Книга: Сделай это нежно



Сделай это нежно

Ирэн Роздобудько

Сделай это нежно

Странные взрослые

Одни сутки из жизни Лии N

Лия спала плохо. Точнее – плохо засыпала.

Ведь из кухни до нее доносились голоса мамы и бабушки. И то, что она услышала, заставило ее затрепетать всем своим семилетним тельцем, скорее похожим на невесомое тельце птицы.

– Завтра оставим их одних, – говорила бабушка, – это будет хороший воспитательный момент. Я поеду к сестре. Ты можешь навестить родителей.

Слово бабушки всегда было законом.

– А это не слишком долго – на сутки? – услышала Лия неуверенный голос матери. – А вдруг – что-нибудь?..

– Ну что – «что-нибудь»? – Лия даже представила, как бабушка вскинула брови. – Никаких «что-нибудь»! Ответственность за ребенка выше всяких что-нибудь! Вот увидишь.

Потом они стали говорить о том, что приготовить на завтрашнее утро – плов или жареную картошку. Но Лия уже знала – самое главное решено и обсуждению не подлежит.

И поэтому ей надо собрать все свое мужество и всю хитрость, чтобы ни единым движением не выдать свое раздражение, свое отчаяние, свое сопротивление, а главное – страх.

Она же – ребенок! А у ребенка, как известно, не может быть никаких подобных чувств. Ребенок – это веселый щенок, прыгающий вверх за конфеткой, это – двадцать (или больше) килограммов радости, это миллион забавных «почему», которые так смешат взрослых! Это – милая картавость, зеленка на сбитых коленях, вечные «купи» и «хочу». Это мгновенные слезы, которые высыхают, как только в руке оказывается мороженое. Это – «ложка – за маму, ложка – за папу!»…

О! На этом фоне Лии трудно объяснить (ведь она еще не достаточно хорошо владеет искусством речи, чтобы уметь выразить мысли), что ей очень много лет и она пытается вести себя так, как ее ровесники, только потому, чтобы ничем не выдать своего истинного возраста. Не напугать тем самым маму, не смутить бабушку, а главное – не подвести отца, который знает то же, что и Лия.

Если бы Лия умела выразить то, о чем думает, если бы была уверена, что ей поверят, она бы вышла на кухню в ночной рубашке и сказала примерно следующее… Вы – глупые, хоть я и люблю вас. Неужели вы думаете, что я могу иметь хоть какое-то влияние на ваш взрослый мир? Вы – большие, сильные и умные, так зачем выставлять меня, как буфер (это слово Лия выучила намного позже), между своим мнимым спокойствием, которое продлится сутки, и моим отчаянием, которое после этих суток поселится во мне навсегда!

Конечно, она этого не могла сказать…

На следующий день рано утром мама и бабушка торжественно сообщили ей и папе, что отправляются в разные концы города – «по неотложным делам».

– Ну, как, герои, останетесь на хозяйстве? – игриво сказала бабушка. – Не подведете?

Она до сих пор считала папу своим маленьким сыночком.

Лия молча кивнула, глядя бабушке прямо в глаза.

Она еще надеялась, что ее взгляд может изменить ход событий и мама с бабушкой поймут, что сутки – это уж слишком…

Но папа весело кивнул в ответ:

– А то! – Обнял Лию за плечи: – Мы вместе – ого-го!

Мама дала последние наставления – где что лежит и что нужно сделать на завтрак: подогреть жареную картошку.

Потом за ними закрылась дверь, и Лия побежала в постель – досматривать последний сон.


Сон был долгим.

Но сквозь него Лия слышала, как дважды тихо приоткрылась входная дверь: папа ушел и вернулся.

Когда Лия вышла на кухню, он стоял у плиты и лил на сковородку с жареной картошкой воду из чайника.

Лия знала, что так не делают, что жареную картошку разогревают без добавления воды, но по тому, что папа не повернулся к ней, сразу поняла: началось!

Если бы он повернулся к ней и улыбнулся: «Ну, что будем делать, хозяюшка?» – она бы с удовольствием забрала из его рук чайник и ответила: «Воду – не надо! На воде картошку варят, а в жареную – ни капли!»

И они бы рассмеялись.

Но Лия прекрасно понимала, что сейчас папе не до шуток, он прекрасно знает о бессмысленности своих действий, а воду льет только потому… потому что, как говорила бабушка, – «не в настроении».

Бабушка всегда находила точные формулировки для папиного состояния: «папа переутомился», «папа перенервничал на работе», «папа заболел».

Когда такое случалось, все ходили по дому на цыпочках и говорили тихими голосами, будто и сами были больны…


Солнечные кругляшки картошки, перекипев в воде, превратились в месиво.

Но Лия мужественно съела все, что папа положил в ее тарелку. Мужественно и быстро, ведь она видела: он не ест потому, что ждет, чтобы она быстрее ушла к себе – играть в свои детские игры.

И тогда Лия услышит (услышит всей кожей!), как тихо скрипнет дверца кухонного шкафчика, как чуть слышно звякнет стекло – дважды или трижды, – а потом вилка неуверенно застучит по тарелке. А если она, эта непослушная вилка, «стратит» – то есть не наколет картофелину на свои редкие зубцы, – полетит на пол или в стену. А папа скажет что-то такое, чего никогда не сказал бы в присутствии Лии. Хотя Лия давно знает значение многих взрослых слов. Только старательно скрывает это.

Прислушиваясь к звукам, Лия делала вид, что с удовольствием рисует. Даже язык намеренно высунула, хотя она никогда не рисовала утром и не было сегодня на то никакого желания. Она рисовала цветы. Каждый цветок – это зашифрованный час! Цветков до следующего утра было двадцать четыре. Целый сад! И Лия решила, что каждый час будет зачеркивать один цветок, пока не выкосит весь этот сад!

– Рисуешь? – заглянул в комнату папа.

Его лицо было веселым.

– Может, пойдем прогуляемся?

Лия тоже посмотрела на него веселым беззаботным взглядом. Она давно выработала его, чтобы казаться маленькой. И кивнула.

Послушно и быстро стала собираться – шорты, футболка, сандалии. Только носков не нашла. И не было на то времени, ведь папа уже стоял на пороге и с недовольным видом крутил нижний замок.

– Чертовщина какая-то, – сказал он.

И Лия, отстранив его руку, повернула верхний.

Дверь открылась.

Они вышли на улицу.

Гулять с папой давно вошло в ее обязанности. Хотя мама с бабушкой думали наоборот!

Они часто отправляли их пройтись, «ведь ребенок хочет на качели». И Лия покорно кивала головой, хотя на качели ей совсем, ну совсем-пресовсем не хотелось! А если хотелось, то она бежала туда сама и смело взлетала до небес, без всякого взрослого контроля над своими действиями.

Мама и бабушка не знали, что маршрут, намеченный ими для нее и папы, никогда не проходил через детские площадки и любую прочую ерунду. И Лия всегда удивлялась, что они этого как бы не замечают!


Папа взял Лию за руку.

Лия знала, что таким образом он будет держаться прямее и увереннее, как любой другой отец, который вывел ребенка на прогулку. Они сели в троллейбус и поехали в центральный гастроном. Так было всегда.

Лия знала, что, проходя мимо вывески, папа улыбнется ей и спросит:

– Хочешь ситро или молочный коктейль?

Тут Лия должна весело улыбнуться в ответ и сказать:

– Коктейль!

И тогда папа пошутит:

– Ну, ты меня совсем разоришь на этих коктейлях! Что ж – воля твоя! Ударим по коктейлям!

И все это – «пароль-отзыв» – будет выглядеть так, будто Лия сама захотела зайти в гастроном.

Так и сейчас.

Папа оставил ее у высокого столика, а сам пошел в очередь.

Вернулся, неся в руках два стакана – с белым и красным.

– Пей свой коктейль, сладкоежка, – сказал он и добавил: – А я – виноградный сок!

Лия молча кивнула и сунула нос в стакан с белой пеной.

Краем глаза она следила, как быстро, со вкусом, папа пьет свой сок.

– Ну и жара сегодня, – сказал он, вытирая рот ладонью. – Хочешь еще?

Лия энергично затрясла головой и взяла папу за руку, мол, пошли.

– А я хочу! Придется тебе подождать своего папу! – сказал он и снова встал в очередь.

На улице Лия сказала:

– Поехали домой! – и крепче сжала его руку.


Вот где начинается настоящая мука – ехать в троллейбусе!

Лии казалось, что все на них смотрят. Особенно после того, как папа, дав кондукторше вдвое больше денег (Лия точно заметила – вдвое!), похлопал ее по щеке и ласково сказал: «Лапа!..»

А кондуктор повела носом в воздухе, фукнула и, отстранив его руку, сказала: «Смотри, ребенка не потеряй, ”лапа”», – и, укоризненно покачивая головой, прошла дальше.

Лии стало обидно за папу, за то, что женщина так явно фукнула ему в лицо.

За то, что он сказал это домашнее слово, которое предназначено только ей и маме.

За то, что от него неприятно пахнет, и все это слышат, а еще за себя – прикованной к этой маленькой детской Голгофе. Конечно, и этого понятия Лия тогда еще не знала, но отчетливо чувствовала, что есть такое место, где ты стоишь голый перед огромной толпой возбужденных этим зрелищем людей.

Все это было невыносимо. Ведь тетеньки в троллейбусе начали оглядываться на них и качать головами. Одна даже незаметно погладила ее по голове, и неблагодарная Лия, оскалясь, как дикая кошка, сбросила ее руку, мол, в жалости не нуждаюсь!

В какой-то момент она подумала: а что будет, если выпрыгнуть на следующей остановке? Что будет? Выпрыгнуть и побежать далеко-далеко, на детскую площадку, куда Ленка и Светка вынесли сегодня своих кукол…

Но – нет! Она должна выполнить задание мамы и бабушки, должна стать достойным «воспитательным моментом» в жизни своего одного-единственного папы, которого нельзя бросать во враждебно настроенном троллейбусе. Ведь, полагаясь на нее, он уж задремал. Из-за чего они проехали три лишних остановки, хоть Лия и пыталась растолкать его изо всех сил.

Но как только проехали, папа сразу вскинул голову и сказал:

– Сойдем здесь и пройдемся обратно пешком.

Лии не хотелось идти пешком, ведь сандалии, обутые без носков, уже натерли на пальцах и ступнях водянки.

– Ну не дуйся, лапа, – сказал папа. – Я просто не хочу, чтобы эта глупая тетка Надя нас видела. Она же всегда в это время сидит на лавочке и сплетничает. Не люблю я ее.


Обратный путь показался Лии бесконечным.

Папа больно опирался на плечо, останавливался под деревьями, отплевываясь.

И люди смотрели на них. Весь мир превратился в один большой глаз, который наблюдал за ними.

– Папе плохо, – пояснил папа. – Наверное, у папы грипп.

Лия сочувственно кивнула и повела его дальше. В ее сандалиях уже немного влажно – наверное, лопнули водянки.

Им не повезло: на лавочке сидела тетя Надя еще с тремя соседками.

На удивление, папа прошел мимо достаточно ровно, только слишком крепко сжал руку Лии и тихо выругался, забыв о ней. Но она – ни звука. Даже не ойкнула!

Главное, что через мгновение они скрылись в подъезде и поехали на свой этаж!

На лестнице папа долго искал ключ.

Так долго, что Лия успела замереть от ужаса: если ключ потерялся, что они будут делать в городе целый день и целую ночь, до которой еще так далеко?

Папа долго-долго выворачивал карманы, роняя из них зажигалку и медяки. Наконец ключ нашелся, но не хотел лезть в замочную скважину. Лия видела, что папа сует его не тем концом, но молчала, зная – подсказка только разозлит его.

Наконец дверь открылась.

Отодвинув Лию, папа сделал несколько шагов в спальню, но не удержался и упал на пол. Лия испугалась, ей показалось, что он разбился насмерть. Но через мгновение услышала его мощный храп. Она побежала за подушкой и минут пять провозилась, чтобы уложить на нее его голову. Голова папы болталась, как у мертвого, изо рта текла слюна. Лия укрыла его одеялом и застыла рядом, усевшись по-турецки.

Вспомнила, как когда-то давно он водил ее в садик, а по дороге рассказывал удивительные истории о неведомых странах эльфов и злых волшебников, о том, как мечтал стать известным артистом или изобретателем, как прыгал с гаражей, сделав себе картонные крылья. А однажды, приблизившись к ее уху, сказал таинственным голосом: «Я – Король Изумрудного города, а ты – его принцесса. Только никому не говори – это будет наша тайна». В следующий раз он объявил себя и ее правителями Города Саблезубых Тигров, а со временем – Обладателями Звездной Вселенной!

Сколько таких тайн она носила в себе, как стакан с драгоценным напитком, наполненный до краев. Чтобы не расплескать! Обнимала за шею и шептала: еще, еще, еще. Рассказывай о том, где мы жили, – в каких дворцах, на каких планетах, внутри каких яблок, а волшебные палочки у нас были? А летать мы умели? А язык дождей понимали? Еще, еще…

У них было много общих секретов. Он так и говорил: пусть мама и бабушка не знают, это наши дела! Она, как святыню, берегла под кроватью маленькую желтую копилку, куда они вместе собирали медяки на путешествие в Африку…

И хранила все нынешние секреты, ведь папа уважал только тех, кто умеет держать слово. И она держала. Стерегла его, сидя на холодном полу, и боялась, что мама и бабушка вернутся не вовремя.


…Спустя время Лии надоело сидеть в одной позе.

Дыхание папы стало ровным, опасным. Она повернула его голову набок, чтобы в случае чего он не захлебнулся собственной слюной (ведь однажды такое уже было!). И отправилась зачеркивать ряд нарисованных утром цветов.

А потом подумала, что теперь она может взять велосипед и еще погонять на улице, пока папа не проснется и не захочет ужинать.

Она захлопнула двери и спустилась по лестнице, катя перед собой свой старый «Орленок».

На скамье все так же сидели соседки. Лия гордо провела мимо них велик и, громко свистнув, оседлала его. Покатила вниз к реке.

Движение и ветер постепенно расправляли ее съежившееся сердечко, и первая половина дня уже не казалась ей такой тяжелой и постыдной.

Она крутила педали не останавливаясь, шесть раз объехав маленькую речушку, пока на небе не появились первые звезды, а из воды не дохнуло ночной прохладой. Она бы хотела ездить так вечно, не возвращаясь в мир взрослых, пока сама не вырастет, не станет равнодушной, не получит закалку ко всякого рода проблемам и неясностям. Она могла бы ехать все дальше и дальше, мимо речки, через лес – на тот его край, где ее снимет с велика прекрасный Король Изумрудного города.

Ноги Лии гудели, желудок поджимало от голода. Надо было возвращаться домой.

Она больше не могла крутить педали и повела «Орленок» вверх, чувствуя, как тяжелеют с каждым шагом растертые ноги.

У подъезда уже никто не сидел. Лия взвалила велик на плечо и медленно начала подниматься по лестнице.

Дойдя до двери – раскрасневшаяся, уставшая, с тревогой, которая вновь затрепетала и сжала ее сердце, – она прислушалась.

Тихо.

Позвонила…

Звонила и стучала ногами в дверь долго. Ей показалось – часа два, хотя прошло всего двадцать минут. Но и они показались ей вечностью. Приложила ухо к двери и услышала тот же храп. Папа еще спал. Лия пожалела, что оставила его. Наверное, он еще раз или два выходил в магазин и теперь не проснется до утра. Лия оставила велосипед у двери и вышла на улицу. Посмотрела вверх – все окна в их квартире светились!

Лия села на лавку у подъезда и решила ждать. Если папа проснется, он выключит эту иллюминацию, и тогда она снова поднимется и станет барабанить в дверь. Или папа сам выскочит на улицу искать ее и увидит, как она в темноте сидит на лавке в пустом дворе.

Сколько она просидела, Лия не знала. Она сидела и смотрела на освещенные окна своей квартиры. Еще несколько раз поднималась и стучала-звонила, прислушиваясь к храпу, и снова спускалась вниз на лавку.

Сидела, поджав ноги, растирала окоченевшие конечности и мечтала стать собакой. Если бы она была сейчас собакой, то ее ожидание было бы закономерным, необидным. Собаки могут ночевать и на улице…

– Что ты здесь делаешь так поздно? – услышала она голос.

Это – худшее, что могло произойти, ведь, подняв голову, она увидела соседа, который жил в квартире напротив.

Соседа звали Леня. Он жил совсем один в однокомнатной квартире. Как-то Лия услышала, как мама разговаривает с подругой, и та сказала примерно так, мол… Как там было? Мол, «сделай так, чтобы он тебя немного поревновал – у вас же рядом вон какой разведенный живет. А твой, может, за ум возьмется!» И мама несколько раз останавливалась с дядей Леней на лестнице, пыталась шутить, от чего Лии становилось стыдно, ведь эти шутки казались ей искусственными, плоскими, неестественными. А еще больше было стыдно от того, что этот Леня никак не поддерживал их и как-то сказал: «Вам надо о ребенке думать…»

Это были сложные и непонятные для Лии вещи, но ясно было одно: она, и только она видит всю картину этих взрослых отношений в целом, но пока не может высказаться, ведь не имеет права голоса, когда говорят взрослые. Вот поэтому и хорошо бы стать собакой!

Леня посмотрел вверх и заметил их освещенные окна, потом снова обратился к ней:

– Ты вся дрожишь. Здесь холодно. Пошли ко мне. А там разберемся.

Она встала с ощущением, что с нее свалилось сто килограммов снега, хотя на дворе было лето, и на негнущихся ногах направилась вслед за Леней.

На лестничной площадке он постучал в их дверь. Пожал плечами, вздохнул и пропустил ее в свою квартиру.

Лия вежливо уселась на диван и сложила руки на заледенелых коленях. Леня включил бра и телевизор. Лия подумала, что если бы он включил свет, ей стало бы легче. А почему – не знала…



По телевизору шел ночной повтор футбольного матча.

Леня был неразговорчивым, и вообще Лия почувствовала, что она здесь лишняя, что человек, наверное, хочет спать, есть, а ее, Лии, присутствие только мешает ему заниматься своими обычными делами.

– Согрелась? – спросил Леня и потер ей плечи своими огромными ладонями. – Растереть тебя?

– Спасибо, мне уже совсем не холодно. Спасибо.

Она знала, что если она будет держаться вежливо и по-взрослому, он, может, больше не будет к ней прикасаться.

Леня засопел.

Лия поняла, что если бы она согласилась, чтобы он растер ее, то он не сопел бы так громко и недовольно.

Потом она уже не знала, где лучше сидеть – здесь или в ночном дворе. По крайней мере, во дворе она бы не чувствовала такого неудобства, как здесь, – вдавленная в спинку кровати, в позе, которую боялась изменить даже легким движением, чтобы не привлечь к себе внимания. Там она хотела стать собакой, здесь – тараканом или мышкой, чтобы забиться под кровать.

Леня досмотрел матч.

И пошел на лестничную площадку.

И оттуда – наконец-то! – Лия услышала папин голос.

Правда, сначала забасил Леня, за что-то выговаривая папе, и она зажала уши руками.

Потом Леня вернулся и сказал:

– Иди, он очнулся.

И Лия шмыгнула за дверь.

Папа, опустив глаза, стоял на пороге.

Лия молча завела в квартиру велосипед и, не включая света, направилась в свою комнату.

Как была – в одежде, с нечищеными зубами и грязными коленками, улеглась под одеяло, накрыла голову подушкой и замерла.

Пусть думает, что она спит…

Пусть думает.


Но он так не думал!

Щелкнул выключатель, папины руки начали отрывать от ее лица подушку, и наконец ему это удалось.

– Лапа, – сказал папа, – лапа, прости…

И поцеловал ее мокрую, отнятую от глаз, руку.

Это была худший, самый страшный момент за весь день. Ведь Лия могла выдержать все – гастроном, троллейбус, обратную дорогу с остановками возле деревьев, кровь в сандалиях, сочувственные взгляды соседок, ночное сидение на скамье, холод, голод, жажду, прикосновение потных Лениных ладоней…

Она давно привыкла быть сильной. Но единственное, что могло выбить ее из этого упрямого состояния силы – вот такое «прости», и это нежное – «лапа», и…

И то, что за этими словами ничего, совсем ничего не стояло, ведь точно так же он говорил ей много раз, и в его глазах стояли настоящие-пренастоящие слезы. И тогда Лия – сотый или тысячный раз – чувствовала безумную любовь к папе. Потому что она была старше.

И мудрее.

Чем он.

Чем мама.

И даже – бабушка…

Папа целовал и гладил ее руки, приговаривая: «Мои маленькие замерзшие ручки…»

– Все в порядке, – сказала Лия, отнимая руки, – иди спать. Со мной все в порядке. Нормально…

Елизавета решает умереть

Елизавета решила умереть.

И в этом не было ничего удивительного. Ведь такое решение рано или поздно приходит ко всем.

Особенно, если ты не можешь пережить страшной и несправедливой обиды.

Особенно, если ее нанесли родные тебе люди…

Итак, рано утром Елизавета пошла к реке, хотя должна была идти совсем в другое место.

Идти было трудно – снега в этом году выпало довольно много. Приходилось поднимать ноги, как цапля, и нащупывать тропинку, чтобы ненароком не нырнуть в сугроб.

Способ умереть она выбрала еще дома. Сначала думала, что хорошо бы выпрыгнуть из окна, чтобы ее сразу увидели.

Но потом подумала, что все должны немного помучиться, разыскивая ее. И нашла верное решение: она замерзнет в снегу!

А еще лучше: она насмерть простудится. Ведь простуда – ее «конек»: Елизавета всегда простужалась. И, сколько себя помнит, каждую зиму ходила с компрессами на шее или на ушах. Тело под компрессами сильно чесалось, и Елизавета почесывала его длинной бабушкиной спицей. А на левом глазу у нее всегда красовался огромный ячмень, который прогревали солью или горячим яйцом. Это была сущая пытка.

Так неужели эти муки придется терпеть еще лет шестьдесят? А вдруг – больше?

Подумав так, Елизавета решила как следует промерзнуть в снегу, а потом вернуться домой и победно умереть на глазах у всех обидчиков.

Она дошла до самого берега, где, как ей казалось, снег был самым холодным, сняла шубу и варежки, аккуратно сложила их неподалеку от себя, расчистила место в сугробе и опустилась на снег.

Потом принялась нагребать его на себя, как это делала летом, закапываясь в песок.

Нагребла до самой шеи и стала ждать, когда замерзнет.

Но, на удивление, холодно ей не стало.

Елизавета хорошо утрамбовала снег вокруг себя ладонями – так, что на поверхности осталась одна голова. И стала ждать.

А в ожидании размышляла.

Вот, думала Елизавета, я умру. Буду лежать тихая и смирная, послушная, с закрытыми глазами – белая-белая. Вся – в белом! Ведь соседка как-то говорила, что девушек, которые не вышли замуж, хоронят в красивых свадебных платьях. А вокруг будут стоять мама, бабушка, папа и Саша, а еще – Ромка, Стасик, Олька, Ера, Светлана Михайловна и дядя Паша.

Все ее враги!

Олька и Лера, наверное, будут завидовать – им такое платье и не снилось!

Саша, конечно, будет радоваться: ему достанется все, что останется после Елизаветы, а главное – велосипед, за который они всегда дрались чуть ли не до крови! И мама с папой тоже обрадуются: теперь никто не будет рисовать на обоях, не будет приносить в дом котят и пачкать новую одежду. Бабушка, может, немножко и погрустит, но потом поймет свое счастье: не надо будет делать двойную порцию блинчиков или вязать свитера и носки в двойном количестве.

Светлана Михайловна вообще будет скакать от счастья на одной ножке, это понятно. Ведь она сама как-то сказала, что если бы Елизаветы в ее группе не было, она бы перекрестилась и спала спокойно. Вот теперь будет креститься и спать вволю! Ну и дядя Паша тоже будет спать спокойно – никто теперь не будет прыгать с гаражей, не будет бегать по клумбам, и никого не надо будет снимать с пожарных лестниц!

Вот кто действительно поплачет, так это Ромка и Стасик.

Хотя, если хорошенько разобраться, чего им плакать, если теперь они смогут во всем быть первыми? В плевках в длину и высоту, в охоте на голубей, в свисте через лист лопуха, в слежке за шпионами, в разжигании костра и всяком таком.

Нет, они будут рады!

Поэтому Елизавете терять нечего.

А вот увидеть, как по ней будут скучать, – интересно!

Ведь все же мама с папой и бабушкой, наверное, позже (когда хорошенько нарадуются тому, что избавились от такой непослушной Елизаветы) начнут плакать и жалеть, что ее нет.

Мама скажет: ну зачем мы так издевались над ней, запрещали рисовать на обоях, заставляли есть кашу?

Зачем мы не позволяли ей бродить у реки, скажет папа. Ой, зачем я ругала ее за то, что путает мои нитки, заплачет бабушка.

И даже Саша всхлипнет, мол, пусть бы брала велосипед – сколько угодно!

А Светлана Михайловна будет стоять тихо, и все сразу поймут, что это она была виновата, когда ставила Елизавету в угол на глазах остальных детей и жаловалась на нее родителям.

Олька принесет ей свою дорогую немецкую куклу, волосы которой Елизавета раскрасила лаком для ногтей, скажет: ах, бери, хоть всю раскрась, мне не жалко. А Лера…

Лера пожалеет, что не пригласила Елизавету на свой день рождения, скажет: пусть бы ходила к нам в гости хоть каждый день – у нас еще много есть чего поломать!

…Ресницы у Елизаветы покрылись инеем и стали длинными-длинными, как у сказочной Снегурочки. Сквозь них было так интересно наблюдать за тем, как красив мир – будто соткан из кружева. А еще было интересно слушать тишину – такую тихую-тихую, как будто сидишь внутри яблока.

Вот интересно, думает Елизавета, как же будет ТАМ – то есть после того, как она умрет? Конечно, кашей ее не будут кормить, и это хорошо. И Саша не будет донимать ее утром, стягивая с нее одеяло. И папа не будет заставлять чистить зубы.

Бабушка не будет заплетать косы и мыть их заваркой, чтобы они блестели. И мама не будет читать ей на ночь «Винни-Пуха».

Словом, будет Елизавета сама себе хозяйка: хочешь – спи, хочешь – лезь на пожарную лестницу и виси вниз головой, сколько душа пожелает, – хоть сто лет подряд!

«Пер-спек-тива…» – сказал бы папа.

Елизавета не знала, что такое «перспектива», но слово ей не нравилось – оно было колючим и скучным.

Снег действительно пах яблоком, и Елизавета с удовольствием начала сгрызать его с подмерзшего воротничка. Во-первых, это было вкусно, а во-вторых, приближало к цели – похолодеть изнутри.

Над Елизаветой закружилась ворона. Она была единственной черной точкой в этой белизне. Она – да еще одинокая Елизаветина голова, торчащая из-под сугроба. Ворона примостилась на ветке и внимательно смотрела вниз, разглядывая Елизавету.

У нее были умные черные глаза.

«Пер-спек-ти-ва» – презрительно каркнула она.

Наверное, ей тоже не нравилось это слово.

Ворона наблюдала за Елизаветой до тех пор, пока небо не стало синим, а в нем не начали зажигаться маленькие свечи. А потом полетела к своим детям. У нее их была целая куча – зачем же ей приглядывать еще и за Елизаветой?

А Елизавета уже передумала кучу разных мыслей, и без вороны ей стало скучно.

Снег вокруг нее покрылся тонкой ледяной коркой.

Елизавета сломала ее и принялась выбираться из-под сугроба.

Ей было обидно: никакого холода она не испытывала. Вероятно, его испытывали только шуба и шапка, которые лежали рядом и покрылись стеклянными ледяными трубочками.

Елизавета надела шубу, обгрызла с перчаток сосульки и бесславно поплелась обратно, домой.

У дверей своей квартиры она нащупала на шее веревку с ключом.

Ключ был совсем холодным и не слушался ее рук – никак не хотел попадать в замочную скважину.

И Елизавета вдруг почувствовала, что и сама стала твердой и холодной, как этот ключ.

За спиной услышала шаги, а потом кто-то крепким подзатыльником просто-таки втолкнул ее в квартиру.

Елизавета влетела в прихожую, как ракета.

– Вот она, сама объявилась! – крикнул Саша в глубь квартиры и снова дал Елизавете крепкий подзатыльник: – Весь район из-за тебя обежал, замерз, как собака! У-у-у…

И он показал Елизавете кулак.

Навстречу им уже выскочили мама и бабушка.

Лица у них были такие взволнованные, такие испуганные, что Елизавете стало стыдно за то, что она хотела вот так неожиданно бросить их на произвол судьбы.

С Елизаветы медленно начали стекать ручейки – с шубы, с варежек, с валенок, с ресниц и волос. Она стояла посреди целого озера и думала, что сейчас она вся стечет водой на пол, как сосулька.

Елизавету раздевали в шесть рук.

Повесили все вещи в ванной комнате, чтобы с них стекла вода, напоили горячим чаем, одели в теплую пижаму и шерстяные носки.

И поставили в угол. Именно туда, где по обоям ходили-бродили нарисованные ею зверушки.

Елизавета стояла в углу.

Саша играл на компьютере, папа ужинал перед телевизором, мама разговаривала по телефону, бабушка вязала свитер.

Никто даже не догадывался, что сегодня Елизавета решила умереть.

Ничего, теперь это будет ее тайной, подумала Елизавета, вздохнула, достала из кармана фломастер и принялась рисовать ворону…

Кримпленовое пальто с перламутровыми пуговицами

Из Прибалтики позвонила мамина подруга тетя Александра и сказала, что передаст поездом что-то особенное.

Все утро, пока мама была на вокзале в ожидании поезда, Зоя не находила себе места – все время подходила к окну и выглядывала, не идет ли.

Бабушка тоже была в приподнятом состоянии. Ведь все, что касалось Прибалтики, было необычным и даже немного чужим, как другая планета. Зоя видела в кино, что у людей, которых называют «из Прибалтики», особая речь – с мягким иностранным акцентом.

Зоя и сама часто копировала этот акцент, чтобы казаться во дворе загадочной. Еще бы! Не у всех мам подруги жили в самой Прибалтике!

И вот наконец мама появилась на асфальтовой дорожке, ведущей к подъезду, в руках она несла бумажный пакет, туго обмотанный серой веревкой.

Когда она вошла в квартиру, бабушка и Зоя уже ждали ее на пороге.

– Ну что там? – спросила бабушка.

– Еще не знаю, – сказала мама и дала пакет Зое: – Отнеси в комнату, сейчас посмотрим.

Зоя несла пакет в комнату и тихо ощупывала руками, что там может быть? Пакет был мягким и почему-то пах почтовым сургучом.

Бабушка принесла ножницы и разрезала веревку, смотала ее в клубок, мол, в хозяйстве все когда-нибудь пригодится, и стала разворачивать плотную коричневую бумагу. Зоя не могла дождаться, пока она так же аккуратно не расправит и не свернет бумагу.

Под бумагой оказался прозрачный целлофан, внутри которого что-то белело. Зоя почему-то решила, что это костюм Снегурочки.

Бабушка сняла целлофан и осторожно – кончиками пальцев – подняла то, что было в нем завернуто. И перед глазами Зои действительно возникло платье Снегурочки – но слишком длинное и большое, на маму или бабушку. И обе безумно обрадовались.

– Это настоящее кримпленовое пальто! – радостно воскликнула мама.

– С перламутровыми пуговицами… – восторженно добавила бабушка.

– Модное… Сейчас такое носит наша директриса… – выдохнула мама.

Бабушка взяла пальто за воротник, на котором висела этикетка, и даже присела на диван:

– Ого! Девяносто рэ!

Мама тоже сразу присела рядом с ней:

– Ого. Это же вся моя зарплата.

– Хорошая у тебя подруга, – тоненьким голосом сказала бабушка. – Наверное, хочет показать, как хорошо ей там живется, раз может делать такие дорогие подарки.

Мама вздохнула и ничего не сказала. Она не любила противоречить бабушке.

Зоя не знала, что такое это «рэ», но не могла отвести глаз от белого чуда – пальто было плотное, как из картона, с вытисненными по всему подолу цветами, а главное, на нем сияли такие же белоснежные переливающиеся пуговицы. Никогда еще Зоя не видела подобного чуда.

Вот бы мама с бабушкой взяли и перешили из него для Зои десять маленьких платьев или юбок! Ведь они всегда что-то придумывают, перешивают, добавляя к старой одежде какие-нибудь оборки, – и поэтому Зоя всегда ходит гордая и модная.

Но тут же Зоя поняла, что перешивать это пальто они не собираются.

Просто сидят и поглаживают его руками. Она тоже погладила и даже лизнула пуговицу, та показалась ей сладкой.

– Не шали, – сказала мама и тихо добавила, обращаясь к притихшей бабушке: – Если хотите, можете взять его себе…

Бабушка сначала обрадовалась, но потом сказала так:

– Нет. Сделаем иначе. Вещь слишком дорогая, чтобы ты каждый день носила ее на работу. Это непрактично. Лучше продадим это пальто Майе Витольдовне из третьего подъезда, она работает в районо – деньги у нее есть, и носить она его будет каждый день.

Зоя видела, что мама немного расстроилась. Но бабушка добавила:

– Продадим не за девяносто, а за сто двадцать! И на эти деньги купим себе по обновке. Это, по-моему, правильно.

– И мне? – спросила Зоя.

– Конечно, – с важным видом кивнула бабушка.

Это Зое очень понравилось. Хотя она представила, какой бы красивой была мама в этом белом пальто. Красивой, гораздо красивее, чем ее начальница – директор школы.

– Вот и хорошо, – сказала бабушка, – пойду схожу к Майе Витольдовне.

И она пошла в соседний подъезд, где жила эта очень важная женщина. Она была бабушкиной ровесницей, но ходила на высоких каблуках, в белых блузках и узких темно-синих юбках. В руках у нее всегда был портфель, а на голове – такая «снежная баба» из двух шаров блестящих черных волос.

Зоя и все во дворе всегда вежливо здоровались, проходя мимо Майи Витольдовны, и очень смущались, когда она спрашивала, как дела, или делала замечания.

Бабушка вернулась довольно быстро.

– Покупает! – радостно сообщила она. – За сто двадцать – без разговоров! Я, правда, для пущей важности сказала, что мы должны получить посылку на почте, ближе к вечеру.

– А зачем? – удивилась мама.

– Как зачем? – удивилась бабушка. – Пойду куплю белые пуговицы в магазине – перешьем. А эти оставим себе.

– Ура-а-а-а! – закричала Зоя и подумала, что бабушке, так же, как и ей, больше всего нравятся эти удивительные пуговицы.

Мама с сомнением покачала головой и начала собираться на работу в школу.

Бабушка тем временем быстрыми движениями срезала пуговицы с пальто и сложила их в ящик. Без пуговиц пальто стало немного подслеповатым, но все равно красивым.

Бабушка пошла за пуговицами.

А Зоя еще некоторое время наблюдала, как мама крутится перед зеркалом в этом белом пальто и вздыхает.

А потом она сказала Зое:

– Я возьму его в школу – хоть девочкам покажу! А ты подойдешь через часок, когда у нас будет перемена, и отнесешь пальто домой. Наверное, к тому времени бабушка вернется с пуговицами.

Зоина мама работала неподалеку – в школе. И все ее подруги тоже были учительницами младших классов. И ни у кого не было кримпленовых пальто!

Зоя послушно кивнула.

Мама завернула пальто в несколько газет и пошла с ним на работу…

Когда стрелка на часах дошла до той цифры, которую назвала мама, Зоя пошла в школу.

Шла быстро и мечтала о том, что на обратной дороге станет единственной обладательницей такой сказочной собственности.

В школе мама быстро отдала ей пакет и приказала бежать домой не останавливаясь.



И Зоя побежала через стадион, засеянный мелкой зеленой травкой. А посреди стадиона остановилась. Ей так хотелось еще раз рассмотреть пальто. Ведь потом она будет видеть его только на Майе Витольдовне и делать вид, что их семья не имеет к нему ну никакого отношения. От этой мысли Зое стало обидно. Она развернула газеты, и белое, самой модное в мире пальто обдало ее своим неземным кримпленовым ароматом.

Зоя надела его на себя. И сразу утонула в сияющем и немного колючем, как у Снежной Королевы, наряде. Рукава были длинные, а подол накрыл землю вокруг, как парашют. И Зоя помчалась по зеленой траве, освещенная солнцем, счастливая и похожая на белого лебедя. Ей даже казалось, что белые крылья пальто приподнимают ее над землей!

Набегавшись, Зоя свернула пальто, обернула газетами и быстро, как велела мама, пошла домой.

…А во дворе ее встретила Майя Витольдовна.

Она стояла прямо на дороге и внимательно рассматривала разгоряченную Зою, а еще внимательнее – пакет, который та несла под мышкой.

– Ты, наверное, с почты идешь? – сразу спросила она. – Пальто несешь?

Зоя замерла и крепко прижала пакет к себе.

– Молодец, что помогаешь родителям, – сказала Майя Витольдовна. – Давай его сюда.

– Но… Но мне сказали, что надо идти с ним домой… – пробормотала перепуганная Зоя.

– А зачем? – пожала плечами Майя Витольдовна. – Все равно это уже принадлежит мне. Мама и бабушка в курсе.

Перед глазами Зои всплыла картинка, как бабушка щелкает ножницами и перламутровые пуговицы сыплются ей в руку.

– Ну? – сказала Майя Витольдовна и протянула к Зое свою большую ладонь.

…К своей квартире Зоя поднималась очень долго. Так долго и так медленно, что ей показалось, что на улице наступила зима, ведь внутри у нее все заледенело.

– Зоя, ты не видела, где это пальто? – спросила бабушка и показала ей россыпь купленных белых пуговиц, лежавших на диване. Они были бледные и совсем не белые – какие-то мутные, как вода из крана.

Бодрым голосом Зоя рассказала, как мама взяла пальто в школу и как она, Зоя, несла его обратно.

– Ну и где же оно? – спросила бабушка глухо, пристально глядя на притихшую Зою.

Зоя сказала, что пришлось отдать пальто Майе Витольдовне, ведь та встретила ее во дворе. Будто нарочно ждала. Она такая, эта Майя Витольдовна…

Бабушка завертелась по комнате волчком, бессмысленно выкрикивая что-то о необрезанном ценнике и обрезанных пуговицах. Потом она угомонилась и попросила Зою принести ей бутылочку с валерьянкой. И до прихода мамы лежала с компрессом на лбу.

Вечером в квартиру пришла Майя Витольдовна с белым пальто в руках.

Его подол почему-то был зеленым и грязным. Зоя тихо закрылась в туалете и приникла ухом к щели.

Слышала, как Майя Витольдовна что-то говорит о «спе-ку-ля-ци-и», об отрезанных пуговицах и о том, что все пальто испачкано травой. А еще сказала, что, «зная вашу семейку», специально следила из окна – даже на работе отгул взяла! И рано или поздно она всех нас «выведет на чистую воду». Слышала, как мама предложила ей забрать пальто «за просто так».

Но «за просто так» Майя Витольдовна не захотела и взяла с мамы еще пятьдесят «рэ» в придачу – «за моральный ущерб».

Что такое «моральный ущерб», Зоя не знала и на всякий случай еще час просидела в туалете.

…А перламутровые пуговицы, кстати, бабушка так и не отдала!

Одна из них до сих пор хранится у Зои Павловны в ящике.

Зеленый кит в синюю полоску

У Юры в альбоме есть фотография.

На ней двухлетний Юра сидит на берегу моря на большом ките, а папа держит его под ручки, чтобы кит ненароком не поплыл в волны, не унес за собой Юру.

Но кит не унес, ведь он был резиновый – зеленый в синюю полоску, хоть и большой – в три раза больше Юры.

Он и сейчас большой, если надуть и поставить его на хвост – выше Юры на целую голову.

Шикарный, одним словом, кит! Только старый уже.

Лежит на антресолях, пылью покрывается. Раньше Юра его часто надувал. Особенно зимой. Надует и лежит на нем посреди комнаты – лето представляет. А потом другие игрушки появились да и вырос Юра из тех развлечений.

И вот сегодня достали-таки этого кита с полки! А все дело в том, что Миша пригласил Юру на свой день рождения. В первый раз пригласил. И это нерядовое событие, ведь раньше в Мишин дом нельзя было и на порог зайти – такая там в квартире красота, что и ступить страшно. И родители Мишины искоса всегда поглядывали, чистые ли у Юры сапоги, вымыты ли руки и не станет ли он этими руками обои трогать.

Когда однажды нужно было Мишу подождать, пока тот завтракать заканчивал, так Юра полчаса в прихожей стоял напротив Мишиной бабушки.

Бабушка стул вынесла, села на всю ширину коридора, взяла в руки толстенную книгу – «Разведение лосей в условиях субконтинентального климата» и читала, посматривая на Юру поверх очков.

А Юра смотрел в глубь квартиры и видел, как оттуда идет какой-то теплый голубой свет. Так хотелось пройти дальше: что там и как?

И вот теперь наконец Миша торжественно пригласил Юру в гости.

И не только его. Оказывается, ему разрешили собрать дома полкласса. Ведь девять лет – почти юбилей!

И торт будет не какой-нибудь, а из мороженого! И желе с фруктами. И что-то такое, название чего Миша не запомнил.

Юра с самого утра пребывает в волнении, ведь пока неизвестно, что он подарит другу.

Все – мама, папа и старший брат сидят себе, своими делами занимаются, на Юру внимания не обращают. Если бы у Юры были деньги, он бы побежал в магазин и сам что-нибудь купил.

А так приходится ждать решения взрослых. А они говорят: не переживай, будет тебе подарок, нашел проблему. Всем сейчас некогда: папа что-то чертит за столом, Стасик, брат, в наушниках сидит, мама на кухне возится.

Как не переживать, если эти «гости» – впервые в жизни? И не на пороге – а в самой середине, там, где голубой свет светится!

Миша друг хороший. Выходит во двор и сразу белые гольфы снимает, скатывает в аккуратные трубочки и в карман кладет и еще ладони о стену трет, чтобы чистюлей не дразнили. А потом, вечером, когда набегаются, снова гольфы натягивает, руки в луже моет и маленьким гребешком, который всегда у него в кармане, расчесывается на «косой пробор». Подмигивает Юре, мол, пусть о нем дома лучшего мнения будут! Ведь родители у Миши серьезные.

Папа – конструктор на каком-то заводе, его на машине возят, а мать, как идет через двор, всегда нос платком прикрывает – мол, от свалки очень пахнет, и не позволяет Мише карбид в лужу бросать. На это действо Миша только издалека смотрит – как этот карбид в луже шипит и пенится.

Может, набрать на стройке этого карбида, думает Юра.

Миша наверняка обрадуется.

Но что это за подарок? Может, велосипед отдать? Жалко.

А время идет и приближается к заветному часу, хоть плачь.

Наконец мама от кухни оторвалась, а папа от чертежа.

Начали судить-рядить. И наконец решили: достала мама того кита с антресоли, протерла.

– Как-то неудобно, – говорит папа. – Кит старый…

– Ничего неудобного. Кто об этом знает? – говорит мама. – Это же формальность! Я хорошенько упакую, лентой перевяжу, ну и все. У них своего добра полно! Тратиться на них не собираюсь!

Юре чуточку жаль своего кита – он ему как брат. Все детство на нем по ковру проплавал. А с другой стороны – другого выхода нет и в магазин бежать поздно. Но никто и не собирается бежать – до папиной зарплаты еще две недели. А мама Мишиных родителей не любит, это ясно.

– Ты, как придешь, положи свой подарок в общую кучу и сразу к столу иди, чтобы внимания не привлекать, – учит мама, собирая Юру в гости.

Упаковала кита в целлофан, красную ленту пристроила, на бант завязала – такой красивый подарок получился!

По дороге к Мишиной квартире Юра поглаживал этот целлофан, мол, отдаю тебя, друг, в хорошие руки.

На пороге встречает гостя Миша, за его спиной уже толпятся ребята из их второго «Б», все ждут, что Юра имениннику даст. Они уже свои подарки вручили и теперь все внимание на Юру.

Мама с папой даже вышли, бабушка выглядывает из кухни.

