадцать один год у Тима за спиной были уже три года обучения в семинарии Святого Афанасия.

Все это время каникулы он проводил в семинарии и занимался даже с большей интенсивностью, беря индивидуальные уроки, причем не только у отца Шиана, но и у отца Костелло, имевшего докторскую степень по древним языкам, полученную в Папском институте востоковедения в Риме.

В последнее время число претендентов на церковные должности в Америке опасно сократилось. И вдруг, как манна небесная, в этой пустыне появилась ослепительно яркая фигура Тимоти Хогана, потрясающе красивого, обаятельного и блистательного.

Учителя его боготворили. Тим не только в совершенстве освоил языки Библии — латинский, греческий и иврит, но и арамейский — язык, на котором в Святой Земле говорили при Иисусе Христе.

И еще в одном отношении Тим был уникален: складывалось впечатление, что у него совсем нет друзей. Одни полагали, что его незаурядность отпугивает других слушателей. Более проницательные умы на факультете понимали, что он сам избегал всякого общения — с кем бы то ни было за исключением Господа. Все свое время он посвящал либо занятиям, либо молитве.

Отсюда следовало, что в отличие от своих соучеников, которые рассматривали лето как единственный шанс понежиться, а быть может, и поглазеть по сторонам на многолюдном пляже, Тим был не намерен тратить драгоценные летние месяцы на безделье. В последний официальный день занятий он попрощался с товарищами и, несмотря на соблазнительное солнце, направился в библиотеку.

Он так увлекся процессом сравнения двух вариантов псалмов, предложенных святым Иеремией, что не сразу почувствовал, как его легонько тронул за плечо и окликнул брат Томас, один из диаконов, недавно посвященных в сан.

— Вас просят зайти в ректорат.

Тим удивленно поднял голову.

— Кто именно? — спросил он.

— Мне не сказали. Я только знаю, что длиннее машины я в жизни не видел.

Неужели ему приехали сообщить о смерти дяди или тетки? Больше он ничего придумать не мог, поскольку это было единственное, что связывало его с внешним миром.


Он неуверенно постучал и услышал приветливый голос отца Шиана:

— Входи, Тимоти.

Тим открыл дверь и опешил, увидев перед собой, помимо ректора, пятерых импозантных гостей. Все были в элегантных костюмах, и только один — в сутане. Это был совсем поседевший епископ Малрони.

— Ваше Преосвященство…

— Рад видеть тебя, Тим. Слышал много замечательного о твоих успехах в учебе! Я очень тобой горжусь.

Тим взглянул на ректора, тот широко улыбался и закивал головой:

— Не удивляйся, Тимоти. Мы с епископатом в постоянном контакте.

— А-а… — только и смог сказать Тим, боясь выказать радость, дабы ее не сочли греховной гордыней. — Я рад, что… что не разочаровал Ваше Преосвященство.

— Напротив, — отозвался епископ. — Вообще-то, мы по твою душу приехали.

Тим обвел взором гостей, и ему показалось, что по меньшей мере двоих из них он узнает. Поскольку даже в тех дозволенных «цензурой» газетах, которые читали семинаристы, ему попадались фотографии Джона О’Дуайера, сенатора от Массачусетса. А мужчина в темно-сером костюме-тройке, несомненно, был нынешний посол США в ООН Дэниэл Кэррол.

Но официально ему их так никто и не представил.

Они просто приветливо улыбались Тиму, а епископ жестом пригласил его сесть, после чего до некоторой степени прояснил цель приезда высокопоставленных гостей.

— Эти джентльмены являются видными представителями деловых и общественных кругов, равно как и преданными и благочестивыми католиками… Должен тебе сказать, Тим, нас привели сюда твои успехи в семинарии.

Тим склонил голову, не зная, уместно ли будет сказать что-нибудь вроде: «Я польщен».

— Скажи мне, Тимоти, — стараясь никого не перебить, вступил в разговор сенатор, — какие у тебя планы на будущее?

Он поднял глаза в легком недоумении. Планы?

— Я… Я надеюсь получить сан года через два-три.

— Это мы знаем, — поддакнул посол Кэррол. — Нас интересуют твои конкретные планы в лоне церкви.

— Есть у тебя какие-то конкретные устремления? — поинтересовался еще один из присутствующих.

Устремления? Еще одно слово, показавшееся Тиму неуместным в религиозном контексте.

— Не совсем, сэр. Я только хочу служить Господу в том качестве, в каком могу быть полезен. — Поколебавшись, он признался: — Как вам, возможно, говорил отец Шиан, я много занимался Священным Писанием. Со временем я, быть может, хотел бы перейти к преподаванию.

Все присутствующие дружно закивали, обмениваясь понимающими взглядами. А сенатор О’Дуайер даже довольно громко шепнул епископу:

— У меня сомнений нет. — И он посмотрел на ректора, который опять обратился к юному семинаристу.

— Тим, — начал отец Шиан, — в Рим ведут два пути…

Рим?!

— Первый — это тот, на который ты уже вступил. Путь религиозного знания. Другой, за неимением лучшего определения, можно назвать дорогой «лидерства».

— Я, кажется, не вполне понимаю… — смущенно пробормотал Тим.

Дискуссию подхватил епископ:

— Тим, наша первейшая задача, как пасторов святой церкви, разумеется, состоит в претворении промысла Божия. Но одновременно мы являемся и земным институтом. Ватикан нуждается в талантливых администраторах. А американская церковь нуждается в том, чтобы ее интересы были в полной мере представлены при Святом Престоле.

Возникла пауза, во время которой Тим судорожно пытался понять цель беседы. К чему они все клонят?

Наконец от имени своих коллег заговорил сенатор:

— Мы бы хотели направить тебя в Рим для завершения образования.

От нахлынувших на него чувств Тим едва смог пролепетать:

— Я польщен… очень польщен. Это значит, я поеду в Североамериканскую коллегию?

Епископ откинулся на спинку кресла и улыбнулся.

— Со временем. Естественно, тебе необходимо будет получить ученую степень в Законе Божием. Но прежде мы были бы рады послать тебя на один семестр в Перуджинский университет для изучения итальянского языка.

— Итальянского? — удивился Тимоти.

— Ну конечно, — отозвался епископ Малрони. — Это же «лингва франка» в Ватикане и у тех, кто там служит, от швейцарских гвардейцев до Его Святейшества.

От изумления Тимоти не знал, что сказать.

— Ты летишь пятого июля, — продолжал епископ как ни в чем не бывало. — Следовательно, у тебя есть две недели, чтобы повидаться с родными и прибыть в Фордхэмский университет, где соберется вся группа.

— Не понял… — переспросил Тим.

— Вы не ослышались, — поддакнул один из присутствующих бизнесменов. — Мы спонсируем обучение четверых талантливых молодых человек, таких, как вы. Молодых правоверных католиков.

Сенатор от Массачусетса добавил:

— Ирландских католиков.

* * *

Тиму было грустно от мысли, что придется расставаться с семинарией — единственным настоящим домом, который он знал. Кроме того, ему очень не хотелось наносить прощальный визит родственникам, даже ради приличия.

А хуже всего было то, что это означало вернуться на место когда-то совершенного преступления.

Делани обрадовались ему, хотя он отнюдь не разделял этой радости. Тетя Кэсси неловко выразила свои чувства:

— Если бы только твоя бедная мать была в рассудке…

Ее муж, воспользовавшись случаем, то и дело поднимал бокал.

— Не каждого священника посылают в Рим — в особенности если он еще не при сане. Поверь мне, Тим, тебя сам Господь избрал. И я тебя за это люблю.

Тимоти отметил, что эту фразу дядька произнес впервые за все годы, что они знали друг друга.


Утро того дня, на который был назначен отъезд, стало для Тима самым счастливым.

У него было такое чувство, будто за все дни, проведенные в Бруклине, он не дышал. Разумеется, он регулярно ходил к мессе и встречался кое с кем из своих прежних учителей, но большую часть времени проводил дома за чтением. Он не мог заставить себя даже просто выйти на Ностранд-авеню из страха столкнуться с кем-нибудь из тех евреев, в чьих семьях он когда-то работал. А в особенности — с Луриа.

Он поднимался в шесть часов, быстро надевал свое облачение, обнимал тетю Кэсси, терпел грубоватые объятия дяди Такка и уходил. Пока он шел пешком три квартала до метро, в воздухе разливался колокольный звон, сзывающий на утреннюю службу.

Он уже начал было спускаться в подземный переход, когда увидел, что ему издалека кто-то машет рукой и зовет по имени.

Это был Дэнни Луриа, который бежал к нему во весь дух с тяжелым портфелем в руке.

У Тима бешено забилось сердце. Хотя он ни разу не видел Дэнни с того самого рокового вечера, он был уверен, что в этой семье его по-прежнему проклинают.

Но вот Дэнни оказался рядом.

— Рад снова тебя видеть, — задыхаясь, сказал он и пожал ему руку. — Надолго?

К великой радости Тима, голос его звучал вполне дружелюбно.

— Вообще-то, уже уезжаю.

— На Манхэттен едешь? — спросил тот.

— Сейчас да, а потом далеко.

— Отлично! Нам по пути, — обрадовался Дэнни. — Как раз по дороге поговорим.

Они спустились в недра станции «Бруклин», и Тим не мог удержаться от мысли, что вот они, двое будущих служителей Господа — католик и иудей, — одеты как близнецы-братья. Единственным отличием было то, что черный костюм Дэнни дополняла шляпа.

Купив по жетону и пронеся свои портфели через турникеты, они вышли на длинную пустынную платформу.

— Уже принял сан? — спросил Дэнни.

— Мне еще несколько лет учиться, — ответил Тим. Сейчас его больше всего занимал вопрос, кто первым произнесет имя Деборы. Одновременно он надеялся, что этого не произойдет. — А ты — уже раввин?

— Мне тоже еще во многом предстоит разобраться — главным образом, в собственной голове.

В этот момент из тоннеля с ревом выкатил поезд. Открылись двери, и они вошли в вагон. Пассажиров почти не было, и они устроились рядышком в углу.

— Ну так что за поездка тебе предстоит?

— В Рим, учиться по программе будущих священников.

— Ого! Доволен, наверное?

— Да, — сознался Тим, с нарастающим беспокойством спрашивая себя, почему Дэнни ни слова не говорит о… о скандале.

— Как твои родители? — осторожно спросил Тим.

— Оба здоровы, спасибо, — ответил Дэнни. И почти машинально добавил: — А Дебора все еще в Израиле.

— А-а… — протянул Тимоти. — Она счастлива? — спросил он, подразумевая: «Она замужем?»

— Трудно сказать… Ее письма — как путевые заметки. Ну, то есть о людях в них ничего нет.

Из этого Тим заключил, что замуж Дебора еще не вышла. Странно, а он был уверен, когда она прибыла в Иерусалим, ее там уже ждал найденный отцом жених.

Несколько минут они ехали молча, слушая лишь шум движущегося поезда.

По выражению лица Тима Дэнни понимал, что тот все еще чувствует себя неловко.

— Знаешь, это глупо, наверное, после стольких лет, но мне жаль, что все так вышло, — тихо сказал он. — Я хочу сказать, из того немногого, что мне Дебора рассказала, я понял, что произошло жуткое недоразумение.

— Да, — с благодарностью произнес Тим и подумал: «Никакого недоразумения не было».

— Она где-нибудь учится? — поинтересовался он, надеясь, что не выходит за рамки приличия.

— Не совсем. Можно сказать, она изучает язык.

Дэнни не видел оснований скрывать дерзкий поступок сестры, и он рассказал Тиму о ее неволе в Меа-Шеариме и побеге в Кфар Ха-Шарон.

— А что это такое?

— Это кибуц в Галилее. Она там уже больше года.

— Красивое название, — сказал Тим и моментально продекламировал на иврите: — «Я нарцисс Саронский, лилия долин!» Песнь Песней, глава вторая, стихи первый и второй.

— Эй! — подивился Дэнни. — Да ты иврит знаешь лучше многих моих однокашников!

— Спасибо, — смутился Тим, — я его уже несколько лет учу. Пытаюсь понять, что же на самом деле Господь сказал Моисею.

— А ты считаешь, Бог говорил с Моисеем на иврите?

— Я как-то никогда не подвергал это сомнению. — Тим был озадачен.

— Вообще-то в Библии об этом нигде не сказано. Мы можем с таким же успехом предположить, что они говорили по-египетски. Или, например, по-китайски.

— Тебе не кажется, что ты немного богохульствуешь? — сказал Тим со смешком.

— Вовсе нет, — ответил Дэнни. — В колледже меня отучили от какой бы то ни было предвзятости. В конце концов, Моисей ведь жил уже после Вавилонского столпотворения. К тому времени на земле существовали сотни наречий. Они могли разговаривать на аккадском, угаритском…

Тим кивнул. От Дэнни веяло каким-то теплом. Он казался таким повзрослевшим, таким открытым.

— Что ж, — беспечно сказал он, — а что нам доказывает, что Моисей не говорил по-китайски?

Дэнни взглянул на него и лукаво произнес:

— Если бы это было так, мы, евреи, питались бы намного вкусней.

Наконец поезд прибыл на Сто шестнадцатую улицу. Дэнни собрался выходить, Тим поднялся следом. Уже ступив на платформу, Дэниэл вдруг сообразил.

— Ты же должен был выйти на Семьдесят второй?

— Да ладно, — ответил тот. — Я не спешу. А наш разговор доставил мне большое удовольствие.

— Взаимно, — подхватил Дэнни и протянул руку. — Удачи тебе в Риме — и не пропадай! Ты знаешь, где меня теперь искать.

— И ты тоже, — тепло ответил Тим. И, глядя вслед удаляющемуся Дэнни Луриа, еще раз мысленно прочел: «Я нарцисс Саронский, лилия долин!»

Кфар Ха-Шарон.

Теперь я знаю, как найти Дебору.


Когда Тимоти прибыл в Фордхэм и познакомился со своими товарищами по предстоящей поездке, он еще больше удивился, что оказался в числе этих избранных.

Он предполагал увидеть перед собой весьма образованных молодых людей — и так оно и оказалось. При этом двое из четверых семинаристов, чье обучение оплатил таинственный «комитет», уже могли похвастаться печатными трудами. А самым поразительным было, пожалуй, то, что каждый по-своему излучал прямо-таки животный магнетизм, для которого «харизма» была бы слишком невыразительным словом.

Почему я? Тимоти мучился догадками.

Ночью, лежа в постели и наслаждаясь возможностью побыть наедине с собой в этом небольшом номере, он пытался найти ответ на вопрос, что у него общего с этими импозантными молодыми богословами. Кроме самого поверхностного сходства, на ум ничто не приходило. Все были примерно одного с ним возраста. И все — ирландские католики.

Пролежав без сна до двух часов ночи, он вдруг понял, что причиной его бессонницы является не загадочная причина павшего на него выбора, а все те чувства, которые всколыхнул в нем разговор с Дэнни Луриа. Теперь он знал, что должен еще раз увидеть Дебору. Не для того, чтобы продолжать какие-то отношения, а чтобы подобающим образом их завершить.

На следующий день вечером они вылетели в Рим. Их сопровождал отец Ллойд Девлин, подвижный священник шестидесяти с лишним лет, который, к несчастью, до смерти боялся самолетов. Всю дорогу он боролся со своими страхами, держа в одной руке четки, а в другой — стакан.

Когда в салоне притушили свет и стали крутить кино, Тимоти притворился, что бесцельно листает проспект компании «Алиталия», стараясь, чтобы никто не заметил, как он изучает карту авиамаршрутов.

Да, регулярные рейсы из Рима в Израиль есть. Но как это устроить?

Он попытался представить, что будет, если он все-таки увидится с Деборой лицом к лицу, за многие тысячи миль от тех, кто своей волей их разлучил. Что она ему скажет? Что он тогда почувствует?

Придумать ответы на эти вопросы он не мог. Но знал, что обязан их найти.

23

Дэниэл

Это была самая ужасная ночь в моей жизни.

Меня совершенно измотало изучение «Соломоновой мудрости», знаменитой книги, написанной в середине шестнадцатого века равом Соломоном бен Иегилем Луриа и посвященной различным толкованиям Талмуда — что уже само по себе объясняет, каких это потребовало от меня усилий.

Я совсем было собрался скинуть туфли и повалиться на постель, когда парень из соседней комнаты в общежитии постучал в дверь и сказал, что мне кто-то звонит.

В такое время?

Это была мама. И при этом — сама не своя.

— Что случилось? — спросил я, чувствуя, как у меня невольно забилось сердце. — Что-то с папой?

— Нет, — ответила она дрожащим голосом. — Рена… — Она всхлипнула и выпалила: — В нее вселился бес! У нее галлюцинации… Наподобие транса… Она рычит не своим голосом. Отец думает, что это дыббук.

— Дыббук?! — почти крикнул я, одновременно и испугавшись, и не веря в услышанное. — Ради бога, мама, мы живем в двадцатом веке! Бесы не вселяются в людей! Надо вызвать врача.

— Уже вызвали, — тихо сказала мать. — Доктор Коэн как раз разговаривает с отцом.

— Так что он сказал?

Она понизила голос и зловещим шепотом произнесла:

— Что нам нужен… заклинатель.

— Неужели папа пойдет на это?

На смену моему скептицизму пришел испуг. Я даже не предполагал, что такие специалисты еще существуют.

— Мама, не хочешь же ты сказать, что папа верит, что в Рену вселился так называемый бес и говорит ее устами?

— Да, — ответила мать, — и я сама это слышала.

— Но… кто это? За кого он себя выдает?

Она помолчала.

— Это Хава…

— Папина первая жена?

Мама стояла на своем:

— Хава говорит, что завладела душой Рены и не уйдет, пока не добьется справедливости. Пожалуйста, Дэнни, — взмолилась она, — приезжай как можно скорее!

Я ринулся назад в комнату, схватил ветровку и поспешил к метро. Тут меня осенило. Что я-то могу сделать? Я же не верю ни в каких дыббуков! Что за бред? Мертвые не воскресают!

Тут я понял, что не могу идти туда один.

Сгорая от стыда, я набрал номер профессора Беллера. Ответил сонный голос:

— Да?

Я дрожал от холода и страха, а лютый ветер завывал в щелях телефонной будки.

— Профессор, это Дэнни Луриа. Ну, тот фруммер с вашего спецкурса, помните? Мне очень неловко звонить вам в такое позднее время, но случилось нечто очень серьезное…

— Ничего страшного, Дэнни, — успокоил меня Беллер. Думаю, сказалась его специальность психиатра. — В чем, собственно, дело?

— Профессор, — взмолился я, — пожалуйста, не вешайте трубку и выслушайте меня, прежде чем решите, что я сошел с ума. Я не знаю, что мне делать. Мне только что позвонила мать и сказала, что в мою сводную сестру вселился дыббук.

— Это все суеверие и чушь, — ровным голосом произнес он.

— Я знаю, но Рена буйствует, у нее галлюцинации…

— Не сомневаюсь в этом, — ответил Беллер. — Но что бы ни говорила твоя сестра — даже если она разговаривает не своим голосом, — причины кроются в ее собственной психике. Я позвоню своему коллеге в Бруклине…

— Нет, пожалуйста! Понимаете, отец уже пригласил заклинателя.

— Не может быть! Зильцский рав?! — в изумлении пробормотал Беллер. Потом быстро произнес: — Дэнни, ты сейчас где?

— Рядом с общежитием на Сто шестнадцатой улице.

— Сейчас оденусь и заеду за тобой. Буду через десять минут.


Во время нашей мучительно долгой дороги в Бруклин профессор Беллер пытался втолковать мне то, что ему было известно о ритуале, который он надеялся предотвратить.

— Если у нее произошел психический срыв — а я убежден, что это так, — то эта средневековая магия его только усугубит.

Около половины второго мы добрались до синагоги. Было темно, горели только огни возле ковчега.

Вокруг моего отца собрались в кружок несколько мужчин. Сам он сидел и нервно ломал руки. В числе собравшихся были мой дядя Саул, Довид — учитель ешивы, муж моей старшей сводной сестры Малки, и муж Рены Авром, бледный и дрожащий.

Председатель синагоги реб Айзекс выхаживал взад-вперед между ними и находившимися в дальнем углу мамой и моей сводной сестрой Малкой, которые поочередно пытались успокоить Рену, издававшую нечленораздельные звуки.

Доктор Коэн, по всей видимости с разрешения отца, стоял в женском отделении синагоги и беспомощно разводил руками.

Когда мы подошли, я вдруг осознал, что на Беллере нет головного убора. На счастье, у меня всегда с собой есть запасная кипа, которую я ему сейчас и предложил, немного опасаясь, что он откажется. Но он молча кивнул и нацепил ее на голову.

Мы примкнули к группе мужчин, и я увидел странную личность, держащуюся вплотную к моему отцу. Это был иссохший бородатый старец в долгополом сюртуке и широкополой шляпе. Он будто что-то шептал, обращаясь ко всем присутствующим и подкрепляя свои слова выразительной жестикуляцией.

Сзади на почтительном расстоянии стоял высокий мертвенно-бледный юноша, по всей видимости, кто-то вроде ассистента.

Тут отец заметил нас. Лицо его было серым, как могильный камень. За всю свою жизнь я никогда не видел его в таком подавленном состоянии. Ворот рубашки у него был распахнут, а молитвенная накидка небрежно наброшена поверх мятого пиджака. Он поспешил к нам и жестом отозвал меня в сторону.

— Дэнни, — хриплым голосом сказал он, — я рад, что ты здесь. Мне крайне необходима твоя поддержка.

Я необходим ему? Это было обескураживающее перераспределение ролей.

Я спросил, кто этот странный старик. Во взгляде отца были боль и беспомощность.

— Это ребе Гершон из Уильямсбургского общества Талмудической каббалы… Я попросил его приехать. Ты ведь знаешь, наши предки были мистиками, но сам я никогда не верил в эту разновидность черной магии. А вот теперь своими глазами убеждаюсь…

Он помолчал и скорбно добавил:

— А что мне еще было делать? Ладно, у нас сейчас другая проблема. Нам не хватает десятого мужчины. Я ведь могу просить только тех, кому можно доверять. У нас есть ребе Саул, двое зятьев, ребе Айзекс, ребе Гершон и его ученик, доктор Коэн… Ты девятый. Одного все равно не хватает.

Он взглянул на моего спутника и спросил:

— А этот джентльмен…

— Это профессор Беллер, папа, — поспешил я внести ясность.

— А-а, — протянул отец. — Вы иудей, профессор?

— Я атеист, — ответил тот. — Почему бы вам не просить кого-нибудь из женщин составить кворум?

Отец проигнорировал вопрос и настойчиво произнес:

— Вы не согласитесь просто постоять с нами? Большего Закон не требует.

— Хорошо, — согласился Беллер.

С другого конца синагоги раздался пронзительный крик и эхом отдался от потолка.

Мужчины выволокли Рену к биме[26] и обступили плотным кольцом. Теперь, несмотря на истерические нотки в ее голосе, я мог разобрать слова.

— Я Хава Луриа, и меня не пускают в загробный мир, пока не понесет кару человек, убивший меня.

Мы с Беллером переглянулись.

— Это голос твоей сестры? — спросил он.

— Нет. — Сердце у меня бешено колотилось. — Никогда в жизни не слышал этого голоса.

Мы приблизились к кругу, и я увидел Рену. Она корчилась в кресле, а лицо ее было искажено страшной гримасой. Она стащила с головы шейтель и стала не похожа сама на себя. Крепыш Авром, ее муж, стоял рядом с беспомощным и испуганным видом.

Я подошел к ней, наклонился и сказал как можно более ласковым голосом:

— Это я, Дэнни. Скажи мне, что случилось?

Она задвигала губами, и снова раздался нечеловеческий голос:

— Я Хава! Я вселилась в душу Рены и останусь там, пока не буду отомщена.

Я задрожал. Как и других, меня охватило оцепенение.

Среагировал только Беллер. К явному неудовольствию ребе Гершона, он шагнул вперед, опустился на колено рядом с моей сестрой и заговорил так, словно перед ним была покойная жена моего отца.

— Хава, — негромко произнес он, — я доктор Беллер. О какой мести вы говорите? Кто, вы считаете, причинил вам зло?

Ответ вырвался из уст Рены, как раскаленная лава из жерла вулкана:

— Он убил меня! Меня убил рав Моисей Луриа!

Девять пар глаз внезапно устремились на отца, а профессор Беллер спросил:

— Вы понимаете хотя бы приблизительно, о чем она говорит?

Отец энергично замотал головой и шепотом добавил:

— Я в жизни не причинил ей вреда.

— Ты меня убил! — вновь взревел страшный голос. — Ты позволил мне умереть!

— Нет, Хава, нет! — запротестовал отец. — Я умолял врачей сделать все, чтобы тебя спасти.

— Но ты заставил их ждать! Ты хотел заполучить своего сыночка…

— Нет! — Отец побелел как мел.

— На твоих руках моя кровь, рав Моисей Луриа.

Отец опустил голову, не в силах выдержать устремленные на него со всех сторон недоуменные взоры, и с мукой в голосе проговорил:

— Это неправда. Это неправда! — Затем с мольбой обратился к заклинателю бесов: — Что нам делать, ребе Гершон?

— Откройте святой ковчег. Будем молиться об изгнании злого духа из тела вашей дочери.

Я направился к кафедре, открыл дверцы и раздвинул занавесь. За нею рядами стояли священные манускрипты в шелковых переплетах с золотой каймой, украшенных серебряными орнаментами. В эту ночь, ночь мистического мрака, они, казалось, сияли ярче обычного.

Ребе Гершон обратился к остальным:

— Замкнем круг вокруг этой женщины и станем петь девяностый псалом.

Мы быстро отыскали нужную страницу и ожидали дальнейших указаний.

Он сделал знак начинать.

Обычно наши молитвы представляли собой стремительные потоки слов, с разной скоростью проносящиеся по разным разделам текста и создающие какофонию священнодейства. Но на сей раз мы все пели в унисон, словно Господь поставил посредине метроном.

В одном из курсов мы изучали этот псалом, и нам рассказывали, что в древние времена суеверные иудеи усматривали в нем антидемонические силы, поскольку первые два стиха взывали к Богу под четырьмя различными именами.

Живущий под кровом Всевышнего

Под сению Всемогущего покоится.

Говорит Господу: «прибежище мое и защита моя,

Бог мой, на Которого я уповаю!»

Я бросил взгляд через плечо и увидел, что мать и Малка истово молятся. Я обвел взором перепуганные лица молящихся — всех, за исключением отца. На него смотреть мне было невыносимо.

По мере того как мы декламировали священные строки, Рена все ниже роняла голову. Она билась в конвульсиях, словно схватившись в смертельном единоборстве с завладевшим ею духом, а потом внезапно лишилась чувств. Профессор Беллер присел на корточки и стал щупать ей пульс.

Мы все замолчали. Наступила полная тишина. Было слышно, как за окном свирепо завывает ветер.

Отец забеспокоился:

— Рена, как ты теперь себя чувствуешь?

Его дочь подняла умоляющие глаза. Откуда-то изнутри ее тела демон еще раз проревел:

— Я ни за что не уйду, пока ты не вымолишь себе прощения у Всевышнего!

Папа обхватил голову руками, не зная, что делать. Мне хотелось подойти и утешить его. Но я не успел сделать и шага в его сторону, как ребе Гершон скомандовал:

— Рав Луриа, вы должны покаяться.

Отец изумленно уставился на него:

— Но это же неправда!

— Умоляю вас, рав Луриа! Не подвергайте сомнению волю Всевышнего. Если Господь находит вас виновным, вам надо покаяться в своем грехе.

Папа был непреклонен.

— Но я же говорил врачам, что ее жизнь важнее жизни ребенка! Вы сами знаете, что иначе и быть не могло, — таков закон нашей веры. Я невиновен!

Убийственное молчание вновь нарушил ребе Гершон:

— Подчас мы сами не ведаем, что творим. Но Он, Который над всеми нами, благосклонен, только если мы просим простить нам грехи, которые мы могли совершить по недомыслию.

— Хорошо! — выкрикнул отец.

Он встал на колени перед святым ковчегом и со слезами пропел «Аль-Хет», «Великое покаяние в грехах», которое евреи произносят по девять раз кряду в День искупления.

Нам не потребовалось особых указаний или сигналов, чтобы хором произнести ответ паствы: «Прости нас, ниспошли нам милосердие и прощение».

Когда эхо наших голосов наконец растаяло под сводом пустой синагоги, заговорил мой профессор:

— Рав Луриа, я думаю, вашу дочь необходимо как можно скорее показать психиатру.

Отец вскинул голову и испепелил Беллера взглядом:

— Попрошу вас не вмешиваться.

— Хорошо, будь по-вашему — пока. Но не забывайте, я врач и у меня есть право настаивать на ее госпитализации.

Теперь на него устремили глаза все участники миньяна[27]. Я не сомневался, что, если бы нам не был нужен десятый мужчина, его уже давно выставили бы за дверь. Потом все повернулись к моему отцу.

— Что будем делать, рав Луриа? — спросил один.

— Спросите ребе Гершона, — устало ответил отец. Было ясно, что он сложил с себя все полномочия.

— Альтернативы нет, — объявил пожилой раввин. — Мы должны полностью провести церемонию изгнания дьявола — с бараньими рогами, свитками Торы, факелами — все, что полагается. Обстоятельства ужасные, и мы должны предпринять все возможные меры. Вы согласны, рав Луриа?

— Скажите, что вам понадобится, — тихо проговорил отец.

— Во-первых, надо всем надеть киттели. — Заклинатель сделал нетерпеливый знак своему помощнику. — Эфраим, давай быстрей!

Молодой человек порылся в объемистом саквояже и выудил киттели — белые одеяния, которые иудеи надевают по святым дням и которыми накрывают усопших.

Ребе Гершон снова повернулся к отцу:

— Нам будут нужны семь бараньих рогов и семь черных свечей.

— Черных свечей? — переспросил отец в изумлении.

— Я все привез, — пробурчал ребе Гершон. — Сумка у вас в кабинете.

Папа кивнул.

— Дэнни, сходи побыстрей, принеси. Пожалуйста!

Я устремился вверх по лестнице и вошел в небольшой кабинет на втором этаже. Комната выглядела так, словно подверглась набегу вандалов. Повсюду валялись раскрытые книги. Трактаты по мистицизму и демонологии. Несколько книг по мистическим теориям «божественного раввина» Ицхака Луриа, датированные шестнадцатым веком. Я даже не знал, что у отца были такие книги. Хотя, может быть, их привез с собой заклинатель.

Возле стола стоял потрепанный саквояж ребе Гершона. Я уставился на него, объятый страхом перед его возможным содержимым, затем подхватил и осторожно понес вниз.

К тому моменту, как я вернулся в синагогу, все, включая профессора Беллера, уже облачились в белые накидки.

Как только я передал сумку ребе Гершону, отец сунул мне в руки киттель.

— Поторопись, Дэнни… Надо поскорей с этим закончить.

Пока я поспешно одевался, до меня доносились нечленораздельные стоны Рены. Или Хавы?

Теперь ребе Гершон велел семерым из нас взять свитки Торы из святого ковчега. Затем он открыл свой саквояж и сделал мне знак подойти.

— Иди сюда, мальчик, раздай это всем.

Одну за другой он выдал мне семь зловещих свечей.

Отец мерил зал шагами, то и дело хлопая себя по лбу, словно его пронзали невидимые иголки.

Мама с беспокойным видом подошла к заклинателю.

— Ребе Гершон, мы тоже хотим что-нибудь делать. Можно мы хотя бы будем держать свечи? На женской стороне, разумеется.

Старик только отмахнулся. Потом он снова ткнул в меня пальцем. На этот раз я без всяких слов понял, что он приказывает погасить большой свет.

В один миг огромная синагога погрузилась во мрак. Остались гореть только семь ритуальных свечей.

При их неверном свете заклинатель раздал нам семь бараньих рогов. Один достался мне, хотя я не был уверен, что сумею извлечь из него хоть какой-нибудь звук, так как губы у меня совсем онемели.

По следующему сигналу ребе Гершона мы снова окружили Рену, которая продолжала сидеть, сгорбившись и крепко зажмурив глаза.

Заклинатель набрал полную грудь воздуха, встал перед одержимой и с выражением произнес:

— Дух зла, раз нашей молитве ты не внемлешь, мы призываем для твоего изгнания Господа Всемогущего.

И скомандовал:

— Дуйте текиах!

Это означало, что мы должны гудеть все разом.

Меня всегда пробирала дрожь, когда я слышал звук одного-единственного рога по великим святым дням. Я представлял себе этот оглушительный звук как сигнал Высшего Суда Господня. Но рев семи таких рогов одновременно не могу даже описать.

Все глаза были устремлены на лицо Рены. Она снова забилась в корчах, и внутри ее клокотал тот же голос:

— Отпустите меня! Перестаньте меня тянуть! Я не уйду!!!

Рена поникла. Она откинулась к спинке кресла и совершенно обмякла.

Ребе Гершон продолжал ритуал, и в свете свечей блестели капли пота, выступившего у него на лбу.

— Раз ты не повинуешься и высшим силам, то я призову самые безжалостные силы вселенной, которые исторгнут тебя.

Он снова повернулся к нам и приказал:

— Дуйте шеварим!

Пустую синагогу наполнили три низких, ровных гудка. Мы все наклонились к Рене. Демон все еще сидел в ней, хотя заметно ослаб.

— Теперь все силы мира против меня, — пожаловался он. — Меня безжалостно раздирают духи — но, несмотря на боль, я не уйду!

Ребе Гершон отрывисто приказал:

— Положите Тору на место и закройте ковчег.

Все быстро исполнили приказание. Уверен, что так же, как и я, никто не понимал, что еще теперь может сделать заклинатель.

Когда мы снова дружно обступили дыббука — то есть Рену, — старик вышел на середину и, глядя на нее в упор, издал львиный рык:

— Восстань, о Господи! Рассей и обрати в бегство врагов своих!.. Я, Гершон бен Яаков, разрываю все нити, связывающие Сына Тьмы с телом этой женщины.

После небольшой паузы он вскричал еще громче:

— Тебя изгоняет Господь Всемогущий!!!

Жестом показав на рога, он приказал нам:

— Теруах!

Движимые слепым страхом, мы произвели рев, обративший воздух в первобытный хаос. Нам не хватало дыхания, но он велел нам гудеть не переставая. Теперь конвульсии, сотрясавшие тело моей сестры, стали настолько сильными, что ее выгибало и подбрасывало над стулом.

Затем она вдруг упала без сознания.

Ребе Гершон сделал нам знак остановиться. Папа первым подошел к дочери и приподнял ей голову:

— Рена, девочка моя, как ты себя чувствуешь?

Она едва приоткрыла глаза, но ничего не ответила.

— Пожалуйста, скажи что-нибудь, дитя мое, — взмолился отец.

Она молчала, взгляд не фокусировался.

Кто-то легонько тронул меня за плечо. Я повернулся — это был Беллер.

— Подойди к ней! — шепнул он.

Я кивнул и сделал два или три шага к сестре. Каким-то чудом она меня узнала.

— Дэнни… — пролепетала она. — Где я? Что происходит?

— Все хорошо, — успокоил я ее. — И твой муж здесь.

Я показал на Аврома. Он подошел, наклонился и обнял жену.

Реб Айзекс зажег свет, а ассистент ребе Гершона стал собирать потушенные свечи.

По его знаку все сняли белые накидки и вновь обрели мирской вид.

Беллер еще раз проверил Рене пульс и, взяв у доктора Коэна ручку-фонарик, посветил ей в зрачки. Он выпрямился, явно удовлетворенный осмотром.

— Уложите ее в постель и дайте как следует отдохнуть. Я распоряжусь, чтобы ее навестил врач из клиники.

Я ожидал, что отец возразит, но он ничего не сказал. К моему изумлению, он сам теперь оказался в роли пациента Беллера.

— Могу я с вами поговорить, рав Луриа? — спросил тот.

Папа молча кивнул и отошел с профессором в сторонку. Они шепотом совещались, слов я не слышал. Покивав друг другу, оба вернулись к нам.

Авром продолжал бережно обнимать Рену. Я был глубоко тронут его преданностью.

Затем отец обратился ко всем:

— Как вы видите, Господь услышал наши молитвы. Благодарю вас, ребе Гершон. И вас всех. — И со строгостью, которая меня поразила, добавил: — Но приказываю всем молчать о том, что вы сегодня видели и слышали!


По пути домой я набрался храбрости и спросил Беллера:

— О чем вы с папой говорили?

— О его первой жене, Хаве. О том, как она умерла.

— Вообще-то, я об этом ничего не знал. Он никогда об этом не рассказывал.

— То, что я от него узнал, позволяет сложить целостную картину. Я почти уверен, что она умерла от токсемии.

— А что это такое? — спросил я.

— Одно из загадочных заболеваний, связанных с беременностью. Особая форма заражения крови. Если ребенка извлекают из чрева, губительный процесс тотчас прекращается и мать остается жива. Конечно, если младенец сильно недоношен… — Он вздохнул и продолжал: — У Хавы, по-видимому, был особо сложный случай, а врач по глупости пытался спасти и мать, и дитя — и потерял обоих. Я не сомневаюсь, что решение, что предпринимать и как, ни в коей мере не зависело от твоего отца. Но он все же чувствует за собой вину…

— Вину за что?

— Он слишком хотел сына, Дэнни, — пояснил Беллер. — Он чувствует свою ответственность за смерть Хавы и думает, что утрата мальчика была ему карой Господней.

Несколько минут мы ехали молча. Потом он неожиданно произнес:

— Я в недоумении.

— Вы о чем?

Он посмотрел мне в глаза и сочувственным тоном пояснил:

— Я поражен, что жертвой дыббука стал не ты.

Эта почти языческая церемония перевернула всю мою жизнь. Отец, которого я прежде воспринимал как всеведущего и всемогущего наставника, вдруг на моих глазах стал беспомощным и суеверным, превратился в жалкое подобие прежнего могущественного титана.

Я больше не мог смотреть на него прежними глазами.

И я не был уверен, что смогу сохранить свою веру в Бога, который позволяет злым духам хозяйничать в мире и которому требуется помощь в виде черных свечей, заклинаний и бараньих рогов.

Одна вещь стала для меня опасно очевидной.

Если заклинание злых духов и тому подобные фокусы являются ритуалами, в которые верит зильцский рав, то я не смогу стать его преемником.

24

Дебора

Темные волосы Деборы тронула медь — естественное следствие работы на опаленных солнцем полях Кфар Ха-Шарона.

Боаз устроил так, чтобы она как можно больше времени работала на улице, хотя полностью освободить ее от обслуживания и уборки в столовой не удалось.

В первые недели пребывания в кибуце ее рацион состоял практически из одного аспирина и апельсинового сока: первый — в помощь ноющим мышцам, второй — для восполнения потерянной организмом за день жидкости.

Несмотря на все физические страдания, она пребывала в настоящей эйфории. И впервые со дня приезда в Израиль у Деборы стали появляться друзья.

Боаз и его жена Ципора стали для нее ближе родителей. Боаз, при всем его крепком телосложении, хлопоча над Деборой, напоминал наседку, старающуюся укрыть раненого птенца своим крылом.

В кибуце жили примерно сто семей, и у каждой был собственный шриф — спартанский дощатый домик. Дети при этом жили в отдельном общежитии, все вместе.

Дебору многое здесь удивляло, но эта сегрегация — больше всего. Однако она видела, что детям нравится жить вместе с несколькими десятками сверстников, и то обстоятельство, что родители навещают их лишь по вечерам, они воспринимают как нечто естественное. Эти свидания были краткими, но исполненными любви.

Сама Дебора жила в одном шрифе с четырьмя женщинами-добровольцами, немкой, двумя голландками и шведкой. Все они приехали в кибуц на полгода.

И все были правоверными христианками, а в Израиль каждую привели свои причины.

У Альмут, например, отец в войну служил капитаном немецкой армии, но дочери о войне никогда не рассказывал. И только когда отец с матерью погибли в автокатастрофе и Альмут с братом Дитером стали разбирать их бумаги, она обнаружила его военные документы и медали, из которых стало ясно, что отец проявил особую доблесть в Греции и Югославии, выполняя спецзадания по организации депортации евреев. Подобно многим молодым немцам, Альмут ощутила потребность в каком-то поступке — если не во искупление, то хотя бы в знак примирения.

Других привели сюда разнообразные мотивы религиозного свойства — в частности, желание выучить иврит и прочесть Ветхий Завет в оригинале. При этом все беззастенчиво признавались и в своем вполне земном интересе. Яркое солнце не только согревало самих девушек, но придавало еще более мужественный бронзовый оттенок лицам израильских мужчин, которые, в свою очередь, не стеснялись в знаках внимания к женскому полу.

В кибуце шабат в его каноническом виде не соблюдался. Вечером в пятницу зажигали свечи, пели песни, а затем, после ужина, крутили кино.

По субботам вместо работы все ехали на пикник в горы или к морю.

Иногда, для разнообразия, отправлялись на археологические раскопки, где с энтузиазмом орудовали лопатами и мастерками в поисках древностей под снисходительно-любопытными взглядами профессионалов.

Поначалу Дебора сопротивлялась всяким поездкам во время шабата, как того требовала ее вера. Но в конце концов, когда кибуцники собрались совершить путешествие к Мертвому морю, она не устояла.

Ранним субботним утром она сложила в сумку полотенце и купальник — казавшийся ей чересчур открытым, хотя, на взгляд кибуцников, фасон его был самым обычным, — и зашагала к их собственному предмету древности, дребезжащему школьному автобусу.

Тут ее опять одолели сомнения.

Боаз, руководивший посадкой возбужденных кибуцников в автобус, заметил, как она замерла в дверях.

— Дебора, — ласково сказал он. — Все пассажиры этого автобуса тоже читали Библию. Но разве в Торе не сказано, что шабат существует для отдыха и радости?

Она нервно кивнула, но не сдвинулась с места. Тогда он обнял ее и сказал:

— А кроме того, коли ты веришь в сказанное пророком Захарией, то, даже если немного и согрешишь, Господь очистит тебя, как очищают золото или серебро, и ты все равно сможешь войти в рай во всем своем блеске.

Слова пророка прозвучали убедительно.

Садясь в автобус рядом с сыном врача Йони Барнеа, мальчиком-подростком, она задумчиво произнесла:

— Если вы все такие нерелигиозные, откуда вы наизусть знаете Библию?

Йони улыбнулся, глаза его сверкнули.

— Дебора, ты не понимаешь! Для нас Библия — это не книга, по которой молятся, а путеводитель.