А Юрин подарок шуршит, светится в целлофане сине-зеленым. Схватил его Миша, развернул:

– Ого! Да это же целый кит!

Так обрадовался, даже запрыгал на одной ножке, Юре сразу захотелось это «ого» отобрать, жалко стало – еще как!

Мама сказала подарить и сразу к столу идти. Но Мише не до стола.

– Давайте его надуем! – кричит.

– Котлеты остывают, – кричит мальчикам бабушка.

Но они уже в комнате – дуют поочередно в кита, смеются.

Юра сразу успокоился – наверное, самый лучший у него подарок вышел. Даром, что старый. Да кто об этом знает?

Кит внутри от времени склеился – никак надуваться не хочет. Немного неловко и тревожно Юре.

Но ничего, пришел папа-конструктор, как дунул, так кит сразу и расправился.

Начали его рассматривать. Такой большой китяра! Только одному Юре видно, что цвета на нем уже не те, не такие яркие. И синие полосы кое-где пооблезали. Давно же Юра его не надувал!

Лег Миша на кита, руками размахивает, будто плывет.

Пока все не полежали – никто за стол не пошел.

Вот и хорошо, думает Юра, пусть окончательно его запачкают. Ведь только теперь он видит, как выцвел его старый кит, а на боках даже черные пятна проступили. И резиной очень попахивает. А сбоку – только Юра это слышит! – потихоньку воздух выходит…

Мать Миши заглянула, платок у носа держит:

– Что у вас тут так воняет? Идите лучше к столу.

Пошли к столу.

Юра ест и думает: вот было бы хорошо, если бы о ките все забыли. Он бы тогда его снова сложил, упаковал и куда-то под кровать сунул – не скоро найдут.

И торт из мороженого ему не в радость, и то, название чего трудно произнести, тоже. Даже о мамином наказе забыл – хорошо рассмотреть, «что у них там такого, что они людей на порог не пускают». Глаза опустил, о ките думает, как бы так сделать, чтобы о нем все забыли.

Но не забыли!

– Айда в пиратов играть! – говорит гостям Миша. – Будем на ките кровать штурмовать!

Побежали.

И видит Юра, что лежит посреди комнаты вместо кита грязная резиновая тряпка.

– Ну, ничего, – успокаивает Мишин папа, – вы во что-нибудь другое поиграйте…

…Утром Миша за Юрой не зашел, чтобы вместе в школу бежать.

А когда Юра вышел, он увидел, что на мусорном контейнере лежит его кит – аккуратно расправленный, прикрывает своим брюхом мусор.

Осмотрелся Юра, чтобы никто не видел, и стянул оттуда своего кита. Свернул в трубочку и быстренько домой отнес. Только на антресоли не положил – спрятал у себя под кроватью.

Чтобы в следующий раз не пришлось его опять кому-нибудь дарить…

Сладкое молоко

Богдану восемь лет.

Каждое лето он приезжает к бабушке в деревню. И все здесь кажется странным.

В частности, сама бабушка – совсем не похожа на другую, которая осталась в городе, – без помады на губах, без кудрей в опрятной прическе. Эта бабушка – полная, в фартуке и платке, с большими ладонями, которые всегда пахнут чем-то вкусненьким.

Богдан спит в маленькой, чисто побеленной перед его приездом, комнатке.

Окно здесь открыто всю ночь.

Отсюда ему слышно, как в хлеву тихо вздыхает корова. Когда комары заводят свою песню, Богдан думает: «Ешьте – только быстрее!» – и лежит тихо, не шевелится.

Когда комары наедаются и улетают спать, уже ничего не мешает Богдану слушать ночь.

В углу, у иконы, шуршат бумажные цветы – это дует ветерок.

Откуда-то слышно «хруп-хруп» – это хозяйничает мышь.

И, конечно, повсюду поют сверчки!

Богдан дружит с соседским мальчиком Колей.

Коля старше его на один год и поэтому, без всяких возражений со стороны Богдана, становится то Бэтменом, то Спайдерменом, то Гарри Поттером. И все дни напролет берет Богдана в плен, наскакивает на него с хворостиной и побеждает, таранит, отпускает подзатыльники.

Однажды Коля предложил накормить их корову Майку сахаром, чтобы молоко было сладким.

Целый день они бегали на луг, где паслись коровы, и подсовывали Майке хлебные корки, посыпанные сахаром.

Вечером Коля сказал:

– Айда к нам пить сладкое молоко!

И они ушли.

Колина мама очень красивая.

Волосы у нее гладкие, с красным отблеском, в ушах висят огромные серьги с профилем египетской царицы. Все платья у нее яркие, в цветах.

Она как раз шла в хлев с большим эмалированным ведром и влажным полотенцем в руках.

– Ма, пусть Богдан у нас попьет молоко, – сказал Коля, и они все вместе вошли в хлев.

– А ваша корова пришла? – спросила Колина мама.

– Да. Ее бабушка доит.

– А ты, значит, к нам? За нашим молочком?..

– Ага.

Коля подмигнул Богдану, мол, сладкое будет молоко!

Колина мать резкими движениями начала вытирать коровье вымя полотенцем и, видимо, сделала ей больно, потому что Майка повернула голову и недоуменно посмотрела на нее.

– Что смотришь, зараза? Стоять! Вот скотина! – приговаривала Колина мать, еще резче орудуя полотенцем.

Потом она ткнула корову в бок, чтобы та развернулась удобнее, бросила рядом табурет, звякнула ведром и наконец уселась доить.

– А ей не больно? – спросил Богдан Колю, глядя, как сопит женщина, дергая корову за вымя.

Тот пожал плечами.

– А моя бабушка всегда дает нашей Розке корочку хлеба, перед тем, как доить, – сказал Богдан.

– Обойдется! – зыркнула из-под коровы Колина мать. – Корочку ей! Твари такой! Стой смирно, я сказала! А ты, детка, помолчи – бабке своей будешь под руку говорить!

Коля ободряюще похлопал Богдана по плечу и снова подмигнул: а молоко у нас будет сладкое!

– Ма, я кружки принесу, – сказал он.

– И без них напьетесь – из ведра! – сказала мать.

– Нет, ма, из кружек больше будет!

– Ишь, жадный какой, – сказала Колина мать.

Коля побежал за кружками.

Богдану было жаль корову, которая с каждым новым пинком скашивала глаза в его сторону. Но и интересно было – действительно ли молоко будет сладким?

Наконец ведро до краев наполнилось теплой пеной, будто снежной шапкой покрылось. Колина мать рванула его, и немного пены выплеснулось корове под ноги.

– Тварь жадная! – сказала Колина мать и понесла ведро к садовому столику.

Серьги качались в ее ушах, как люстры при землетрясении.

Она бухнула ведром на стол, и из него снова вылилось немного пены.

Коля подал кружки. И снова подмигнул Богдану – сла-а-адкое будет…

Колина мать обтерла кружку и опустила ее в ведро.

«Буль», – сказала кружка.

Коля схватил ее, сделал глоток и прищурился.

Вторую кружку женщина не обтерла, а просто стряхнула с нее рыжего муравья.

«Буль», – сказала вторая кружка, и на столе перед Богданом цокнуло ее глиняное донышко. Молочная лужица просочилась сквозь щели стола и закапала на босые ноги Богдана.

Осторожно, чтобы не порезаться о выщербленный край, Богдан пил молоко.

Но оно не было сладким…

Наука на будущее

Скайп

Петя работает в банке «сисадмином».

Правда, «Петей» он был двадцать лет назад.

Сейчас он Петр, но никто до сих пор его так не называет. Говорят «Петя» или Сисадмин, что означает «системный администратор». Работы у него много. Но в свободное время, которое приходится на вечер, Петя подрабатывает, настраивая домашние компьютерные сети разным клиентам.

Порой делает такие концы, что – ого-го-го!

Мотается из одного района города в другой. Но клиенты у него уже по многу лет, состоятельные, с некоторыми он дружит с юности. Платят хорошо, почему бы и не помотаться?

Сегодня вечером Петя, жуя купленный в «Макдональдсе» двойной чизбургер, сидит в большой комнате с камином у одного из заказчиков и щелкает клавишами, исправляет ошибку в системе, которая произошла из-за шестилетнего пацана: полез искать игрушки, напустил вирусов. Заказчик Пете доверяет: ушел на пару часов по своим делам, жена в парикмахерской, пацана отправили к бабушке.

И представляет себе Петя, что это его собственный дом.

Развалился в кожаном кресле, жует, попивает из стакана винцо, которое налил хозяин, слушает, как потрескивают в камине дрова. И знает, что совсем скоро так будет и у него: дом, камин, машина. И цель эта достаточно близка, ведь и в банке, и клиенты Петю не обижают, денежки капают.

Работы тут не много.

Петя давно уже все наладил, минут за тридцать. А теперь просто наслаждается теплом и ощущением моделирования собственной жизни. «Кликая» страницы автосайтов, листает, выискивает, какую машину купить, любуется изображениями «порше», «субару», «лексусов», «саабов», вычитывает, какая сколько бензина жрет, у какой лучший объем двигателя, какой разгон до ста километров и т. д. Читает отзывы.

Надоедает…

Заходит на свою страничку ФБ, просматривает «Одноклассники». Вино хорошее, красное сухое – чилийское. Глоток застревает в горле: Ленька сообщил, что их товарищ Саша по прозвищу Ломаный (ведь нос ему еще в пятом классе перебили в какой-то детской игре) уже «приказал долго жить». Петя глотает вино с мыслью: «Это ж надо… Царство Небесное…».

Закрывает страничку, тупо смотрит в экран. И хочется ему поговорить. Хотя бы с тем же Ленькой, расспросить о других – кто где?

Ну и нет проблем! Выходит в скайп. Все равно еще полчаса париться здесь перед камином: ключа ему не оставили, да и не расплатились.

Так что надо ждать.

В скайпе у Пети друзей немного. Он, Петя, Петр Сергеевич Кошуба, не слишком разговорчив, не очень интересен для других, на то он и «сисадмин». Ему лучше в платах и системах копаться, удивляясь, до чего может дойти прогресс и что с этим «мировым разумом» может быть дальше. Захватит ли он Землю, будет ли это к лучшему?

Смотрит Петя на куцый список своих знакомых и видит, что поговорить не с кем. Две женщины пенсионного возраста из отдела, начальник, Зуза из Теребовли (когда-то вместе, сто лет назад, в фотокружок ходили), трое неизвестных со скучными «никами».

Если бы какая-нибудь женщина – пусть далекая, давняя, случайная, но такая, которой можно сказать что-то такое…

Что-то, о чем думаешь по ночам.

Нет, не о сексе.

О «вечном». Или хотя бы о том, что вчера сжег холостяцкую пароварку, на которой так легко кашу варить: заложил, включил – и айда к компу! Ничего не выкипает, ничего из-под крышки на плиту не лезет. И вот теперь надо нести ее в мастерскую. Потому что в компах Петя «дока», а с пароварками дела не имел. А потом добавить о Ломаном Саше – так, между прочим, чтобы не напрягать – мол, был такой дружбан детства, рыжий-конопатый, а вот – видишь! – умер. Хоть и молодой еще был. Разве это возраст, чтобы умирать?

Смотрит Петя в пустую рамочку «Искать» и не знает, кого ему найти хочется.

Грустно…

А чтобы веселее стало, набирает – «Наполеон».

Цедит вино, подбрасывает дров в камин и спиной чувствует: пошли звонки.

Надо же, думает Петя, кто-то уже и Наполеоном себя называет! Чего только в сети не найдешь.

Ворошит Петя дрова и, как позволил хозяин, льет в огонь эфирное масло с запахом хвои.

Огонь пахнет Новым годом, детством, пляшет перед глазами, завораживает Петю, убаюкивает. Но чувствует Петя и другое – шевеление в экране.

Идет к креслу – кто там появился в сети?

И видит круглую физиономию какого-то дяденьки, который лезет щеками прямо в экран.

Потом отступает назад. На нем треугольная черная шляпа с кокардой, эполеты, а за спиной – такой антураж, будто живет этот чудик в замке: картины, канделябры…

Смотрит дяденька на Петю, Петя смотрит на дяденьку.

А тот говорит что-то на французском.

Петя точно слышит: да, это французский, а в школе и в универе он английский учил. Но это не проблема, не зря же Петя в компах «шарит»: находит рамку «Перевести» – а чем черт не шутит: позабавимся!

И действительно забава удается, ведь слышит Петя немного механический голос «автопереводчика»:

– Наконец-то… Хоть кто-то догадался… А то только и слышал: «Вызываем дух Наполеона!» К кому только ни приходил из-за этого чертова блюдечка! Аристократы недобитые, о чем только ни спрашивают! Будет ли война? Выйдет ли кто-то там за кого-то замуж, найдется ли попугай… Бред сплошной. Надоело! Даже вашу Ахмет… Ахматову видел. На французском говорила. Красивая женщина, горбоносая, почти как я. Люблю горбоносых. Они все умные…

Дяденька то отступает, то приближается – предъявляет себя во всей красе.

Петя смотрит на этот маскарад – на белые брюки-«лосины», на животик, отвисающий из-под короткого камзола, на круглые красные щеки и аккуратные бачки на них. Действительно вылитый Наполеон, как в кино!

Радуется Петя, что набрел на веселого человека, спрашивает:

– Вы Наполеон?

Дяденька закладывает руку за борт камзола, левую ногу вперед выставляет, гордо голову закидывает и говорит:

– А вы разве не узнали?

– Конечно, узнал, – говорит Петя. – Очень похожи!

– Что значит – «похожи»? – хмурит брови дяденька, а механический переводчик делает его голос суровым. – Я и есть Наполеон Первый Бонапарт. А лучше: Буонапарте, император Франции!

Петя не возражает. Ладно: Буонапарте так Буонапарте!

Может он, Петя, тоже в глубине души Марк Аврелий или Леонардо да Винчи.

Подумать надо.

А этот Буонапарте всматривается в Петю и тоже радуется, что нашел с кем поболтать. И продолжает приветливо:

– …а как вызовут – сами сразу же начинают пугаться. За руки хватаются, дамы соль нюхают, чтобы в себя прийти. А мне это все не интересно: они же меня не видят! Не верят. Ведь люди только своим глазам доверяют. Крестные знамения накладывают. И скучно мне от этого становится… Скучно, брат. Здесь вообще скучно. Даже скучнее, чем в Джеймстауне, в Лонгвуд-хаусе. Там я хоть книжки читал. И соратники со мной были – Анри-Грасьен, Шарль, Эмануэль де Лас Каз, Гаспар. А это – огромная поддержка! У тебя есть соратники?

Петя морщит лоб, вспоминает.

– Сотрудники только, – отвечает тихо.

– К черту! – говорит его визави. – Соратников надо иметь. Вот представь себе: твой дом окружен каменной стеной в шесть – по-вашему – километров, вокруг – часовые на каждом метре. Что ни сделаешь, они флажками друг другу знак подают – ни сядь, ни ляг. Остров. Море. Что остается? Соратники! Те, кто с тобой – до последнего вздоха. Любовь? Хм… Была там одна… Не лучше Жозефины. А уже о Марии-Луизе нечего и говорить. Жози хоть и бесплодна была, из-за чего и расстались, а такая, как мне нужно. Она ко мне просилась в изгнание. А Мари – отреклась, хоть у нас и сын был. У тебя хоть баба надежная есть?

Пете неловко отвечать на такой вопрос незнакомого человека, он пожимает плечами, вспоминая, что даже об испорченной пароварке не с кем перемолвиться.

– А-а-а, можешь не отвечать – и так вижу: нет! – говорит собеседник. – Глаза у тебя пустые, без блеска. Бабником надо быть! Без этого тебе никакая победа не в радость. Есть такие бабы, взять которых не менее важно, чем крепость взять! Да, да, не удивляйся. Я в твоем возрасте четко знал: научишься с женщинами вести себя как следует – ни один бой не проиграешь. И пуля тебя не возьмет! Очень рекомендую…

Пожимает Петя плечами, поглядывает на часы. Говорит вежливо:

– Хорошо, спасибо. Приятно было познакомиться. Пора мне – работа…

Думает – а если он, этот дядька, потом как привяжется со своими разговорами и будет все время его к скайпу вызывать. Нехорошо это – с полоумными связываться.

– Понимаю, – говорит механическим голосом автопереводчик. – Понимаю… Жаль. Хотя бы скажи, как зовут тебя.

– Леонардо да Винчи, – говорит Петя и нажимает на отбой.

Еще немножко посидел. А там и хозяин вернулся. Расплатился, как положено. Еще попросил на закачку какую-то порнушку поставить.

И пошел Петя домой. А это – целых восемь остановок автобусом и три станции на метро.


По дороге думал, что вместо того, чтобы о «субару» мечтать, лучше обычный «фиат Гранде Пунто» приобрести. До нужной суммы только десять тысяч осталось собрать, в евро – около тысячи. Нормально.

Дома Петя пельмени сварил.

Пока варил, как обычно, комп включил, почту посмотрел, нет ли заказов, поставил на закачку ту же порнушку, что клиент посоветовал.

И так ему на душе неуютно стало, так стыдно, так тоскливо. Вспомнил, как тот «Наполеон» сказал, что блеска в его глазах нет. А откуда ему взяться, этому блеску, если жизнь такая скучная. Сплошь – скучная. Он бы охотно на тот остров отчалил, о котором мужик говорил. Наверное, там и солнце, и море, и рыбу можно ловить. А то, что стена – так стена та не для него. Кстати, что это за остров такой?

Набирает Петя в Интернете сведения о Наполеоне. Но не о том, что ему сегодня мозги пудрил, а о настоящем – императоре. И выпадают ему картинки – репродукции портретов знаменитого полководца и бесславного изгнанника в разном возрасте.

И видит Петя картину Поля Делароша: сидит его собеседник, ноги в белых лосинах и высоких сапогах расставил, взгляд тяжелый, «из-под бровей», вокруг – беспорядок, камзол скомкан. И так он похож на того, чья физиономия на экране маячила!

И о Джеймстауне – порте на острове Святой Елены, – о Лонгвуд-хаусе, окруженном стеной, есть.

И можно обо всем этом не думать.

Разве что сделать еще один прикол, так, для развлечения.

Хотя ничего себе – развлечение! Выводит Петя на скайпе одним пальцем имя Саши Ломаного. Того самого, о котором сегодня Ленька написал.

И думает про себя, что он скоро совсем рехнется, хоть на стенку лезь. Можно было бы, конечно, спиться, как нормальному человеку в его состоянии полной свободы и одиночества. Можно эмигрировать куда глаза глядят или просто путевку купить в Шарм-аль-Шейх. Можно пойти в какой-нибудь клуб, снять себе хорошую шлюху, деньги есть – «субару» подождет.

«Кликает» Петя на вызов, ждет. Звонки идут.

На экране возникает лицо Сашки – радостное и немного растерянное.

– О, старик! – кричит Петя. – Привет! Прикинь: Ленька – ну, ты его знаешь! – написал, что ты, что ты… Прости! Что ты ласты склеил! Прикинь, какой козел! Это ж надо так пошутить! У меня из-за этого весь вечер наперекосяк! Рад тебя видеть! Как ты?

– Привет, – говорит Ломаный. – Я тоже рад! Не ожидал, что ты меня вспомнишь…

Петя подумал, что, да, действительно, какой же он остолоп, почему никогда не звонил Саше. В школе они были не разлей вода! И, если честно, это он расквасил ему нос в той давней драке. Интересно, помнит об этом Саша, простил ли? Почему же никогда не спросил у него?

Как-то лет шесть назад случайно встретились в городе: «Как ты?» – «Нормально. А ты?» – «О’кей!» И разбежались в разные стороны. Словно не было тех кухонь с портвейном и гитарой, тех экзаменов по алгебре, когда они друг другу «шпоры» подсовывали и оба оказались за дверью – для пересдачи.

Что же за жизнь такая нынче – «нормальная»? Что означает это «нормально» и это «о’кей»?

Нормально – это два билета на автобус с работы домой, два жетона на метро.

А «о’кей»…

Ну что там еще: коплю на машину, есть работа. Пиво, сауна, тренажерный зал три раза в неделю, порнушка по вечерам.

И вот теперь Саша смотрит на него с экрана – лицо в тумане – и говорит, что не ожидал, что его вспомнят. И это уже что-то, а не это «нормально-о’кей».

– Ну что тут такого, – говорит Петя, – я тебя и не забывал! Просто такая карусель, сам понимаешь.

И он хочет рассказать другу о…

О чем?

Об испорченной пароварке?

О банке?

О клиентах своих, достигших большего, чем он?

О том, какую машину планирует купить?

Но говорить по компу – это ерунда, это не заменит живого хлопка ладони о ладонь.

– Давай на пиво! Говори – когда? Все брошу на фиг! – радостно кричит Петя.

Саша улыбается. Такой же рыжий-конопатый – почти не изменился. И когда-то расквашенный нос – «уточкой».

Смотрит на него Петя и понимает, что вот оно – главное и важное: стукнуть кулаком друг друга в плечо на углу Прорезной и Пушкинской.

А возможно, что-нибудь сделать вместе. Еще не поздно!

Скажем, была же у них мечта открыть придорожную кафешку с автозаправкой для дальнобойщиков. И чтобы там, вместо попсы, крутилась на «плазме» старая добрая голливудская классика: «Касабланка», «Пролетая над гнездом кукушки»…

Или – выкупить старый кораблик, оснастить его по последнему слову техники и дизайна.

Сделать на нем мини-отель для невест. Возить их после свадьбы пару дней по Днепру.

Чем не хорошая идея? Р-р-романтика! Сейчас свадьбы пышные, богатые, клиенты найдутся!

– Помнишь? – захлебывается от радости Петя. – А что? Два дня возим их вдоль побережья. Кухню и все коммуникации беру на себя, за тобой – техническое обеспечение. Два дня делаем свадебный круиз – два дня на уборку и отдых. Раскрутимся – возьмем парочку горничных и повара. Ну и маршрут может быть интересным, с выходом в море.

За спиной у Саши молочный туман.

Наверное, снег пошел.

– Ну так что, забиваем стрелку на завтра? Я отгул возьму! Ну его все к черту! – уговаривает Петя. – Работа – не волк! Жизнь проходит!

– Старик, – говорит Саша, – постой, старик. Как бы тебе объяснить…

Он жует губами воздух.

– Что – жена не пустит? – сердится Петя. – Работа? Заболел? Что мешает?

– И жена, и заболел, и работа… – жует губами слова Саша. – Но, знаешь, ты обращайся ко мне! Хорошо? Обещаешь? А?

Петя скисает, сдувается, как воздушный шарик, кивает.

– Ну-ну-ну, – успокаивает его Саша и подносит к экрану кулак: – А ну, давай, как раньше!

Петя медленно поднимает свою сжатую ладонь к самому экрану, упирается в стекло – в кулак друга. Это означает: мир, никто никому ничего не должен.

– Так-то вот! – улыбается Саша.

Он молчит, мнется, а потом тихо добавляет:

– И еще одно… Ты не шути так больше. Это оскорбительно для местных. Они хорошо знают друг друга…

– Ты о чем? – не понимает Петя.

– Ну… Тут один… Один чувак сказал, что ты выдаешь себя за Леонардо да Винчи. Я понимаю, конечно, что это шутка. Но они здесь к шуткам не очень… А Леонардо просто таки озверел!

Связь прерывается.

Петя сидит перед заставкой на экране. На ней – горы, море, одинокая пальма.

Переваривает услышанное, улыбается приятным воспоминаниям. Эх, жаль – не договорили.

О каком Леонардо речь, о Леньке, что ли?

Не проблема! Вспоминает Петя, что в старом блокноте, кажется, был домашний телефон Ломаного.

Точно – так и есть.

Набирает номер. Слышит длинные гудки. Наконец трубку берет какая-то женщина с сонным заторможенным голосом. Петя боится жен своих приятелей. Сашину он видел только на сайте в свадебном наряде.

Красивая такая.

– Простите, можно поговорить с Александром? – вежливо спрашивает Петя.

– Его нет… – отвечает заторможенный голос.

– А когда будет? – спрашивает Петя.

– Уже никогда! Никогда!! – кричит голос.

И трубка пищит и пищит Пете в ухо пронзительными гудками отбоя.


…Петя не любит задумываться над разного рода непонятными вещами.

Их сейчас пруд пруди. Одно спасение – не думать, не вдаваться в лишние подробности. Все равно кто-то за тебя решает. Те, для кого ты мелочь неразумная, инфузория, молекула в массе других молекул.

Никто тебя не слушает.

Цены повышают без твоего на то согласия, соглашения на газ или нефть заключают, тебя не спросив, территорию разбазаривают, как заблагорассудится.

Что остается Пете? Клавиши на компе нажимать, строить свой мирок в собственном доме. Понемногу сходить с ума.

Не думать. Не задумываться. Воспринимать все как есть в этот момент.

Петя и не задумывается. Только щиплет себя за небритую щеку. До синяков уже нащипал.

И решает…

Будь что будет. Нажимает на скайп, набирает в окошке – руки дрожат! – «Кошуба Анастасия Федоровна». И замирает над надписью «вызов».

Пахнет ему яблочным пирогом и крюшоном – напитком таким, из мороженой клюквы.

Пахнет елкой, мандаринами и оливье.

От этого имени пахнет…

Он сто лет не ел оливье! А как готовить этот крюшон, до сих пор не представляет – небесный был напиток.

Пахнет платком – из фланели, цветастым таким, в сине-сиреневых цветах. Он весь камфорой пропах: когда у него ухо болело, он в этом платке с подложенным комочком ваты целыми днями ходил…

Вызывает.

Идут гудки.

Длинные-длинные, как снег.

Ругает себя Петя последними словами – зачем такое делать? Но экран мигает, черная рамка просветляется. Видимость плохая.

Но платок он замечает сразу. В обрамлении сине-сиреневых цветов – лицо в морщинах, глаза синие. Всегда все удивлялись: откуда такие глаза у старого человека?

Не выцвели до самой старости!

Молчит Петя, застыл, в горле – еж, в груди – вакуум. Пожирает, впитывает в себя глазами это лицо. Пусть хоть так, но – пусть будет, пусть не исчезнет с экрана.

Кто же повесил туда эту старую фотографию? У Пети ни одной фотографии не сохранилось!

А лицо глазами мигнуло, сухонькие узенькие губы растянулись в улыбке:

– Петя… Умничек мой… Взрослый какой. А худой, Господи помилуй, какой худой… Стал ты космонавтом, Петя? А экзамен по алгебре – как, сдал? Есть кому тебе морковку натереть, как ты любишь – со сметанкой и сахаром?

Жарко становится Пете, горит все, впился глазами в экран, дышит, как паровоз.

– Ты не беспокойся, Петя. У меня все хорошо. Я тебя каждый день вспоминаю. И когда ты болел сильно – в прошлом году, помнишь? И когда по ночам ходишь. Когда зима, скользко, я каждый шаг твой выверяю. Не бойся. Бабушка обо всем заботится. Одно плохо, что один ты. Совсем один во всем мире. Нехорошо это. Сердце ноет из-за этого. Но и радость у меня есть: здесь говорят, что ты самым умным оказался. Самым умным из всех, ведь наладил связь! Я так горжусь тобой. Ты всегда лучшим был! Как Гагарин! Хвалят тебя очень.

Поправила края платка знакомым жестом, волосы седые спрятала – не любила седину на показ выставлять, стеснялась…

– Ты не грусти, Петя. Все наладится. Я знаю. Только – живи. Оно ведь как бывает: сначала думаешь, что все впереди, а оглянешься – полжизни как корова языком слизала. Двигайся, живи. А я уже помогу, как могу… Только обращайся чаще, не забывай. Ведь когда не обращаются к нам – у нас весточек нет. Мы не знаем, как и чем помочь… Понял?

Петя кивает, кивает, кивает головой.

Встряхивает ею, как в детстве, когда «честное слово» давал.

Смеется бабушка Анастасия Федоровна Кошуба, бабуся-Настуся.

– Вот и хорошо. Радость моя, Петенька… Умничек… Самый лучший… Я с тобой! Всегда…

Тускнеет экран, исчезает черное окошко.

Пальма и море стоят неподвижно…

Не взял Петя отгул.

Просто не пошел утром на работу. Не пошел и на следующий день.

И через неделю тоже.

Итак, некому его теперь сисадмином называть.

И, кстати, Петей тоже. Потому что не Петя он теперь в свои тридцать пять!

Ведь как представиться таким именем Жанне д’Арк? Или Фриде Кало? Или Николе Тесле?

Да и с императором Франции, Наполеоном Первым Буонапарте, лучше на равных разговаривать, как Кошуба Петр Сергеевич.

Столько всего от них набрался!

Устали все без общения, каждый хочет весточку в большой мир передать.

Начал Петр с истории.

Написал монографию, в которой довольно неожиданно провел сравнительный анализ политической ситуации в постсоветских странах с периодом прихода к власти своего «научного» консультанта, «мсье Буонапарте», который в ноябре 1799 году пришел к власти в качестве одного из трех консулов, став главным автором монархической конституции, а в конечном итоге и самим императором.

Внес уточнения в протоколы допросов святой Жанны. И в беллетристическом исследовании, построенном на фактах, недоступным другим, рассказал о дальнейших судьбах ее судей, часть из которых умерла «злой смертью».

Судья епископ Пьер Кошон – в кресле цирюльника, Жан Эстиве, ярый обвинитель, сразу после исполнения приговора утонул в болоте, Жан Леметр и Жан де ла Фонтэн – пропали без вести. А остальные, кто выжил, через двадцать пять лет выступили на процессе реабилитации. И получили прощение самой Девы – из ее собственных уст…

Начал поиски золота Полуботка. Правда, решил парочку лет еще придержать секрет, согласившись с паном Павлом: «Еще не время…»

Взял «интервью» чуть ли не у всех, о ком с детства знал, кого в школе изучали и на кого в кино ходили, убегая с уроков. Добавил некоторые детали к открытиям Ньютона, Паскаля, Бернулли.

Так языки и выучил – в свободном общении.

Мир объездил. Даже два года преподавал в Гарварде, пока не надоело. Домой потянуло.

Вернулся – кораблик купил.

Не новый (хотя мог бы и яхту дорогущую приобрести), а такой, что провозился с ним полгода. Переоборудовал его в плавучий отель для невест, как и хотел когда-то. Все сам. И за повара сам, и за уборщика. Вольному воля.

Скайп включает регулярно.

Хотел было друзьям помочь связаться с близкими. Но, что удивительно, сколько ни сажал их перед экраном – темным окошко остается и звонки не идут…

Решил не злоупотреблять.

Только бабусю-Настусю каждый день видит, советуется с ней, слушается, как когда-то в детстве.

Научился у нее крюшон из клюквы варить, картошку жарить. Даже огурцы в стеклянные банки закрывать!

И она повеселела.

Рада за своего Петю.

Только одно ее беспокоит…

– Петя, – говорит как-то (только она и имеет право его Петей называть – во веки веков). – Я тут кое-где порылась… Запомни адрес: улица Елены Телиги, дом 14. Квартиру завтра уточню… Зовут Марина. Разведена, сын у нее есть. Замечательный мальчик, кстати, – поливочную систему для Африки выдумывает. Так вот, эта женщина – для тебя. Слушайся свою бабушку! Будет у вас еще двое детей. Только не тяни! А как прийти? Да так и приходи, как есть. Она тебя с порога узнает! Ждет давно тебя. Только, внучек, не забудь цветы взять. А бутылку – боже упаси! Цветы – это как положено мужчине. А еще возьми… Возьми куклу, ну из тех, что в коробках со слюдяным окошком продаются – эдакие, прости господи, сисястые, на длинных ножках. Она о ней до сих пор мечтает…

Наука на будущее

Лерик – личность экзальтированная, необычная.

Можно даже сказать – чрезвычайная. Тем он и взял свою восемнадцатилетнюю жену, Евгению.

Ведь вокруг нее, в небольшом городке, все личности заурядные – им бы пива попить в выходные и в сауну бы сходить раз в месяц. А вот так, чтобы о книге поговорить или какую-то репродукцию – скажем, Брейгеля или Босха – обсудить, так для этого собеседников днем с огнем не сыщешь.

Вот Евгения и запала на Лерика.

Лерик часами чертит умные графики.

Рисует горизонтальную линию со стрелкой в конце и говорит: «Смотри, это – я. Моя прямая». Затем чертит вертикальную: «А это – ты». Подписывает перпендикулярные стрелки – «Л» и «Е», то есть – Лерик, Евгения.

Разбивает каждую стрелку на равные отрезки, ставит на них какие-то числа: это дата знакомства, это дата первого поцелуя, дата знакомства с родителями, дата свадьбы и так далее. Посередине чертит «синусоиду чувств». Объясняет, где был спад, где подъем и почему.

И сразу Евгении становится понятно, что к чему в их жизни. И куда двигаться дальше в этой системе координат.

Так же Лерик о книгах и фильмах говорит: с карандашом в руках, с научным подходом, с полным знанием дела – где автор «не дотянул интригу», где «метафорический провал», где «финал, а где постфинал». И с важным видом добавляет, что если бы было у него время, он бы уже сто раз гениев тех переплюнул.

Но времени у Лерика нет, ведь он постоянно находится в экзальтированном состоянии открытия мира. И открывает он мир не для себя (для себя он уже давно его открыл и в графики уложил) – для Евгении! Ведь Евгению нужно развивать.

Он это сразу понял, как ее увидел: стоит вся такая неприкаянная, ртом дождь ловит…

– У тебя не выработана модель общественного поведения! – так и сказал ей сразу, как увидел.

Глаз у него – алмаз.

Вот и имеет теперь!


Каждый вечер усаживаются на кухне, и заводит Лерик интересные разговоры – о высоком и разумном. А чтобы было понятно, то графики чертит, а то и на простых «наглядных пособиях» (скажем, берет стакан, вилку и кусок хлеба) показывает, как бы он перестроил композиционное решение того или иного произведения. Какого – не важно! Лерик может дать любой совет любым «Эйнштейнам» от искусства и науки.

Первый год Евгения слушала и радовалась – наконец-то есть с кем пообщаться.

И не о чем попало, а о том, что давно ее саму волновало – о загадках мироздания. Даже учебу немного забросила – училась в консерватории на композиторском отделении, «на диплом» композицию писала под странным названием «Последняя прогулка Моцарта». Легкая такая композиция: идет себе Вольфганг Амадей из таверны, ничем не озабоченный, веселый, слегка навеселе, ночь такая лунная, звездная, ясная – и слышит, как насвистывают ему звезды что-то бесшабашное. И Моцарт сам насвистывает в темном переулке что-то легкомысленное – так, для себя, ведь он счастливый и хмельной.

За два дня до смерти…

Лерик послушал, расчертил систему координат:

– Смотри: вот твой Моцарт – тот, которого ты сама себе сочинила, а вот – настоящий, историческая личность…

Синусоиду провел – рваная получилась, неровная.

– Видишь? – говорит. – Несовпадение стопроцентное! Ляп и полная ерунда! Как там у вас – аллегро-адажио? Не совпадает! Драматизма маловато. Вот здесь, – тычет пальцем в точку посередине, – тромбон вступает! Тромбон!

Евгения на тромбон вовсе не рассчитывала. Но послушалась, кивнула: тромбон так тромбон. Спорить – только время тратить. Стала играть, когда Лерик со своими подопечными на тренировку выезжал, он же работал инструктором по плаванию в юношеской спортивной школе.


Труднее было, когда Лерик учил ее «общественному общению».

Вот едут они в автобусе, жара, духота, Евгения к тому же еще и беременная. Стоит, держится за перила на потолке – там, где люк открывается, висит на одной ноге, как цапля. Лерик выжидает, многозначительно поглядывая на нее. Евгения знает, чего он от нее ждет: нужно приблизиться к тетке или парню, которые развалились на сиденье, и уверенным голосом, выставив вперед живот, сказать:

– Позвольте, граждане!

И дело не в том, что сделать это самому для Лерика – сущие пустяки. Дело в ней, в Евгении, в ее неумении «взять свое». Этому Лерик ее учит-учит и никак на положительный результат не выйдет! Конечно, ему жалко, что Евгения потом истекает и красная вся, как помидор. Но принцип есть принцип. Если от него отступиться, то что дальше? Пропадет Евгения как полноценная личность!

Евгения дергает ручку люка вверх – но силы не те, шепчет Лерику: «Открой, пожалуйста, а то задохнусь!»

Лерик ласково улыбается и отвечает одними губами, чтобы никто не слышал: «Громко скажи!» И кивает глазами на дядю, который рядом с люком стоит: ему скажи! Пересиль себя! Мне же это сделать – раз плюнуть, ты знаешь, а вот ты его сама попроси. Слабо? Ты только за своим пианино можешь сидеть и о Моцарте ерунду придумывать? Тогда езжай так, как едешь. Сама этого хотела!

А еще любит Лерик, когда она в транспорте кричит водителю, чтобы тот остановился. То есть Лерик это любит, но она, Евгения, никогда на это не решается. Будто глупая, будто языка нет.

Однажды, из чистого принципа, они так пять лишних остановок проехали!

До самой конечной.

– Ну, ты чего? – спросил он. – Что, трудно было крикнуть? Сколько же можно учить?

– Как-то неудобно кричать на весь салон, – оправдывается Евгения. – И голос пропал.

– Это плохо, – говорит Лерик. – Неконструктивно.

Евгения с ним полностью согласна, но немного беспокоит ее то, что говорят со всех сторон, что она «за Лериком» как за «каменной стеной». Возможно, это действительно так – надо только научиться, как говорит Лерик, «быть человеком».

В наказание шли обратно пешком все пять остановок. В кино опоздали. Будет ей наука на будущее!


Ну, и ест Евгения совершенно неправильно. Как-то купила селедку и еле до дома донесла – так хотелось прямо на улице съесть. Серебряная селедка, аж блестит, спинка толстенная, жирная, как у кабанчика. Будь Евгения кошкой, впилась бы в эту спинку зубами, забилась бы под ванну, чтобы никто не видел, как она непристойно наслаждается!

Но пришлось на доске разложить и аккуратно почистить под неутомимым руководством:

– Голову сначала отрежь! Теперь кожицу снимай! Да не так – как чулок! На спинке сделай несколько надрезов – тогда кости мелко посекутся, легче есть будет! Теперь брюшко надрезай! Да куда ты в рот эту гадость тащишь – потерпеть не можешь, что ли? Оботри салфеткой. Лучше. Еще лучше! Пленочку вон ту черненькую – видишь? Обчисть, она горчить будет. Теперь за хвостик тяни – так, чтобы пополам разорвать. Резче! Так, чтобы все кости на позвоночнике остались! Теперь режь. Да не так крупно, деревня! Маслом полей. Уксусом взбрызни! Лучком присыпь.

Готовит Евгения это блюдо и начинает ее тошнить.

Ведь чувствует, что это она лежит на доске, а ласковый голос из нее все кишки выматывает – так же, как она сейчас эту сельдь препарирует: вот лежат все ее выпотрошенные внутренности, вот – плавники-перышки, вот – скелет с кусками живого мяса…

Но если так вот красиво потом все это на тарелке выложить, маслом и уксусом побрызгать, да еще сверху выложить аккуратные колечки лука – совсем неплохая картина получается! Ради этого стоит и помучиться Лерику с Евгенией: кожу снять, почистить как следует, салфеточкой обтереть со всех сторон, лишнее удалить, нужное – добавить, зеленью посыпать. И будет Евгения в полном ажуре. Ешьте, люди добрые, теперь я такая, как надо!

– Ну, ты чего не ешь? – спрашивает Лерик, накалывая кусок на вилку.

– Расхотелось… – говорит Евгения и идет к своему пианино.

На нем плюшевое одеяло лежит, чтобы звук тише был и никому жить не мешал.

Тяжело вздыхает Лерик:

– Непостоянство в желаниях – признак начальной стадии самодурства.

И за бумажку с карандашом хватается, мол, вот сейчас увидим, какой график получится. График самодурства Евгении за последние два месяца.

Там много чего накопилось.


Скажем, те вот куры…

Принес как-то домой пакет с непотрошеными курами. Радостный такой, гордый. Высыпал на стол, а там их семь штук! Все в белых перьях, гребешки красные на бок свисают, глазки – у кого открыты, у кого – закрыты, желтые лапки поджаты.

Чихнула Евгения и сама глаза закрыла.

– Зачем так много? – спрашивает.

Лерик смотрит на нее, будто мамонта в пещеру принес:

– Это отец одного из моих учеников принес. За то, чтобы я его сынка на сборы взял. Он директором птицефабрики работает! Теперь всегда будем с бесплатным мясом!

Смотри Евгения на это бесплатное мясо и говорит:

– Но это не честно. А вдруг тот парень бездарный и всю команду подведет?

– Ну да, – говорит Лерик. – Конечно, бездарный. Разве за одаренного столько бы кур дали?

И радуется, как ребенок.

А Евгения думает: а как же их разговоры о «высоком», о Маркесе с Борхесом, о достоинстве – мол, никогда не поступай нечестно, никогда ни у кого ничего не бери «даром, чтобы открыто людям в глаза смотреть», о принципиальности.

– Берись, хозяйка, за работу! – говорит Лерик. – А я тебе Бердяева вслух почитаю.

Весь вечер читал, пока Евгения над теми курами плакала-причитала. Руки все в крови.

Дважды в ванную бегала…

В конце концов Лерик сам их потом порезал, солью присыпал и в три баночки сложил – на будущее, обозвав Евгению «чистоплюйкою». Из голов и лапок велел холодец сварить, чтобы ничего не пропало.

Размышлял над «круговоротом природы»: куры едят траву, люди едят кур, а когда умирают – сами превращаются в траву и куры – опять же! – едят траву. Итак, таким образом, куры… людей едят. И нечего сопли над ними распускать! Большой мирового масштаба смысл в этом! Решила Евгения тех кур не есть, чтобы хотя бы для себя этот «круговорот» прекратить. Должен же он на ком-то кончиться – поэтому пусть это будет она.

Тогда уже ребенок у них был.

Евгения вся то в стирке, то в кормлении, ничего не успевает!

Засыпает – головой на спинке кровати, синяки под глазами. А еще дописывает композицию о Моцарте, который идет по темному переулку Зальцбурга и насвистывает веселую, легкую мелодию в ночное звездное небо.

Одним словом, неорганизованная.

Берет Лерик отгул, чтобы доказать, какая она неорганизованная, как время зря теряет.

Отпускает Евгению к маме – на целый день! Говорит, придешь в семь и сама все увидишь, как надо делать, чтобы все успевать.

Отоспалась Евгения у мамы, пришла ровно в семь.

А дома – Лерик сияет, ребенок спит. Дает ей Лерик свою тетрадь с графиками. А там все по пунктам расписано: когда встали, когда поели, когда покакали, первый прикорм, второй, первый сон, второй – так уже вместе с малышом хорошенько выспался.

И – никаких проблем!

– Видишь, не умер! – радуется бодрый, как огурец, Лерик.

Смотрит Евгения на этот график, и так ей обидно становится – почему у нее так не получается?

Правда, не учтено здесь несколько незначительных пунктов: магазины, общие завтрак-обед-ужин, мытье пола, да еще кое-что зашить-погладить надо – Лерику на сборы, пару часов занятий на закрытом одеялом пианино, несколько десятков телефонных звонков – ведь подрабатывает Евгения на одной фирме диспетчером, парочка перчаток из ангоры – ведь вяжет Евгения их на продажу в другую фирмочку – с национальным орнаментом, спросом очень пользуются в ее исполнении, несколько аранжировок для нескольких коллег – ведь и там Евгения в хвосте не плетется. Ну и парочка страниц книги – для души.

Но объяснять все не стала, ведь малыш проснулся – купать нужно. Да и Лерик, как ни бодрился, а спать сразу ушел. И спал крепко до утра с чувством достойно выполненного долга.


Благодарна Евгения Лерику за науку.

Но и свою не забывает: через пару месяцев – выпускной экзамен. «Последняя прогулка Моцарта» готова. Бегает на репетиции с малышом под мышкой.

Наступает торжественный момент.

И вот – зал гудит, Евгения за кулисами трясется, боится своих подвести, ожиданий не оправдать. А они в первом ряду сидят – Лерик с сынишкой, мама с папой, свекор со свекровью и одна бабушка, которую пощадило время.

Трясется Евгения. А потом подбирается вся, как кошка перед прыжком или как пловчиха на старте (так Лерик велел), и – выходит на сцену.

Перед ней ее квартет – Скрипка, Альт, Рояль и Флейта: все на нее с надеждой смотрят, как на богиню. Поднимает Евгения вверх руку с палочкой и… пошел Моцарт по ночной улочке. Насвистывает что-то себе под нос – все явственней и явственней.

И вот уже словно летит по небу среди звезд. И нет ему дела до стоптанных сапог, до темной воды в лужах, до того, что в кармане всего три медяка, а дома – запах подгоревшего молока! Летит.

И руки Евгении летают, оберегают мелодию, ведут все выше и выше. И музыка льется, льется – такая легкая, такая непринужденная, будто на одном дыхании созданная. Будто не было и нет тех бессонных ночей, тех графиков, тех кур, тех звонков, тех перчаток из ангоры…

– Всем составом беру в филармонию! – говорит ей за кулисами почтенный господин из комиссии. – Ну, порадовали, банда! Это чудо, чудо!

И руку ей жмет.

…Вечером идут Евгения с Лериком домой.

Малыша мама к себе забрала, можно сегодня расслабиться, ощутить романтику. Вечер теплый, пахнет акацией, звенит миллионами звуков. Парочки вокруг целуются.

– А где же тромбон? – громко возмущается Лерик. – Я же тебе говорил: без тромбона дело швах! Так оно и вышло! В ресторане будешь играть – помяни мое слово! Сколько ни учи, а у тебя будто уши заложило. Смотри…

Приседает возле клумбы, чертит палочкой горизонтальную прямую:

– Вот ты, а вот…

Смотрит Евгения на его согнутую спину.

И видит ее крошечной, маленькой – будто издалека, с высоты птичьего полета.

Но не свысока – а со своего высока. Своего – а не чьего-то чужого!

Чертит Лерик график под фонарем.

А Евгения уже далеко.

Идет по ночной улице, насвистывает легкую-прелегкую мелодию, думает, что надо в квартет еще Треугольник ввести – пусть будет квинтет. Ведь звезды – они звенят.

Остановилась, прислушалась: звенят! И – полетела…

Не такая, как все…

Как могут люди так долго жариться на солнце?

Что они в этом находят? Конечно, оно прекрасно прогревает верхние слои воды, от чего она становится атласной, как спина дельфина.

А если лучи достигают дна на мели, это вообще роскошь: песчаная твердь становится похожей на кружева. Солнце вообще лучше выглядит в воде. В него можно себя обернуть и не обжечь тело.

А она вот уже с час лежит на раскаленном песке. И находит в этом непонятное для меня удовольствие. А я уже час наблюдаю за ней, прячась за скалой, которая за тысячи лет наросла вблизи берега.

Наблюдаю и безумно боюсь, чтобы она не растаяла. Ведь она такая нежная, хрупкая, почти прозрачная – как глупая рыбка, выпрыгнувшая на берег.

Я бы сравнил ее с рыбкой-иглой. Та же изящная грациозность движений, те же изгибы, то же заостренное узкое лицо с выражением радости и удивления.

И хотя она лежит на суше, я уверен, что это – совершенно неземное создание.

Знает ли она об этом?

Знает ли вообще, что она – прекрасна?

Она приходит сюда каждый день. Она отлично плавает. И доставляет мне огромное удовольствие – я могу наблюдать из-под воды за медленными движениями стройного тела.

Я люблю повторять их, но держусь от нее на той глубине, которую позволяют мне скромность и страх потревожить ее хоть одним всплеском.

Пока она дремала на своем цветастом полотенце, я тихонько подкрался и решился положить рядом с ее расслабленной, раскрытой ладонью большую розовую жемчужину.

Мне всегда казалось, что ее пластмассовые украшения – браслетики и огромные серьги – выглядят слишком дешево, слишком просто. Я бы осыпал ее с головы до ног кораллами, жемчугом и морскими розами, которых она никогда не видела.

Укрывшись за скалой, я повторяю слова, которые давно хочу сказать ей: «Моя дорогая, моя единственная…» Нет, не так. Она заслуживает лучших слов!

Я мысленно пою ей песни, которые услышал от сирен. Она не знает, что не только солнце, но и море отныне принадлежит только ей.

Из своего укрытия я вижу, как к ней приближается загорелый мужчина в синих плавках с белой полосой посередине. Он садится рядом и… похлопывает ее по узкой, уже изрядно подрумяненной спине. Этот звук отзывается во мне, как пощечина.

Я напрягаюсь всем телом, вокруг меня закипает вода.

Я готов вступить в бой! И… слышу ее звонкий смех. Он дергает ее за волосы, похлопывает по бедру и протягивает бутылку пива.

Она делает глоток и смеется, хохочет, отмахивается руками от его сильных рук. Несколько мучительно долгих минут они барахтаются в песке, снова отпивают по череди пиво, и он опять похлопывает ее по спине.

И я с ужасом понимаю: ей это нравится! Розовая жемчужина катится в песок, она ее даже не заметила.

Я понимаю, что мне больше нечего делать на этом берегу.

Я выдыхаю из себя горячий воздух земли, на которой все так странно устроено, и сильным рывком отталкиваюсь от скалы, погружаюсь в морскую пучину.

Там нежная рыбка-игла собирает с жалящих лепестков актинии живительный нектар, там шелковый дельфин чувствует свою пару на расстоянии сотни миль, там – мой дом, в который войдет только та, которая будет не такой, как все…

Фея картофельной шелухи

Милена почувствовала себя… феей.

Нет, это не сказка.

И Милене не семь лет, а в сто раз больше! Но она прожила эти годы спокойно и не знала, что она – фея.

А сбил ее с толку старинный том, где четко было написано все о феях. О том, что эти существа проникают в «высший свет» из «низшего» и живут среди людей, пытаясь приспособиться к нему.

Даже выходят замуж.

Даже рожают детей.

Варят борщ и под Новый год нарезают оливье.

Заводят себе страничку в социальных сетях и утром бросают туда сообщения, о которых жалеют вечером.

А вот каким образом они попадают сюда – неизвестно.

Вероятно, из-за своего любопытства. Феи всегда суют свой нос, куда не надо.

Они порхают в своем измерении между цветами, поют, пьют нектар, заедают пыльцой. Но в какой-то момент высовывают свой любопытный нос за эту розово-голубую реальность. И видят там ветер, дождь и метель, которые они обычно пересиживают внутри дерева или цветка. И все это кажется им более настоящим, чем их цветочный сад.

Они видят больших людей, косматых собак и пестрых попугаев, серые и желтые дома – большие, как соты, реки и моря, сосновые леса и костры, в которых печется картофель. И уже ничего не может удержать их в маленьком мирке. Они рвутся за его пределы. И выходят наружу.

Даже выходят замуж.

Даже рожают детей.

Даже варят борщи…

И… забывают, все забывают.

Не знают, почему так трепещет сердце вечером и на заре. И почему слова, которые они слышат, порой не складываются в гармонию, и почему такой диссонанс во всем.

Такой диссонанс…

А потом уже ничего не чувствуют, кроме этого никому не слышимого диссонанса. И страдают неизвестно от чего. Так, как Милена.

Милена страдала неизвестно от чего, пока не прочитала трактат о феях. Она просыпалась, пила кофе, бежала на работу, ехала в метро. Все, как всегда. Но теперь она напряженно думала, где же та щелочка, в которую она впорхнула сюда? И… искала подруг – таких же, как она: может кто-то более опытный мог бы подсказать, как попасть обратно?

Она вглядывалась в лица, и голова шла кругом: порой все они казались уродливыми, чужими, злыми и пустыми, а порой – каждое излучало затаенное лукавство, мол, это – я, и я такая же, и я тоже ищу ВЫХОД. Но когда Милена решалась приблизиться к такой, подать знак, завести хитро выстроенный разговор – все сводилось к обсуждению рецептов, зарплат, неверности мужиков и цен на продукты питания…

Но однажды ей повезло.

Это была старая фея.

Старая, но не уродливая – с голубыми (конечно, для других они были просто седыми) волосами, которые своим блеском создавали вокруг головы иллюзию нимба.

Этим она и привлекла Милену, которая уныло шла по аллее и присела на скамью рядом со старухой. И сразу заметила это сияние вокруг головы.

И поставила вопрос ребром (ведь устала начинать издалека):

– Вы – фея?

– Конечно, – сказала старуха.

И Милена вздохнула с облегчением.

– Как попасть обратно? – снова без обиняков спросила она.

– А зачем? – удивилась старая Фея.

– Я устала, – объяснила Милена. – Я хочу обратно.

– Я тоже устала, – сказала старуха. – Но там мы только можем делать вид, что мы – есть, а здесь мы – существуем. Как эталон. Как матрица. И никуда от этого не денешься.

– Как это? – в свою очередь удивилась Милена, ведь она никогда об этом не думала.

Это ж надо – прожить всю жизнь и не знать, что у ее недавно открытой сущности есть к тому же какая-то миссия!

И она подвинулась ближе к старухе, дрожа от любопытства и нетерпения.

– Понимаешь, – сказала старуха, – есть женщины, которые только ДЕЛАЮТ ВИД, что они феи. Скорее всего, это из-за прочитанных в детстве сказок. Из книг они перенимают наше поведение, изучают наш язык и систему знаков – и делают это так искусно, что кажутся другим натуральнее, чем настоящие. Это понятно?

Милена только плечами пожала.

– Обычно, – продолжала бабушка, – их жизнь, благодаря этому мастерству, складывается гораздо лучше. Но разница между нами и ними состоит в том, что они никогда не стремятся вернуться назад! Только по этому признаку нас можно отличить и распознать. Разве ты не встречала таких на своем пути?

Милена кивнула – да, действительно встречала!

Более того – встретив, начинала завидовать их легкости, с которой они идут по жизни, яркости, по которой их замечают, не говоря уже о других мелочах – длинные искусственные ногти, изысканная одежда, запах духов, аура тайны вокруг их молчания или разговоров. Значимость и взвешенность каждого движения. А Милена ничем этим не обладала. Поэтому и хотела НАЗАД. Туда, где цветы и бабочки живут только с утра до вечера, но – как!

Подумав об этом, она расплакалась.

– Конечно, – улыбнулась старуха, – это нормальная реакция. Потом будет легче.

– Когда?

– Когда ты поймешь, что сложнее ДЕЛАТЬ ВИД, чем БЫТЬ. Только представь, как надо стараться, чтобы обманывать себя и других всю жизнь!

Милена снова удивилась и перестала плакать.

– Да, да, – сказала старуха и стала объяснять: – Ну, вот что ты делаешь, когда хочешь есть? Берешь хлеб, кладешь на него кусок колбасы, смазываешь его горчицей и жуешь. Не так ли?

– Да. А при чем здесь это? – удивилась Милена.

– Научись понимать метафоры… – строго пробурчала собеседница, и продолжила: – А что делает мнимая фея? Осторожно надкусывает листочек салата и говорит, что сидит на французской диете. А ночью лезет в холодильник! Они не говорят, а воркуют и чирикают, как райские птицы. Но когда за ними не наблюдают, особенно мужчины, – трещат и сплетничают, болтают всякие глупости, которые тебе и в голову не придут!

Старуха рассмеялась, а вслед за ней улыбнулась и Милена.

– А мы, к сожалению, всегда остаемся такими, какие есть. Рожаем детей, варим борщи, коротко стрижем ногти, чтобы они не мешали работе, перешиваем вещи. И никогда не жалуемся на то, что нам чего-то не хватает. Ведь у нас все есть в себе – и дворцы, и галереи, и леса, и моря, и дальние страны, и высокие горы, и глубокие ущелья. Все это живет в нашей генетической памяти. И любое чудо света мы можем извлечь из нее, как козырную карту из колоды! Мы – большие выдумщицы! Даже когда чистим картошку, знаем, что длинная коричневая спираль, которая выходит из-под ножа, – это дорога, ведущая в другие миры.

– Это правда, – тихо подтвердила утешенная Милена и улыбнулась.

– Ну вот. Теперь ты поняла, что БЫТЬ – это совсем другое. Это – всегда искать выход. И ты его обязательно найдешь. И пойдешь в свой мир по этой картофельной шелухе. Там хорошо… – добавила она после паузы.

– А вы нашли его? – с сомнением спросила Милена, глядя на морщинистые от работы и времени руки старухи.

Та взглянула на нее строго, давая знать, что больше не расположена к разговорам.

Но все же пробурчала:

– Искать выход – это уже выход…

И Милена пошла прочь.

У нее в корзине лежало три килограмма картошки. Это означало, что сегодня она может выбрать не меньше ста разных выходов.

Рождественская сказка

За окном кружились мелкие звездочки, будто кто-то сеял на землю семена зимних цветов.

Но буквально через каких-то полчаса небо разверзлось и из лилово-черной мглы вдруг повалили крупные рваные клочья. Их монотонное кружение завораживало взгляд, уводило Настю от невеселых мыслей к… еще более грустным: этот Новый год не обещал ничего необычного. Хотя чего-то «необычного» она и не ожидала.

Пусть бы все оставалось, как было. Не очень интересная работа, но все же – работа.

Не слишком яркий роман с однокурсником, который мог закончиться через пару лет свадьбой – но все же лучше, чем ничего. Конечно, Настя порой жаловалась и на работу, и на этот пресный роман, который застыл на стадии «ухаживания».

И вот – будто сглазила: с работы уволилась, а затянувшиеся ухаживания она сгоряча прервала сама.

А теперь сидит в одиночестве перед заснеженным окном и горько жалеет и о том, и о другом.

Ведь и с первым, и со вторым надо было бы смириться, а не ждать чудесного превращения рабочего стула на складе бумажной фабрики в офисное кресло, а нерешительного и скучноватого жениха – в прекрасного принца. Стоит довольствоваться тем, что есть. Ведь и это может исчезнуть в один миг. Погорячилась, высказалась перед всеми – заведующий складом даже рот раскрыл, Толик (Толиком «жениха» зовут) просто ушел, плюнув себе под ноги: «Как хочешь! Потом сама прибежишь…»

На мгновение почувствовала облегчение: ура, свобода! Не прибегу. А теперь что? Надо квартиру подешевле искать. И только на себя и рассчитывать. Все «принцы» разобраны, и Толика быстро кто-то к рукам приберет.

Настя оторвала взгляд от серебряной круговерти за окном и перевела взгляд вниз, во двор – земля была влажная и серая. Она глотала белоснежные хлопья и никак не могла насытиться.

Слякотно на улице, слякотно на душе…

Не очень то и хочется выползать куда-то в такую погоду. И Настя ни за что бы не вышла, если бы не надо было сбегать на почту за денежным переводом от родителей – не сидеть же в праздничные дни без вкусненького!

Настя пошла одеваться. Зимой это такая долгая процедура, сто раз успеешь пожалеть себя. Настя так и делала, ругая слякотную зиму, год, который начинается неудачно, и собственную глупость.

А уже на лестничной площадке, по инерции, отчаянно ругала лифт, который никак не хотел подниматься на ее четырнадцатый этаж, а гудел и дергался где-то внизу, будто его дверцу заклинило.

Видимо, кто-то безобразничает, решила Настя и пошла пешком.

Когда дошла до седьмого этажа, убедилась: да, действительно – лифт заклинило.

Причем, удерживал его какой-то старик.

Согнувшись дугой и придерживая дверцу ногой, он не спеша собирал с пола мандарины, которые высыпались из его дырявого пакета.

Настя с раздражением окинула взглядом его старое пальто с драным меховым воротником и хотела уже проскочить мимо, но тут под ноги подкатилась последняя мандаринка. Заставила Настю наклониться.

Настя протянула ее деду.

Он медленно выпрямился и посмотрел на девушку. Весь седой, засыпанный хлопьями снега, в смешных старомодных валенках, он вызвал у нее забытое чувство жалости не к себе – к другому.

– Вам помочь, дедушка? – спросила Настя.

– Помоги, солнышко, – сказал он, сунул ей в руки корзину и робко покосился на разинутую пасть лифта: – Я в эту штуковину больше не полезу!

– А вам куда? – тоскливо спросила Настя.

– На семнадцатый…

Настя вздохнула, но что поделаешь?

Они начали медленно подниматься вверх. Дед постоянно останавливался, пытаясь отдышаться.

Настя начала нервничать, думая, что еще полчаса такого восхождения, и почтовое отделение закроется.

– А что ты, солнышко, чернее черной тучи? – спросил ее дед. – Накануне таких светлых праздников – грех.

– Праздник?.. – не сразу отозвалась Настя. – Какой там праздник…

– Как это – какой? Зимние праздники – они все как волшебная цепочка: чудо на чудо нанизано.

– Чудеса, дедушка, только в ваше время были. Да и то потому, что вы в них верили, как дети. А сейчас все иначе! – пробормотала Настя, рассердившись на то, что дед снова остановился.

Тот внимательно смотрел на нее.

– Неправду говоришь, девочка, – сказал он. – Слушай-ка, что я тебе скажу.

И стал нести такое, что Настя еще больше разозлилась.

– Совсем скоро будет тебе три знака. Первый – упадет перед тобой на колени добрый молодец, с которым ты пойдешь по жизни, как по ковру золотому… Второй – зазвонят колокола, и придет к тебе удача, о которой мечтаешь. А третий знак: дверь не затворишь – через них к чуду и пойдешь!

– Спасибо, конечно, дедушка за ваши сказки, только, умоляю, давайте еще немного поднимемся, а то спешу я… – взмолилась Настя, поглядывая на часы.

– Я уже пришел, – ответил тот, забирая у Насти из рук свою корзину. – Не задерживаю тебя больше! Иди себе с миром. Спасибо, что помогла.

Настя вздохнула с облегчением.

И побежала вниз.

А пробежав несколько этажей, остановилась, прислушалась – стоило бы деда до самой квартиры довести. Неудобно как-то получилось!

Настя снова направилась вверх – туда, где деда оставила, но на лестнице никого не было. Старик как сквозь землю провалился. А шел ведь на семнадцатый.

Стоп, вдруг спохватилась Настя – ведь она живет в обычной стандартной шестнадцатиэтажке! О каком семнадцатом речь?

Прислушалась: на лестнице – тишина.

Махнула рукой – может, старик на чердак ночевать шел, очень уж на бездомного похож.

Все еще размышляя об этом, спустилась во двор и застыла – земля уже была покрыта праздничной белой скатертью. И куда только делась серая мокрая слякоть!

И Насте стало весело, легко, будто слякоть исчезла и из души.


В маршрутке, как и всегда, царила праздничная давка.

Настя достала монетки – передать водителю за проезд, и они упали вниз, закатились под сиденье.

Не успела Настя наклониться, как увидела внизу чью-то стриженую макушку: парень собирал у ее ног рассыпанные деньги. «Упадет перед тобой на колени добрый молодец, с которым ты пойдешь по жизни, как по ковру золотому…» – раздалось у Насти в голове, и она громко рассмеялась: вот оно – в ногах ползает незнакомец.

Чем не знак? Супер!

Юноша смутился, отдал ей собранные деньги и улыбнулся в ответ.

А потом еще три остановки пытался узнать номер ее телефона. Банальщина! Настя только насмешливо плечами пожимала.

А потом выскочила из маршрутки. Успела лишь заметить его растерянную улыбку в окне.


Вернулась домой с тортом и… котенком. Котенок лежал в сугробе у подъезда и даже не мяукал. Настя принесла его домой, налила молока. Котенок жадно лакал молоко, и Настя подумала, что вот есть существо, для которого она сегодня стала чуть ли не святым Николаем. Разве неудивительно – оказаться в теплом доме, когда твоя жизнь висит на волоске!

Настя улыбнулась, вспоминая слова странного старика. В чем-то он был прав.

Так, на коленях передо мной уже кто-то стоял, подумала она, а где же колокола?

Прислушалась. Но мир вокруг нее был полон лишь благодарным мурлыканьем котенка. Зазвонил только телефон.

Настя нехотя взяла трубку.

Приятный баритон поздоровался, назвал ее по имени и отчеству, вежливо извинился, что беспокоит накануне праздников, и… пригласил на собеседование. «Ваше резюме нас заинтересовало, – пояснил баритон. – Руководство нашей фирмы велело вас разыскать…»

– Хороших праздников! Счастливого Рождества! – добавил баритон и отключился.

А Настя еще долго держала трубку возле пылающей щеки.

Из оцепенения ее вывел голос соседки:

– Эй, подруга, что это у тебя двери настежь!

Настя бросилась в прихожую – так и есть: из-за этого котенка забыла дверь закрыть…

Но это объяснение ее уже не устраивало!

Ведь было и другое! «Дверь не затворишь – через них к чуду и пойдешь!».

– Ну что ты застыла? Чего в темноте сидишь? – не унималась соседка. – Пошли к нам – у нас гостей полон дом!

Будто во сне Настя взяла свой торт и пошла за ней.


…В квартире повсюду горели свечи, пахло хвоей, а за таинственно освещенным столом сидели гости. Один из них даже вскочил, увидев девушку.

И улыбнулся.

Так же, как несколько часов назад.

В той маршрутке.

Но теперь эта улыбка не была растерянной…

«Худболист»

Жаркая весна начала 90-х.

Выходной день.

Окраина заброшенного шахтерского «поселка городского типа», утопающая в яблоневом цвету.

Здесь одноэтажные бараки, которые строились как временное жилье, а получилось – навсегда…

В пыльных двориках женщины развешивают белье, которое через полчаса такой сушки становится серым.

За деревянными столами на длинных скамьях сидят мужчины в полинявших майках – забивают «козла» и, робко поглядывая на окна своих квартир, тайком «заправляются» самогоном.

За поселком возвышаются терриконы, покрытые голыми деревьями.

Инфляция конца 90-х докатилась сюда в первые же дни.

Ходят слухи, что скоро закроется нерентабельный отработанный забой – единственное место работы для жителей поселка. Люди живут по инерции – так, как привыкли. Они давно уже не убирают свои дворы, и поэтому некоторые из них напоминают склады ненужных вещей – повсюду валяются сломанные детские коляски, пластиковые бутылки, проржавевшие ведра, сдутые шины, дырявые корыта.

В этих кучах роется детвора.

Они не испытывают никакого дискомфорта, ведь они не знали другой жизни.

Поэтому им весело. Девочки погружают ноги в пыль и «рисуют» ею на ногах «модные чулки» и «носки», наслюнявленными пальцами выписывают по ним узоры.

Стайка ребят, пробегая мимо, поднимает такую волну пыли, что девочки кашляют, ругаются, визжат.

Один из мальчишек, семилетний Слава, на ходу дергает самую младшую из «модниц» за растрепанную косичку и стремглав мчится дальше, потому что знает: Сливка (так зовут девочку) не робкого десятка и может сильно врезать.

Сливка действительно гневно и по-взрослому кричит вслед обидчику:

– Козел малый! Ноги повыдергиваю!

И добавляет еще парочку словесных комбинаций, от которых уши вянут.

В этом нет ничего удивительного – дети копируют взрослых…

Ребята бегут на пустырь. Сегодня у них есть еще одно развлечение, кроме привычного футбола.

Вчера вожак стаи, тринадцатилетний Марадона, пообещал всем интересное зрелище.

И вот оно – сейчас состоится!

Ребята разного возраста уважают и побаиваются Марадону. А уважать есть за что! Ведь у него есть невероятная реликвия, которая делает его почти небожителем среди рядовых сосунков всего поселка.

Да что там «сосунков» – даже взрослые здороваются с ним за руку. А все из-за того, что у Марадоны есть настоящий футбольный мяч с автографом САМОГО Лобановского. Автограф, правда, уже порядком вылинявший, но разборчивый.

Подпись Короля Футбола когда-то получил отец Марадоны. Давно.

Еще до того, как семья переехала сюда, на новые разработки. Отец приехал работать инженером из самого Донецка – где когда-то и произошла «историческая» встреча с Лобановским. Марадона любит приврать.

Рассказывает, что отец когда-то играл вместе с ним в одной команде. Но спросить, так это или нет, – не у кого: мать не помнит этого исторического события, а папа погиб на второй год работы в шахте, когда полез проверять крепление и вместе с другими попал под завал.

Но факт есть факт – подпись настоящая!

Тот, кто подвергает это сомнению, – заклятый враг Марадоны.

Ребята в восторге от своего предводителя: Марадона курит, плюется на два метра через зубы и может придумать такие опасные игры, после которых некоторым «архаровцам» приходится ходить с разбитыми носами.

Марадона – национальный герой околицы.

А маленький Славка, который везде бегает за старшими, – наказание Господне, самый младший в стае!

Он всегда путается под ногами!

Особенно тогда, когда старшие играют в футбол старым, сто раз латанным мячом.

Но раздражает малой еще и тем, что, в отличие от других ребят, судьба которых предопределена (все они пойдут по стопам родителей, в забой), на вопрос, кем он будет, всегда с яростной уверенностью отвечает: футболистом!

Сколько его ни бьют, а он твердит одно и то же! За это и получил унизительное прозвище – «Худболист».

Все знают, что малой Слава-худболист помешан на футболе. Засыпает и просыпается со своим сдутым резиновым мячом, который купили ему в игрушечном магазине.

А стоит только крикнуть на улице: «Смотри, Лобановский идет!», как он, поверив, забавно вертит головой, будто это может быть правдой…

…Вчера случилось чрезвычайное: Марадона пообещал отдать Славке священный мяч.

«Хочешь?» – просто спросил он между двумя затяжками «Примы».

У малого аж челюсть опустилась до груди – только и смог, что закивать головой, задохнувшись от неожиданного счастья.

«Тогда – давай пари! Условия – завтра», – сказал Марадона.

Весь вечер и всю ночь Славка думал над смыслом нового слова – «пари».

Что это значит?

Но что бы то ни было, он согласен выполнить все что угодно, землю готов рыть за этот мяч!

И вот – утро, пустырь.


Славка стоит, окруженный ватагой ребятишек, замерших в ожидании: неужели Марадона раскошелится на такой королевский подарок?

Марадона улыбается, держа под мышкой реликвию, другая рука спрятана за спину. Славка не отрывает от него глаз, дышит тяжело, лоб покрыт каплями пота.

Пауза такая большая и длинная, что слышно, как на терриконах чирикают птички.

Марадона умеет держать паузу.

Наконец он достает из-за спины вторую руку и толпа охает – в ней граненый стакан, более чем на треть заполненный дождевыми червями…

Марадона ласково улыбается, подмигивая товарищам.

– Если съешь это – мяч твой! Зуб даю! – говорит Марадона и сплевывает в пыль.

После короткого «вау!» снова зависает невыносимая тишина, разве что кто-то присвистнул и осекся, напоровшись на суровый взгляд вожака.

– Ну что? – презрительно говорит Марадона, поглаживая подпись на мяче.

Он сплевывает еще раз и смеется. Он уже готов развернуться и уйти – ведь и так все понятно.

Славка шевелит губами, но голоса нет.

– Что? – переспрашивает Марадона.

И голос появляется…

– А можно… с сахаром? – говорит Славка.

Марадона ржет:

– А ну, братва, тащите сюда сахар! Мигом! – и подносит к самому носу мальчишки стакан, в котором копошатся жирные розовые черви.

Ватага, как ошалевшая, бросается выполнять приказ: сахар нужно достать из-под земли, хоть матери и выстаивают за ним в длинных очередях!

Через несколько минут ребята возвращаются, тяжело дыша, сжимая в грязных потных ладонях горсти бурого сахара – украли из дома кто сколько смог.

Поочередно ссыпают его в стакан: «блюдо» готово!

– Ну? – ехидно говорит Марадона, протягивая граненый стакан малому. И смеется.

И снова зависает невыносимая тишина…

Славка берет стакан и всей пятерней начинает заталкивать мерзкую смесь в рот…

Ватага шарахается, волнуется, как море, и снова выдает только одно: «вау!».

Кто-то катается по траве, зажав ладонью рот, кого-то тошнит по-настоящему, кто-то заходится в неистовом истерическом смехе.

И только двое стоят друг против друга: Марадона и Славка, занятый своим делом.

Первым не выдерживает вожак.

– Хватит! – говорит он.

Но Славка будто не слышит приносящей свободу команды.

Глядя в глаза Марадоны, упорно продолжает жевать.

– Харе! – кричит Марадона, рукой сдерживая спазмы в желудке.

Славка лезет грязными пальцами за новой порцией.

И жует, жует, жует…

До тех пор, пока на дне стакана не остается ничего. Он переворачивает стакан и подносит его к глазам Марадоны, демонстрируя: все!

Марадона шарахается.

– Козел! На, сдохни! – кричит Марадона и бросает этому полоумному свой мяч.

И мчится в ближайшие кусты.

Пацаны молча расходятся, оглядываясь на мальчишку, который остается на холме один.

Нет, не один!

В его руках – мяч.

Мяч с автографом Валерия Лобановского…

* * *

Середина 2000-х годов. Отель в центре города – «Премьер Палас».

Мяч летит в стену – ударяется рядом с репродукцией в «золотой» раме и отскакивает в руки того, кто его бросил.

Это в своих апартаментах развлекается после ужина лучший игрок – Владислав Вельченко…

Завтра вечером ответственный международный матч, в котором решится судьба команды. Но не только команды! Ходят слухи, что Вельченко покупают итальянцы. Сумма его контракта достигает миллиона долларов в год…

Владислав ловит мяч, потом задумчиво крутит его в руках и механическим жестом касается живота. Будто его тошнит. Заметив это, его товарищ Николай улыбается:

– Переел?

– Иногда бывает… – качает головой Владислав.

Телефонный звонок. Николай берет трубку и строит товарищу забавную рожицу – звонит тренер.

– Да, Семенович, – серьезно говорит в трубку Николай, – уже укладываемся, чё!

Тренер еще что-то говорит в трубку, и Николай прикрывает ее рукой.

– Что он хотел? – спрашивает Владислав.

– Все, как всегда, – говорит Николай. – Вечерняя проверка. Завтра матч. Значит – из отеля ни на шаг! Можно только два «с»!

– Что?

– Два разрешенных «с»: спокойствие и сон! Одно – в минусе… – улыбается Николай.

– Что, какое? – рассеянно переспрашивает Владислав.

– Ну, одно «с» – секс… – объясняет Николай и снова добавляет: – Все, как всегда…

– Это все?

– Почти… Говорил, что я должен проследить, чтоб ты вовремя лег. Надежды возлагает… Слушай! А это правда?

– Что?

– Не прикидывайся! Тебя ж в Италию пригласили. Что решил?

– Я еще не решал… – нехотя отвечает Владислав.

– А что… – начинает Николай, но очередной длинный звонок не дает ему продолжить фразу. – О, кажется, междугородная. Я возьму!

Но Вельченко опережает его и хватает трубку сам.

– Алло! Алло! – кричит он и тихо взволнованно добавляет: – Когда?..

Кладет трубку. И под изумленным взглядом товарища начинает быстро одеваться.

* * *

…Обшарпанная квартира в родном городке Владислава.

Здесь живет Сливка с матерью – подруга детства и бывшая одноклассница.

Городок почти не изменился. Хотя на месте некоторых бараков – трехэтажные дома, на улицах неоновые вывески над лотками с претенциозными надписями «Чикаго», «Парадиз», «Лас-Вегас».

В квартире – полумрак, цветные блики на стенах. Мать закончила говорить по телефону. Она немного подшофе…

За столом, на котором свалены в кучу объедки, бутылки, грязные тарелки со вчерашней засохшей едой, сидит соседка.

Мать Сливки опрокидывает рюмку, поворачивается к ней, но больше обращается к себе.

– Дозвонилась-таки! – говорит она. – Он крутой теперь. Даст Бог – поможет…

Соседка поднимает на нее бессмысленный взгляд, бормочет:

– Денег вам теперь нужно – немеряно. И почему она с ним не поехала тогда? Связалась с этим подонком…

– А помнишь, как он за ней бегал? – вздыхает мать Сливки. – Ох, дура, дура! Шлюха непутевая! Он и в голову не брал, что она голь перекатная! Ох, глупая девка, ох, глупая… Теперь, подрезанная, – кому нужна? Что я с ней делать буду?

– Она что, калека теперь?

– Калека? – вскидывается мать. – Врач говорит, что месяца два лежать… Личико вроде бы уцелело. – Она опрокидывает рюмку и снова начинает причитать: – Ах, глупая девка, ох, глупая… Ну, не поехала с ним – очень гордая, так пусть он хоть денег даст на лекарства! Сказали: срочно! Где мне их взять??

На стене в полумраке – маленькая черно-белая фотография: Сливка с матерью и отцом. Еще – счастливая, полная, улыбчивая семья.

Все прошло…

Сливка – давно уже не Сливка, а Ярослава – самая красивая девушка в районе, о которой судачат разное. И что из этого правда, а что – нет, уже никто не разберет.

А она и сама готова поддерживать слухи о себе, ничего не отрицает.

Ни того, что была в одной шайке-лейке с Марадоной, вот теперь и отправил ее в больницу – из-за ревности.

Ни того, что, как говорят, берет целых сто гривен за ночь.

Ни того, что… что упадал за ней САМ Владислав Вельченко – футбольный кумир местных болельщиков, гордость страны и бывший земляк по кличке Хутболист.

Короче говоря – «тертый калач» эта Сливка-Ярослава, местная Мессалина!

И жить этой грешнице недолго – Марадона постарался. А деньги на лекарства, да и сами лекарства здесь днем с огнем искать надо. А кто этим будет заниматься?

Женщины снова с горя наливают по рюмке…

* * *

Всего три года прошло с тех пор, как приезжал за Сливкой Владислав Вельченко. Приезжал из столицы, и вся местная малая и большая босячня бежала за ним по их улице до самого Сливкиного дома.

А потом сидели они на том холме, откуда видны терриконы, и Сливка сказала ему то, о чем сейчас не жалеет.

О чем жалеть, если и так понятно: прославленные футболисты женятся только на равных себе. На моделях, на актрисах или просто – на светских красавицах, дочерях олигархов, обеспеченных под завязку.

А Сливка – никто и ничто.

Сказала об этом коротко и замолчала. Знала: послушается. Он всегда ее слушался.

Сказала, как отрезала, а потом попросила пить. И жадно пила пепси-колу из протянутой им бутылки. А он только молчал и смотрел на нее, как она пьет, как отбрасывает волосы, как пытается прикурить сигарету, чтобы казаться такой, какой ее здесь знает каждая собака.

– Это все неправда! – говорит он.

– Это правда, – жестко говорит она и ловко сплевывает в пыль.

Как когда-то Марадона, думает Владислав и морщится…

– Ты теперь на другом уровне. А звезды… – говорит Сливка и улыбается: – Помнишь, как в одном кино: «Звезды никогда не сходят со своих орбит!» Да и мать я не брошу. Она в эту грязь корнями вросла. Да и пить начала. Куда я с ней? Лучше – мечтать. О том, что могло бы быть. Мне этого хватит.

– Бред, – говорит он. – Если бы я только мечтал, скажем, о футболе, ничего бы не было.

– Ты – другое дело. Это не совсем мечта. Ты с детства сумасшедший. И играл лучше всех. Это закономерно. Да и потом, если я даже поеду с тобой – что меня ждет? Вкусно жрать буду, в салонах нежиться и ждать тебя из поездок? На фига мне все это?

– А здесь лучше? – он обводит рукой холм и поселок.

– Пошли! – решительно встает Сливка. – Когда твой поезд? Не опоздаешь?

Они молча спускаются с холма – Сливка впереди, поникший Владислав плетется следом.

Где-то внизу тарахтит мотоцикл.

Сливка знает: это десятый круг у холма описывает Марадона. И никуда ей не деться. Она неожиданно резко останавливается, оборачивается к Владиславу – ей надо сказать что-то важное, то, что не повторит больше никогда, потому что встреча эта – последняя: нечего со столичными штучками путаться!

– Я хотела быть красивой, самой красивой из всех, – без всякого перехода с дерзким отчаянием говорит Сливка изумленному Владиславу. – Хотела завлекать мужчин, купаться в их желании быть со мной! Позволяла себе флиртовать! Сколько глупостей наделала, чтобы лучше быть, чтобы лежали они все передо мной – штабелями! Но это из-за того, что я знала: я принадлежу только тебе – вся, вся, вся. И только ты можешь знать, какая я под одеждой, – можешь положить мне руку, куда угодно. А если это сделает кто-то другой – будет убит на месте. В тот же миг! Хотела, чтобы ты мной гордился и видел: я улыбаюсь только тебе и чтобы все, все, все видели – как я тебя люблю! Думаешь, я несчастная?! Да я во сто раз буду несчастней там, куда ты меня зовешь. Я привыкла здесь – это как на переднем крае фронта, где все понятно с детства: кто свой, кто чужой, где правда, где ложь. Здесь одно сплошное кладбище, где все вместе хоронят своих. А что там? А…

Она машет рукой, быстро идет дальше, с холма – в переулок.

Ошеломленный Влад спешит за ней.

Он и не догадывается, что в переулке уже поджидают его болельщики с журналами, фотографиями, газетами и просто белыми листками бумаги – для автографов.

Толпа окружает Владислава.

Он рассеянно улыбается, механическим движением расписывается на фотографиях и журналах, следя за Сливкой, которая остановилась у киоска и смотрит на все это с улыбкой и иронией, мол, ну, разве я была не права?

Владислав кивает ей: я сейчас, подожди! Но люди все прибывают. Девушки даже успели нарвать цветов, протягивают букеты. И, он едва сдерживая досаду, что-то пишет, пишет, пишет в их блокнотах.

Но успевает заметить, как к Сливке подъезжает мотоцикл.

Она бросает взгляд на толпу и уже не улыбается.

Перебрасывает ногу через заднее сиденье…

Рев мотора.

И вот уже возле киоска никого нет…

Это было три года назад. Все вроде бы понятно. И уже даже не болит…

И с моделями он знаком, и дочери олигархов засыпают его приглашениями на «пати», и ниже чем в пятизвездочных отелях он теперь не живет.

* * *

– Ты куда? – вскакивает с кровати Николай. – Что за звонок?

– Никуда… – говорит Владислав. – Спи.

– Как – никуда, если ты одеваешься? Хочешь неприятностей? Завтра матч.

– Знаю.

Ему не до разговоров. Он надевает то, что было под рукой – спортивный костюм, достает из чемодана деньги, засовывает в карман.

Выглядывает в окно – десятый этаж…

Хорошо бы исчезнуть незаметно, ведь «че», суровый тренер, настороже и может запросто околачиваться в холле до полуночи, потому что знает: ребята молодые, а тут, в «Паласе», красивых проституток – немеряно. Вот и должен пасти их, как цыплят. Победа завтра необходима. Не будет победы – «хозяин» три шкуры спустит!

Вельченко осторожно выглядывает в коридор.

Так и есть! В конце маячит фигура в красном спортивном костюме! Здесь два лифта! И Владислав, прижимаясь к стене и не спуская глаз с тренера, продвигается в противоположную сторону.

Наталкивается на горничную в белой короне на безупречно причесанных блестящих волосах – везет сервированный и накрытый салфеткой столик.

Она уставилась.

Смотрит восторженно.

Владислав делает ей страшные глаза – тихо! И наконец поворачивает за угол, к лифту.

Кем-то занятый лифт гудит, не хочет останавливаться.

Вельченко слышит голос тренера, прижимается к стене, нервно бьет по кнопкам.

Наконец дверь бесшумно открывается.

– Стой, черт конопатый! Не пущу! – кричит «че».

Владислав вскакивает в лифт.

Двери мягко отрезают его от ярко освещенного коридора «Премьер Паласа».

До поселка детства – три часа на его «ямахе», пустяки…

Маршрутка (Трагикомическая фантасмагория наших дней)

Рано нынче снег выпал!

Завалил за ночь весь город. Небо просветленное, как глаза ангела.

Закрывает свою маленькую приходскую церковь отец Серафим (в быту – Петрович), зевает, задувает свечу. Домой бы надо поскорей.

И вздрагивает: выходит к нему из дальнего угла прихожанка, он ее еще вечером заметил – истово так поклоны била.

– Отче… – говорит.

Перекрестился отец Серафим от неожиданности, говорит:

– Чего тебе, сестра?

– Вот вы, отче, говорите, что геенна огненная алчных терзает…

– Терзает, сестра, ох, как терзает… – устало вздыхает отец Серафим. Но собирается уже уходить.

А прихожанка проход загородила, на беседу настроена:

– А вот, если мой зять, прости господи, – говорит, – алкаш, из дома все выносит… Его будет терзать?

– Приходи, сестра, на исповедь – там все и обсудим, – просит отец. – Устал я сегодня. Пойду отдыхать… Иди, иди с миром… Утро на дворе…

Крестит ее отец Серафим, выводит за дверь.

Снимает с себя одежды, целует крест.

Надевает куртку, выходит из церкви.

Видит: ах, до чего же хорошо на дворе, как чисто! Домой хоть и недалеко, все же придется в сугробах немного поувязать.

А дома у отца Серафима жена Пелагея – Палашечка – уже встала, наскоро накладывает мужу вареники в миску.

В комнате мирно спят дети.

Обошел их отец Серафим, на каждого благословение наложил.

И на кухню. Быстро глотает чай, заедает вареником. Пелагея укоризненно наблюдает за ним, не по нраву ей такая спешка.

– Бросил бы ты, душа моя, свою работу. Извелся весь. Ну где же такое видано, чтобы святые отцы…

– Любая работа Богу мила, матушка! Люди – они везде люди! – укоризненно говорит отец Серафим и смотрит на часы. – Долей мне чайку поскорей. Да пойду уже… Пора.

– Детей совсем не видишь… – продолжает свою печальную песню жена.

Отец Серафим будто не слышит, быстро целует ее в лоб.

– Все. Побежал!

– Куртку, куртку застегни! – кричит вдогонку Пелагея. – И вот это возьми…

Спешно заворачивает мужу остатки завтрака в газету.

– Ждать-то когда? К ужину вернешься?

– Как Бог даст. Вернусь, – кричит отец Серафим с лестницы и добавляет: – Пете скажи, что задачи вместе решим. Пусть дождется.

– Оксаночка бубличков просила! – кричит в пустоту лестничной площадки Пелагея. – Я спрятала – вечером сам отдашь…

В ответ слышит лишь стук дверей, крестит пустые ступеньки, вздыхает: ушел кормилец, храни его Господь….


А отец Серафим, преодолевая сугробы, уже в автопарк добирается.

Маршрутки после ночи стоят занесенные снегом, инеем покрытые, как кареты…

Идет вдоль длинного ряда Серафим, здоровается с водителями. Даже, по привычке, поднимает руку для крестного знамения, но опускает ее – не то это место!

Находит Серафим и свой «бусик», возле него возится его молодой напарник – Колян. Колян в парке ночует, прямо в этой маршрутке, потому что с женой развелся, а квартиру снимать – дорого. Колян вытирает руки тряпкой, здоровается с Серафимом.

– Опаздываешь, Петрович! Приветствую!

– И тебе здоровья, юноша! – вежливо отвечает Серафим. – Ну что, как оно сегодня?

– Да, блин, солярку ждали часа три! – сердито докладывает Колян. – Вчера сошел с маршрута. Только теперь вот заправился. Так что тебе повезло!

Медленно одевается Серафим в водительскую форму, хотя никто этого уже не делает, а он человек ответственный, даже потертую фуражку на лоб надвигает.

– Да куда там – «повезло»! – бормочет. – Ты уже талоны по новой цене продавал?

– Дык это только с сегодняшнего утра… – пожимает плечами Колян.

– То-то и оно! Эх, придется принимать удар на себя! – говорит Серафим. – За сегодня – привыкнут, тебе завтра легче будет…

– Ничего, Петрович… Не съедят, – утешает Колян. – Ну, давай пять!

Колян и отец Серафим пожимают друг другу руки: вахту сдал – вахту принял!

Колян идет к ларьку, где буфетчица Люся воду для чая и кофе греет.

Серафим осматривает маршрутку. Кричит вдогонку:

– А чего окна грязные??

– Мойка бастует! – слышит в ответ.


Вздыхает тяжко Серафим, выезжает на маршрут, на остановку.

А там уже молчаливая толпа собралась. Ногами притаптывают, снег стряхивают.

Серафим открывает дверцу, смотрит на людей из-за руля.

Чувствует какую-то враждебную паузу.