Она улыбнулась, откинулась на спинку сиденья, постаралась не думать обо всех правилах шабата, которые собралась нарушить, а насладиться днем отдохновения на новый для себя лад.

Дебора никогда не была в летнем лагере. Ее родители и их друзья и знакомые с неодобрением относились к подобным фривольностям. Летние каникулы для нее ограничивались неделей-двумя в Спринг-Вэлли, где вместо бруклинского асфальта и бетона были трава и лес, а вместо кирпичных зданий — скучные деревянные домики. Лица же были все те же самые.

Эта автобусная поездка была первой, предпринятой ею сугубо для развлечения. В детстве ей было неведомо даже само это слово.

На протяжении всей поездки по пыльной, неровной дороге подросшие воспитанники детского сада, хлопая в ладоши, распевали песни — от библейских песнопений до мелодий из израильского хит-парада (которые иногда совпадали).

Когда пассажиры умолкали, водитель включал радио, и из динамиков лились последние хиты из американской «сороковки» — любезность «Голоса мира», созданной Эби Натаном пиратской радиостанции, которая вещала с судна, «стоящего на якоре где-то в водах Ближнего Востока». Ее вероотступник-режиссер был убежден, что магнетизм музыки может оказаться действенным там, где бессильна дипломатия, то есть объединить арабов и евреев на одной волне.

Они остановились передохнуть и попить в Талль-ас-Султане, населенном пункте, расположенном на старых развалинах Иерихона, самого древнего города на земле.

У большинства кибуцников были с собой истрепанные путеводители, и на каждом объекте обязательно объявлялся свой специалист. Сейчас таким экспертом оказалась Ребекка Мендоза, иммигрантка из Аргентины, которая вслух зачитывала куски из своего путеводителя «По Святой Земле», на ходу переводя на иврит.

— Иерихон был стратегическим городом крестоносцев, там и по сей день сохранились во множестве памятные места, связанные с историей христианства. Монастырь Искушения, — разъясняла она, — построен на том месте, где Сатана искушал Иисуса, требуя, чтобы Он превращал камни в хлеба. И Иисус отвечал: «Написано: не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих». Евангелие от Матфея, глава четвертая…

— Ты кое-что забыла уточнить, сеньора, — перебил один из пожилых кибуцников. — Иисус не от себя говорил, а цитировал Моисея — «не одним хлебом живет человек, но всяким словом, исходящим из уст Господа, живет человек». Второзаконие, глава восьмая, стих четвертый.

— Как всегда, переврал, Янкель! — упрекнул другой.

— Что я переврал? — с театральным возмущением воскликнул тот.

— Не четвертый стих, а третий!


К моменту возвращения в автобус Дебора уже смертельно устала, ноги у нее просто гудели.

— Ну, разве не чудесно? — пробасил Боаз, забираясь в автобус, после того как дождался последнего отставшего. — А самое замечательное у нас еще впереди!

Глядя на неутомимого Боаза, которому было уже за шестьдесят, Дебора шепнула Альмут:

— Откуда у него столько энергии?

Немка пожала плечами.

— Израильтяне почти все такие. Такое впечатление, что их на шесть дней в неделю подключают к какому-то генератору, а на седьмой они отключаются и отдают накопленное.

Автобус ехал на юг, мимо Кумрана, где в 1947 году пастушок, искавший отбившегося ягненка, забрел в одну из горных пещер и случайно обнаружил тайник с древними рукописями на пергаменте и папирусе. Позднее они получили название Свитков Мертвого моря. Мальчик продал их ловкому антиквару в Иерусалиме за чрезвычайно высокую цену — как раз хватило на пару новых туфель. Со временем выяснилось, что новая обувь обошлась пастушку в пять с лишним миллионов долларов.

Менее чем через час они прибыли к берегу Мертвого моря.

— Это самое низкое место на земле, — просвещал их Боаз. — Четверть мили ниже уровня моря.

— Эй, — окликнул кто-то из девушек, — посмотрите-ка на этих людей в воде!

— Они не в воде, — поправил ее Боаз, — а на воде.

Все повернулись в сторону купающихся, которые лежали на поверхности моря, как на невидимых надувных матрасах. Высокое содержание соли в воде делало их непотопляемыми.

Взволнованная Дебора на время позабыла свои страхи, связанные с переодеванием в купальник и плаванием в обществе мужчин. Не прошло и нескольких минут, как она с подругами уже весело плескалась в воде.

Что-то менялось во всем ее отношении к жизни. Может, дело было в волшебной воде? Или в благоуханном воздухе? На какой-то миг ей даже подумалось, что она счастлива.


«Дорогой Дэнни!

Мне надо сделать тебе важное признание. Я, на свой собственный лад, отвоевала себе скромное местечко в анналах семьи Луриа.

На протяжении столетий из нас выходили ученые, толкователи Священного Писания, философы. Но, насколько мне известно, водителей среди Луриа еще не было.

И вот сегодня вечером я получила это звание, и чувство свободы, какое оно мне дает, невозможно описать.

Теперь я могу брать одну из общественных «Субару» и дважды в неделю ездить в Хайфу на лекции по еврейской литературе.

Я даже печатаю свои курсовые на пишущей машинке с еврейскими литерами — этому я научилась на дежурствах в конторе кибуца.

Расписание занятий в израильских университетах, кажется, составлено специально для работающих людей, и очень много лекций читается по вечерам. Я изучаю совершенно светские и потрясающе интересные вещи (а может быть, они кажутся мне такими интересными именно потому, что они светские, а не религиозные).

Я открыла для себя литературный гений некоторых наших предков, о которых мы в Бруклине даже не слышали.

Например, несравненный Иегуда Галеви (Испания, одиннадцатый век). Он с такой страстью воспевает земную и небесную любовь:

Летит мое сердце к источнику праведной жизни,

Тщеславья и лжи неустанно, упорно бегу.

А коль обрету я в душе Его образ нетленный,

На мир этот бренный я больше смотреть никогда не смогу.

Можно сказать, что эти строки вполне передают то, что я сейчас чувствую.

Пожалуйста, найди время и напиши мне, какие еще старые фильмы ты в последнее время видел в «Талии». Ужасно тебе завидую. В кибуце все помешаны на вестернах.

Поцелуй маму».


Запечатав письмо и наклеив на конверт две яркие марки, Дебора мысленно еще раз повторила две заключительные строчки стихотворения, которое цитировала брату:

А коль обрету я в душе Его образ нетленный,

На мир этот бренный я больше смотреть никогда не смогу.

И ей казалось, что этот мир наполнен ее любовью к Тимоти.

25

Дэниэл

Я только что отпраздновал свое восемнадцатилетие и уже выбился из «графика». Иудейский Закон требует от мужчины жениться по достижении восемнадцати лет. Известно ли вам, что в Ветхом Завете отсутствует слово «холостой»? Это потому, что для еврея мужчина без жены — это что-то немыслимое. Брак в иудаизме рассматривается как единственный способ устоять перед греховным влечением. Кроме того, восемнадцать лет — это тот возраст, когда половое влечение у мужчины достигает своего пика.

Моя сексуальность, несомненно, была в полном расцвете, и, думаю, эротические сновидения посещали бы меня и без заграничной кинематографической экзотики в кинотеатре «Талия». При этом я с ужасом отдавал себе отчет в том, что Талмуд даже греховные мысли приравнивает к греховным деяниям.

Постепенно я пришел к выводу, что раз меня все равно ждет кара за мысли о сексе, то почему бы не попробовать его въяве? Но, конечно, я и представления не имел о том, как это осуществить.

И тут, осознанно или нет, такую возможность мне предоставил Беллер.

В последних числах апреля он пригласил меня к себе домой на вечеринку. Главным образом, она устраивалась для его студентов из Колумбийского университета. Однако я знал, что встречу там и девушек из Барнард-колледжа.

И все же вряд ли Беллера можно обвинять в том, что вверг меня в искушение. Он лишь открыл дверь. А вошел я сам, по своей воле. И весьма охотно.

Беллер, разумеется, не сказал ни слова, но я и сам понимал, что даже мой лучший выходной костюм для такого случая не подойдет. Поэтому, преодолев угрызения совести, я предпринял поход в магазин «Барниз» и купил себе первый в жизни светский наряд — строгий синий блейзер.

Дальше наступил черед подлинных душевных метаний. Можно ли прийти на нью-йоркский коктейль с кудрявым пейсами до середины щек? Конечно, мне встречались фотографии рок-звезд и с более длинными волосами. Но поскольку я не пел и на гитаре не играл, то подумал, что будет лучше придать себе как можно менее броский облик.

Посему я отправился в парикмахерскую (за двадцать кварталов от семинарии!) и попросил сбрить мне бакенбарды так, чтобы только соблюсти требование Писания: волосы на висках не должны быть короче места сочленения щеки с ухом.

— А что с кудрями, мистер?

— Гм-мм… Их… ну, покороче… — нервозно проговорил я.

— Ничего не выйдет, — отказался парикмахер. — Вы не первый ортодоксальный юноша в этом кресле. Вы должны принять решение — или быть «современным», или остаться «кошерным». Понимаете, что я имею в виду?

Увы, я понимал, и даже слишком хорошо. Я закрыл глаза — что мастер совершенно справедливо принял за согласие. Ножницы в его руках мелькали стремительно и не причиняя мне страданий. Чего не скажешь о терзавшей меня совести. Я решил надеть широкополую шляпу — что в глазах моих соучеников было знаком особого благочестия, а в моих собственных — лицемерия.

Я изо всех сил старался себе внушить, что пошел на это не зря.


Первое, что меня поразило, была разноголосица новых для меня звуков. Звон льда о стенки стакана, голос Рея Чарльза (как я позднее выяснил) в стерео-колонках, громкая беседа, перекрывающая музыку, — и все это сливалось в общий гул, напоминающий гудение маминого миксера.

Я стоял на пороге гостиной Аарона Беллера, расположенной на одну ступеньку ниже крыльца, и с недоумением озирался.

В комнате находилось множество мужчин и женщин, которые вполне непринужденно общались между собой. Некоторые даже касались друг друга. Это все было так странно… Как в чужой стране.

— Равви Луриа, вы не Моисей на горе Нево. В эту землю обетованную вы можете войти.

Это был сам хозяин, а рядом с ним стояла элегантная блондинка лет сорока с небольшим.

— Входи, Дэниэл. Здесь много людей, с которыми тебе будет интересно познакомиться. Для начала, это моя жена, Нина. Помнишь картину на шелке в моем кабинете? Это ее работа.

Миссис Беллер заулыбалась.

— Рада наконец-то с вами познакомиться, — сказала она. — Аарон мне так много о вас рассказывал.

— Благодарю, — ответил я, гадая, что именно мог ей рассказать обо мне Беллер. Что я сбившийся с пути иудей, терзаемый проблемой самоопределения?

Несмотря на красоту миссис Беллер, я не мог удержаться от того, чтобы не глазеть по сторонам. Здесь было полно женщин, и все потрясающие.

— Аарон, — обратилась она к мужу, — может, займешься пуншем? А я пока помогу Дэнни освоиться.

В этом салоне было также множество выдающихся умов, включая поэта, лауреата одной литературной премии, который все время называл меня «старик» — должно быть, оттого, что не запомнил моего имени, — и выспрашивал мое мнение о сравнительных достоинствах Уолта Уитмена и Аллена Гинзберга.

К своему стыду, ни «Листья травы», ни «Вопль» я не читал. Как-то в книжном магазине отец взял в руки «Кадиш», этот поэтический гимн битников, но через несколько секунд швырнул назад как «богохульство». Сейчас я взял себе на заметку, что надо купить обе книжки.

Представив нескольким гостям, Нина оставила меня в вольном плавании, снабдив советом:

— Подходи к любому и здоровайся. Здесь все — друзья.

Я огляделся, все еще чувствуя себя не в своей тарелке, ибо никогда раньше я не слышал столь беззаботного смеха — разве что на еврейском празднике Пурим.

Неожиданно я почувствовал, как меня трогают за плечо, и услышал женский голос с придыханием:

— Вы, должно быть, какое-нибудь духовное лицо?

Я обернулся и увидел… это создание. Она была блондинка, с обнаженными плечами, в облегающем черном платье. Она курила длинную тонкую сигарету. От ее улыбки у меня в голове помутилось.

— Не понял… — пролепетал я.

— Все в порядке, — ответила она. — Вообще-то, это был предлог, чтобы с тобой познакомиться. Я хотела сказать, в этом головном уборе ты похож на папу римского.

— Удачная шутка! — оценил я, полагая, что ей отлично известно, что я ортодоксальный еврей.

Однако ее насмешка придала мне уверенности. Мы продолжили разговор, во время которого я улучил момент, чтобы стянуть с головы кипу и сунуть в карман.

Да, я чувствовал свою вину… Даже предательство. Но я успокаивал себя тем, что, снимая кипу, отделяю себя от подлинно благочестивых евреев: зачем это нужно, чтобы мои прегрешения бросали тень на их репутацию?

— Я учусь на раввина, — объяснил я.

У нее округлились глаза.

— Правда? Как интересно! Это значит, ты должен верить в Бога.

— Конечно, — ответил я.

— О! — воскликнула она. — А тебе известно, что в этой компании ты, наверное, единственный верующий человек?

Не знаю почему, но мне не показалось, что она меня разыгрывает. В каком-то смысле — не могу толком объяснить — все это мероприятие носило налет языческого гедонизма. А в особенности — эта девушка.

— А ты чем занимаешься? — небрежно бросил я.

— О, много чем. Вообще-то я заканчиваю факультет истории искусств в Нью-Йоркском университете. Но у меня еще множество планов и начинаний. Кстати, меня зовут Ариэль.

— А ты знаешь, что твоим именем в Библии обозначается «Иерусалим»[28]?

— Неужели? — удивилась она. — А я всегда связывала его с «воздушным духом» из шекспировской «Бури».

— Увы, я этого не читал.

— Это ничего. Я вот, например, Библию не читала, так что мы квиты. А ты уверен насчет моего имени?

— Абсолютно, — ответил я, впервые почувствовав себя в своей тарелке. — Пророк Исайя, глава двадцать девятая, стих первый: «Ариил, город, в котором жил Давид».

— Как интересно! И много ты из Библии знаешь?

— Ну, какую-то часть… — ответил я.

— Скромничаешь! Не сомневаюсь, ты всю ее знаешь наизусть! Наверняка мог бы в какой-нибудь викторине участвовать. Подозреваю, ты даже знаешь, что они там ели в Тайную вечерю.

— Угадала, — сказал я, выдавив из себя улыбку. — Они ели мацу.

— Хочешь сказать — эти маленькие шарики, что вы в суп кладете?

— Нет, Тайная вечеря происходила в еврейскую Пасху, а в это время евреи едят мацу — такой пресный хлеб.

— Слушай, а ведь правда — Иисус был еврей!

— А ты знала, что он к тому же еще был раввин?

— Каким будешь ты?

— Ну, в некотором смысле, — уклончиво ответил я.

По неведомой мне причине ее заинтересовала эта тема, и она продолжала меня выспрашивать:

— Скажи-ка, а раввины принимают обет целомудрия?

Мне кажется, я залился краской.

— Нет, — ответил я. — Это только католические священники.

— Слава богу! — сказала она. — Тебе не кажется, несколько неестественно для человека отречься от этой составляющей своей натуры?

Мы обменялись с этой пленительной белокурой Лилит еще парой фраз, и до меня наконец дошло, что речь на самом деле идет не о половом воздержании, а о сексуальной свободе. Ее… и моей.

В этот момент к нам подошла Нина Беллер с подносом, полным различных закусок, которые я видел впервые в жизни.

— Я рада что вы нашли общий язык.

Нина улыбнулась, приглашая Ариэль подкрепиться.

Та оживилась.

— Нина, ты знаешь, что я неравнодушна к твоему паштету.

Длинными, изящными пальцами она взяла крекер с паштетом. Нина повернулась с подносом ко мне. Мне показалось, я узнаю маленькие квадратики копченой лососины, и я потянулся к одному из них, когда меня остановила Ариэль:

— Попробуй вот это. Это мое любимое.

— А что это? — робко спросил я.

Она ткнула в дольку дыни, обернутую каким-то непонятным мясом.

— Вообще-то, — с ударением произнесла Нина, — мне кажется, Дэнни бы предпочел яйцо с оливками.

Хозяйка деликатно подсказывала мне нужное направление, а эта девица намеренно провоцировала меня съесть что-то явно некошерное.

— Давай не стесняйся! — не унималась Ариэль. — Тебе понравится.

Иллюзий у меня не было. Это был вопиющий грех без каких-либо смягчающих обстоятельств.

Я потянулся к дыне. И должен, к своему стыду, признаться, что в тот момент меня больше беспокоил не гнев Господень, а опасность подавиться.

Наконец я унял свою совесть, протянул руку, открыл рот и как можно скорее проглотил эту… субстанцию.

Невероятным волевым усилием мне удалось привести в онемение свои вкусовые рецепторы, и я никак не воспринял то, что съел.

— Ну, как? — с улыбкой спросила Ариэль.

— Ты права. Очень вкусно, — солгал я. — А как это называется?

— Прошутто, — ответила она.

— А-а… — Я постарался придать своему голосу небрежный тон. — Надо запомнить.

— «Прошутто» по-итальянски значит «ветчина», — пояснила Нина Беллер и уплыла, оставив меня в лапах женщины, определенно являющейся воплощением греховного влечения. И целиком захватившей меня в плен.

Я новыми глазами взглянул на Ариэль и представил под ее черным шелковым платьем чувственное тело.

Ничто не удержит меня от того, чтобы соблазнить эту соблазнительницу.

* * *

Компания начала понемногу расходиться, и я посмотрел на часы. Было уже почти двенадцать. Утром в девять часов у меня лекция, а это значит, что я должен встать в семь, чтобы успеть помолиться.

Однако я был не намерен останавливаться на пороге райских врат.

— Ариэль, было очень приятно с тобой поговорить. Мы не могли бы продолжить беседу где-нибудь в другом месте?

В глубине души я еще надеялся услышать отказ.

— Может, у меня? — моментально ответила она.


Нам потребовалось не более двух минут на то, чтобы на ее итальянской спортивной машине домчаться до ее дома. Двухэтажные апартаменты располагались на верхних этажах дорогого меблированного дома в непосредственной близости от западной оконечности Центрального парка.

Пока мы ехали, она положила руку на ту часть моего тела, которой до этого касались только моя мать, могель и я сам.

В ту ночь я второй раз был посвящен в мужчины. Этот ритуал оказался более длительным, чем первый, и принес мне куда больше наслаждения.

На рассвете, шагая домой, я пытался подсчитать, сколько совершил прегрешений за последние двенадцать часов.

Я ел некошерную еду. Я пропустил утреннюю молитву — а поскольку я сейчас собирался лечь спать, то пропущу и лекции, а значит, проявлю непочтение к своим учителям. Но хуже всего было то, что я поддался греховному влечению. Я просто погряз в грехе.

И никогда еще я не был так счастлив.

26

Дебора

Дебора сидела на крыльце шрифа, наслаждаясь ароматом жасмина в вечернем воздухе. В доме, под звуки «дуби-дуби-ду» Фрэнка Синатры на волнах «Голоса Мира», ее подруги предавались беспечной болтовне, писали письма родителям и своим парням.

Ее взор был устремлен на здание конторы кибуца. Оно стояло в трехстах ярдах ниже по склону холма, полого спускающегося к Галилейскому морю.

Ее уединение нарушил незнакомый мужской голос:

— Ты, наверное, Дебора?

Она быстро обернулась и увидела рядом с собой невысокого, жилистого молодого человека в военной форме с эмблемой ВВС на погонах.

— Прости, если я тебя напугал, — сказал он по-английски с сильным акцентом. — Я знаю, сегодня кибуц голосует за твой прием. Отец мне сказал, ты волнуешься, вот я и пришел тебя поддержать. Кстати, я Ави, сын Боаза и Ципоры.

— Понимаешь, выборы ведь не простая формальность, — сказала Дебора, оправдывая свой мандраж.

— Понимаю, конечно, — согласился Ави. — Меня будут принимать только после армии.

Он улыбнулся и добавил:

— Можно тебе задать личный вопрос?

— Смотря насколько «личный».

— Улла еще здесь?

Дебора вздохнула и подумала: «Типичный израильский Казанова!» А вслух сказала:

— Тебе повезло. Улла в доме. Она уезжает только на следующей неделе.

— Спасибо, — сказал Ави и направился в дом. — И перестань так волноваться!

Через полчаса до Деборы донеслись голоса и шум отодвигаемых стульев — это закончилось общее собрание членов кибуца.

Не прошло и нескольких минут, как на склоне холма показался коренастый силуэт Боаза, светившего фонариком в сторону Деборы. Он запыхался, но сумел выпалить:

— Дебора, докладываю официально: ты теперь хавера[29].

Что означало, что прием состоялся.

Он крепко ее обнял, приподнимая от земли, и она подумала: «Наконец-то я больше не сама по себе».

В ознаменование своего полноправного членства в кибуце Дебора на следующий день была отправлена на кухню мыть котлы.

И какие котлы! Это были скорее алюминиевые бочки. Когда она с товарищами по несчастью расправилась с первыми шестью, правая рука у нее уже просто отваливалась.

Где-то через час объявился Ави.

— Ну видишь, я же тебе говорил, все пройдет гладко! — весело сказал он. — Слушай, я пропустил завтрак. Можно я стащу булочку и кофе?

— Стащи, если тебе от этого полегчает, — ответила Дебора. — Все равно тут все общее.

Он уже по-хозяйски открыл холодильник и достал себе ломоть сыра. Налив чашку кофе, он вернулся к Деборе.

— Можешь больше так не стараться, — пошутил он. — Тебя же уже приняли.

Дебора нахмурилась и продолжала драить кастрюлю.

Он оперся о прилавок и, набив рот сыром, сказал:

— Я все-таки не понимаю, что заставило американскую принцессу еврейского происхождения рваться в кибуц.

— А тебе не приходило в голову, что американская девушка еврейского происхождения может и не быть «принцессой»?

— Ни разу такой не встречал. Ты разве не сказочно богата и испорчена? У тебя папа в каком бизнесе?

— Он раввин — зильцский рав, если тебе это что-то говорит.

— Правда? — удивился Ави. — А что он думает по поводу работы его дочери на некошерной кухне?

— Почему ты все время расспрашиваешь обо мне? — возмутилась Дебора.

— Потому что ты ничего не спрашиваешь про меня.

— Ладно, — сказала Дебора, принимая правила игры. — Расскажи мне о себе.

— Ну, — начал Ави, — родился я в кибуце, в школу ходил в кибуце, а когда закончу летать, то поступлю в университет, защищу диплом и вернусь назад в кибуц.

— Диплом по какой науке? — Дебора была заинтригована.

— Не по Талмуду. По более земному предмету. Точнее — по подземному. Я собираюсь заняться ирригацией.

— И ты в самом деле вернешься и будешь здесь жить? — спросила Дебора.

— Если только ты не возглавишь движение против моего приема.

— Вот здорово! — искренне восхитилась Дебора. — А еще говорят, что многие кибуцники, которые служат в армии, познав соблазны внешнего мира, назад уже не возвращаются.

— Видишь ли, — сказал Ави, — не все же кибуцы такие, как Кфар Ха-Шарон.

— Ты хочешь сказать — не везде есть такие хорошенькие шведские девушки.

Она уловила во взгляде Ави оттенок смущения.

— Ты не поверишь мне, Дебора, — ответил он, — но они составляют очень важную часть нашей жизни. Мужчины почти никогда не женятся на женщинах из своего кибуца. Мы здесь растем как братья и сестры. В такой ситуации брак выглядит чем-то вроде инцеста.

— Следовательно, вы эксплуатируете женщин-добровольцев в качестве объекта для своих сексуальных посягательств?

Он рассмеялся.

— Смешно слышать эту феминистскую чепуху в таком месте. К твоему сведению, шесть добровольцев — в том числе двое мужчин — заключили брак с кибуцниками и живут здесь как хаверим[30]. Так что летом, когда прибудут новые добровольцы, ты можешь подыскать себе красивого голландца.

— Вот уж спасибо! — колко ответила Дебора. — Почему это все так жаждут выдать меня замуж и сбыть с рук?

— Почему обязательно «сбыть с рук»? Я полагаю, что и здесь найдутся желающие на тебе жениться. А кстати, почему такая ортодоксальная девушка до сих пор не замужем?

В замешательстве Дебора вернулась к своим котлам.

— Я что, наступил на больную мозоль? — сочувственно произнес он.

Дебора подняла голову.

— На самую больную. — И опять заработала щеткой.

— Можно я тебе помогу?

— Будь моим гостем, — сказала Дебора, протягивая ему свободную щетку. — А теперь расскажи мне, чем летчики целый день занимаются.

— Вообще-то, это довольно скучно, — беззаботно ответил он. — Переводишь несколько рычагов и взмываешь в небо. Переводишь другие рычаги — и звуковой барьер бьет людям окна.

— А что же в этом скучного? — удивилась Дебора.

— Понимаешь, земли-то ты почти не видишь. На двух скоростях света весь Израиль пролетаешь из конца в конец за три минуты.

— Так быстро летишь? — удивилась Дебора.

— Нет, — он лукаво сверкнул глазами, — просто Израиль такой маленький.

Их разговор был прерван сердитым окриком:

— Дебора, это ты называешь работой?

Вошел Шаули, главный повар и безраздельный владыка кухни, размерами напоминающий Гаргантюа.

Дебора вспыхнула.

Ави поспешил на ее защиту:

— Это я виноват, я ее отвлек.

— Ты? — прорычал Шаули. — Ты вообще не имеешь права здесь находиться!

— Так точно, сэр, — отдавая честь, отчеканил Ави. — Ты разрешаешь мне задать хавере Деборе один-единственный вопрос?

— Только коротко! — ответил повар.

Ави быстро спросил:

— У тебя есть планы на вечер? Ну когда закончишь тут с мытьем и все такое?

— Нет, — ответила Дебора, сбитая с толку. — Вроде нет.

— Почему бы нам куда-нибудь не прокатиться? Я возьму в гараже машину. В Тверии в «Авиве» идет «Бутч Кэссиди». Это такой отличный фильм, что я его смотрел четыре раза.

— В кино поедем? — Дебора замялась. Ну, как ему объяснить, что ей до сих пор неловко смотреть даже новости по телевизору, а уж кино она избегает даже по пятницам в кибуце.

Ави быстро смекнул, в чем проблема.

— Послушай, если тебе мешают твои религиозные принципы, ты можешь весь фильм просидеть с закрытыми глазами.

Он засмеялся. Она тоже.

Ави ушел, а Дебору одолело внутреннее беспокойство. Смесь радости, любопытства и предвкушения.

Пожалуй, он ей понравился.


Нельзя сказать, что просмотр фильма вызвал у Деборы особое моральное потрясение. На самом деле предшествовавшие ему рекламные ролики показались ей намного более рискованными — в особенности тот, с купальниками.

Они заехали в ресторан на набережной и выпили по чашке кофе с пирожными. Набережная — она называлась Таелет — изо всех сил тужилась сравниться с Ривьерой. Вернувшись в машину, Ави похвалился:

— Однажды я доехал отсюда до ворот кибуца за семь минут тринадцать секунд. Хочешь, побьем рекорд?

Дебора подумала о многочисленных поворотах дороги и предложила свой вариант:

— Может, лучше побьем рекорд в медленной езде?

Ави бросил на нее многозначительный взгляд.

— Отлично. — Глаза у него заблестели. — Поедем так медленно, как ты захочешь.

Спустя двадцать минут он остановил машину в тихом уголке неподалеку от полей Кфар Ха-Шарона. Внизу жемчужные воды Галилейского моря переливались лунным светом.

Ави повернулся к Деборе и нежно тронул за плечо.

— Не боишься? — прошептал он.

— С чего бы? — не поняла она, стараясь говорить небрежно.

— Дочь раввина, должно быть, вела очень замкнутую жизнь…

Она посмотрела на него и согласилась:

— Ты прав. Мне немного… не по себе. К тому же ты сам говорил, что кибуцники — как братья и сестры.

— Да, это так, — тихо сказал он. — Но мы ведь с тобой вместе не росли. Для меня ты просто привлекательная женщина.

Ави не догадывался, какое впечатление произведут на нее его слова. Ее будто молнией ударило. За ее без малого двадцать лет к ней относились как к девочке и девушке — «шейн-майдель», как к симпатичному юному созданию, — но никогда как к женщине. Но что самое поразительное — она сейчас и чувствовала себя женщиной.

Она с готовностью приникла к Ави, стремясь получить удовольствие от его поцелуя и одновременно боясь, как бы он не зашел слишком далеко.

Слишком далеко, однако, зашли его вопросы.

— Почему тебя родители в Израиль отправили?

Она заколебалась, потом неубедительно сказала:

— Обычные причины…

— Нет, Дебора, — твердо заявил он. — Я достаточно долго жил в кибуце, чтобы отличить добровольца от ссыльного. У тебя был с кем-то роман?

Она опустила голову.

— И он им не понравился?

На сей раз она утвердительно кивнула.

— И что, помогло? — тихо спросил Ави.

— Что?

— Разлука тебя излечила?

— Я не была больна, — с ударением произнесла она.

Помолчав, Ави спросил:

— И ты все еще к нему что-то чувствуешь? В своем сердце?

Эти чувства, о которых он спрашивал, так долго были под спудом, что теперь Деборе захотелось крикнуть: «Он единственный человек на всей земле, который любил меня за то, что я такая, как есть!»

Но она не крикнула, а едва слышно ответила:

— Да… Думаю, что да.

Ави продолжал деликатно мучить ее вопросами.

— Вы переписываетесь?

Она помотала головой.

— У меня нет его адреса.

— А твой у него есть?

Она опять помотала головой.

На лице Ави мелькнула надежда. Или облегчение?

— Тогда это только вопрос времени, — пробормотал он. — Рано или поздно, когда ты свое отгорюешь, ты будешь свободна.

Дебора пожала плечами.

— Наверное.

Он обхватил ее за плечи и прошептал:

— А когда это произойдет, я надеюсь оказаться рядом.

Затем, желая подбодрить ее, он весело объявил:

— Давай-ка я тебя отвезу домой. Мне к шести надо быть на базе.

Мотор взревел, он перевел ручку скоростей, выехал на дорогу и загнал машину на стоянку.

— А как ты туда доберешься? — спросила она, пока они шли к ее новому шрифу.

— Проголосую, как еще?

— А это не опасно?

— Нет, — отшутился он. — Здесь смело можно ловить попутку. Для тебя опасно лишь оказаться наедине с израильским водителем в его машине.

Он сжал ей руку, поцеловал в щеку, повернулся и зашагал по гравиевой дороге, быстро растворившись в темноте.

Дебора стояла и смотрела ему вслед. Она вдруг поняла, что его бравада скрывает ранимость и постоянный страх, каким должна быть исполнена жизнь, протекающая всего в шестидесяти секундах от смерти.

Она всем сердцем желала, чтобы симпатия к Ави помогла ей забыть Тимоти.

27

Тимоти

Самолет приземлился в римском аэропорту Леонардо да Винчи ранним утром. Там пятерых семинаристов ждал автобус, который должен был доставить их через охряные горы Умбрии в Перуджу.

Когда въезжали в город, отец Девлин повествовал им о многочисленных культурах, остатки которых существовали здесь бок о бок, — этрусской, романской, каролингской, раннем и позднем Возрождении, — как напоминание о том, что цивилизации приходят и уходят, а Вера остается.

— А самое важное, пожалуй, то, — витиевато закончил отец Девлин, — что Перуджа является родиной единственного плотского удовольствия, не считающегося смертным грехом. Я, разумеется, говорю о шоколаде.

Автобус подкатил к итальянскому университету для иностранных студентов Оспицио Сан-Кристофоро, в каких-то нескольких кварталах от палаццо Галленга восемнадцатого века.

В первые дни пребывания в Перудже у Тима возникло подозрение, не устроена ли эта поездка специально с целью подвергнуть их испытанию, измерить их способность противостоять искушению.

Хотя университет комплектовал группы таким образом, что семинаристы и несколько уже посвященных в сан пасторов, переведенных в Ватикан из разных стран, занимались отдельно, во всем остальном отделить студентов от глаз тех, кто уже дал обет безбрачия, было невозможно.

Летом Перуджа становилась центром притяжения для американских студенточек, носивших минимум одежды, дабы привлечь максимум мужского внимания. Итальянский они изучали не как иностранный язык, а как язык романов.

— Поверить не могу, — жаловался учившийся в одной группе с Тимом Патрик Грейди, удрученно мотая головой. — В жизни не видел таких девушек. В этой епархии я бы служить не мог.

Они шагали назад в Оспицио на обед, задыхаясь в своих сутанах, и в этот момент у них на пути возникла парочка техасских нимф в тончайших летних платьицах.

Грейди вытаращил глаза.

— Расслабься, Пэт, — посоветовал Тимоти. — Еще несколько недель, и привыкнешь.

— Ты хочешь сказать, что на тебя это не действует, Хоган? Как это тебе удается?

Тим сделал вид, что не понял, но Грейди не унимался:

— Послушай, ведь мы нормальные мужики. В моем родном городе большинство парней в этом возрасте уже женаты — и уж во всяком случае, все или почти все успели лишиться невинности на заднем сиденье автомобиля. Ни за что не поверю, что ты хотя бы не… ну, хотя бы иногда… не снимаешь напряжение.

Тим только пожал плечами. Не мог же он сказать товарищу по семинарии, что его терзает куда более сильная страсть и потому он не восприимчив к здешним искушениям.

Перед едой они по очереди читали молитвы, соревнуясь в их продолжительности и витиеватости.

Тиму было далеко до красноречивого Мартина О’Коннора, чьи тирады были подчас столь длинны, что отцу Девлину приходилось по нескольку раз многозначительно покашливать, намекая на стынущие спагетти.

Поскольку днем до четырех часов в занятиях был перерыв, большинство из них приняло здешнюю привычку к послеобеденной сиесте.

Пока другие спали, Тим выбирал тенистый уголок и усердно повторял итальянские неправильные глаголы.

Как-то знойным июльским днем, штудируя спряжение глагола rispondere, он краем глаза заметил тайком пробирающегося к общежитию Джорджа Каванага. Лицо его было встревоженно.

— Джордж, с тобой все в порядке? — окликнул Тим.

Тот замер и поспешно ответил:

— А с чего ты взял, что что-то не так?

— Не знаю, — бесхитростно ответил Тим. — Вид у тебя расстроенный. Может, от жары?

— Да, да, — согласился Каванаг и подошел. — На улице настоящая парилка.

Он сел, достал сигарету, раскурил и глубоко затянулся.

Тим понял, что он хочет чем-то с ним поделиться.

— Хочешь поговорить, Джордж? — спросил он.

Тот помедлил, потом тихо сказал:

— Даже не знаю, как буду признаваться в этом на исповеди.

— Да ладно, — приободрил Тим. — Что бы ты ни натворил, все равно будешь прощен.

— Да, вот только забыть не удастся, — с мукой в голосе глухо сказал Джордж. Он с мольбой взглянул на Тима. — Обещаешь, что ни одной душе не скажешь?

— Да, клянусь!

Каванаг выпалил — все еще шепотом:

— Я был с женщиной. С проституткой.

— Что?!

— Я вступил в половую связь. Теперь понимаешь, почему я не могу в этом исповедаться?

— Послушай, — сказал Тим, — ты не первый поддался искушению. Вспомни блаженного Августина. Я уверен, ты найдешь в себе мужество…

— В том-то и дело! — страдал Каванаг. — Я ни за что не найду в себе силы этому противостоять!

Он обхватил голову руками и в отчаянии стал тереть лоб.

— Ты, наверное, меня за это презираешь, да?

— Не мне быть твоим моральным судьей, — ответил Тим. — Ты только не сдавайся, Джордж! Поговори со своим духовным наставником и перебори свою страсть.

Подавленный семинарист взглянул в невинные глаза товарища и пробурчал:

— Спасибо.

— Carissimo studenti, il nostro corso è finito. Spero che abbiate imparato non solo a parlare l’italiano ma anche ad asaporare la musicalità di nostra lingua.

Курс итальянского подошел к концу. Слушатели поднялись, чтобы аплодисментами выразить согласие со словами своего профессора о том, что они не только научились говорить по-итальянски, но и, как он выразился, почувствовали вкус к его музыке.

Четверо из пяти семинаристов загружали багаж в задний отсек микроавтобуса, отец Девлин тем временем рассыпался в поздравлениях.

Джорджа Каванага с ними не было. По причине, которую он поведал одному отцу Девлину, он проводил выходные в монастыре соседнего Ассизи.

По поводу столь нарочитого проявления благочестия Мартин О’Коннор пробурчал себе под нос, но так, что было слышно всем:

— Показуха!


В Риме их ждал сюрприз.

Спецкурсы в Североамериканском колледже должны были начаться лишь через три недели. А поскольку расквартировать надлежащим образом их могли только к началу занятий, членам элитной американской группы было предложено либо провести это время в уединенном монастыре в Доломитовых Альпах, либо — для наделенных авантюрной жилкой — присоединиться к группе юных семинаристов из Германии и Швейцарии, совершающих паломничество в Святую Землю.

Группой руководил отец Йоханнес Бауэр, благообразный старичок, слегка заикавшийся и не знавший никаких языков, кроме немецкого и латыни, которые в его устах звучали абсолютно одинаково.

Тим снова увидел в этой фантастической возможности вмешательство Всевышнего. Он мгновенно записался в поездку, сожалея лишь о том, что такое же решение приняли Джордж Каванаг и Патрик Грейди. Со дня их доверительного разговора во дворе Оспицио Джордж был с Тимом подчеркнуто холоден.

Тим надеялся, что хотя бы в эти три недели будет огражден от мрачных взглядов однокашника.

Узнав, что расселять экскурсантов будут по двое, Джордж немедленно сговорился с Патриком, предоставив Тиму самостоятельно барахтаться в потоке речи румяного баварца по имени Кристоф.

Однако уже в первые полчаса общения в самолете они обнаружили, что вполне могут общаться. Тимоти еще не забыл свой бруклинский идиш — язык, восходящий к средневерхненемецкому[31]. Он высказал надежду, что способность беседовать сделает их поездку «грюсе фаргенин» — то есть взаимно приятной. Кристоф заулыбался.

— Ja, ein sehr grosse Vergnügen, — поддакнул он по-немецки.

Поздним вечером они приземлились в тель-авивском аэропорту имени Бен-Гуриона, где их принялись опрашивать офицеры израильской иммиграционной службы, желающие убедиться, что целью их приезда в Израиль являются мотивы духовные, а не подрывная деятельность.

Один из семинаристов возмутился:

— Вы это делаете только потому, что мы немцы, да?

Офицер — темноволосая женщина под тридцать — вежливо ответила:

— Ja.

Последними допрашивали Тимоти и Кристофа. Удивительно, но то обстоятельство, что светловолосый американский семинарист владеет ивритом, вызвало к нему еще больше подозрений, чем к любому из немцев. Но как только старший офицер смены выяснил у Тимоти, что тот начинал свою трудовую жизнь в качестве шабес-гоя и может наизусть цитировать Ветхий Завет, он обратился в воплощенное гостеприимство и в знак дружеского расположения угостил американца половиной шоколадки «Элит».

— Барух ха-ба, — пожелал он. — Добро пожаловать!

Затем молодые люди забрали свой багаж и ступили в вязкую августовскую ночь. Группа со все возрастающим нетерпением уже ждала их в автобусе.

Энергичный водитель-израильтянин домчал туристов до Иерусалима со скоростью, приблизительно равной скорости их самолета.

Пока машина шла к священному граду мимо окутанных мраком Иудейских холмов, Тимоти, в отличие от остальных, не терял времени на пустое глазение в окно. С помощью маленького фонарика он изучал карту Иерусалима, которую взял в аэропорту, пока стоял в очереди, и заучивал дорогу от коллегии Терра-Санкта — францисканского общежития, где им предстояло жить, — до Всемирного альянса молодых христиан на улице Царя Давида.

И все же, когда автобус сделал последний поворот и им открылась надпись «Добро пожаловать в Иерусалим!», сделанная цветами на огромной клумбе, сердце Тима дрогнуло. Глядя на город, построенный из камня такой белизны, что его было видно в темноте, он тихонько прошептал:

— Да пребудет мир в Иерусалиме. Благословенны любящие тебя.


По дороге в свою комнату Тим услышал раздраженные голоса Джорджа и Патрика.

— Для меня это, может быть, единственный шанс посмотреть Святую Землю, и если ты думаешь, что я намерен его упустить, оставаясь в обществе гида, который ни слова не говорит по-английски, то советую тебе сходить к врачу.

— Согласен, Каванаг. Но что мы можем сделать?

— А давай возьмем и скажем отцу Бауэру все как есть! — предложил Джордж. — Мы взрослые люди. У меня с собой четыре путеводителя на английском. Может, он нам разрешит поездить самим?

— Хорошая мысль, — согласился Грейди. — Только бы он нас отпустил!

Тимоти мысленно произнес «аминь».

К великому его облегчению, товарищи не пригласили его с собой за компанию, когда на другое утро отправились к немцу-руководителю отпрашиваться. По их довольным лицам за завтраком он заключил, что просьба была удовлетворена.

Теперь настал его черед.

Однако Тиму навстречу отец Бауэр пошел не столь охотно.

— Здесь так много надписей на греческом и иврите, вы могли бы нам помочь с переводом! — возразил он по-немецки, так что Тим понял его с трудом.

— Я уже все решил, — взмолился Тим по-латыни. — Я бы хотел побольше времени провести в тех местах, где проповедовал наш Господь. В особенности в Капернауме.

— Ну как я могу отказать в такой восхитительной просьбе! — сдался отец Бауэр. — Хорошо. Placet[32]. В любом случае, наше расписание у вас есть, и вы сможете примкнуть к нам в любой момент. Могу я быть уверен, что пятнадцатого сентября вы прибудете сюда к шести часам вечера?

— Не сомневайтесь! — поклялся Тим.

— Тогда отправляйтесь, — улыбнулся отец Бауэр. — Поезжайте со своими американскими друзьями дышать воздухом Святой Земли.

Тим с трудом сдерживал ликование и особенно радовался тому, что ему не пришлось откровенно лгать отцу Бауэру.

Немец ведь не уточнил, с какими американскими друзьями он должен общаться.


Первым делом он зашел в почтовое отделение Всемирного альянса и небрежно поинтересовался:

— Как долго вы храните письма, если за ними никто не приходит?