– Ну что, братья, ехать будем?..

Толпа на остановке стоит вглухую, как единый монолит. А потом медленно поднимает волну народного гнева.

– Тамбовские волки тебе братья! – говорит гражданин.

– Совсем озверели! – добавляет гражданка.

– Капиталисты проклятые! Вдвое цену повысили! – кричит агрессивная бабулька.

– А вот и не поедем! – визжит девчонка-студентка. – Никто не поедет! Что будете без нас делать?!

– Не будем платить! И ездить не будем! – поддерживает ее парень.

Толпа гудит.

– Опомнитесь, миряне! Не моя на то воля, – уговаривает Серафим. – Решение мэрии! Я же за свои вас не повезу! Садитесь. Поехали…

Толпа упрямо – ни с места!

– Ну, нет – так нет… – вздыхает Серафим.

Хочет закрыть дверь.

Но через толпу пробирается элегантная дама. Локтями работает исправно: все расступаются перед ней. Дама заходит в маршрутку. Демонстративно достает из кошелька деньги, дает Серафиму, командует:

– Поехали! Без остановок!!!

Нервы толпы не выдерживают – ехать надо всем.

Люди атакуют автобус. Начинается привычная давка. Серафим собирает деньги. Толпа утрамбовывается, поднимает многоголосый шум.

– Ну, народ! Сплошные штрейхбрекеры!

– Сам ты штрейх! Я на работу опаздываю! – восклицает элегантная дама.

– Ой! Караул – задушили! – кричит агрессивная бабка.

– А вы, бабушка, сидели бы дома… – отвечает ей парень.

– Не твое собачье дело! – визжит агрессивная бабка.

– Разве так можно с молодежью, вы же такая почтенная дама? – укоряет ее женщина.

– А чего это вы старушку стыдите? – поддерживает бабку мужчина. – Может, она внуков едет нянчить!

Агрессивная бабка кричит в ухо Серафиму:

– Удостоверение!

Обиженный парень не сдается:

– Показывайте в развернутом виде!

Но и бабушка не лыком шита, за словом в карман не лезет:

– А ты что – контролер? Вон – водитель молчит. И ты не лезь не в свое дело! Мал еще…

– Пусть едет старушка… Пропустите… – вздыхает Серафим.

– Ага – за наш счет… – язвительно добавляет женщина.

– Вот из-за таких цены и повышаются! – поддерживает ее девушка.

– Эй, водила, давай – двигай уже! – кричат со всех сторон.

– Как же – поедет он! Ему бы побольше народа напихать.

Трогается Серафим. Тормоза плохие, двери скрипят. Снег все валит и валит.

Господи, твоя воля, думает отец Серафим.


Толпа колышется в салоне, как вода в бочке.

Карманный вор разрезает сумочку гражданки.

– Спасите! Грабят! – истошно вопит та.

Вор бросает кошелек на пол. Двое мужчин пытаются схватить его.

Вор размахивает лезвием.

Толпа откатывается от него, как прибой от берега, где только место находится!

Мужчины отступают.

– Попишу-порежу! – в отчаянии кричит вор.

К нему бросается ограбленная гражданка, надвигается грудью, кричит с таким же отчаянием:

– Пиши! Режь! Не боюсь я тебя!

Гражданка хватает вора за грудки, трясет изо всех сил.

– Ты чё? Ты чё?.. – растерянно бормочет вор.

– Режь, говорю тебе! Все равно жизнь – дерьмо! – кричит ограбленная. – Встаю в шесть утра, ложусь в час ночи! На работе пашу, как лошадь! Дома, как сталевар у мартена! Режь, режь, гадина!

Вор испуганно пятится:

– А вот и не буду!

Он отодвигается подальше от гражданки и покорно протягивает обе руки мужчинам:

– Нате! Вяжите! Все равно в тюрьме повешусь на хрен!

Повисает молчание. Только агрессивная бабулька тихо вздыхает:

– Может, у него детство тяжелое было…

– Ага! У меня тоже… детство… – бормочет первый мужчина, не сдавая позиций. – Вяжи его, братва! Водила, останови у ментовки!

– Какая ментовка, – отвечают ему со всех сторон. – Да мы в пробках на час застрянем!

И снова повисает тишина, слышен только голос подростка во всем черном, с высоким «ирокезом» на голове:

– А давайте его… того… прямо здесь…

Все охают, глядя на юного «гота» – ну и дети пошли! Лишь агрессивная бабулька не теряет дара речи, дает парню подзатыльник:

– Ты пионер? Комсомолец? Ай-яй-яй…

Все растроганно улыбаются, разрядила бабка атмосферу.

– Бабушка, да он не знает, кто такие пионеры! – смеется девушка-студентка.

Но агрессивная бабка не сдается, говорит хищно:

– А вот я ему ща и расскажу…

Склоняется к подростку, крепко хватает его за ухо, ведет к своему месту, подвигает элегантную женщину, примостившуюся рядом. Начинает что-то напористо бубнить ему прямо в ухо.

Гот не сопротивляется, слушает, ему все равно – лишь бы сидеть!


Дребезжит маршрутка, останавливается у каждого столба – пробка большая.

Мужчины все еще держат карманника. Никак не решат, что же делать.

– Надо бы его привязать. Чтобы не сбежал! – говорит первый мужчина.

– Точно! К перегородке, рядом с водилой!

– Веревка у кого-то есть, граждане? – обращается к салону женщина.

Оккупированный агрессивной бабушкой подросток-гот стыдливо вытаскивает из рюкзака капроновую удавку:

– Вот…

– Молодец! – хвалит первый мужчина.

– Вяжем! – командует второй и тащит воришку ближе к отцу Серафиму.

– Вы не возражаете? – кокетничает с ним гражданка, давая место заключенному.

– Да что я, сестра… тьфу, прости господи, гражданка, с ним делать буду? – сопротивляется Серафим.

– В участок первый попавшийся сдашь… – говорит первый мужчина.

– Ментов сюда вызовешь – они сами с ним разберутся, – подсказывает другой.

Мужчины привязывают вора к перилам рядом с отцом Серафимом.

Маршрутка едет дальше. Дребезжит, останавливается.

Тоскливо Серафиму, посматривает на привязанного рядом с ним вора:

– Как же ты, сын мой, дошел до такой жизни?

– Все равно – в тюрьме повешусь… – хлюпает носом вор. – Живым меня не возьмете, гады!

– Вот завел пластинку… Воровать не надо! – заводится гражданка и добавляет сочувственно: – А почему сразу «повешусь»? Отсидишь – может, человеком станешь…

– Ага, как же! Может, и стал бы, если бы меня в детстве не бросили на произвол судьбы… – отвечает вор.

– Я же говорила – трудное детство у парня… – подает голос издалека агрессивная бабка, которая уже пропела юному готу и «Взвейтесь кострами!», и «Интернационал», и о первом съезде ВээЛКаэСэМ начала рассказывать.

– Что, в самом деле – трудное? – недоверчиво спрашивает гражданка у вора.

– А то! – говорит тот и носом хлюпает, глаза к потолку подводит и начинает рассказывать про свою жизнь невеселую:

– Работала моя бедная мамочка у прокурора. М-м-м… секретаршей. Молодая была… Лимита длинноногая! Я ее не помню совсем. Иногда только, когда не спится, вроде как слышу шорох ее платья: когда клала она меня на пороге детского дома – ветер был… Платье шуршало. Такое… сиреневое. Отшуршала и – прощай, родная мать моя! Папаша, конечно, был женат. Ребенка не признал. Мать выгнал с работы. Пошла она к реке глубокой и утонула с горя. Оставила в пеленках вот это – и камнем на дно…

Достает он из кармана какую-то бумажку, читает вслух:

– «Нет правды на свете, сынок. Расти и будь здоров. А отец твой – прокурор. Помни это. И отомсти за поруганную честь твоей бедной мамочки…» А ниже – и адрес, и имя отца моего. Пошел я по тому адресу… А он уже – ого-го! – в депутатах! Не дотянешься. Поэтому решил я так: папаша – прокурор и депутат, так я ему хороший подарочек сделаю: стану вором. А потом это все обнародую. Вот как сейчас! И повешусь в тюрьме! Чтоб знал! Чтоб все знали!

– Ой-ой-ой, вот горе-то какое, бедная деточка! – всхлипывает ограбленная гражданка. – А когда тебя мать бросила?

– Да тридцатник лет назад… – говорит вор.

– Тридцатник… Это какой же год? – напрягается гражданка, что-то подсчитывает и вдруг вскрикивает истошно: – Ой!

Дергается маршрутка на льду, и толпа дергается в сторону гражданки, мол, что произошло.

А она глаза закатывает и заводит, как лирник в подземном переходе:

– Ой, люди добрые… Как в город я приехала – о-ё-ёй… Безграмотная, бесприютная…

Встретила его на улице – вылитый Хуан Карлос! О-ё-ёй… Ехал он в машине. Остановился рядом со мной, говорит: не танцуете ли вы, девушка, в ансамбле Вирского – очень у вас хвигура ладная… Нет, говорю, я на камвольно-прядильном. «А не хотите ли вы пообедать со мной, а там решим, что с вами делать». Повел в ресторан. И взял меня к себе в секретарши. Кохве ему варить. И такого кохве наварила, что домой стыдно было возвращаться. Говорит мне: «Ну, прощай, моя милая! Женат я и партейный. Иду на повышение…» Денег дал. Я эти деньги потом в пеленках оставила. И пошла к реке глубокой… о-ё-ёй…

Зарыдала.

А потом продолжает спокойным таким голосом:

– Спасли меня. Стала я модельером. Квартира у меня. А детей Бог больше не послал. А сыночка я потеряла.

Всхлипывает вор, спрашивает:

– А как вас зовут?

Всхлипывает гражданка, отвечает:

– Зовут просто – Мария…

Заглядывает вор в ту бумажку, что на квитанцию почтовую похожа, и говорит:

– Точно – Мария. Здесь подпись – «Мария». Мама… Мама, я нашел тебя!

Гражданка и вор бросаются друг к другу.

Вызволяет его гражданка от пут, сажает сыночка рядом с собой, сгоняя девушку-студентку. Да та и сама место уступает – надо же такому быть: мать нашла сына.

И – падает на парня в очках.

– Корова, – говорит парень.

– Козел, – говорит девушка.


Трогается маршрутка и через мгновение тормозит: до следующей остановки добрались.

Открывает Серафим двери – никто не выходит. А в салон лезет беременная.

Опять поднимается неистовый шум.

– Пропустите беременную!

– Есть свободное место?

– Беременная – а туда же!

– Всем ехать надо!

– Подвиньтесь!

Беременная с ошалевшим видом проталкивается между людьми.

Падает на сиденье, командует, поддерживая живот:

– Гони в больницу!

– Ни фига себе! Это не такси… – присвистывает мужчина.

– Посмотри, какая пробка на дороге. Здесь хоть такси – хоть не такси, результат один, – говорит гражданка и обращается к беременной: – А ты что – раньше не могла позаботиться?

– Ой! Ой! Ой! – визжит беременная.

И снова подают свои голоса пассажиры:

– Сейчас родит, ей-бо!

– Гони в больницу!

– Какая больница, мне на работу!

– Какая работа – пробка часа на два. Не меньше…

– Ну так какая же тут больница?

– Граждане, есть среди нас врачи?!

– Воды, воды ей дайте!

– У кого есть вода??

– У меня… пиво… Вот…

– Люди, вы что, с ума сошли, зачем ей пиво??

– Вызовем по мобилке «скорую»!

– Какая «скорая»? Сюда и велосипед не проберется…

Беременная перестает кричать, говорит спокойно:

– Попустило…

Все облегченно вздыхают.

Можно ехать дальше.


С сиденья как ошпаренный подхватывается мелкий клерк, вертит головой, дует на замерзшие окна:

– Где мы? Где? Институтскую проехали??

– Какая Институтская? Мы и двух остановок не проехали! – объясняют ему со всех сторон. – Пробка!

– Как – двух? – смотрит на часы клерк. – Только две? Не может быть!

Вскакивает с места, мечется, зажатый с обеих сторон, рвется к окну:

– Выпустите меня отсюда! Выпустите меня! Убили! Зарезали! Замуровали, демоны!

И снова раздается в салоне хор голосов:

– Вот бедняга!

– Наверное, боится увольнения!

– Вставать надо раньше!

– Его проблемы…

– Да он сейчас сойдет с ума…

– Дурдом!

– Человеку плохо!

– Может, у него клаустрофобия…

Надергавшись в давке, клерк обмякает, его подхватывают, усаживают на место.

В печали трогается с места маршрутка: десять метров за две минуты…

Парень падает на девушку.

– Козел, – говорит девушка.

– Корова, – говорит парень.


– Как я вас всех ненавижу! – шепчет девушка. – Слышите? Я вас ненавижу… Ваше жлобство. Ваш запах. Особенно после дождя, когда от шерстяных кофт и мохеровых беретов пахнет старыми овцами! Эту толкотню! И вашу ничтожность, когда вы оказываетесь на желанном месте у окна. И замираете с тупым выражением, будто за миг до этого не орали, как бешеные… Ваши разговоры. О ценах, политике, шмотках. Хоть бы когда-нибудь-хоть-что-нибудь-хоть-кто-нибудь о чем-нибудь другом рассказал! Поэтому у меня в ушах наушники! Хотя я и себя ненавижу! Ведь так же сражаюсь за место у окна. И безумно хочу спать. Я знаю, что завтра и послезавтра и много дней спустя будет одно и то же, пока я сама не надену мохеровый берет, который будет пахнуть старой овцой…

Парень улыбается, достает из ее ушей наушники, декламирует шепотом:

– …И странным виденьем грядущей поры

Вставало вдали все пришедшее после.

Все мысли веков, все мечты, все миры,

Все будущее галерей и музеев,

Все шалости фей, все дела чародеев,

Все елки на свете, все сны детворы,

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,

Все великолепье цветной мишуры…

…Все злей и свирепей дул ветер из степи…

…Все яблоки, все золотые шары.

– Твое? – говорит девушка.

– Пастернак… – говорит парень.

Парень и девушка медленно приближаются друг к другу.

Маршрутка трогается с места.

Парень падает на девушку.

– Козел… – говорит девушка.

– А ты клевая телка… – говорит парень.


С места снова подхватывается несчастный клерк:

– Мы едем? Или стоим? Мы едем?? Протрите кто-нибудь окна!

– Ага, сичас… – говорит мужчина.

Клерк смотрит на часы, рвет на себе волосы:

– Первый день на новой должности!! Мы едем? Люди, где мы?? – он начинает биться о толпу, как о каменную стену. – Выпустите меня отсюда! Выпустите меня!! О-о-о! А-а-а! Убили! Зарезали…

– Все сидят – и ты сиди! – отвечает агрессивная бабка.

Беременная снова начинает истошно кричать.

– Мы когда-нибудь поедем? – спрашивает женщина.

– И правда, водила, ты хоть скажи, сколько еще стоять?

– Цену повысили, а людей в пробках маринуют! – орут все. – За что платили?

– Убили… зарезали… – стонет клерк.

– Да открой ему дверь – пусть пешком идет… – говорит парень.


Серафим открывает дверь.

Клерк выскакивает на дорогу и тут же лезет обратно.

– Не удалось? – сочувственно говорит мужчина. – Машин на дорогах развелось, как собак нерезаных.

Клерк начинает беспомощно рыдать. Агрессивная бабка гладит его по голове:

– Что у тебя за работа такая, что зарежут? А?

– Заседание у меня. Первое выступление… – всхлипывает клерк. – Всю ночь готовился…

– Заседание? – с подозрением осматривает клерка человек. – А где ты работаешь… гнида?

– А почему вы меня обижаете? – возмущается клерк и добавляет горделиво: – В мэрии.


В салоне зависает напряженная пауза.

Ее пытается разрядить агрессивная бабка:

– Ну, дай Бог здоровьечка! Не зарежут. Мэр у нас хороший. Такая пампушечка… у-тю-тю… Батюшка наш родной, гречку давал, голубок.

– Да тот мэр уже в Эфиопии с маврами у костра скачет! – улыбается парень.

– Все равно – голубок! – не сдается бабка. – Кормилец!

– Так это вы там цены повышаете? – хмурится мужчина, глядя на клерка.

Голоса:

– Они, они! Голубчики, цари небесные…

– Врет он! Разве они в транспорте ездят? Из-за них все движение перекрывают, голубков этих…

– Может, и ездят – спрос изучают!

– Какой спрос?

– А такой: долго ли терпеть будем!

– Точно! Засланный казачок!

– А вот мы сейчас и покажем – долго или нет! Хоть одного замочим! – говорит мужчина. – Вяжи его, братва!

– Где та веревка, которой вора вязали? – говорит его товарищ. – Давай сюда!

– Люди, да вы что? – пугается клерк. – Я там – дирижером работаю…

– Что? Кем? – надвигается на него толпа. – Врет! Каким еще дирижером?

– Ну… я… музыкант… – бормочет клерк.

– Музыканты в переходах сидят! Мочи его, братва!

Люди встали с мест. Угрожающе окружают клерка.

– Удавочку… удавочку возьмите! – подсказывает карманник.

– Точно! Свяжем его – и в мэрию! – подсказывает женщина. – Чем этих несчастных ловить – лучше уж крупную рыбу в заложники взять!

– Стойте! – орет клерк. – Я все расскажу…

– Ну?

– Сейчас, сейчас расскажу, – с отчаянием говорит клерк.

– Ну-у-у?

Клерк решительно встает, настраивается выдать «военную тайну».

Все замирают, слушают:

– Работал я в ансамбле Красной нашей армии. Заслуженный деятель искусств! Потом такие времена настали: пришлось в ресторане играть. В «Дубках», может, знаете, за пятым километром. В снег, в дождь ездил. Хочешь не хочешь – должен. На такси больше уходило, чем зарабатывал… Но держался, потому что рояль там хороший – настоящий «Беккер». Играть на таком одно удовольствие! Ну вот. Играл иногда до утра. Однажды выхожу – Матерь Божья: руки немеют, глаза на лоб лезут, есть хочу, хоть плачь. В голове – туман, потому что раз тридцать на этом «Беккере» «Все будет ха-ра-шо!» лабал. На заказ… Стою на лестнице угоревший. Швейцар наш, Геник, говорит – может, такси тебе вызвать? А какое такси – у меня детей трое: каждую копейку в дом. А вокруг – «мерсы», «ламборджини»… «Все будет ха-ра-шо…»? Ну, бес меня и попутал. Взял я клюшку для гольфа – они у нас там в холле для антуража стояли – и начал по «мерсам» этим лупасить. Ничего больше не помню – пришел в себя только, когда приговор зачитывали: три года с конфискацией. Вот вам и «ха-ра-шо…». На зоне играл в оркестре. Повстречался мне там добрый человек – капитан Птицын, очень музыку уважал. Покорешились. Вышел – ребенка у него крестил. Капитан Птицын – высокого полета был. Года через три встретил его, а он уже охранником в мэрии. Говорит: у нас тут как раз дирижера для хора ищут. Чтобы свой человек был, надежный… Ну, я и пошел… Хор поручили собрать, чтобы на торжествах хорошо пели. Сегодня – первый день. Всю ночь готовился, я ту песню, которая там в почете, впервые должен был исполнять!

Встает клерк в полной сочувственной тишине и начинает напевать:

– Харе Кришна! Харе Рама!

Харе! Харе! Харе Кришна!

Харе Кришна! Харе Рама!

Харе! Харе! Харе Кришна!

И так весело в маршрутке становится, так хорошо и тепло у всех на душе.

Подпевают. Агрессивная бабка всем печенье, что для внука везла, раздает…

Благодать…

Но встает со своего места элегантная дама, медленно подходит к толпе, подпевающей клерку, обольстительным движением поправляет воротничок своей шубки, приближается к пассажиру с гитарой – он на последней ступеньке едва держится, эротично проводит ладонью по струнам и говорит, как та Анна из фильма «Место встречи изменить нельзя»:

– Пусть… руки… покажет…

– Баба сердцем видит! – восторженно восклицает мужчина и к клерку-дирижеру обращается строго: – Покажи руки…

Клерк растерянно показывает руки.

Дама придирчиво осматривает руки клерка.

Берет у музыканта гитару, дает клерку:

– Играй!

– Я на гитаре не учился… – шепчет испуганный клерк. – Хоть режьте, люди добрые…

– Не верю! – кричит мужчина.

На заднем сиденье просыпается от спячки артистического вида мужчина.

– Станиславский… – подводит черту он, засыпает.

– Ну, что будем делать?.. – спрашивает первый мужчина.

– Вяжем – и в мэрию! Пусть цены снижают! У нас – заложник!

Голоса:

– Точно!

– Правильно!

– Сколько можно терпеть!

– Берем заложника!

– А еще шляпу надел!!

– Гнида!

– Предатель!

– Везем в мэрию – пусть цены на транспорт снижают!

Толпа надвигается и толкает тумаками несчастного клерка-дирижера.

– Я не хочу этого ребенка! Я не хочу этого ребенка! Я не хочу этого ребенка!! – вдруг раздается в этом гаме истеричный вопль беременной.

Все замирают.

Мертвая тишина.

– Попустило… – говорит беременная.

Все снова надвигаются на клерка.

Он сопротивляется. Шум. Потасовка. Клерку заламывают руки, душат…

Дама бьет его зонтиком.


Отец Серафим вскакивает с места, достает из-за пазухи большой церковный крест, останавливает им толпу:

– Опомнитесь, рабы Божьи!

Мертвая тишина.

Агрессивная бабка крестится:

– Свят, свят…

– А наш водитель, оказывается, священник… – шепчет девушка.

– Ни фига ж себе… – выдыхает парень и добавляет: – Ой, простите…

– Настоящий? – недоверчиво спрашивает дама.

– А вы, позвольте спросить, из какой конхвесии? – спрашивает мужчина.

– Ряженый! – кричит второй мужчина и продолжает душить несчастного клерка:

– Мочи его! Бей, душегуба!

Толпа снова набрасывается на клерка.


Отец Серафим достает из кармана револьвер. Поднимает руку вверх:

– Ни с места, я сказал!

Все замирают, шарахаются, стихают.

– Откуда это у вас, если вы священник? – тихо спрашивает элегантная дама.

Клерка отпускают, все внимание переключается на отца Серафима.

– Именной. Зарегистрирован, – с гордостью говорит Серафим. – Давно в руки не брал.

– Так, может, вы нас сразу в рай отправите? – говорит первый мужчина.

– А я вот ни в Бога, ни в черта не верю… – говорит второй.


Отец Серафим держит в одной руке крест, в другой – именной пистолет…

– Мы лежали на плато третью неделю… – говорит, обводя глазами застывшую толпу. – Третью! Без еды и, что хуже – без воды. Мы передавали флягу друг другу и жадно следили, чтобы никто из нас не сделал глоток – так, только губы смачивали. Кто сделал бы хоть один глоток, считался бы гнидой. Мы ждали караван. Сверху была видна ровная пустая долина и желтая дорога, которая двоилась в глазах… Пустая, как горизонт в открытом море! И знаете, чего мы ждали больше всего? Не еды. И даже не воды! Знаете, чего ждешь, когда твоя жизнь висит на волоске? Почты! Мы все знали, что вместе с караваном придет почта.

С нами был рядовой Абдуллаев. Почему он Абдуллаев – бог его знает, ведь он был из-под Чернигова. Такой себе… Петя Абдуллаев. Он ждал почту больше всех. Когда его забирали, он знал, что его девушка беременна. Теперь она должна была родить. Как раз в эти дни. А мы лежали на этом проклятом плато третью неделю без вестей. Абдуллаев все время говорил о сыне. Всем надоел. Внизу, в ущелье, валялись пустые банки из-под консервов и… мертвые – свои и чужие. Порой мы постреливали в воронов или тупо наблюдали за тем, во что они превращают человеческие тела.

Бэтээры появились в начале четвертой недели.

У нас был неписаный закон: кто увидит караван первым – тому все сбрасываются по одной сигарете. Конечно, первым увидел караван тот пацан Абдуллаев… Он словно обезумел, пришлось силой прижимать его к земле, ведь стреляли же. Мы набросали ему в пилотку кучу сигарет и стали наблюдать, как продвигается караван. Должно было пройти не меньше трех часов, пока он будет здесь. За это время Абдуллаев выкурил все сигареты и, как собака, изгрыз свой кожаный напульсник… На расстоянии в получасе езды «духи» начали прицельно обстреливать караван. Мы отвечали тем же. Мы забыли следить за Абдуллаевым. А он поднялся и как полоумный бросился вниз по тропе.

…Ему разнесли голову в один миг. Он покатился в ущелье, оставляя за собой кровавый след.

Потом все кончилось. Мы встретили караван. Я получил письмо Абдуллаева и прочитал его раньше, чем взялся за свое. Прочитал, что его девушка сделала аборт и вышла замуж… Она не просила прощения, а просто констатировала факт. Тогда я начал спускаться в ущелье. Слышал свист пуль. И своих, и чужих. И – ругательства. На своем и на чужом языке. Я спустился до самого низа. Абдуллаев лежал, глядя в небо единственным уцелевшим глазом, и… улыбался. Он знал, что у него родится сын. Тогда я поклялся: если вернусь, стану служить Господу. И… людям.


…Беременная вскрикнула. И родила мальчика.

Вечерело. Над маршруткой взошла первая звезда.

Во всем виноват Кортасар

Сделай это нежно

Случай был подходящий: баржа стояла в море.

Было уже довольно темно и посетителей в ресторанчике на воде, с этой стороны баржи, не было. Еще пару часов назад я выбрал столик, расположенный у самого края борта.

Мы сидели в темноте при мерцающем свете свечи. Я понимал – еще несколько минут, и над нами зажгутся гирлянды цветных фонариков, поэтому нужно действовать! Наша оживленная беседа – ни о чем – понемногу сошла на нет.

Мы сидели молча, наблюдая за тем, как внизу, в темных волнах, дрожат размытые блики прибрежных огней.

Я смотрел на ее пальцы, которые поглаживали тонкую ножку хрустального бокала с вином. Это были механические движения, которые подсказывали мне: сделай это так же – механически. Так, как было задумано. Что я должен был сделать?

Одно незаметное движение – достать пистолет с глушителем. Второе заметное, но короткое: прямой выстрел в сердце, третье произойдет автоматически: тело полетит в море.

Волны сразу затянут его под дно баржи. И – все. Конец.

Все это произойдет так быстро, что официант, который придет со счетом, не удивится, что кто-то из двоих вышел первым. Его это не касается. Итак…

Я смотрел на ее тонкие пальцы…

Они двигались, браслет на запястье поблескивал красными отсветами, которые порождались мерцанием свечи. И я подумал, что хочу провести с ней еще одну ночь. Еще одну. Последнюю. А уже завтра можно будет сделать все именно так, как я себе представляю. Ведь место и время подходящие. Осенью на этом курорте мало свидетелей.

Я оторвал взгляд от ее пальцев, движение которых так заворожило и затормозило меня. Я знал, что мне не следует смотреть в ее лицо, но раз уж решил перенести дело на завтра, то теперь – можно. Она смотрела на меня со своей обычной улыбкой, в темноте ее лицо показалось мне как всегда прекрасным и бесстрашным.

Я глотнул воздух и улыбнулся в ответ. Почувствовал, как больно дался мне этот глоток: с некоторых пор в моем горле постоянно стояло лезвие – не продохнуть…

Над нами зажглись цветные огоньки, внутри баржи заиграла музыка.

– На чем мы остановились? – сказала она.

Мгновение с тремя движениями, которые так четко появились в моей голове, было упущено. Из-за моей нерешительности. И если бы я решился проделать их сейчас, это было бы нечестно по отношению к ней.

– Мы говорили о…

Я не помню, о чем мы говорили.

Последние пять минут я был слишком далеко от нее.

– Не напрягайся, – сказала она, заметив мою растерянность. – Хороший сегодня вечер, хоть и осенний…

Я боялся одного: чтобы она вдруг не спросила, о чем я думал.

– Да, хороший вечер, – кивнул я ей в ответ и продолжил, чтобы не молчать: – Но становится прохладно. Пойдем в гостиницу.

Она встала, сбрасывая с себя на стул плед, которым укутывали посетителей, сидевших на палубе.

– Я только расплачусь, – добавил я, роясь в кармане пиджака в поисках денег, которые никогда не носил в кошельке или портмоне.

– Хорошо. Я подожду там, – она кивнула на набережную и пошла к выходу.

Я остался сидеть за столиком, отсчитывая купюры, и подумал, что именно так должно было произойти: один остался – другой ушел. Ничего особенного, так бывает с семейными парами, если они десять лет прожили вместе.


Все было бы точно так же, как сейчас, когда она вышла на набережную по матросскому трапу. Только тогда все было бы позади.

И мне не пришлось бы снова и снова думать о завтрашнем дне… А если не получится – о послезавтрашнем. И после-послезавтрашнем. Но тогда я бы не думал и об этой ночи, которую хочу провести с ней еще. Последней. Или – предпоследней. Или пред-предпоследней.

Я положил под хрустальную пепельницу несколько купюр и решил не торопиться. Знал, что она подождет и тоже не будет переживать по поводу моего отсутствия.

В последнее время, которое растянулось в несколько бесконечно долгих месяцев, мы, не сговариваясь, любили побыть наедине перед тем, как вновь сойтись вместе и легкомысленно спросить друг друга: «Ну, куда дальше?» или «Ударим по горячему пуншу?» Но перед этими фразами нам нужно было немного подышать воздухом наедине с собой. Совсем немного. Чтобы собраться с духом.

Я закурил, глядя на цветные огни, которых стало больше в уже черной ночной воде.

Моя нерешительность раздражала меня. Я давно отучил себя от сентиментальных мыслей о том, что ей будет больно. В данном случае это были никому не нужные эмоции.

Я взглянул на набережную. Она была залита огнями. Там еще прохаживались люди – туристы, отпуск которых обидно пришелся на октябрь. Она стояла под фонарем – легкий черный плащ, на голове шифоновый платок, обмотанный вокруг шеи. И большие темные очки. Она не снимала их никогда. Вылитая Грейс Келли, намек на красоту. Заметно лишь то, что женщина – красивая. Такую трудно оставлять надолго одну.

Я знал, что произойдет дальше.

Конечно, к ней подошел какой-то мужчина. Я улыбнулся и не двинулся с места.

Наблюдал, как она изменила позу, поправила края платка, дотронулась рукой до очков, но не сняла их. Они о чем-то говорили. Потом я услышал ее смех. Увидел, как человек приблизился. Если бы он был павлином, у него бы распушился хвост.

Он протянул ей сигареты, щелкнул зажигалкой, в свете огонька я увидел тусклый блик в стеклах очков. Она выпустила струйку дыма вверх. Это был красивый жест. Павлин захорохорился вокруг нее. Наверное, что-то сказал – она снова засмеялась. Мне оставалось только подождать и понять, что она хочет – пойти с ним или отшить его так, как она умела это делать – элегантно и без обид. Если они пойдут вместе, я пойду вслед за ними. Просто пойду, чтобы знать, откуда ее забирать утром.

Она бросила недокуренную сигарету в траву. Не знаю, что она сказала в этот момент, но павлин моментально стушевался. Потоптался вокруг и, почтительно поклонившись, двинулся дальше. Плечи его были опущены, а хвост он уже тянул за собой, как помело.

Пора.

Я поднялся из-за столика, через стекло кивнул официанту и пошел к трапу.

Увидев меня, она пошла мне навстречу.

Этих нескольких минут нам обоим хватило, чтобы перекинуться двумя незначащими фразами.

– Оставил чаевые? – спросила она.

– Конечно.

– Завтра придем сюда?

– Нет. Мне не понравился соус. Найдем что-то другое.

Она кивнула и взяла меня под руку.

– Хороший вечер, – сказала она, – или я уже об этом говорила?

– Мы оба говорили об этом, – сказал я.

– Точно. Я забыла…

– Это не важно.

Я подумал, что сейчас не разговаривал бы с ней, не слышал бы ее голоса, не держал бы под локоть, не вдыхал запах ее духов, не видел, как она двигается…


Подумал, что я – эгоист и что эта ночь, наконец, должна стать последней.

И разозлился, ведь таких «последних» ночей накопилось немало.

И каждая была особенной, незабываемой. И мне, как наркоману, хотелось еще и еще. В то же время я понимал, что пора наконец «соскочить» и «завязать». Хватит.

Но именно сейчас, по иронии судьбы, все складывалось так хорошо, просто на зависть всем, кто понимает, что такое куча свободного времени, деньги и путешествия по миру с любимым человеком. Без каких-либо ограничений.

Да, мы путешествовали вот уже несколько месяцев. Я оставил бизнес на партнеров – слава богу, они у меня надежные, и мы жили на проценты, которых вполне хватало на путешествия.

Мы начали с Франции, о которой она мечтала и в которой чувствовала себя как рыба в воде.

Как рыба в воде…

Потом был Египет, где мы просто валялись на солнышке и путешествовали по пустыне на парочке белых верблюдов, наняв личного проводника-бедуина. Оттуда на пару недель перебрались в Прагу, из которой еще на пару недель отправились побродить по лесам Карловых Вар. Осень застала нас здесь, в Хорватии, на Истринской Ривьере.

Нам можно было позавидовать.

Если бы не знать, что я лишь пытался найти подходящее место, подходящее время и подходящие обстоятельства. Но каждый раз, когда я вплотную приближался к таким подходящим местам и обстоятельствам, я понимал, что хочу провести с ней еще одну – последнюю – ночь.

Но так не могло продолжаться бесконечно!


…Что значит любить? Десять лет назад я совершенно точно мог дать ответ на этот вопрос. Ведь когда я впервые увидел ее, подумал: вот женщина, за которую я мог бы отдать жизнь. Что я сказал бы теперь?..

Когда я впервые увидел ее, сразу же, с первого мгновения понял, что то, чего я еще ждал от жизни, – сбылось. Но я не ожидал, что судьба будет так добра ко мне, ведь я никогда не отличался разборчивостью и ко всему относился по-философски.

Думал так: если у меня есть хорошие друзья, хорошее образование, ум, возможность видеть мир – стоит ли требовать от судьбы еще чего-то?

У меня были подруги. С одной мы встречались со студенческих лет, и я, как человек порядочный, честно собирался предложить ей «руку и сердце». Все шло к тому. Мне оставалось провести этот судьбоносный разговор, а я неизвестно почему оттягивал время. И, почти как сейчас, искал удобного случая. А потом, в последний момент, ситуация казалась мне то забавной, то банальной, то совсем уж «мыльно-сериальной».

Время шло. Мы просиживали в ресторанах или перед камином определенное количество отведенных для торжественного предложения часов, я держал в кармане бархатную коробочку с кольцом и, в очередной раз, наблюдая за собой со стороны, не мог преодолеть последний барьер, за которым мы окунемся в предсвадебную суету. В конце концов эта коробочка полысела и утратила свою привлекательность. А я все оттягивал время.

Теперь я понимаю, почему это происходило: я ждал другую.

В этом ожидании не было коварства по отношению к моей давней подруге. Я не был подлым, неверным или неуважительным к женщинам. Нет. Я сам не знал, почему не могу наконец вытащить из кармана эту коробочку с кольцом. Думаю, она бы обрадовалась и такой – потертой и облысевшей. Ей было бы важно только ее содержимое!

Теперь я точно знаю: человек, который не женится, который вот так медлит неизвестно по каким причинам, для женщины неочевидным, – такой человек подсознательно «ждет другую». И это подсознательное ожидание вызывает множество причин, тормозящих окончательное предложение. Скажем, однажды, когда мои губы уже нашли соответствующую артикуляцию для того, чтобы произнести соответствующие слова, я неожиданно почувствовал удушающий аромат ее новых духов. Он застал меня именно в этот момент, ударил в ноздри и вместо нужной фразы, к которой я был почти готов, я спросил:

– У тебя новые духи?

И этого было достаточно, чтобы этот вечер для нее закончился.

Я жалел ее, жалел и себя. Был уверен, что неспособен на большие чувства. И не знал, каким мерилом можно измерить глубину наших отношений.

Я знал, что мог бы прожить со своей верной подругой «и в горе, и в радости». Но этого мне казалось слишком мало.


До тех пор, пока я не увидел эту «другую». И всякая необходимость в поисках мерила любви отпала сама собой, ведь сразу в голове всплыла четкая и ясная мысль: вот женщина, за которую я могу отдать жизнь!

Хорошо, что при венчании священник не задает именно такого вопроса. Ведь ответить на него не так-то и просто, как сказать «да» или «нет» на все остальные.

Я и от себя не ожидал именно такого определения. Оно возникло спонтанно. Само по себе, как только увидел в толпе среди гостей своего товарища ее светло-каштановую голову.

Все в ней – от кончиков лакированных туфель до локона на макушке – красноречиво вещало мне: я та, которую ты ждал, оттягивая время.

Я тут же поддался этому зову и, как стрела, выпущенная наконец из тетивы, полетел ей навстречу, круша все на своем пути. Отталкивал людей, переворачивал подносы в руках официантов, наступал на шлейфы дам и лакированные туфли их спутников, даже оттолкнул ногой чью-то карликовую собачку. И вообще – перевернул мир, с треском распорол пространство, оставляя за собой выжженную землю, как снаряд, летящий в цель. У меня не было никаких сомнений в том, что она чувствует то же самое.

Мы начали разговор с середины – так, будто до этого уже успели обсудить миллион важных вопросов.

И именно тогда я наконец смог избавиться от той бархатной коробочки – с непринужденностью и легкостью, но не без тоски о стабильном и определенном будущем, от которого отказался в один миг. Перед тем как ринуться в неизвестное, я достал ее из кармана (я всегда носил ее с собой, надеясь на чудо, которое разблокирует мою нерешительность) и сказал своей спутнице:

– Если сможешь – прости.

И протянул ей украшение, которое теперь не имело для нас никакого другого значения, кроме знака дружбы и внимания.

А потом я с головой окунулся в другую жизнь.

Свадебная суета, которой я так боялся, доставила мне огромное удовольствие. Мы вместе согласовывали список гостей, выбирали наряды, обсуждали программу и составляли меню с таким рвением, будто заново создавали мир.

Я любил ее так, как не надеялся любить никогда и никого.

Девять лет, которые прошли, как один длинный и светлый день, я задыхался от счастья и восторга, бросая на нее взгляд, даже если она выходила из ванной комнаты с полотенцем на голове. Я не мечтал о детях – этой необходимой составляющей счастливой семьи. Я боялся, что не смогу полюбить их сильнее, чем ее. Что они отнимут у меня возможность любить ее так, как люблю сейчас. А это будет несправедливо по отношению и к ней, и к ним.

На десятый год стало известно о болезни. Это произошло случайно во время обычного профилактического осмотра.

– Что теперь делать? – спросил я у врача, старательно скрывая дрожь и отчаяние.

Он вздохнул, пожал плечами и посмотрел на меня с выработанным годами сочувствием:

– Сделайте все, чтобы ваша жена чувствовала себя счастливой…

Он не знал, что сделать это трудно.

Ведь все, что я делал до сих пор, только на это и было направлено.

Я мог бы продать все, что имел, вместе с душой и всеми внутренностями. Но знал и другое: она не выдержит всего, что будет происходить потом. Больничную суету, безнадежные операции, угасание, сочувственные взгляды и советы.

В одну из ночей, которые я теперь боялся тратить на сон, я решил, что не хочу тупо ждать конца – таким, каким он должен быть.

Проведя множество часов в слезах, как последний мальчишка, я понял, что отдать гораздо проще, чем забрать. Но никто не сделает это так нежно, как тот, кто любит…

Потом, когда я привык к этой мысли, как моллюск привыкает к раздражению в своих нежных внутренностях, начал лелеять и оттачивать детали. Пока моя идея – возможно, безумная, не показалась мне единственно верным выходом для нас обоих.


Мы начали вести роскошную и смелую во всех ее проявлениях жизнь.

Для нас перестало существовать все недозволенное.

Мы стали простыми, как звери.

Я носил в себе тайну, замешанную не на страдании и ожидании беды, а на едином желании сделать последние дни, которые мы проведем вместе, счастливыми.

Мы начали путешествовать. Пить лучшие вина, покупать все, что видели, выбирать все, что хотели. Все страницы «Камасутры» горели за нашими спинами, как детская азбука.

Это было счастье в чистом виде, если считать (как считают другие), что счастье – только одно мгновение на фоне обычных серых будней. Наше счастье было ежедневным и ежеминутным на фоне той жемчужной тайны, которая образовалась между нашими телами.

Мы шагали по пустыням и лесам, бродили по незнакомым городам, отыскивали самые дальние закоулки в мире. Рыскали по ним, как волки.

Внешне мы напоминали парочку благополучных людей, скучающих и предающихся шалостям и развлечениям.

Она делала все, что хотела. А я шел по ее следу – шаг за шагом. В поисках удобного случая. Их было немало для того, чтобы я привык и понял: мир полон подходящих мест.

И все они – невероятно красивые.

Однажды в Сахаре, куда мы поехали в сопровождении тщедушного проводника, нас застала песчаная буря. Мы отъехали уже довольно далеко. Подо мной был старый верблюд палевого цвета, с клоками ободранного рыжего меха на боках, она скакала на молодом белом, который все время оглядывался на нее, как, собственно, и я: она была невероятно хороша в бедуинском халате и полосатой шали, повязанной вокруг головы. Под нами стелился бело-розовый песчаный ковер с мелкими бархатными волнами, ровный, как дно моря в ясный день.

Кто скажет, что пустыня – некрасива, будет не прав. Бескрайнее волнистое пространство в заходящем свете солнца отливало нежно-розовым цветом. Тогда я понял еще одно: небо может быть розовым, а песок мягким, как вода. По предварительной договоренности с проводником мы скакали отдельно. Не так, как туристы, караван которых обычно ведут «на привязи» владельцы верблюдов.

Этого проводника мы вообще нашли сами в бедуинском селении. Он не имел никакого отношения к туристическому бизнесу и куда-то сразу исчез, заприметив на горизонте мерцание мелкой розовой пыли. Мы придержали ход своих верблюдов, а затем и вовсе остановились, чтобы подождать или разыскать его.

Мы стояли посреди розовой тишины. Странной тишины, в которой слышалось лишь нервное похрапывание животных. Почувствовали: эта тишина необычная. Заметили легкую дымку далеко-далеко на горизонте. Я не был осведомлен об особенностях пустынь, но это мерцание, которое быстро приближалось, показалось мне опасным. Я велел ей плотно замотать голову и лицо шарфом. И сам сделал то же, оставив лишь маленькую щелочку для одного глаза.

Животные начали нервничать, но стояли на месте как вкопанные. Мы полностью доверились этим древним знатокам пустыни и решили не спускаться на землю. Пыль приближалась, она была как плотный туман и уже не казалась розовой. Она была темной, как ночь. Я взглянул на нее: ее голова была полностью обмотана, как у мумии.

Мы были далеко от цивилизованного мира.

Песок поднимался волнами, в которых так легко захлебнуться и утонуть во время песчаной бури.

Проводник исчез.

В конце концов, он был неграмотным бедуином, с которым никто никогда бы не говорил. Место и обстоятельства. Я уже полез в карман, где теперь всегда лежал револьвер, и вдруг подумал, что в мире может быть лучшее место и лучший пейзаж.


…потом она захотела в Тадж-Махал. Но стоило нам прибыть в Индию, как ее желание круто изменилась. Собственно, оно и не касалось туристического объекта, который мы досконально изучили еще дома, благодаря куче фильмов в 3-D.

Там, уже на месте, когда мы арендовали машину, она неожиданно продемонстрировала знание южной части страны, пожелав отправиться в Хайдарабад. Бомбей, Мандрас, Дели, а тем более разрекламированный Гоа не вписывались в рамки ее желаний.

Интуитивно она заманивала меня в феодализм, который так естественно пахнет кровью.

Два дня мы провели в толчее рынков, где рядом с нищими, едва прикрытыми лохмотьями, продавались низки драгоценных бус и россыпи полудрагоценных камней. Два дня от нее пахло пряностями, ароматическими маслами и южными сладостями, которыми она набивала рот, как девчонка. Два дня мы поглаживали руками древние стены старого города и избегали Абид-роуд – нового района, где неестественным блеском сияли гостиницы и банки.

Каждое утро мы нанимали тонгу – повозку с парой запряженных в нее лошадок и ехали к Осман-базару по пыльным переулкам, между глухими каменными стенами мусульманских одноэтажных домов и торговыми лавками, в дверях которых развевались разноцветные паруса шелковых сари.

Мы купили ей сиреневое и малиновое, вместе с чоли – маленькой трикотажной кофточкой и нижней юбкой, такими, как носили местные.

Услужливый продавец сразу же обернул ее, попутно объясняя на английском, что этот стиль оборачивания – ниви – самый распространенный и самый простой для европейских женщин.

Пока я пил лотосовый чай, расположившись на ковре у двери, он бережно и почтительно окутывал ее девятью метрами расшитой золотой нитью тканью. Дважды обернул один конец вокруг бедер, верхний край укрепил за поясом нижней юбки и перебросил его через плечо, показав, как в случае необходимости она сможет прикрыть свободным концом, который назывался паллу, голову и лицо.

Я не только любовался ее красотой, неожиданно подчеркнутой этим экзотическим нарядом, но и с печалью глядел на это красивое тело, которому так к лицу этот мир.

Бредя по городским окраинам, среди путаницы душных трущоб и протянутых рук нищих, я держал руку на курке, мечтая о нападении, в котором пуля всегда может стать «дурой»…

Но, как оказалось, даже в такой глуши преступность сведена до минимума.

В поисках тишины мы вышли на холм, где в каменной беседке стояла статуя бодхисаттвы Авалокитешвара. Я не был слишком хорошо осведомлен о множестве индусских богов и богинь, но именно тогда и именно в том месте мне было бы легче увидеть перед собой образ великого Ямы – злобного властителя царства мертвых. Я не был готов увидеть перед собой Авалокитешвара – того, кто поклялся не оставлять в страданиях ни единого существа. Если же он не сумеет избавить от боли хотя бы одного человека, он попросил Будду, чтобы его тело раскололось от горя.

Мое сердце давно перестало существовать как единое целое. Оно распалось на тысячи частей, как тело Авалокитешвара, когда он понял, что все его попытки – бессильны.

Я рассказал ей эту легенду.

И она продолжила, повернув ко мне свою обернутую в сиреневую паллу головку:

– Но Будда Амитабха и бодхисаттва Ваджрапани возродили тело, дав ему тысячу рук с глазом мудрости – в каждой! И одиннадцать голов! Его любовь стала безграничной. С такими руками и глазами он может дотянуться до каждого.

Я заставил себя улыбнуться:

– Не думаю, что эти Амитабха и Ваджрапани оказали ему добрую услугу.

Она больше ничего не сказала.

Конец сиреневого паллу трепетал над ее рыжей головой, тонкие пальцы, за эти два дня сплошь унизанные индийскими перстнями с аметистами и яшмой, светились в темноте несвойственной индийским женщинам белизной. И я подумал, что этот вечер предшествует замечательной ночи, замечательной последней ночи, которую я хочу провести с ней еще…


…На третий день мы отправились в Венецию, вычитав в газетах, что там как раз начинается карнавал. Возможность надеть маски и ходить неузнанными привлекала нас, а возможность принять участие в карнавальном шествии давала мне надежду, что это будет именно тот день, который мы проведем в круговороте радости.

Как всегда, мы остановились на частной квартире, как всегда – на окраине. Пожилая синьора, имя которой мы сразу забыли, привела нас в замечательную белую комнату. Мы давно уже забыли, что стены можно просто белить и ощущать легкий запах известки, как в детстве.

На пути к площади Святого Марка мы купили маски. Она выбрала женскую – моретту – из черного бархата и заразительно рассмеялась, когда продавец сказал, что эта маска предназначена для «тайных свиданий». А мне выбрали бауту классической формы – с рельефом носа, бровей, отверстиями для глаз, но – без рта.

– Прощай, мясо! – воскликнула она ведьмовским голосом через папье-маше черной маски.

– Сarne vale! – перевел я ее возглас загробным голосом через закрытый баутой рот.

И мы понеслись туда, где с верхушки церкви уже слетал в толпу ангел.

Она – впереди, я – за ней.

Голова моя пошла кругом, будто я стал чаинкой в кружке с чаем, который неистово размешивает ложкой какой-нибудь невежа. Под маской я слышал только свое хриплое дыхание, она отгораживала меня от людей, от их общего подъема, от цветов, музыки и возможности обратиться к ней, попросить остановиться и не покидать меня. Никогда.

Но она мчала вперед, время от времени поворачивая ко мне бархатно-безликое лицо. Потом я потерял ее в толпе.

И сел в стеклянном кафе на площади Святого Марка, чтобы наблюдать, как эта карусель крутится без меня.

Сквозь стекло, как аквариумная рыбка в комнате, где происходит свадьба, я наблюдал за круговоротом карнавала. Это была одна из тех пауз в одиночестве, которые приносили мне облегчение.

Я привыкал быть без нее.

Все мои попытки скрыть ее под разным покровом – бедуинскими шарфами, индийскими сари, итальянскими масками, наконец под очками «Грейс Келли» – постепенно помогали мне отвыкнуть от ее истинного образа.

И только ночи, которые мы все еще проводили вместе, вмиг разрушали эти иллюзорные барьеры.

Я просидел до вечера за наперстком крепкого кофе, с газетой, которую держал вверх ногами, за стеклом полупустого кафе (кто усидит в кафе во время карнавала!). И представлял себе, как она наслаждается свободой в каком-нибудь дворце или под балдахином гондолы…

Но нашел ее на Мосту Вздохов, одну-одинешеньку. Праздник отхлынул от нас, как волна. Мы остались лежать на песке и хватать ртом воздух, как две рыбы.

– Ну – и? – сказала она, как только я без единого слова стал рядом с ней.

У нее были бархатные тени под глазами, почти такого же цвета, как и ее моретта. Она бросила ее в воду. Я понял: она устала путешествовать и устала поддерживать нашу игру в счастье.

Я сказал, что забронировал два билета в Хорватию, на Истринскую Ривьеру, и это будет наша последняя поездка.


Мы зашли в номер.

Там было убрано, пахло дезодорантами. Все, что мы бросали на пол, – аккуратно сложено или развешано по шкафам.

Все новое, с этикетками и без…

– Я хочу домой, – сказала она.

– Понимаю, – сказал я и достал из кармана письмо, которое тоже всегда носил с собой.

Положил его на стол.

Письмо было слегка смятое, слегка влажное – такое, каким надлежит быть письму, написанному давно и сознательно. Чтобы не вызвать никаких подозрений.

Потом достал револьвер.

Ни место, ни обстоятельства не были подходящими.

Я даже удивился, что столько времени искал их – а теперь это стало неважным.

Она хотела домой! А я уже вполне сознательно мог отпустить ее.

Я зажал револьвер в ее дрожащей руке, установив ее палец на курке, направил его себе в грудь и сказал:

– Сделай это нежно…

Я возвращаюсь!

«…Это случилось вскоре после того, как от берега отчалила лодка, доставившая кроме воска и меда тысячу старых ружей, которые мертвым грузом залегли в подвале Грэхема Граха, ведь на острове не нашлось бы и тысячи воинов или желающих вооружиться.

Грах-младший разбудил меня и велел стать в цепь вместе с другими членами семьи – передавать ружья из рук в руки, пока последнее не оказалось у Граха-старшего. А оттуда – в подвал под его же проклятия властям, которые менялись здесь, на острове, чуть ли не каждые полгода.

Мы уже и сами запутались, с кем и против кого нужно поднимать стволы и какого цвета флаг висел на здании Комендатуры с первого дня существования нашего острова.

Мне очень хотелось спать.

На сотом ружье на моих пальцах появились волдыри, на двухсотом – лопнули и из них потекла жидкость. И я подумала: чудеса твои, Господи, – как быстро.

А еще я подумала, что Грах-младший сегодня точно не тронет меня, ведь его вымотает бессмысленный ночной труд.

Я подумала об этом и испугалась, что подумала именно так. Ведь когда я согласилась выйти замуж за этого иноверца, со мной случилось то, о чем в этих краях старшие женщины говорят: лишиться глаз.

Они знают, о чем говорят!

Ведь они так же, в свое время, теряли зрение и шли замуж – вслепую. Из-за того, что один подарил ожерелье или ленту, другой – помог донести до дома ведро с водой…

Этого у нас, как правило, было достаточно, чтобы «лишиться глаз».

Но я лишилась их, когда Грах, победив быка на сельской корриде, протянул мне его отрубленный хвост. Что означало: ты – моя.

Тогда я подумала, что не стоит отталкивать его только потому, что у него на шее висит акулий зуб, а не знак принадлежности к нашей вере.


В первую ночь, когда этот зуб акулы на черной от пота веревке стал раскачиваться над моим лицом, царапая щеку, Грах сунул мне его в рот и приказал зажать зубами – и я сделала это с удивлением, ужасом и отвращением. Ведь зуб и веревка невероятно смердели чем-то нездешним. Теперь я думаю, что так пахнет сера…

Я сделала это. И правильно сделала, мысленно поблагодарив мужа за предусмотрительность, – ведь делала так и потом, чтобы чувствовать только свои сжатые до боли челюсти. И больше – ничего. Ничего, кроме мерзкого привкуса во рту…

Но сегодня все изменилось. И я с ужасом и восторгом думала о том, что больше никогда не зажму в зубах эту вонючую веревку!

Я шла в кромешной темноте, среди узких горных троп, путающихся под ногами, как змеи, и пытающихся завести не туда, куда надо. Или наоборот – куда надо: туда, где одна из них прервется крутым склоном, по которому грохочет водопад, усеянный острыми каменными осколками.

И я полечу! Все кончится. И эта ночь. И мысли о веревке с акульим зубом. И мозоли. И сожаление о волосах, скрытых под платком с шестнадцати лет.

Но нет, я должна идти по правильной тропке, должна вернуться до рассвета и лечь в постель, сдерживая дыхание, не шевелиться до первого петуха, чтобы никто не догадался, что сегодня я (неужели – я?) совершила первый поступок в своей жизни.

Поступок, за который готова хоть завтра встать у столба перед Комендатурой и сорвать с головы платок, чтобы в последний раз показать цвет своих волос – медно-рыжий – такой, которого здесь ни у кого нет!


…Небо уже светлело, когда я вышла на холм, с которого открывался вид на наш поселок, и остановилась, чтобы перевести дыхание. Подумала о том, что до первых петухов остается каких-то пару часов.

Пару часов, за которые должна прожить всю свою жизнь от начала и по сегодняшний день – так, чтобы сполна прочувствовать каждый его миг, отматывая назад нить времени, чтобы дойти до сердцевины – до той минуты, с которой начинается мое первое воспоминание.

…Я посмотрела с холма вниз, будто впервые. И задохнулась.

Городок лежал среди деревьев и гор, словно низка необработанных кораллов. Леса, на границе лета и осени, тускло светились зеленью и золотом. Я подумала, что родители произвели меня на свет только для того, чтобы сегодня утром 23 числа девятого месяца, 200… года я увидела эту низку мокрых кораллов в золоте – так ясно и четко и так до слез трогательно – во всей красе, во всей бескрайности, во всем отчаянии, с которым я возвращаюсь назад.

Вдали, на самом берегу, возвышалась старинная крепость. Она непоколебимо стояла там тысячу лет. Я подумала, что она – это я… И я должна быть такой же непоколебимой.

И начала спускаться к поселку, к дому своего мужа Грэхема Граха-младшего…»


А за пять лет до этой ночи…

…она сидела на своем любимом холме и ждала того часа, когда море сольется с небом и наступит тьма. Сегодня она пришла сюда, на свое любимое место, раньше, чтобы не слышать, как в поселке отмечают первый весенний поединок между быком и человеком. А еще – сто первую драку между людьми, которой обычно сопровождалось укрощение быка.

Поселок гудел.

Сверху ей было видно, как по улицам клубится пыль, которую вздымают под собой тысячи ног.

Но не только желание уединиться привело Алоуа на холм. Случилось нечто гораздо более важное, чем поединок с быком: сегодня она почувствовала тот толчок в сердце, которого бессознательно ожидала еще с детства. Правда, она думала, что это произойдет иначе – не в шуме толпы, не в разгульной простоте крестьянского праздника. Но произошло именно так – в шуме и в толпе, движущейся по улицам к затоптанной площади, чтобы увидеть поединок с быком. Этого события в течение зимы ждали все девушки поселка. Даже те, кто зажимает носы и закрывает глаза, когда рыбаки несут по улицам улов.

В этот день даже замужние женщины выходят за ворота своих домов, чтобы увидеть движение разгоряченной, возбужденной толпы. А главное – увидеть того, кто должен стать нынешним героем праздника.

Ежегодно его избирали на «большом совете», который обычно проходил в таверне. Старые обожженные солнцем и солью пьяницы путем долгих переговоров, которые могли закончиться дракой и всеобщим пьянством до утра, назначали достойного юношу для боя с быком.

Им мог стать парень, достигший восемнадцатилетия и живший на улице, противоположной той, на которой жил герой прошлого года. Он должен был быть отчаянным и достаточно красивым, чтобы не только поразить зрителей физической подготовкой, но и радовать глаз женщин, особенно матерей, которые придут не столько посмотреть на драку, сколько присмотреть будущего мужа для своих дочерей. Но и сам герой в случае победы мог выбрать себе любую девушку для помолвки, подарив ей отрезанный кончик хвоста побежденного животного.

В такой решающий вечер под таверной до утра толпились парни, ожидая судьбоносного решения старейшин.

На этот раз совет закончился довольно быстро: все знали, что младшему Граху исполнилось восемнадцать. А лучшего героя поди отыщи!

К тому же давно пора было обуздать самого жестокого быка, который уже три года кряду отправлял на тот свет юношей из семей Стенхов, Майлоу и Карби. Конечно, это был бык по имени Приговор – черная гора с двумя острейшими полумесяцами на крутом лбу.

В тот день Алоуа так же, как и все остальные, вышла за ворота.

Посмотрела в конец улицы – там, как вода в котле, закипал шум и, как волны в море, вздымалась пыль под ногами торжественного многотысячного шествия. Впереди шел юноша в черном плаще.

Вот тогда Алоуа почувствовала странный мгновенный укол в сердце и… «лишилась глаз».

Она прижалась к воротам, чтобы толпа не затоптала ее. Когда толпа приблизилась настолько, что можно было разглядеть лицо юноши в черном, Алоуа почувствовала злость и досаду: это был Грэхем Грах-младший! Тот самый, о котором так любили сплетничать подруги. Тот самый, что всегда пугал ее выкриками у колодца. Тот самый, чьи ухаживания за дочерью лавочника выводили ее из равновесия. Да, это был он.

За ним шел разноцветный люд, среди которого Алоуа увидела и своих родителей, и родителей Грэхема, и подруг, которые приветливо махали ей руками, приглашая влиться в шумную толпу. Алоуа затаила дыхание.

Грэхем приближался.

Его плащ развевался на ветру, как пиратский флаг.

Проходя мимо девушки, он улыбнулся.

Алоуа пожала плечами и шмыгнула за ворота только для того, чтобы прижаться к ним горящим лицом. И сразу услышала шепот в щель: «Ты должна это видеть».

Возможно, это ей только показалось, но она поняла, что не пойти – нельзя, что ее отсутствие на празднике может каким-то образом повлиять на исход боя. И не только боя, а всей дальнейшей жизни.

Выждав несколько минут, Алоуа снова вышла на улицу и медленно пошла за праздничным шествием…

Когда она дошла до огороженной деревянными щитами площади, там уже не было ни одного свободного места, и ей пришлось протискиваться между потными телами. Толпа колыхалась и гудела, зажимая ее и откатывая назад, как волны прибоя.

Алоуа цеплялась за куртки мужчин и продиралась вперед, потому что слышала внутри себя шепот: «Ты должна это видеть…» Когда она продвинулась так близко, что уже могла разглядеть площадь, началось действо.

Стройная черная фигурка юноши казалась нарисованной на фоне желтого песка. Он стоял посередине, очерченный солнцем, отбрасывая на щиты свою удлиненную черную тень, и Алоуа показалось, что площадь – гигантский часовой циферблат, на котором сейчас начнется отсчет нового времени.

Что было дальше, она плохо помнила. Все вокруг превратилось в смешение красок и звуков, на фоне которых четко вырисовывались две черные фигуры – юноши и животного. Бессмысленность и азарт этого непонятного действа поглотили ее…

А уже потом, после того, как все закончилось, она сидела на холме перед морем и ее ладонь была красной от крови: только что она выбросила отрезанный бычий хвост с обрыва. Кровь на ее ладони – это кровь быка по имени Приговор.

Ее тошнило. Тошнило и в тот момент, когда Грэхем, обойдя по кругу площадь, остановился напротив нее и протянул ей отрубленный хвост. Словно завороженная, она приняла его из рук Граха-младшего.

«Свадьба! Свадьба» – радостно загудела толпа на площади.

А она бросилась бежать, машинально сжимая в руке мертвый хвост. Перед глазами все еще стояла картина боя.

Приговор побеждал – это было очевидно. Грах извивался вокруг него, как вьюн, по его лбу стекал пот, на губах застыла улыбка. И только она видела в ней безумное отчаяние. Похожее на то, которое увидела на лице Грэхема несколько лет назад, когда они еще были детьми и она отказала ему быть его невестой.

В какой-то момент на площади воцарилась тишина. Юноша и животное стояли друг напротив друга, меряясь взглядами. Это был страшный миг. Похожий на тот миг затишья, которое наступает перед смертоносным цунами. Они стояли совсем близко – на расстоянии вытянутой руки. Кто-то из женщин истерически крикнул. Бык мотнул головой.

Грэхем протянул руку и неожиданно… почесал быка за ухом.

Приговор притих, захваченный врасплох этой нежностью, и вытянул шею в сторону юноши. А тот уже осторожно чесал его за вторым ухом. Алоуа всей кожей чувствовала, какая нежная эта рука. У нее на глазах выступили слезы, настолько красивой показалась ей эта картина: танец смерти закончился мигом доверия. Невыносимая тишина площади подчеркивала торжественность этого момента.

А потом, сделав шаг и распрямившись, как отпущенная тетива, Грэхем нанес удар – точный и четкий удар кинжалом между рогами Приговора.

Он продолжал щекотать его окровавленной рукой и тогда, когда бык тяжело и медленно оседал на землю, поднимая волны желтой пыли.

Площадь взорвалась неистовым ревом. Пораженные женщины заголосили. Грэхем наклонился, поднял мертвую голову Приговора за рога и поцеловал в лоб. Потом, как водится, отрубил хвост. Когда он нес его туда, где стояла Алоуа, она была единственной, кто видел, как в его глазах блеснула и погасла слеза.


«…Так я, Алоуа Элейде, стала невестой. А спустя пару месяцев – женой: Алоуа Грах. Мое счастье изначально было замешано на этом страхе и восторге, которые я пережила, наблюдая за состязанием. Возможно, эти чувства передались мне от Приговора? По крайней мере, никто из парней не мог подарить мне такого безумного смешения чувств.

Ведь жизнь многих семей в нашей местности казалась мне застойной водой в дождевой бочке. А почувствовав опасность, которая исходила от Грэхема, я, по крайней мере, могла чувствовать себя живой. Он мог ласкать и убивать одновременно. И некоторое время это меня устраивало, ведь сама себя я бы никогда не укротила!

Что касается любви…

В этом смысле Грэхем был безнадежным.

Все равно что больной.

Я знаю, что больше всего – до безумия и приступов необъяснимой ярости, он хотел, чтобы его любили. Но до боли в челюстях, которые он привык крепко сжимать, когда ему что-то не удавалось – не умел делать это сам!

Это было странным, почти дьявольским сочетанием безумного желания быть любимым – и ни единого навыка, ни единой вспышки, ни следа нежности. Будто вся она ушла в тот единственный жест, когда он чесал Приговора за ухом перед тем, как нанести смертельный удар. И в этом сочетании желания любви и неумения любить он напоминал ребенка, который в восторге от красоты бабочки отрывает ей крылья. А потом рыдает над ее неподвижным тельцем. Так было у Граха-младшего с любовью…

Я думала, что мы сможем найти общий язык, стоит нам оказаться в одной постели. И я прошепчу на ухо этому странному иноверцу о всех своих мечтах – о далеких мирах, о желании уехать далеко-далеко от нашего острова, туда, где женщины не прячут волосы под платками, где живут другие люди. Возможно, такие, как и мы, – с той же необузданной страстью, без ощущения застойной воды в своих сосудах.

А еще – о том, о чем когда-то давно рассказывала мне моя бабушка.

О той одинокой крепости, стоящей на берегу нашего моря, и Рыжей Суо, своей бывшей подруге юности, которая считала, что женщины нашего мира живут с «одной рукой».

И о том, что не хочу быть такими, как они…

Но этого не произошло.

Грах-младший просто почесал меня за ухом – это продолжалось не более того мгновения, когда он ласкал Приговора, и убил резким движением – так же, как это было с быком.

И я осела навсегда, выдыхая из себя воздух, как проколотый иглой воздушный шарик.

Ничего другого и не оставалось. Я повязала на голову два платка, как это делали все замужние женщины, чтобы не привлекать к волосам на ночлег чертей.

Не стоило мне принимать тот проклятый окровавленный хвост!

Надо было бежать! Бежать на причал, сесть в первую попавшуюся лодку и ничего не бояться! Но это я понимаю только теперь.

А тогда знак внимания от красивого парня показался венцом моих желаний.

Мои родители радовались, ведь клан Грахов был богатым. Их контрабандная торговля оружием велась сотни лет. Мне завидовали подруги. Ко мне стали обращаться на «вы». И я таким образом потешила свою гордыню. Начала жить, как все.


…Итак, никому я не могла рассказать о том, что происходило со мной. Никому, кроме старой бабушки, которая, как мы все считали, давно выжила из ума.

И поэтому с ней можно было говорить обо всем.

Бабушка курила трубку и, сколько себя помню, всегда сидела на старом ковре под деревом, скрестив сухие и тонкие, как камышинки, ноги.

Бабушка была такая маленькая и худая, что казалось, будто она вырезана из бумаги и стоит лишь коснуться ее пальцем – она рассыплется в прах.

Однажды я спросила ее о той крепости, стоящей на берегу моря, почему ею пугают девушек, почему вокруг нее такая пустота – и ни одного человеческого следа?

– Крепость? – переспросила она, втягивая дым и выпуская его через ноздри, как дракон. – Хм… крепость… Никто не знает, откуда она здесь взялась. Туда никто не ходит. И ты не ходи. И не спрашивай. Это башня для тех женщин, кто плохо себя ведет.

Я решилась спросить, что означает «плохо себя вести».

Точнее, я сформулировала вопрос гораздо хитрее: я спросила, как не нужно вести себя, чтобы не попасть в страшную крепость?

Старуха медленно выбила из трубки истлевший табак и раскурила ее снова.

– А так… – сказала она и задумалась, – так, как Рыжая Суо…

Теперь мне, навострив уши, надо было выведать, кто такая Рыжая Суо.

Мало-помалу я вытянула из нее эту давнюю историю, которая, скорее всего, была выдумана прямо сейчас, на моих глазах.

Вот что я услышала:

– Рыжая Суо была самой красивой девушкой на побережье, но об этом можно было только догадываться. Ведь законы запрещали выставлять напоказ свое лицо, волосы, запястья и пальцы ног. Вероятно, Рыжая Суо не могла дождаться, когда сможет показать все свое добро! Ведь увидеть запястья, лицо и ноги мог только законный муж. Но после свадьбы Суо не прошло и часа брачной ночи, как муж выволок ее за волосы из спальни и потянул к крепости. Он толкнул ее внутрь, и всю ночь жители наблюдали за тем, как он замуровывает вход… Вот и вся история.

– И это все? – спросила я, надеясь услышать больше. – Так что же плохого она сделала?

Старуха снова выпустила дым из носа и сердито ответила:

– Думаю, ее вина была не больше макового зернышка. Ведь за девушками здесь хорошо следили родители, а Рыжая Суо была одной из самых покорных. Но, наверное, она все же чем-то отличалась от других, ведь ее муж вскоре умер от тоски. У нас же все делается сгоряча…

Бабушка вздохнула и замолчала, превратившись в пергаментного дракона.

А потом заговорила:

– Мы с Рыжей Суо родились в один год и в один день, когда в долинах начинает цвести асклепиас, цветок, который может стать либо ядом, либо эликсиром бессмертия. В госпитале, крытом спрессованными пальмовыми листьями, наши матери лежали рядом. Их было только две в большой палатке на двадцать коек. В начале того года во время очередного путча погибло много мужчин, которые не успели оплодотворить своих жен. Поэтому госпиталь стоял пустым.

Мы лежали рядом со своими матерями в душистых колыбельках из тех же спрессованных листьев пальмы. Я спала, потому что с самого начала была тихая, будто уже готовилась сидеть под деревом на этом ковре. А Суо драла горло так, что на ее крики отзывались птицы в лесу и киты в океане. Она уже тогда была рыжей. И уже тогда в нее вселился бог безумия и сумасбродства – Иэл. Говорят, что внешне он похож на летающий буравчик, всегда витает в воздухе над головами младенцев женского пола. Ввинчивается в сердце и мозг – пронизывает тело насквозь, оставляя внутри избранной жертвы ярость греховных страстей и неуемную жажду к познанию всего запретного.

Как только такой буравчик ввинтился в тело Суо, она принялась неистово кричать, поздравляя мир со своим рождением. Но он, мир, ей не понравился – он был слишком плоским и белым, как известковые стены госпиталя, а воздух – слишком густым и кислым на вкус, как наше национальное блюдо – суп «ани», сваренный на выстоянном на солнце молоке.

Летучий буравчик Иэл ввинтился в малышку Суо еще и потому, что роды у ее матери были тяжелые, и бедная Винчетта в момент выхода ребенка не успела сунуть в рот мизинец левой руки, как это делали все женщины нашего острова, чтобы уберечь дочерей от нежелательных страстей.

Кроме того, что мы родились в один день, наши дома стояли рядом. И я всегда знала о Суо гораздо больше, чем другие. И могу заверить, что Суо была не такая, как все. С малых лет она хорошо пела и играла на мужском музыкальном инструменте – дудуке, хотя ее этому никто не учил.

Для того чтобы играть на нем, надо иметь много ветра в груди и много печали в сердце. Откуда это все взялось у маленькой девочки, если не от проклятого Иэла!

А еще она везде, где только видела белую стену, рисовала ей одной понятные геометрические узоры, а потом, когда подросла и научилась ткать, – переносила их на ковры. Ткала она так ловко и быстро, что семья начала жить за счет этих ковров.

Ковры Рыжей Суо висели чуть ли не во всех богатых домах страны и, как поговаривали люди, имели целебные свойства. Был такой коврик и у меня – Суо подарила его мне на день рождения. Он висел над моей кроватью, и я каждое утро путешествовала по нему глазами, открывая в себе и в окружающем мире какие-то непостижимые глубины.

В шестнадцать лет Суо выглядела привлекательной женщиной – ее медные браслеты-погремушки, которые оповещали, что девушка вышла за порог своего дома, сводили с ума весь город. И молодые, и старики приникали к окнам, чтобы увидеть, как она идет по улице, держа в руке корзинку или кувшин.

Первые сватались, вторые – просто смотрели вслед, пуская изо рта длинную табачную слюну. Но Суо была непреклонной. Даже родители не могли повлиять на ее выбор, ведь вся семья жила за счет ее ремесла.

Суо любила и жалела меня. Она считала, что все женщины нашего острова имеют только одну руку и выглядят естественно только потому, что не догадываются о своем недостатке.

Она говорила, что только настоящая любовь и свобода могут дать им полноценность. Меня удивляли ее слова, ведь в наших краях не было принято говорить о свободе, ведь свобода была равнозначна одиночеству. А мы все жили семьями.

Но Суо говорила, что я ничего не понимаю и жить семьями могут и звери…

Когда она наконец влюбилась, об этом в тот же день узнала вся округа.

Ведь Суо засветилась изнутри – даже платок и длинное платье не могли скрыть под собой этот свет.

Ее избранником стал некий Фархи – парень из ортодоксальной семьи. Хотя, откровенно говоря, я всегда думала, что Суо выйдет замуж за какого-нибудь нездешнего принца. Знаю, что семья жениха была против этого брака – слишком странной выглядела будущая невестка.

«Теперь у тебя обе руки?» – как-то спросила я ее. Это произошло за день до свадьбы.

Мы, как всегда, сидели в нашем саду и обсуждали будущее. «Да, – ответила Рыжая Суо. – Но я хочу, чтобы такими были все женщины нашей страны…» – «Что же для этого нужно?» – спросила я. «Не бояться себя, – сказала Суо, – и передавать этот опыт другим». Постепенно мы перешли к темам, которые могут возникнуть в разговоре двух взрослых и готовых к браку девушек.

С удивлением и смущением я слушала Суо, которая говорила о греховной – плотской – любви, в которой не может быть ничего запретного или зазорного, если любишь. О нарушении традиций, из-за которых наши женщины не раздеваются даже перед собственными мужьями, об отвратительных платках и длинных рукавах наших платьев, о ханжестве мужчин, которые время от времени ездят за пределы поселка в столицу, чтобы там испытать запретное наслаждение с проститутками.

Суо заверила, что у нее все будет иначе.

Я рассмеялась и сказала, что ей не под силу сломать то, что воспитывалось веками. И даже если она в своих попытках преуспеет, об этом все равно никто не узнает.

Тогда она дала мне ключ от дома, который, по традиции, сняли родители жениха для первой брачной ночи своего сына, и велела спрятаться там за коврами, развешанными вдоль красиво убранной комнаты. «Я научу тебя любить так, чтобы ты никогда не чувствовала себя безрукой», – сказала безумная Рыжая Суо и улыбнулась улыбкой, которую вселил в нее Иэл.

Не знаю, что побудило меня взять этот ключ: собственная испорченность, о которой я не догадывалась, или обычное девичье любопытство, или безоговорочный авторитет Суо…

Как бы там ни было, я единственная стала свидетелем ее грехопадения, за которым последовала смерть.

Я зашла в красиво убранное брачное жилище за час до прибытия молодоженов. Везде курились ароматизированные свечи, стены были увиты цветами, а вдоль и поперек большой комнаты висели богатые ковры, образуя лабиринт, в котором можно было и потеряться, и спрятаться.

За каждым из них стояли маленькие столики с едой и питьем – на тот случай, если невесте захочется поесть. Ведь есть и пить на глазах у мужчины во время свадьбы, брачной ночи или утром считалось верхом неприличия.

Заслышав шаги молодых, я затаилась и сто раз пожалела о том, что оказалась здесь. Меня душили ужас и стыд. Я молилась, затаив дыхание.

Сначала я услышала ее тихий смех, шепот и шелест свадебного наряда, звон браслетов на ногах и руках – казалось, что она зашла в дом, пританцовывая. Я уткнулась носом в душную шерсть ковра и притаилась, мечтая об одном – как бы вышмыгнуть за дверь.

Шелест и смех усилились. Легкие шаги послышались совсем рядом, и через мгновение Суо оказалась у меня, за ковром. Глаза и щеки ее пылали. «Я хочу пить», – крикнула она в комнату и весело подмигнула мне. На ней была только одна рубашка, и я покраснела, почти теряя сознание. А Суо спокойно налила в бокалы вино и один подала мне. Я взяла его дрожащими пальцами. Наблюдала, как она припала губами к хрустальному свадебному бокалу, в котором играли красные язычки тусклого огонька из лампады. Словно завороженная, смотрела я на ее запрокинутое лицо, на белую длинную шею, переходящую в мраморную грудь…

Она была как богиня. Теперь я точно видела, как под рубашкой светилось ее тело!

Сделав несколько глотков, она исчезла с моих глаз, уже наверняка зная, что мой страх прошел. Он действительно прошел – осталось только ощущение причастности к чему-то величественному и единственному, что может быть прекрасным в этом мире – к этому свечению тела, к красоте и совершенству каждой линии. Я жадно припала глазом к щели между двумя коврами, стараясь запомнить все, чему безумная Рыжая Суо решила научить одноруких женщин нашего поселка.

Я видела, как она склонилась над мужчиной, накрывая его своими рыжими волосами, как нежно и в то же время уверенно не позволила ему подняться, как медленно сбросила с себя рубашку, на мгновение замерла над его лицом, давая разглядеть себя…

Я услышала, как из его уст вырываются странные звуки вперемежку с хрипами и всхлипами – и с трудом разобрала, что он… пытается произнести слова молитвы.

А Суо, тихо смеясь своим обольстительным смехом, продолжает медленный танец на его распластанном теле.

В свете лампады я увидела, как сжатая в кулак его рука рвала тонкую шелковую простынь. Второй рукой он точно так же сжимал ее тонкие пальцы. И эта разница между двумя жестами была будто доказательством того, что его раздирали противоречия.

Я забыла, сколько длилось то, что я назвала «танцем огня» – ведь только огонь способен завораживать взгляд и лишать ум чувства времени.

Очнулась только тогда, когда услышала клёкот, исходивший из его горла – он рыдал, отвернувшись от счастливого лица моей подруги. А она нежно и успокаивающе гладила его по спине, будто он был ребенком.

А потом произошло то, что видели все, кто остался гулять во дворе до утра. Но не догадывались, из-за чего это случилось.

Поняла это только я.

Да и то спустя много лет после того ужасного дня: он не мог простить ей такой откровенной любви. Ему достаточно было бы видеть ее шею или кончики пальцев на ноге, зачать «в сраме» дитя, чтобы потом больше никогда не побеспокоить мать семейства «низменными потребностями». Он был таким, как и все остальные. Он не нуждался в любви – хотел жить в браке, в семье, как положено.

Суо проиграла…

Опыт ее был пагубным – я никогда не воспользовалась им.

Лишь в памяти моей сохранился тот «танец огня» – самое красивое из всех зрелищ, которые мне когда-либо приходилось видеть. А еще… помню странный огонь внутри себя – одна невыносимая вспышка, которая больше никогда не повторилась…

…Самое ужасное из всего, о чем у меня теперь есть время подумать, – это мизинец моей собственной дочери. Успела ли она положить его в рот, когда рожала тебя, Алоуа?..

Так закончила свою историю моя старая бабушка.


…Теперь, вспоминая все это, я возвращаюсь к поселку. В дом мужа Грэхема Граха-младшего.

Я могла бы и не возвращаться! Никогда не возвращаться, ведь там, под асклепиасом, цветы которого даруют бессмертие, меня ждет и будет ждать сколько угодно долго чужак со странным именем. Я нашла его на берегу моря – без сознания. И выходила, будто родила его во второй раз.

Я могла бы и не возвращаться.

Потому что я навсегда оставила себя там, под асклепиасом, в роскоши того, что узнала. И о чем ни на миг не пожалею, стоя прикованной к позорному столбу перед зданием Комендатуры. Могла бы не возвращаться…

Но я возвращаюсь.

Сегодня я сорву с головы платок у столба на площади.

И скажу все, что должна сказать, чтобы женщины моей страны никогда не чувствовали себя однорукими…

Странный случай с Владимиром

…Таинство имени не имеет существенного значения для того, кто не руководствуется предчувствиями, эзотерическим бредом, нумерологией и не верит снам.

Владимир был генеральным директором и основателем сети супермаркетов «Без консервантов». Название было довольно скучное, но меткое. И суть бизнеса заключалась в том, что это была сеть небольших магазинов домашней еды.

Идея пришла ему давно, еще в те времена, когда Владимир занимался перегонкой и продажей автомобилей. До этого он перепробовал кучу весьма странных профессий.

Судьба сделала его «бриллиантовым директором» одной из косметологических сетей. «Бриллиантовый» – означало, что он привлек в свое подразделение по продаже косметики более 300 дилеров и стал руководителем большого отдела.

Еще раньше, задолго до этого времени, он, имея два высших образования, торговал на первых стихийных рынках, потом – разрабатывал сайты для своих более успешных друзей, а еще – чинил телевизоры и магнитофоны.

А еще за несколько лет «до» он был рядовым гражданином своей необъятной страны и все время думал о том, как перейти от этого безысходного разряда к тем высотам, которые мог бы покорить. Ведь ни одно занятие не устраивало его целиком и полностью, потому что не имело под собой хоть какой-то благородной цели.

Пока он не побывал в Америке и не приехал оттуда отравленным некачественными суррогатами, которые уже добрались до берегов и его родины.

Он даже не подозревал, что обычная еда (качеству которой никогда не придавал значения, ведь привык, как и многие другие, «перехватывать на ходу») может так влиять на сознание и деятельность людей. Поездив по миру, он ужаснулся засилью толстяков.

Возможно, ужас так и остался бы ужасом или констатацией неутешительного факта, если бы судьба не занесла его на виллу бывших профессоров славистики в штат Кентукки.

Это была приятная супружеская пара преклонного возраста, которая жила на живописных просторах Кентуккских долин и, выйдя на пенсию, занималась производством соусов, огурцов и сладостей. Как объяснили миссис и мистер Гамс, сначала они занимались этим, чтобы доказать неполезность суррогатных продуктов и их вредное влияние на сознание американских граждан. С научной точки зрения они доказывали это, анализируя результаты выборов, военные конфликты и упадок культуры.

Словом, супруги увлеклись производством домашних продуктов высшего сорта. Сначала это были небольшие, довольно эстетично оформленные баночки с микроскопическими огурцами, зернами кукурузы с собственных полей, соусами. Впоследствии у супругов появились энтузиасты-партнеры со всей округи. Поскольку это был университетский фермерский городок, на помощь пришли такие же профессора и профессорши, которым стало скучно готовить только для себя.

Словом, спустя несколько лет местность превратилась в весьма популярную фабрику здоровой еды, заказы на которую поступали из всех штатов страны, а благородное дело – в прибыльный бизнес. К огурцам и соусам добавилась другая продукция: женщины выпекали восхитительные булочки по рецептам своих прабабушек, мужчины сбивали настоящее сливочное масло, производили растительное масло, которое благоухало на всю округу.

Пробыв у супругов несколько дней, Владимир ни разу не побежал в туалет, зажав ладонью рот, как это делал в крупных городах. Его не тошнило. Еда усваивалась и не откладывалась на боках. Вот тогда и возникла идея создать нечто подобное у себя дома.

Что он и сделал, вернувшись домой и уже имея собственный капитал и влиятельных друзей, которым когда-то делал сайты и чинил технику.

Теперь это была большая сеть магазинчиков, на которые работали сотни тысяч истосковавшихся от пенсионной безысходности бабуль.

Сеть приобрела популярность и набрала обороты. Владимир даже имел иностранных партнеров, с которыми встречался регулярно, собственноручно контролируя качество продуктов. Пока армия бабушек работала старательно, «на совесть».

Вот примерно все, что касалось успешного бизнеса Владимира.

Но не все, что он имел.

Конечно, Владимир был женат. Женат давно и надежно. И семейный уют гармонично дополнял картину того, что Владимир называл – «жизнь удалась».

Жену звали Ольга.

В те времена, когда Владимир мечтал выбиться из разряда рядовых граждан, Ольга училась с ним на одном курсе политехнического института и, в отличие от Владимира, считала, что он и является единственным и неповторимым даже в своих поношенных джинсах. Вместе, как и полагается, они прошли через все трудности становления бизнеса.

Они были вместе. Давно и надежно.

Этим утром, проснувшись, Владимир как раз и подумал, как хорошо иметь все, о чем мечтал, к чему шел долгой и порой неровной дорогой, и как хорошо продолжать теперь идти прямо, имея все это.

А еще он подумал, что заниматься любовью утром намного лучше, чем когда приходишь домой уставшим и плотно ужинаешь здоровой пищей из собственного супермаркета. Поразмышляв, не открывая глаз, еще немного, он решил, что так и надо сделать, ведь сегодня он уезжает в командировку и разлука будет долгой, наконец он ненавидит самолеты. Поэтому придется несколько дней мучиться на круизном лайнере среди беззаботных бездельников. Да, подумал он, стоит попрощаться с женой. И это было, как всегда, правильным решением.

Не успел он об этом подумать, как легкий ветерок, донесшийся до его сонного лица из приоткрытой форточки, коварно прошептал в самое ухо Владимира о том, что он – этот невесомый и только что рожденный ветерок с длинным влажным языком! – и есть единственно свежим из всего того, что находится в этой спальне…

Свежим, наглым, раскованным, обольстительным, развратным. Он шепнул, что об ЭТОМ не раздумывают! А если раздумывают, то, видимо, брат, не все в порядке…

Владимир был с ним полностью согласен и закрыл глаза, прячась от острого луча, который уже подползал по его лбу к правому глазу. За закрытыми веками на радужной оболочке сразу запрыгали цветные пятна и интегралы. И он увидел себя внутри собственного глаза. Увидел изменчивый черный силуэт среди зелено-терракотовой равнины, окруженной лиловыми холмами. Вероятно, этим силуэтом был его зрачок, двигавшийся под прищуренными веками. Но Владимир представил себе, что стоит посреди этой цветной равнины.

Даже услышал запах травы и моря, что скрывалось за холмами.

Представил, что навстречу ему, проваливаясь босыми ногами в густую влажную траву, несется рыжеволосая незнакомая женщина. Он подхватывает ее на руки – с восторгом и ужасом от того, что он совсем не знает ее, но, держа в руках, чувствует, что все это – его. Его – до последней клеточки, до кончиков ног и волос. До последней капли крови, которую она вливает в него, и от этого внутри начинает расцветать остролистый, но такой новый, неожиданный цветок. Он врастает в его грудь, как новый орган, еще не открытый физиологией, пробивается сквозь лопатки крыльями и заставляет летать.

Это была та минута на грани пробуждения, которую нам обычно потом никогда не удается вспомнить – просто целый день ходим с ощущением, что сегодня на тебя снизошло нечто вроде откровения, которое потом никогда не повторяется, отсутствует в реальности, а сидит в тебе, как заноза, как светлая тоска по несбыточному чуду.

…Луч дополз до глаз, и даже за закрытыми веками стало так светло, что лучше было бы наконец окончательно проснуться.


Мысль о море испортила настроение.

Он предпочел бы бежать к нему вот так – босиком, через равнину, по траве, а не болтаться почти неделю в бесконечном пространстве, скучая в каюте над бумагами, которые он должен представить своим зарубежным партнерам.

Можно было бы сократить путь самолетом. Но Владимир ненавидел небо и боялся высоты с тех детских времен, когда небо «поглотило» его отца-летчика.

Детство Владимира было похожим на любое другое детство любого заурядного гражданина. Что тут еще скажешь? Разве что о запахе подгорелого молока в детском саду, школьных «линейках», первом портвейне «Золотая осень» в подворотне…

Теперь его заурядность заключалась и в том, что сейчас он садится на круизный кораблик. И плывет, укрывшись в своей каюте, чтобы его никто не видел и не беспокоил – он должен пересмотреть свои бумаги и хорошо подготовиться к важной деловой встрече с партнерами.

…Круизный корабль назывался «Южная звезда».

Недавно новый владелец вытащил его из илистого дока. С корабля торжественно содрали медные буквы с именем бывшего вождя, обустроили каюты, наладили все механизмы, начинили всем необходимым для туризма – от роскошного ресторана с танцплощадкой до фирменных тарелок и бокалов с вензелями, и пустили бороздить моря-океаны с путешественниками на борту.

Владимир почти не выходил из каюты. Он листал документы, сводил «дебет» с «кредитом» и готовился к докладу.

По ночам его мучила бессонница, не терпелось скорее сойти на берег, ощутить под собой землю.

Он не представлял, как люди могут мечтать о профессии моряка или летчика. Все стихии были подчинены лишь Богу, и вмешиваться в них, вспарывать их целостность кормой или фюзеляжем, как ему казалось, было чем-то вроде святотатства. Ты замираешь перед величием стихий, ты хочешь упасть на колени и проклясть прогресс – ведь ни одна умная машина не стоит того величия, с которым по небу движется океан облаков, или катятся волны воды, или извергается огненная лава. Перед всем этим ты замираешь и чувствуешь скоротечность и ничтожность всего, что выдумал человеческий разум.

Но путешествовать Владимиру приходилось все чаще. И сейчас это была такая же деловая поездка, с той же морской болезнью и минимумом удовольствия от ресторанной еды, которую он заказывал в каюту.