— Вечно, — ответил клерк. — Мой начальник сумасшедший. У нас здесь лежат письма с пятидесятых годов. Представляете — они уже успели пожелтеть!

У Тима по спине пробежал холодок. Он спросил:

— Для Тимоти Хогана ничего нет?

— Сейчас посмотрим, — ответил клерк, взял картонный ящик с буквой «X» и принялся перебирать письма. Наконец он поднял глаза и сказал: — К сожалению, ничего.

У Тима перехватило дыхание. Оставалась последняя призрачная надежда.

— А можно спросить — для Деборы Луриа что-нибудь есть?

Клерк порылся в пачке на букву «Л» и сказал:

— Увы. Этому адресату тоже ничего.

— Это значит, она забрала письмо? — спросил Тимоти с нарастающим волнением.

Недоумевая, почему посетитель так разволновался, молодой человек улыбнулся:

— Очень логичное заключение.

Тим бросился на улицу и стремглав понесся по кипарисовой аллее, ведущей к Центральному автовокзалу.

Он парил на крыльях надежды.

Еще до отъезда из Италии он провел глубокие изыскания на предмет не только точного местоположения кибуца, где жила Дебора, но и маршрута автобуса, связывающего его с Иерусалимом.

В последние напряженные дни в Риме он экономно тратил карманные деньги, откладывая на поездку.

И вот теперь его жертва оказалась вознаграждена. В одиннадцать сорок он сидел в автобусе Иерусалим — Тверия. Он должен был довезти его до места, откуда до кибуца Кфар Ха-Шарон можно дойти пешком.

По дороге водитель в микрофон давал пояснения к библейским местам, которые они проезжали.

В обычных обстоятельствах Тимоти, несомненно, был бы потрясен фразами типа: «Справа вы видите древнюю Вифанию, дом сестер Марии и Марфы, в котором Иисус воскресил из мертвых их брата Лазаря». Но сейчас он смотрел в окно невидящими глазами. Его состояние было сродни гипнозу, не настолько сильному, однако, чтобы избавить его от страха. Как его примет Дебора? Ведь она прочла письмо, но не оставила ответа…

Где-то недалеко от Афулы Тим прочел на указателе: «Назарет».

Странно, но даже это не произвело на него впечатления.

Неужели чувства к Деборе у него сильнее, чем любовь к Господу?

28

Дебора

— Дебора… Дебора!

Дебора работала в поле, а к ней издалека с криками бежал мальчишка лет десяти.

— Поаккуратнее там, Мотти! — предостерегла она. — Мы тут не картофельное пюре выращиваем.

Она отерла лоб носовым платком, уже влажным и грязным от пота.

— Дебора! — снова закричал мальчик. — Тебя Боаз вызывает!

Она выпрямилась и ответила:

— У нас через полчаса перерыв на обед. Это может подождать?

— Он сказал, прямо сейчас!

Дебора вздохнула, воткнула тяпку в грядку и устало побрела в сторону конторы.

Где-то на полпути ее осенила догадка: может, заболел кто-то из родных? Ее стали одолевать предчувствия. Не стал бы Боаз вызывать ее с поля по какому-нибудь пустяку. Наверняка у него для нее плохие новости.


В приемной трудились трое кибуцников в возрасте. Две седые женщины-машинистки сосредоточенно стучали по клавишам своих громоздких машинок, а восьмидесятидвухлетний Иона Фридман манипулировал коммутатором за центральной стойкой.

— Иона! — испуганно взмолилась Дебора. — Что за спешка?

Старик пожал плечами:

— Откуда мне знать? Я всего лишь сижу в приемной. Доложить Боазу, что ты здесь? Или хочешь немного привести себя в порядок?

— Это зачем мне надо «приводить себя в порядок»? — удивилась она.

— Ну, — ответил старик с извиняющейся улыбкой, — ты немного шмутцик[33]. Здесь… и вот здесь. — Старик заботливо отер ей лицо.

— Я же картошку копала, как еще я могу выглядеть?

— Ну, ладно, иди уже.

Она тихонько постучалась.

— Да-да, Дебора, — торжественным голосом позвал Боаз. — Набери побольше воздуха и входи.

Воздуха? Она едва не лишилась чувств. Медленно она открыла дверь в кабинет.

Перед ней, нелепый в своем спортивном костюме и красный как рак от израильского солнца, стоял тот, чье лицо являлось ей все эти три года. Тот, с кем свидеться она уже и не мечтала.

В первую минуту Дебора лишилась дара речи.

Тимоти, смущенный не меньше ее, с трудом выдавил:

— Привет, Дебора. Рад тебя видеть.

В комнате воцарилось молчание, нарушаемое только гудением кондиционера.

Наконец Тим заговорил снова.

— Прекрасно выглядишь, — тихо сказал он. — Ну, то есть… загар тебе к лицу. — Голос его сошел на нет.

Неожиданно ее охватило смущение.

Хотя она уже давно привыкла к обычной для кибуцника одежде, стоя сейчас перед Тимом в одних шортах и майке, она вдруг почувствовала себя голой.

Боаз попытался снять напряжение.

— Послушай, Дебора, я вижу, вам двоим есть о чем потолковать. Отправляйтесь сейчас на кухню и запаситесь сандвичами. А потом устройте себе пикник. — И с притворной суровостью добавил: — Только ровно в четыре изволь явиться на делянку!

Он поднялся и вышел из кабинета, оставив молодых людей в таком замешательстве, что ни один не знал, что делать дальше.

Они смотрели друг на друга, не двигаясь с места.

Тим неуверенно спросил:

— Как ты себя чувствуешь?

— Замерзла, — улыбнулась она, потирая загорелые руки. — Кондиционер слишком шпарит…

— И я замерз, — ответил он, понемногу освобождаясь от смущения. — Пойдем туда, где теплее.


Они загрузили в проволочную корзинку питы[34], сыр и фрукты и уже собрались идти, когда их окликнул повар:

— Минутку!

Оба остановились и обернулись. Шаули держал в своих огромных руках открытую бутылку красного вина.

— Вот, возьмите с собой, дети, — произнес он на ломаном английском. — Не помешает.


Они сидели на берегу озера и смотрели на колышущиеся вдали лодки.

— Здесь, стало быть, ловил рыбу апостол Петр, — тихо проговорил Тим.

— А Христос ходил по воде, — добавила Дебора.

Глаза у Тима округлились.

— Только не говори, что стала христианкой!

— Нет, — она улыбнулась, — но Он провел в этих местах столько времени, что считается почти членом кибуца. Ты Вифлеем уже видел?

— Еще не успел.

— Что ж, я теперь вожу машину, могу тебя свозить.

— О-о… — Его удивило не само ее предложение, а то, что она в состоянии думать о чем-либо, кроме переживаемого сейчас момента.

Ему настоящее представлялось весьма запутанным, а будущее — полным вопросов, ответов на которые он не знал. По сути дела, только о прошлом они могли говорить спокойно.

— Как ты меня разыскал? — спросила она.

— Моим проводником был Иеремия. Помнишь — глава двадцать девятая, стих тринадцатый? «И взыщете Меня, и найдете, если взыщете Меня всем сердцем вашим».

Дебора была тронута.

— Тим, ты прекрасно говоришь на иврите, — сказала она.

— Ну… — Он смутился. — Я над ним немало покорпел. И с нашей последней встречи узнал много нового.

«Я тоже», — подумала Дебора. А вслух сказала:

— Нет, правда, как тебе удалось узнать, где я нахожусь?

— Я был готов начать с Синайских гор и прочесать все вплоть до Голанских высот. Если бы по чистой случайности не встретил в метро Дэнни.

— А-а…

— Я увидел в этом перст судьбы, — закончил он.

Дебора отвела глаза и стала нервно теребить траву. Наконец она заговорила:

— Я много пережила за это время… с того вечера.

Она рассказала ему о своей неволе в Меа-Шеариме и о побеге на свободу.

— Ты очень храбрая, — хрипловато проговорил Тим.

— Мой отец воспринял это несколько иначе.

— Еще бы! — поддакнул он. — Он очень волевой человек.

— Я тоже. В конце концов, я же его дочь! — сказала Дебора. — К тому же я здорово повзрослела. Мне уже почти двадцать.

— Да, — ответил он. — И ты очень красивая.

— Я не это хотела сказать, — смутилась она.

— Я знаю. Я просто хотел сменить тему и перейти к чему-то более важному.

— А ты разве не хочешь выслушать продолжение моих приключений? — смутившись, спросила она.

— Давай как-нибудь в другой раз…

Он придвинулся на расстояние вытянутой руки, но по-прежнему не касался ее.

— А мне было бы интересно услышать про твою учебу в семинарии.

— Это неправда. По крайней мере, не сейчас, — прошептал он.

— С чего такая уверенность?

— Дебора! — настаивал он. — Я же могу читать твои мысли. Ты сейчас напугана и чувствуешь себя виноватой.

Она опустила голову, стиснула кулаки и сказала:

— Да, ты прав. Напугана — это естественно! Я только не понимаю, откуда это чувство вины…

Он протянул руку, поднял ее подбородок и заглянул в глаза.

— Ты боишься, что поступаешь дурно, — едва различимо проговорил он. — Но это не так, Дебора. Поверь мне, в том, что мы чувствуем друг к другу, нет ничего дурного.

Рука нежно скользнула вниз к ее плечу.

— Тим, что с нами будет?

— Сегодня? Завтра? Через неделю? Не знаю, Дебора, и мне все равно. Я только знаю, что сейчас я с тобой, что я тебя люблю и никуда не отпущу.

Их разделяли несколько дюймов. У нее было такое чувство, что все три года разлуки она провисела на краю пропасти.

И она перестала себя сдерживать. Она обвила руками его шею и поцеловала.

Ей вспомнился поцелуй с Ави. Теперь она понимала, в чем разница.

Они сжимали друг друга в объятиях, и Тим прошептал:

— Дебора, я не верю, что это грех!

Она безмолвно кивнула, не выпуская его из объятий.

Оба нервничали, но страха не было. Оба абсолютно невинные, они интуитивно знали приемы любовного акта.

И это было для них еще одним знаком того, что все, творимое ими, предначертано им свыше.

Так в роще на берегу Галилейского моря будущий пастор и дочь раввина довели до логического конца страсть, вспыхнувшую в тот далекий вечер накануне еврейского шабата.


Дебора называла его просто Тим. За ужином она представила его друзьям как своего американского гостя. Все тактично воздержались от вопросов о роде его занятий на родине. Для них более существенно было другое: как долго он здесь пробудет?

Тим взглянул на Дебору, надеясь прочесть ответ в ее глазах, но ее взгляд говорил только одно: «Мне тоже хотелось бы это знать».

— Не подумай, что мы суем свой нос в чужие дела, — пояснил Боаз. — Нас это интересует потому, что в кибуце правило: всякий, кто остается здесь дольше двух ночей, обязан взять на себя часть работы.

Тим моментально оживился:

— Какую работу вы мне хотите поручить?

— Со скотом приходилось иметь дело?

— К сожалению, нет, — извиняющимся тоном сказал Тим. — Но в Америке я ухаживал за садом. Я буду счастлив работать в поле.

— Вот и чудесно, — объявил Боаз. — Только не забудь надеть панаму и намазаться лосьоном от солнца. Не то станешь красный, как помидор, и тебя по ошибке сорвут.

Тима разместили в домике с двумя волонтерами из Австралии. Но все понимали, что это не более чем проформа.

В последнее время Дебора жила в одном шрифе с Ханной Явец, которая, по счастливому совпадению, сейчас находилась на ежегодных сборах в корпусе военных связистов. Таким образом, влюбленные на эти немногие отведенные им дни обрели место, принадлежавшее только им двоим.

Каждый день они бок о бок трудились в поле, и это была для них первая возможность наговориться вдоволь и узнать друг друга, не оглядываясь на стрелку часов, приближающуюся к полуночи, — как было когда-то в шабат.

И после каждой ночи, проведенной в объятиях друг друга, мысль о том, что их любовь может быть греховной, таяла, как утренний туман над озером.

Они уже были мужем и женой, и ни одна земная сила не могла их разлучить. Почему они не могут оставаться ими навеки?

На самом деле только этот вопрос и сверлил Деборе мозг.

Может ли она просить его остаться?

Что, если он попросит ее уехать с ним?

* * *

Деборе хотелось делить с Тимом все его переживания. Отвергнув его доводы, что главное в эти бесценные дни — быть вместе, она добилась у начальства разрешения свозить его к святым местам его веры.

Дебора взяла с собой аванс за месяц, и они отправились дорогой правоверных паломников к местам, где проповедовал христианский Спаситель.

По негласной договоренности они не обсуждали, что ждет их впереди. Или не смели обсуждать. Они жили одним днем. Но каждый закат солнца неотвратимо приближал их к той минуте, когда уже будет невозможно уклоняться от трудного решения.

Но разве они были не в той земле, где Иисус Навин приказал солнцу застыть на месте? И разве оно ему не повиновалось?

Как-то ближе к вечеру Дебора шла вдоль берега озера и в который раз мысленно задавала себе миллион неразрешимых вопросов, как вдруг наткнулась на Боаза, который неподвижно сидел на траве, погрузившись в книгу.

Она знала, что он иногда прибегает к этому убежищу, дабы сбросить с себя груз обязанностей руководителя («Двести кибуцников — двести мнений»), и решила ему не мешать. Но Боаз уже издали понял, что ей хочется поговорить, и поманил к себе.

Без лишних предисловий он перешел сразу к существу вопроса.

— Ну, и сколько осталось?

— Не знаю. — Дебора пожала плечами.

— Знаешь. И еще как! — отеческим тоном произнес он. — Ты знаешь с точностью до часа, а может, и до минуты.

— Завтра мы уезжаем по стране, — подсказала она.

— Но ты не собираешься, как Моисей, сорок лет ходить по пустыне? — пошутил он. — Ему надо будет вернуться в Иерусалим. Когда?

— Пятнадцатого, — помертвелым голосом произнесла она.

— Что ж, — тихо сказал он, — значит, у вас есть еще пять дней.

— Чтобы одному из нас принять решение? — встрепенулась она.

— Нет, Дебора, — как можно ласковей произнес Боаз. — Никто из вас не может ничего изменить. У вас есть пять дней, чтобы свыкнуться с этой мыслью.


На следующее утро Дебора с Тимом сели в потрепанный Седан и отправились в дорогу, которая, оба знали, приведет их к разлуке.

Пока Тим загружал в багажник свой чемодан, Дебора бросила прощальный взгляд на шриф. Тим забирал с собой все свои вещи. Все до единой. Когда она вернется, у нее останутся одни воспоминания.


Следующие несколько дней прошли как в тумане. Вооружившись путеводителями, под палящим солнцем они исходили Назарет, Кесарию, Мегиддои, Хеврон и Вифлеем.

Вечерами, преодолевая робость, они останавливались в недорогих отелях и всякий раз испытывали угрызения совести — хотя десятки молодых парочек делали ровно то же самое.

Наконец настал черед Иерусалима. Города, переполнявшего их страстью. Не только религиозной, но и чувственной.

Они изо всех сил гнали прочь печаль. Дебора даже шутила по поводу того, что гостиница, где они остановились, оказалась в каких-то десяти минутах от Меа-Шеарима, и грозила познакомить Тимоти с Шифманами.

Они обошли все памятные места — в том числе Старый Город, с недавних пор формально ставший единым целым, но по-прежнему состоящий из крохотных фрагментов различных конфессий.

Проходя по узким улицам, они оказывались бок о бок со священниками армянской, греческой православной, эфиопской церквей; с муллами из арабских мечетей; с ортодоксальными евреями, казавшимися Деборе копией ее прежних соседей по Бруклину.

В конце концов Дебора привела Тимоти на гребень Стены Плача и показала ему то место, где из-за ее «греховного пения» случился скандал.

— Не верю! — заявил Тим. — Они такие набожные! За молитвой ничего вокруг не видят и не слышат.

— Могу поклясться: некоторые и сейчас меня узнают. Так что молиться на этом отгороженном пятачке мне теперь небезопасно. Зато тебя, моего светловолосого ирландского друга, примут с распростертыми объятиями.

Она что-то шепнула ему на ухо.

— Не надо! — отказался он с улыбкой. — Это будет святотатством.

— Вовсе нет, если только ты сам этого не допустишь.

— Но у меня и кипы на голове нет!

— Не волнуйся, любимый, стоит тебе бросить им пару слов на идише — и ты увидишь, как быстро у тебя появится нужное снаряжение.

Тим хмыкнул и почтительно двинулся в сторону толпы молящихся.

На него разом обратили внимание несколько молодых людей.

— Смотрите, смотрите! — наперебой заговорили они на идише. — Вот душа, жаждущая спасения!

Молодые люди дружелюбно устремились ему навстречу и обступили тесным кольцом.

— Вы говорите на идише? — спросил кто-то.

— Йо, а биссель[35], — поскромничал Тимоти.

Возбуждение незнакомцев усилилось, и они продолжали свой допрос.

— Умеете давен[36]?

— Несколько молитв знаю.

— Идите сюда, мы вам поможем.

Как по волшебству, на голове у Тима оказалась кипа, и его радостно повели вперед, туда, где можно прикоснуться к священным камням.

Тимоти был очень тронут, и это не осталось незамеченным.

— Молись! — Кто-то сунул ему книгу. — Ты читаешь на иврите?

— Немного.

Другой стал листать псалтырь.

— Можно я сам выберу? — предложил Тим.

— Конечно! — с энтузиазмом одобрил их вожак. — Который?

— Последний, сто пятидесятый.

— Чудесно! — дружно обрадовались все.

Тимоти начал декламировать текст, который, как его учили, был «самой могучей в истории человечества симфонией хвалы Господу», песню, которая начинается и заканчивается призывом «Аллилуйя» («Хвалите Бога») и содержит его в каждом стихе.

Духовные вербовщики были под впечатлением.

— Почему бы тебе не пойти с нами и не познакомиться с нашим ребе? — приставали они.

Тим вдруг растерялся. Эти молодые люди, в отличие от не знающих радости фундаменталистов, как их описывала Дебора, горели искренней любовью к Господу.

Ему на ум пришел единственный логичный довод.

— Прошу меня извинить, — сказал он на идише. — У меня уже есть духовный наставник.

После этого он вернулся к дочери раввина, и они вместе прошли четырнадцать этапов Крестного пути.

Последние пять, в том числе Голгофа и Гроб Господень, находятся в пределах храма Гроба Господня, величественного сооружения, которое делят между собой шесть христианских церквей — греко-православная, римско-католическая, коптская, армянская, сирийская и абиссинская.

Тим безмолвно впитывал в себя атмосферу этого главного памятника Страстям Спасителя, и Дебора почувствовала, что в этот момент даже она для него перестала существовать.

Почти полчаса он провел в молчании, а когда наконец заговорил, слова давались ему с трудом.

— Куда ты теперь хочешь? — робко спросила она.

— Дебора, — дрогнувшим голосом предложил он, — можно мы немного пройдемся?

— Конечно.

— Хотя… Это ведь довольно далеко. Если хочешь, можем поехать на автобусе.

— Нет, нет, — заявила она. — Мы пойдем пешком туда, куда ты захочешь.

— Я хочу еще раз взглянуть на Вифлеем.

Она кивнула, взяла его за руку, и они тронулись в неблизкий путь.

День уже катился к вечеру, когда они, пропыленные и иссушенные солнцем, вошли в храм Рождества, воздвигнутый больше тысячи лет назад над тем местом, где был рожден Христос.

По узкому проходу они проследовали в католический храм Святой Екатерины, где Тимоти в заднем ряду преклонил колени и стал молиться. Дебора стояла рядом, не зная, что ей делать.

Вдруг он пробормотал:

— О Господи! — И отчаянно зашептал ей: — Встань на колени, Дебора, встань скорей!

Ей передался его ужас, и она мгновенно повиновалась.

— Нагни голову и молись!

Через несколько минут с первого ряда поднялись двое молившихся, вышли в проход, перекрестились и направились к выходу. На них были черные куртки и белые рубашки без ворота.

По мере их приближения Тим все больше убеждался, что его опасения не были напрасными, — это действительно оказались Джордж Каванаг и Патрик Грейди.

— Ты уверен, что они тебя не видели? — спросила Дебора чуть позднее, когда они стояли в тени остановки, дожидаясь автобуса на Иерусалим.

— Не знаю, — ответил он, не в силах скрыть охватившей его растерянности. — Может, и видели, просто ничего не сказали.

— Думаешь, доложат? — спросила она, целиком разделяя его опасения.

— Каванаг точно доложит, — с горечью констатировал он.

— Но как ты узнаешь…

— В том-то все и дело, — не дал он договорить, сокрушенно мотая головой. — Этого я никогда не узнаю.


Они сидели на невысокой каменной ограде на вершине Масличной горы. Оба молчали. Меньше чем через час он простится с Деборой, и она тронется в обратный путь в кибуц.

Эта страница его жизни будет перевернута.

Они смотрели на лежащую внизу долину и вырисовывавшийся за нею силуэт Старого города, кое-где расцвеченный бликами заходящего солнца.

Наконец Тим нарушил почти могильную тишину.

— Мы могли бы с тобой здесь жить, — тихо сказал он.

— Как, как?

— Здесь, в Иерусалиме. Здесь одновременно существуют практически все религии. И над Старым городом концентрическими кругами витает дух Господень. Этот город для всех может служить домом.

— В духовном смысле, — поправила она.

— Я серьезно, Дебора. Это то место, где мы оба могли бы жить. Вместе.

— Тим… — В ее голосе слышалось отчаяние. — Ты хочешь стать священником. Ты всю жизнь мечтал о служении Богу…

— Я мог бы это делать, не принимая сана. — Казалось, он уговаривает сам себя. — Не сомневаюсь, что найдется христианская община, которая позволила бы мне здесь преподавать… — Последние слова замерли на его устах.

Он посмотрел на Дебору. Она прекрасно понимала, что он хочет сказать, и слишком сильно любила его, чтобы притворяться непонимающей.

— Тимоти, — начала она, — для меня, в глубине моего сердца, мы с тобой уже муж и жена. Но в реальном мире этого никогда не будет.

— Почему?

— Потому что я не могу отказаться от своей веры! А ты — от своей. Ничто, даже вся святая вода на земле не вымоет из нас нашей сути.

— Ты хочешь сказать, что все еще боишься отца?

— Нет, я не считаю, что чем-то ему еще обязана. Я говорю об Отце Вселенной.

— Но разве в конечном счете мы все не служим Ему одному?

— Да, Тимоти. Но до самого конца мы служим Ему каждый по-своему.

— Но когда на землю вновь придет Спаситель…

Продолжать было не нужно.

Ведь, хотя они искренне верили в Его пришествие, оба понимали, что мир, в котором они живут, слишком испорчен, чтобы Его принять.

Спаситель не придет. Во всяком случае — при их жизни.

29

Тимоти

Они расстались в Иерусалиме на автовокзале. Дебора ступила на подножку, и тут он импульсивно притянул ее к себе и в последний раз заключил в объятия.

Он не мог от нее оторваться. Он любил ее с такой страстью, что, если бы Дебора позволила, этот огонь спалил бы дотла всю его решимость.

— Не нужно… Мы не должны… — слабо запротестовала она. — Твои друзья, ну, те, которые нас видели…

— Мне наплевать! Мне есть дело только до тебя.

— Это неправда!

— Клянусь Богом, я люблю тебя сильнее, чем Его.

— Нет, Тим, в действительности ты сам не понимаешь, что чувствуешь.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я и сама этого не понимаю.

Она попыталась отстраниться — не только потому, что на карту была поставлена его карьера священника. Ей надо было уходить. Сейчас или никогда. И она не хотела, чтобы ее лицо запомнилось ему мокрым от слез.

Сейчас, в его объятиях, Дебора чувствовала, как он тоже силится подавить рыдания.

На прощание они сказали друг другу одни и те же слова. И почти в унисон. «Храни тебя Бог». И повернулись в разные стороны.

* * *

Когда он добрался до коллегии Терра-Санкта, оба его товарища уже были там.

— Ну, мы и упарились! — пожаловался Патрик Грейди. — А кроме того, здесь, в Иерусалиме, сколько ни ходи, все мало.

Его коллега Джордж Каванаг поддакнул:

— Целой жизни не хватит, чтобы здесь все осмотреть.

Ни один и вида не подал, что видел влюбленных в Вифлееме. И это был еще один крест, который предстояло теперь нести Тиму. Отныне он будет жить в постоянном беспокойстве, не зная, что именно известно его однокашникам. Воспользуются ли они своим знанием, для того чтобы его дискредитировать? И в какой момент?

— Должен покаяться, Хоган, — дружелюбно заявил Джордж. — Мы пожалели, что не позвали тебя с собой. Втроем было бы куда веселей!

— Да? — рассеянно переспросил Тим.

— Видишь ли, латынь я знаю довольно сносно, но здесь в основном все надписи по-гречески. Ты бы нам пришелся весьма кстати.

— Благодарю, — холодно ответил Тим. — Я польщен.

Как и было условлено, пунктуальный отец Бауэр привез своих немецких семинаристов с точностью до минуты. Измученных, пропыленных, поджаренных на палящем южном солнце.

Тим внутренне содрогнулся. Чудо, что они с Деборой и с ними нигде не столкнулись.


На следующее утро, на высоте тридцати тысяч футов над землей — и, стало быть, на столько же ближе к Небесам, — Тимоти читал требник, силясь направить свои мысли в благочестивое русло. Когда, готовясь к посадке, самолет принялся кружить над городом, в иллюминаторе показался Ватикан. Круглая базилика Святого Петра работы Микеланджело выходила на колоннаду дворца Бернини, что делало ее похожей на гигантскую замочную скважину.

Дабы это поэтическое сравнение не ускользнуло от его сонных подопечных, отец Бауэр изрек:

— Это подлинные врата Рая, братья мои. И нам надлежит заслужить ключи от Царства Божия.

Тимоти смотрел вниз и думал, не закрыты ли эти врата для него навеки.

ЧАСТЬ III

30

Тимоти

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил…

«Как мне начать?» — мучительно думал Тим, преклонив колени в душной исповедальне часовни Североамериканской коллегии. Как описать то, что произошло с ним в Святой Земле?

Сказать, что полюбил женщину? Но это далеко не отражает его чувств.

Что имел половой контакт? Он, семинарист, который уже обязан блюсти целомудрие? И которому через каких-то два года предстоит дать обет безбрачия?

— Si, figlio mio?[37]

От того, что исповедовавший его священник говорил по-итальянски, Тим почувствовал некоторое облегчение. Возможно, тяжесть признания уменьшится, если оно будет сделано на чужом языке.

— Но peccato, Padre, я согрешил… — повторил он.

— Как я могу тебе помочь? — шепотом ответили из-за перегородки.

— Я полюбил женщину, святой отец.

Возникла пауза. Священник попробовал уточнить:

— Ты хочешь сказать, что занимался любовью с женщиной?

— Это то же самое! — утвердительно ответил Тим, с внутренним негодованием приготовившись к начавшемуся допросу.

Священник кашлянул.

— Мы были близки, потому что испытывали духовное родство. Не только тела наши соприкасались — сливались и наши души.

— Но ваши тела… соприкасались, — повторил священник.

«Он не понимает! — в отчаянии подумал Тим. — Господи, как же мне исповедаться перед человеком, которому неведома земная любовь?»

Тим попытался вразумительно пересказать то, что с ним было, но, искренне готовый выложить все без утайки, он в то же время хотел уберечь Дебору. Он не станет называть ее имени. И говорить, что ее отец — служитель Бога.

Исповедь была долгой. У священника оказалась к нему масса вопросов. Где? Сколько раз?

— Зачем вам все это? — взмолился наконец Тим. — Разве не достаточно того, что я это сделал?

Он попробовал рассуждать таким образом: этот неожиданно дотошный допрос — часть его епитимьи. Это все равно что удалить похоть из души и, словно злокачественную опухоль, выложить на хирургический лоток, отделив от него самого.

Наконец испытание было окончено. Тим сказал столько, сколько мог сказать. Насчет остального он был уверен: Господь знает, что я сделал и что я чувствую. Пусть Он покарает меня Своей дланью.

Весь в поту, затаив дыхание, он дожидался вердикта священника.

— Я не на все вопросы получил ответ… — только и сказал тот. И замолчал, дожидаясь от Тимоти слов раскаяния.

— Понимаю, святой отец: Я семинарист. Мне следовало проявить больше стойкости. Я люблю Господа — и хочу служить Ему. Поэтому я сюда и пришел. — Помолчав, он добавил: — И поэтому вообще смог вернуться.

— И ты уверен в своей решимости, сын мой?

— Я смертный, святой отец. Мне ведомы лишь мои намерения.

— И ты сможешь по собственной инициативе обсудить свое будущее с твоим духовным наставником?

Тим кивнул и прошептал:

— Да, святой отец. Я сделаю все, что потребуется, чтобы быть достойным духовного сана.

Наконец священник вынес свой приговор:

— Все мы сотканы из плоти. Даже святым приходилось бороться с теми же дьяволами. Вспомним хотя бы блаженного Августина. Или святого Иеремию. Оба ныне глубоко почитаются церковью. Тебе надлежит следовать их примеру. Что до епитимьи… Тридцать дней произноси молитвы по четкам по три оборота. Размышляй о радостных, скорбных и славных таинствах, моли Деву Марию, чтобы вступилась за тебя перед Всевышним, дабы Он ниспослал тебе благодать. Кроме того, утром и вечером помимо обычных молитв произноси пятьдесят первый псалом.

— Да, святой отец.

Сквозь дырочки в ширме Тимоти разглядел, как правая рука священника осеняет его крестным знамением. Его грехи были отпущены именем Отца, Сына и Святого духа.

— Va in расе, — тихо сказал священник, — е pregha per me. Ступай с миром и помолись за меня.


В Риме, легендарном Городе семи холмов, был еще и восьмой — Яникул, расположенный на другой стороне Тибра, на правом его берегу. Здесь в третьем веке император Аврелиан воздвигнул неприступную, по его замыслу, стену, высотой двадцать футов и длиной двенадцать миль, дабы защитить Рим от набегов варваров.

Именно на Яникуле в 1853 году сам папа Пий XII в сопровождении кардинала Фрэнсиса Спеллмана из Нью-Йорка (главного инициатора сбора пожертвований) освятил новую Североамериканскую коллегию, семиэтажное здание темно-желтого кирпича, — величественный символ преданности верующих Нового Света Святому престолу.

Портики его просторного внутреннего двора украшают знаки почета, выбитые в память о щедрости, проявленной отдельными епархиями США. Изящный фонтан посреди дворика посылает струю чистейшей воды из камня, украшенного звездами по числу штатов.

В общественных помещениях коллегии на стенах висят гербы с девизом заведения: «Firmum est cor meum» — «Твердо сердце мое». Для значительной части ее ста тридцати обитателей, главным образом — претендентов на духовный сан, этот девиз таит в себе невысказанный вопрос: «Достаточно ли тверд я в сердце моем?»

Именно здесь должны были жить Тимоти и четверо его товарищей в продолжение их учебы. Некоторые предметы, такие, как Закон Божий, по-прежнему читались на латыни, но в основном преподавание велось на итальянском, который они должны были освоить еще в Перудже, на курсах интенсивного изучения языка. Поскольку способности к языкам у всех были разные, то итальянско-английский словарь оставался такой же настольной книгой, как требник.

В продолжение всего месяца своей епитимьи Тимоти дважды в день обращался к Богу словами пятьдесят первого псалма[38], прося его: «Омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня». И укрепился в уверенности, что, говоря словами Псалтыри, Господь сотворил в нем «сердце чистое» и «дух правый обновил» внутри его.

Он опустился на колени перед алтарем и дал зарок никогда больше не встречаться с Деборой.

Однако в тот момент, как губы его произносили этот обет, Тим вдруг почувствовал, как в глубине его отчаявшегося сердца вспыхнул огонек. И эта искорка словно высветила в его сознании вопрос: что, если сам Бог пошлет им новую встречу? И этот вопрос стал пульсировать у него в голове, не давая покоя.

Он вышел из часовни, обливаясь потом — но не потому, что стояла душная римская ночь. Внезапная отчаянная мысль разом разрушила всю старательно возведенную линию обороны.

Я стану жить надеждой, что снова увижу Дебору.

До конца своих дней.

31

Дебора

Это был шок, но не неожиданность.

Поскольку Дебора с Тимом провели вместе без малого три недели, удивительно было бы, если бы она не забеременела. На самом деле в глубине души она неразумно желала той «беды», какая обрушилась на нее спустя четыре недели после прощания с Тимом.

В амбулатории кибуца она узнала от доктора Барнеа результаты анализов. Свое отношение к новости он выразил весьма недвусмысленно и тепло улыбнулся:

— Мазл тов!

Она с минуту молчала.

— Даже не знаю, что мне теперь делать… — пролепетала она наконец.

— Не волнуйся, — утешил врач. — Все, что тебе нужно знать, я тебе расскажу. К тому же в кибуце всегда есть будущая мать. Ты больше узнаешь от женщин, чем из моих пособий для беременных.

«Неужели все так просто? — мысленно удивилась она. — Буду сидеть и смотреть, как растет живот? И не стану предметом всеобщих насмешек или, хуже того, жалости всей коммуны?»

— Доктор Барнеа, этот… ребенок, которого я ношу…

Он терпеливо ждал, когда она наберется смелости продолжить.

Наконец она сказала:

— Я никогда не смогу… выйти замуж за его отца. Я даже не смогу ему об этом сказать.

Врач ободряюще улыбнулся.

— А кто тебя о чем будет спрашивать? В кибуце рождение ребенка всегда воспринимается как большая радость. И твое дитя будет расти в обстановке, о которой можно только мечтать. И кстати, ты не единственная здесь мать-одиночка. Не замечала?

— Нет, — призналась она.

— Ага! — сказал доктор, торжествующе воздев указательный палец. — То-то и оно. Ты этого не замечала, поскольку ко всем детям здесь отношение одинаковое.

— А что, если… если малыш станет спрашивать об отце?

— Ну, — опять улыбнулся он, — если у тебя не родится какой-нибудь вундеркинд, некоторое время тебе такая опасность не грозит. А там, глядишь, что-нибудь изменится…

«Нет, — подумала Дебора, — не изменится. Это ребенок Тимоти, и никого другого».

Врач счел, что ее вопросы вызваны смущением, и добавил:

— Послушай, Дебора, жизнь такова, что иногда молодые мужья уходят служить и… и… не возвращаются. Мне больно тебе об этом говорить, но у нас есть две вдовы моложе тебя, у которых в общей сложности пятеро детей.

Он потянулся вперед и с чувством стукнул ладонью по столу.

— Но эти дети прекрасно растут! Вся община согревает их своей любовью. Для тебя сейчас гораздо важнее соблюдать диету, принимать витамины и думать о хорошем.

Дебора знала, что последнее предписание невыполнимо. Едва она шагнет за порог клиники, как окажется в реальном мире и совершенно одна. Но нет, теперь уже не одна! А поскольку она давно для себя решила, что больше никогда никого не полюбит, то внутренне уже приготовилась к тому, что станет матерью, так и не побыв женой.

Теперь и до врача наконец дошло, что ее гложет какая-то иная тревога.

— Тебя беспокоят твои родители? — участливо спросил он.

— Да, — призналась она. — У отца на такие вещи нюх.

Это доктор Барнеа прекрасно мог понять.

— Дебора, хочешь знать мое определение взрослого человека? Взрослый человек — это тот, кто говорит себе: «Меня больше не волнует, что думают мои родители». Для меня это и есть подлинное психологическое совершеннолетие. Бар-мицва.

Она кивнула, поднялась и медленно вышла. Солнце уже палило вовсю, и она удивилась, что так долго пробыла у врача, — за результатом анализов она пришла еще утром.

Она медленно шагала к своему шрифу, и в голове ее, подобно песчаной буре в пустыне, крутилась тысяча противоречивых мыслей.

Она резонно рассудила, что больше не боится того, что может сказать или подумать рав Моисей Луриа.

Но то единственное, чего она жаждала всей душой, было неосуществимо.

Она хотела, чтобы новость узнал Тим.

32

Дэниэл

По мере того как во мне нарастала похоть и угасала вера, я понял, чем меня так привлекает Ариэль: в ней одной поразительным образом воплощалось все то, на что накладывала запрет моя религия.

Она сказала мне, что учится в Нью-Йоркском университете на искусствоведческом отделении, и, судя по всему, весьма преуспевала в этом деле. Стены ее квартиры украшали впечатляющие произведения современного искусства, включая одного подлинного Утрилло, одного Брака и несколько рисунков Пикассо. Стеллажи в гостиной были уставлены сотнями иллюстрированных книг и альбомов, посвященных творчеству современных мастеров.

Никогда прежде я не встречал подобного жилища — и тем более у студента-дипломника.

Во-первых, квартира была огромная и обставлена исключительно в белых тонах. Единственное исключение составляли серебряные подносы, но даже на них — кроме шуток! — лежал белый шоколад.

Холодильник у нее был забит шампанским, икрой — и замороженными обедами фирмы «Бердс-Ай».

Меня могло бы насторожить то обстоятельство, что мы никогда не встречались по вторникам, средам и четвергам. Я, конечно, знал, что бывают вечерние лекции, но, когда я пару раз предложил прийти ближе к полуночи, она лишь рассмеялась в ответ.

Я прозрел однажды в пятницу вечером (да, да, я настолько потерял голову, что даже осквернял шабат!), когда она случайно облила меня красным вином и тут же беззаботно предложила слизать его с меня в порядке «епитимьи». Она раздела меня и втолкнула в свою шикарную ванную, под душ, оснащенный всевозможными насадками.

Когда я вышел из-под душа, она протянула мне не только мужской халат, но и сорочку с брюками.

Я попытался было успокоить себя тем, что мужская одежда принадлежала бывшему любовнику — или даже мужу.

Но больно уж эти брюки были хорошо выглажены, а рубашка — слишком уж свежая. А когда я разглядел на ней монограмму с инициалами «ЧМ», любопытство взяло верх.

— Это чье? — спросил я как можно более безразличным голосом.

— Одного друга, — как ни в чем не бывало ответила она и поманила меня в свои объятия.

Но и в ходе любовной прелюдии я не унимался.

— Какого такого друга?

— Да так, самого обыкновенного. Давай не будем об этом, хорошо?

— Видимо, не такого уж и обыкновенного, раз его вещи висят у тебя в шкафу!

Ее терпение наконец лопнуло.

— Ради бога, Дэнни! Неужели ты так далек от жизни? Разве не ясно, что я живу на содержании? Это же очевидная вещь!

Надо признаться, я был шокирован — и очень оскорблен.

— Нет, для меня это далеко не очевидная вещь, — пробормотал я. — Ты хочешь сказать, это его квартира?

— Нет, она моя, но платит за нее он. Что, это тебя шокирует, мой маленький раввин?

— Нет, — соврал я. — Просто меня воспитывали в таких принципах, что эти вещи я расцениваю как…

— Милый мой, тебя воспитывали на другой планете.

— Ты права, — ответил я, стесняясь того, что еще сохранил остатки традиционных ценностей. — Я только одного не могу понять…

— И чего же?

— Что ты во мне-то нашла?

Она ответила, нимало не смутившись:

— Невинность.

Ариэль обезоруживающе улыбнулась.

— А разве я для тебя — не лакомое блюдо из запретных плодов?

Я кивнул и жадно притянул ее к себе.

Поддаваясь моей ласке, она хрипло проговорила:

— После всего этого ты уже не сможешь вернуться к хорошим еврейским девочкам.


Много раз на протяжении душных летних вечеров, пока я готовился к поступлению на курсы, которые должны были начаться только осенью, мне вдруг приходило в голову, что это даже хорошо, что любовник Ариэль взял ее с собой на Ривьеру. На лето я перебрался домой и разговаривать с ней смог бы теперь лишь из телефона-автомата.

Пуританство моего отца меня настолько подавляло, что я старался даже не думать о ней, дабы он, не приведи господи, не прочел моих мыслей.

Без Деборы дом казался чужим. Маме она присылала всего по нескольку строк, сообщая, что у нее «все в порядке», но письма, которыми мы с ней обменивались между собой, были гораздо более откровенными. Я с нетерпением ожидал подробностей продолжения ее романа (мне хотелось, чтобы это был роман) с летчиком по имени Ави.

Я то и дело звонил в общежитие узнать, нет ли мне писем. Но приходили лишь видовые открытки от моей соблазнительницы. Правда, я все равно был поглощен учебой, всеми силами стараясь выбросить Ариэль из головы.

Иногда ко мне в комнату, деликатно постучав, наведывался папа. Обычно, извинившись за беспокойство, он садился в кресло и начинал помогать мне в выборе темы для дипломной работы.

Чаще всего он предлагал что-то из области мистицизма, в котором у нашей семьи была собственная, «лурианская», традиция, восходившая аж к Средневековью. Хотя некоторые из самых значительных трудов по этой тематике, например «Зогар»[39], если и не официально, то в силу традиции до сорока лет читать запрещается, отец был уверен, что сумеет убедить декана в том, что мой случай «совершенно особенный».

Я обычно молча кивал и угощал его крекерами с ореховым маслом и имбирным пивом, которые мама исправно ставила мне на стол. Я всячески старался скрыть от отца то обстоятельство, что уже хорошо знаю, о чем будет мой диплом и кого я хочу видеть в роли своего научного руководителя.

В конце лета я отправился к декану со своим прошением. Он, как обычно, встретил меня тепло. И, как обычно, это был знак уважения к заслугам моего отца.

— Я бы хотел писать диплом под руководством доктора Беллера, — сказал я, стараясь не краснеть.

— Что ж, это человек подлинной эрудиции, — заметил декан. — Вот уж не подозревал, что вы питаете интерес к археологии…

— Нет, нет, — перебил я. — Я говорю не о раввине Беллере. Я имею в виду его брата из Колумбийского университета.

— А-а… — Внезапно его энтузиазм поутих. Он погладил бороду, помычал на разные лады и наконец изрек нечто более членораздельное: — Этот Аарон Беллер такой эпикорос… Я бы сказал — злой гений. И все же, отдавая дань справедливости, нельзя отрицать, что из многих поколений своего блистательного рода он наделен самым выдающимся умом…

— Совершенно верно, сэр, — ответил я. — Именно поэтому я и выбрал его спецкурс. Можете проверить — у меня высший балл. — Я напряженно ждал решения своей судьбы. Но декан не торопился. Он решил сначала хорошенько меня расспросить.