Владимир плотно завешивал занавески на иллюминаторе, чтобы не видеть перед собой бескрайнего водного простора, который наводил на него тоску, и ни разу не вышел ни в салон, ни на палубу. Его будто и не было среди веселых пассажиров, с удовольствием коротавших время.

Ночью на второй день плавания ему показалось, что мотор не работает. Охваченный мгновенным животным ужасом, он отдернул занавески – и в круглом стеклянном проеме увидел картину ночного моря…

Владимир дважды моргнул – закрыл-открыл глаза, но картина не исчезла!

Она словно висела на темной стене каюты, хотя и была живой. В ней по темному подвижному фону, который, конечно, был не чем иным, как морем, плавали тысячи золотых серпиков – отражений лунного света. Они ныряли и появлялись снова, как стадо нерп, сопровождающих корабль. И Владимиру даже показалось, что мотор заглох именно из-за них – ведь их золотые тела тормозили движение.

А еще, по какой-то странной ассоциации – непостижима человеческая психика! – он подумал о жене, с которой не «попрощался». Теперь, в открытом море, это мучило его. Золотые нерпы своими убаюкивающими ритмичными движениями навели его на мысль о том, что он неправильно ведет себя в последнее время, и никакие документы, совещания и деловые обеды не заменят и нескольких минут физического удовольствия.

А еще – так же неожиданно – он вспомнил, как маленьким увидел скрипку. Тогда он с родителями шел из театра, куда его впервые повели на «Щелкунчика», и в темноте плохо освещенной улицы, в витрине музыкального магазина почти в таком же мерцании золотых серпиков лежала она – скрипка.

Изгиб ее лакированного бедра был очерчен светом…

Она лежала на черном бархате вполоборота и, казалось, дышала. И была такой одинокой и привлекательной, что ему захотелось лечь рядом – на черный бархат, у этого пленительного изгиба и почувствовать ее дыхание. Позже, когда родители отдали его в музыкальную школу (ведь он выказал такое желание сам), он не мог признаться, что любовь к музыке была лишь поводом касаться этого инструмента и слышать, как скрипка, вздрагивая, как живая, подчиняется его пальцам.

Затем он воспроизводил это ощущение со всеми женщинами, которые встречались на его пути. Но так и не нашел ту, которая откликалась бы на его прикосновения с наибольшей гармонией.

Теперь, в этот ночной час в открытом море, Владимир с сожалением вспоминал утро, когда не смог ничего большего, чем накрыть жену одеялом и стать под холодный душ.

И это еще больше беспокоило его. Ведь еще с юности они договорились никогда не идти на компромиссы, если это увлечение друг другом пройдет…

Золотые нерпы, которые заполонили все пространство и по спинам которых скользило судно, наводили его на сотни разноцветных мыслей и ассоциаций. И он впервые пожалел, что относился к стихии с неприязнью. Ведь теперь он видел всю бесконечность этого пространства, которое побуждает к другим бесконечностям, возникающим в его голове от созерцания ритмичного покачивания волн.

Он не заметил, что уровень воды медленно приближается к иллюминатору. Он не был специалистом в морском деле. Еще раз посмотрел на удивительную картину лунной ночи посреди моря, задернул занавески и лег на просторную койку, прикрученную к полу большими, стилизованными под старину, винтами.

И сразу уснул, убаюканный тишиной в своем нижнем этаже. Отключился сразу, переполненный новыми эмоциями.

Он не мог знать, что на верхней палубе туристов срочно усаживают в шлюпки: сказался наскоро сделанный ремонт судна.

«Южная звезда» медленно и величественно опускалась на глубину…


Проснулся через час с тем давно забытым детским ощущением ночного приключения.

Пощупал под собой простыню – да, она действительно была влажной!

Такого с ним не случалось, по меньшей мере, лет тридцать.

Владимир открыл глаза и резким движением спустил ноги с кровати. И… вступил в воду почти по колено. Сон мгновенно улетучился. Он стремглав бросился к двери каюты, открыл ее, и потоки воды хлынули внутрь.

Все происходило, как в кино, с той лишь разницей, что в руке не было пульта, которым можно было бы сменить эту ужасную картинку на другую. Владимир вышел в коридор – там было тихо и пусто. Со странным бульканьем в коридоре плескалась вода, как в тазике для стирки. Кроме этих звуков больше не было ни одного!

На поверхности воды плавали картины, стулья. Владимир рванул в каюту, вытащил из-под кровати спасательный жилет, надел его, дернул клапан, и жилет начал расти на нем, наполняясь воздухом.

Было странно, что его не разбудили, что он не слышал никакого шума, будто люди моментально исчезли с корабля. Потом он вспомнил, что во все время путешествия вывешивал на дверях своей каюты табличку «Не беспокоить!» И почти никогда не общался с другими на палубах или в барах.

О нем просто забыли! Рассуждать о том, как такое могло произойти, не было времени. Владимир снова бросился в коридор – уровень воды там повысился! – и побрел к уже наполовину затопленной лестнице. Стараясь держать равновесие (ведь судно кренилось все сильнее), выбрался на палубу. Мобилизуя все свои знания по поводу мореплавания и кадры из фильмов о катастрофах, Владимир вспомнил, что судно может образовать воронку, которая затянет его, если он останется поблизости.

Так что надо прыгать и плыть как можно скорее и – дальше. Так он и сделал. Жилет мешал движениям, но надежно держал его на поверхности. На безопасном расстоянии Владимир остановился, перевел дыхание и оглянулся.

Судна на поверхности уже не было.

Оно исчезло, как призрак.


– Теперь спроси меня, что было дальше…

– А я уже знаю.

– Откуда?

– Просто я слишком хорошо знаю тебя!

– Тогда расскажи.

– Рассказываю: он добрался до Острова, где его подобрала одна удивительная женщина. Та самая, которая привиделась ему на грани пробуждения. Да?

– Конечно. Ты все знаешь лучше меня.

– Повторяю: я знаю ТЕБЯ. Продолжай, пожалуйста.

– Нет, продолжение напишет жизнь. А я закончу так.

…Все, что в нашей повседневности кажется весомым и важным – может быть лишь одним из вариантов, из множества вариантов и комбинаций, которые подсовывает нам сверху или снизу кто-то, кто хитрее нас.

Ведь никогда не бывает так, чтобы все варианты, которые выпадают на нашу долю, выстроились в стройный ряд. Насколько было бы проще выбрать лучший! Но ты должен идти вслепую.

Наугад. Порой предавая себя и тех, кто рядом. Порой чувствуя то, что принадлежит только тебе, – на расстоянии. Во сне. В мечтах, которые никогда не сбудутся.

Нашему герою, которого я назвал Владимиром только потому, что это простое имя первым пришло в голову, выпал шанс встретить ту, которая принадлежала ему с самого начала. Она родила его во второй раз, вселила в него острокрылый цветок и исчезла, не обещая вернуться…


– И что дальше?

– Он будет ждать ее весь день и всю ночь. И еще много дней и ночей.

И много-много дней и ночей.

Всю жизнь.

– Она вернется?

– Спи… Спи, Алоуа. Спи, Рыжая Суо. И обними меня – обеими руками.

Любовница

…Невыносимо, когда ты исчезаешь!

Я не могу не видеть тебя больше двух дней. А ты порой исчезаешь на недели. Первые два-три дня я вроде бы отдыхаю – занимаюсь своими делами, в голове просветляется, и такая жажда деятельности возникает! А потом накатывается темнота, и я начинаю думать, что все, что было, – ложь. Наша встреча, разговоры, совпадение внутренних ритмов, телепатия тел, море нежности…

Потом начинаю себя жалеть.

Мне кажется, что вся моя жизнь до этого дня была бледной, пресной, бесцветной, что в ней не было ничего важнее вот этой мастерской, куда ты нисходишь, как… как Пасхальный огонь в Иерусалиме – ниоткуда.

Я жалею себя, ведь не могу вспомнить о себе ничего интересного. Не помню, что случалось со мной – необычного или выдающегося, в то время когда ты так отчаянно порхала с цветка на облако, с облака – в лужу, из лужи – в пропасть. И тебя окружали какие-то люди, которые могли свободно наблюдать за этими твоими перемещениями.

Только меня не было рядом. Они, а не я (!), видели, как ты взрослеешь, как смеешься, как говоришь. Хотя все это должен был видеть я!

Затем, полностью растравив свое воображение в тупом ожидании хотя бы одного твоего звонка, я возвращался к себе – невинному, как младенец.

Твое исчезновение раздражало меня, заставляло вспомнить, что и я не пальцем деланный! И в моей жизни не так уж и мало взлетов и падений, путешествий и приключений. Но почему твое отсутствие превращает меня в тупого кретина?

Когда ты вот так исчезаешь, я убеждаюсь на сто процентов, что ты меня не любишь, и говорю себе: «Ну и не надо! Можешь не возвращаться!», а когда мы вместе – вижу, что был не прав: так, как ты, меня не любил никто.

Но почему ты исчезаешь?!

Что я знаю о тебе?

Ты говоришь отрывочно. Порой мне кажется, что ты вообще не умеешь говорить ни о чем реальном – только выдумки тебе удаются, говоришь «как по писаному»! Ты произносишь что-то закодированное, и я должен все дорисовывать в своем воображении.

Ты говоришь: «Мне было шесть. Я просидела на санках в сквере всю ночь…» И я рисую картину, как ты ждешь пьяного брата в ночном сквере, сидя на санках, и постепенно превращаешься в ледяную скульптуру, и как тебе страшно – маленькая девочка посреди ночной ледяной пустыни.

Я готов броситься туда, сквозь время, проломив его лед головой, и забрать тебя из этого проклятого сквера. Возможно, из-за таких приключений ты сейчас такая, как есть – женщина-призрак, в любой момент готовая к бегству, сотканная из дождя, в котором я нашел тебя случайно: просто просунул руку в водяной поток и вытащил такой вот улов.

Ты приходишь всегда голодная, возбужденная, взъерошенная, какая-то растрепанная, под глазами – синие тени, снимаешь туфли – они на «низком ходу», эдакие полудетские «балетки», ищешь, что бы поесть (я всегда держу для тебя в холодильнике что-нибудь вкусненькое), садишься на подоконник, жуешь и смотришь в окно. И все это так, как будто не было этой недели – целой недели! Ты даже слушать об этом не хочешь – смеешься и говоришь: «Какая еще неделя? Не выдумывай!» Говоришь так уверенно, что я даже не могу обвинить тебя во лжи! Не могу сказать, что ты маленькая лгунья, что мне трудно с тобой, что можешь исчезнуть хоть навсегда! Оставь меня, наконец, в покое!

Но я этого никогда не скажу.

Я просто спрашиваю: «Что же ты делала все эти дни?»

И ты снова удивленно пожимаешь плечами: «Кофе пила…»

Так просто: всю неделю пила кофе. И – всё!

Ты прыгаешь в постель (ко всему еще и маленькая развратница!) и говоришь:

– Ну, что там дальше?

Сама невинность. Хоть и голая. Сама голая невинность, которая любит слушать сказки.

– Дальше прошло семь лет, и они поженились.

Ты не спрашиваешь – кто. Неделя отсутствия и пребывания «не в теме» не сбила тебя с намеченного курса – ты помнишь все, лучше меня. И я должен смириться, чтобы снова не потерять тебя на целую неделю. Хочу привязать тебя к себе сказками и историями, как Шахерезада.


…Эй, ты спишь?

Ты спишь. Я так люблю, когда ты вот так засыпаешь – неожиданно и так крепко-сладко, что из твоего полуоткрытого, как у ребенка, ротика капает на мое плечо слюнка.

Люблю, как ты просыпаешься – так же неожиданно, как птичка, и сразу требуешь невероятных историй, будто твой сон был необходим для того, чтобы увидеть все то, о чем услышала. А что ты там видела сейчас?..

Я говорю тебе так долго и путано, чтобы не думать о том, о чем должен подумать серьезно и что-то решить немедленно, пока не возненавидел себя. Каждый подаренный тобой день начинается и заканчивается для меня одним и тем же вопросом. Я поставил его для себя ребром, словно загнал в собственную руку топор.

Что должен чувствовать человек, который большую часть сознательной жизни честно прожил с одной женщиной, которую уважал, ценил, которая прошла с ним определенный путь и всегда доверяла ему, как и он ей, которая была ему другом, помощницей, советчицей, поддержкой, к которой он привык, как к воздуху, которого не замечаешь…

Что должен чувствовать такой человек, совсем не похожий на повесу или вертопраха, если… Если он случайно встречает другую и влюбляется во второй раз? Нет, не во второй раз. Ложь! Впервые. Да. Что он должен чувствовать, если этот человек – я? И у меня разрывается душа – от нежности к тебе и собственной подлости по отношению к другому, но не такому «другому» человеку, как ты…

Слышишь?

Не слышишь, я молчу. Или слышишь там, где ты сейчас – на острове, или в лодке, или в лесу, или там, где на берегу моря рыдает мальчик, который не может выразить свою любовь ничем иным, как желанием рушить…

Почему ты проснулась – спи…

– Да ты так вздрогнул, что мне пришлось проснуться – я даже не знала, что сплю. Так бывает?

– У тебя все бывает. Тебе хорошо?

– Мне хорошо, когда тебе хорошо.

– Что? Как ты сказала? Можешь повторить?

– Мне хорошо, когда тебе хорошо… А что?

– Просто это – лучшая формула любви, которую я никак не мог сформулировать, а ты сделала это так легко…

– Черт возьми! Кто сюда может звонить?

– Возьми трубку и узнаешь.

– Не хочу никого слышать. И вылезать из-под одеяла тоже. Мне кажется, что вся земля превратилась в эту кровать – в ней есть все, что мне нужно: любовь и весь мир. О, ну сколько же можно?

– Возьми и скажи, что ошиблись номером…

– О’кей! Сейчас так и сделаю. Ты не забудешь, на чем остановился?

– Я могу начать с любой буквы.

– Тогда я быстро…

– Ага, а я посмотрю на тебя – только не заворачивайся в простыню!

– Маньяк! Я и не собиралась заворачиваться!

…Я ревную тебя даже к твоему детству, к старым, еще черно-белым фотографиям, на которых ты кажешься мне неземной – не такой, как другие, стоящие рядом. Твои глаза полны ожидания – в них вопросы и удивление, а в волосах поют птицы и расцветает папоротник, ты вдыхаешь воздух, а выдыхаешь его вместе с золотыми лепестками или – язычками пламени, как сказочный дракончик. Тебя окружает такая плотная аура скрытой сексуальности, никто не устоит и пяти минут, чтобы не последовать за тобой, как пес. Я был не первым псом в этой стае, но первым, для кого ты сделала исключение и оглянулась. И бросила себя всю, как кость, чтобы мне было хорошо.

Я ревную тебя не потому, что хочу унизить себя или тебя. Я знаю, что если завтра ты найдешь кого-то другого, я спрошу лишь об одном: тебе было хорошо? И если ты скажешь «да», то я обрадуюсь. Потому что эта твоя формула – наша общая формула…

– Кто это был?

– Никто. Только дыхание.

– Это звонил ветер.

– Наверное… Так, что ты там бормотал о формуле? Я ненавижу математику! У меня всегда были двойки!

– Большинство людей – мужчин и женщин – говорят: «Мне с ним, или с ней, хорошо». И на этом, как правило, все. – Понимаешь?

– Не очень.

– Ну, они говорят так, делая акцент, прежде всего, на себе – «МНЕ хорошо». И в этом, собственно, нет ничего плохого. Мужчина должен гордиться тем, что с ним кому-то хорошо. Но никто не догадывается, что это только половина формулы. Когда мне говорили «мне хорошо с тобой» – я тоже гордился. Но всегда чувствовал, что в этом должно быть еще что-то. Что-то важное, взаимодействующее… Ты сформулировала то, о чем я думал, что чувствовал, но не мог выразить: мне хорошо только тогда, когда тебе хорошо.

– Элементарно, Ватсон! Если бы эту формулу изучали в школе – люди были бы гораздо счастливее.

А потом ты уходишь. На пороге я спрашиваю тебя – когда опять?

– Завтра.

Я делаю вид, что верю.

Точнее – я верю. Верю в этот момент, надевая на тебя плащ, поправляя на тебе шарф, застегивая твои пуговицы. Веду себя как твой хозяин.

Я смотрю в окно, как ты переходишь улицу и исчезаешь за углом.

И я остаюсь один на один с этим твоим «завтра».

Все равно, что один на один с вечностью…

Во всем виноват Кортасар (Несколько мейлов)

@

Кому: Петру

Тема: Внимание! Это не спам!

«…Да, старик, это опять я. Только с другим паролем! Поэтому придется проделать ту же штуку, что и в прошлый раз, когда я писал тебе из Венеции: напомню какой-то только нам одним известный случай. Ты знаешь зачем: чтобы доказать, что пишу именно я.

Почему-то там, в Венеции, на площади Сан-Марко на меня нахлынули такие сантименты, что в качестве «пароля» я напомнил тебе, как в пять лет мы пошли в лес охотиться на капибару.

Нас с милицией нашли в полночь – мы спали под деревом в обнимку, зареванные и охрипшие. Но держались за руки.

Да так, что нас не могли расцепить…

Здесь, в Калифорнийской таверне, вспомнилось другое. Как когда-то, играя в футбол на нашей «Строителей, 13», я пропорол икру проволокой, торчащей из земли, а ты донес меня на закорках до самой больницы.

Вся твоя рубашка и шорты были в моей крови. По дороге ты плакал и думал, что я этого не слышу. А я слышал…

Ну вот. Теперь, надеюсь, ты убедился, что я – Павел. Да, сегодня я Павел, то есть даже – Пабло (америкосам кажется, что я похож на испанца!).

В Венеции был Марком, в Стрые – Иваном.

Теперь имя мне – легион…

И это для меня не так существенно и не так реально, как та твоя рубашка, залитая моей кровью.

И твои слезы из-за моей боли.

Эти и подобные воспоминания и являются моей настоящей жизнью. Остальные – калейдоскоп, в котором до сих пор не разобрался…

Короче, старик, я в Калифорнии.

У меня хороший вид из окна: пальмы, «бич», широкие волны океана.

Кайф, одним словом…

Одно беспокоит: я все еще получаю от НЕЕ глупые смс-ки.

На них, кстати, отвечает первый попавшийся, с кем я сижу за столом. Это как игра в снежный ком: читаю смс-ку дальнобойщику, официантке, директору шапито, наконец, рыжей обезьяне и черту лысому – а они диктуют ответ.

Каждый – свой. А я нажимаю на кнопки – записываю ответ.

Кажется, ЕЕ это устраивает. И это меня удивляет – она всегда была рациональной девочкой с железной логикой. А здесь воспринимает всякую абракадабру – без всякого нарекания!

Если только мне вместо нее тоже не пишет «первый попавшийся».

Она всегда была выдумщицей, моя сумасшедшая девочка с синими волосами! Но наша игра затянулась. Я давно хочу ее прекратить… С твоей помощью, старик. Ведь ты мне поможешь, не так ли?

Словом, я хочу чтобы она знала: меня больше нет. Я мертв. Мертв давно и надолго! А моя мобила давно путешествует по рукам и мирам, как «переходящее красное знамя».

Только номер не изменился.

Кстати, интересная идея, старик…

Ох, хотелось бы мне поговорить с тобой вживую хоть десять минут…»


@

Кому: Пабло

Тема: не поверила

«…Уважаемый сеньор Пабло (никогда не думал, что буду обращаться к тебе именно так, старичок!).

Да, я тоже много чего помню. И о твоей крови, и о том, как мне было страшно, что ты, чертяка, умрешь у меня на тех закорках. И то, что я завидовал тому, что ты не плачешь, что ты мужественней меня. Вот чего ты не знаешь, так это того, что я потом, вечером, расцарапал себе икру в том же самом месте – гвоздем. Хотел испытать себя – заплачу ли. Ну и конечно же не распустил нюни. Поэтому решил, что я достоин быть твоим другом на всю жизнь!

Так оно и вышло. Хотя наши пути расходились не раз – разные институты, разные города, разные профессии. Но мы все равно были вместе. И это, на мой взгляд, большая мужская удача.

Теперь ты снова поразил меня. Бросить все и уйти, не оглянувшись. Вероятно, каждый хочет сделать однажды нечто подобное.

Знаю, знаю, старичок, что ты сейчас на стену лезешь: ты ждешь от меня ответа на твою просьбу. А я тяну резину. Ну что ж, получай то, чего ждешь.

…Итак, ОНА мне не поверила! Извини. Сделал все, что мог… У нее животная интуиция. Она сказала, если бы ты был мертв, она бы это знала раньше, чем ты испустил бы последний вздох. Такая она женщина, черт возьми! Я не мог сопротивляться – дал ей твой мейл. Считай меня предателем.

А еще… Ты – дурак, старичок! Отдай Её мне и иди ко всем чертям – они тебя примут. (Шучу!)»


@

Кому: Тебе

Тема: Не бойся

«Не бойся, я больше тебя не буду искать… Игра закончилась в твою пользу! Скажи лишь одно: ты обжигаешь спичкой рыбий пузырь перед тем, как съесть?..»


@

Кому: Тебе

Тема: Приди

«…Да, да…

Я до сих пор делаю это!

Со всей силы луплю сухой таранью по всему, что попадает под руку – по столу, подоконнику гостиничного номера, мрамору надгробия, поверхности белого рояля или собственной голове.

Я чищу ее так, как это делал бы Господь Бог – с тем же вкусом к неизведанной новой жизни, которую должен вывернуть наизнанку. Я достаю это лакомство – рыбий пузырь – и подношу к зажженной спичке.

Вру: теперь у меня есть замечательная «командирская» зажигалка, которая не погаснет и при шторме в двенадцать баллов.

Поджариваю пузырь – он сворачивается и становится черным, хрустящим и вкусным.

Как тогда, Мага!

…Да, да…

Сегодня я хочу называть тебя Магой. Хотя мне далеко до Кортасара…

Но во всем виноват Кортасар! И ты должна это знать. Это он предложил таким, как я, религию бегства.

Есть особая романтика цинизма в том, с каким мазохистским наслаждением мы бросаем все, что кажется нам более привлекательным, чем свобода, дорога, пространство и время.

Эти четыре плети гнали меня от тебя с самого начала. С той самой минуты, когда ты купила нашу первую чашку – одну на двоих. И я испугался, что отныне мы нырнем на дно, как два аквалангиста с одной воздушной трубкой на двоих.

Хватит ли нам кислорода, Мария?

Хватит ли нам мужества выпустить дыхательную трубку из губ и дать дышать другому, когда кислород будет заканчиваться, Анна?

Умрем ли мы вместе на дне этой чашки, ища друг друга ослепшими в мути старости руками, Эва?

Я не мог ответить на эти вопросы.

По крайней мере, тогда, когда ты выставила на стол эту чашку со щербинкой как символ общности: одну на двоих. А меня пробил холодный пот ужаса.

Бегство – это лучший способ остаться вместе!

…Ты научила меня поджаривать пузырь спичкой – там, в заснеженном Зурбагане, где пустые зимние пабы напоминают палубы затонувших лодок. Мы заходили в каждый, где было твое любимое «черное» пиво, садились за дубовый стол, изрезанный тысячами ножей, читали надписи и стучали таранью по чьим-то именам, до черноты отполированным временем… Интересно, кто сейчас стучит стаканами – по нашим?..

Везде, где мы побывали, я вырезал ножом наши имена. Каждый раз они были разными. Как и мы…

Я испугался, что так не может продолжаться долго.

Я жаждал странствий. Приключений. Драк. Гор. Морей. Женщин. Революций. Песка на зубах. Ветра в волосах. Мозолей от – приклада, лопаты, рукояти кинжала, струн. Текилы с солью. Соль – по фунту за чайную ложку в дебрях Амазонки. Золота. Печеной картошки. Овчарки под животом в зимнюю стужу. Разбитого об асфальт арбуза. Расквашенного носа. Запаха яичницы в придорожном мотеле. Брошенного в море кольца. Зеленого вина из древнегреческой амфоры. Ладони друга. Крови. Свиста в ночи. Креста, который понесу через возмущенную толпу. Пыток, которые выдержу, как настоящий герой.

Но на самом деле, Мага

На самом деле, Мария

На самом деле, Анна

На самом деле, Эва

…все это умещается на дне той чашки, которую ты принесла в дом.

Без тебя все мои приключения так и останутся на этих страницах – бесцветными, ведь не будут иметь ни одного достойного свидетеля.

И поэтому я хочу вернуться.

Мне необходимо вернуться к тебе.

Только ты могла держать меня над землей. Это я понял не так давно.

Ведь за все эти годы никто так и не научил меня есть поджаренный рыбий пузырь…»

«Кто любит меня – за мной!»

Каперна проиграла…

…Поздним осенним вечером 1955 года по узкой улочке Старого Крыма, тяжело и медленно ступая по стесанной мостовой, шла пожилая женщина.

У нее в руках был старый деревянный чемодан, подвязанный цепью, на голове – серый платок, из-под которого выбивались и развевались на ветру голубые седые пряди.

Женщина была в длинном линялом пальто и грубых стоптанных ботинках. С первого взгляда было понятно, что она, как и тысячи ей подобных, возвращается «оттуда».

А это для законопослушных граждан означало, что с ней следует обращаться осторожно и, на всякий случай, не вступать в лишние разговоры. Даже если узнаешь в ней красавицу соседку, бывшую учительницу или даже родную тетю.

Правда, к женщине никто и не собирался подходить! Во-первых, ее трудно было узнать, во-вторых, с недавнего времени выселения отсюда коренных жителей – татар и заселения их домов новыми «крымчаками» эту женщину вообще мало кто знал в лицо, а в-третьих, даже если бы и узнал, то отвернулся бы.

Ведь эта женщина была «не от мира сего». Из тех, кому вслед можно свистнуть и… бросить камень. Ведь помимо ее необычного характера был за ней и еще один грех – тот, за который ее и сослали в лагеря: «пособничество немецким оккупантам».

Но кроме этого, местные жители, особенно женщины, судачили о том, что эта «дама» – редкая стерва, которая сжила со света своего мужа – известного писателя, а когда он еще был жив, крутила романы направо и налево до самой его смерти. Ну и, в довершение всего, – чересчур гордая. «Не наша»…

Итак, женщина шла одна – прямая, как мачта, и пыльные полы пальто развевались вокруг ее ног. Подойдя к шикарному дому первого секретаря райкома партии, женщина остановилась и заглянула через забор.

В ее взгляде не было ни страха, ни почтения.

Хозяйским взглядом окинула она роскошный фруктовый сад – айвовые, сливовые, яблоневые деревья. Но не они привлекали ее внимание.

Там, в глубине, виднелся полуразрушенный домик, возле которого толклись полусонные куры. Еще несколько вечерних минут, и они, громко квохча, направились к домику – на насест.

Женщина решительно толкнула калитку и вошла в сад.

Такой же прямой и уверенной походкой стала подниматься по ступенькам роскошного дворца…

Через несколько минут она уже сидела на веранде напротив нового хозяина этой территории, держа в руке чашку с травяным чаем и спокойно глядя в его слегка скошенные от волнения глаза.

– Итак, что вы хотите? – нервно спросил он.

Женщина держала паузу, от которой железные перила стула начали плавиться у него под локтями.

Наконец женщина кивнула в сторону курятника:

– Этот дом принадлежит моему мужу – Александру Степановичу Грину. Здесь должен быть музей. А вы курятник устроили…

У нее были светлые смелые и пронзительные глаза.

Смотреть в них было невыносимо.

Тем более что когда-то – очень давно, так давно, что он до сих пор не мог определиться, то ли это сон, то ли явь, он… представлял себя смелым капитаном судна, на котором служит лоцманом Бит Бой, и мечтал встретить свою Ассоль.

И вот – она сидит напротив…

Бред!

Он вежливо кашлянул в кулачок и спросил:

– Грин? Он был… космополитом. Антисоциальный элемент, реакционный мистик. Дом принадлежит мне на законных основаниях, гражданка… – он вопросительно посмотрел на нее, в очередной раз делая вид, что забыл ее имя.

И она в очередной раз спокойно подсказала:

– Нина Николаевна Грин.

Выдержка у нее была железная, «лагерная».

– Зачем вы приехали в Старый Крым?

– Я жила в этом доме до войны, – ответила женщина, кивая в глубь двора на курятник. – Купила его за золотые часы – для своего мужа. Он жил и умер там. Теперь я хочу сделать здесь музей! И сделаю!

– Не советую. Вы проиграете…

Женщина встала:

– Спасибо. У вас вкусный чай.

Пошла по тропинке к забору.

– Так на чем мы остановились? – растерянно пробормотал он ей вдогонку. – Сколько отступных вы возьмете?..

– Я буду бороться… – послышалось из сада.

– Вы проиграете! – крикнул он вслед

Хлопнула калитка.

Потом ее видели на кладбище возле полуразрушенной могилы, где едва виднелась в темноте надпись «Александр Степанович Грин». Однако дерево алычи, которое она посадила еще в 1932 году, разрослось так, что его широкая крона окутывала и защищала своими ветвями весь небольшой холмик, где рядом с мужем лежала и ее мать. Она пробыла там долго, прислушиваясь к тишине и шелесту волн.

И ни одна звезда не сошла с небес, чтобы приветствовать ее приезд…

Так Ассоль, после десяти лет ссылки, вернулась в Старый Крым.


…Все сказки заканчиваются счастливо. Но некоторые, вырастая из этих сказок, пытаются смоделировать будущее Золушки, Спящей Красавицы, Принцессы на горошине, Ослиной Шкуры, Белоснежки. Что с ними стало через несколько лет после счастливого завершения всех испытаний? Почему сказочники умолчали об этом? Они рисуют в своем воображении разгоряченную на царском ложе Золушку с бигуди в растрепанных волосах, вечно сонную Красавицу, не вылезающую из домашнего халата, нервную Принцессу, поглощенную накоплением новых перин, и всегда нечесаную Ослиную Шкуру, которая лепит вареники, не помыв рук.

Кто знает, что происходило с ними после свадьбы – в воображении автора или по логике их характеров и со временем? Неизвестно. Только одна героиня – одна во всей мировой литературе! – прожила свою жизнь от начала и до конца – в реальной жизни.

И этой героиней была Нина Грин.

Единственное, что не мог предвидеть в судьбе Ассоль ее муж (хотя кто это может знать наверняка?) – это то, что ей придется работать на лесоповале, носить на фуфайке порядковый номер, а для людей – клеймо изменницы. Хотя такая судьба была писателем «заряжена» изначально – на страницах «Алых парусов», когда Каперна травила девочку, которая с детства ждала ТОТ КОРАБЛЬ.

Юность Нины была другой, более счастливой. А вот старость пришла с теми же, напророченными Грином, страстями – с большой борьбой за мечту с мелкими людишками, которые держали оборону на подходе к ней, и большими друзьями, которые помогли прорвать эту оборону – тогда и на веки вечные.

Как маленький челнок она поплыла по большим мутным волнам партийных инстанций. Сначала в высоких кабинетах ее принимали радушно, как жену писателя. А на следующий день, заглянув в литературную энциклопедию, где Грин значился, как «мистик и антисоветский утопист», и наведя справки в соответствующих органах о том, что «гражданка» Н. Н. Грин «сотрудничала с немцами» в оккупированном Крыму, на нее кричали и стучали кулаками по столам: «А что вы, собственно, хотите?!»

Конечно, о том, что, работая в немецкой типографии, она спасла от расстрела с десяток (а то и больше!) заложников, стало известно только после ее смерти. А она сама не говорила об этом на каждом шагу, считая делом обычным…

Местные халдейки, из тех, кто после ареста «странной» бросились грабить и без того нехитрое имущество супругов Грин – ломберный столик, чернильницу, стулья, прочую мелочь – тоже всячески разжигали огонь ненависти к «чужой» глупыми сплетнями.

Сплетни – вот прерогатива всех «каперн»! Но эти слухи распространялись и старательно разжигались «сверху», тем самым первым секретарем райкома.

Первая. За два года до смерти А. С. Грина жена бросила его.

Тяжело больной, он умирал, «на соломе», забытый и заброшенный, голодный и ободранный так называемой женой как липка!

Вторая. Во время оккупации Старого Крыма гражданка Н. Н. Грин сотрудничала с немцами. Она переливала кровь убитых ею младенцев раненым врагам!

Третья. Вернувшись «из Германии», эта женщина под видом музея хочет организовать «явочную» квартиру для шпионов.

Каперна гудела, как море в шторм! На каждой улице, в каждом магазине, на рынке, в других местах, где люди собирались больше двух, шли разговоры об «этой Грин» – убийце и изменнице.

Чтобы слухи обрели форму документа, в местной прессе периодически появлялись статьи о преступной деятельности «лагерной Ассоль».

А на горизонте, в море, которое она так любила, не было ни единой вспышки никаких парусов…


Каждый, кто приезжал к жене своего любимого писателя, сначала наталкивался на тысячу предостережений. А уже потом, растерянный и сбитый с толку, шел к «Ассоль», чтобы посмотреть ей в глаза, и… вздыхал с облегчением: «Совершенно ТАКАЯ!»: тех, для кого книги Грина были «второй библией», трудно провести сплетнями!

– Чтобы вернуть дом и сделать там музей, вам сначала надо самой реабилитироваться! – советовали ей друзья.

А она только пожимала плечами:

– Зачем? Это пустая трата времени. А я не успею сделать главного – устроить здесь все так, как было при жизни мужа. Если я этого не сделаю – никто не сделает. А репутация… Что она по сравнению с вечностью? Моя совесть чиста.


Пока в «курятнике» первого секретаря Старокрымского райкома партии лежали дрова и спали куры, ее душа не могла быть спокойной, а остальное ее не волновало!

Она поселилась неподалеку в комнате, которую сдала ей старинная приятельница, и в окно видела, как каждое утро во дворе партийного босса медленно идет строительство нового сарая – старый постепенно все же освобождали для музея благодаря ходатайству друзей-писателей.


Возглавляя это движение и до последнего веря в справедливость, она писала письма, ездила к высокому начальству, обивала пороги ненавистных ей инстанций и медленно собирала и выкупала все разворованные из Домика вещи – ломберный столик, чернильницу, медную фигурку собаки, кровать с металлическими перилами, на которой скончался ее муж…

Некоторые жители, пряча глаза, возвращали вещи бесплатно и извинялись.

Шепотом…

Ведь уже готовые для реабилитации документы были аннулированы с грифом: «Оснований для реабилитации нет».


…Она проходила по улицам своего родного города – прямая, спокойная и гордая, а ей в спину летели палки и камни. Дети, любившие ее за гостинцы и хорошее отношение, бежали за ней следом и кричали:

– Фашистка!

– Шпионка!

Однажды разогнать маленьких озорников выскочила молодая учительница. А разогнав – горько расплакалась.

– Ну что вы, девочка, не беспокойтесь! – сказала ей Нина Николаевна. – Дети не виноваты. Их научили.

Но были и другие…

Двести человек в месяц!

Они приезжали группами и по одному. Они выходили из автобусов на остановке маршрута «Симферополь – Старый Крым» – с горящими глазами и пылающими от волнения щеками, они были пыльные, как древние путешественники, и выжженные солнцем, как капитаны, они были разного возраста – от мала до велика, среди них были девочки и женщины с глазами, полными бликов моря, с ветром в волосах и ощущением неотвратимости чуда в их жизни! Все они хотели поклониться той, которую их любимый писатель назвал «лучшим подарком “Секрета”»!

Своим светлым, свежим и разноцветным присутствием они разряжали душную атмосферу несправедливости, окружавшую эту женщину.


Новый удар назрел после смены начальства в городском совете. Если предшественник нового главы только распускал слухи, писал «телеги» и печатал лживые статьи в прессе, его преемник просто приказал снести Домик Грина, ведь его руины якобы портили вид города.

И Нина Николаевна в очередной раз сорвалась в Киев, чтобы опередить подписание приказа в более высокой инстанции.

– Грин? – спросил у нее инструктор ЦК по культуре. – Для того, чтобы восстановить его Дом, кое-чего не хватает…

– Чего именно? – спросила она.

– Причина в том, что он… м-м-м… выпадает из контекста русской литературы! – услышала в ответ. – Он никогда не писал о времени, в котором жил. У него нет родины!

– Его родина – человеческие души! – в отчаянии бросила она.

И вышла.

Вернулась в Старый Крым.

И снова шла под пулеметными очередями взглядов, ведь за время ее отсутствия в «Каперне» расцвела новая «легенда».

Жители шептались о том, что домик, за который борется «лагерная Ассоль», никогда и не принадлежал писателю А. С. Грину!

– …и вообще, Грин никогда не жил в Старом Крыму!

– Да вы что?

– Ага. Он в этом доме никогда и не был!

– А кто там был?

– А вы разве еще не знаете? Так слушайте, я вам расскажу. Значит так, в конце двадцатых годов супруги Грин возвращались на лодке из Ялты в Феодосию. Вместе с ними ехал и любовник этой сумасбродки. По дороге законный муж умер. Хотя, скажу я вам…

– Что, что?

– Только это – между нами: говорили, что его убил тот же любовник! Убил – и забрал себе его документы. Тело самого писателя злодеи бросили в море. После этого поселились здесь как супруги…

– А я вам другое скажу: она вообще никогда не была законной женой этого несчастного! Только пару лет побыла любовницей, а потом спекулировала его именем!

– Ага, а во время войны она уехала в Румынию и занималась там шпионской деятельностью. Теперь занимается ею здесь под видом борьбы за этот никому не нужный курятник!

«– Вы все врете! Врете так гнусно, что даже я протрезвел!.. – сказал угольщик».

…Он до сих пор был там, с Ассоль, на двадцать седьмой странице. И мог защитить ее от лжи.

Рядом с Ниной не было даже такого защитника.

Но теперь она могла постоять за себя сама:

– Когда меня обвиняли в том, что я работала в оккупации, я не обижалась: я действительно работала. И не всякому дано знать и понять причины, побудившие меня это сделать! У меня сейчас такое странное ощущение: я не волнуюсь и не страдаю. Я – солдат, который должен победить эту зловонную гидру. И я смогу победить!..

Даже сам Грин не мог предположить, что именно такой – стойкой и сильной – станет его Ассоль. Но теперь сказку дописывала реальность…


…Несколько лет продолжалась война вдовы писателя Грина за собственный дом, купленный ею для своего тяжелобольного мужа в начале 30-х годов.

Менялись времена, как карты в колоде тасовалось столичное и крымское начальство, писались фельетоны, как «за» так и «против», вставала на защиту несокрушимой женщины одна часть общества, другая – продолжала бросать камни в спину.

Эти смешные и не очень, изнурительные, бессмысленные, коварные, жестокие распри в конце концов, тяжело громыхая ненавистью ко всему, что не укладывается в «систему» ценностей того времени, откатили. Вдове наконец позволили вступить во владение полуразрушенным курятником и по своему усмотрению делать в нем все, что угодно…

23 августа 1963 года в день рождения Александра Грина в Старом Крыму был торжественно открыт Дом-музей писателя.

И еще семь лет было отведено «лагерной Ассоль», чтобы чувствовать себя «блаженно счастливой» в земной жизни.

Ее пенсия, на которую она пыталась самостоятельно содержать музей, составляла… двадцать один рубль. И хотя у нее была масса друзей, помощи она не принимала. И тогда самые близкие из них придумали такое: посылать ей собранные всеми друзьями деньги – кто сколько мог – от имени… Литфонда как доплату к пенсии. И она никогда об этом не узнала.


Последние годы жизни выдались по-настоящему счастливыми.

Как только может быть счастливой жизнь человека, который достиг своей цели.

Нина Грин умерла в Киеве 27 сентября 1970 года на квартире своей подруги Юлии Александровны Первовой, назначив распорядителями своего наследства ее, Юлию Александровну, и своего друга, молодого инженера-изобретателя Александра Верхмана.

Последняя ее воля: быть похороненной рядом с мужем на Старокрымском кладбище под посаженной ею алычой…

Но именно с этого момента и начинается «вторая часть» ее бытия – уже неземного.

Ведь в Старом Крыму по поводу захоронения «гражданки Н. Н. Грин» рядом с могилой А. Грина срочно собирается четыре заседания облсовета, направляется запрос в ЦК КПУ. Ответ однозначный: «Запретить!»

Несколько суток, пока друзья решали вопрос завещания Нины Николаевны, гроб с ее телом стоял в Доме-музее. А потом приехала направленная облсоветом «бригада» – и под возмущенные голоса сторонников, туристов и молодежи из палаточного городка «Зурбаган», под крики: «Фашисты, что вы делаете?» – занесли гроб в автобус и помчались на кладбище.

Зарыли гроб в пятидесяти метрах от семейной могилы. Наскоро забросали землей под красноречивое молчание свидетелей.

Если бы представители власти могли понять, почувствовать ту тишину, они бы уловили в ней одну общую мысль: «Перезахоронение!»…


Прошел год…

В ночь с 22 на 23 октября 1971 года несколько человек, вооруженных саперными лопатками, фонариками и веревками, отправились на кладбище Старого Крыма. Было так темно, что они едва различали лица друг друга и не очень-то хорошо познакомились друг с другом.

Старшей во всей этой мужской команде была Юлия Александровна Первова.

Остальные знали друг друга только по именам: Саша, Феликс, Николай, Виктор-первый, Виктор-второй. С детства и юности их объединяло одно – Грин. Теперь они собрались, чтобы окончательно, пусть и тайно, победить «зловонную гидру», которая нависала над всей жизнью «лагерной Ассоль».

Весь день до позднего вечера лил долгий, бесконечный дождь.

Юлия Первова стояла «на стреме». Трое парней начали разрывать недавнюю могилу, двое – рыть яму в ограде, где лежал Грин…

А часа в два ночи случайный прохожий мог бы наблюдать такую картину: над кладбищем в полной темноте медленно взмыл гроб. Это ребята бережно несли его, подняв вверх. Гроб опустился в землю рядом с могилой Грина. Еще несколько часов работы – почти до первых петухов – были посвящены «заметанию следов». А потом Саша включил принесенный с собой магнитофон «Весна».

Из него полилась моцартовская «Лакримоза».

А над утренним горизонтом моря поднялась пурпурная звезда…

Каперна проиграла…

Словно магнит…

– Нет, господа, что ни говорите, а госпожа Вилинская была женщиной необыкновенной! Во времена ее молодости мне довелось знать ее лично, и скажу вам откровенно, было в ней что-то магнетическое…

Завсегдатаи литературного салона мадам Петушковой с удивлением посмотрели на говорящего. Женщины презрительно переглянулись, лица мужчин вспыхнули странными улыбками.

– Что вы такое говорите, Nikolac, – повела плечом хозяйка, – это была ужасная женщина – мужичка, черная вдова, Мессалина низкого пошиба.

– Я вообще не понимаю, зачем она подражала этой французской авантюристке Жорж Санд! – добавила другая. – Мы не во Франции. К тому же, женщина должна всегда оставаться женщиной. А высокими идеями пусть занимаются мужчины!

– Позвольте с вами не согласиться, Натали, – вступила в разговор подруга мадам Петушковой, Ольга Раевская – светская львица и большой знаток литературной жизни, – Мари совсем не такая избалованная, как вы это себе представляете. А ее высокие идеи о равноправии женщин, – обратилась она к другой собеседнице, – разве это не то, к чему нас призывает священный долг просветительства?

Но мадам Петушкова сегодня была не в духе.

– А знаете, как ее называли в светском обществе? – вскинулась она, яростно обмахивая обнаженные плечи веером. – Волчица! Вспомните-ка, сколько достойных мужей угодили в сети этой ужасной женщины! Из-за нее едва не свел счеты с жизнью господин Кулиш! А как страдала его бедная жена! А Тургенев! А Жюль Верн! А Этцель! Похоже, весь мир сошел с ума из-за этой женщины. А она еще имела наглость утверждать, что ее жизнь принадлежит идеям просветительства! Ха-ха!

– Я вспоминаю, как умоляла ее несчастная Варвара Дмитриевна Писарева, чтобы она оставила ее Митеньку! – активно заработала и своим веером визави мадам Петушковой. – Только подумать: она была троюродной теткой этой, так сказать, поборницы мужицкого права. И глазом не моргнула – увезла бедного мальчика в Ригу и там сгубила… Ужасная женщина…

– Кстати, – тихо произнес кто-то, – а что с ней сейчас?