В конце концов, к моему великому удивлению, он подался вперед и с улыбкой объявил:

— Знаете, что я вам скажу, Дэнни? Что, если Беллер, став вашим научным руководителем, попадет под ваше благочестивое влияние? Быть может, вам окажется по силам вернуть его в лоно веры! Не волнуйтесь, я позвоню, кому требуется, и все улажу.

— Благодарю вас, сэр. — Исполненный энтузиазма, я поднялся.

— Но должен вас предостеречь, — произнес декан мне вслед. — У этого человека талант к злу. Не дайте ему вас околдовать!

— Ни в коем случае, сэр! — заверил я.

— Хотя… сын зильцского ребе не допустит, чтобы его вера была поколеблена, — сказал декан с такой убежденностью, что мне сделалось не по себе.


Тема, которую мы с Беллером выбрали для моего диплома, звучала так: «Сексуальная сублимация как фактор веры в Бога». Между собой мы договорились, что в тексте, который мы официально представим на рассмотрение ученого совета университета, первое слово названия будет опущено.

Вполне понятно, что отправной точкой для меня была крамольная монография Зигмунда Фрейда «Будущее одной иллюзии», в которой он рассматривает возникновение религии как следствие подавления или, по крайней мере, переориентации первобытной движущей силы жизни — либидо. Что такое «греховные помыслы», я уже знал из собственного опыта.

Исследование, охватившее мыслителей от Платона до Фрейда и даже шире того, вплотную подводило меня к ключевому постулату теории Беллера: то, что мы называем религией, родилось из потребности в некой патриархальной Высшей Сущности, а сама эта потребность проистекает из чувства вины.

Я так увлекся, что вместо положенных десяти тысяч слов выдал Беллеру работу почти вдвое длинней.

Я также стал частым гостем в его доме — разумеется, вместе с Ариэль. И тем не менее, отдав ему первый вариант и придя к нему через неделю, я испытывал неподдельное волнение. К счастью, он постарался как можно скорее развеять мои сомнения:

— Работа первоклассная, Дэнни. Честно тебе скажу: я считаю, из этого вполне можно сделать книгу. Я, правда, кое-что пометил на полях, главным образом там, где следовало бы убрать наиболее спорные идеи, с тем чтобы работу счел «кошерной» твой декан.

Это был хороший совет, ибо в изначальном виде мой труд был полон ереси.


Однажды поздним вечером, когда мы допивали последнюю бутылку белого вина, я осторожно спросил:

— Аарон, можно мне с вами поговорить?

— Конечно, Дэнни, — ответил он. Думаю, он сразу смекнул, о чем пойдет речь.

— Теперь, когда я столько знаю — то есть когда столько узнал от вас, — я не могу идти дальше… Ну, я хочу сказать… не могу становиться раввином.

Я с волнением ждал, что он скажет.

— Дэниэл, — медленно начал он, — я рад, что ты сам начал этот разговор, поскольку это дает мне моральное право говорить без обиняков.

Он помолчал и мягко продолжил:

— Мне всегда казалось, что тебя гложут сомнения относительно карьеры раввина. Особенно в части продолжения дела своего отца. Не могу себе представить, как ты проведешь остаток жизни, сидя в Бруклине и сочиняя то, что называется «ответствия» на средневековые софизмы.

Мне стало неловко оттого, что он читает мои мысли. И одновременно я испытал невероятное облегчение.

Я понял, что его лекции лишь послужили толчком к тому, чтобы обнажились мои самые сокровенные чувства и желания. Всю жизнь они сдерживались страхом огорчить отца. В сочетании с внутренним протестом против его, подавляющей меня, воли.

Самым пугающим открытием было то, что я не только не хотел становиться следующим зильцским ребе — я даже не был уверен, что вообще смогу стать раввином.

— Я не знаю, как мне быть, — в отчаянии сказал я.

— Это все уже сказано у Гилеля две тысячи лет назад: «Если не я для себя, то кто?» Дэнни, это твоя жизнь.

Он замолчал и задумался, потом нахмурил лоб.

— Однако… кто я такой, чтобы давать тебе советы? — наконец произнес он. — Должен признаться, порой меня одолевают сомнения. Понимаешь, у меня самого и отец, и оба брата — раввины. Что, если правы они, а не я? Они допускают, что «наш» Господь имел какие-то неведомые причины позволить шести миллионам представителей нашего народа погибнуть ни за что. Но я задаю себе вопрос: какие такие смертные грехи должны были совершить эти евреи, чтобы их истребление стало оправданным? Мартин Бубер объясняет это «затмением», внезапно нашедшим на Бога. Но я должен тебе сказать, что это тот пункт, где мы с моей религией полностью расходимся.

Он раскраснелся. Было видно, что он сказал больше, чем сначала хотел.

— Прости, — стушевался он, — я, кажется, погнал свою любимую лошадку с превышением скорости.

— Нет, нет! — поспешил заверить я. — Вы выразили словами в точности то, что я чувствую. Скажите только: что вы говорите своим пациентам, когда они открывают правду о себе и она кажется им невыносимой?

Аарон улыбнулся и тихо ответил:

— Я говорю: «Увидимся на следующем сеансе».

33

Дебора

Сначала Деборе казалось, что так недолго и умереть, но в конце концов она пережила изнуряющие приступы тошноты, мучившие ее по утрам в первые три месяца беременности.

Теперь ее самочувствие заметно улучшилось, так что она могла думать о предстоящих ей испытаниях материнства более или менее хладнокровно. И даже начинала этому радоваться. Она вынашивала ребенка Тима, частичку любимого человека, и не было той силы, которая могла бы ее у нее отнять.

И тут случилась трагедия.

Новость пришла, когда все собрались в столовой на ужин. Появился полковник военно-воздушных сил с крепко сжатыми губами и мрачным лицом и сказал, что должен переговорить наедине с Ципорой и Боазом. Оба побелели как мел и отошли с ним в дальний угол комнаты.

Хотя офицер говорил так тихо, что слов было не разобрать, вся комната сразу поняла, что за известие он принес. Опасения подтвердились, когда Ципора вскрикнула от ужаса. Она разрыдалась и настолько потеряла контроль над собой, что, когда Боаз попытался ее обнять, чуть не набросилась на него с кулаками.

К ним поспешил доктор Барнеа. Вместе с другим кибуцником он отвел Ципору в медпункт.

Остальные продолжали неподвижно сидеть за столом, словно окаменев.

Дебора шепотом спросила у Ханны Явец:

— Ави?

Та угрюмо кивнула.

— Был авианалет на базу боевиков в Сидоне. Я по радио слышала. Один из наших самолетов был сбит зенитками.

Боже, подумала Дебора. Голова у нее пошла кругом.

Все по-прежнему сидели в молчании. За несколько секунд из крестьян-кибуцников они превратились в погруженную в глубокий траур религиозную общину.

Через двадцать минут вернулся доктор, с трудом удерживавший слезы. Все сгрудились вокруг него, чтобы выслушать хриплый, сбивчивый рассказ.

— В Ави стреляли и тяжело ранили. Он не катапультировался, даже когда уже был над нашей территорией. Хотел посадить самолет… — голос у него срывался, — чтобы на нем могли летать другие.

Многие кибуцники, мужчины и женщины, знавшие Ави с рождения и выросшие с ним вместе, закрыли глаза руками и тихо заплакали.

— Он не должен был лететь! — с горечью проговорила Ханна.

— В каком смысле? — спросила Дебора.

— Он был единственный сын. В израильской армии таких никогда не посылают на передовую. Ави должен был получить специальное разрешение.

Дебора молча кивнула.

— Я знаю, он не боялся умереть, — продолжала Ханна. — Но он разбил жизнь своим родителям! Теперь у них ничего не осталось.


Кибуц заботился о своих членах буквально от колыбели до могилы. В противоположной от детского сада юго-западной части территории, на отдалении, располагалось кладбище.

Здесь, в присутствии всей большой семьи своих односельчан, командира эскадрильи и летчиков-сослуживцев, Ави Бен-Ами, двадцати пяти лет, был похоронен с миром. Солдаты дали залп из винтовок, и простой гроб, накрытый знаменем со звездой Давида, опустили в землю. Обошлось без раввина. И, если не считать краткой прощальной речи командира, церемония была чистой формальностью. Но скорбь была настоящая.

Несколько недель кибуц был в трауре. Дебора остро чувствовала необходимость поделиться своими мыслями и переживаниями с кем-нибудь за пределами этой замкнутой общины.

Она уселась за свой небольшой деревянный стол и начала очередное длинное послание Дэнни — на этот раз о том, как гибель одного солдата способна опечалить не только его родное селение, но и всю нацию. Ведь в тот вечер весь Израиль видел фотографию Ави по телевизору. И искренне разделял скорбь семьи Бен-Ами.

Прошло минут пятнадцать, когда в ее незапертую дверь постучали. Дебора нисколько не удивилась, увидев на пороге Боаза и Ципору. После смерти своего единственного сына старики придумали способ проводить долгие ночи. В полдесятого, после телевизионного выпуска новостей, они выходили гулять по рощам кибуца и бродили до тех пор, пока буквально не засыпали на ходу.

— Есть кто дома? — спросил Боаз, напустив на себя беззаботный вид.

— Входите, — ответила Дебора, тоже искусственно бодро.

— Нет, нет! — возразил Боаз. — Тем более что места тут для всех не хватит. Выходи ты к нам, прогуляйся. Твоему малышу полезно подышать свежим воздухом.

Она кивнула и встала. Последнее время ей стало трудновато подниматься, но она все же вышла на улицу.

Дебора понимала, что ее пригласили не просто поболтать. Ведь в последние недели Боаз и Ципора превратились почти в отшельников.

— Дебора, — начал Боаз. — Мы долго набирались храбрости, чтобы поговорить с тобой…

— Храбрости? — перебила Дебора.

— Ну да, — смущенно продолжал Боаз. — Но если посмотреть, в каком положении оказались мы и в каком ты, я думаю, мы можем помочь друг другу.

Дебора заставила себя улыбнуться.

— Что до меня, я готова помочь, чем только могу.

— Как я понимаю, — говорил Боаз, — у твоего ребенка никогда не будет отца. А у нас с Ципорой не будет внуков. Если мы как-нибудь сумеем склеить разбившиеся куски, может снова получиться что-то цельное. — Он остановился и добавил: — Насколько возможно.

— Что… — неуверенно произнесла Дебора, — что я могла бы сделать?

— Как бы ты отнеслась к тому, чтобы дать ребенку наше имя? Я не имею в виду обязательно Ави или Авива. Пусть это будет только фамилия. Бен-Ами. Тогда мы двое сможем стать ему бабушкой и дедушкой.

Ципора почти извиняющимся тоном добавила:

— Для ребенка это вправду будет лучше…

Дебора заключила их обоих в объятия.

— Спасибо, — пробормотала она, и слезы покатились из ее глаз.

— Нет, — решительно возразила Ципора. — Это тебе спасибо!


В одно прекрасное майское утро у Деборы начались схватки. Поскольку в шрифе не было телефона, ее соседка Ханна бросилась будить доктора Барнеа, который, борясь со сном, проговорил:

— Когда схватки начнут повторяться каждые три минуты, доставьте ее в операционную. Я приведу сестру.

Последние три месяца беременности Деборы Ханна посещала с ней акушерские курсы, чтобы помогать ей контролировать дыхание во время родов.

Боль оказалась сильнее, чем Дебора ожидала. Каждый раз во время схваток она стискивала зубы и безуспешно пыталась удержаться от сквернословия. Когда боль в очередной раз отпустила — а такие моменты становились все реже, — она, задыхаясь, крикнула Ханне:

— Черт бы побрал эту Еву! Смотри, что она натворила, откусив от этого несчастного яблока!

В кибуце была небольшая, но хорошо оборудованная операционная, так что доктор Барнеа и две медсестры, работавшие по совместительству, могли проводить здесь неотложные операции, например, вырезать аппендицит или вправить кость. И, конечно, принять роды.

В восемь пятнадцать доктор решил, что ключевой момент уже близок. Сестры на каталке ввезли Дебору, а Ханна стояла рядом и подбадривала роженицу.

В восемь двадцать семь показалась головка ребенка, и через несколько секунд Ханна возбужденно воскликнула:

— Дебора, мальчик! Чудесный светленький мальчик!

Доктор и сестры почти в один голос воскликнули:

— Мазл тов!

Молодая мать была вне себя от счастья.

Несколько позже она и новоявленные дедушка Боаз и бабушка Ципора вместе утирали слезы.

— Как назовешь? — спросила Ципора.

Этот вопрос Дебора уже хорошо продумала. Если родится девочка, решила она, будет Хавой, в честь первой жены ее отца. (Дебора сама не понимала почему, но в ней по-прежнему жило стремление угодить отцу.)

Если же будет мальчик, она твердо решила дать ему еврейское имя, ближайшее по смыслу к «Тимоти» — что по-гречески означает «почитающий Бога». Выбор сводился к Элимелеху: «мой Бог есть царь», и Элише: «Бог — мое спасение». Дебора остановилась на втором.

22 мая 1971 года Элиша Бен-Ами был обрезан и вступил в завет между Господом и Его народом. Он носил фамилию погибшего мужчины, не являвшегося ему отцом. А имя — другого, живого, который никогда не узнает, что Эли — его сын.

Дебору охватывал то восторг, то бессилие. Даже в эти первые пьянящие дни были моменты, когда она застывала в неподвижности, исполненная благоговейного страха перед тем, что она совершила.

Ведь пока Эли еще был в ее чреве, в минуты сомнения она говорила себе: «Как только ребенок родится, все наладится». Теперь же, когда он появился на свет, на смену радужной мечте пришла реальность, полная горя и слез.

Естественно, все кибуцники поздравляли и поддерживали Дебору. Но для всех, кроме Боаза, Ципоры и самой Деборы, Эли был просто еще одним из множества младенцев, которых здесь всегда встречали с любовью.

Деборе не терпелось разделить захлестнувшую ее любовь с кем-нибудь из ее родной семьи, хотя бы с матерью. А еще — с Дэнни, которому за время беременности она несколько раз чуть было не открыла своего секрета.

И она была вынуждена признаться себе, что где-то в глубине души, как бы нелепо это ни казалось, ей хотелось рассказать обо всем и отцу. Хотя она считала, что все эмоциональные связи с отцом уже давно порваны, живущая в ней маленькая девочка все еще нуждалась в папином одобрении.

Только вот примет ли он когда-нибудь заблудшую дочь под свое крыло?

34

Дэниэл

Из всех отступников, обнаружившихся среди будущих раввинов, я стал последним. Это было мое единственное отличие от остальных.

На первом курсе своего рода нервный срыв случился с Лабелем Кантровичем. Это была большая трагедия, учитывая, что он к тому времени уже был женат и имел двоих детей. Ходили слухи, что он вернулся к преподаванию в родную ешиву в Балтиморе, но по-прежнему мучается мигренями и высоким давлением. Я, однако, ни минуты не сомневался, что этим дело не ограничивалось.

К концу третьего курса из наших рядов выпали еще двое, это было за двенадцать с небольшим месяцев до нашего превращения в раввинов. Об этих несчастных наши преподаватели не распространялись, ссылаясь лишь на какие-то их «внутренние проблемы».

В отличие от Кантровича эти двое отщепенцев не были сыновьями раввинов, да и у Лабеля отец был всего лишь директором небольшой ешивы, а вовсе не духовным лидером целой общины.

Никто из них не был наследником дела зильцского ребе. Никому из них не грозило разбить «золотую цепь» преемственности — а вместе с ней и сердце своего отца.

Я гадал, что станет делать отец. Он всегда вел такую праведную жизнь, он с таким жаром молил Господа о наследнике! И теперь ему должна быть ниспослана эта боль. За что?

Тут я себя оборвал. Как я смею допускать мысль о том, что я утратил веру по воле Провидения? Ведь я — не какой-то современный Иов, не выдержавший испытания. Я простой смертный, разуверившийся в постулатах своей религии.

Однако… где найти мужество взглянуть в глаза отца? Ведь я знал, что для него моя будущая деятельность на поприще раввина — продолжение всей его жизни, исполненной служения Всевышнему. Как мне произнести слова, которые станут для него настоящим ударом?

Когда Беллер без предупреждения объявился в общежитии, чтобы меня приободрить, я испытал искреннюю благодарность.

— Ну, зачем я это делаю? — мучился я.

Беллер взглянул на меня и своим голосом психотерапевта — я это так воспринимал — тихо спросил:

— А кого конкретно ты боишься обидеть?

Я опустил глаза и признался:

— Отца. — Помолчав, я повторил: — Поступая так, я причиняю боль своему отцу.

Затем я поднял глаза и с болью спросил:

— Почему, Аарон, почему я так хочу это сделать?

— На этот вопрос только ты можешь найти ответ, — тихо ответил он.

— Неужели я его так ненавижу?

— Так уж и ненавидишь?

Что я мог сказать в ответ на столь страшный вопрос? Только правду.

— Да, — с ужасом пролепетал я, — в глубине души мне страшно хочется его наказать. Ведь вы посмотрите, как он обошелся с моей сестрой!

— И дело только в Деборе? — уточнил Беллер.

— Нет, конечно. Вы правы. Дело в том, что он делает со мной. Почему я обязательно должен мечтать о карьере раввина? Почему я вообще должен позволять ему швырять мою жизнь на наковальню и ковать из нее все, что ему вздумается? А если бы я вообще не родился?

— Поздновато уже об этом, — усмехнулся Беллер. — Теперь тебе не поможет, даже если вернешься в утробу матери.

Я попытался улыбнуться в ответ, но это мне плохо удалось.

— Когда собираешься поговорить с ним? — спросил он.

— Как только куплю бронежилет, — сострил я, после чего признался: — Аарон, я не представляю себе, как это сделать.

— Просто возьми и скажи ему правду. Это будет честнее всего.

— Знаю. Но я не могу выложить ему все как есть. Это его убьет!

Беллер помотал головой.

— Дэнни, у него в жизни были трагедии посерьезнее — Холокост, смерть Хавы, утрата первого сына. Могу поручиться: твоему отцу будет очень больно, но он не умрет.

— Вы его не знаете, — тихо возразил я. — Вы не знаете этого человека!

Он ничего не ответил.


Всю дорогу на метро до Бруклина я мучился вопросом, как мне поступить «честнее всего». До этого я изобретал тысячу отговорок и малоубедительных оправданий, пытался придумать, как отсрочить решительное объяснение — например, сказать: «Я бы хотел еще год поучиться в Иерусалиме…» Но Беллер меня убедил, что это будет неоправданной жестокостью по отношению к нам обоим.

К тому времени, как поезд прибыл на станцию «Уолл-стрит», я уже сформулировал свои доводы, так что остаток пути их просто зазубривал.

Вечер был душный, и, хотя к ночи чуть повеяло прохладой, я все равно обливался потом.

Было уже около полуночи, когда я медленно прошел по нашей улице мимо погруженной во мрак и безмолвие синагоги и наконец поднялся по ступеням родного крыльца. Мама уже, наверное, давно легла. Втайне я малодушно надеялся, что и отец уже спит.

Напрасная надежда. Он всегда работал у себя за столом в кабинете, когда весь мир уже давно видел сладкие сны. Припоминаю даже, что в моем детстве бывали случаи, когда отец выходил к завтраку, всю ночь просидев за выработкой позиции по какому-нибудь особенно сложному теоретическому вопросу.

Дрожащими руками я вставил ключ в замок. Дверь скрипнула; Не разбудить бы маму! Возможно, подсознательно я даже хотел, чтобы она проснулась и своим присутствием помогла отцу принять ожидающий его удар, сыграла роль посредника или утешителя… Утешителя для нас обоих.

Коридор пересекала полоска света из чуть приоткрытой двери отцовского кабинета. Он ласково окликнул:

— Дэниэл, это ты?

Я ответил:

— Да, папа.

Но слова застряли где-то в горле, и отец был вынужден подняться из-за стола и выглянуть.

Он сиял.

— Ну, без пяти минут ребе Луриа, какой сюрприз! Досрочно сдал выпускную сессию?

Я не ответил. Я стоял в темноте, боясь малейшего лучика света.

Не видя в темноте моего лица, он бодро продолжал:

— Входи, входи. Хочу, чтобы ты послушал, что я написал о значении веры для брака. Сейчас мне не помешает свежий ум молодого талмудиста.

Я медленно шагнул вперед, опустив голову. Он обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я задрожал, не только от напряжения, но и от холода: его кабинет был единственной комнатой в доме, где стоял кондиционер — не для того, чтобы создавать комфорт для него самого, а чтобы защитить от жары огромные тома Талмуда. Эти бесценные фолианты в кожаных переплетах — некоторым было больше ста лет, например, Виленскому Талмуду, — с огромным риском были вывезены из-под нацистов и теперь составляли единственный «живой» завет, оставшийся от праха и пепла города Зильц.

— Садись, садись! — радушно пригласил он. — Что-нибудь попьешь? Холодного чая? Или, может, стаканчик сельтерской?

— Нет, папа, спасибо, я не хочу пить.

На самом деле рот и горло у меня совершенно пересохли. А губы только что не потрескались.

Отец перегнулся через стол и, глядя поверх очков, уставился на меня.

— Дэниэл, — объявил он, — ты очень бледен. Это, должно быть, от экзаменов, да?

Я только пожал плечами.

— Последнее время ты явно очень мало спал.

Я кивнул, чувствуя вину и стыд, что явился отцу в таком измученном виде. Некоторых его качеств — скажем, неуемной энергии, благодаря которой он мог подолгу обходиться без сна, — я так и не унаследовал.

Он откинулся на спинку кресла.

— Итак… — Он улыбнулся. — Как все прошло?

— Что именно?

— Экзамены. Трудно было? Устал?

Я начал фразу, но мне не хватило смелости ее закончить:

— Я не…

— Хорошо, — просиял отец.

— Не понял?

— Ты же хотел сказать, что трудно не было. Значит, ты хорошо занимался.

— Нет, нет! — выпалил я. Голос у меня слегка дрогнул.

— Дэниэл! — Отец встревожился. — Надеюсь, ты пришел не затем, чтобы сообщить о провале?

— Нет, папа.

— Ну и хорошо! Какую ты получил оценку, неважно. Главное, что экзамены ты сдал.

Господи боже! После стольких лет, когда он непрестанно желал видеть меня в числе самых лучших, он вдруг оказался готов принять среднюю — а быть может, и посредственную оценку моих научных достижений. Ирония происходящего дополнительно усугубила мои терзания.

Я почувствовал, что должен прямо сейчас выложить ему все, как есть, иначе мое отчаянно колотящееся сердце вовсе не даст мне говорить.

— Отец… — начал я. От дрожи в собственном голосе я нервничал еще больше.

Он снял очки и пока еще заботливым тоном проговорил:

— Дэнни, что-то случилось. У тебя на лице написано! Выкладывай, не бойся. Помни: я твой отец!

«Да, именно поэтому я так и боюсь».

— Я не сдавал экзаменов, — выдавил я, приготовившись к тому, что сейчас разверзнутся небеса. Но этого не произошло. Отец в очередной раз меня удивил.

— Дэниэл, — нежно произнес он. — Ты не первый, кто в подобный момент испытывает психологический надлом. Думаю, тебе сейчас надо отдохнуть. Экзамены можно сдать когда угодно.

Кивком головы он разрешил мне уйти. Но я не мог. Я знал, что не смогу смотреть на белый свет, пока все ему не скажу.

— Отец!

— Да, Дэниэл?

— Я не хочу становиться раввином.

Он онемел. Да и вряд ли существовали слова, которые могли бы послужить ответом на подобное заявление.

— Не хочешь? Ты не хочешь идти по стопам своего отца и деда? — Он помолчал, потом почти умоляющим тоном спросил: — Но почему, Дэнни? Скажи мне, почему?

Раз уж я зашел настолько далеко, надо было идти до конца.

— Потому что… я потерял веру.

Наступила апокалиптическая тишина.

— Этого не может быть! — невнятно молвил он, растерянный и потрясенный услышанным. — То, что не удалось римлянам, грекам, Гитлеру…

Он мог не продолжать. Мы оба понимали, что он обвиняет меня в убиении, уничтожении рода зильцских раввинов.

Наконец он прохрипел:

— Дэниэл, мне кажется, тебе следует показаться врачу. Завтра первым же делом позвоним…

— Нет! — перебил я. — Я, может, и нездоров, но эта болезнь неизлечимая. Отец, у меня в голове полно демонов. Ни один врач… — Тут я счел нужным добавить: — Ни один ребе Гершон не сможет изгнать из меня эту боль.

Стало так тихо, что мне казалось, я слышу, как несутся по черному небу облака.

Как ни странно, отец уже совершенно взял себя в руки.

— Дэниэл, — медленно начал он, — я думаю, тебе надо будет съехать отсюда. И как можно скорее.

Я покорно кивнул.

— Возьми все, что тебе нужно, и оставь свой ключ. Потому что больше мы с тобой не увидимся.

Я еще по дороге предвидел подобный исход. Я даже мысленно составил список того, что мне нужно будет забрать из своей комнаты. Но к тому, что последовало дальше, я готов не был.

— Что касается меня, — объявил отец, — то у меня больше нет сына. Я буду тридцать дней читать по тебе кадиш, после чего ты перестанешь для меня существовать навсегда.

Он встал и вышел из комнаты.

В следующую минуту я услышал, как тихонько закрылась входная дверь. Я знал, куда он направился. В шул, чтобы совершить поминальную службу.

Ибо сын его умер.

35

Дэниэл

Следующие сорок пять минут прошли в поспешных сборах. Я взял из своей комнаты всевозможные памятные вещицы да еще прихватил кое-что из одежды и несколько книг. К счастью, основная часть моей библиотеки находилась у меня в общежитии.

Мама, разбуженная нашим разговором, стояла тут же. Она была в халате и без шейтеля на голове выглядела как-то странно. Она что-то быстро говорила, словно пытаясь словами заглушить горечь происходящего. Это был ремейк другой пьесы, сыгранной пятью годами ранее. Драмы под названием «Изгнание Деборы». Только на этот раз мама оставалась совсем одна.

— Я не могу этого вынести! — рыдала она. — Он выгнал обоих моих детей! Куда ты пойдешь, Дэнни? Когда я тебя теперь увижу?

Я мог лишь пожимать плечами. Говорить я боялся, потому что чувствовал, что могу разрыдаться и броситься к ней за утешением, в котором я так нуждался.

Но она задала вопрос по существу. Куда, действительно, мне теперь идти? Пару дней я еще смогу оставаться в общежитии, пока они меня не вышвырнут за предательство, — а что дальше?

— Что ты теперь будешь делать, Дэнни? — всхлипывала мама.

— Не знаю, — буркнул я. — Может, на следующий год пойду в аспирантуру.

— По какой специальности?

— Пока не знаю. Сейчас у меня в голове полная путаница.

Я не стал ей говорить, что интересуюсь психологией, дабы не подставлять Беллера.

Вожжи, которыми я удерживал свою злость, ослабли, и я выплеснул ее на мою бедную мать.

— Думаешь, мне легко? — закричал я. — Думаешь, мне так хотелось обидеть тебя — и даже папу? Мне ужасно жаль! Ужасно…

Она обняла меня и залилась такими горючими слезами, что промочила мне рубашку.

— Дэнни, мы же твои родители! — взывала она. — Не уходи вот так!

Больше я был не в силах это выносить.

— Он меня выгнал! — опять выкрикнул я. — Я для него не человек — я всего лишь звено в его проклятой «золотой цепи»!

— Он тебя любит! — взмолилась мать. — Он остынет.

Я усомнился.

— Ты и впрямь в это веришь?

Мама не шелохнулась. Ее раздирали на части противоречивые чувства, и она была в еще большей растерянности, чем я сам.

Я с грустью и состраданием посмотрел на нее. Ведь ей предстоит оставаться в этом доме вечной скорби!

Я поцеловал маму в лоб, схватил чемодан и выбежал на улицу.

Дойдя до угла, я обернулся и в последний раз окинул взором квартал, где я родился и вырос, знакомые дома людей, составлявших мир моего детства, и синагогу, в которой я молился с того дня, как научился читать. Над святым ковчегом будет всегда гореть вечный огонь, но я знал, что мое лицо он больше никогда не озарит.

Я начал нести свою кару.


Я вернулся в общежитие и вошел в свою комнату, которая — как и мои чувства — была в хаотическом состоянии. На кровати и батарее отопления валялись открытые книги, напоминая о моем прежнем беспорядочном существовании.

С неосознанной непочтительностью я скинул несколько книг на пол и уселся на кровать. Хотя была уже глубокая ночь, мне необходимо было с кем-то поговорить. Хотя бы по телефону. Но звонить Беллеру я не осмеливался. А ждать духовного утешения, в котором я так нуждался, от Ариэль было бесполезно.

Значит, поговорить мне было не с кем. Я сидел неподвижно, и все мое существо, казалось, окаменело от горя.

Не могу припомнить, сколько времени я так просидел. Знаю только, что рассвет застал меня в том же положении.

В дверь постучали. Я подумал, что это кто-то из сотрудников деканата — а то и несколько — пришли меня выгонять… или вести на расстрел.

Оказалось, однако, что это мой однокашник, живущий на том же этаже.

— Эй, Луриа! — в некотором раздражении окликнул он: ему пришлось оторваться от занятий. — Там тебе звонят.

Я прошаркал к телефону и снял трубку.

Звонила мама.

— Дэнни, — сказала она голосом зомби, — у твоего отца случился удар.

36

Дебора

По окончании семинара по современной еврейской поэзии ее руководитель, высокий, сухопарый канадский иммигрант тридцати с небольшим лет по имени Зэев Моргенштерн, задержался в дверях, рассчитывая ненавязчиво пригласить Дебору на чашку кофе. Она была польщена.

Несколькими минутами позже они уже сидели в кафе. Зэев делал вид, что похожий на кусок пластмассы пирог с сыром необычайно вкусен, а Дебора поглощала сандвичи, которыми сегодня ограничится весь ее обед, поскольку по вторникам и четвергам она добирается до кибуца уже после закрытия столовой.

Сегодняшний семинар Зэев завершил блистательным анализом поэмы Иегуды Амихая «Половина людей», проведя сравнение с древнеримским поэтом Катуллом, а также с Шекспиром и Бодлером.

Половина людей любит,

Половина людей ненавидит.

Где мое место меж двумя половинами,

Что так дополняют друг друга?

— Поразительно! — восторгалась Дебора. — В Бруклине никто нам и слова не говорил, что, кроме Библии, существует еще какая-то еврейская литература. Думаю, вы правы, когда причисляете его к великим.

— Рад, что вы тоже так считаете, — ответил Зэев. — Кстати, живет он в трех кварталах от меня. Я бы мог как-нибудь вас с ним познакомить, если вам это интересно. Думаю, он не хуже Йитса.

Дебора смутилась.

— Увы, мое знакомство с английской литературой заканчивается «Юлием Цезарем».

Зэев улыбнулся.

— Ну, если вы позволите мне перевести вас через Рубикон, я буду рад позаниматься с вами индивидуально современной английской поэзией. Скажем, на той неделе после семинара… Сможете задержаться? Приглашаю вас на ужин.

Ее терзали сомнения. Безотчетно желая лишить себя удовольствия общения с ним, она ответила:

— Моему ребенку год и месяц, и мне необходимо быть в кибуце в такое время, чтобы уложить его спать. Лучше я приду за час до занятий, если вам это удобно.

Зэев не сдержал удивления:

— О-о…

— Что такое?

— Я не знал, что вы замужем. Ну… то есть… кольца вы не носите…

Дебора смущенно поерзала в кресле.

— Вообще-то, я не замужем. Понимаете…

Ей еще ни разу не приходилось рассказывать постороннему человеку ту легенду, которую для нее сложили кибуцники. Она была убеждена, что придуманная версия бессовестно эксплуатирует факт трагической гибели Ави. Но сейчас она сочла возможным ее изложить.

— Он служил в авиации, — медленно произнесла она. Остальное было ясно без слов.

— Мне очень жаль, — посочувствовал Зэев. — Давно это случилось?

— Больше года назад, — ответила она. — В Ливане.

— То есть сына своего он так и не увидел…

Дебора кивнула.

— Да, — тихо сказала она. — Отец его не видел.

— Что ж, — наконец проговорил он, — у вас хотя бы есть кибуц. Не сомневаюсь, это для вас надежный источник моральной поддержки.

Она опять кивнула и беспокойно взглянула на часы.

— Мне, пожалуй, пора. Терпеть не могу ездить по этим узким дорогам ночью.

Она поднялась. Зэев тоже встал.

— Не забудьте — на следующей неделе встречаемся. Книги я принесу.

Дебора улыбнулась.

— Буду ждать.

За год, прошедший после рождения Эли, ей ни разу не приходило в голову искать отношений с мужчиной. Она с горечью говорила себе, что успела дважды овдоветь, ни разу не побывав замужем.

Интересно, почему Зэев ее выделил. В группе были куда более красивые девушки, и все же ее появление в аудитории он всякий раз встречал какой-то особенной улыбкой. И всякий раз, как он читал вслух стихи, создавалось впечатление, что он делает это для нее одной.

Она призналась себе, что он ей симпатичен. Они едва попрощались, а она уже считает дни до следующего семинара. Эта мысль одновременно и тешила, и смущала ее.

Был закат, и склоны горы Кармель обдувал свежий бриз с моря.

Через полтора часа Дебора открыла дверь своего шрифа и, к собственному изумлению, погрузилась в клубы дыма. За ними она различила Боаза Бен-Ами.

Один взгляд — и Дебора выронила из рук учебники.

— Так! — потребовала она, силясь унять отчаянно заколотившееся сердце. — Говори, что стряслось.

37

Дэниэл

Папу отвезли в Бруклинский еврейский госпиталь. Прямо в реанимацию.

Когда я приехал, мои сводные сестры держались рядом с мамой, словно стараясь ее защитить. Лица у обеих были пепельно-серые, словно уже началась шива — первая неделя траура по усопшему.

На меня сестры зыркнули так, словно я был убийцей.

— Как он? — спросил я.

Ответа я не дождался.

Тускло освещенная гостиная была погружена в тишину, слышались только тихие всхлипывания моей матери. Я опустился рядом с ней на колени. Она сидела, обхватив руками голову.

— Мама, он… жив?

Она чуть заметно кивнула. Я с трудом разобрал слова:

— До сих пор без сознания.

Я взглянул на сестер и спросил:

— А что врачи говорят?

Рена сжалилась над моим отчаянием и прошептала:

— Он будет жить. Но, судя по результатам обследований, останется частично парализован. — Помолчав, она добавила: — Речь, скорее всего, до конца не восстановится.

Старшая сестра, Малка, прошипела:

— Это ты его допек! Пусть это останется на твоей совести!

Уж ее-то критика мне была не нужна.

— Послушай, может, скажешь, где написано, что послушание означает непременное продолжение отцовской профессии?

Я опять повернулся к маме:

— Деборе кто-нибудь позвонил?

Она кивнула.

Рена пояснила:

— Я дозвонилась до кибуца. Она уже едет…

— Еще лучше! — пробурчала Малка. — Как раз доведет дело братца до конца.

И тут вдруг мама поднялась и выкрикнула:

— Штиль, киндер![40] Прекратите ссориться! Вы все его дети — все вы! Ты вот что, Дэнни, в воскресенье поедешь встречать сестру в аэропорт.

Я кивнул.

— А сегодня останешься ночевать у нас.

— Еще чего! — возмутилась Малка.

Мама смерила ее взглядом.

— Прошу прощения, но, пока Моисей… болен, порядки в доме устанавливаю я, — объявила она.


Мы договорились в клинике, чтобы мама ночевала у отца в палате. Сестры с мужьями приезжали после утренней службы в синагоге.

Уходили они только вечером, с таким расчетом, чтобы поспеть на автобус.

Я оставался с мамой, и мы вместе ужинали размороженной кошерной едой, которую нам давали в клинике. За едой мы почти не разговаривали. Затем мама принимала успокоительное, а я отправлялся домой.

Я брел по темным улицам, мысленно желая, чтобы на меня кто-нибудь напал.

Мне хотелось понести физическую кару за то невообразимое преступление, какое я совершил по отношению к отцу.


Несмотря на усталость от перелета и волнения за отца, Дебора показалась мне крепче и привлекательней, чем когда-либо. Стройная и загорелая, она, безусловно, разительно отличалась от той бледнолицей и слегка полноватой девочки-подростка, какой я ее помнил.

Мы крепко обнялись, одновременно испытывая радость и печаль. Я приехал прямо из клиники и имел все основания сообщить Деборе, что папа утром пришел в себя и даже немного поговорил с мамой, после чего уснул.

— Когда я смогу его увидеть? — в нетерпении спросила она.

— Пока они только маму к нему пускают. Но, может, к вечеру разрешат и нам.

— Дэнни, а что все-таки произошло?

Я рассказал ей о своем Великом Предательстве и о том, как Малка обвинила меня в покушении на отцеубийство.

— Послушай, Дэнни, — с нежностью сказала она, — ни в одном законе не сказано, что мы должны оправдывать ожидания своих родителей.

Я взглянул на нее. Да, сестра моя изменилась не только внешне.


Понятное дело, после такого перелета Дебора хотела помыться и переодеться. Пока она была в душе, я сидел на кровати, счастливый от того, что снова нахожусь в ее комнате.

В ее раскрытой дорожной сумке я увидел две книжки и фотографию улыбающейся женщины с симпатичным светловолосым малышом на руках. Судя по заднему плану, снимок был явно сделан в кибуце.

Женщиной была Дебора.

И на руках у нее был, по-видимому, ее собственный, а не чужой ребенок.

По дороге в клинику я пребывал в столь расстроенных чувствах, что не нашел случая задать Деборе этот вопрос. Все мои мысли сейчас были о здоровье отца.

У дверей папиной палаты мы застали сестер с мужьями. Они несли вахту, с нетерпением ожидая, когда их пустят к больному.

Малка, естественно, встретила меня очередным выпадом:

— Ты вчера не был на службе!

Я возразил, что это мое дело и ее совершенно не касается. Я не счел нужным сообщать ей правду, которая заключалась в том, что я боялся появляться на людях из-за преследовавшего меня ощущения вины. Все утро я провел у себя в комнате в молитвах, наедине с собой. Но Малка не унималась и заявила, что если бы я объявился в шуле, то меня бы призвали возглашать Тору и я смог бы прочесть специальную молитву во здравие отца.

Я буркнул, что если она такая чувствительная, то могла бы и сама поехать в новую реформистсткую синагогу Бейт-Эль на Оушен-паркуэй, где возглашать Тору вызывают и женщин.

— Это не настоящие иудеи! — возмутилась Малка. — У них там даже орган играет — как в католическом храме!

— В Иерусалимском храме звучала всевозможная музыка, — возразила Дебора. — Почитай Иеремию, глава тридцать третья, стих одиннадцатый, из него можно понять, что сотый псалом исполнял хор левитов в сопровождении оркестра.

Нелепая дискуссия грозила принять еще более ядовитый характер, но тут из палаты вышла мама. Никто из нас не отваживался спросить, как отец. Мы только пожирали ее глазами.

— Он разговаривает. Не совсем отчетливо, но разговаривает, — тихо начала она. — Доктор сказал, девочки могут войти к нему по одной.

— Слава богу! — пробормотала Малка и двинулась к двери.

— Нет, — остановила ее мама. — Сначала он хочет видеть Дебору.

Старшая сестра окаменела.

— Это почему?

— Потому, что он так захотел, — непреклонным тоном повторила мама.

Было заметно, что Деборе и самой неловко от такого небрежения к семейной иерархии. Едва дыша, она осторожно отворила дверь и вошла в палату.

Она пробыла с отцом минут десять, после чего с ним повидались старшие дочери. Мы стояли в коридоре, и я спросил у Деборы, как он. Она пожала плечами.

— Ничего… — Она закусила губу, чтобы не расплакаться.

— В чем дело? Он все еще на тебя сердится?

Она покачала головой.

— Он… он просил у меня прощения.

Я ощутил прилив надежды. Быть может, со временем меня тоже ждет чудесное примирение.

Вышла из палаты Малка и ответила на мой вопрос, прежде чем я успел его задать:

— Дэниэл, тебя он видеть не хочет. Совсем.

— Но почему? — взмолился я.

— Говорит, его сын должен стать раввином. Как того требует Отец Вселенной.

При этих словах старшей сестры Дебора — спасибо ей! — крепко сжала мне руку. И тем спасла меня от разрыва сердца.


Было так странно… Всю дорогу из клиники мы с Деборой едва перекинулись парой слов. Я решил, что она молчит от тревоги за отца. Как я позднее узнал, то же самое она думала про меня. И все же нам так много надо было друг другу сказать! Поделиться сокровенными мыслями, которые мы не могли открыть никому другому. Это было наше тайное богатство. Несмотря на расстояние и перерыв в общении, которые разделяли нас в последние годы, мы оба знали, что ближе друг друга у нас никого не будет в жизни. Мы по-прежнему были лучшими друзьями.

К тому времени, как мы добрались до дома, я больше не мог выносить этой неизвестности. Я сделал нам по чашке чая с лимоном и сел напротив сестры.

— Деб, — осторожно начал я, — почему бы нам не поговорить по душам, как когда-то в детстве?

— Я бы тоже с радостью.

Тогда я спросил в лоб:

— Дебора, у тебя ребенок?

Не моргнув глазом она ответила:

— Да.

— Почему же ты мне не сказала, что у тебя есть муж?

Она поколебалась мгновение и ответила:

— Потому что у меня его нет.

Я был так поражен, что ничего больше не смог выговорить и решил, что она истолкует мое молчание как деликатный знак вопроса. Тактичное ожидание дальнейшей информации. Но она ничего не стала объяснять.

— Послушай, — выдал я наконец, — я не собираюсь читать мораль…

Она добела закусила губу.

— Хорошо, — сдался я, — не хочешь говорить…

— Нет, нет! — оборвала она. — Хочу, очень хочу. Только это очень тяжело.

— Ладно, — согласился я, — пей свой чай. Я тебя не тороплю. — На самом деле я сгорал от любопытства и не мог удержаться от вопроса: — Он был из кибуца?

Она помолчала, потом тихо ответила:

— Да, из кибуца.

— Ага, выходит, разговоры о «свободной любви» не такие уж выдумки?

Какой же я был шмук[41]! Я ее по-настоящему обидел.

— Это не было банальной интрижкой, — сказала она, и глаза ее наполнились слезами. — Он служил в авиации. — Чуть слышно Дебора добавила: — Он погиб.

— О боже! — Я не мог подобрать нужных слов. — Вот ужас! Прости меня.

Я обнял сестру. Мы сидели обнявшись и вместе плакали.

Смешно, но не я ее, а она меня стала утешать.

— Дэнни, Дэнни, все в порядке. У малыша в кибуце есть бабушка и дедушка — и человек десять братишек и сестренок.

— Папа об этом знает?

Она помотала головой.

— А мама?

Снова отрицательный ответ.

— Но почему? Они были бы рады узнать о внуке. Кстати, это мальчик или девочка?

— Мальчик, — безжизненным голосом ответила она. — Его зовут Элиша.

— Элиша означает «Бог — мой Спаситель», — машинально перевел я. — Красиво. Почему ты выбрала это имя?

По какой-то причине она не смогла ответить на этот простой вопрос.

— Эй, Деб, — сказал я как можно бодрее, — мы должны это отпраздновать! Мазл тов! Он такой симпатяга. Жаль, что ты его не привезла.

Я не удержался и добавил:

— Он мог бы стать для папы утешением ввиду моей безвременной кончины.

— Да будет тебе, Дэнни! — возразила Дебора. — Не надо так! Вы с папой еще помиритесь.

— Нет. — Я покачал головой. — Он поклялся, что не заговорит со мной, пока я не стану ребе Луриа. Что означает — никогда.

— Я все же не понимаю, почему ты решил не сдавать выпускные, — сказала она. — Подумаешь — еще бы несколько недель позанимался. Быть может, папу бы это примирило с горестным известием… А тебе бы позволило выиграть время.

— Что сделано, то сделано. — Я начинал злиться. — Я хотел донести до него свое мнение, продемонстрировать ему, что он больше не может вертеть мною, как ему захочется. — Лицо Деборы застыло, когда я добавил: — Я знаю, что буду за это гореть в аду.

— Мне казалось, у евреев нет ада…

— Извини, Деб, — педантично поправил я, — он есть — мы называем его геенной. Обитель душ грешников. Так что, если в будущем захочешь мне написать, адрес ты уже знаешь. Только пиши на асбестовых пластинках.

Она смерила меня пытливым взглядом.

— Я что-то не пойму. Ты веришь в ад. Ты веришь в Судный день. А в Бога ты веришь?

— Да.

— Тогда почему ты не можешь стать раввином?

— Потому, — ответил я, глубоко страдая, — что не верю в себя самого.

38

Дебора

И выйдет весь мир Тебя приветствовать

И возносить Твое славное имя…

Заключительный гимн община исполняла громко и вдохновенно. Потом все склонили головы, и духовный предводитель конгрегации, воздев руки, благословил собравшихся.


«Да благословит тебя Господь и сохранит! Да озарит тебя Господь ликом Своим! Да обратит Господь лик Свой к тебе и принесет тебе мир».


Из огромных органных труб полились торжественные ноты «Адажио соль-минор» Альбинони, и раввин Стивен Голдман, облаченный в черные одежды и шапку, похожую на головной убор кардинала, только другого цвета, энергично прошагал по центральному проходу храма Бейт-Эль[42]. Он стоял возле дверей, персонально осеняя каждого выходящего члена общины своим субботним благословением.

Хотя в храме работал кондиционер, число пришедших на службу в этот июньский вечер было невелико. После трех десятков рукопожатий толпа поредела настолько, что раввин Голдман обратил внимание на сильно загорелую молодую особу, нервно переминавшуюся с ноги на ногу, в одном из дальних рядов.

Он с улыбкой перехватил ее взгляд и обратился к ней с традиционным для пятницы приветствием: «Шабат шалом». Они обменялись рукопожатием.

— Вы ведь новенькая, так? — спросил раввин.

— Вообще-то я здесь всего несколько дней.

— А-а, — откликнулся он. — А как вас зовут?

— Дебора, — ответила она и смущенно уточнила: — Дебора Луриа.

— Из тех самых Луриа? — Он был искренне восхищен.

— Да, — неуверенно ответила она.

— А что вас привело сюда на службу? Ведь вы, ортодоксы, считаете нас чуть ли не еретиками?

— Ну меня-то уж навряд ли можно причислять к ортодоксам. Я живу в кибуце.

— Замечательно! — обрадовался он. — В каком именно?

— Кфар Ха-Шарон. Знаете такой?

— Да. Несколько моих однокашников проводили там летние каникулы. Вы ведь там консервируете томаты или что-то в этом духе?

— Не совсем. — Дебора улыбнулась. — Мы их замораживаем.

— Ну, по крайней мере я помню, что это овощи, — пошутил он. — Не подождете, пока я со всеми попрощаюсь? Мне было бы интересно с вами поговорить.

Она кивнула.

Уже через несколько минут Дебора и молодой раввин сидели на соседних скамьях и делились воспоминаниями об Израиле.

— Мне понравилась ваша служба, равви.

— Благодарю. Бунт левита Корея против Моисея навевает массу современных аналогий — в том числе касающихся Попечительского совета любого храма. Чтобы, как сказано, не «ставили себя выше народа Господня».

— Вы завтра утром опять будете вести службу? — поинтересовалась она.

— Да, я выбрал один кусок из Исайи.

— Я помню главу сорок шестую, — сказала Дебора. — Мне нравится образ Иерусалима как рожающей женщины. Потрясающая метафора!

— Вы прекрасно владеете предметом, — похвалил раввин. — Правда, от дочери рава Луриа я иного и не ожидал. Как долго вы здесь пробудете?

— Пока не могу сказать. У отца был удар. Пока он еще в больнице.

— Прискорбно слышать! Дело серьезное?

— Очень, — призналась она. — Но мы надеемся, что последствия будут минимальными.

— С вашего разрешения я бы хотел завтра вознести молитву за его выздоровление. Придете?

— Вы очень добры. Конечно, приду.

— Отлично. Значит, мы вас пригласим возглашать Тору.

До этого момента Дебора считала себя внутренне свободной. Сейчас она поняла, что до этого еще далеко.

— Ой, нет! Нет, я не смогу, — пролепетала она.

— Не понимаю, почему? — удивился ребе Голдман. — Не сомневаюсь, по-еврейски вы читаете лучше меня. К тому же вам не придется возглашать ничего, кроме благословений, которые…

— Благословения я знаю, — перебила она. — Тут дело в моем воспитании.

— Можете не объяснять, — сочувственно произнес он. — Но хватит ли у вас смелости пренебречь традициями и отведать равноправия?

Она засомневалась. Но лишь на долю секунды. «Прекрати, Дебора, — сказала она себе, — ты всю жизнь этого ждала!»

— Да, — бесстрашно объявила она. — Почту за честь.

— Вот и хорошо, — сказал ребе Голдман. — Для меня это тоже будет большая честь. Увидимся завтра утром.

— Спасибо, равви, — выпалила она и быстро удалилась.

От возбуждения вперемешку со страхом у Деборы кружилась голова.

Завтра будет самый важный день в ее жизни — если не считать того дня, когда родился Эли.

Как Дэнни в день его тринадцатилетия, она исполнит ритуал, который по еврейским законам обозначит ее вступление во взрослую жизнь.


Было чудесное летнее утро.

«Идеальная погода для пляжа, — подумала Дебора. — Может, на мое счастье, в храм никто не придет».

И она не очень ошиблась. Те несколько десятков прихожан, кто явился в этот день на службу, были в основном представителями старшего поколения.

Дебора села сзади — но у прохода, чтобы можно было быстро подняться и пройти вперед, если ее вызовут читать. Пока шли первые молитвы, она нервно теребила платок, надеясь, что раввин Голдман заметит ее отчаянное состояние. Но тот лишь посылал ей ободряющие улыбки со своей кафедры.

Наконец, в двадцать минут двенадцатого, паства поднялась. Открыли святой ковчег, и раввин вдвоем с кантором извлекли священные свитки. Они держали их так бережно, как родители держат свое драгоценное дитя.

Двое прихожан — мужчина и женщина — помогли снять со свитка верхнюю крышку, а затем и весь футляр. После этого они развернули свиток и отыскали сегодняшнюю главу Торы.

До начала службы, проходя мимо нее к биме, раввин шепнул:

— Доброе утро, Дебора. Ваш номер четвертый.

Сейчас она в волнении дожидалась, пока кантор последовательно пропоет по-еврейски:

— Да поднимется первый возглашающий… второй… третий…

Дебора затаила дыхание, боясь не услышать свой номер или, наоборот, встать раньше времени.

Наконец до нее донеслось:

— Да поднимется четвертый…

Она набрала полную грудь воздуха. Неожиданно для себя самой она вдруг совершенно успокоилась.

Выпрямившись, она прошла вперед, поднялась по покрытым ковром ступеням и оказалась в каких-то трех метрах от раввина Голдмана, а к Торе — и того ближе.

Никогда еще она не подходила так близко к священным манускриптам.

Она взяла в руки свиток, а кантор набросил ей на плечи шелковую молитвенную накидку. Дебора поежилась.

Традиция требовала, чтобы это облачение надевали только мужчины. Но сейчас оно укрывало ее плечи в соответствии с оказанной ей честью.

Кантор серебряной указкой ткнул в начало того фрагмента, который ей надлежало прочесть. Дебора взялась за края накидки и положила их на свиток, после чего поцеловала ритуальное одеяние, как тысячу раз на ее глазах делали мужчины в синагоге отца.

Кантор украдкой положил на пюпитр крупную карточку, так, чтобы ей было хорошо видно. Она посмотрела — это оказались молитвы на иврите, но записанные английскими буквами.

Но Дебора Луриа и без этого знала слова наизусть.

Благословите Господа нашего, Царя Вселенной,

Избравшего нас из всех народов

И давшего нам Тору…

Она пыталась следить за серебряной указкой кантора, но строчки расплывались от навернувшихся слез.

Молитва закончилась, осталось только заключительное благословение. На этот раз голос ее зазвучал еще звонче, сообразно значению момента.

Кантор затянул специальную молитву — традиционную благодарность тому, кого призвали читать.

И Дебора сумела пропеть с ним в унисон:

— «Пусть Он, кто благословляет Праотцев наших — Абрама, Ицхака и Иакова…

Как вдруг с изумлением услышала нечто новое:

— …и Праматерей наших — Сарру, Ривку, Рахель и Лею, — пускай же Он благословит и…

Он наклонился к Деборе и спросил ее еврейское имя. Она шепотом назвала его.

— …и Дебору, дочь рава Моисея и Рахель, и да ниспошлет Он полное выздоровление ее достославному отцу…»

В недолгой жизни Деборы уже были моменты и отчаяния, и эмоционального подъема. Но эта минута оказалась значительнее всех. Она чувствовала себя так, словно молния поразила ее в самую душу и воспламенила.

Она исполнила свой дочерний долг. И всем сердцем уверовала, что Господь услышал молитву за ее отца.

Проходя на свое место, она со всех сторон слышала поздравления и пожелания всяческих благ.

Она была настолько взволнована, что, направляясь к выходу из синагоги, лишь в последнюю минуту заметила фигуру за колонной.

— Поздравляю, Деб!

Отметить ее духовное совершеннолетие — «бар-мицву — пришел Дэнни.

39

Дебора

— Дебора, тебя к телефону.

— А кто там, мам?

— А я знаю? — Рахель пожала плечами. — Представился Стивом. — Она поспешила задать главный вопрос: — Он еврей?

Дебора не удержалась от смеха.

— Мама, если это тот, кто я думаю, то он раввин.

— Что это за раввин, который называет себя «Стив»? Наверняка не из наших. Но… если он… в порядке, пригласи его на шаббес.

— Мама, он женат, — небрежно бросила Дебора, беря трубку.

— А-а… — разочарованно протянула Рахель. Ее энтузиазма как не бывало. — И с каких это пор моей дочери звонят женатые раввины? — Она закатила глаза и добавила: — Отец Вселенной, почему Ты выбрал моих детей для Твоих испытаний?

— Добрый вечер, Дебора. Сказать по правде, я дождался не третьей, а четвертой звезды на небе, чтобы это уж точно было после шабата.

— Все в порядке, равви, — ответила она.

— Ну, вот!.. — взмолился он. — Так меня называют только прихожане, когда недовольны прослушанной службой. Ну, да ладно. Мы с женой приглашаем вас завтра на поздний завтрак. Будут только багели[43] и лососина. И немного прозелитизма.

— Что вы хотите этим сказать? — удивилась Дебора.

— Объясню после того, как отведаете багелей, — весело ответил раввин. Он продиктовал ей адрес и повесил трубку.

— Могу я спросить, чего ради он звонил? — Рахель вперила в дочь строгий взор.

— Да так, ничего особенного, — беспечно ответила та. — На багели пригласил.


Едва Эстер Голдман открыла дверь, как Дебору кольнула совесть: и она, и ее муж держали на руках по малышу. Близняшек.

Дебора вдруг страстно затосковала по сыну.

Стив Голдман истолковал ее состояние по-своему.

— Уверяю вас, дети далеко не всегда приносят одни радости. — Он провел ее в столовую. — Они замечательные, но не посреди ночи. — Он показал на накрытый стол и сказал: — Угощайтесь!

Как и обещал, раввин не стал сразу заводить серьезных разговоров, а дождался, пока Дебора прикончит второй багель.

— Меня одолевает любопытство, — заявил он наконец. — Если сочтете, что меня это не касается, пожалуйста, так и скажите. Но для меня вы представляете собой загадку…

— Ну, знаете, я много слышала в свой адрес, но «загадочной» меня называют впервые. Что же вас так заинтриговало?

— Думаю, вы и сами догадываетесь, — дружелюбно ответил Стив. — Дочь зильцского рава живет в кибуце, где люди настолько пренебрегают всеми религиозными установлениями, что работают даже в дни святых праздников. Затем она приезжает в Бруклин и посещает службу, которую в ее семье наверняка сочли бы еретической. — Он выдержал паузу, давая ей возможность переварить предварительные замечания, а затем перешел к выводам: — Я могу только заключить, что вы пребываете в некоем поиске…

— Угадали, — согласилась она. — И надеюсь, вы не сочтете претенциозным, если я скажу: мне кажется, это поиск лучшей формы взаимоотношений с Богом.

— Именно это составляет суть нашего движения, — заговорила Эстер. — И далеко не все, что мы делаем, является новомодным изобретением. Во времена Талмуда призывать женщин к Торе было обычной практикой. И только сами фруммеры ее «пересмотрели».

— Откровенно говоря, меня задевает, что вы, хасиды, смотрите на меня сверху вниз, поскольку я не принимаю вашего тенденциозного толкования Библии. — Стив с жаром стукнул по столу и сказал: — Но Тора принадлежит каждому еврею. Бог вручил ее Моисею на горе Синай, а не какому-то раввину в Бруклине, который считает, что получил эксклюзивную лицензию на святость.

Дебора кивнула.

— То, что вы сейчас сказали, Стив, очень напоминает мне моего брата Дэнни. Он только что бросил учебу в семинарии. Похоже, мой отец станет последним представителем древнего рода раввинов Луриа.

— Мне очень жаль, — заметил Стив. — Вы этим огорчены?

— Мне жаль папу, но Дэнни я понимаю. И если уж быть честной до конца, я совсем не уверена, что в мире, где зильцской общины больше не существует, нам нужен зильцский рав.

— Но это не означает, что богословская династия Луриа тоже должна прерваться! — воскликнул в волнении Стив. — Вы-то сами никогда не думали стать раввином? У нас в семинарии уже начали выпускать раввинов.

Дебора была застигнута врасплох. И сумела лишь возразить:

— Мой отец, без сомнения, приведет вам тысячу теологических оснований, почему женщины не могут быть раввинами.

— При всем уважении к нему, — ответил Стив, — я бы мог представить ему еще больше оснований, почему это вполне возможная вещь. Есть у вас время для небольшой лекции?

— Я готова, — улыбнулась Дебора.

— Начнем с того, — начал перечислять Стив, — что веками раввины твердили, будто использование существительного мужского рода во фразах типа «Не хлебом единым жив человек» однозначно предполагает, что Закон Божий представляет собой некую прерогативу мужчин. Но более точно было бы воспринимать это слово — «человек» — как относящееся ко всем существам рода человеческого.

Вот мы тут сидим, а тем временем межконфессиональная комиссия занимается подготовкой «Нового, исправленного канонического издания Библии». В новом тексте местоимение «Он» по-прежнему употребляется применительно к Иисусу и Богу, но высказывания наподобие третьего стиха восьмой главы Второзакония излагаются иначе — «Не хлебом единым живы люди…».

У Деборы загорелись глаза. Она мгновенно вспомнила слова, которые всю жизнь были для нее как кость в горле.

— А вы не забыли знаменитый аргумент ребе Элиезера против изучения Торы девочками?

— А Бен-Ацаи? — возразил Стив. — Теолог ничуть не меньшего масштаба! Он говорил, что мужчина обязан учить свою дочь Торе. По сути дела (и готов поклясться, что этому вас в школе не учили), Талмуд говорит, что Господь на самом деле наделил женщин большим разумом, чем мужчин.

— Вы правы. — Она сдержано улыбнулась. — Этому нас не учили.

— Почитайте трактат «Нидда», раздел сорок пять б. Если вам это, конечно, интересно, — вступила в разговор Эстер.

Дебора была поражена ученостью его жены. Стив тем временем увлеченно продолжал:

— Вот вы, Дебора, происходите из рода Мириам Шпиры…

— Кого?

— Позвольте, я просто покажу вам это.

Он повернулся к книжной полке, достал томик энциклопедии «Иудаика» и быстро пролистал.

— Не сочтите за труд, Дебора, прочтите вот этот кусочек вслух. — Он показал ей абзац.

— «Луриа — известный род, начало которого прослеживается вплоть до четырнадцатого века».

Он ткнул в следующие строки:

— Пожалуйста, дальше!

— «Считается, что дочь основателя рода — Мириам, умершая около 1350 года, преподавала еврейский Закон в ешиве, стоя за занавеской».

Дебора в изумлении подняла глаза.

— Ну, видите? — улыбнулась Эстер. — Вы даже не были бы первой.

А ее муж минуту помолчал, давая Деборе возможность осмыслить услышанное, и спросил:

— Вам не кажется, что настало время женщинам рода Луриа выйти из-за занавески?

Наступило неловкое молчание. Наконец Дебора тихо сказала:

— Но у меня нет высшего образования.

— А у Моисея было? — хмыкнул раввин. — У Христа? У Будды? Вступительные испытания в Еврейский колледж состоят в проверке знания Торы, Талмуда и иврита. Бьюсь об заклад, вы хоть сейчас их сдадите.

Дебора недолго колебалась.

— Вы меня врасплох застали. Не знаю даже, что сказать.

— Пообещайте, что серьезно все обдумаете.

— Это я вам смело могу обещать, — согласилась Дебора.

— Вполне справедливо, — ответил Стив. — А теперь настало время для чего-то более космического. Вам предстоит отведать штрудель в исполнении Эстер.

Хозяйка принялась резать рулет, а Деборе почему-то стало неловко, что она разговаривала в основном с ее мужем. Она подошла и учтиво поинтересовалась:

— Скажите мне, Эстер, каково это — жить с современным раввином?

— Этот вопрос вам следовало адресовать мне, — встрял Стив.

— Почему? — не поняла Дебора.

— Потому что Эстер тоже раввин.


Единственный, к кому она могла сейчас обратиться за советом, был Дэнни.

— Послушай, извини, что нагружаю тебя в такое время…

— Перестань, Деб. Если бы кризисы случались тогда, когда мы их ждем, они не назывались бы кризисами. Я хочу сказать, если у меня самого голова идет кругом, это не значит, что я не могу дать тебе взвешенный совет. — Он помолчал и ласково добавил: — Это будет для меня большая честь.

— Но, Дэнни, давай попробуем представить, что меня примут. Ты думаешь, община Бней-Симха будет платить за мое обучение так, как платили за тебя?

Этим его было не сбить с толку.

— А может, ты так замечательно сдашь экзамены, что тебе дадут стипендию?

— Ладно, допустим, там все посходили с ума и мне выставят высокий балл. Теперь скажи мне, под каким деревом в Проспект-парке мне с твоим племянником раскинуть палатку?

Дэнни немного помолчал, потирая лоб, словно пытаясь добыть правильный ответ, как первобытный человек — огонь.

— Давай не будем кривить душой, Деб, — объявил он таким тоном, будто желал убедить прежде всего себя самого. — Ты знаешь, что мама с папой жаждут твоего возвращения. А перспектива получить внука — да еще у себя в доме — для папы станет настоящим стимулом к жизни.

— Но что будет, когда он узнает, чем я занимаюсь?

— А кто сказал, что ты обязана детально расписать ему свою будущую профессию? «Раввин» означает «учитель». Скажи, что ты готовишься стать учителем. Это будет не ложь — всего лишь не вся правда.

Дэнни скрестил руки и удовлетворенно улыбнулся.

— А теперь можешь с такой же легкостью решить все мои проблемы, — пошутил он.

Но Дебора сохраняла серьезность.

— Эй! — упрекнул брат. — Теперь-то что еще не так?

— Я не могу больше врать, — тихо сказала она.

— О преподавательской работе? Я же тебе говорю…

— Дэнни, я не об этом! — выкрикнула она. — Когда ты узнаешь, что я от тебя скрывала все это время, ты, быть может, пожелаешь мне смерти. Если я сейчас все тебе не расскажу, меня просто разорвет!

Она замолчала, ожидая, пока брат не подаст сигнала открыть шлюзы.

— Валяй, Деб. Я слушаю.

— Отец Эли — не Ави. Это всего лишь легенда, которую я придумала, чтобы скрыть правду. Почему-то сначала это показалось мне проще всего…

— Деб! — ответил брат. — Да кому какое дело, от кого у тебя ребенок? Ведь ты его любила. Что бы ты там ни натворила, это никак не изменит моего отношения к тебе и Эли.

— Изменит. — Она набрала полную грудь воздуха, в упор посмотрела на Дэнни и выпалила: — Дело в том, что это Тимоти Хоган.

Он застыл от изумления.

Это был не шок. И не возмущение. А полная немота.

Следующие мгновения прошли как в замедленной съемке — казалось, что застыли даже слезы, катившиеся по ее щекам.

Наконец брат пролепетал:

— Я думал, он теперь уже священник. Он же в Риме учился…

— Дэнни, — сказала сестра, — от Рима до Израиля всего три часа полета.

И тогда она рассказала ему все.

* * *

— А Тимоти знает?

Дебора покачала головой, и перед ее мысленным взором возник образ отца ее ребенка, каким она видела его в последнюю ночь их любви, когда он с такой невыразимой нежностью смотрел на нее своими синими глазами.

Прежде Дебора утешалась тем, что, как она думала, своим молчанием пощадила Тимоти. Спасла его от страданий. На самом деле она одновременно лишила его и радости. И сейчас она проговорила с явным сожалением:

— Он никогда не увидит своего сына. Он даже не узнает о его существовании. Господи, Дэнни, что мне делать?

— Ну, для начала, — сказал он, стараясь придать ей бодрости, — ты сейчас что-нибудь выпьешь. Что тут у папы есть в запасе?

— Я не могу…

— Перестань, Деб, вспомни Екклесиаста: «Вино есть радость бытия…»

— Хорошо, — уступила она, вытирая слезы. — Пожалуй, сейчас мне это не повредит.

Бар в кабинете рава Моисея Луриа был более чем скромен: несколько бутылок вина, немного шнапса и — эврика!

— Сливовица? — Дебора вскрикнула, видя, как Дэнни достает специально припасенную отцом на Песах фигурную бутылку сливового бренди. — Говорят, это огнеопасная жидкость!

— Ну, — сказал Дэнни, изучая этикетку, — это действительно так. Будь она еще чуть крепче, ее можно было бы заливать в бензобак.

Он выставил на стол две хрустальные стопки и наполнил их крепкой, пахнущей миндалем жидкостью. Еще даже не глотнув, а только вдохнув запах, Дебора уже побледнела.

— Думаю, что повод требует прочесть благословение, — объявил Дэнни, поднял рюмку и заговорил на иврите. Голос у него дрожал от волнения. — «Благословен Ты, Всевышний, Бог наш, Который дал нам дожить, поддерживал нас и дал достичь этого момента». — И добавил: — Будь у меня бараний рог, я бы в него сейчас протрубил. — С любовью глядя на сестру, он произнес тост: — За тебя, Дебора! Долгой тебе жизни, здоровья, и удачи Эли…

У него вдруг сорвался голос.

— У моего сына есть настоящая фамилия! — взмолилась Дебора.

Дэнни немного помолчал, а затем признался:

— Знаю, просто не могу ее выговорить.

40

Дэниэл

Я тщетно ждал решающего звонка от отца, с больничной койки. И так и не дождался.

К тому времени завершился семестр. Выпускники — за исключением отбившихся от стада — стали раввинами. Мне следовало примириться с тем фактом, что, отказавшись от выпускных экзаменов, я лишил себя не только раввинского достоинства, но и диплома бакалавра — что можно сравнить с отказом не только от лимузина, но и от водительских прав.

К счастью, друзья у меня еще остались, хотя и не много. Точнее сказать — двое: Беллер — он предложил мне в пользование свой домашний кабинет — и Ариэль, в чьей квартире я уже и так держал половину своего гардероба. Она разрешила мне перебраться к ней со своими книгами. И даже пригласила пожить летом, пока она со своим «благодетелем» будет в очередной раз прожигать жизнь в Европе.

Чем я буду питаться, после того как уничтожу все запасы деликатесов в ее холодильнике, был другой вопрос.

Беллер также предложил мне пожить в его домике в Труро — его летнем убежище на полуострове Кейп-Код. Но мне надо было остаться в городе и помочь Деборе в подготовке к вступительным экзаменам, которые семинария разработала специально для нее.

После того как я одолжил сестре денег на покупку книг, я счел, что оставшейся на моем банковском счету суммы в двести шестьдесят один доллар хватит месяца на полтора — и при условии, что я стану питаться один раз в день.

Ариэль о грозящем мне банкротстве я говорить не стал. Однако, прежде чем уехать, это удивительно аморальное создание усадило меня для разговора по душам. Как я понял, для разнообразия Чарли Мейстер в этом году не снял им виллу на Ривьере, а зафрахтовал дом и яхту на Каспии, где, как предполагалось, они будут бороздить воды крупнейшего в мире озера и поглощать севрюгу и икру ложками.

— Дэнни, — сказала она, — я тревожусь, как ты здесь будешь один. Мне было бы спокойнее, если бы ты пожил у Аарона. Там ты по крайней мере смог бы поговорить со всеми этими умными людьми.

— Психоаналитики — народ неразговорчивый, — возразил я. — Они только слушают. К тому же мне предстоит натаскивать сестру к экзаменам. И здесь идеальное место, где она сможет сосредоточиться. Все будет в порядке.

— Перестань, Дэнни, — сказала она вдруг материнским голосом. — Не нужно передо мной держать фасон. Чем ты собираешься зарабатывать на хлеб?

Я судорожно искал какую-нибудь увертку, но тут вдруг увидел в ее красивых глазах неподдельную тревогу и был совершенно обезоружен.

— Не знаю, Ариэль, — признался я. — Как только Дебора устроится, надо будет идти работать.

— Твоя мужская гордость не очень пострадает, если я дам тебе в долг?

Что мне было отвечать — что у меня нет гордости? Или сказать напрямую, что сижу без денег? Я только пожал плечами.

— Отлично, — сказала она, нагибаясь ко мне. — Дай мне номер твоего счета, я распоряжусь, чтобы завтра тебе перевели денег.

— Только, чур, в долг! — запротестовал я. — Я обязательно отдам!

— Идет. — Она так энергично тряхнула головой, что несколько белокурых локонов упали на лицо. — Только спешки никакой нет. Мне эти пять тысяч, вообще-то, не нужны.

— Пять тысяч? — Я был ошарашен. — С чего ты взяла, что мне могут понадобиться такие деньги?

— Я просто хочу, чтобы ты без меня не скучал. К тому же, быть может, тебе удастся эти деньги разумно вложить, и ты сможешь разбогатеть к нашей встрече.

— Но я в этом деле профан.

— Это не беда, может, я смогу помочь. Чарльз — настоящий гений в этих делах. Иногда мне удается подслушать кое-какие мелочи… — Она вдруг замолчала, немного подумала и продолжала заговорщицким тоном: — Дэнни, я не должна тебе этого говорить, но нынешним летом самый лакомый каравай будет печься из пшеницы. Зерно! Смотри не зевай!

Единственное, что я в тот момент уяснил из ее великодушного намека, было пожелание избегать муки мелкого помола. Немного придя в себя после известия о свалившемся на меня богатстве, я пообещал серьезно подумать о ее совете.

На другое утро Чарли на своем «Роллс-Ройсе» заехал за Ариэль. Мне пришлось бороться с искушением проводить ее до крыльца и помахать на прощание.

Но я был не в силах видеть его лицо.

Печаль от расставания с Ариэль — а что-то говорило мне, что мы простились навсегда, — несколько поутихла, когда в половине десятого утра мне позвонили из моего банка (впервые в жизни!) и сообщили, что мой счет существенно пополнился благодаря переводу пяти тысяч долларов. Думаю, на клерка это произвело не меньшее впечатление, чем на меня.

Поддавшись духу расточительства, я отправился в супермаркет «Цабар» и накупил горы сига, канадской лососины, белого хлеба и других деликатесов, чтобы было чем накормить мою отважную сестрицу, когда она явится на первое занятие. В результате вышло, что мы одновременно отметили и выписку отца из больницы.

Дебора трудилась с маниакальным усердием. За долгие годы, когда она была лишена возможности учиться, в ней словно накопился академический запал, и какая-то паровая струя неутомимо толкала ее вперед. Мы не только занимались вдвоем с утра до вечера и изо дня в день, но и после этого она одна засиживалась бог знает до какого часа, повторяя пройденное за день. Как бы то ни было, на следующий день материал отскакивал у нее от зубов.

Мои предчувствия в отношении папы полностью подтвердились. Прикосновение к смерти сделало его мягче, он приветствовал решение Деборы стать «еврейским педагогом», не уточняя, в каком именно учебном заведении она намерена учиться. Конечно, придет время, когда ей придется рассказать ему, что у него есть внук. Но тут следовало подождать, пока он немного окрепнет.

В свой первый визит в храм наслаждений, каким являлся дом Ариэль, Дебора не удержалась и спросила, каким образом я, изгнанный из родного Эдема, оказался в этом дивном месте. И пока мы пили свой кофе, я выложил ей все.

К своему удивлению, я обнаружил, что после всех перипетий своей жизни Дебора сохранила определенную невинность. Она родила ребенка вне брака, да к тому же от семинариста римско-католической церкви, но это как будто никак не сказалось на ее духовной чистоте. Она любила Тима всей душой и не считала это грехом.

Я видел, что мои откровения ее шокируют, но она удержалась от критики и лишь заметила:

— Послушай, Дэнни, мне это кажется не совсем в наших традициях, но кто я такая, чтобы тебя судить?

Однако я считал своим долгом позаботиться и о ее эмоциональном благополучии.

В глубине души я догадывался, сколь велика ее любовь к ребенку, но при всей растрепанности собственных чувств я понимал, что для того, чтобы изливать свою любовь на детей, взрослому человеку нужно прежде всего ощущать любимым себя самого.

Ави Бен-Ами изначально был мифом. Тимоти же, при всей его реальности, постепенно сотрется из памяти, как фигура на старом гобелене. Так, по крайней мере, я тогда думал.

Я знал, что в данный момент ее жизнь до краев заполнена треволнениями по поводу предстоящих экзаменов. Но при ее постоянном одиночестве это окажется лекарством краткосрочного действия. Как она может петь ему колыбельные типа «Спи, малыш, папа ушел на охоту», если она все время помнит, что никакого отца у Эли нет?

Дебора возражала, что живет полной жизнью, но, когда я стал допытываться о тех людях в Израиле, которые создают эту полноту, я не услышал ничего, что можно было бы отнести к личной жизни.

Но какую-то ниточку я все же нащупал.

В числе предметов, которые она выбрала для поступления, была современная еврейская поэзия, о которой я не знал ровным счетом ничего, поскольку в моей семинарии ценность творчества того или иного поэта было принято определять не раньше, чем через сто лет после его смерти.

Осторожно расспросив ее, я выяснил, что в Израиле она занималась под руководством некоего Зэева, который если и не зажег в моей сестре пламя чувства (как выразилась бы Ариэль), то, по крайней мере, заронил в ней нечто большее, чем любовь к литературе.

Она, конечно, все отрицала.

— С чего ты взял, что он проявляет ко мне какой-то интерес?

— Да будет тебе, Деб. Не бывает так, чтобы преподаватель просто так предлагал студентке дополнительные занятия. Для этого нужны какие-то иные мотивы. Когда вернешься в Израиль, ты ему позвонишь?

Она ушла от ответа.

— Только если успешно сдам экзамен по поэзии.

То-то же, подумал я. Будем надеяться, что этот Зэев не женат и не какой-нибудь иудейский монах.


Вступительные экзамены Деборы пришлись на 27 и 28 июня 1972 года. Двенадцать часов отводилось на письменные тесты по Торе, Талмуду, истории и языку, а затем был устный экзамен, который, я знал, она сдаст с блеском.

Перед отъездом в Израиль к сыну Дебора успела пройти еще одно нелегкое испытание — поведать родителям о своем материнстве.

Она дождалась первого шабата после папиного возвращения из госпиталя, когда он снова смог занять свое кресло во главе семейного стола. После ужина, в присутствии наших сестер с мужьями и детьми — этакий греческий хор, сопровождающий трагедию, — она рассказала свою историю.

Все поплакали по Ави Бен-Ами, а отец пообещал целый месяц читать псалмы в память о своем героическом зяте — отчего Дебора устыдилась еще больше. Все сочли великим счастьем, что Ави продолжает жить в своем сыне.

Мама не скрывала радости и нетерпеливого желания вновь услышать в доме детский смех. А еще важнее, пожалуй, было то, что моя благородная сестра поможет излечить сломленный дух отца.

Со своим психоаналитическим чутьем, перенятым у Беллера, я заключил, что отец видит в Эли замену мне, тем самым предавая меня не просто забвению, а подлинному небытию.

Однако отъезд Деборы, состоявшийся в четверг, 29 июня, оставил меня совершенно неподготовленным к общению с самим собой, чего я осознанно избегал на протяжении всей ее сумасшедшей подготовки к экзаменам. И труднее всего оказался ближайший выходной, выпавший на 4 июля — День независимости.

Именно в эти, выражаясь словами поэта, сумерки, сгустившиеся над моей душой, раздался звонок, круто изменивший всю мою жизнь.

41

Дэниэл

Звонила Ариэль. С берегов Каспийского моря в самой что ни на есть «красной» России. Мало того что связь была ужасная, так Ариэль еще и разговаривала шепотом.

— Ты не можешь говорить громче?

— Нет, — буркнула она, понизив голос еще больше. — Линия может прослушиваться.

— Кем?

— Не знаю. КГБ. Или кем-нибудь из конкурентов Чарли. Единственный надежный в этом смысле телефон стоит на яхте, но он сейчас как раз там и делает какие-то звонки.

Я, со своим эгоизмом, подумал, что этот разговор украдкой будет содержать признания в вечной любви. Но я ошибся.

— Сколько ты уже купил пшеницы?

— Точно не знаю, съедаю где-то по ломтю в день.

— Дэнни, сейчас не время шутить! — упрекнула она. В ее голосе слышалась настойчивость. — Чарли все лето договаривается о поставках зерна для Брежнева, и Департамент сельского хозяйства вот-вот объявит о крупных закупках зерна для отгрузки в Россию.

— Правда? — Я не понимал, какое это имеет отношение ко мне.

— А ты думал, зачем он потащил меня в эту богом забытую дыру? — ответила она. — Скажи мне: сколько человек может съесть борща и выпить водки? Немедленно скупай фьючерсы на пшеницу. Как можно больше! Ты знаешь моего Утрилло?

— Зимний пейзаж? — спросил я, чувствуя, что голова у меня идет кругом. — И что с ним?

— Он твой. Я серьезно! Я хочу, чтобы ты взял его себе.

— Ариэль, хватит шутить! Что мне с ним делать? Повесить там, где он и так уже висит?

Она помолчала, потом торжественно объявила:

— Отнеси его Толстяку.

— Что? — Это уже была какая-то фантасмагория.

Но Ариэль все объяснила. Если бедные закладывают вещи, чтобы обеспечить себя самым необходимым, то богатые таким образом добывают деньги на свои причуды. Естественно, они для этого не закладывают своих норковых манто где-нибудь в Гарлеме.

Толстяк, по словам Ариэль, существовал за счет не очень чистых делишек, одновременно из своего неброского жилища где-то на Восьмидесятых улицах управляя и вполне легальным бизнесом. Изысканные полотна, висящие у него на стенах, красноречиво говорили об уровне его клиентуры с Парк-авеню, которая благодаря его закладным получала необходимые средства для поддержания привычного образа жизни.

Несмотря на неловкость, в которую меня повергла ее щедрость, Ариэль наконец убедила меня, что заклад Утрилло осчастливит ее не меньше, чем меня. Я судорожно записывал, а она разъясняла мне несколько византийский способ вести дела с загадочным брокером.

И словно по команде, в ту самую секунду, как она закончила диктовать мне свои инструкции, трубка замолчала. Я так и не понял, был ли разговор оборван агентами КГБ или всего лишь произошел сбой на телефонной линии.

Наутро я с трепетом набрал номер джентльмена, которого его клиенты именовали Лоренцо Медичи. Он снял трубку после первого же гудка.

— Доброе утро. — Его голос с британским говором отдавался в трубке богатым звучанием, как скрипка Страдивари.

— Доброе утро, сэр. Меня зовут Дэниэл… гм-мм… Лури. — В последний момент я подсознательно изменил фамилию, быть может, не желая позорить семью. — Я друг Ариэль Гриноу…

— Ах вот оно что! Как поживает мисс Гриноу? Давненько мы с ней не виделись!

— Спасибо, у нее все хорошо. Гм-мм… Мы не могли бы с вами встретиться и переговорить касательно одной картины, которую она мне только что передала?

— Конечно, мистер Лури, — любезно отозвался он. — Минутку, я сверюсь со своим календарем. — Он быстро вернулся к телефону. — В половине второго у меня назначен ленч в «Лютеции», но если бы вас устроило подъехать к двенадцати…

— Прекрасно, — поспешно согласился я, радуясь, что буду избавлен от долгого ожидания, а тем самым и от лишних мучений. — Через полчаса буду у вас.

— Превосходно! — ответил он и как бы между прочим спросил: — А что это будет на сей раз? Брак или Утрилло?

— Утрилло, — сказал я, пораженный, что ему так много известно.

— Чудесно, — прокомментировал мистер Медичи. — Не шедевр, конечно, но вполне симпатичная картинка.


Это оказался тот редкий случай, когда голос и внешний облик идеально гармонируют друг с другом.

Толстяк и в самом деле оказался очень дородным, а в смысле манеры и движений был точной копией Сиднея Гринстрита — теперь, после стольких вечеров в «Талии», я хорошо знал этого тучного актера.

— Мисс Гриноу посвятила вас в мои обычные условия? — спросил он, делая вид, что вовсе не пытается убедиться в подлинности картины, а просто изучает ее сюжет.

— Да, думаю, что так.

— То есть вы знаете, что процентные ставки у меня выше, чем в других кредитных организациях? Не из жадности, разумеется, но вы же сами видите, у меня тут почти на тридцать миллионов произведений искусства, а страховые компании нынче ведут себя как Шейлоки какие-то.

— Понимаю вас, сэр.

— Отлично. Тогда у меня для вас есть прекрасная новость. За последние несколько месяцев эта petite toile[44]заметно подскочила в цене. — Он любовно погладил раму картины. — Ее цена только что преодолела стотысячный барьер.

Я задним числом содрогнулся при мысли о том, что все это время жил в тесном соседстве с таким дорогим произведением.

— А это означает, что я могу вам ссудить тридцать тысяч долларов, — пропел Толстяк.

— Что? — заикаясь, переспросил я.

— Ну, хорошо, хорошо. Тридцать пять. Боюсь, выше поднять уже не смогу.

— Да, да, конечно, — сочувственно произнес я. — Вам же еще страховщикам платить…

Он очень быстро исполнил все формальности, попросив внимательно прочесть типовой текст договора, согласно которому он давал мне ссуду в размере тридцати пяти тысяч долларов сроком на шестьдесят дней под грабительские шестнадцать процентов. После того как я поставил свою (новую) подпись в нужном месте, Толстяк раскрыл внушительного вида секретер, извлек оттуда перехваченные резинками зеленые бруски и стал отсчитывать пачки долларов.

— Наличными? — ахнул я.

— Да. — Он вздохнул с наигранной ностальгией. — В наш варварский пластиковый век созерцать их удается все реже. Но я неисправимо старомоден.

Быстро сунув деньги в немного потрепанный желтый конверт, он передал его мне, и мы пожали друг другу руки.

— Благодарю вас, сэр, — вежливо сказал я.

— À votre service, monsieur[45].

Я посчитал хорошим предзнаменованием, что единственные два слова, которые я знаю по-французски, случайно оказались уместны в данной ситуации:

— Bon appétit[46].


По дороге домой я зашел в книжный магазин и в отделе деловой книги поискал издания, посвященные тонкостям игры на товарной бирже. К моему ужасу, во всех них содержалось одно и то же предостережение:


«Хотя вложения во фьючерсные контракты могут показаться заманчивыми — поскольку бывает так, что какие-то несколько пенсов превращаются в кучу долларов, — человек неискушенный рискует в одночасье остаться без гроша».


Однако мой философский ум вывел из этого свое заключение: если можно в одночасье разориться, то верно и обратное.

Я купил двухтомник «Практическое руководство…», а также «Справочник по Чикагской товарной бирже», в котором были изложены правила игры. Выходные я провел в одиночестве, но весьма продуктивно, старательно впитывая все, что возможно, касательно фьючерсных торгов.

Если верить «Нью-Йорк таймс», торги по пшенице с поставкой в сентябре закрылись в пятницу на отметке полтора доллара за бушель. Поскольку контракт на поставку пяти тысяч бушелей — являющийся единицей торговли опциона на фьючерс — будет стоить всего 375 долларов, то, добавив к вырученному за Утрилло немного из денег, оставленных моей подружкой мне на «летние расходы», я смогу купить ровно сто контрактов. И таким образом 5 июля начать свою карьеру на бирже.

Но тут, как было написано в учебниках, возникала новая проблема:


«Размеры маржи могут в любой момент измениться, а это означает, что покупателю фьючерсных контрактов необходимо иметь определенные финансовые резервы для защиты собственных активов».


Увы, в этом был подводный камень в расчетах будущих цен на зерно. По правилам, для того чтобы покупать в кредит, я должен был доказать свою способность нести убытки. Поскольку это предполагало нечто, весьма напоминающее подлог, я не мог идти со своей затеей в крупную, респектабельную брокерскую фирму. Необходимо было найти небольшую компанию, достаточно жадную, для того чтобы смотреть на мои проделки сквозь пальцы.

Я перерыл «Желтые страницы» и наткнулся на фирму под названием «Макинтайр энд Аллейн», имевшую небольшой и укромный офис в высотном здании на Уолл-стрит. Секретарша в приемной, блондинка в старомодном наряде, была поражена, услышав, что я хочу стать их клиентом. Она быстро записала на бумажке мое имя, исчезла за стеклянной перегородкой и вскоре вернулась с парнем примерно моего возраста. Он явно одевался у «Брукс Бразерс», поскольку на нем было то, что принято считать униформой брокера: розовая рубашка с пуговицами на концах воротника, галстук-бабочка и красные подтяжки.

Он назвался Питом Макинтайром, внуком основателя фирмы. Пит пригласил меня в свой кабинет и предложил чего-нибудь выпить. Я поблагодарил, от кофе, чая и виски отказался и сразу перешел к делу.

Когда я изложил цель своего визита, он заметил:

— Фьючерсы — очень рискованный бизнес, сэр. Особенно зерно — цены уже установились. Я бы и на пушечный выстрел туда не подходил.

— Послушайте, Пит, — не унимался я, — а от моего имени вы могли бы сыграть? Я вам даю карт-бланш. — При этих словах я достал банковский чек на тридцать семь тысяч пятьсот баксов и положил перед ним.

Его интерес мгновенно возрос. Он куда-то черкнул мои данные — адрес (спасибо тебе, Ариэль, что живешь в таком респектабельном районе!), номер телефона и карточки социального страхования.

После этого он перешел к щекотливому вопросу о том, как я намерен покрывать потенциальные убытки.

— Какова чистая стоимость вашего бизнеса, Дэн?

— Видите ли, — я углубился в философию, — вам это ничем не напоминает псалом — помните? — «Человек таков, каким Ты его видишь». А?

— Гм-мм… В каком-то смысле. — Он слегка смутился, но вида не подал и сказал: — Вообще-то, Дэн, мы в нашем бизнесе немного прагматики. В конце концов, вы только что изъявили готовность потратить семьсот пятьдесят тысяч баксов — и это еще без комиссионных.

— Ну, я на это смотрю всего лишь как на нескольких Утрилло, — уклончиво ответил я.

— Ах, так вы коллекционер? — заинтересовался Пит, на время отвлекаясь от основной темы.

— Да, — сказал я и дал волю своей фантазии: — Естественно, самые крупные работы я даю музеям в пользование. Что, если вы прямо сейчас оформите мою скромную заявку, а потом мы с вами захватим по паре сандвичей и поедем смотреть мою коллекцию?

— Давайте лучше сделаем это как-нибудь вечерком, — с воодушевлением откликнулся Пит. — Я бы и жену с собой прихватил. Я пока попрошу Глэдис заняться вашей заявкой — а ленч за мой счет.

Через неделю цена на пшеницу поднялась на три цента за бушель, что дало мне возможность прикупить еще тридцать контрактов. Пит безоговорочно принял заявку по телефону. От ленча я отказался.

Зерно продолжало расти в цене и 19 июля стоило уже 1,57 доллара за бушель. Я купил еще шестьдесят контрактов. Пит еще раз пригласил меня на ленч. Я отказался.

Мой капитал все увеличивался.


Вечером 2 августа 1972 года я оказался держателем двухсот пятидесяти контрактов. Пшеница тянула уже 1,60 доллара за бушель, и я подумывал, не обналичить ли мне свои бумаги. Тут мне снова позвонила Ариэль. Она задыхалась от возбуждения.

— Продавай все картины! Можешь и обои продать, главное — купи столько зерна, сколько сможешь!

— Еще купить?! — Я не верил своим ушам.

— Да, да, мне это тоже кажется невероятным. Представляешь — Леонид с Чарли в соседней комнате хлещут водку, так что, я думаю, нас ожидают настоящие чудеса.

Я не стал трогать ее коллекцию живописи, но, как она и предсказывала, на следующий день зерно подскочило сразу на семь центов. Пит Макинтайр судорожно пытался уговорить меня забрать хотя бы часть прибыли. Теперь снижение цены всего на один пункт грозило мне многотысячными убытками. Но я был непреклонен. И даже увеличил свой портфель.

Спустя сутки пшеница, это янтарное золото, поднялась в цене еще на пять центов. Мои чистые активы уже не являлись фикцией. Теперь я действительно обладал состоянием более четверти миллиона баксов.

— Продавайте, Дэнни, продавайте! — кричал Макинтайр так, словно сидел на стадионе и болел за свою любимую команду «Нотр-Дам».

— Нет, Пит, — хладнокровно отвечал я, уже совершенно опьяненный сознанием собственной непогрешимости. — Теперь мы можем на маржу прикупить еще двести пятьдесят контрактов…

— Нет, Дэнни, не надо!

— Надо, Пит, надо!

Так продолжалось еще две недели, причем рынок дополнительно подогревался слухами о возможной закупке зерна китайцами. Наконец, 23 августа, я невозмутимо велел Питу продавать весь мой портфель, в котором теперь было тысяча триста контрактов. К этому моменту Макинтайр был уже настолько захвачен игрой, что испытал почти что разочарование.

За вычетом своих комиссионных компания «Макинтайр энд Аллейн» перечислила на мой банковский счет 1 095 625 долларов.

Так я стал настоящим миллионером. Но с кем мне было разделить свой триумф? Даже если бы я не был в ссоре с отцом и позвонил сейчас ему, он бы скорее всего ответил еврейской поговоркой: «Кто богат? Тот, кто доволен своей судьбой».

Я отбил телеграмму Деборе, в которой торжественно, но довольно туманно известил ее, что договорился о ее стипендии на весь срок обучения в семинарии.

Но и только. Больше мне нечем было отпраздновать это событие.

Я сидел в одиночестве и читал — что бы вы думали? — Екклесиаста.

На другое утро я на метро поехал в Бронкс, нашел там штибель — хасидскую мини-синагогу — и сподобился прочитать фрагмент из Торы, в соответствии с традицией вызывать к Писанию новичка. Это был единственный возможный для меня способ отблагодарить Господа.

Пока кантор меня благословлял, я мысленно вознес молитву Всевышнему, предложив ему сделку, которую, я надеялся, он не отвергнет: вычти стипендию Деборы и лечение моего отца, оставь на учебу Эли и, пожалуйста, Господи, возьми Себе все остальное, только верни мне любовь отца!


Спустя несколько дней снова позвонила Ариэль. На сей раз слышимость была идеальная. Я сразу понял, что она нализалась до чертиков.

— Водки перебрала? — посмеялся я.

Я было хотел осыпать ее словами благодарности, но она меня перебила:

— Дэнни, я в Вегасе. Я звоню попрощаться. Мне ужасно жаль…

Я попытался угадать продолжение.

— Значит, он на тебе женится? Я рад за тебя.

— Нет. — Она с трудом ворочала языком. — Насколько я понимаю, ты не знаешь, какой сегодня день.

Число я, конечно, знал, но что это за день, понятия не имел.

— Сегодня день моего рождения, — грустно произнесла она. — Тридцатый, будь он неладен!

— И что из этого следует? — ответил я. — Ты же «Ариэль», «дух воздуха», забыла?

— Нет, Дэнни, — отрезала она. — Для Чарли тридцать — это своеобразная черта.

— Ты хочешь сказать, он тебя бросил?

— Вроде того. Но он был абсолютно честен. А кроме того, он же не на улицу меня выгнал.

— Ну, уж это как раз плевать! — заявил я. — Можешь не сомневаться, я о тебе позабочусь. На самом деле, я…

— Нет, — твердо объявила она. — Ты слишком хороший парень, чтобы заводить себе такую потасканную жену, как я. К тому же я хороша только до тех пор, пока я — запретный плод. Во всяком случае, — продолжала она, — Чарли купил мне дом в Бель-Эре и компанию грамзаписи. И вот я в Вегасе, пытаюсь заарканить какое-нибудь дарование. Если повезет, надеюсь заманить в свои конюшни Тома Джонса.

— Не сомневаюсь, что тебе это удастся, — сказал я, вложив в эти слова как можно больше любви. Я думал сейчас о том, насколько несчастно это беспечное создание.

— Ах да, Дэнни, чуть не забыла. Чарли просил, чтобы ты к сентябрю съехал.

— Черт, да я завтра же перееду в отель. Обещай, что будешь звонить!

— Нет! — решительно заявила она. — Ты достоин лучшего.

— Ты можешь мне хотя бы сказать, куда тебе выслать Утрилло?

— Ах это… — тихо ответила она. — Теперь это не имеет никакого значения. Продай и отдай деньги сиротам.

Я знал, что до конца дней буду спрашивать себя, не было ли подтекста в этих ее последних словах.

42

Дебора

Прощание Деборы с кибуцем 30 августа 1972 года было пронизано щемящей тоской и болью. Она прощалась с местом, которое всегда — она это точно знала — останется для нее родным домом. С людьми, которых она всегда будет считать своей семьей.

Куда бы она ни шла в эти последние дни в Кфар Ха-Шароне, все прекращали работу, чтобы переброситься с нею парой слов. И каждый такой разговор заканчивался объятиями.

Справиться с грустью расставания помогала та неисчерпаемая радость, какую доставлял ей ее подрастающий сын. Эта радость усиливалась перспективой жить с ним в одном доме.

Когда позвонил Стив Голдман и сообщил, что она зачислена в семинарию, Дебору охватило ликование. Она воспринимала это поступление как еще один небольшой шаг на пути к равенству еврейских женщин.

Кажется, половина кибуца поехала ее провожать в аэропорт. Старенький автобус был набит до отказа. Дебора сидела, держа на коленях Эли, и не находила в себе сил оглянуться на лазурные воды Галилейского моря. Она боялась, что расплачется.

В здание аэропорта группу провожающих не впустили. Не помогло даже красноречие Боаза. Охранники разрешили войти только ему с Ципорой.

— Значит, так, Дебора, — сурово объявил он, — ты торжественно обещаешь мне, что следующим летом приедешь нас навестить. Так?

— Клянусь, буду приезжать каждое лето.

— Давай не будем далеко загадывать, — философски рассудил он. — Но будем считать, что между нами есть особый уговор: полдня работаешь в поле, полдня — занимаешься.

Грустная атмосфера прощания подействовала на Эли, и он заплакал.

— Тшш-ш, маленький, — тихонько шепнула Дебора. — Ты теперь большой мальчик. Поцелуй дедушку с бабушкой и попрощайся.

Малыш повиновался и дрожащим голоском пролепетал:

— Шалом, савта[47].


В самолете Эли от перевозбуждения никак не мог усидеть на месте, и весь полет Дебора служила ему подушкой. Кратковременное облегчение наступило, когда сердобольная стюардесса предложила подержать «сладкого крошку» — к этому времени Дебора уже была готова к более жестким выражениям, — чтобы мама могла сходить в туалет и привести себя в порядок.

Хотя беспокойное поведение малыша порядком ее изнурило, в нем был и свой положительный момент: оно отвлекало ее от других, гораздо более тяжелых мыслей.

Например, она пока не представляла себе, как ей удастся ходить на лекции и при этом оставаться хорошей матерью. А больше всего ее тревожила перспектива снова оказаться в отцовском доме.

Она покинула этот дом непослушной, наказанной дочерью. Сейчас она возвращалась туда женщиной, испытавшей много горя, но познавшей и фундаментальные радости жизни.

Сможет ли отец воспринять эту свершившуюся перемену? Станет ли смотреть на нее как на взрослого человека? Впрочем, даже если и нет, выбора у нее все равно не будет. По крайней мере, до тех пор, пока она не найдет средств к самостоятельной жизни.

Это беспокоило ее даже сильней, чем предстоящая учеба, хотя перспектива изучения Талмуда, Торы и истории вместе с мужчинами тоже не давала ей покоя. О маячившей вдалеке деятельности раввина она пока не думала. До этого было еще так далеко, что она не воспринимала это серьезно, а потому страшно не было. У нее хватало и более насущных проблем.


Только сейчас, встречая Дебору в аэропорту, Дэнни наконец осознал, что существование ее ребенка — это реальность. Он поспешил взять на руки маленького теплого человечка, растроганно посмотрел на него и, отведя глаза, негромко заметил:

— Глаза у него отцовские.

— Да, — прошептала Дебора.

Эли, сонный и испуганный после долгой дороги, заскулил.

— Перестань, малыш, я же твой дядя Дэнни, — попробовал тот его унять и вдруг спросил сестру: — Он на каком языке говорит? На иврите? Английском?

— Всего понемножку, — пояснила Дебора.

Эли вдруг успокоился. И обхватил Дэнни за шею теплой ладошкой с ямочками.

Его дядя сделал знак носильщику и распорядился:

— Идите за нами вон туда. Там меня мой драндулет дожидается.

Ожидавший его лимузин был такой длины, что его можно было принять за железнодорожный вагон.

Шофер в синей униформе распахнул дверь. Убедившись, что Дебора и Эли удобно устроились, он занялся багажом.

Когда брат тоже сел и закрыл за собой дверь машины, Дебора упрекнула:

— Дэнни, ты с ума сошел? Это же стоит целое состояние!

— Для сестры мне ничего не жалко! — с нежностью произнес он. — А что касается денег, то с ними у меня только одна проблема — куда потратить.

И он вкратце поведал ей историю своего обогащения.

Дебору успех брата в мирских делах и эйфория, в которой он явно пребывал, не на шутку встревожили. Ей показалось, что он слишком старается убедить ее, что счастлив.

— А мама с папой знают?

Он покачал головой:

— Нет. Не могу набраться храбрости и позвонить. Вообще-то, папе намного лучше, но он редко выходит из дома. Только когда идет в шул.

Он попытался изобразить на лице улыбку. Избегая смотреть сестре в глаза, он тихо заговорил:

— Мне бы хотелось им помочь, Деб. Особенно маме. Я бы с большой радостью отвез ее в «Сакс» на Пятую авеню, чтобы она купила себе хоть весь магазин. Но я знаю, что он станет презирать то, что я сделал, и ни за что ее не отпустит. Ну, как мне сделать, чтобы… — Голос у него сорвался.

— Договаривай, — с нежностью попросила Дебора.

Он взял ее за руку.

— Деб, если ты узнаешь, что им что-то нужно, для дома, для школы — что угодно, — ты мне только скажи. Я хочу для них что-то сделать, понимаешь, что-то полезное…

К изумлению Деборы, подъехав к автотрассе Бруклин — Куинс, водитель остановил машину у обочины, где ждал еще один лимузин.

— Что происходит?

— Боюсь, здесь блудный сын должен с вами распрощаться. Я не могу показываться на папиной территории. Чувствую себя как Спиноза, изгнанный из общины.

Она обеими руками схватила Дэнни за руку.

— Послушай, Дэнни, — с жаром зашептала она. — Я все постараюсь уладить, клянусь! Ты только не пропадай, хорошо?

— Ты тоже, — ответил он. — Я живу в отеле «Пьер».

Он порылся в карманах и достал черный глянцевый спичечный коробок.

— Здесь есть телефон. Звони, когда на горизонте никого не будет. Ты мне разрешишь хоть иногда куда-нибудь брать племянника? Хочу накупить ему горы игрушек.

— Конечно, — засмеялась Дебора.

Они расцеловались. Дэнни обнял племянника и шепнул:

— Не обижай маму, хорошо?

И в мгновение ока исчез.

Из окна отъезжающего лимузина Дебора смотрела, как брат с грустным видом усаживается в другую машину.

43

Дебора

Та, что несколько лет назад покинула этот дом в молчании и бесчестье, теперь возвращалась с триумфом, как царица Эстер.

Дебору и Эли приветствовали не только ее родители и сестры, но и с десяток более дальних родственников. Все хотели видеть малыша, и теперь единодушно заявляли, что в жизни он еще прелестней, чем на фотографиях.

Когда все были в сборе, рав Луриа призвал к тишине. У него еще сохранялся частичный паралич правой стороны тела. С некоторой болезненной бледностью в лице он поднял бокал и провозгласил тост по случаю приезда самого юного представителя семьи Луриа… Эли Бен-Ами.

Поскольку имя ее брата даже не упоминалось, Дебора могла поклясться, что весь этот спектакль старательно срежиссирован.

Если бы он был не изгнан, а, скажем, погиб под колесами грузовика, его хотя бы помянули.

Но о Дэнни не было сказано ни слова. Ни полслова.

И ни по каким признакам она не могла судить, знал ли кто-нибудь из присутствующих о чудесных изменениях в его материальном положении.

Однако в самый разгар празднества Дебора заметила, как мама тихонько плачет в уголке по своему единственному сыну.

Проводив последнего гостя, Луриа сели за поздний ужин.

Раввин с улыбкой глядел на голубоглазого внука и на все шалости ребенка, нарочно бросавшего на пол ложку, чтобы Дебора ее всякий раз поднимала, сказал только:

— Ну же, мой мальчик, давай поговорим на мамолошен.

Дебору разозлил этот призыв к ее ребенку говорить на идише. Старик все не расстанется со своим зильцским гетто, подумала она. Употребленное им выражение, «язык матери», восходило к тем временам, когда идиш был языком граждан второго сорта — женщин, на которых привилегия изучения иврита не распространялась.

Она же, напротив, приехала из страны, где на иврите не только вели службу, но и спрашивали, где находится ближайшая автобусная остановка.

Хотя до ненавистного ребе Шифмана ему было далеко, все же отец тоже больше не являлся для Деборы образцом современного еврея. Однако от этого он не переставал быть ее отцом. Придется научиться отделять идеологию от родственных чувств, решила она.

Когда она увозила сына из Израиля, то одним из главных аргументов «за» считала возможность обучить его английскому. Теперь она осознала, что, пока она будет пропадать в семинарии, Эли услышит в Бруклине меньше английской речи, чем он слышал в кибуце. А ей вовсе не хотелось, чтобы язык Шекспира или Томаса Джефферсона так и остался для него иностранным.


Декан Виктор Ашкенази, широкоплечий мужчина, больше похожий на тренера по американскому футболу, взошел на кафедру.

Он с улыбкой обвел взором аудиторию, состоявшую из дюжины мужчин и вдвое меньшего числа женщин. Дебора и представить себе не могла, что когда-нибудь услышит, как к будущим раввинам обращаются: «Леди и джентльмены…»

К этому моменту она прошла долгий и многотрудный путь.

— Прежде чем стать обозначением духовного лица, — продолжал декан, — слово «раввин» означало просто «учитель». Любопытно, что свой современный смысл оно обрело лишь во времена Гилеля, который, как мы знаем, был современником Иисуса Христа…

Христос. Еще одно слово, которое Дебора никак не ожидала услышать в стенах иудейской семинарии.

— В Евангелии от Марка, когда Петр видит Христа беседующим с Илией и Моисеем, он обращается к своему наставнику как «равви». И с исторической точки зрения два других достославных участника беседы еще не могли претендовать на этот титул.

Декан сделал паузу и обвел взглядом молодые лица.

— У раввина нет ни толики тех привилегий, какими наделены священники в христианской церкви. Он не является посредником между Богом и человеком. Он не может отпускать грехи — такая прерогатива целиком в руках Всевышнего. Он никому не может указывать. Но он обязан внушать уважение. Ибо первая и главная его миссия — быть учителем. И его первейший долг — служить образцом праведного поведения в миру и поклонения Богу.

Позвольте мне рассказать вам давнишний анекдот, который сегодня не менее актуален, чем во времена моего детства. Во Флориде на пляже сидят несколько матрон и нахваливают достижения своих деток. Одна с гордостью сообщает, что ее сын — хирург. Другая хвалится, что ее сын — известный адвокат. И так далее. Наконец доходит очередь до миссис Гринберг. «Ну, так как? Чего достигли ваши дети?» — спрашивают все. Она отвечает: «А мой сын — раввин». На что все издают тяжкий вздох, а одна сочувственно заявляет: «Какая ужасная работа для милого еврейского мальчика!»

Аудитория заулыбалась, выражая солидарность с его горькой иронией.

— Конечно, — поспешил добавить декан, — сегодня это может быть «ужасной работой» и для милой еврейской девушки. И боюсь, что определение «работа» уместно здесь, как нигде.

Перед раввином стоит почти невыполнимая задача — помочь его — или ее — единоверцам, как бы трудно это ни было, сохранить свое самоопределение в окружении других народов, самоопределение как меньшинства, желающего таковым и оставаться. Не говоря уже о тяжком бремени, которое взваливает на себя человек, вершащий добро в мире, где зло не просто существует, а, как говорит Господь Исайе в главе сорок пятой, седьмом стихе, является творением Его самого…

Он вышел вперед, чтобы стать к аудитории ближе, и заговорил тихо, почти доверительно.

— Ведь в этом и есть суть вопроса, правда? Во всей вашей дальнейшей жизни не будет дня без того, чтобы к вам не подходили евреи или иноверцы с самым сложным вопросом бытия, который может встать перед мужчиной или женщиной, живущими под Богом: «Почему наш всемилостивый, справедливый, милосердный Господь создал также и зло?»

Ответа на этот вопрос не было у Иова. Нет его и у жертв холокоста — вернее, у тех, кто выжил. Наша задача, как раввинов, состоит в том, чтобы научить мужчин и женщин жить в этом несовершенном мире.

Ваша подготовка к деятельности раввина будет проходить в двух направлениях. Первое — это взгляд назад, постижение многовековой мудрости и передача ее молодому поколению, как передавался факел в древнегреческой эстафете. Второе, пожалуй, более важное, — это обретение пастырского навыка на уровне современного духовенства. Помогать советом, утешать в горе — все это входит в ваши будущие функции. А превыше всего — указывать путь. Или, выражаясь словами пророка Михи (или, как его называют христиане, Михея), «действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред Богом твоим».

Благословляю вас в вашем рвении и желаю всего самого доброго.

Утро у Деборы прошло в обществе Моисея, вторая половина дня — в компании Ионы.

Благодаря самостоятельному чтению она уже досконально знала священные тексты, но впервые она могла свободно обсуждать их с преподавателем и своими однокашниками.

Преподаватель Ветхого Завета, профессор Шенбаум, был признанным ортодоксом, в свое время голосовавшим против того, чтобы раввинами делали женщин, и прославившимся выпадами типа: «Эту трактовку способна понять даже женщина».

Однако, после того как уже в первый день занятий стало ясно, что в глубине познаний и тонкости восприятия Дебора намного превосходит своих однокашников, Шенбаум подвел итог лекции следующим образом:

— Думаю, всем вам не помешает стремление сравняться в учености с мисс Луриа, которая мыслит, как истинный бохер.

Иными словами — «как мужчина».

В тот день, выйдя из здания, чтобы ехать домой, она обнаружила у входа своего преданного наставника.

— Вот так сюрприз! — воскликнула она и кинулась обнять брата.

— Хотел только убедиться, что у тебя все в порядке.

— Ой, Дэнни, мне так нравится! Понимаешь, я же всю жизнь читала Тору при свечах. И теперь я вдруг оказалась при свете дня, с людьми, исповедующими те же ценности!

— Трудно было? — спросил он, забирая у нее тяжелую сумку с книгами.

— По сравнению с твоей потогонной системой профессор Шенбаум просто душка!

— Ну, — сказал Дэнни с деланным смущением, — в этом и состоял мой план: тяжело в ученье, легко в бою. У тебя есть время на чашку кофе?

— Только если быстро, — ответила она.

Они устроились в открытом кафе и взяли по капуччино. Невольный пророк с Уолл-стрит вдруг робко спросил:

— Не удалось пока с ним переговорить? Ну… с папой?

— Нет пока. Я не хочу с этим торопиться.

— Конечно, конечно. — Дэнни постарался не выказать своего разочарования. — Это правильная тактика. Я только хотел знать, не нужно ли ему чего-нибудь.

— Если честно, — ответила сестра, — я думаю, то, что ему сейчас нужно, так это время. Но я этим вопросом займусь, обещаю тебе.

— А маме? — не унимался он. — Ты не разузнала, что я мог бы для нее купить?

— Ну… — Дебора улыбнулась. — Мне кажется, она мечтает о тостере. Но будет довольно подозрительно, если такой прибор внезапно появится у нее на кухне. Давай подождем до ее дня рождения и подарим.

— Да-да… Хорошо… Конечно… — Дэнни явно нервничал и был чем-то раздражен. — Но я хотел бы сделать для них нечто большее. На самом деле мне хочется купить им тот домик, который мы всегда снимали летом в Спринг-Вэлли. Понимаешь? Чтобы они могли туда ездить, когда захотят. — После небольшой паузы он сознался: — Вообще-то, я его уже даже купил.

Дебора взяла его за руку.

— Дэнни, — мягко произнесла она, — постарайся набраться терпения. Я не думаю, что ты можешь купить папину любовь.

— Ты права, — с горечью ответил брат. — Этого я и боялся.

— Скажи, — попросила она, желая поднять ему настроение, — чем ты занимаешь себя в течение дня?

— Вообще-то, мои поклонники в «Макинтайр энд Аллейн» снабдили меня собственным столом и секретаршей, а кроме того, спонсируют в Финансовом институте мое официальное обучение на брокера.

— Ага, — улыбнулась Дебора, — так ты снова студент?

— Да, и эта роль мне нравится. К сожалению, они все на меня смотрят как на Дельфийского оракула — и истово ждут моего следующего пророчества. Надеюсь, сумею выучиться настолько, чтобы понимать, что делаю. Во всяком случае, я уже приобрел компьютер — мне потребуется вся информация, какую можно купить.

— Ты, наверное, очень занят?

— Нет, — угрюмо ответил он. — Мне не доставляет удовольствия просто наблюдать за тем, как мои деньги приносят проценты. У меня квартира на Пятой авеню, в которой из шести спален пять пустуют. По непонятной мне причине у меня даже не получается обзавестись друзьями.

— А с Беллером ты виделся?

— Да, я их на днях обоих водил ужинать. Аарон назначил мне сеанс психотерапии у одного специалиста…

— И что?

— Этот мужик, вместо того чтобы исследовать глубины моей психики, все спрашивал меня, куда лучше деньги вложить.

— Это шутка? — удивилась Дебора.

— Я что, смеюсь?

Он с неуверенной улыбкой посмотрел на сестру и спросил:

— Послушай, это целая история — таскаться сюда из Бруклина. Почему бы тебе с Эли не переехать ко мне на Манхэттен? Я бы нанял экономку — или кого ты сочтешь нужным.

Деборе очень хотелось ответить «да», но, чтобы решиться оставить родительские объятия после того, как она их только что вновь обрела, ей требовалось время.

— Дэнни… Эли ходит в очень симпатичную малышовую группу. С ними там занимаются две девушки из Израиля. Мне бы не хотелось опять срывать его с места. Мы лучше еще немного поживем дома.

Дэнни попытался ее убедить:

— Послушай, сестренка, ты уже большая. Ты что, боишься порвать новообретенную пуповину? Неужели ты думаешь, я поверю, что все дело в Эли и его малышовой группе?

— Нет, не думаю. — Дебора опустила глаза. — Мне стыдно в этом сознаваться, но в глубине души я все еще нуждаюсь в папином одобрении.

Дэнни кивнул и шепотом сказал:

— Я тебя понимаю. Я сам такой. — Он вдруг смутился и посмотрел на часы. — Ого, уже поздно! Я тебя провожу до машины.

— У меня нет машины, — ответила сестра.

— Нет, есть.

Он взял ее под руку и вывел из кафе.

Дебора учуяла подвох.

— Нет! — взмолилась она. — Только не лимузин длиной с квартал!

Дэнни улыбнулся.

— Я бы мечтал, чтоб ты ездила на лимузине… Но я не хочу, чтобы родители знали, что мы видимся. Это создаст в доме ненужное напряжение. Поэтому я пошел на компромисс. Его зовут Мо.

— Кого?

Она издалека заметила желтое такси, припаркованное на углу. Упитанный водитель в кожаной фуражке стоял, прислонившись к дверце.

— Надо ехать, ребята! Не то будем стоять в пробке в туннеле.

— Что все это значит? — спросила Дебора.

— Это Мо, твой симпатичный водитель. Можешь мне поверить, я его долго выбирал. Он будет тебя забирать с занятий и отвозить домой, так что тебе не придется трястись в метро. Можешь по дороге заниматься или отдыхать.

Дебора растрогалась.

— Дэнни, зачем ты меня так балуешь?

— Но мне страшно хочется для тебя что-нибудь сделать, Деб! Пусть это будет хотя бы Мо.

Дебора с чувством обняла брата и шепнула:

— Спасибо, Дэнни.

— Эй, где вы там? — заволновался Мо. — Еще пять минут, и нам понадобится вертолет.

Он распахнул дверь и приподнял фуражку. Садясь в машину, Дебора подумала: «Жаль, что Дэнни не слышал сегодня выступления декана Ашкенази: он бы тогда понял, что тоже является образцом. Доброты, щедрости, любви».

Дебора представила себе, как брат в одиночестве стоит на балконе и наблюдает за бурлением жизни в Центральном парке: парочки сидят на газонах, старички неспешно прогуливаются, молодые люди бегают трусцой, сорокалетние передвигаются не так медленно, как старики, и не так быстро, как молодые, и при этом не принадлежат ни к одной из этих групп.

Почему он совсем один? Она не могла этого понять. Нет сомнения, что мальчик (она все еще не воспринимала его как взрослого человека), который когда-то был полон радости жизни, при желании без труда нашел бы себе друзей. Почему же он сознательно сделал из себя затворника?

44

Дэниэл

При всей своей мудрости, даже мой отец не в силах заставить историю повторяться.

Два года я упрашивал Дебору переехать на Манхэттен и зажить самостоятельно. За это время я несколько раз удачно проявил себя на бирже, предсказав девальвацию доллара в семьдесят третьем году и рост фьючерсов на апельсиновые соки в семьдесят четвертом. Теперь я был так неслыханно богат, что у меня появилась двенадцатикомнатная двухэтажная квартира, где я мог спрятать свое одиночество.

Я даже предлагал Деборе разделить квартиру, чтобы мы могли с ней жить совсем рядом и в то же время независимо друг от друга. Но она упрямо оставалась в Бруклине и каждый день моталась в свой Еврейский университет.

Но однажды в воскресенье произошел случай, заставивший ее открыть глаза на противоестественную ситуацию, когда взрослая женщина проживает в родительском доме.

Она сидела наверху и работала над своей курсовой, как вдруг ей понадобилось найти что-то в папиной огромной религиозной библиотеке. И, уже подойдя к двери его кабинета, она услышала, как мальчишеский голос читает: «Ин эрштен хут Гот гемахт химмель ун эрд»[48].

Отец учил внука бессмертным словам книги Бытия на средневековом языке идиш.

Дебора заглянула. Вид собственного ребенка, сидящего на коленях у дедушки — в точности как когда-то сиживал я — и читающего Тору, одновременно и тронул ее, и встревожил.

В первую минуту она обрадовалась тому, что ее сын удостоен той чести, которой она сама всегда была лишена, но внезапно поняла, что наш отец одержим желанием воплотить в Эли свои чаяния, которых не оправдал я.

Как только папа ушел на свои традиционные открытые уроки в ешиву, она, уверенная, что теперь ее никто не слышит, позвонила мне и сказала, что сегодня же перебирается ко мне — по крайней мере на время, пока не подыщет себе жилья.

Она скорее с радостью, чем с удивлением услышала, что я уже запросил официального разрешения на перепланировку своей квартиры таким образом, чтобы выкроить из ее «ребра» квартиру под номером 1505-А.

Я радостно сообщил ей, что, поскольку отныне она будет лишена маминой помощи в готовке и присмотре за ребенком (которую я позже в разговоре с ней обозначил как еще одно проявление затянувшейся юношеской зависимости от родителей), я уже подыскал ей подходящую экономку, и она не возражала. Почтенная матрона миссис Люсиль Ламонт, будучи уроженкой города Бирмингема в Алабаме, имела за плечами без малого сорокалетний опыт приготовления кошерной пищи. Так что с гастрономической точки зрения Эли не грозили никакие потрясения.

Вечером Дебора рассказала мне, что и мама, и папа были огорчены ее внезапным решением переехать, и их не слишком утешило ее обещание по возможности проводить с ними шабат.

Отец смотрел на нее с такой грустью, что она почувствовала себя виноватой и чуть было не передумала. Но, хвала небесам, инстинкт самосохранения в конце концов возобладал и укрепил ее решимость. В три часа за ней и всеми ее пожитками приехал Мо.

Когда Дебора заканчивала сборы, произошла удивительная вещь. Вдруг появилась мама — под предлогом помощи, но на самом деле, как выяснилось, чтобы выразить дочери свою моральную поддержку.

— Поверь мне, дитя мое, — сказала она, — я больше всех буду скучать по Эли. Но ты правильно поступаешь. Иначе тебе никогда не удастся… — Она запнулась.

— Что не удастся, мама? — спросила Дебора.

— Ты сама знаешь, — смущенно запинаясь, сказала мама. — Зажить нормальной жизнью.

— А сейчас, ты считаешь, я живу не нормальной жизнью?

— Нет, — убежденно ответила мама. — Ты же живешь без мужа!

Отец упорно не спрашивал Дебору, куда она переезжает, но и он, и мать это прекрасно понимали. Мама даже дала Деборе поручение на мой счет.

— Следи, чтобы Дэнни тепло одевался.

ЧАСТЬ IV

45

Тимоти

Двадцать шесть мужчин, распростершись ниц, лежали на холодном каменном полу собора Святого Иоанна. Все в одинаковых белоснежных стихарях, сверху они напоминали россыпь белых коконов. Хотя они лежали не на голом полу, а на ковре, холод камня тем не менее остужал их лица, пылающие после пребывания на жарком римском солнце, да еще в гуще возбужденной толпы.

Было 29 июня 1974 года, праздник Святых Петра и Павла, один из самых торжественных дней церковного календаря. А для них он отныне станет особенно памятным. Это был знаменательный день их отречения от земных уз и духовного венчания с бессмертной Церковью.

В числе этих двадцати шести были четверо из пяти американских кандидатов ирландского происхождения. (Джордж Каванаг был рукоположен годом раньше.) Со всех концов мира, от Неаполя до Филиппин, на церемонию съехались родственники. Однако в большой группе американской родни, желавшей погрузиться в лучи славы своих сыновей и племянников, не было никого, кто бы мог лично гордиться успехами Тима.

В каком-то смысле он был даже рад, что не придется ни с кем не делить этот торжественный миг. Ибо всю дальнейшую жизнь ему придется прожить именно так, одному. Для всех его невестой будет Святая Церковь. Для него самого ее именем станет Одиночество.

Тремя ступенями выше, облаченный во все красное, восседал на троне главный виновник сегодняшнего торжества, префект ватиканской Конгрегации католического образования кардинал Эмилио Аулетта. Для молодых людей его участие в церемонии было особенной честью, признаком того, что им выпала честь внушать особые надежды Святому престолу.

После оглашения мессы рукоположения кандидаты предстали пред кардиналом, и им в последний раз был задан вопрос, готовы ли они посвятить свою жизнь Церкви.

После этого они преклонили колени и нагнули головы, а отец Джон Хеннесси, ректор Североамериканской коллегии и церемониймейстер сегодняшней процедуры, зачитал торжественным, громоподобным голосом их имена и повернулся к Его Преосвященству со словами:

— Святая Матерь Церковь просит вас рукоположить этих людей, братьев наших, на духовную службу.

— Полагаете ли вы их достойными? — спросил кардинал.

— На основании консультаций с отцами церкви и рекомендации лиц, ответственных за их обучение, могу сообщить, что все они признаны достойными кандидатами на духовный сан.

Тим встал на колени, и кардинал бережно возложил руки ему на голову. В наступившей тишине в груди у Тимоти что-то екнуло, потом стало нарастать и продолжало расти, пока его рукополагали, то есть давали свое благословение, остальные духовные лица — участники церемонии.

Поразительно, но этот момент церковного обряда максимально сочетал в себе материальное и духовное. Те, кто когда-то уже ощутил прикосновение десницы Господней к своему челу, сейчас сами передавали Тиму эту священную почесть. Они словно говорили: «Теперь мы все братья во Христе».

После того как кардинал Аулетта прочел молитву посвящения, ассистирующие ему священники проворно облачили кандидатов в красные ризы и столы. Начав сегодняшнее утро в виде распростертых на полу белых коконов, они поднялись в алом цвете Церкви, как будто вылупившиеся из этих коконов мотыльки.

Теперь новоявленные священники были удостоены почетного права всю дальнейшую службу стоять по обе стороны кардинала.

Когда по окончании торжественного акта Тим проходил по центральному проходу и видел заплаканные лица гостей, родственников и друзей, то невольно задался вопросом: «А кто сейчас плачет по мне?»


Если церемония была торжественной и серьезной, то ее продолжение степенным никак нельзя было назвать. В Североамериканской коллегии пробки от шампанского только и взлетали, а бокалы наполнялись с таким рвением, что то и дело переливались через край.

В числе американских прелатов, специально прилетевших по случаю церемонии посвящения в сан своих протеже, был и давнишний наставник Тима Фрэнсис Малрони, некогда служивший епископом Бруклина. Недавно его карьера была отмечена новым продвижением: Малрони не только стал архиепископом Бостонским, но и удостоился красной кардинальской шапки.

Тим открыл было рот, чтобы поздравить Его Преосвященство, но тот оборвал его:

— Ни в коем случае, мой мальчик. Кто действительно заслуживает похвалы, так это ты. И я счастлив, что ты решил перебраться в город и продолжить свои занятия.

Тим улыбнулся.

— Я уверен, что Ваше Преосвященство приложили часть своего влияния, чтобы добыть мне эту щедрую стипендию.

— Это было самое малое, что я мог сделать. В Григорианском институте тебе понравится, Тим. Нет нужды напоминать тебе, что из его стен вышло больше кардиналов и пап, чем сенаторов и президентов — из Гарварда. Между прочим, известно ли тебе, как наши европейские коллеги называют Pontificia Universitas Gregoriana?

— Так точно, Ваше Преосвященство. Они называют его сокращенно — PUG. Что весьма забавно для американского уха[49], — сказал Тим.

— Да уж, — усмехнулся в ответ Малрони, — особенно для бруклинского.

— Вы намекаете на мои прежние достижения в уличных боях? — пошутил Тим.

— Нет, конечно, — заверил кардинал. — Хотя, не скрою, отец Ханрэхан имел привычку с пугающим восхищением описывать твой левый хук.

И снова у Тима мелькнула мысль: «Им обо мне известно все, до мельчайших подробностей».

Только что рукоположенный отец Тимоти Хоган гулял по саду Североамериканской коллегии, высоко на холме над Вечным городом. И в день, который должен был стать самым счастливым в его жизни, обращался к Небесам с мучающим его вопросом: «Господи, как долго должен я служить Тебе, прежде чем я постигну правду о том, кто я есть?» Сердце его при этом щемило от боли.

46

Тимоти

— Domine Хоган, surge[50].

— Adsum[51], — отвечал Тимоти, поднимаясь с колен. Он уже давно привык к латыни, которая не только звучала на лекциях, но и была языком повседневного общения в аудитории.

В течение последних двух лет пять раз в неделю он поднимался по мраморной лестнице левого крыла Григорианского института. Здесь с половины девятого до половины первого утра около сотни слушателей, и Тим в их числе, сидели за небольшими деревянными столами, изучая предметы, необходимые для получения степени лиценциата по каноническому праву.

Среди курсов, входивших в его программу, были философия, теология, история канонического права. Но ядро программы составляло утомительное, дословное — слово за словом, фраза за фразой, раздел за разделом — изучение массивного «Текста», носившего официальное название «Codex Juris Canonici»[52].

— Domine Хоган.

Тим поднял глаза.

— Dic nobis, Domine, — продолжал лектор, профессор Патрицио ди Крещенца из Общества Иисуса. — Habenturne impedimenta matrimonii catholicorum cum acatholicis baptizatis in codice nostro?[53]

Тим, не задумываясь, ответил:

— Itaque, Domine. Codex noster valet pro omnibus baptizatis et impedimenta matrimonii sunt pluria[54].

— Optime![55] — воскликнул отец ди Крещенца и обвел взором аудиторию, выбирая слушателя, который назовет факторы, рассматриваемые церковью как препятствия к браку с христианином, принадлежащим к другой ветви церкви. Тим никак не мог понять, почему римско-католические иерархи считают само собой разумеющимся, что эти правила должны распространяться на всех христиан.

И таких вопросов у него возникало много. Не раз, заучивая тонкости Апостольской Конституции, он думал: «Хоть бы раз попалась ситуация наподобие кражи кур лисицей. Что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее реальную жизнь!»

Он вспомнил давний разговор с Дэнни Луриа, когда они вдвоем ехали на метро из Бруклина на Манхэттен. Молодой слушатель еврейской семинарии тогда привел несколько примеров неоднозначных норм, содержащихся в определенных разделах Талмуда.

Почти тысячестраничный «Текст», который сейчас изучал Тим, устанавливал две тысячи четыреста четырнадцать канонов, подчас по самым казуистическим и далеким от жизни вопросам, и все это он должен будет знать назубок к моменту сдачи письменных и устных экзаменов на степень лиценциата.

Среди них были правила, которые необходимо знать каждому священнику для служения пастве. Например, все обстоятельства, могущие стать препятствием к церковному освящению брака.

Однако, заучивая все это наизусть, Тимоти задавался вопросом о предположительной альтернативе — совершении брачных отношений без заключения брака. Или хотя бы без церемонии венчания.

Может ли Господь санкционировать брак, освященный одной любовью?


— «De impedimentis matrimonii clericorum». «Препятствия к браку священнослужителей». Что ж, отец Хоган, отличная тема для диссертации, хотя и рискованная. Но если кто и способен раскрыть ее в полном объеме, то только ум вашего масштаба, — объявил профессор ди Крещенца. Сейчас он говорил по-итальянски, поскольку Тим пришел к нему в приемные часы.

Известный ученый находил особое удовлетворение в том, что по особому разрешению продолжал преподавательскую работу и после семидесяти. Это означало, что он по-прежнему мог наслаждаться общением с молодыми пытливыми умами — а в случае с Тимом, как он считал, и блестящими.

— Это сфера, которая после Второго Ватиканского собора нуждается в существенной корректировке. Уверен, ваша работа будет иметь большую ценность, отец Хоган.