Мадам Петушкова улыбнулась:

– Никто не знает? Ее время ушло…

– Вряд ли… – снова вступил в разговор мужчина, который наконец имел шанс в очередной раз подколоть экзальтированных завсегдатаев салона. – Сейчас Мария Вилинская живет в Абрау. И, кстати, – он сделал многозначительную паузу, – ее новый муж – лет на двадцать моложе нее!

Он знал, что последний аргумент особенно повлияет на женское общество, которое отчаянно цепляется за остатки былой красоты.

И дамы действительно захлебнулись от гнева:

– Я же говорю – хищница!

– Волчица!

– Ужасная женщина…


…Мария Александровна вздрогнула от резкого звука форточки, которую ветер с грохотом ударил о раму маленького окна, закинула за спину свои еще густые и тяжелые волосы, прикрутила светильник.

Конечно, здесь, в Абрау, она не могла слышать всего того, что теперь о ней говорят в салонах Киева, Петербурга, Риги или Парижа. Она давно отвыкла от обременительной мирской суеты, сплетен, откровенной зависти и скрытой ненависти. От славы – и литературной, и – мелкой, обывательской.

Не знала, что о ней еще говорят, еще помнят, как и прежде, после роковых смертей тех, кого она так страстно любила.

Возможно, все это – наказание за ее слишком независимый нрав, за отчаянное стремление к свободе, за необыкновенную, неженскую отвагу, наконец – за талант…

Нет, только мелкие обыватели могут судить о ней жестоко! Другие – смелые, яркие, честные, те, что готовы отдать жизнь за единственную строку правды – говорят иначе!

Даже ее первый муж, Афанасий Маркович, который спас ее от обременительной роли домашней гусыни, простил ее перед смертью.

И если она, Мария, чем-то провинилась перед людьми, то лишь тем, что слишком страстно, слишком жадно относилась к жизни – как к стакану воды в жаркой пустыне. А так, наверное, нельзя…

За окошком маленького дома шелестели волны, тянули ее душу по острому песку – на десять лет назад, в другую воду.

В день 20-го июня 1868-го…


…Тогда рижские газетчики будто с ума посходили, рассказывая на всех страницах, что на побережье прибыла известная писательница госпожа Марко Вовчок с сыном. А вместе с ними приехал пламенный мятежник, недавний узник Петропавловской крепости и известный литературный критик Дмитрий Писарев.

Проныры-журналисты не могли обойти и более щекотливые темы: пара находится в гражданском браке, господин Писарев значительно моложе своей подруги, к тому же является ее троюродным кузеном, который не получил благословения на этот брак от своей матушки.

Газеты сообщали, что два года назад госпожа Вовчок похоронила в Париже своего очередного любовника и теперь еще не окончательно вышла из состояния отчаяния.

– Зачем это? – Мария свернула газету и отложила ее на край накрытого к утреннему кофе стола. – Неужели это кому-то может быть интереснее того, что я написала за все эти годы?

– Такая незаурядная личность, как ты, Маруся, никого не оставит равнодушным ни своей личной жизнью, ни своими писаниями! Тебе следует относиться к этому спокойнее, – улыбнулся Дмитрий, доливая в ее чашку молоко.

– Я устала безмерно. А сегодня еще столько визитов…

– И это хорошо! Нам не помешает познакомиться с рижской публикой, – рассудительно сказал он. – Здесь есть хорошие поэты, хорошие критики и вообще – люди нашего склада. А еще, – он мягко накрыл ее ладонь своей, – здесь мы наконец можем ни от кого не прятаться! А газеты – к черту! Пусть пишут. А я буду чувствовать себя на празднике любви!

Она посмотрела на него нежно, почти по-матерински: «злостному бунтовщику» и «опасному демократу» всего лишь двадцать шесть! И хотя он отпустил бороду и многое пережил, находясь за решеткой, все равно он для нее – мальчишка! Тот ангелоподобный троюродный братик Митя, каким она впервые увидела его в имении своей тети в Знаменском.

Он почти не изменился, только глаза ввалились, и эта борода совсем не подходит к молодому лицу…

А она?

Мария никогда не была красавицей. Но было в ней что-то невероятно привлекательное, что-то большее, чем красота. Высокая, статная, с тяжелой косой, которая, как нимб, опоясывала голову, она привлекала мужчин своей загадочной молчаливостью и умным взглядом глубоких карих глаз. Молчаливость и даже некоторая закомплексованность, которые бросались в глаза при первом знакомстве, были обманчивыми. Как моллюск, который хранит свою жемчужину, она раскрывалась только перед теми, кого сама считала достойными своего внимания. И тогда, по словам современников, «сияла ослепительным обаянием», превращалась в «яркую комету», которая освещала все вокруг.

Даже теперь, после стольких страданий и одиночества, озарила путь этого юного «властителя мыслей», вывезла на Рижское взморье, чтобы он набрался сил, отдохнул от своего непримиримого нигилизма, отошел душой и телом от ужасов Петропавловского каземата.

Ей и самой стоило прийти в себя после утраты любимого – Александра Пассека. Рана еще не зажила. Сейчас ей необходимо собраться с мыслями, отогреться в лучах балтийского солнца и попытаться начать новую жизнь. Она чувствовала, что Дмитрий еще не полностью занял место в ее душе, и пыталась сделать все возможное, чтобы он этого не заметил.

– Митя, бежим купаться! – ворвался в гостиную Богданчик и бесцеремонно уселся на колени Дмитрия.

– Не замерзнете? – спросила Мария, снова поймав себя на мысли, что смотрит на обоих одинаково – как на детей.

– Мамочка, это вчера было холодно! – лукаво сощурился Богданчик. – А сегодня – посмотри, какое солнышко! Ну же, Митя, айда!

Дмитрий вопросительно посмотрел на Марию.

Он знал, что минуты уединения ей необходимы, как воздух, и это порой огорчало – он хотел видеть «свою Мари» постоянно, сидеть с ней за одним письменным столом, называть богиней и… отчаянно ревновать к каждой строке! Даже теперь, когда эта женщина принадлежала ему, он готов подписаться под каждым словом, написанным для нее в те давние времена, когда они еще не были вместе: «…никакие мысли не посещают, и чувства одни и те же: жду тебя, желаю тебя. Жду и желаю – благодаря тебе – крепкого, хорошего и живого счастья. Милая моя, хорошая, Маша! Написав этот восклицание, я задумался с пером в руках. Не знаю, что хотел сказать, не умею ясно выразить то, о чем думаю. Но главный мотив все тот же: люби меня! Люби меня, а уж я тебя так люблю, и еще так буду любить, что тебе, конечно, не будет холодно и тоскливо жить на свете…»

– Что ж, идите, мои дорогие! – Мария Александровна едва сдержалась, чтобы не расцеловать их обоих. – Но возвращайтесь вовремя на обед!

Потом она долго смотрела, как они бежали на пляж – две хрупкие фигурки, два любимых мужчины, придающие смысл ее жизни.

Это было странно: она, уже известная писательница, которая всегда хотела независимости, боролась со всем миром – таким несправедливым и жестоким по отношению к слабым и обездоленным, сузила этот мир до такого вот крошечного островка счастья – простого и понятного, как утреннее прикосновение любимого.

Дмитрий с Богданчиком уже скрылись за соснами, и Мария отошла от окна.

Ровный розовый свет утра, свежесть морского ветерка и душевное спокойствие, когда не нужно думать о долгах и кредиторах, – все настраивало на рабочий лад.

Без работы она себя не мыслила. Так было всегда. И пусть кто-то попробует упрекнуть, что ее руки не знали труда!

А сколько же его было в жизни. Даже в детстве…


…Мария плохо помнила тот короткий период жизни, когда был жив отец и молодая мать светилась счастьем. Но история их любви поразила Марию на всю жизнь.

Молодой офицер Александр Вилинский влюбился в пятнадцатилетнюю Прасковью с первого взгляда, когда его Сибирский гренадерский полк стоял в поселке Екатерининское.

Молчаливая, нежная и, как ему показалось, «неземная» девочка, которая владела несколькими языками, хорошо играла на фортепиано, заставила круто изменить походную жизнь и осесть здесь, под Ельцом, обзавестись хозяйством, а впоследствии – тремя детьми. Отец умер, когда старшей Маричке было всего семь.

Мать, еще совсем юная, спустя два года вышла замуж во второй раз. О нерадивом помещике Дмитриеве ходила дурная слава: картежник, повеса и забияка, он пустил по ветру наследство первой умершей жены и полностью подчинил себе жизнь покорной Прасковьи.

Она не могла ссориться с мужем при детях. Но те в полной мере наслушались грубостей и насмотрелись отчаянных сцен ревности со стороны своего отчима.

Выход был один: отправить их куда подальше, разбросав, как котят, по родственникам.

Маша месяцами сидела то у своего дядюшки Николая Петровича в Нижнем Ворголе, то у троюродной тетки Варвары Дмитриевны в Знаменском.

А в двенадцать Маша Вилинская и вовсе лишилась домашнего очага: накопив кое-какие сбережения, мать отправила ее в пансион в Харьков.


Холодные высокие стены, утренняя муштра, наказание голодом, молитвы и бессмысленное хождение парами – что могло быть ужаснее для девочки, привыкшей жить на природе?

Подруг у нее не было, ведь ровесницы считали новенькую дикаркой.

У нее оказалась феноменальная память и незаурядные способности к языкам, что давало возможность не зубрить уроки вместе со всеми остальными, а предаваться мечтам и размышлениям.

А еще лучше – тайно пробираться в служебные помещения, где пели песни крепостные-горничные, где лилась живая народная речь…

Так, вместе с немецким и французским, Мария выучила и украинский.

В пансионе она провела долгих три года, а когда ей исполнилось пятнадцать, ее забрали к себе в Орел богатые родственники Мордвиновы. И бедная приживалка стала гувернанткой своих племянников – Кати и Коли.

Она до сих пор помнит их настойчивые просьбы спеть на ночь «о коне с серебряной гривой», о «девушке чернобровой, которая превратилась в тополь». А голос у нее был таким глубоким, таким насыщенным и красочным – совсем не похожим на голоса местных барышень…

– Мари, ты не уйдешь от нас? – тревожно спрашивала Катя, когда та крестила ее на ночь. – Тебе у нас хорошо? Мы же тебя не обижаем?

…Через много лет Екатерина Михайловна Мордвинова с удивлением узнает себя и свою юную гувернантку в повести известной писательницы Марко Вовчок «Живая душа».

Но тогда маленькая племянница не могла знать, как страдает душа «бонны» в стенах этого «дворянского гнезда». Как рвется на волю эта пятнадцатилетняя девочка, как избегает танцев и вышиваний, предпочитая «опасное общение» с сосланными в Орел «неблагонадежными личностями».

Но что это означало – «на волю»?

Для девушки в ее положении только одно – удачное замужество.

Отбоя от женихов у Мари не было. Тетя из кожи вон лезла, чтобы обеспечить племяннице достойное будущее – заказывала модные платья, вывозила на званые вечера. Стоило только показаться Мари на почтенной публике, как на следующий день дом Мордвинова кишел визитерами!

– Завтра приедет Ергольский, наденешь розовое платье! – командовала тетя. – И, прошу тебя, Мари, говори по-французски, будь с ним ласкова. Он свататься приедет! Хорошая партия для тебя. Ну, чего ты снова губы дуешь?

– Я хочу другой жизни, тетушка, – отвечала Мария, глядя на тетю так, что та невольно накладывала на лоб крестное знамение, – жизни настоящей, а не на словах! Чтобы не лежать камнем при дороге!


Тем вечером она наотрез отказала красавцу Ергольскому и, запершись в комнате, написала отчаянную записку сосланному этнографу Афанасию Васильевичу Марковичу: «Скажи скорее, что делать? Я не задумаюсь. Ради бога – быстрее!»

Афанасий Маркович…

Имела ли она право принять его любовь, его обожание, его страстное поклонение перед ней, еще совсем юной? Разве не видела расхождений в их устремлениях?

Афанасий, старше ее на двенадцать лет, мечтал о тихом семейном счастье, она же хотела независимости.

Конечно, она увлекалась его умом, его научными трудами и демократическими взглядами. Но разве этого достаточно для совместной жизни?

И все же – «Ради бога – скорее…»

Он примчался сразу. Этим же вечером Мария навсегда покинула имение своей тетки.

Вскоре Афанасий Васильевич должен был на целых три месяца оставить молодую невесту – отправлялся в научную экспедицию в Черниговскую и Полтавскую губернии, а Мария была вынуждена ждать жениха в имении своей другой тетки в Знаменском.

Здесь жизнь была такой же, как и в имении Мордвиновых.

Тетушка Варвара Дмитриевна сама занималась хозяйством, руководила засолкой огурцов, устраивала костюмированные балы и… не сводила глаз со своего любимца, сына Мити.

А шестилетний мальчишка – нежный и голубоглазый – все время крутился у Марии под ногами, надоедая вопросами о предстоящей свадьбе:

– А корона на голове у тебя будет? А белые лошади с каретой? Неужели, Мари, ты будешь целоваться – при всех?!

Кто из них мог знать, что через много лет тетушка будет писать отчаянные письма «ненавистной невестке»: «Если ты не можешь любить его – хоть пожалей. Я у твоих ног, я тебя умоляю…»


…Мария еще раз посмотрела в окно: далеко на песчаном берегу виднелись две темные фигурки.

Ветер поднимал и опускал занавеску, и тогда морской пейзаж превращался в белизну чистого листа, призывал скорее сесть за стол.

А она почему-то все оттягивала этот момент. Фривольная статейка в газете вызвала бурю воспоминаний. Неужели она должна оправдываться? Всю жизнь оправдываться. Перед кем?

Видит Бог, она всегда была благодарна за все, что сделал для нее Афанасий. Но разве благодарность – то, чем можно жить, то, от чего волнуется сердце и заставляет петь, радоваться, совершать безумные поступки?

Она несознательно заставила мужа страдать.

Она этого не хотела, ведь никогда не скрывала, что вышла замуж, спасаясь от печальной участи многих женщин, в том числе и своей собственной матери.

Она никогда не врала.


…Пришло время обеда. На вечер назначена встреча с известной эстонской поэтессой Лидией Койдула, а днем – визит к издателю немецкого журнала «Ди Либелле» Эрнсту Платесу.

Мария уже была одета к обеду как и всегда с элегантной сдержанностью: черное платье, гладко зачесанные волосы и никаких духов! С нетерпением выглядывала на тропе своих купальщиков.

Наконец из-за сосен выскочил Богданчик. Он бежал так быстро, что даже издалека было видно, как пылает его лицо. Увидев мать, он что-то крикнул, но ветер отшвырнул его голос в сторону моря.

Когда сын подбежал ближе, Мария услышала невероятное:

– Мама, мама, Митя утонул!

Все, что было потом, помнит, как во сне: бессмысленная беготня по пустому пляжу, толпа людей, ожидание рыбаков, которые отправились на лодке в поисках погибшего…

Потом – ходатайство в Министерство внутренних дел с просьбой дать разрешение на вывоз тела в Петербург.

Там, на следующий день после трагедии, поднялась буря сплетен.

«Эта отвратительная игра в кошки-мышки, – писал сотрудник «Дела» Шеллер-Михайлов, – закончилась тем, что человек утонул в месте, где мель тянется на версту; что этого человека потащили для оказания помощи в Ригу. Она бы еще в Петербург повезла его! И теперь ЭТА БАБА никому ни о чем не дает знать, не отвечает на телеграммы и бог знает, что делает…»

Петербург гудел…

Слухи о смерти молодого Писарева ширились. Обезумевшая от горя Варвара Дмитриевна посылала телеграммы всем рижским знакомым, умоляя прояснить ситуацию: «Что с Митей? Семья в отчаянии».

А госпожа Вовчок молчала.

Она не могла отвечать на эти отчаянные призывы.

С каменным сердцем она ждала, пока на рижском заводе будет отлит свинцовый гроб. Потом, втайне от матросов и пассажиров, договаривалась с капитаном, что его погрузят на корабль в большом деревянном ящике, ведь гроб на корабле считался плохой приметой.

А потом начала собираться в дорогу.

Как всегда, выглядела безупречно: закрытое черное платье, траурная накидка, высокий, наглухо застегнутый воротник. Когда корабль отчалил от берега, закрылась в каюте и легла на койку, не раздеваясь. Ничто не могло вывести ее из оцепенения – ни качка, ни настойчивый стук официанта, ни музыка на палубе, ни слезы сына.

Ночью поднялась буря, молнии освещали каюту, огромные волны стучали в иллюминатор, словно кто-то швырял в стекло комки земли. Марии показалось, что корабль пойдет ко дну – туда, где Дмитрий оставил свой последний вздох.

Она даже порадовалась этой мысли. В этот момент надо быть ближе к любимому – и она спустилась в трюм. А там уже бушевала возмущенная толпа: от качки крышка с ящика съехала и все увидели, что везут гроб!

– Гроб на корабле! – в ужасе кричали матросы. – За борт его!

Мария ворвалась внутрь:

– Ни с места! Иначе я сама брошусь в воду!

В ее глазах было столько решимости, что матросы отступили.

Потрясение этой ночи наконец вывело ее из ступора.

Она стала появляться на палубе, подолгу стояла, вглядываясь в бескрайние морские просторы.

– Это же Мария Маркович, известная под псевдонимом Марко Вовчок… – шептала публика, проходя мимо одинокой фигуры.

– Да, да, это та самая эксцентричная эмансипе, последовательница Жорж Санд…

– Смотри, сынок, вот мадам, которая перевела историю о таинственном острове мсье Жюля Верна…

– А почему она плачет?..

«Не рыдай так безумно над ним – хорошо умереть молодым» – это ей, Марии, посвятил свое стихотворение Некрасов.

Жизнь складывалась так, что многократно ей приходилось все начинать сначала. С белого листа. С первой строки, написанной торопливым почерком: «Ради бога – скорее…»


…Она всегда спешила жить.

После свадьбы с Марковичем была поглощена этнографической работой мужа, вместе с ним ездила по селам, записывала песни и легенды, разговаривала с простым людом – главным образом, с крепостными женщинами, в совершенстве выучила украинский язык, начала записывать то, что видела и слышала вокруг.

Первый ребенок – девочка, которую назвали Лелей, умерла, не прожив и нескольких недель, через год на свет появился Богдан. Денег катастрофически не хватало. Семья, увлеченная общим делом, постоянно переезжала с места на место, из одного села в другое.

Жили в нищете, снимали дешевые квартиры, постоянно закладывали и перезакладывали вещи.

Но это были счастливые дни – в каждом городе семья Марковичей находила единомышленников. И порой жили настоящей коммуной: деньги держали в общей кассе, мужчины по очереди возились с детьми, женщины – стряпали. И, конечно, были нескончаемые разговоры до утра – об устройстве вселенной, о справедливости, о роли интеллигенции.

А потом она решилась отправить в редакцию свои первые пробы пера…

…Летом 1856-го известный писатель и издатель Кулиш сделал запись в своем дневнике: «В числе материалов, предоставленных мне, некто под именем Марко Вовчок прислал одну тетрадь. Просмотрев ее мимоходом, отложил до лучших времен… Тетрадь лежит у меня на столе неделю, вторую. Наконец я взялся за нее. Читаю и глазам своим не верю: у меня в руках чистое, непорочное, полное свежести художественное произведение… Пишу автору, спрашиваю, что это за повести, кем они написаны. Мне отвечают, мол, живя долго в народе, любя его более чем любое другое общество, автор насмотрелся на все, что происходит в наших селах, наслушался всяких народных рассказов, и это стало основой произведений. Автор работал как этнограф, но этнограф оказался поэтом…»

Позже, до безумия увлеченный писательницей, Кулиш утверждал, что псевдоним Марии Маркович – Марко Вовчок – придумал именно он за ее молчаливость и диковатый нрав.

Кулиш стал ее первым издателем и редактором. Правда «мэтр» долго не догадывался, что под мужским именем скрывается двадцатилетняя женщина, которую он будет любить долго, страстно и… безнадежно.

В конце 50-х молодая писательница достигла апогея своей литературной славы – ее знали не только в Украине.

Из Петербурга сам Тарас Шевченко послал ей в подарок «от общества» золотой браслет. И она начала рваться в Северную столицу, утомленная нелюбовью к мужу, безденежьем, выбиванием гонораров и долгами.

Петербург…

В этом городе Мария прославилась не только как писательница. Здесь вокруг нее кипели такие страсти, что светские львицы, привычные к романам и флиртам, остерегались знакомить с ней своих мужей.

«Шевченко оживлялся при ней, Кулиш и Костомаров сильно увлеклись ею, даже Тургенев, несмотря на свою роковую страсть к Виардо, был поражен и, судя по его письмам, испытывал чувства для него необычные…» – так писал о том периоде жизни своей матери сын Богдан.

Именно в Петербурге отчетливо проявилась вся страстная натура и… была сделана первая ошибка, имя которой – Пантелеймон Кулиш.

Все окололитературное общество распределилось на два лагеря.

– Кулиш сделался невыносимым, – возмущались одни, – бросил жену, бесится, угрожает самоубийством. Каждому встречному рассказывает о своих отношениях с молодой писательницей!

– Так ее затравил, что бедняжка готова бежать куда глаза глядят… – сочувствовали другие.

– Но не она ли сама подливает масла в огонь? – улыбались их оппоненты.

А двадцатишестилетняя писательница страдала от болезненной страсти своего издателя, понимая, что и на этот раз любовь обошла ее стороной…

Равнодушно она читала отчаянные письма и не бросала их в огонь только потому, что это были письма «исторической личности»: «В вашей душе холод. Довольно мне терзаться безумным желанием к женщине, которая неспособна любить горячо…»

Спасаясь от рокового преследования, Мария приняла предложение Ивана Тургенева отправиться с ним в путешествие по Европе, сначала в Берлин, потом – в Дрезден и конечно же – в Париж.

Афанасий Маркович, который, по словам современников, превратился в «диванно-халатное» существо, остался дома.

И вот – поезда, пересадки, дилижансы, ветер в лицо, короткие остановки в гостиницах и… «длинные задушевные беседы» с выдающимся писателем современности – Иваном Сергеевичем Тургеневым…

Первое знакомство с «такой себе Вовчок» не произвело на него особого впечатления.

Она показалась ему некрасивой, но милой, довольно закомплексованной особой, слишком молчаливой и застенчивой.

Знал ли этот обремененный жизненным опытом, отравленный многолетней страстью к итальянской певице писатель, что спустя некоторое время напишет этой «такой себе Волчок» следующие строки: «То, что я вам предан – бесспорно. Но кроме этого, во мне другое, довольно странное чувство, которое порой заставляет меня желать вас – при себе. Как тогда, в моей маленькой парижской комнате – помните? Вы – удивительное существо. Постичь вас довольно трудно…»

А она, не без кокетства, ответит: «Почему же вам не верить, что я вам предана, если это правда? Вы для меня лучше многих других. Но, очевидно, я не за то люблю вас, ведь были времена, когда вы казались мне худшим. Хотя я и тогда вас так же любила…»


…Дрезден поразил молодую женщину своей сказочностью, готической архитектурой, картинными галереями, музыкальными вечерами, театрами, ароматами цветов и новыми встречами.

Она жила в предвкушении любви, еще не зная того.

Благодарность и уважение к мужу, внимание немолодых поклонников – Кулиша, Костомарова, Тургенева и даже Шевченко – не могли заменить ей желания любить самой.

И вот наконец – свершилось!

Здесь, в Дрездене, жила вдова давнишнего друга и соратника Александра Герцена – Татьяна Петровна Пассек с двумя сыновьями. Познакомившись с молодой женщиной, та не могла не поделиться своими впечатлениями со старым другом: «Сколько же в ней живости! Сколько жизни»…

А через некоторое время уже нервно выкрикивала, бегая из угла в угол своих апартаментов:

– Волчица! Бритечка (так Татьяна Петровна называла своего сына Сашу) моложе ее на целых пять лет! К тому же она – замужем! Да еще за ней табунами ходят поклонники! Зачем он ей?

С любовью своего младшего сына к «волчице» она не смирилась до конца своих дней. А в сердце Марии наконец вошло настоящее чувство – самое большое и самое важное в ее бурной и печальной жизни.


Александр Пассек, молодой, перспективный юрист, был откомандирован за границу с целью изучения тюремно-исправительных заведений Европы. Первый же визит известной писательницы Марко Вовчок в их дом перевернул всю его жизнь. А то, что любовь оказалась взаимной, вознесла обоих на вершину счастья и… множества неудобств. Ведь светские салоны снова гудели и полнились слухами.

Сначала они тщательно скрывали свои отношения, встречались тайно, а затем переехали в пригород Парижа, в городок Нейи, где наконец нашли относительный покой.

Жили на гонорары Марии, которая с утра до ночи переводила с французского на украинский и русский произведения классиков. Александр разъезжал по городам и весям Франции, готовя свой проект по переоборудованию тюрем, который, судя по его мизерной зарплате, никому не был нужен.

– Как ты можешь, Мари, – упрекали ее знакомые, – незаконный брак противоречит заповедям Божьим… Ты теряешь престиж!

Но Мария считала, что живет в «идеальном браке», которого может только желать любая эмансипированная женщина!

«Как мы сжились! Как мы влюблены! Как нам хорошо! – писала она в письме к старшему брату Пассека, Владимиру. – Я благословляю его, моего единственного и верного друга, за каждое слово, за каждый взгляд. Благословляю всю жизнь нашу, с того самого момента, когда увидела его. Он дал мне столько хорошего, что все прошлые сетования исчезли. Я понимаю, что женщина может ошибиться в выборе, но для меня уже не существует предыдущего идеала – горького и бесприютного. У меня другой – преданный и счастливый…»

Ей было трудно собирать его в бесконечные командировки – в Англию, в Ирландию.

А он каждый раз обещал, что очередная поездка – последняя. Именно та, за которую ему должны хорошо заплатить, чтобы любимая не жила в нищете. Обещал, что скоро они вернутся на родину, по которой она так соскучилась.

Но судьба распорядилась иначе.

Пассек вернулся совсем больным – чахотка начала прогрессировать. Мария созвала консилиум врачей. Он длился долго. А вечером, сев за свой стол, она нарисовала на листе… гильотину. Выводы врачей звучали однозначно: Пассек умирает.

В полном отчаянии Мария заняла деньги и повезла любимого в Ниццу, надеясь, что море и солнце сделают чудо.

«Бедный Пассек похож на живой скелет, – писал в те дни Тургенев. – Она – сильная и здоровая, привезла сюда жалкие мощи…»

Сентябрь в Ницце был прозрачным и свежим, каждый пейзаж, каждая оливковая роща, каждая улочка дышали покоем, а в съемном доме рядом с Марией умирал тот, кто первым разбудил ее сердце.

Она больше не пускала к нему ни врачей, ни сиделок, ни священников – сама переносила измученное тело с кровати к окну, сама омывала и кормила с ложечки и молилась только об одном: чтобы так продолжалось как можно дольше.

Александр умер на ее руках.

По приказу его матери, Татьяны Петровны, Мария заказала оцинкованный гроб, заложив за него все свои вещи, и перевезла покойного в Москву.

Шел 1866 год.

Убитая горем госпожа Вовчок не подозревала, что ее ожидает еще одна любовь, еще одна ненависть еще одной разъяренной свекрови и… еще один гроб.


…Год смерти Александра Пассека оказался на редкость удачным для другой семьи – троюродной тети Марии, Варвары Дмитриевны Писаревой: после четырехлетнего заключения вышел из Петропавловской тюрьмы ее сын, кумир бунтарской молодежи, Митя.

– Как Маша? – спросил он у родных, едва отойдя от ужасов казематной жизни. – Я читал некоторые ее вещи – они замечательные!

– Мария?.. Как бы тебе, милый друг, сказать, – Варвара Дмитриевна хоть и была женщиной передовых взглядов, но старалась придерживаться общего мнения. – Она бросила Афанасия, связалась за рубежом с каким-то молодым юристом. Теперь похоронила его и, говорят, снова вернулась за границу. Но ты прав – она стала модной писательницей. Хотя, скажу откровенно, слава не приносит ей денег. Живет, как птичка божья – от случая к случаю.

Тем же вечером, запершись в кабинете, Дмитрий писал ей письмо, и рука его дрожала: «Друг мой, Маша! Мне очень хочется Вас видеть, так хочется, что даже не верится в Ваше возвращение. Тебе покажется странным, что я обращаюсь к тебе на «Вы». Это у меня такая привычка. Когда я начинаю нежничать с людьми, которым я обычно говорю «ты», тогда и возникает это «Вы». И это «Вы» заменяет кучу ласковых эпитетов, на которые я не очень хороший мастер…»

Письмо она прочитала, все еще пребывая в летаргическом состоянии, которым окутала ее жизнь.

Бессонные ночи измучили, кредиторы не давали прохода, вокруг заметны были только приторно-сочувственные и довольно лживые взгляды. И – пустота, пустота…

Она постоянно переезжала с места на место и писала унизительные для нее письма к друзьям и знакомым в Харьков, Москву, Петербург с просьбой выслать хоть немного денег.

И когда нужная сумма собралась, приехала в Петербург…


На перроне ее встретил незнакомый молодой человек с серьезными и грустными глазами, с бородой, делавшей его похожим на Магомета. Она не сразу узнала его.

Это был тот самый «голубоглазый кузен Митя», который донимал ее вопросами о свадьбе – «Неужели, Мари, ты будешь целоваться при всех?!»…

– Она совсем обезумела! А я ведь ее так любила! Предательница! Развратная женщина!

Отчаянию и гневу Варвары Дмитриевны не было предела, когда она узнала, что ее сын поселился в том же доме на Невском проспекте, где живет Мария Маркович.

До безутешной матушки доходили слухи, что «дети» не расстаются: вместе переводят труды Брэма, Дарвина, пишут статьи, вместе принимают друзей и знакомых. И Митя, ее любимый сын, называет эту ужасную женщину не иначе, как «моя богиня».

– Ты ничего не понимаешь, мама, – уговаривал ее Дмитрий. – Без нее я просто сойду с ума! Примирись с Мари! Это будет для меня самым дорогим подарком!

А потом они поехали на Рижское взморье, чтобы отдохнуть и насладиться свободой, морским воздухом и друг другом…


…Мария Александровна долгим взглядом меряет ночь.

Черное пространство поглощает его, как свечу.

Все те, кого она любила, погибли из-за нее?

– Вы очень сильная женщина, – вспоминает она слова Ивана Тургенева. – Великолепная, прекрасная, умная… Но вы заражены страстью самоуничтожения. Как вы себя обрабатываете – куски летят! Чем это все закончится – одному Богу известно. Но, как бы то ни было, вы всегда будете притягивать к себе, как магнит…

* * *

Госпожа Марко Вовчок еще долго оставалась кумиром демократически настроенной молодежи.

В ее доме часто собирались друзья-студенты ее сына Богдана, с восторгом смотрели на его известную мать. Особым вниманием к писательнице отличался его товарищ Миша Лобач-Жученко…

Мария устала от постоянной борьбы за кусок хлеба, от утрат и разочарований. Ей хотелось покоя.

…В июне 1880 года в маленьком городке Абрау поселилась семейная пара господ Лобачей.

Он – нервный молодой человек, сухой и равнодушный, она – пожилая дама, умеющая варить замечательное вишневое варенье.

На запрос царя Александра II о местонахождении «мятежного писателя Марко Вовчка», шеф жандармерии Петербурга ответил лаконично: «Местонахождение Марко Вовчка неизвестно».

Последняя хозяйка «Маленького Версаля»

Поздней ночью 22 ноября 1892 года в убогую лачугу старой цыганки Дамиры на окраине Немирова постучали…

Жалуясь на холод, старуха выбралась из-под лохматого одеяла, неторопливо накинула дырявый платок и машинальным движением нащупала на столе вишневую трубку. Сунула ее в рот, чиркнула спичкой.

Сначала разожгла трубку, потом поднесла спичку к свече.

Стук в дверь стал настойчивее.

Взяв подсвечник скрюченными от старости пальцами, Дамира направилась к двери, отбросила засов.

На порог стремительно ворвалась молодая княгиня. Лицо ее было бледным. Она сжала запястья Дамиры так, что та даже охнула, и произнесла:

– Дедушка умер!

Цыганка не изменилась в лице.

Разве что трубка дрогнула в беззубом рту. Вот оно как – умер граф Потоцкий.

Унес с собой целую эпоху. Веселые времена, полные интриг, страстей, когда любовь и ненависть шли рядом, порой подменяя друг друга.

Вероятно, сейчас она, Дамира, осталась последней, кто знал тайну истинного происхождения именитого покойника и его настоящее имя и отчество. И унесла бы ее с собой в могилу, если бы не молодая княгиня Мария, внучка и единственная наследница дедовского имения. Слишком она шустрая, слишком докучает вниманием старой Дамире.

Возможно, чувствует в ней родственную душу? Не зря же прибежала в полночь. Видимо, знает, кто по-настоящему может разделить с ней горе.

Но какое такое горе, если уже встречают Болеслава ангелы и ему уже хорошо? А что ждет грешницу Дамиру, кто знает?..

– Садись, княгинюшка, – наконец произнесла старуха, выпуская изо рта облачко едкого дыма. – Отдышись. Царство Небесное нашему славному графу! Был он красавец, умница. Весь в матушку свою Софию.

Взглянула лукаво, добавила:

– Знаешь, наверное, как прабабушка твоя из турецкой наложницы в графини выбилась? То-то и оно! Все в вашем роду отчаянные! А тебя дед не зря из всех выделял. Не зря… Ты в Немирове владычествуешь, как настоящая царица, хоть и молодая. Но…

Мария боялась, когда цыганка смотрела ей прямо в глаза, так, как сейчас.

Говорят же люди, что ведьма она.

– Говори, Дамира! – приказала твердым голосом, а у самой сердце затрепетало – слишком острый взгляд у цыганки, как нож.

– Нет… Ничего, почудилось… – выдохнула очередной клуб дыма старуха, – не обращай внимания.

И поспешила перевести разговор:

– Легко отошел Болеслав Юрьевич?

– Ты намеренно дразнишь меня, ведьма! – вспыхнула княгиня. – Зачем разносишь по городу слухи? Сколько раз говорила тебе: не Юрьевич мой дед, а Станиславович! Так и в архивах записано!

– Э-э-э, девушка милая, я уже слишком стара, чтобы лгать. Да и слухи те не от меня идут. Люди все знают. Бумага архивная все стерпит, а слухи – как море: покатило волны – не остановишь. Да и что тут скрывать? Думаешь, это была единственная тайна Софии Потоцкой? Сейчас, наверное, встречает его на небе – вот там и поговорят…

Она рассмеялась по-вороньи.

И тем неожиданно развеяла отчаяние, с которым прибежала к ней молодая княгиня: значит, есть она – жизнь вечная, если старая ведьма с такой легкостью восприняла печальную весть.


Мария и сама часто думала о своей легендарной прабабке – какой она была на самом деле? Внимательно рассматривала ее портреты, сравнивала: такая же ли она красивая? Донимала деда Болеслава расспросами. И был в них чисто практический интерес: если смогла прабабушка София создать в уманских угодьях второй Версаль, сможет ли она, Мария, построить нечто подобное в Немирове? А еще будоражила воображение история о грешной любви Софии к пасынку своему – Ежи-Юрию. Это какой же надо быть, чтобы так отблагодарить мужа за обожание? Или: это какой же должна быть эта любовь!

То, что ее прадед, Станислав Потоцкий, до безумия влюбился в Софию, которая тогда была женой Юзефа Витта, Марию не удивляло. Трудно было устоять перед тем, что она видела на портретах, – бездонные черные глаза, хрупкие руки, фарфоровые плечи, густые волосы, которые, вероятно, всегда пахли хной. Прадед был настолько влюблен в эту экзотическую красоту, что без всякого стыда выторговал свою несравненную Софи у старого Витта за два миллиона золотых. А потом всячески потворствовал всем ее прихотям.

А легко ли было избежать того же искушения его сыну от первого брака Юрию, светскому денди, картежнику и повесе, который с легкостью покорял женские сердца?

Вот что имела в виду Дамира: от этой греховной связи и родился дед Болеслав, записанный в архивах – чтобы избежать скандала – как сын старого Потоцкого.

– А ты видела мою прабабку Софию? – спросила Мария, заметив, что старая цыганка начала клевать носом. – Какой она была?

Молодой княгине сегодня хотелось поговорить, чтобы как-то развеять грусть от печальной вести из Санкт-Петербурга. Хотелось помянуть деда именно здесь – у старой Дамиры, его первой и, кажется, самой верной любовницы.

– Видела, но очень тогда молодая была, чтобы хорошо запомнить, – сказала Дамира, набивая трубку новой щепоткой табака. – Наш табор тогда под самыми барскими угодьями стоял. Хозяйка охоча была до гульбищ и песен – мы, цыгане, ее часто развлекали. Ходили слухи, что, узнав об измене жены, да еще и со своим сыном! – старик Потоцкий обезумел от горя. Проклял обоих. Умер с этим проклятием на устах. А она все это время, пока он умирал, стояла у его постели на коленях, хотела прощение вымолить. Страшно было ей рожать в проклятии… Просила мать мою снять проклятие. Та, что ни делала, – не смогла. Но дед твой родился здоровым, слава богу! А вот у самой Софии все дела после этого наперекосяк пошли. Юрий пил-гулял, махнул в Париж да там и умер. А София Потоцкая ударилась в строительство, хотя и была уже Софиевка прекрасной, как рай на земле. А дед твой вырос красивым и умным, не взяло его проклятие. Разве что… – Дамира улыбнулась. – Хоть и была его жена, бабушка твоя, первой красавицей при дворе, но где бы я ни была – ездил ко мне часто. Может, я тем проклятием была, как думаешь?

Мария пожала плечами.

Ей трудно было разглядеть в этой старой женщине предмет неистовой страсти своего деда, который до конца дней оставался статным, красивым и привлекал женские взгляды.

Поймав ее взгляд, старуха улыбнулась:

– Ты на меня, княгинюшка, не обижайся. Я старая. Все мое – в прошлом. Зажилась я при вашем семействе, никак не расстанусь. Да уж, наверное, скоро Болеслав Юрьевич меня к себе призовет. Наверное, и ТАМ не обойдется без своей Дамиры!

Старуха засмеялась, прикрыв костлявой рукой рот.

– Хватит, бабка, поговорили… – прервала ее княгиня. – Пора мне. Спасибо, что утешила. На вот, возьми… – протянула ей золотую монету. – И прощай – завтра еду в Петербург на похороны. Когда снова увидимся – не знаю. Привезу тебе новый платок, этот уже совсем дырявый…

Старуха закряхтела, поднимаясь со скамьи, перекрестила на пороге молодую женщину и снова уставилась на нее своим странным взглядом. Замерла.

– Что? – вскинулась Мария. – Ну говори уже!

Старуха беззвучно пошевелила губами, сомневаясь, стоит ли выпускать слова на ветер. А потом решительно кивнула седой головой:

– Свидимся ли еще – не знаю. А потому скажу, княгинюшка: жить тебе, пока будешь строить свои хоромы. Да ты, детка, не бойся: работы в Немирове немерено! На долгий век хватит. А теперь иди, не грусти – дедушка твой хорошую жизнь прожил, дай бог каждому…


…Мария Григорьевна Щербатова тихонько вошла в свою спальню, быстро сбросила на пол влажное от ночной росы платье, кое-как расшнуровала корсет и влезла под теплое пуховое одеяло.

Стоило ей прикрыть глаза, как перед ней нарисовался образ старой цыганки – «жить тебе, пока будешь строить…».

Нет, предсказаний она не боялась и суеверной не была.

Если верить всем басням и россказням, то можно превратиться в тех деревенских кумушек, которые при всем внешнем уважении к своим господам до сих пор перемывают кости всему ее роду.

Ничего не поделаешь – род действительно неординарный. И столько в нем всего намешано, что уже сложно отличить правду от вымысла.

А что касается строительства, так оно в Немирове действительно в самом разгаре, конца-края не видно! Так что предсказание Дамиры можно забыть, и без того забот хватает! Тем более что опереться ей теперь не на кого.

Дед умер. Муж наезжает сюда нечасто – весь в государственных делах. А на ее еще совсем юных плечах огромное хозяйство – целый город, винодельня, угодья, парки, имение.

Неужели в этих трудах она повторяет судьбу прабабушки Софии? А в любви? Там – пустота. Одиночество…

Мария зашевелилась в постели, поняла, что сегодня ей не заснуть.

Удивительно, подумала, что прабабушка София Потоцкая с таким неистовством отдавалась строительству, будто в этом видела смысл своей жизни. И это тогда, когда склонялись к ее ногам короли и министры, признавая самой красивой женщиной Европы! А она занималась такими неженскими делами – чертежи, сметы, расчеты, мрамор, щебенка, песок…

Да еще и передала эту страсть своей правнучке! Что за странные совпадения!

Мария откинула одеяло, накинула пеньюар с лебединым пухом, взяла подсвечник и тихо спустилась в бальный зал – там среди других изображений предков висел и портрет Софии Потоцкой.

Княгиня подняла выше свечу, и в ее золотистой мгле возникло прекрасное лицо – оно было живое, привлекательное, изменчивое, но, вероятно, не шло ни в какое сравнение с оригиналом. Ведь магии такому лицу много лет назад добавляло каждое движение, взгляд, интонация, шорох платья.

Говорят, что прабабушка была отчаянной авантюристкой, много попутешествовала перед тем, как осесть в этих краях.

«Но со мной ведь – то же самое», – вдруг пришло в голову Марии.

До свадьбы она исколесила полмира, даже в Алжире побывала.

А характер! Сколько раз слышала от деда: слишком самостоятельная, слишком упрямая и гордая. Одно было в ней такое, за что не ругали – была красивая, как и все женщины рода Потоцких: высокая, стройная, с роскошными волосами, которые всегда пахли хной…

В Немирове каждый знал: молодая княгиня хоть и хрупкая на вид, а долга не простит, с купцами и подрядчиками церемониться не станет, в цифрах разбирается не хуже любого счетовода. И при всем своем европейском воспитании бывает резкой и даже диковатой, как… «бусурманка».

С чуть заметной улыбкой смотрела на Марию «турецкая наложница» с портрета, будто говорила: «Моя кровь! Моя!»

Княгиня вздрогнула.

Посмотрела вопросительно: что же ты, бабушка, не дала мне такой страстности, которая в тебе была?

Конечно, это счастье – чувствовать себя хозяйкой такого города. А вот что касается любви…

Не зря же ее дед – царство ему небесное! – человек ярких чувств, был против ее брака с князем Щербатовым. Считал, что этот потомок знатного рода слишком эгоистичен, слишком увлечен самим собой. Но разве она тогда могла ослушаться? Была влюблена без памяти в молодого красавца Алексея, как слепой котенок.

Перед свадьбой отправил ее дед путешествовать по Европе. Но ни Франция, ни Швейцария, ни экзотический Алжир не могли отвлечь ее от мыслей о родовитом женихе. И что теперь?

Князь Алексей Щербатов – человек государственный, постоянно в разъездах, больше всего заботится о собственном благополучии. Свои интересы у него выше семейных, детьми, Владимиром и маленькой Сандрой, не интересуется, богатые немировские угодья ему на черта не нужны, живет в Петербурге, как чужой. Обо всех ее хлопотах и слушать не хочет – «делай, что хочешь…»

«Вот и делай», – улыбается с портрета бабушка София Потоцкая.

Свеча догорела, и ее безумные глаза растаяли в темноте…

Молодая княгиня тихо вернулась в спальню.

Постояла у окна, всматриваясь в ночь.

Лишь один огонек мигал на окраине Немирова – огонек в жалкой лачуге старой Дамиры.

Город спал. Ее город!..


…Немиров конца XIX – начала XX века – город, достойный пера самого Гоголя.

И ярмарки здесь бывали не хуже, чем в Сорочинцах!

Княгиня Мария Щербатова запомнила их с детства, как лучший праздник своей жизни.

Было что-то языческое в их круговороте, в буйстве красок и звуков, в атмосфере радости и отчаянных торгов.