Вдруг откуда-то сзади раздался скрипучий старческий голос. Он был обращен к отцу ди Крещенца:

— Patricio, habesne istas aspirinas americanas? Dolet caput mihi terribiliter[56].

Тим обернулся и тотчас узнал испещренное морщинами лицо, показавшееся из-за двери. Это был отец Паоло Аскарелли, иезуит, официальный писец канцелярии Ватикана — один из самых высокопоставленных чиновников в управлении делами Святого престола.

Профессор опять ответил по-итальянски:

— Мне очень жаль, Паоло, у меня только обычный итальянский аспирин. Последнюю чудодейственную таблетку я тебе еще в понедельник отдал.

— Ох, бесовский промысел! — закряхтел старик, морщась от головной боли. — У меня такая мигрень, что ее только каким-нибудь экседрином можно взять. Как ты думаешь, может, позвонить в американское посольство?

Профессор снисходительно улыбнулся, а Тим сказал:

— Отец мой, у меня есть бафферин. Это не поможет?

— Ах, молодой человек, — обрадовался священник, — вас мне сам Бог послал! Как ваше имя?

— Тимоти Хоган, отец мой. Только это лекарство у меня дома.

— А где вы живете?

— На Виа-дель-Умилита.

— Аа-а, улица Смирения… Что ж, вид у вас вполне здоровый, так что за несколько минут туда и назад обернетесь. Заранее вам благодарен.

Отец ди Крещенца мельком взглянул на своего ученика, словно говоря: «Ты вовсе не обязан потакать этому ипохондрику».

Но Тимоти ответил:

— Конечно, отец Аскарелли. Я мигом.

— Превосходно, — ответил страдалец и добавил Тиму вслед: — Если вам на обратном пути случайно попадется бутылочка «Сан-Пеллегрино»…

Не прошло и десяти минут, как запыхавшийся Тимоти Хоган выкладывал на стол пластмассовый пузырек с бафферином и большую бутылку минеральной воды.

Хозяин кабинета уже ушел. Каждый вечер он исправно совершал длительную прогулку от Григорианского университета до дальней оконечности площади Святого Петра и штаб-квартиры ордена иезуитов в доме номер пять по Борго Санто-Спирито.

— Присаживайтесь, отец Хоган, — пригласил отец Аскарелли, принимая таблетку от мигрени. В последнее время это стало для него своего рода ритуалом. — Я хочу с вами поближе познакомиться. Пока вас не было, профессор вам такие дифирамбы пел! Обычно я Патрицио почти не слушаю — стареет, знаете ли, — но в данном случае он прервал свою болтовню, чтобы показать мне кое-что из ваших письменных работ. Должен сказать, они произвели на меня впечатление!

— Благодарю вас, отец. — Тим был одновременно польщен и смущен.

— Конечно, до докторской степени по каноническому праву вам еще идти и идти, — предостерег Аскарелли. — Но латынь у вас просто превосходная. Я бы сказал, что если бы вы учились не в Америке, то уже сейчас были бы почти на моем уровне. Простите мне стариковское высокомерие, но я убежден, что язык Цицерона можно по-настоящему освоить только в окрестностях римского Форума.

Он театрально вздохнул.

— Как я жалею о решении Второго Ватиканского собора[57]. Теперь моя, некогда почетная, должность стала почти анахронизмом. Хвала Господу, пока папские буллы, энциклики и приказы о назначениях еще издаются на латыни, не то они бы меня списали за ошибки в спряжении.

Тимоти улыбнулся.

— Скажите-ка, — блеснув глазами, спросил старик, — по-вашему, Спаситель владел латынью?

— Ну, — осторожно начал Тим, — Он мог защищать себя перед Понтием Пилатом на языке римлян. И потом, Евсевий Кесарийский пишет о беседе родственников Иисуса с императором Домицианом.

— Это точно! — с жаром вскричал старик. — «Церковная история», глава третья, параграф двадцатый. Здесь вы попали в точку, Тимоти. — Старик был в восторге. — Мы обязательно должны с вами еще раз встретиться и побеседовать.

— Буду рад, — ответил Тим не менее сердечно.

— В таком случае, — сказал Аскарелли, — оставляю вам сувенир на память о нашем разговоре. — Он оперся морщинистой рукой о стол и тяжело поднялся. — Возьмите.

— Что это? — опешил Тим. Старик показывал на тот самый пузырек с таблетками, который он ему принес.

— Это же вам! — запротестовал Тим.

— Знаю, знаю, — усмехнулся старик. — Но если вы их сейчас заберете, у меня будет повод еще раз за вами послать, и тогда мы опять побеседуем. Спасибо. Мне намного лучше. Помолитесь за меня.

Не успел ошарашенный Тим сказать: «А вы — за меня», — как старец исчез.


Головные боли у отца Аскарелли все учащались, вынуждая старого писца снова и снова призывать Тимоти в свои апартаменты в Говернаторио, большое административное здание на территории Ватикана.

Старик то и дело просил Тима переписать набело только что переведенный на латынь документ. Очень скоро он небрежно бросил:

— Если заметите где-нибудь стилистические огрехи, смело исправляйте. Помните, — подмигнул он, — непогрешимы только папы.

К весне между ними установилось взаимопонимание не только на почве аспирина и латыни. Из всех отношений, какие успел познать в своей жизни Тим, эти больше всего напоминали отношения отца с сыном. Не было того, чего он не сделал бы для папского писца, а главное, это чувство было взаимным.

— Стар я уже для этой работы, Тимоти, — как-то пожаловался Аскарелли своим дребезжащим голосом. — Но Его Святейшество только мне доверяет переводить его слова на латынь. Этот груз уже не по мне, так что я подал прошение об отставке.

— Что?!

— А-а! — махнул рукой старик. — Конечно, ее никто не принял. Я бы не стал этого делать, если бы был хоть малейший шанс ее получить. Зато я добился уступки — точнее, разрешения нанять ассистента. И соответствующего финансирования. Не догадываешься, кого я предложил на эту роль?

Оба улыбались.

— Мне же еще диссертацию заканчивать! — попробовал возразить Тим.

— Верно, но ты молодой и сможешь работать над ней по ночам, когда старая рухлядь вроде меня уже греется под одеялом. Поверь мне, мой мальчик, если ты оправдаешь то положение, которое я тебе добыл авансом, ты сможешь осуществить свои самые высокие земные амбиции.

— И что это, по-вашему, может быть? — насторожился Тимоти.

Аскарелли ответил уклончиво:

— В моем представлении, величайшее земное наслаждение заключается в том, чтобы ужинать за одним столом с понтификом. — И загадочно добавил: — Это тебе не вульгарные итальянские…

— Что, что, святой отец? — не понял Тим.

— Вина. Ви-на. У понтифика подают французские. Конечно, будучи итальянцем, я порицаю отступничество папы Климента V[58], но когда в 1377 году Святой престол наконец вернулся из Франции в свои законные пределы, в Рим привезли и бочки с великолепным бургундским. И с тех пор понтифики предпочитают продукт северных виноградников, осененных благословением Господним. Experto crede[59], этот продукт действительно стоит того, чтобы заслужить его упорным трудом! Спокойной ночи, сын мой.

По дороге домой на Виа-дель-Умилита Тим замешкался на пьяцца Навона, захваченный симфонией из пения, женского смеха и звона бокалов. И, наблюдая за этим вечным римским праздником, он, несмотря на заманчивые перспективы, рисуемые его наставником, не находил ответа на вопрос, а стоит ли его жертва того, от чего он дал обет отказаться.

41

Тимоти

РИМСКИЙ КАТОЛИЧЕСКИЙ ГРИГОРИАНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ НА СОИСКАНИЕ ДОКТОРСКОЙ СТЕПЕНИ ПО ФАКУЛЬТЕТУ КАНОНИЧЕСКОГО ПРАВА

(Специальность — юриспруденция)

Преподобный ТИМОТИ ХОГАН

ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ НА ТЕМУ:

«Препятствия к браку священнослужителей»

(Научный руководитель: преп. проф. Патрицио ди Крещенца)

Вторник, 26 мая 1978 года

16 часов, Большой зал


Уже через несколько месяцев, если не де-юре, то де-факто, Тим стал «латинским писцом» при папе, а отец Аскарелли, номинально занимавший этот пост, по сути дела превратился в редактора.

Когда же его тексты стали возвращаться без единой поправки — ни в грамматике, ни по содержанию, — Тим задумался, смотрит ли их вообще старик писец.

В конце концов он набрался смелости и спросил своего наставника напрямую.

— Тимотеус, мальчик мой дорогой, — начал Аскарелли, — зачем мне портить и без того слабые глаза, разглядывая текст о назначении в Техас нового епископа, если все, что он сам из него разберет, так это то, что ему предстоит сменить свою десятиведерную шапку — petasus decem congiorum capax[60] — на митру? Лучше я посвящу это время написанию статьи в журнал «Латинитас» о моем видении игровой тактики в американском футболе — pila pede pulsanda americana[61].

Составление всевозможной корреспонденции от лица понтифика и ее рассылка по всему свету оказала на Тима двойственное воздействие. Во-первых, он стал по-новому смотреть на широту, долготу и размах католической части человечества. Кроме того, он понемногу начал входить во вкус процедуры, когда, посылая какое-то распоряжение, к примеру в Шри-Ланку, можно быть уверенным, что оно будет исполнено беспрекословно. Одним росчерком пера папа мог изменить судьбу миллионов.

В промежутках между энцикликами и указами Тим умудрялся готовиться к экзаменам и с блеском их сдавать. Когда они с Аскарелли завершали дневные труды — его труды — рюмочкой-другой граппы, Тим внимательно следил, чтобы не переборщить, ибо ему еще предстояло ехать на велосипеде к себе на Виа-дель-Умилита, а там — читать и писать, в то время как Аскарелли, а скорее всего и весь Ватикан, будут уже видеть сны.

Сама коллегия размещалась в бывшем монастыре семнадцатого века, однако ее небольшой, но хорошо оборудованный спортзал носил приметы современной жизни. А поскольку никакая работа, сколь бы трудоемкой она ни была, не помогала Тиму израсходовать всю его неуемную энергию, его иногда можно было видеть в этом зале на гребном тренажере часа в два или три пополуночи. Чтобы отвлечься от других мыслей, он сам придумал себе задание — воображаемое путешествие на лодке из Италии в Нью-Йорк. Каждый вечер он записывал количество «пройденных» за минувший день миль, рассчитывая, что к концу года их сумма достигнет двух тысяч.

Как-то ночью, когда Тим, обливаясь потом, бороздил просторы океана в районе Азорских островов, его состояние атлетического транса было прервано голосом из не слишком далекого прошлого.

— Господи, Хоган, что ты делаешь? Хочешь довести себя до сердечного приступа?

Это был Джордж Каванаг, тот самый, что когда-то жарким днем в Перудже признался Тиму в своем грехопадении. Теперь, в белом воротничке католического священника, он выглядел удивительно импозантно. Тим мысленно застонал. Для него год, проведенный без общения с Джорджем, был огромным облегчением. Каванаг вызывал у него болезненные воспоминания об их последнем дне с Деборой много лет назад.

— А тебе давно пора спать! — огрызнулся он, удивленно взирая на старого товарища.

— Как же я могу спать, когда мой ходячий пример для подражания еще бодрствует? — Джордж с улыбкой уселся на банкетку, взял в руки гантель и стал бесцельно сгибать и разгибать руку. — Нет, в самом деле, — продолжал он, — я не иронизирую. Я правда тобой восхищаюсь, Хоган. Ты настоящий гений стратегии. Я, понимаешь ли, слышу похвалы в твой адрес со всех сторон — от правых и от левых, от консерваторов и от прогрессистов. Ты действительно спец по части римских нравов.

Тим увеличил темп упражнения и задышал чаще, с хрипом втягивая воздух.

— Только не говори мне, Хоган, что тебе это понятие неведомо. «Римские нравы»!.. — продолжал Каванаг. — В ватиканском обществе придворная интрига — это ключ к успеху. Способность создать загадку и нанести на нее глазурь обаяния. Будь сегодня жив Макиавелли, он бы написал книгу о тебе.

Тим с ненавистью воззрился на него.

— Перестань, — сказал Джордж. В голосе было теперь неподдельное восхищение. — Говорят, Фортунато зовет тебя вести семинар по каноническому праву?

Тим молча продолжал свою греблю, а Джордж все нащупывал почву.

— Поговаривают также, что ты его предложение отклонил. Чем же ты тогда собираешься заняться?

— Почему бы тебе самому мне не подсказать, отец Каванаг? Ты, кажется, и так уже все знаешь.

— Ну, я-то слышал только, что ты запросил место священника в Штатах. Я понимаю, что «возделывание нивы» украшает биографию, но неужели ты считаешь, что совершаешь правильный шаг, уезжая из Рима сейчас, когда твоя звезда на подъеме?

— Я священник, а не политик, — зло ответил Тим.

Джордж поднялся.

— Извини, Хоган, — сказал он с нескрываемым раздражением. — Я, увы, не силен в этой самой придворной стратегии, в которой на самом деле главное — искусный подхалимаж. Pax tecum[62].


К концу весны диссертация Тима была готова. Защиту назначили на четвертую неделю мая. Председательствовать должен был сам декан факультета, отец Анджело Фортунато.

— Это большая честь, — заверил Тима Аскарелли. — Я, конечно, тоже буду присутствовать. Кстати, я еще не получил приглашения.

— На защиту? — удивился Тим.

— Конечно, нет! На это мероприятие всех пускают. Я говорю о банкете в твою честь.

— Боюсь, никакого банкета не будет, — ответил Тим.

— Ты что, рехнулся, сын мой? — рассердился Аскарелли. — Или ты хочешь лишить старика приличной еды?

— Нет, правда, святой отец, приема никто не устраивает.

— Ага! — ответил писец, предостерегающе грозя пальцем. — Тебе просто еще не сказали. Но могу тебя заверить, когда на защите председательствует декан Фортунато, за ней всегда следует обильное застолье.

Слова старого писца оказались пророческими. Вернувшись в начале второго ночи в коллегию, Тим обнаружил у себя под дверью конверт. На обратной стороне было золотое тиснение — герб с девизом: «Civitas Dei est patria mea» — «Град Божий — мой истинный дом».

Тим вскрыл конверт. На бланке с шапкой «Кристина, княгиня ди Сантиори» и адресом дворца где-то на Палатинском холме каллиграфическим почерком было выведено:


«Дорогой отец Хоган!

Прошу простить мне мою самонадеянность, но весть о ваших замечательных и столь многочисленных достижениях обрела крылья и разнеслась далеко за пределами ватиканских стен, так что мне кажется, что мы с вами уже давно знакомы.

Мой хороший друг декан Фортунато рассказал мне, что ваша «защита» (которая, я уверена, станет скорее серией панегириков, чем вопросов) назначена на двадцать шестое число сего месяца. Насколько я понимаю, никто из вашей семьи не сможет прилететь из-за океана по этому торжественному случаю, и потому я беру на себя смелость предложить вам организацию приема в вашу честь в моем доме.

Если вы сочтете мое предложение приемлемым, прошу вас дать мне список ваших друзей, с которыми вы хотели бы разделить радость получения вами докторской степени.

Искренне ваша,

Кристина ди Сантиори».


Тим был доволен. Улыбаясь, он включил плитку, чтобы вскипятить воду для кофе. Прежде чем солнце покажется над Эсквилинским холмом, ему еще многое предстоит сделать.

Лишь когда в шесть часов (после каких-то трех часов сна) он поднялся к мессе, до него наконец стал доходить смысл вчерашнего послания.

Семья Сантиори входила в круг, известный в Риме как «Черная знать». Это были светские семьи, которые на протяжении столетий играли важную роль при папском дворе, так называемые «Тайные камергеры Меча и Ризы».

За некоторыми были закреплены передаваемые по наследству обязанности на папских церемониях. Это были целые династии — как Серлупи Крещенци, веками заведовавшие папскими конюшнями, или Массимо, чей клан из века в век держал наследственный пост Главного почтмейстера.

Но положение Сантиори было еще выше. Из их рядов издавна выходили Грандмейстеры Святого приюта. Это был самый высокий ранг, на какой мог рассчитывать мирянин при панском дворе. А главным признаком их подлинного аристократизма служило то обстоятельство, что их фамилия никогда не фигурировала в прессе. Если они давали прием, то о нем ничего не сообщалось. Все, кто был достоин о нем знать, оказывались в числе приглашенных, а представители «четвертой власти» в этот круг не допускались.

Тим сидел в углу трапезной и задумчиво ковырял ложкой кукурузные хлопья, когда появился Джордж Каванаг.

— Можно к тебе подсесть, отец Хоган?

Тим поднял глаза и, стараясь не выказать своего раздражения, рассеянно бросил:

— Добро пожаловать!

Джордж, уже успевший расположиться, к удивлению Тима, излучал на первый взгляд вполне искреннюю сердечность.

— Послушай, Хоган, я знаю, что защита проводится открыто, но все же хочу спросить: ты не будешь против, если я заявлюсь? Я хочу сказать, я столько лет тебя допекал. Вот я и подумал, вдруг своим присутствием выведу тебя из равновесия?

— Нет, нет, все в порядке, приходи, — ответил Тим. — У меня такой мандраж, что хуже уже не будет.

— Спасибо. Жду не дождусь, как буду сидеть и хлопать глазами, ни слова не понимая.

Тронутый его тактичностью, Тим поспешил добавить:

— Послушай, Джордж, там потом банкет намечается…

— У Сантиори? — Джордж улыбнулся, взгляд его оживился.

— Да.

— Спасибо. Я так и думал, что ты меня пригласишь.


Хотя исход его защиты был фактически предрешен, атмосфера некоторой нервозности все же ощущалась. Большой зал был до отказа заполнен студентами и преподавателями факультета, а где-то в их гуще восседала и княгиня «Черной знати» со своей свитой.

Тим прибыл за пятнадцать минут до начала испытания, но отец Аскарелли уже был на месте.

— У меня так плохо со слухом, что я непременно должен сидеть в первом ряду, — объявил старый иезуит. Он нагнулся ближе к своему протеже и шепотом дал ему совет — точнее, вручил секретное оружие: — Не забывай: несмотря на всю ученость тех, кто станет задавать тебе вопросы, будь готов к тому, что среди них будут и идиотские. В таких случаях просто говори: «Non pertinet»[63] — и переходи к следующему. Ты знаешь свою тему лучше их всех, поскольку у тебя она свежее в памяти. Конечно, декан Фортунато устроит тебе допрос, но больше — из стремления продемонстрировать, какой он сам умник. Польсти ему, вырази полное согласие с его точкой зрения и дуй в свою дудку.

— Благодарю вас, отец, — с вялой улыбкой сказал Тим.

— А теперь возьми вот это.

Старик что-то сунул Тимоти в руку. Это оказалась плитка шоколада «Хершиз».

— Один мой бывший ученик шлет мне их из Америки коробками, — пояснил Аскарелли. — Шоколад отлично стимулирует работу мозга.

От эксцентричности этого жеста Тим не смог удержаться от смеха. Под пристальным взором довольного Аскарелли он с жадностью сжевал шоколад.

Тим уже двинулся к сцене, когда старик еще раз окликнул его.

— И последнее, — сказал он с любовью. — Эти два часа станут для тебя последними в роли студента. Постарайся получить от них удовольствие!

В каком-то смысле происходящее напоминало финальный сет теннисного матча. Тимоти умело отразил несколько десятков самых разных вопросов от мощных подач и аккуратных свечей до совершеннейших аутов. В точности как предсказывал старик. Была даже группа поддержки — хотя она, конечно, вела себя тихо, если не считать изредка доносившихся с первого ряда от Аскарелли слов одобрения: «Bene… optime»[64].

Когда все было позади, Тим почувствовал облегчение, смешанное с грустью. Аскарелли оказался прав. Это был последний случай, когда он блистал как студент.


Огромный Палаццо Сантиори элегантно царил над Виа-Сан-Теодоро. Его залы и комнаты с высокими потолками были украшены величественными полотнами, среди которых имелись даже произведения раннего Возрождения, когда художники творили под непосредственным покровительством этой семьи.

— Невероятно! — восхищенно проговорил Тим, в благоговении застыв перед «Благовещением» Рафаэля. Он настраивался на знакомство с нынешними сильными мира сего, но не был готов одновременно на встречу со Старыми Мастерами.

— У Сантиори всегда было чутье на талантливых людей. — Княгиня оказалась невысокой, пышущей здоровьем женщиной с седыми волосами и глазами, которые своим живым блеском затмевали сияние ее многочисленных бриллиантов. — Это более ранний вариант по сравнению с тем, что висит в Ватикане, — пояснила она. — Но когда дело касается Рафаэля, сказать, что первично, а что вторично в смысле красоты, невозможно. Вы согласны?

— О да, конечно, — быстро ответил Тим и подумал, как же должен чувствовать себя человек, живущий в доме, полном столь бесценных сокровищ.

— Пойдемте, отец. Можно мне называть вас Тимотео? Позвольте мне представить вас некоторым замечательным людям. Как-нибудь в другой раз заходите и любуйтесь картинами, сколько вам будет угодно.

Тим проследовал за княгиней по широкой мраморной лестнице. Ее каблуки стучали почти в унисон с его стремительно бьющимся сердцем. Еще один пролет, и они вышли в разбитый на крыше дворца сад, который освещался фонарями, установленными через равномерные промежутки на ограде. От вида Вечного города, открывающегося с террасы, у Тима захватило дух. С этой «смотровой площадки» можно было видеть весь Форум, освещенный прожекторами. Тим не мог оторвать взора от этих благородных руин империи — отчасти потому, что не чувствовал себя по-настоящему достойным людского величия, живые воплощения которого сейчас во множестве толпились на террасе.

Знакомый голос вернул его к действительности.

— Nunc est bibendum. Пора предаться возлияниям, как сказал поэт, — произнес где-то рядом отец Аскарелли. — Вот кто был подлинный поэт Рима — Гораций! Разве не так?

Тим обернулся на своего наставника и негромко рассмеялся.

— Отец мой, вы, я смотрю, времени зря не теряете! — сказал он. В каждой руке Аскарелли держал по узкому бокалу шампанского.

— Видишь ли, мой мальчик, — в свою очередь рассмеялся старик, — в моем возрасте надо использовать каждый момент. Я уже выпил за твое здоровье и еще выпью. Спасибо, что включил меня в список своих приглашенных. Теперь у меня есть шанс умереть с безупречным послужным списком в обществе.

— Carpe noctem[65], — с теплотой в голосе сказал Тим.

— Et tu bili[66], — отозвался Аскарелли и растворился в море знаменитостей.

Тим тут же мысленно поклялся пить в этот вечер только минералку, дабы запомнить каждое лицо, каждый звук, каждую ноту этого вечера… Вечера, устроенного в его честь.

Тем не менее на следующее утро голова у него раскалывалась. Не от выпитого или съеденного, а скорее, как он рассудил, от титанического умственного напряжения вчерашнего дня, когда сперва он сам источал блеск, а затем блеск источали на него.

В коллегию он вернулся как раз к утренней мессе, после чего свалился от усталости и проспал завтрак.

Вечером в трапезной за ужином к нему опять подсел Джордж.

— Вчера тебя вполне могли бы избрать, Хоган.

— Что-что?

— По моим подсчетам, на приеме было шестнадцать Князей Церкви — причем не все из них итальянцы. Когда за тебя поднимает бокал кардинал, архиепископ Парижский, готов поклясться, все французы не раздумывая отдадут тебе свои голоса.

— Он там правда был? — простодушно удивился Тим. Он уже научился пропускать мимо ушей едкие замечания своего товарища и конкурента относительно его продвижения по церковной лестнице.

— Ты что, его не видел? A-а, ты небось другим делом был занят — все на Софи Лорен глазел.

— Что?!

— Перестань притворяться! Надо было быть слепым, чтобы не заметить ее с этим ее заботливым супругом — Карло. Не забывай, смотреть нам не запрещено! Да ладно. Лучше скажи, с кем тебе удалось поговорить?

Тим потер ноющий лоб и сказал:

— Знаешь, Джордж, я не в силах всех припомнить. Я не шучу. Можешь пройти ко мне, я там список набросал.

— Что ж, от такого приглашения грех отказываться, — с готовностью согласился Джордж.

Вернувшись в комнату Тима, оба склонились над его столом, и Джордж с нескрываемой завистью произнес:

— Ну, Тим, это действительно почетный список. И ты по-прежнему хочешь вернуться в Бруклин, чтобы выслушивать там кающихся в грехах подростков и старушек?

— Я еду в приход Сент-Грегори, — твердо заявил Тимоти. — Это моя родина.

— Дело твое. — Джордж пожал плечами. — Но не думаю, что это лучший способ, каким может служить церкви человек с твоими способностями.

— Что ж… А у тебя какие планы? — поинтересовался Тим.

— Не могу назвать это дальновидным шагом с точки зрения карьеры, — ответил Джордж, — но я специально попросил для себя места у иезуитов в Аргентине. Я рассудил, что если стану делать добро другим, а не только себе, то появится больше шансов оказаться на Небесах.

— Весьма похвально, — вполне искренне прокомментировал Тим. — Если честно, никогда не думал, что ты…

— Альтруист? — подсказал Джордж, нимало не обидевшись. — Понимаю. Порой я сам удивляюсь, что во мне вдруг стали крепнуть христианские чувства.


Приглашение пришло в таком же, разве что не пергаментном, конверте с печатью Сантиори.


«Мой дорогой Тимотео!

Присланные вами цветы были сколь изысканны, столь и излишни. Истинным цветком на нашем скромном банкете были вы с вашими выдающимися дарованиями. Все мои друзья в плену вашего обаяния и ума.

Я знаю, что сейчас, накануне отъезда в Америку, вы должны быть очень заняты, но, может быть, у вас найдется немного времени, чтобы разделить со мной обед у меня на вилле в ближайшее воскресенье? Будет один из моих родственников, знакомство с которым, я уверена, доставит вам удовольствие».


Подписано было просто «Кристина».


На этот раз присутствующих было всего четверо. Они сидели за накрытым белой скатертью столом в роскошной столовой Сантиори, таким длинным, что гости находились на изрядном расстоянии друг от друга. Во главе стола восседала княгиня, справа от нее — Тимоти, слева — сестра хозяйки Джульетта, а напротив — красивый седовласый священник пятидесяти с чем-то лет.

Представлен он был как младший брат княгини Джанни, но Тим знал, как он поименован в «Ежегоднике Ватикана»: монсеньор Джованни Орсино, помощник Госсекретаря Святого престола по Латинской Америке.

Брат не уступал сестрице в обходительности и обаянии.

— Если не возражаете, — обратился он к Тимоти с некоторой долей озорства, — я бы предпочел беседовать по-английски. Точнее говоря, вы бы говорили по-английски, а я бы тоже немного потренировался, чтобы хоть чуть-чуть оторваться от своего примитивного уровня.

— Разумеется, — согласился Тимоти и вежливо добавил: — Но вы очень хорошо говорите по-английски!

— Только senza complimenti[67], прошу вас! Я был бы больше рад, если бы вы меня поправляли. Это меня нисколько не обидно.

— Конечно, монсеньор, — ответил Тимоти, делая вид, что не заметил легкой оговорки собеседника. — Но разве вам в секретариате так много приходится пользоваться английским?

— В моей нынешней должности — нет, — ответил монсеньор Орсино. — Ведь документы, с которыми я каждый день имею дело, все на испанском. А испанский, как говорится, это тот же итальянский, только с пришепетыванием. Но когда-нибудь…

В этот момент с другого конца стола его многозначительным тоном перебила сестра:

— Скоро, Джанни, очень скоро!

Орсино покраснел и сказал:

— Ну хорошо, как говорит моя оптимистка-сестра, — он сделал жест в сторону княгини, — «очень скоро» я могу получить новое значение.

— Вы, наверное, хотели сказать — «назначение»? — с улыбкой поправил Тимоти.

Княгиня, пользуясь своим положением хозяйки, закончила за брата:

— Джанни входит в число самых высокопоставленных сотрудников секретариата, а через полтора года, когда уйдет в отставку Бонавентура, освободится пост апостольского посланника в Вашингтоне. И тогда…

С чисто итальянской утонченностью княгиня завершила предложение изящным жестом, из которого можно было заключить, что уж она-то позаботится о том, чтобы ее брат стал преемником архиепископа Бонавентуры. Отсюда — и необходимость в придании его английскому дипломатического блеска.

— Мне очень хотелось, чтобы вы познакомились, — продолжила она. — Тем более что назначения на епископские посты в Америке проходят через Рим. А Рим крайне важное значение придает рекомендациям апостольского посланника в Вашингтоне.

— Кристина! — замахал руками Тимоти. — Я ведь собираюсь стать не более чем помощником пастора. Я даже и не мечтаю о епископском престоле.

— А я мечтаю, — заявила та.

Неторопливо шагая от Палатинского холма под лучами вечернего солнца, Тим думал о том, что в случае Кристины Сантиори ее титул княгини — или, если буквально, принцессы — далеко не пустое обозначение.

Хотя корона ее была невидима глазу, влиянием она обладала вполне осязаемым.

48

Дебора

Пройдя половину обучения в еврейской семинарии, Дебора обнаружила, что центр тяжести учебной программы сместился с древнего Закона на современную жизнь.

Будущим раввинам преподавали психологию, учили справляться с теми душевными проблемами, которыми станут делиться с ними их прихожане. Семейные конфликты, разводы, болезни, смерть — полный цикл земных тягот.

— И тут, — внушал им профессор Альберт Редмонт, — мы подходим к существенному отличию раввина от психотерапевта. Большинство сегодняшних докторов слишком заняты, чтобы предложить своим пациентам нечто существенно большее, чем лекарственный препарат для приема три раза в сутки. На самом деле, это не решение проблемы, а уход от нее. В арсенале раввина — более действенные лекарства. Вера может поднять падшего. И даже излечить больного, причем намного эффективнее ученого-медика, чьи возможности ограничены знанием. За пределами этого знания как раз и начинается вера в Бога.

Будущие раввины трудились в больницах, домах престарелых, детских садах. Они не на словах, а на деле учились встречать лицом к лицу страдание, которое хуже самой смерти, — страх умирающего перед неизвестностью.

— Держите меня за руку и повторяйте: «Да, я пойду через долину теней усопших, но не убоюсь зла. Ибо Ты пребудешь со мною, о Господи; Твой жезл и Твой посох придадут мне сил…»

— Спасибо вам, равви Луриа. Спасибо за вашу доброту.

От общения с людьми, нуждающимися в ней, Дебора лишь укреплялась в мысли о правильности выбранной ею жизненной стези.


На выпускном курсе Дебору на Святые дни направили в формально не существующий приход в Новой Англии.

Иными словами, ей предстояло на время стать духовным лидером группы евреев, собиравшихся вместе лишь на так называемые Дни трепета — еврейский Новый год и Йом Кипур[68]. Помолиться с ними об отпущении их грехов и укрепить в вере.

Прихожане, с которыми ей предстояло работать, были из нескольких населенных пунктов, разбросанных на площади порядка трехсот квадратных миль в районах Нью-Гэмпшира и Вермонта близ канадской границы. Раз в год они собирались в мэрии или унитарианской церкви какого-нибудь из этих поселков, привозили туда единственный свиток Торы (весь год сберегаемый одним хирургом-ортопедом) и получали от своих братьев по вере новый заряд единомыслия, благодаря которому им удавалось еще двенадцать месяцев продержаться в своей немыслимой глуши, где их было, наверное, меньше, чем медведей.

— Господин декан, — почтительно спросила Дебора, узнав о своем распределении, — не подумайте, что я ропщу, но большинство моих однокурсников едут в крупные города, а то и в колледжи. — Она ткнула на карте в свой медвежий угол: — Почему именно я?

— Хотите услышать правду? — спросил декан Ашкенази.

Она кивнула.

— Работать в колледже трудности не составляет. Там тебя всякий поймет. К тому же поскольку студенты охотно соглашаются помолиться, чтобы подсократить себе лекцию, то вот вам и благодарная аудитория. — Он задумался. — Дебора, вам предстоит проповедовать среди людей, оторванных от своей культуры. Весь год, а особенно в Рождество, они спрашивают себя, зачем им все это нужно — прилагать такие усилия к сохранению своей самобытности. Не лучше ли быть как все? Община, конечно, изначально небольшая, но нас тревожит тенденция к сокращению ее численности. Таким образом, — подытожил он, — я вынужден послать туда лучшего, кто у нас есть. — Он посмотрел на Дебору и подвел черту: — А это, равви Луриа, — вы.

49

Дебора

Городок Ларош в штате Вермонт лежал так далеко на севере, что уже в конце сентября листья деревьев здесь были окрашены в золото и багрянец.

Дебора вышла из автобуса, и в лицо ей неприветливо дохнул холодный ветер. Ноги у нее затекли от долгой дороги, которая, казалось, пролегала через всю Европу и Ближний Восток: позади остались города с такими названиями, как Бристоль, Кале, Западный Ливан и Иерихон.

Ларош был конечным пунктом маршрута, и к тому моменту в автобусе, кроме Деборы, оставался только один пассажир.

В первую минуту это вызвало некоторое замешательство у двоих закутанных в пуховики и шарфы мужчин средних лет, встречавших на автобусной остановке «раввина Луриа». Под их представление об иудейском служителе Господа не подходил ни восьмидесятилетний фермер, ни молодая женщина с портфелем и в пальто из верблюжьей шерсти.

Старца на квебекском сельском диалекте приветствовала родня. Если пойти методом исключения, то, при всей неловкости, следовало предположить, что Дебора и есть обещанный раввин.

— Вам разве не говорили, что я — женщина? — спросила она, видя смущение на лицах у доктора Харриса и мистера Ньюмена, делегированных на роль встречающих.

— Вообще-то, наверное, говорили, — неуверенно произнес доктор. — Но я так закрутился со всеми оргвопросами — не говоря уже о сломанных костях, — что, должно быть, пропустил это мимо ушей. По правде сказать, раньше Еврейский университет нам только мужчин присылал.

— Намекаете, что от них была польза на лесоповале? Или когда станете строить суку[69] после Йом Кипура?

— Нет, что вы. — Мистер Ньюмен смущенно улыбнулся и открыл ей дверцу своего пикапа. — Я только подумал, что скажут наши жены…

— А я-то думала, они обрадуются, увидев на кафедре женщину.

— Конечно, конечно, — пробормотал Ньюмен. — Просто вы такая…

— Молодая? — подсказала Дебора.

— Вот именно, — поддакнул он и машинально добавил: — И к тому же очень красивая.

— А это плюс или минус? — спросила Дебора.

Ньюмен загнал себя в угол. Ему на помощь поспешил врач:

— Пожалуйста, мисс Луриа… то есть равви… Не обижайтесь! Мы тут совсем от жизни оторваны. Эти собрания — единственная ниточка, связывающая нас с событиями в еврейском мире.

— Ну что ж, — весело объявила Дебора, — считайте, что я и есть одно из таких событий.

Унитарианская церковь была до отказа заполнена людьми, в которых Дебора ни за что не признала бы евреев. Такое впечатление, что их внешность претерпела изменения под воздействием непривычного климата и, благодаря ускоренной эволюции, они стали неотличимы от своих соседей-иноверцев.

Органист пытался изобразить что-то по нотам, привезенным Деборой, а она в белой накидке и четырехугольном головном уборе взошла на кафедру. По залу пронесся удивленный ропот, и она почти физически ощутила нарастающее напряжение.

— Шана това[70]. — Она улыбнулась. — Как видите, на этот раз к Новому году для вас припасли что-то новенькое.

По церкви пронесся смех, и напряжение спало. Тактика удалась.

— Для начала откройте, пожалуйста, молитвенники на странице тридцать первой.

Органист взял аккорд, и Дебора сразу покорила слушателей, пропев своим красивым голосом на иврите: «Как прекрасны шатры твои, Иаков…», а затем продолжила службу по-английски:

— «Чрез Твою великую любовь вхожу я в Твой дом. В благоговении преклоняю колени пред Ковчегом святыни Твоей».

Все повторяли за ней.

Дебора продолжала:

— «На закате уходящего года к Тебе обращаемся, как до нас взывали к Тебе отцы наши и матери. Предстаем пред Тобой со всем святым народом Твоим…»

Этих оторванных друг от друга и от внешнего мира людей, два раза в год съезжавшихся вместе для поддержания собственного самосознания и обновления религиозного чувства, сейчас сплотило рвение Деборы. Ей и самой передалось чувство духовного единения.

— «Да прозвучат в нас звуки трубные и да пробудят они нас к добру и новой жизни душ наших».

К тому моменту, как подошел момент чтения Торы со священного свитка — единственного бесценного свитка, бережно хранимого доктором Харрисом, Дебора успела завоевать сердца всех присутствующих.

На проходившем после службы ужине, казалось, не было человека, кто не рвался бы поговорить с Деборой. Не просто пожать ей руку, а воспользоваться ее присутствием, чтобы получить что-то вроде публичного пастырского наставления.

— Вы себе не представляете, равви, как много это для нас значит, — сказал Нейт Берлинер, ортодонт из городка на границе со штатом Мэн. — Мы с семьей сотню миль проехали ради этих служб. Если на следующий год вы окажетесь отсюда за тысячу миль, мы и туда приедем.

— Почему ваша семинария почаще не присылает таких людей? — спрашивали многие прихожане. Но большинство разговоров сводилось к жалобам на свою оторванность. Как выразился кто-то, «трудно сохранять заряженным аккумулятор своей веры. Дважды в год крутнуть мотор — этого же мало!»

— Я поговорю с деканом, — обещала Дебора. — Может быть, он устроит так, чтобы раввин приезжал к вам хотя бы раз в месяц.

— Ой, тогда мы смогли бы организовать для детей воскресную школу! — обрадовался кто-то.

— Только просьба, — сказала миссис Харрис, которая в начале службы возмущалась тем, что на кафедре стоит женщина. — Пусть это будет обязательно такой же замечательный человек, как вы!


Когда Дебора рассказала брату о своих достижениях в Лароше, тот вызвался составить ей компанию в День искупления.

Им двигало не просто любопытство. Будучи отлучен от общины, Дэнни по-прежнему трепетал при мысли о Суде Божьем. И этот самый торжественный день еврейского календаря ему хотелось провести в обществе самого дорогого ему человека.

Дебора поставила его возглашать Тору, и аудитория восхищенно слушала, как он без запинки воспроизводит стихи ее наизусть. В самом конце долгого дня поста и молитвы, когда вся конгрегация стоит пред открытыми вратами Господа и молится о том, чтобы Бог еще на один год внес их в «книгу жизни», Дэнни протрубил в бараний рог.

Он дунул в шофар с такой силой, что, как потом признался мистер Ньюмен, ему показалось, что этот трубный звук должен был дойти до самого Господа.

Всю долгую дорогу домой Дэнни прямо-таки излучал энтузиазм.

— Теперь я понимаю, что означают слова: «Господь, наблюдающий за остатками Израиля», — сказал он. — Эти люди — противоположность тем, кто живет в замкнутых городских районах — которые раньше назывались «гетто». На то, чтобы их собрать, уходит триста шестьдесят пять дней. Если ты мечтаешь о настоящей работе раввина, Деб, то почему бы тебе не распределиться сюда после окончания колледжа?

— Ага, и тогда Эли сможет каждый день посещать новую школу. Почему ты сам этим не займешься?

— Позволь тебе напомнить, что я не раввин, — уклончиво ответил он и смущенно улыбнулся.

— Ну, знаешь, это дело поправимое, — возразила Дебора. — Не мне тебе говорить, что стать раввином — совсем не то, что принять священнический сан. Любой раввин может произнести необходимые слова для возведения в достоинство раввина другого еврея. Так что на следующий год, когда у меня будет диплом…

— Я подумаю, — сказал Дэнни, не желая показать, что сестра задела больные струны. Немного помолчав, он спросил: — Когда ты сказала «священник»… и вообще, когда ты это слово произносишь, тебе не вспоминается Тим?

Дебора тихо ответила:

— Вспоминается. Он мне все время вспоминается. А больше всего — в День искупления.

— Но это же был не грех! — Дэнни нежно взял ее за руку.

Она помолчала, а затем произнесла:

— Я все думаю, когда же я расскажу обо всем Эли. Я обязана открыть ему правду.

Денни кивнул:

— Раз уж речь зашла о твоих тайнах… Ты задумывалась, как скажешь папе, что собираешься стать следующим раввином из рода Луриа?

— Ты выбрал удачный момент для своего вопроса. Я как раз сегодня, в последней молитве, поклялась в этом году больше не лгать.

— И когда же?

— Когда осмелею.

50

Дебора

На последнем году обучения полагалось выбрать какой-нибудь курс по своему усмотрению. Дебора избрала современную еврейскую поэзию. Для себя она объяснила это желанием закончить то, что не успела пройти в Израиле с Зэевом.

По случайному совпадению его имя оказалось на обложке сборника, по которому им предстояло заниматься. «Новая иерусалимская антология современной еврейской поэзии». В переводе и под редакцией З. Моргенштерна.

— Отличие этого нового сборника от всех остальных, — объявил профессор Вайс на первой лекции, — в том, что Моргенштерн не только знает язык, но и сам является настоящим поэтом…

«А я и не знала, — подумала Дебора. — Тогда, шесть лет назад, он об этом ни словом ни обмолвился».

Что это было — самонадеянность? Уверенность, что это и так ни для кого не секрет? Или, наоборот, скромность, если не сказать — застенчивость? Второе казалось ей более вероятным. Ведь он даже пригласить ее на чашку кофе отважился лишь спустя неделю.

Она вернулась мыслями к лекции как раз вовремя, чтобы услышать объявление профессора:

— Кстати, на будущей неделе Моргенштерн читает свои стихи в Ассоциации молодых евреев. Билеты, кажется, уже распроданы, но, если кто-то из вас заинтересуется, я, наверное, могу это устроить. Поскольку он остановился у меня.

Она не знала, как поступить. Идти или нет, сомнений не вызывало. Вопрос заключался в том, попросить ли для себя билет в первый ряд, если это вообще возможно. Может, он будет рад видеть ее лицо, улыбку и от этого станет читать с еще большим вдохновением? А может, наоборот, это его смутит и выбьет из колеи?

Или — хуже того — он ее и не вспомнит?


В тот вечер, когда было назначено выступление, Дебора после занятий вернулась домой, поужинала вдвоем с сыном и, поскольку Дэнни был в отъезде, оставила Эли на миссис Ламонт, объяснив мальчику, что идет «на очень важную лекцию».

Аудитория в здании Ассоциации молодых евреев на Девяносто второй улице была заполнена до отказа. Профессор Вайс вышел к кафедре и представил литератора. Народу было так много, что Дебора с трудом нашла себе свободное место в последнем ряду, куда ей пришлось буквально протискиваться.

Издалека она стала смотреть на Зэева. Тот уже сидел на сцене на стуле. Он не изменился. Или почти не изменился, только, как ей показалось, выглядел немного усталым.

После вступительного слова профессора Вайса Зэев неуверенно шагнул на кафедру. Из кармана поношенного твидового пиджака он достал очки.

«Ага, — подумала Дебора, — время не стоит на месте. Раньше он обходился без них».

Она припомнила, с какой страстью он читал еврейские стихи у них на семинаре. Но там аудитория была небольшая и студентов всего двенадцать человек. Сейчас его слушатели исчислялись сотнями, и она видела, что Зэев оробел.

Он начал с весьма удачного чтения современных поэтов. Затем прочел цикл собственных сатирических зарисовок ученых типов.

И лишь в конце прочел то, что можно было отдаленно причислить к лирике. Но это было самое смелое стихотворение, какое Деборе когда-либо доводилось слышать, — беспощадное анатомирование собственного внутреннего мира, элегия по сыну, внезапно скончавшемуся, едва успев отпраздновать бар-мицву.

Теперь стало ясно, почему Зэев оставил это стихотворение напоследок. После него он уже был не в состоянии продолжать.

Аплодисменты прозвучали сдавленно — не потому, что стихи не понравились, а в знак сострадания.


Профессор Вайс между делом успел сообщить Зэеву, что одна из его слушательниц из числа будущих раввинов попросила билет на сегодняшний вечер.

— Дебора! Вот так сюрприз! Почему вы тогда так внезапно исчезли?

— Это долгая история. — От его рукопожатия у нее учащенно забилось сердце.

— Как ваш малыш?

— Уже не малыш! Он уже в первом классе школы Соломона Шехтера.

— Невероятно! — ответил он. — Послушайте, Вайсы сегодня устраивают небольшой прием. Так, скромный фуршет. Уверен, они не будут против, если я приведу вас с собой. А вы… вы здесь одна?

— Вообще-то да, — ответила она. — И с удовольствием пойду.


Хотя во время приема все рвались переговорить с почетным гостем один на один, Зэев все-таки улучил минутку, чтобы остаться вдвоем с Деборой.

— Это стихотворение… про вашего сына… Оно было такое печальное, — негромко сказала она.

Он лишь кивнул.

— Я потерял больше, чем дитя, — невнятно произнес он. — Распался мой брак. Кажется, мы оба решили, что, если расстанемся, не будет такого чувства вины. Не знаю, как Сандра, но я до сих пор кажусь себе преступником из-за того, что, хотя у меня с кровяными клетками все в порядке, мальчик все же заболел лейкемией. — Он жестом попросил ее не отвечать. — Только не говорите мне, что это неразумно! Я тысячу раз слышал это от психотерапевтов. Они как будто не знают: кошмар все равно остается кошмаром, даже если вы осознаете, что это всего лишь сон.

— Я вас понимаю, — тихо сказала Дебора. И тут же спросила: — Так вы были женаты, когда мы познакомились?

— Каюсь, Дебора, я не был праведным мужем. Но теперь я другой. Поверите ли, за восемь месяцев, прошедших после нашего развода, я ни разу не пробовал поухаживать за женщиной.

— А вы поверите, что с момента… гибели моего мужа я перестала воспринимать мужчин как представителей другого пола?

Дебора сама поразилась собственной откровенности.

Зэев пристально вгляделся в нее.

— Не пора ли… — мягко начал он.

Она отвела глаза и едва слышно ответила:

— Наверное, пора.

— Я бы хотел стать этим счастливчиком, — сказал он. — Но не уверен, что смогу.

— Почему же? — обиделась Дебора.

— Потому что я не готов к отношениям на эмоциональном уровне. А с вами по-другому не получится.

— А если предложение будет исходить от меня? — Дебора опять удивилась своим словам. — Я хочу сказать… Если я не стану требовать от вас чувства, вы бы…

— Конечно, Дебора, — с благодарностью в голосе ответил Зэев. — Только я не думаю, что вы воспринимаете случайный секс легче, чем я.

Как выяснилось в тот же вечер, он был прав.


Никогда прежде она не прогуливала занятий. Но на следующий день после встречи с Зэевом она пропустила их все, чтобы побыть с ним. Она рассчитывала найти ответ на волновавший обоих вопрос: если объединить тот небольшой запас любви, который еще сохранился в их сердцах, хватит ли этого для создания прочных отношений?

После завтрака они пошли гулять в парк и поведали друг другу о тех событиях, что произошли в их жизни после их знакомства в Израиле.

Деборе было интересно — и немного страшно — узнать его отношение к избранному ею роду деятельности.

— Если без обиняков, то у меня к раввинам инстинктивная антипатия, — заметил Зэев. — Правда, мне еще не доводилось с ними целоваться. А если серьезно… Даже не знаю, Дебора, сможешь ли ты, с твоим происхождением и воспитанием, понять, насколько мне ненавистна религиозная составляющая в иудаизме. На мой взгляд, ортодоксы — это что-то твердолобое, закоснелое, спесивое. Не обижайся, что я так говорю.

— Обида тут ни при чем. Я скорее поражена. Если ты так это воспринимаешь, то как получилось, что ты приехал в Израиль, чтобы за гроши преподавать еврейскую литературу?

— Ага! — Он театрально поднял указательный палец. — В этом все и дело! У меня большие сомнения по части веры, но я всецело предан культурному наследию своего народа. Я люблю Библию за ее поэтичный язык, за богатство эмоциональной палитры. Но терпеть не могу самозваных интерпретаторов, мнящих, что им уготовано путешествие первым классом на огненной колеснице, когда придет пророк Илия.

Он дал себе успокоиться, после чего сменил тон на шутливый:

— Ты меня еще не начала ненавидеть?

— Ты, кажется, задался этой целью. — Она кокетливо улыбнулась. — Но я готова дать тебе выговориться.

— Я глубоко убежден, что человеческая жизнь — явление территориальное. И это в равной степени относится и к еврею, и к его соседу. Каждый народ должен иметь свою родину.

— А какое все это имеет отношение к моему намерению стать раввином?

— Ну, это я так хотел донести до тебя ту мысль, что все зависит только от твоих убеждений. Я хочу сказать, если ты собираешься проповедовать догматическую идею о «богоизбранности» нашего народа, то в этом я тебя поддержать не могу.

— А как ты себе представляешь мои функции?

Он снова разгорячился.

— Ты должна стучаться в сердце каждого благодушествующего еврея, хватать его за грудки и говорить, чтобы любил ближнего своего — начиная со своего соседа-еврея. Не буду тебе напоминать, что Гилель говорил, что именно это — основа основ всей нашей религии, а все остальное — не более чем комментарий.

Она улыбнулась и ласково сказала:

— Да, Гилель так и говорил.

Зэев вдруг повернулся, схватил ее за плечи и с жаром воскликнул:

— Я вижу, из тебя выйдет потрясающий раввин!

Он обнял ее.

— Дебора, я хотел бы стоять в первом ряду на всех твоих проповедях.


Они зашагали дальше. Зэев рассказал, как нашел единственное средство против неизлечимой душевной муки — работу. Он писал и занимался до изнеможения. С того дня, как умер его сын, он заглушил в себе все эмоции — как пловец задерживает под водой дыхание и выныривает на поверхность для глотка жизни лишь тогда, когда находится на грани потери сознания.

— Иногда я чувствую себя ходячей тучей. Я закрываю свет всем, с кем встречаюсь. Я знаю, что в данный момент я совершаю это и с тобой. Ты еще выдерживаешь мою хандру?

Она понимающе стиснула ему руку:

— Мне это хорошо знакомо.

Зэев остановился и пристально посмотрел ей в глаза.

— Значит, у нас есть что-то общее. У нас обоих только по половинке сердца. Если мы их сложим…

Она осторожно прикрыла ему рот рукой.

— Нет, Зэев, я этого не говорила. Я ночью смотрела, как ты спишь, и знаешь, у тебя и во сне это грустное и покинутое выражение. Мне хотелось сделать твою жизнь немного светлей.

— У тебя получится, — ухватился он. — Мы оба можем…

— Нет! — оборвала она. — Еще я поняла, что по-прежнему ощущаю себя частью «двоих». Я не просто отдала… отцу Эли половину себя — я отдала ему себя целиком. Я вижу, как ты отчаянно хочешь любить и быть любимым. Ты заслуживаешь человека, который сможет тебе это дать. Прости, Зэев. Мне жаль, но я этого не сумею.

Зэев снова помрачнел.

— Дебора, не хочешь ли ты сказать, что всю оставшуюся жизнь намерена прожить одна?

— Я не одна. У меня есть моя работа.

— Да, да, это понятно! — отрубил он. — И еще у тебя сын. Мы все это уже проходили. А как насчет мужа? Разве тебе для жизни мужчина не нужен?

Она нагнула голову и тихо сказала:

— Я понимаю, Зэев, что ты хочешь сказать. Но я также знаю, что никогда не смогу полюбить никого другого.

— А как же наша ночь? Ты просто ставила на мне эксперимент?

Она пожала плечами, но не нашла в себе сил сознаться, что он очень близок к истине.

— Прости, — прошептала она. — Я не знала, что так получится.

Зэев вспылил:

— Черт побери, Дебора, жизнь коротка! В один прекрасный день ты проснешься и обнаружишь, что уже слишком поздно!

Она с тоской взглянула на него.

— Зэев, уже и так слишком поздно. Я это точно знаю.

Он схватил ее за плечи и чуть было не начал трясти.

— Дебора, как ты не понимаешь? Он умер! Твоего мужа больше нет! Когда наконец до тебя это дойдет?

Она взглянула в его искаженное лицо и шепотом ответила:

— Никогда.

Она повернулась и зашагала прочь. Он окликнул, но она не обернулась.

— Ты сумасшедшая! — прокричал он вслед. — Ты сама не знаешь, что делаешь!

«Знаю, — сказала она себе. — И надеюсь, что когда-нибудь ты меня простишь».

51

Дэниэл

Парадокс: почему получается, что все самые счастливые моменты в жизни неизбежно изглаживаются из памяти, в то время как ничтожнейшие подробности трагедии, как ни старайся, забыть не удается?

В пять шестнадцать утра в последнюю среду мая 1978 года, когда я мирно спал в чикагском отеле «Риц», меня разбудил звонок. Звонила Дебора. Чувствовалось, что она в панике.

— Что-то случилось с Эли? — спросил я.

— Нет, Дэнни, с папой…

— Заболел?

— Пока нет, но я боюсь, скандал его убьет. Он всю ночь совещался со старейшинами.

— Послушай, что произошло? Еще же ночь! Что, синагога подверглась осквернению? — У меня в груди нарастал ком страха.

— В каком-то смысле. Папу предал один из его раввинов. Угадай с первого раза, кто этот негодяй?

— Шифман из Иерусалима? — попробовал догадаться я.

— Да будет его имя навечно предано забвению! — Она произнесла самое страшное еврейское проклятие.

— Что он натворил? Успокойся, не то я так ничего и не пойму.

— Поймешь. Еще как поймешь! — с горечью произнесла она.

И начала рассказывать.

Судя по всему, внешне аскетичный ребе Шифман годами «заимствовал» денежки из казны. Это мягкая формулировка. На самом деле он бессовестного воровал деньги, жертвуемые набожными богатеями на создание нормальных условий для обучения еврейских мальчиков в Иерусалиме. Конечно, у нашей общины есть настоящая ешива, где в полном объеме преподается Тора, но часть пожертвований по наивности отправлялась на личный счет Шифмана.

Дебора рассказала мне о случае, который произошел во времена ее рабства в хибаре этого благочестивого раввина.

Была такая бескорыстная, добросердечная супружеская пара из Филадельфии — Эрв и Дорис Гринбаум, выбившиеся в миллионеры, но не нажившие детей. Шифману каким-то образом удалось вытрясти из них за обедом в «Царе Давиде» пятьсот тысяч долларов. Предполагалось, что взнос пойдет на строительство школьного общежития, в котором община крайне нуждалась. Денежки же чудесным образом перекочевали на некий счет в Цюрихе.

А недавно, через несколько месяцев после безвременной кончины мистера Гринбаума, его вдова, в сопровождении своей племянницы Хелен, отправилась в путешествие, намереваясь посетить все места, которые они с Эрвом в свое время одарили плодами совместных трудов.

Первым делом они посетили учебный центр в портовом городе Ашкелон, где она с удовлетворением узнала, какое множество бедных иммигрантов из арабских стран сумели выбиться в люди благодаря полученным здесь знаниям и навыкам.

На другой день в Иерусалиме они отправились на такси в Меа-Шеарим и попросили водителя подвезти их к ешиве общины Бней-Симха.

Все, что они увидели, было узкое, как казарма, двухэтажное здание. Это, несомненно, был жилой дом, переделанный под школу. Никакого общежития при ней не было и в помине.

— Это какая-то ошибка, — заявила Дорис племяннице и обратилась к таксисту: — Вы уверены, что это тот адрес, который мы вам дали?

— Конечно, уверен, — заявил тот, держа в одной руке бумажку с адресом, а другой показывая на вывеску над входом в здание: — Сами читайте: «Ешива Бней-Симха»!

— Мне очень жаль, — заметила Хелен, — но мы на иврите не читаем. Может быть, я кого-то еще спрошу?

— Даже не думайте! — предостерег водитель. — Ни один мужчина тут с женщиной говорит не станет. А женщины не станут говорить с незнакомыми. Лучше я сам попробую.

Американки ждали в машине, постепенно превращавшейся в раскаленную печку, а водитель силился найти достаточно либерального хасида, который стал бы разговаривать с незнакомцем, несмотря на отсутствие у того на голове кипы.

Он прибежал назад и сунул голову в окно.

— Тот человек утверждает, что никакой другой ешивы тут нет. Это она самая! Общежития у них нет. Учащиеся живут по углам в разных семьях.

У миссис Гринбаум началась истерика.

— Этого не может быть! — кричала она. — Мы с Эрвом чуть не десять лет назад перечислили сюда деньги. Нам надо немедленно повидаться с ребе Шифманом.

Таксист опять отправился на разведку — и даже осмелел до того, что вошел в здание школы. Спустя пять минут он появился на крыльце и медленным шагом направился к машине.

— Боюсь, его здесь уже нет, — доложил он.

— Как это понимать? — вскричала миссис Гринбаум.

— Школой теперь заведует его заместитель. Мне сказали, что ребе с семьей около месяца назад покинули страну.

— Но я не понимаю! — Дорис была на грани помешательства. — Я же написала ему и сообщила с точностью до дня, когда мы будем здесь.

Смысл происходящего, кажется, дошел до ее племянницы.

— Может быть, как раз поэтому он и уехал.

Вернувшись в отель, Хелен позвонила в Штаты своему мужу Морту, адвокату. Именно он в свое время занимался переводом денег в Иерусалим.

В Филадельфии было еще раннее утро, но Морт пообещал перезвонить, как только будет в конторе.

Через несколько часов он получил от банка, обслуживающего его юридическую контору, официальное подтверждение о том, что в начале 1969 года был надлежащим образом осуществлен перевод означенной суммы на счет, указанный в полученном банком распоряжении.

Морт позвонил в иерусалимский банк, куда были переведены деньги, под тем предлогом, что Фонд Гринбаума якобы снова захотел сделать пожертвование общине Бней-Симха, и попросил подтвердить номер счета.

Худшие из его опасений оправдались. Еще три года назад этот счет был закрыт.

Недолго думая, он поднял такой скандал, что добился разговора непосредственно с управляющим региональным отделением и потребовал от него информации о судьбе денег, уже пожертвованных фондом.

Менеджер поднял старые записи и сообщил, что на следующий день после поступления перевода все пятьсот тысяч долларов ушли на какой-то счет в Цюрихе. Предоставить более подробные данные ему не позволяла банковская этика. Американскому адвокату придется для этого идти официальным путем.

Через два дня все трое Гринбаумов сидели в Филадельфии в кабинете Морта и по громкой связи беседовали с главой международной общины Бней-Симха Моисеем Луриа.

В промежутке Морт успел провести собственное расследование и установить, что за многие годы ребе Шифман прикарманил почти два миллиона долларов и теперь перебрался куда-то в Швейцарию — по-видимому, поближе к денежкам.

Судя по словам Деборы, папа был вне себя от свалившегося на него позора и горя, особенно после того, как адвокат сообщил ему, что репортер какого-то информационного агентства уже пронюхал о скандале и заставить его держать рот на замке будет нелегко.

Морт пообещал сделать все возможное, чтобы уладить дело и не доводить его до огласки.

Если ему удастся получить список жертвователей за последние десять лет, он мог бы взять на себя труд связаться с заинтересованными сторонами, заручиться их молчанием и пообещать, что все незаконно растраченные средства будут возвращены.

— Но где я возьму такие деньги? — застонал отец.

— Прошу меня извинить, рав Луриа, — сказал адвокат. — Чудеса — это в вашей компетенции, а не в моей.

Я спросил у Деборы, какие срочные шаги папа намерен предпринять. Я отлично знал, что, даже если перезаложить все школьное имущество, это будет капля в море.

Дебора тоже понимала, что собрать такую астрономическую сумму у «наших» совершенно нереально. Но папа не смирится с поражением, сказала она. На семь часов вечера он уже созвал в шуле собрание общины.

— Дэнни, — взмолилась Дебора, — придумай хоть что-нибудь!

Я был в таком шоке от всего услышанного, что туго соображал. Я, конечно, был богат, но такие деньги под подушкой никто не держит. Я постарался не выказать своего отчаяния и успокоил сестру.

— Послушай, Деб, успокойся сама и сделай все, чтобы успокоить папу. Ровно через три часа я тебе перезвоню.

— Слава Богу, Дэнни! — вздохнула она. — Ты наша единственная надежда.

Я повесил трубку, довольный уже тем, что немного успокоил сестру.

Теперь оставалась одна проблема. Я понятия не имел, что мне делать.

52

Дебора

Без четверти семь синагога уже была настолько забита, что молодежи пришлось стоять. Некоторые явились прямо с занятий, дабы не пропустить этого из ряда вон выходящего собрания. Наверху, на балконе, молодые женщины сидели даже на ступеньках.

Ровно в семь часов рав Луриа поднялся. Неверными шагами, с посеревшим от переживаний лицом, он взошел на кафедру и начал словами сорок пятого псалма:

— «Бог нам прибежище и сила, скорый помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля, и горы двинулись в сердце морей…»

Он обвел скорбными глазами море напряженных лиц, неотрывно взиравших на него.

— Друзья мои, настал час великой опасности. Эта опасность столь велика, что от нашего сегодняшнего решения зависит, сохранимся ли мы как единое целое или распадемся на тысячу кусочков, летящих в бездну. Я не преувеличиваю! И не боюсь, что что-то, сказанное в этих стенах, разнесется за их пределами, ибо в нашей общине брат не предает брата.

Он глубоко вздохнул.

— Пожалуй, скажу так. В нашем стаде завелся один, кто поступил с нами всеми, как Каин с Авелем. Виновный не заслуживает, чтобы имя его оберегалось от пересудов, поэтому назову вещи своими именами. Ребе Лазарь Шифман, руководитель нашей ешивы в Иерусалиме, скрылся с деньгами, которые на протяжении многих лет жертвовались благочестивыми иудеями на развитие образования в духе нашей веры.

По толпе пробежал шепоток, и рав подождал, пока люди выговорятся. Он рассчитывал, что воля к действию лишь окрепнет на волне общего возмущения.

— Я мог бы вверить это дело компетентным органам, чтобы они разобрались с вором так, как он того заслуживает. Но тогда будет запятнано наше доброе имя, которое, как сказано в Торе, наше самое главное богатство. Поэтому, — продолжал он, — я созвал вас сегодня, чтобы обратиться к вам с очень необычным призывом. В нашей общине почти тысяча человек. Среди нас есть преподаватели, лавочники, люди скромного достатка. Есть также бизнесмены, располагающие более внушительными средствами. Мы можем смыть с себя позор, если соберем сумму… — Он замолчал, набрал воздуха и с трудом назвал астрономическую цифру: — Почти два миллиона долларов.

Снова по залу пронесся ропот. В воздухе почти физически ощущалась паника.

— Мы уже перезаложили и эту синагогу, и нашу школу, но это даст нам чуть больше двухсот тысяч. Остальное мы должны каким-то образом изыскать силами нашей общины. Не забывайте, — голос рава дрожал от охвативших его чувств, — если нам это не удастся, нас всех назовут преступниками.

Это не призыв по случаю Йом Кипура, когда у вас есть возможность разойтись по домам, все обдумать, обсудить и взвесить. Вы должны мобилизовать все свои ресурсы — и прямо сейчас…

Пока раввин говорил свою речь, председатель синагоги Айзекс и несколько старших мальчиков начали раздавать бланки, которые были распечатаны всего лишь несколькими часами раньше. Наверху девочки раздавали такие же бумажки женской части прихожан.

— Когда вы заполните полученные вами бланки, — заключил рав Луриа, — предлагаю всем встать и пропеть псалмы.

Шум стоял неимоверный. К общему хаосу прибавилось шуршание бумаги и шарканье ног по ветхим половицам.

Через несколько минут собравшиеся, зафиксировав на бумаге готовность пожертвовать ту или иную сумму из своих сундуков, стали один за другим подниматься, чтобы излить душу в молитве.

Тем временем возле кафедры происходил необычный ритуал. Председатель синагоги Айзекс оглашал сумму, обозначенную в очередной записке, а доктор Коэн и еще двое старейших представителей общины суммировали ее с уже названными.

Три четверти часа они судорожно занимались этими подсчетами, по окончании которых рав Луриа издал столь громкий вздох, что вся синагога вмиг смолкла.

— Должен с сожалением сообщить, что мы ни на йоту не продвинулись. Нам не избежать позора. Я составлю краткое заявление, в котором мы дистанцируемся от действий ребе Шифмана и пообещаем возмещение убытков, хотя оно и займет сто лет.

Неожиданно с балкона раздался звонкий голос:

— Минутку, папа.

Все повернулись. В обычной ситуации мужчины обрушились бы на женщину, посмевшую подать голос из-за перегородки-мехицы, но сейчас случай был особый. К тому же это была дочь самого раввина.

— Да, Дебора? — тихо спросил отец. — Почему ты меня перебила?

Она подошла к самому краю балкона и протянула вперед руку, сжимавшую розовый листок бумаги.

— Равви Луриа, — с достоинством обратилась она, — с вашего разрешения я бы хотела сделать заявление.

Уловив общее желание услышать, что скажет Дебора, отец безжизненным голосом покорился:

— Читай.

— Дамы и господа, — начала она. Спиной она чувствовала, как женщины, которых она поставила в своем приветствии на первое место, поежились от неловкости. — Я держу в руке банковский чек, выписанный на имя общины Бней-Симха, на сумму… — Тут она замолчала. Дебора никогда не была лишена чувства театральности. Выдержав паузу, она торжественно объявила: — Один миллион семьсот пятьдесят тысяч долларов.

Все ахнули. В зале возникло замешательство. Ни один человек, включая сидящую рядом с ней миссис Хершер, не был уверен, что правильно расслышал.

Да и сам многомудрый рав Луриа был сбит с толку.

— А тот человек, который выписал этот чек, находится среди нас? Мы должны его поблагодарить!

— Нет, — ответила Дебора. — Ему не нужны никакие слова благодарности. У него только одна несложная просьба.

Рав открыл было рот, чтобы спросить, в чем заключается эта просьба, а со всех сторон уже неслись такие же вопросы.

— Наш благодетель просит только, чтобы в субботу его призвали возглашать Тору, и хочет получить благословение, какое ему может дать один рав Луриа.

По залу стаей смятенных птиц носились догадки. Какой благочестивый человек! Все глаза устремились на рава. По его лицу было видно, что он уже догадался, кому будет обязан.

Однако его ответ потряс всех.

— Можешь передать своему брату Дэниэлу, что, в какой бы страшной ситуации мы ни оказались, мы не поступимся нашими принципами. Искупление не покупается за деньги.

— Папа, ты отказываешься? — потрясенно спросила Дебора.

— Наотрез! — ответил рав Луриа и, потеряв самообладание, стукнул кулаком по кафедре. — Я отказываюсь, отказываюсь, отказываюсь!

Все повскакали. Раздались крики: «Нет, нет, рав Луриа!» и «Благословите его! Благословите!»

В общем шуме аргумент Деборы оказался самым неприятным.

— Ради Господа Бога, папа, не будь таким эгоистом!

— Эгоистом?! — рассвирепел рав Луриа, наливаясь кровью. — Как ты смеешь думать…

Он вдруг схватился за грудь и оступился.

Вмиг смолкнувшая синагога в ужасе наблюдала, как тело раввина оседает на пол.

На балконе Рахель Луриа хотела закричать, но изо рта не вырвалось ни звука.

Время, казалось, остановилось. Доктор Коэн опустился на колени, и тут же словно откуда-то из-под земли донесся его тихий голос:

— Он мертв. Рав Луриа скончался.


Едва заслышав страшный вердикт, все ожили и стали делать то, что повелевал инстинкт, а именно — хором произносить молитву, какую положено читать в случае смерти кого-то из близких: «Благословен Господь, судья праведный».

Затем наступила тишина, нарушаемая только леденящим душу звуком одежды, надрываемой в знак горя. Как будто на части раздиралось само небо. Община стала свидетелем смерти великого человека и должна была публично проявить свою скорбь и смирение.

И Второзаконие, и Талмуд велят хоронить покойника в день его смерти, пускай даже это будет полночь. Поэтому, когда дело шло о таком выдающемся человеке, каким был Моисей Луриа, с приготовлениями нельзя было терять ни минуты.

Как по волшебству, возникли несколько фигур — братья похоронного общества, хевра кадиша.

Никто не мог бы сейчас сказать, кто их вызвал. Но они появились, эта особая группа людей божьих, готовых в любое время исполнить свою миссию по воздаянию почестей умершему.

Тело рава Луриа перенесли домой. И оставили жену и дочерей оплакивать покойного и молиться за него вместе с другими женщинами, а сами братья стали поспешно готовить полночные похороны.

Доктор Коэн и дядя Саул, почтенные представители конгрегации, немыми свидетелями присутствовали при ритуале, совершаемом братьями при свечах. Согласно мистической традиции, вокруг тела должны были гореть двадцать шесть свечей.

Старший из братьев читал древнюю молитву, восходившую к первому веку. В ней содержалась мольба к Всевышнему позволить усопшему «гулять с правоверными в саду Эдем».

Под аккомпанемент псалмов и библейских текстов работники хевра кадиша накрыли корпус и ноги простыней — ибо такому именитому человеку, как рав Луриа, не пристало являться кому-либо в наготе. Затем они специальными растворами, в состав которых входило сырое яйцо, вымыли покойнику голову и волосы, не снимая простыни, омыли все тело и заткнули отверстия ватой.

Потом двое членов хевра кадиша взялись за тело рава Луриа и подняли, а другие стали поливать его водой из специальных сосудов, создавая проточную струю. При этом они нараспев произносили: «Он чист. Он чист. Он чист».

После этого тело обернули в саван ручного шитья, поверх него — в молитвенное покрывало — талит. Голову надо было закрыть накидкой.

Но прежде было необходимо совершить еще один ритуал.

Руководитель похоронного общества обратился к доктору Коэну:

— Это должен сделать его сын.

— Мы связались с Дэнни, — ответил врач. — Он едет с Манхэттена. Не знаю только, сколько это у него займет. У нас мало времени. Но зато здесь присутствует ребе Саул, он тоже близкий родственник.

— Нет. — Распорядитель ритуала сделал царственный жест. — Это должен быть сын. Еще немного подождем.

Все стояли неподвижно. Кто-то читал молитву. Наконец в комнату робко вошел Дэниэл Луриа. Лицо у него было почти такое же белое, как у его умершего отца.

— Дэнни, — сказал дядя Саул. Он говорил шепотом, но голос его, как всегда, был на октаву ниже всех других мужских голосов. — Я рад, что ты пришел.

Вновь прибывший не мог вымолвить ни слова. Его глаза метались по комнате, полные неподдельного ужаса.

53

Дэниэл

То, что я испытывал, было намного сильнее страха. Это был своего рода смертельный ужас — готовность к обвинениям в его смерти, а более всего — страх увидеть тело моего отца.

Но больнее всего мне было сейчас от того, что поведала по телефону Дебора. Какая горькая ирония! Я ждал звонка с радостным известием, что отец согласился меня благословить и принять назад в свои объятия. А вместо того помертвелым от горя голосом сестра сообщила мне, что человек, чьей любви я жаждал всеми фибрами души, отверг меня даже в смерти.

Всю дорогу с Манхэттена — а мне казалось, такси едет бесконечно долго — я осмысливал случившееся. Я просто не мог поверить, что среди тех, кто был сейчас в комнате, где лежало тело моего отца, нашелся человек, санкционировавший мое присутствие.

И все же я был хоть и блудным, но единственным сыном покойного, и в таком качестве мне была отведена моя особая роль.

Старший группы ткнул в меня пальцем. Я заколебался. Он стоял у дальнего края стола, держа наготове газовую накидку, но мне казалось, я не вынесу вида отцовского лица. Я сделал несколько шагов, но заставить себя смотреть не мог.

Один из помощников выставил вперед сжатую в кулак руку, и я понял, что должен взять что-то из его ладони.

— Это священная земля — из Святой Земли. Ты должен посыпать ему на глаза. — Он пересыпал комочки земли в мои трясущиеся руки.

Много времени прошло, прежде чем я нашел в себе силы украдкой взглянуть на покойника.

К моему изумлению, на лице у отца было выражение доброты. Мне даже показалось, что он вот-вот улыбнется и станет таким, каким я запомнил его со времен своего далекого детства, когда он держал меня на коленях. Теперь со мной случилась другая странность: я не мог оторвать от него глаз. Я смотрел на Моисея Луриа, человека, которого я когда-то боготворил, любил и боялся, и испытывал неизъяснимую тоску.

Как же так, папа, думал я. Проснись, я же пришел тебя разбудить! Мне так много надо тебе объяснить, чтобы ты понял, почему я поступил так, а не иначе. И главное — чтобы простил меня. Я так этого хочу! Пожалуйста, не уходи так, не уноси в сердце ненависть ко мне!


Меня коснулась рука дяди Саула, и я пробудился от болезненного оцепенения.

— Пора, Дэнни, — ласково шепнул он. — Время не ждет.

Я посыпал землей закрытые веки отца и случайно коснулся рукой его лба.

Он оказался холодным, но не таким безжизненным, как я ожидал. Что, если он прочел мои мысли?

Старший тронул меня за плечо и немного оттеснил в сторону. Я усилием воли заставил себя отойти и встать рядом с дядей Саулом, а братья накрыли отцу лицо накидкой и переложили тело в простой сосновый гроб.

Они понесли этот ящик вниз по лестнице, а я в каком-то полугипнозе двинулся следом. Я видел, как мама с Деборой стараются протиснуться поближе в надежде бросить последний взгляд на своего мужа и отца.

Я пробрался через толпу людей и обнял мать и сестру. Дебора от горя лишилась слов, а мама тихонько попросила:

— Дэнни, скажи ему, что я всегда буду его любить.

И только когда я вышел из дома и двинулся за катафалком, до меня дошло все значение происшедшего. Вдоль погруженных в темноту улиц выстроилась бесконечная цепочка людей. Там были сотни, а может быть, и тысячи людей. Меня подтолкнули вперед, к голове процессии.

И эти люди были не только из Бней-Симха. Следом за катафалком мы двигались квартал за кварталам, и члены других религиозных общин почтительно стояли вдоль тротуаров, выражая глубокое уважение к заслугам покойного. Репутация моего отца как большого праведника далеко выходила за рамки нашей «территории».

Наконец, достигнув границ внешнего мира, мы расселись по машинам и двинулись к кладбищу Шаарей Цедек. Я снова был наедине со своим мыслями — которые то и дело возвращались к маме и Деборе. Еврейским женщинам запрещено ходить на кладбище, и им пришлось остаться дома. Им было отказано в чести и утешении видеть, как папа обретает последний приют.

Мне кажется, в тот момент я горевал по ним не меньше, чем по отцу.


Наконец я увидел огни.

Еще секунду назад из окна автомобиля я смотрел в такую глухую темень, что ее вполне можно было сравнить с мраком в моей душе. А теперь повсюду были огни. Размахивая огромными факелами, нашу машину обступили десятки мужчин.

Гроб с телом отца сняли с катафалка, и печальная процессия тронулась к свежевырытой могиле.

Семь раз мы останавливались для чтения молитвы. Один раз я осмелился оглянуться. Дядя Саул со слезами на глазах читал псалом. Голос его был похож на один долгий стон. Рядом с ним стояли мои зятья, доктор Коэн, старейшины общины и сотни людей, которых я вообще не знал.

И истовость, с какой они выражали свое горе, превратила это печальное событие в своего рода экстаз скорби, от которого, в сочетании с пляшущими огнями, у меня закружилась голова. Время от времени я вдруг различал какое-нибудь слово или целую фразу из того или иного псалма.

— «Господи, позволь мне узнать мой смертный час… Дай мне знать, сколь жизнь моя быстротечна…»

Мне тоже следовало молиться. И я хотел этого. Но меня настолько захлестнули переживания, что слова застревали в горле.

Наконец мы дошли до приготовленной могилы. Несшие гроб опустили его на землю и дали мне исполнить сыновний долг — произнести те слова, которые каждый еврей знает наизусть, как будто повторял их уже сто раз.

Едва я начал читать поминальный кадиш, как огромная толпа разом смолкла.

— «Восславим имя Господа в мире Его, который будет создан заново, ибо воскресит Он мертвых и поднимет их к жизни вечной…»

Собравшиеся подхватили:

— «Да восславится имя Его во веки веков…»

В эту страшную минуту я не мог не вспомнить, что те же самые слова произносил мой отец в момент моей символической смерти.

Гроб опустили в могилу, и распорядитель похорон произнес:

— О Господь и Царь, исполненный милосердия… в Своей доброте и любви прими душу рава Моисея, сына рава Даниила Луриа, приложившегося к народу своему…

Напоминание о том, что отец был сыном человека, носившего одно имя со мной, заставило меня содрогнуться. Вот только к имени деда добавлялась приставка «рав».

К концу молитвы на кладбище воцарилась такая тишина, что потрескивание факелов воспринималось почти как оружейная пальба. Распорядитель подал мне знак. Я знал свои обязанности. Я взял приготовленную лопату и стал засыпать гроб землей.

Моему примеру последовали другие, а я прошептал над могилой то, что просила мама, и ушел в темноту.

54

Дэниэл

В строгом соответствии с традицией, следующие семь дней — неделю самого глубокого траура — мы все провели, сидя в надорванной одежде на коробках, сундуках и низких табуретах и пытаясь найти хоть какое-то утешение.

Нами овладело какое-то оцепенение, трижды в день прерываемое молитвами. Мы, мужчины, читали кадиш.

Согласно древнему обычаю, все зеркала в доме были либо завешены, либо повернуты к стене. Происхождения этого обычая толком никто не знает, но я лично думаю, что это должно помочь скорбящим не испытывать чувства вины за то, что они живы, при виде собственного отражения.

Те уважаемые люди, что отовсюду приходили в эти дни в наш дом воздать дань уважения покойному, ничем не могли облегчить мое горе. Единственным, что могло бы мне хоть как-то помочь, было одиночество. Но, по иронии судьбы, как раз одиночества я сейчас был лишен.

Мама, наоборот, казалось, находила утешение в обществе многочисленных подруг, которые постоянно находились рядом и создавали непрерывный поток вздохов и обрывков слов, которые ее израненной душе сейчас заменяли беседу.

Мое сердце потянулось к маленькому Эли. Мальчику едва стукнуло семь, и для него серьезной душевной травмой оказалось не только сама смерть дедушки, но и вид рыдающих родственников. Вдобавок он был напуган толпами одетых в черное незнакомцев, бродящих по дому и целыми днями бормочущих молитвы.

Но хуже всего было то, что взрослые будто позабыли о его насущных заботах. Мы с Деборой были настолько ослеплены горем, что, откровенно говоря, на время забросили Эли.

Да, теоретически Эли понимал, что такое смерть. Из школьных уроков он знал, что Авраам «приложился к народу своему» в возрасте ста семидесяти пяти лет, и даже Мафусаил, прожив, всем на удивление, целых девятьсот шестьдесят девять лет, все равно в конечном итоге оставил этот мир. Однако, когда дело дошло до его дедушки, ребенку оказалось трудно осознать все происшедшее. В конце концов, дедушкины книги остались на своих местах. И в кабинете все еще немного пахло трубкой. Эли никак не мог понять, что «деда» действительно больше не вернется.

Во время вечерних молитв я держал мальчика при себе, чтобы он уяснил хотя бы то, что мы читаем кадиш в честь его деда.

Все наперебой нахваливали Эли за то, что он так «хорошо держится». Но конечно, любой мало-мальски понимающий человек увидел бы, что все совсем наоборот.

Когда мои старшие сестры освобождались от очередных посетителей, пустоту заполняли их мужья. Но рядом с Деборой по большей части не было никого — только я, в те минуты, когда удавалось отделаться от сочувствующих, движимых благими намерениями.

Сестра не могла дождаться шабата. Не потому, что в этот день траур должен был прерваться, а и еще по одной причине: в субботу ей будет позволено вслух произнести кадиш в языческом храме Бейт-Эль, руководимом Стивом Голдманом.


Последняя воля отца воскрешала меня из мертвых. Из заключительной части документа я с изумлением узнал, что отец не совсем разуверился во мне и рассчитывал когда-нибудь дождаться от меня слов покаяния. При жизни я от него этого так и не услышал.

В завещании была высказана надежда, что Отец Вселенной вразумит меня, чтобы я принял свою судьбу и последовал по стопам отца. И в таком случае он давал мне свое полнейшее отцовское благословение.

Но отец остался прагматиком до самого конца. В случае, если человек, именуемый в документе «мой сын Дэниэл» (от одного этого слова, «сын», у меня дрогнуло сердце), не сможет служить Господу, отец повелевал, чтобы его молитвенное покрывало было возложено на плечи его возлюбленного внука, Элиши Бен-Ами, которому, по его убеждению, суждено стать великим человеком.

Далее, если смерть настигнет отца раньше совершеннолетия Эли, он просил назначить ребе Саула Луриа наставником мальчика вплоть до того времени, когда он достигнет надлежащего возраста для исполнения религиозных обязанностей.

Этим завещанием Дебора была повергнута в полное замешательство. По иронии судьбы, она, больше всех любившая отца, оказалась обижена всех сильней. Она еще не до конца пережила собственный символический мятеж против отцовских устоев, выразившийся в том, что она увезла от него Эли. Не для того она в муках рожала это дитя, чтобы отдать его в жертву устарелым догмам.

Сейчас она сидела, стиснув кулаки, сжимая в пальцах мокрый от слез платок, и изливала мне свою душу.

Она никак не могла побороть своего ужаса. А я неожиданно встал на сторону отца.

— Деб, постарайся понять. Он же имел в виду, что это для мальчика большая честь.

— Нет! — Она с горечью замотала головой. — Это его особый способ меня наказать. Ни за что не поверю, что он не представлял себе, чем я занимаюсь. При жизни он не сумел меня остановить, так решил сделать это сейчас.

— Нет! — возразил я и взял ее за плечи. — Я отказался от его затеи — значит, и ты можешь отказаться. От лица Эли.

Тут ее обуяли противоречивые чувства.

— Но тогда у общины не будет лидера! И Бней-Симха прекратит свое существование…

— Послушай, — не унимался я, — если наш народ чем-то и отличается от других, то это жизнестойкостью. Можешь мне поверить, Деб, они выстоят. А пока, слава богу, Саул еще достаточно крепок, чтобы занять папино место, и люди его уважают. Посмотри, с какой готовностью все приняли его на роль руководителя, пока Эли не повзрослеет и не сможет сам решить за себя.

— Вот тогда его и спросят! — возразила Дебора.

— Верно. И он сможет сам сказать «нет».

По ее лицу было видно, что Дебора всеми силами старается мне поверить.

— Верь мне, сестра, — сказал я. — Помни, что сказал Гилель: «Будь верен себе и не чувствуй за собой вины».

Она взглянула на меня. Лицо у нее было бледное, глаза красные от слез.

— Ты разве не чувствуешь себя виноватым?

Я отвел взгляд и уставился на дверь в гостиную, где с десяток посетителей пели псалмы.

Среди них были многие из тех, кто накануне вечером, во главе с доктором Коэном, приперли меня в угол и пытались уговорить возглавить общину. Я отказался, поведав им, как оступился и сошел с праведного пути, говорил, что в моральном плане недостоин, а в духовном — уже умер.

Они, казалось, не слышали меня, искренне полагая, что полное раскаяние очистит меня перед Богом. Они бы так и напирали на меня до бесконечности, если бы не вмешался дядя Саул. Он твердо заявил:

— Дайте ему время найти себя.

Пока продолжался наш траур и связанные с ним обряды, Саул — он уже десять лет как был вдовцом — перебрался к нам в дом. Умом я понимал, что его присутствие несколько утешит маму, но мне пока больно было видеть его в отцовском кабинете. Особенно когда он позвал меня и стал задавать самые болезненные вопросы бытия.

— Ответь мне, Дэнни, что ты намерен делать со своей жизнью?

Я только пожал плечами. Даже этому очень хорошему человеку я не мог признаться, что живу в золотых джунглях и окончательно сбился с пути.

55

Дебора

— Это все равно что плюнуть на отцовскую могилу! — кричала Малка.

Все семейство Луриа ощетинилось. Была первая суббота после официальных семи дней траура, и по настоянию Рахель («Теперь в этом доме командую я!») Дэнни было позволено присутствовать.

Время не стояло на месте, и стремительно приближался момент рукоположения Деборы. Поэтому она выбрала этот вечер в качестве более или менее подходящего момента для объявления о своем решении стать раввином. Негативную реакцию старшей сестры можно было предугадать. Но что она будет высказана с такой страстью — навряд ли.

Смерть рава Моисея открыла им всем глаза на необыкновенную внутреннюю силу Рахель, которой прежде им видеть не доводилось. Теперь стало ясно, что, несмотря на разницу в возрасте, муж высоко ее ставил и ее мнение не было для него пустым звуком.

Если по вопросу о преемнике на троне Зильца еще можно было дискутировать, то сомнений относительно