От самого костела до крытого рынка в четыре ряда стояли торговые палатки, к которым со всей округи сходились крестьяне. Несли на плечах огромные корзины, прикрытые расшитыми полотенцами. Бывало, отбросит Маша такое полотенце, а там – целый выводок цыплят. Пищат, тянут к ней пушистые головки, клювики забавно разевают.

Маша одного – лучшего – выбирала и в нянькину корзину прятала!

И они шли дальше, туда, где в молочном ряду светились золотом куски сливочного масла, где удивительно пахло «живым», еще теплым молоком, где куски сала напоминали заснеженные горы – с кристалликами крупной соли на белоснежных боках, с розовой прорезью и такой вкуснейшей подкопченной корочкой! А яйца – чудо какое-то! Ведь были здесь и куриные, и гусиные, и перепелиные, и индюшачьи, и даже – страусиные!

Торговали медом в кусках, солью, хлебом, пирожками. И все такое вкусное, всего хотелось попробовать. Она и пробовала – кто же откажет барыне?

Особенно любила фруктовые ряды. Над ними, как густые сладкие облака, висели такие ароматы, что юной хозяйке города казалось: идет она по райскому саду.

Торговали обычно женщины – сидели на стогах соломы в вышитых рубахах, в новых сапогах, на их пышных грудях покачивались красные бусы (вечером Маше неловко было наблюдать из окна за тем, как, дойдя до конца улицы, они снимают с себя эти обновы и украшения и расходятся с площади – босые, высоко подвернув под пояса подолы своих широких праздничных юбок…). Их мужья, грозного вида здоровяки, сидели в кабаках, пристально наблюдая, хорошо ли идет у жены торговля. И вставали из-за столов, приветствуя маленькую барыню.

– Видишь, какой у нас край? – говорил в такие дни дед Болеслав. – Береги его! Умножай богатство рода Потоцких! С этой земли еще много чего можно получить – были бы ум и желание.


…На следующий день уехала Мария в Петербург, чтобы проводить любимого деда в последний путь. Она знала, что там осталось после него много незавершенных дел.

Необходимо рассчитаться за квартиру, уволить прислугу, проверить счета, решить вопрос с отправкой вещей в Немиров.

К тому же заняться еще продажей имений и лесных угодий. Все это поглощало массу времени, а княгиня рвалась домой: заболели дети. Владимир был слабым от рождения, врачи поставили неутешительный диагноз – нефрит. Сандра подхватила насморк. И теперь, когда она была так далеко от них, оба нуждались в материнской заботе. А где взять время?

Не лучше ли сложить руки в молитвенной беспомощности, как это делали светские дамы, и воскликнуть: «Ах, я во всем этом не разбираюсь!»

Но что в таком случае ждет семью? Жизнь в долгах? Бедность?

Узнав, что в Петербург приехала внучка Болеслава Потоцкого, светское общество возбужденно гудело. Все помнили эту «южную красавицу» еще с тех пор, как жила она здесь с дедом, в окружении поклонников и в ауре головокружительной славы правнучки «самой» Софии Потоцкой.

Одно за другим посылали Марии аристократические семьи свои приглашения на балы и ужины. Но она писала вежливые отказы и занималась чисто мужскими делами: торгами и распродажей имущества.

Весной все дела были завершены, и княгиня наконец смогла уехать домой.

В пути, пока находилась в одиночестве, прокручивала в голове идею: а что если на вырученные деньги построить в Немирове новый дворец – да такой, что можно только в Европе увидеть!

На следующий день после приезда, когда наигралась с детьми, решила навестить Дамиру, подарить ей новый платок, который купила в модной петербургской лавке, – и о своей идее рассказать, посоветоваться.

– Не ходите туда, Мария Григорьевна, – остановила ее бонна. – Извините: я не хотела вас известием беспокоить, что умерла цыганка на следующий день, как вы уехали. И дом ее сгорел, как и не было…


И опять не спала княгиня.

Стояла и смотрела вдаль, где в последнюю ночь перед ее отъездом светился огонек. Вспоминала, как девочкой, заблудившись в саду, встретила там странную цыганку в цветастом платке, с дорогим ожерельем на высокой шее.

– Так это ты – маленькая хозяйка, графа Болеслава внучка? Такая же красавица!

Тогда она испугалась. Слишком пронзительные глаза были у цыганки, слишком дорогие серебряные дукаты светились на смуглой груди, слишком смоляные, как у вороны, волосы волной спускались на плечи, а кружевная юбка была не похожей на одежды других крестьянок. Побежала тогда к деду, рассказала о странной женщине.

Тот нахмурился, закашлялся:

– Это Дамира. Она давно здесь живет…

Больше ничего не сказал, но заметила Мария, каким особенным теплом блеснули его глаза. С тех пор тянуло ее к цыганке. Никто не умел лучше нее рассказывать удивительные истории. А бывало, выйдут вместе в сад, расстелит она под деревом свой цветастый платок, раскинет карты. И тут же всю правду скажет: и о браке с прекрасным принцем, и о том, что будет у Марии двое детей, и о том, что станет она хозяйкой больших имений.

А напоследок что сказала? – «Будешь жить, пока будешь строить…»

Значит, таков ее последний совет: надо браться за работу.


Ей хотелось построить новый дворец.

«Но каким он должен быть?» – все время думала Мария, каждое утро прогуливаясь по старинной липовой аллее, где могучие деревья росли в два ряда, образуя над головой плотный зеленый тоннель.

Дворец должен быть под стать этим старым деревьям, всему этому горделивому ландшафту. И классический стиль сюда подойдет лучше!

Но кому доверить строительство?

Долго выбирала княгиня достойных мастеров и наконец решила: создать это чудо может только Иржи Стибрал, известный чешский архитектор, с которым она познакомилась в Венеции несколько лет назад. Тогда чех был поражен красотой и гордой осанкой «южной красавицы» из Украины. А еще больше тем, с каким знанием дела говорила молодая женщина об архитектуре и… совершенно не замечала его влюбленных взглядов.

Постепенно светский интерес к привлекательной княгине сменился профессиональным интересом к ее познаниям. И когда господин Стибрал получил приглашение на работу в Немиров, у него не возникло никаких сомнений: ему предлагают серьезную работу, а дела сердечные – из области иллюзий.

Она действительно встретила его сухо – как заказчица.

После роскошного обеда с экзотическими местными блюдами (глаза чеха разбегались от разнообразия грибов под всяческими соусами, голова кругом шла от запаха вареников с десятью начинками и, конечно, от известных во всем мире немировских настоек) она сразу же взялась объяснять архитектору замысел грандиозного строительства.

Кроме дворца Мария хотела построить электростанцию, спиртовой завод, новый крытый рынок, больницу и много жилых зданий для рабочих.

Стибрал только удивлялся, украдкой разглядывая роскошные волосы и тонкий стан хозяйки.

И все-таки не удержался:

– Не слишком ли вы увлечены работой, Мария Григорьевна? Город и без того превосходный. И края у вас живописные. Стоит ли так тратиться? Деньги пойдут немалые…

– Вы отказываетесь? – сверкнула глазами она.

И было в этом взгляде нечто такое, что заставило архитектора почтительно поклониться.

Он приступил к работе на следующий день…


…Строительство растянулось на долгие годы.

Стибрал переделывал проект несколько раз. Хозяева – сама княгини и ее дети – выверяли каждый штрих.

Дочь Сандра, унаследовавшая от своих предков по женской линии Потоцких не только красоту, но и темперамент, и похожая на героинь французских романов – стройная красавица с глубоким голосом, – терпеть не могла девичьих развлечений. И, как мать, не на шутку увлеклась строительством. Больше всего ее занимало развитие кустарных ремесел, и она настояла на обустройстве мастерских, где под ее руководством женщины Немирова ткали ковры, вышивали салфетки, полотенца и коврики для экипажей.

Эти произведения немировских мастериц неоднократно выставлялись на международных ярмарках и приносили немалый доход в городскую казну.

Владимир занимался обустройством телефонной станции, телеграфа, внедрял все технические новинки, входившие в обиход в конце XIX века.

Наряду с грандиозным строительством дворца неуемная хозяйка проводила иные, не менее важные, работы: один за другим вырастали в городе промышленные заводики, а в Европу через Одессу экспортировалась знаменитая немировская водка, изготовленная по специальным местным рецептам. Несмотря на тревожные времена, Мария приглашала в свое имение известных садоводов из Вены, Брюсселя, Праги, а редкие растения для своего парка выписывала со всего мира.

Ей хотелось, чтобы парк вокруг дворца поражал воображение не только современников, но был создан на века, для тех, кто будет жить здесь спустя столетия. И чего только не росло на этой земле – сибирские кедры, калифорнийские ели, крымские платаны.

А посреди всего этого разнообразия медленно возводился новый дворец, общей композицией напоминающий Малый Трианон. Для него Мария по всему миру скупала картины, среди которых были полотна Рубенса, Караваджо, Гвидо, Веронезе…

Хотела ли она в своих делах и достижениях превзойти прабабку Софию Потоцкую, как о том судачили на каждом шагу? Или же – ударилась в неженское дело только из-за проблем на любовном фронте? Или была в этом какая-то другая причина?

Никто не мог дать определенных ответов на эти вопросы, кроме нее самой. Но поговорить по душам ей было не с кем. Разве что ходила на кладбище и долго сидела у какой-то неизвестной могилы…


Как и прежде, бессонными ночами, со свечой в руках спускалась княгиня в бальный зал, к портрету Софии Потоцкой. Долго стояла перед ним. Женщина на полотне была такой же молодой, как и много лет назад.

«Говорят, что твоя Софиевка была возведена на крови и костях тех, кто ее строил, – обращалась она к портрету. – Но у меня все иначе! А если рабочие и гнут спину здесь по многу лет – зато деньги хорошие имеют, их дети в гимназиях учатся, жены в больницах рожают. А сколько средств идет на подарки всем немировским детям к праздникам! За это никто худого слова не скажет. Это уж точно…»

Новых времен она не боялась. В годы Первой мировой войны отдала пол-имения под лазарет, руководила местными дамами и барышнями, чтобы те собственноручно изготовляли бинты для раненых, делилась всем, чем могла, лично посещала каждый дом – кому лекарства носила, кому – теплые вещи, кому – еду.

Свободно ходила по городу и в годы гражданской войны, и все ей кланялись, благодарили.

Чего ж бояться? От чего бежать?

Княгиня, кажется, не замечала, что творится вокруг.

Удивилась тому, как один за другим уходят от нее славные мастера, приглашенные ею из-за границы, – чехи Урбан, Зима, Пехар, Крамарж, немцы – Воллейдт, фон дер Диккен, Фиргуф, бельгиец Доже…

Княгиня была в отчаянии. Что происходит? Ведь всем она помогала и платила хорошо, знала их семьи, детей нянчила – и вдруг такое предательство!

С недоверием слушала она и рассказы сына Владимира, который все чаще говорил о «новых временах», о необходимости отъезда.

– Об этом не может идти и речи! – отвечала строго. – Еще не достроена школа!

Не боялась Мария Григорьевна еще и потому, что неоднократно принимала у себя и красноармейцев, топила для них баню, кормила, а по вечерам даже устраивала концерты: то пианиста пригласит, то скрипача. Слушают красноармейцы, улыбаются, благодарят за угощение.

И «власть» княгиню не трогала – из дворца не выселяла, визитами не беспокоила.

В городе все помнили ее добрые дела. И она надеялась, что как-то все наладится.

…Зима 1920 года выдалась тревожной.

Городок поочередно занимали разные войска – Петлюра, белополяки, Красная армия. Всем надо было есть, спать, мыться, лечиться. Люди есть люди…

Наконец установилась власть – город заняли войска красных. На этот раз у семьи Щербатовых было конфисковано имущество. Земли, винокурни, сахарный завод, табачная фабрика перешли в другие руки, пришли в упадок.

Княгине выделили сорок десятин земли, на которой местные крестьяне выращивали овощи и относили во дворец – «матушке», как привыкли называть хозяйку.

Январь выдался особенно суровым. Вечерами в одной из комнат дворца теплилась свеча, там собирались и грелись все домашние – сама Мария Григорьевна, Сандра, Владимир да еще и давняя подруга княгини – Мария Левкович. Молча сидели вокруг самовара, пили чай. И так же молча расходились по своим холодным комнатам, ложились, не раздеваясь…


…Самогон закончился.

Десяток красноармейцев, сморенных спиртом и холодом, покатом улеглись на полу флигеля. Не спалось лишь троим. Андрюха Лесовой, местный дебошир, который недавно записался в ряды армии – такому ведро спирта дай, все мало будет! – собрал вокруг себя единомышленников.

– А что, братцы, у Щербатихи, небось, много водки стоит в погребах!

– Да откуда же! Мы еще в прошлый раз все выгребли! Да и винокурню у нее конфисковали!

– Ну и что? – не унимался Андрюха. – У нее, небось, запасов – на сто лет вперед! Может, сходим, пощекочем старую ведьму?

– Страшно… Княгиня – барыня уважаемая. Я когда маленький был, каждый год ходил во дворец – за подарком!

– А мы с отцом у нее на лесопилке работали. Каждый день – горячие обеды, мясо… Борщ с грибами, эх…

– Да они поди и нынче вареники наминают! – вскинулся Андрюха. – А мы тут с голодухи пухнем! Ну-ка, вставай-поднимайся! Тоже мне – нашлись защитники хреновы! Айда к старухе на ужин! Теперя – наше время! Не откажет.

Молча шли сквозь заснеженный сад.

Вокруг – ни души, только в нижней комнате дворца теплился огонек.

Подошли к двери. Постучали.

Сначала тихо, робко – еще крепко хранилась память о былом величии господ.

Потом – настойчиво, злобно: к черту этих народных кровопийц!

– Мы теперя хозяева! Открывай! – кричал Андрюха.

И ночь разносила эхом голоса его товарищей:

– Открывай! Мы теперя здесь…

А в комнате над столом замерли темные фигуры, не зная, что делать.

– Ну, вот вам и новая власть, – сказал Владимир. – Дождались. Бежим отсюда – черным ходом…

Княгиня пожала плечами:

– Нам бояться нечего, сынок, мы – женщины. А вот ты иди от греха подальше, а то в солдаты заберут. Спрячешься у лесничего – он твой молочный брат, не выдаст. Утром вернешься. А мы здесь как-то уж уладим…

Накинув кожух и схватив в руки узелок, Владимир выскочил в ночь.

Услышал за спиной, как мать пошла открывать дверь, и побежал к молочному брату. Может, утром помощь понадобится, тот с властью на короткой ноге…


– Почему так поздно, господа солдаты? – строго спросила Мария, придерживая дверь рукой.

Три тени робко отступили.

Слишком величественный вид был у этой старой женщины.

Но Андрюха быстро совладал со своим прежним страхом перед хозяевами:

– Господ сейчас нет! Мы все теперя равны. Поэтому пришли к вам на ужин, потому что кишки урчат…

– Что ж, пожалуйста, – пропустила она их в дом. – Только ужинать у нас нечем.

Трое вошли во дворец.

Когда-то они уже бывали здесь: в детстве – на рождественских праздниках, в юности приходили то за мукой, которую хозяева бедным раздавали, то просто так – на красоту поглядеть.

И вот теперь их распирало от гордости: все это теперь им принадлежит!

Вошли в зал, осмотрелись.

За столом – две женщины, самовар холодный, водки нет. Перерыли весь погреб – нету!

– Что-то еще, господа? – с издевкой спрашивает молодая княгиня, красивая, как с картинки, что на стене висит.

– Ночь на дворе. Прошу покинуть дом, – говорит старуха.

– А вы нас проводите! – скалится Андрюха, подмигивая своим товарищам. – А ну, вперед!

Мария Григорьевна бросила последний взгляд на портрет своей прабабки, поймала ее улыбку: «Построен твой дворец. Построен. Больше тебе здесь нечего делать…»

Молча вышли женщины в заснеженный парк.

Мария Григорьевна вглядывалась в филигранные узоры ландшафта: действительно, больше делать нечего – все выглядит безупречно, все сделано на совесть, на века.

Но… для кого? Куда их ведут?

«Будешь жить, пока строишь…» – вспомнились слова Дамиры.

Мария Григорьевна взяла под одну руку дочь, второй подхватила старушку Левкович.

Не оглядываясь, медленно пошли по аллее.

А потом раздались три выстрела…

…В это же время в хижине на окраине леса молочный брат князя Владимира занес над ним, заснувшим с дороги мертвым сном, охотничий кинжал.

А потом хищно развернул узелок.

Долго рылся.

Искал золото, бриллианты, деньги.

Ничего из этого в княжеском узелке не было – только одна рубашка и пара кружевных носовых платков…


…Многое помнит «маленький Версаль» в Немирове.

Запустение, пожары, топот красноармейских сапог, свист немецких снарядов, взволнованные речи реставраторов, развеселые песни и танцы курортников.

Но каждую ночь поблескивает где-то внутри мерцающее сердечко свечи.

Кто захочет – увидит…

Жанна из Домреми (Дань автора кумиру своей юности)

– Какой она была?

Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.

Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.

Но кусок не лезет в рот.

И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.

Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.

Какой она была…

В таверне «Синий конь» нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.

Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!

Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…

Все мы были живы. И все было позади.

Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.

Как ответить на вопрос?

– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.

Повисает долгая пауза.

– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.

– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.

Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.

Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!

– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!

Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.

– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…

Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.

Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:

– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.

Трактирщица приносит мне новую кружку.

– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.

– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.

Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.

И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.

– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.

Да, мы действительно здесь не для этого.

В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.

Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.

Не так, все не так…

– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.


Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.

Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.

Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.

Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.

Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.

Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее «лучшей в деревне», ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.

И снова, как тогда, допытывались судьи, которые теперь стали «правосудием», у свидетелей о том Дереве Фей, которое стало краеугольным камнем в неправедном суде.

Далось им это дерево, будто сами они никогда не были детьми!

Ездил я, Амблевиль Тощий, к тому дереву.

Я ездил много все эти годы. Шел по ее следам, собирая сведения о той, чья жизнь – житие! – стала для меня примером несокрушимой и непобедимой веры в бессмертную душу, а вместе с тем укрепила и другую веру – в Господа нашего Иисуса, который порой подает простым смертным свои знаки.

Так вот, дерево то – старое и уже источенное древоточцем, еще на месте. Неподалеку от дубовой рощи и ручья, который в тех местах, как и в детстве Жанны, до сих пор называют Смородиновым. Тот Смородиновый ручей такой же старый и наполовину высохший, как и «волшебный бук».

Но я видел их в другом свете! Такими, какими их видела моя Госпожа.

Видел дерево молодым и раскидистым, а ручей – полноводным и целебным. Представлял себе, как сходятся к нему дети со всего Домреми, чтобы поиграть с феями, порхающими в ветвях бука.

В селении испокон веков считалось, что эти маленькие существа были верными друзьями и хранителями детей.

Дети и феи – разве есть в этом что-то странное? Разве можно считать серьезным аргумент обвинения, что маленькая Жанна видела их и говорила с ними?

Я и сам, лежа под тем деревом с закрытыми глазами, чувствовал их легкие прикосновения – даже если этими прикосновениями было лишь тепло солнечных лучей.


– Где именно находится это дерево, от которого ты набралась ереси, Жанна? – спрашивал ее епископ, магистр искусств, советник на службе герцога бургундского Филиппа Доброго, преподобный председатель суда Пьер Кошон.

И она спокойно отвечала, что это дерево называлось Деревом Дам или Фей и находится оно у Дубовой рощи, которая видна из окон ее дома. И что старики рассказывали, что в его кроне живут феи. Но сама она их никогда не видела, только верила в то, что они есть.

Рассказала и о голосах святых Екатерины, Маргариты и архангела Михаила, которые призвали ее в освободительный поход. Призналась, что ей было страшно покидать родительский дом и идти вместе с мужчинами, которых она до той поры боялась.


Я, герольд Амблевиль, по прозвищу Тощий, сидел на последней скамье, спрятав лицо под капюшоном, как и все другие, в чьих глазах судьи могли бы прочитать печаль, и пытался запомнить все, что она говорила, – так же, как тогда, когда она диктовала мне письма и ответы полководцам и королям. Память у меня хорошая, иначе – не быть бы мне королевским герольдом!

Могу засвидетельствовать, что ответы моей Госпожи порой заводили высокое собрание в тупик, из которого они – образованные теологи, выбирались, как… лягушки из стеклянной банки.

На многие вопросы ей нельзя было отвечать ни утвердительно, ни отрицательно – все это были западни.

Но и тогда Жанна находила самый меткий, но нелукавый ответ.

– Являлся ли к вам архангел Михаил голым? – допытывались они, прекрасно понимая, что как бы ни ответила она на этот вопрос – «да» или «нет», оба ответа будут использованы против нее. Ответить на этот вопрос «да» означало бы, что этот голый архангел был самим сатаной, а сказать «нет» – отрицать существование святого и то, что видела и говорила с ним.

И она отвечала так, что заставляла зал вздохнуть с облегчением и уважением к ее разуму:

– По-вашему, Господу не во что было Его одеть?

Ну какой дипломат мог бы придумать лучший ответ, чтобы избежать западни?

А когда заставляли ее клясться на Священном Писании, что будет говорить всю правду, она и здесь не лукавила, честно пообещав говорить лишь ту правду, которая касается только ее.

И добавила:

– Возможно, вы спросите меня о том, о чем я вам сказать не смогу. И не скажу, даже если мне отрубят голову.

На вопрос, какой знак она подала при встрече своему королю, она ответила, что ни за что не скажет об этом, но добавила:

– Идите и спросите у него самого!

На вопрос, верили ли ее соратники в то, что она послана Богом, сказала так:

– Я оставляю это на их совести…

Она ничего не отрицала, но и ни с чем не соглашалась, доводя умников-судей до бешенства. Откуда только у нее взялся этот тонкий ум?

Еще один пример приведу и уткнусь носом в свою третью кружку, которую подносит умница Марион.

– На первом же публичном допросе хитроумный Кошон поставил перед ней западню, заставляя вслух прочитать «Отче наш».

– В чем же западня? – интересуется молодой хроникер-венецианец.

– Э-э-э, господин писака, – отвечаю я, – не все так просто в нашем святейшем правосудии! По всем инквизиторским правилам, если обвиняемый хоть раз заупрямится или сделает паузу – любая запинка при произнесении молитвы расценивается как признание в ереси. А могла ли юная девушка, закованная в кандалы, растерянная и испуганная, хотя бы раз не запнуться? И она не стала этого делать. Однако сказала, что с удовольствием сделает это в приватном порядке перед духовником, который по закону должен сохранить таинство исповеди!

Глаза хроникера умоляют меня сказать еще хоть что-нибудь.

И я добавляю то, что и тогда, и сейчас кажется мне важным и очень праведным:

– Когда любого преступника спросят, собирается ли он бежать из тюрьмы, конечно, каждый ответит «нет», даже если решетка в его камере будет уже перепиленной. Не так ли? Но Жанна всегда отвечала честно: «Я порывалась и порываюсь ныне бежать, как то пристало любому человеку, какового содержат в тюрьме как пленника!» И в этом была вся она – такой, какой я ее знал. Такой, какой почитаю и буду чтить до конца своих дней.

– Боялась ли она смерти?

– Она боялась огня… – отвечаю я, – и ей – о, подлость человеческая! – показали костер как ее будущее наказание. Ей, девочке! И у этого костра подсунули бумагу, в которой обещали перевести в лучшую тюрьму и обеспечить надлежащий уход, если она отречется от своих заявлений. И она поставила под ней крест на радость Кошону, который не выполнил ни одного из своих обещаний. Впоследствии эту минутную слабость Жанна объяснила просто: она боялась огня. А разве вы, господа, не боитесь такой страшной смерти?..

Все молчали. И я решил добавить еще и такое:

– Более того, отцы-инквизиторы отобрали у нее женское платье, подсунув мужское. И это стало новым витком в том судилище. Ведь поймать Жанну из Домреми на ереси они не смогли. Поэтому перешли к «светским» обвинениям: ношение мужских одежд, участие в боях, ее легкомыслие, суеверие, нарушение заповеди не покидать своих родителей, попытки сбежать из тюрьмы, недоверие к суду церкви и всякое такое.

Я больше не могу говорить.

Мы мрачно чокаемся кружками.

– За Жанну! – тихо говорит Поллишон, сэр Бертран де Пуланжи.

– За нашу Жанну! – добавляет Жан де Новеломон, Жан из Меца.

И я немного завидую им обоим, ведь они увидели ее раньше меня!

Тогда, когда она впервые вошла в замок коменданта Вокулёра Робера де Бодрикура – маленькая деревенская девочка в красной юбке…


– Ясное дело, мсье Робер и все мы, кто тогда доедал жареного кабана в большой гостиной, повеселились от души…

Это говорит Поллишон.

И хроникер уже записывает за ним, сменив затупившееся перо на новое.

Пишет так:

«Представьте себе: заходит в зал хорошенькая юная крестьяночка. Щеки мало чем отличаются от цвета юбки. Свежая и трепетная, как олененок. За ней следует ее дядя, даже приседает от страха, косится на стены, гобеленами увешанные, губами шевелит – наверное, молитву шепчет. Представляется Дюраном Лаксаром, крестьянином, и подталкивает вперед эту юную особу, мол, теперь ее очередь держать речь перед высоким дворянством.

Думаю, такое было для нее впервые: стоять перед мужчинами, да еще аристократами, раздевающими ее глазами.

И говорит эта девица, что у нее великая миссия от Бога – освободить Францию, снять осаду Орлеана, короновать дофина. А для этого нужна ей охранная грамота от коменданта мсье Бодрикура, чтобы она могла поехать в Шинон, к самому королю.

– Я пришла сюда для того, чтобы господин Робер де Бодрикур приказал своим людям отвести меня к королю!

Мы все покатом лежали от смеха.

А мсье Робер подходит к дяде ее и серьезно так говорит:

– Что ж, уважаемый… м-м-м… – как там вас? – господин Лаксаре, спасибо вам большое за развлечение. Времена нынче сложные, невеселые. Но повеселили вы нас вдоволь. Вот что я вам скажу…

И наклоняется к уху Дюрана, глядя на его племянницу, что стоит спокойно, будто не замечает его игривого тона:

– Отведите вы эту девочку в дальний угол и дайте парочку хороших подзатыльников. Большего она не заслуживает. А сюда не суйтесь, потому что в следующий раз и вам перепадет!

Заржали мы все, как жеребцы.

А она – ничего. Будто не слышала.

Спокойно так говорит:

– Не грусти, дядя. Все правильно. Сейчас так и должно быть. А вы, – обращается к Бодрикуру, – только в следующем году мне поверите! Сейчас же прощайте и ждите меня, когда созреете к решению. Бог пока дает мне время.

Поклонилась низко и достойно так, медленно, вышла. Мы и глазом не успели моргнуть.

Поговорили еще о женщинах, вино допили – и забыли об этой странной…

В печали и неутешительных сведениях о том, что с каждым днем сдает Франция свои позиции англичанам, шло время. Чувствовали мы себя, прямо скажем, как мыши, которые трясутся по своим норам, лишь заслышат запах кота.

Откровенно говоря, иногда вспоминал я ту девочку в красной юбке.

Даже не знаю почему.

Думал, что просто хорошенькая она была, поэтому и запомнилась. Да разве мало было вокруг хорошеньких крестьянок?..

А куда та подевалась, что с ней – о том и не ведал…»


А я разузнал, дружище Поллишон, думаю я, Амблевиль Тощий.

Был я лет пять назад на постоялом дворе в Нафшато, где до сих пор заправляет Русс, что означает «рыжая». Правда, сейчас эта бывшая красотка не рыжая, а седая.

Но прозвище это себе оставила, не хочет себя иначе называть!

Ведь под этим именем она известна как хозяйка, что приютила беженцев из Домреми – в том числе семью д’Арк.

Тогда бургундцы разгромили деревню, половина народу была убита, а половина сбежала в Нафшато. Жили, как могли. Плохо.

Разыскал я Русс, ведь все хотел знать о Госпоже моей. Узнал немного: как жили они большими семьями под одной крышей, как Жанна с подругой Ометтой помогали ей на кухне за кров и еду – готовили, посуду мыли. Вечерами долго шептались перед сном, как это любят все шестнадцатилетние девочки.

Но вот что еще сказала мне старая Русс и что запомнил я слово в слово, ведь и сам много думал об этом:

– Нет ничего удивительного в том, что Бог возлагает на кого-то из смертных миссию. Может, он возлагает ее на многих. Даже на каждого из десяти. А может, и на каждого второго! Но слышат Его – единицы. Ведь все слишком заняты собой – своими проблемами и радостями, своими болезнями или здоровьем, добыванием хлеба насущного, сварами или наоборот – находятся в состоянии бесконечных развлечений и веселья. Или просто отчаялись с самого начала своего существования. Таким трудно отрешиться от преходящего, чтобы услышать голос хотя бы самого маленького ангела из свиты Господней. Если бы все могли его слышать – о! – какой бы красивой стала земля!

Я и сам думаю об этом.

О том, что не во тьме мы идем, как говорят нам сильные мира сего, чтобы стали мы еще темнее.

Не во тьме!

Тьму эту создаем мы сами, когда не слышим и не хотим слышать те голоса, и если даже и услышим – не верим. И не обязательно это должны быть «голоса». Ведь «голосом» судьбы и предназначения может быть обычное событие, не божественное, а простое, бытовое. То, что укажет тебе путь. Как когда-то указал нашему отряда путь в степи простой крестьянин, которому Жанна подарила свой зеленый кафтан.

Я не могу поделиться этими мыслями с товарищами, особенно в присутствии хроникера. Бог знает, кто он такой. Это сегодня нас всех пьянит справедливость церковного вердикта, а что будет завтра – неизвестно…

И поэтому я молчу, прислушиваясь к голосу Жана из Меца:

– Я поверил ей сразу! Как только она сказала: «Неужели вы считаете, что мне лучше идти с мужчинами в поход, чем сидеть рядом со своей матушкой и прясть шерсть?»

– Но это было ровно через год после первого визита! – уточняет Поллишон.

– Какая разница! – упрямо бормочет Жан. – Поверил я ей сразу!

– Ага… – хмельным голосом с издевкой говорит Поллишон, – и тогда, когда ее в Вокулёре во второй раз выставили за порог?

– Заткнись! – кричит Жан. – Я тайком ходил на тот двор, где она поселилась в ожидании ответа коменданта, – к каретнику Анри Ле Руайе и его жене Катрин. Своими глазами видел, как стекался туда обездоленный и обессиленный народ, видя в ней свое спасение, собственными ушами слышал, как обращалась она ко всем, кто нуждался в добром слове.

Да, господа рыцари, думаю я, Амблевиль Тощий, но ее выставили из комендантских палат и во второй раз. А она пришла и в третий, повторив все, что говорила два предыдущих раза:

– Сейчас мне необходимо предстать перед королем нашим в первой половине поста! Пусть я даже сотру ноги до колен – знайте, никто: ни король, ни герцог, ни дочь шотландского короля, ни кто-либо другой не сможет спасти французское королевство, кроме меня! Я должна идти! И я сделаю это, потому что так нужно Господу!

И на этот раз никто не смеялся.

Ведь слишком тяжелым было наше положение в Орлеане.

За соломинку пришлось хвататься! Все большую территорию страны захватывала бургундская шайка, расползалась по ней, как чума, устанавливала свои грабительские порядки, убивала любого, кто говорил на языке своих родителей, насаждала страх, культивировала жестокость, продажность судов и церковников, уныние, умножала бедность, сеяла смерть…

– И тогда я склонил перед ней колени и голову и сказал: «Когда ты хочешь выступить в Шинон?» Пообещал сопровождать ее повсюду – всегда. И не отступился от своего слова! – сказал Жан из Меца.

– Я – тоже! – пробормотал Поллишон, стукнув кружкой по столу.

И Жан примирительно похлопал его по плечу:

– Конечно, брат, и ты…


Там, в Шиноне, я Амблевиль Тощий, королевский герольд, увидел ее и двух рыцарей впервые.

Когда она в сопровождении четырех мужчин, среди которых были эти славные рыцари и два ее брата, вошла в зал, я стоял за спинами знати и слышал, как пренебрежительно переговаривались они между собой, обсуждая ее фигуру и скромный наряд, называя гостю сумасшедшей деревенщиной.

Но я видел и другое: ее спокойное, улыбающееся лицо, излучающее уверенность, будто она всегда находилась в окружении высокопоставленных лицемеров и знала им цену.

Они собрались потешиться над ней. И наш некоронованный король Карл, этот испуганный мальчишка, поддержал их игру, спрятавшись за спинами вельмож.

Видеть это было невыносимо, и я уже хотел выйти из зала, ведь не терпел издевательства над простолюдинами и не считал нужным участвовать в королевских развлечениях, которые стали чуть ли не единственным спасением от страха и отчаяния, царивших в Шинонском замке. Но остановился на пороге: она, обведя взглядом почтенное общество, упала на колени перед Карлом, который скрывался в толпе придворных!

Вот тогда я и поверил ей всем сердцем. Да и мало кто мог не поверить, зная ее лично…

Когда приказали мне выступать вместе с ними, такую благодать почувствовал!

Быть ее голосом – разве это не счастье? Я до сих пор по памяти могу воспроизвести любое из ее обращений.

И что это было за чудо, когда говорил я ее устами! Сам себе мудрее казался, будто мои это слова были.

И ни один из вражеских наместников, к которым через меня, герольда Амблевиля, обращалась Жанна, не трогал меня, будто я и сам был посланником Неба:

«Король Англии и вы, герцог Бедфорд, называющий себя регентом Королевства Франции, вы, Гийом де Пуль, Жан, сир де Талбо, и вы, Тома, сир де Скаль, именующий себя наместником упомянутого герцога Бедфорда, внемлите рассудку, прислушайтесь к Царю Небесному. Отдайте Деве, посланной сюда Богом, Царем Небесным, ключи от всех добрых городов, которые вы захватили, разрушили во Франции. Она готова заключить мир, если вы признаете ее правоту, лишь бы вы вернули Францию и заплатили за то, что она была в вашей власти. И заклинаю вас именем Божьим, всех вас, лучники, солдаты, знатные люди и другие, кто находится пред городом Орлеаном: убирайтесь в вашу страну. А если вы этого не сделаете, ждите известий от Девы, которая скоро придет к вам, к великому для вас сожалению, и нанесет вам большой ущерб. Король Англии, если вы так не сделаете, то я, став во главе армии, где бы я ни настигла ваших людей во Франции, заставлю их уйти, хотят они того или нет!»

Я произносил эти слова в кругу врагов наших и собственными глазами видел на их лицах сначала недоумение, удивление и улыбку, а затем, клянусь! – страх.

Один за другим сдавали Деве свои ключи порабощенные города.

Как и обещала, она короновала своего дофина в Реймсе. А ее присутствие во главе войска превратило толпу сломленных трусов в сильную армию.

Она излучала уверенность в победе, как солнце. И каждым своим лучиком проникала в сердце любого, кто шел за ней в атаку.

Духом Франции была та девчонка, скажу я вам.

И ранена она была – стрелой в шею, и испугана видом крови, и месила вместе с нами грязь военных дорог, спала в палатке в дождь, в снег, всегда скакала на коне впереди со своим знаменем в руках. То знамя ценила больше меча. И, клянусь, не убила ни души!

– Что ты ценишь больше всего, Жанна, – спрашивал ее Кошон, – знамя или меч?

И она отвечала, что, когда ее войско нападало на врагов, она всегда держала в руках свое знамя – для того, чтобы никого не убивать.

Я помню то знамя, что всегда развевалось впереди войска, сделанное по заказу самой Жанны таким, каким она его видела: на нем два ангела подавали Отцу Небесному лилии. И не было знамени лучше и благороднее этого!

А меч она держала в ножнах из бычьей кожи – он был старый и ржавый, ведь нашли его – по ее предвидению! – под слоем земли в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа. И, как говорили, принадлежал он самому Карлу Великому. Когда мастера предложили наточить его, Жанна отказалась, сказав, что берет его не для убийств, а как символ былой славы и будущих побед.

Входила она в каждый освобожденный город, как Христос, – цветами ее осыпали, детей к ней подносили, просили благословения…

– А теперь скажите мне, славные господа-рыцари Жан де Новеломон, Бертран де Пуланжи, скажите и вы, добрый синьор венецианец, скажите за этими кружками вина, что подносит нам эта красивая женщина… – нарушаю молчание я, – скажите теперь, в этот замечательный день, когда мы отмечаем праведный вердикт нового суда и очередную победу Матери нашей, Девы, скажите: могли ли сильные мира сего стерпеть такую победу простой крестьянки? Не был ли тот ее арест обычным сговором?

Впервые произношу я то, что не дает покоя моей душе все эти двадцать пять лет.

Я не нуждаюсь в ответе, не хочу подвергать опасности своих боевых друзей, но знаю точно: они тоже думали об этом.

Произнеся то, что давно мучило меня, я выхожу по малой нужде, чтобы не слышать их ответа или их молчания.

Я уверен (не будь я королевским герольдом!), что инициаторами заговора был сам король, на голову которого положила она отвоеванную корону, и архиепископ Реймский, монсеньор Реньо де Шартр! Иначе почему закрылись перед ней ворота радушного Компьена, когда она хотела укрыться за ними?

И душит меня неописуемый и незабываемый стыд, когда все мы, ее рыцари, успели проскочить под те ворота, как хитрые лисы. И только из-за стен наблюдали, как схватили Госпожу нашу проклятые бургундцы. Прекрасно помню, как ты, Поллишон, грыз свой окровавленный кулак, а ты, Жан из Меца, рыдал, как ребенок! А я, герольд Амблевиль Тощий, бился о железную решетку тех ворот, пока вы, дорогие мои друзья, не оттащили меня от нее, ведь лоб мой был разбит в кровь…


Теперь сидим мы здесь, в таверне «Синий конь», и радуемся праведному правосудию.

А у меня жжет, жжет в груди…

И куча вопросов крутится в мозгу. Почему не мы, ее друзья, почему не святая церковь, а лишь ее мать осмелилась выступить с просьбой о реабилитации своего дитяти? Ведь разве не есть это делом государственным?

Если наш король уверовал в то, что Жанна – посланник Неба, почему не защитил, когда ее обвинили в ереси и пособничестве дьяволу? Почему не выкупил ее так же, как это сделали англичане, заплатив бургундцам за Деву десять тысяч ливров – неужели у знаменитого Карла, которому она подарила французский престол, не нашлось в казне хотя бы на один ливр больше?

Почему сейчас на скамье подсудимых не было ни одного обвиняемого в содеянном преступлении – сожжении невинной души?

А те, кто принимали участие в том позорном процессе, кто трепетал от каждого слова Бовеского епископа, теперь выступили в первых рядах поборников справедливости? Не заслуживают ли наказания и они, эти смиренные доминиканцы Мартин Ладвеню и Изамбар де Ля Пьер? И все остальные, кто теперь поет Деве свою лживую осанну!

Нет, не могу я быть доволен этой победой!


Однажды моя Госпожа так и сказала мне: «Ни одна победа не оставит тебя довольным, друг!» И я спросил: «Почему ты так считаешь, Жанна?» И она улыбнулась: «Любая победа сначала рождается внутри. Вот и твоя должна быть прежде всего над собой!»

О да, я был дерзким и слишком молодым. И так мало знал!

А каждое произнесенное через меня слово – ЕЕ слово! – казалось мне собственным.

Потеряв это слово, я остался пустым, как флейта, на которой никто больше не играет.

И только тогда понял суть сказанного ею: я должен наполнить свою душу тем же добром, той же верой, той же смелостью, порядочностью, терпением и любовью, которые должны быть внутри каждого человека.

А я дерзко полагал, что все это уже есть во мне – из-за того, что проговаривал ее слова!

О, как мало всего этого оказалось во мне после ее смерти!

И как мало всего этого оказалось в других душах!

Не знаю, повторится ли когда-нибудь и где-нибудь эта история, чтобы юная девушка из безвестной деревушки стала во главе огромной армии и в ее распоряжении были особы королевской крови, седовласые полководцы, суровые воины. А если когда-то и произойдет так, то не повторится ли и история страшной и неправедной измены? А потом – и история не менее ханжеского правосудия, когда будет уже поздно?

Мне трудно думать обо всем этом. Если бы можно было спросить ее саму, я уверен, она, как всегда, дала бы короткий и точный ответ.

Я возвожу глаза к небу и спрашиваю: «Что дальше, Жанна? Кто поможет нам выйти из тьмы?»

И слышу ее голос, слышу то, что сказала она мне двадцать пять лет назад:

– Бог помогает тому, кто помогает себе сам.

Только сейчас я точно понимаю ее слова!

Если мы, все те, кто шел за ней тогда, кто верил ей – каждый из нас возьмет за руку хотя бы одного отчаявшегося – рано или поздно мы снова соберемся в армию. И воевать нам придется долго, ведь не мечом будем мы прокладывать путь к свету, а собственной душой, которая – бессмертна.


…Когда я вернулся к обществу, Марион уже убирала за нами стол.

Последний день следствия в реабилитационном деле Девы Орлеанской, названной при рождении Жанной из деревни Домреми, подходил к концу.

Я должен был завершить беседу с хроникером и поэтому сказал напоследок:

– Так бывает всегда: кто-то живет рядом с тобой – на первый взгляд, такой же, как и ты. Две руки, две ноги, голова… Вы общаетесь. Иногда он кажется тебе лучше других, лучше тебя самого. Лучше – но не более того! Ведь вас обоих судьба вертит в одной плоскости, совсем рядом друг от друга. Но с его уходом ты начинаешь вспоминать его слова, его поступки, его поведение, манеры, улыбку – и неожиданно осознаешь, что означало это «лучше»: особый! Не такой, как все. Выдающийся. Поцелованный Богом. Тот, кто согревал и освещал всю твою жизнь, у кого ты бессознательно учился быть человеком. Хотя все казалось слишком простым: разве трудно подарить нищему свой кафтан, разве сложно поздороваться с прохожим, который улыбается тебе, поговорить со стариками, утешить ребенка, утешить друга? Но если это так просто, почему ты сам не делал этого? Почему ждал этих действий от другого – «лучшего, чем ты»? Такая она была, эта Жанна из Домреми. Я знаю, наступят и другие времена. Но не уверен, что этот печальный урок пойдет на пользу человечеству. Мы пока темные душой. Мы пока не умеем любить и верить. А если умеем, то это касается только того, что мы называем «своим» – того, что не выходит за рамки собственных желаний и страстей. За рамки нашего личного подворья. Так и запишите в свой свиток, дорогой синьор…

Венецианец раскланивается, подзывает Марион, велит после его ухода налить «славному обществу» еще по кружке.

Мы остаемся одни.

Таверна уже пуста.

Нам больше не о чем говорить.

И тогда, хорошенько прочистив горло хриплым кашлем, Поллишон произносит:

– Ты, Амблевиль, по кличке Тощий, сказал, что мы ничего не сделали для нашей Жанны…

– Да, – добавляет Жан из Меца. – Ты бросил нам страшное обвинение, которое мы все же должны принять из твоих праведных уст…

– Но ты должен помнить и о том, чего мы не скажем никому, – говорит Поллишон.

– Никому, кроме тебя, поборник справедливости, – добавляет Жан.

И Поллишон шепчет мне в правое ухо:

– А как ты думаешь, дружище, кто помог преподобному судье канонику Жану Эстиве утонуть в болоте на третий день после ее казни?

А Жан из Меца шепчет в левое:

– А кто отправил в лучшие миры бакалавра теологии, славного приора доминиканского монастыря Сен-Жак, наместника инквизитора Франции в Руанском диоцезе Жана Леметра?

– Но до Кошона мы добрались слишком поздно… – вздыхает Поллишон.

– Жаль… – вздыхает Жан.

Я низко склоняю голову и искоса смотрю: не слышит ли нас прелестная Марион и тот подозрительный пьянчужка, что спит за соседним столом.

Ведь я тоже должен сообщить своим боевым товарищам кое-что.

Я говорю так:

– А как вы думаете, кто был тем цирюльником, в кресле которого погиб насильственной смертью Пьер Кошон, епископ Бове, епископ Лизье, магистр искусств, лиценциат канонического права, доверенное лицо бургундского герцога Филиппа Доброго и председатель руанского процесса над Жанной д’Арк?..


на главную | моя полка | | Сделай это нежно |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу