Book: Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией



Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Дэвид Схиммельпеннинк ван дер Ойе

НАВСТРЕЧУ ВОСХОДЯЩЕМУ СОЛНЦУ:

Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией


ПРЕДИСЛОВИЕ

Написание книги «Навстречу Восходящему солнцу» стало возможным только после 1991 г. В работе над ней я использовал разнообразные источники, основную массу которых составляют архивные документы. Когда я вел в России исследования по этому проекту, доступ практически ко всем собраниям документов в Москве и Санкт-Петербурге был открыт.

Сейчас никого не удивишь утверждением, что исследования по истории Советского Союза переживают революцию, потому что историки могут по-настоящему работать с первоисточниками. Но закрытость советских архивов влияла не только на изучение прошлого СССР. До 1991 г. архивы царской России тоже часто оказывались недоступны. А в частично открытых архивах доступ к значительной части документов был запрещен. К тому же сотрудникам советских архивов не разрешалось предоставлять ученым свои средства поиска, что еще более затрудняло исследования. В результате те, кто изучал историю Российской империи, в значительной степени вынуждены были полагаться на опубликованные собрания документов, дореволюционные отчеты и работы лояльных советских ученых. Особо строгая секретность окружала дипломатические архивы.

Как открытие архивов повлияло на эту книгу? В период эйфории, наступивший после распада Советского Союза, многие полагали, что радикальное открытие архивов перевернет российскую историю, обнажив целый арсенал разоблачительных свидетельств. Реальность оказалась более прозаической. Основные противоречия прошлого страны не разрешились чудесным образом за первые десять лет относительной свободы российской науки — подобно тому как гораздо более долгая традиция открытого доступа к собраниям документов на Западе не лишает тайн наше прошлое.

И все же не стоит преуменьшать последствия архивной свободы для нашего понимания истории Российской империи. Благодаря возможности без помех работать с письмами, дневниками, заметками, докладами и другими записями важных государственных деятелей стало осуществимым надлежащее изучение их идей. И кроме того, кропотливый труд историков по изучению обширного документального наследия царского ancien regime со временем в корне изменит его историографию, поскольку она станет крепко привязана к объективным данным.

Несмотря на новые трудности, связанные с сокращением бюджетного финансирования, российские архивы встретили меня гостеприимно и профессионально. Я хотел бы поблагодарить директоров и сотрудников следующих организаций за их гостеприимство: Архив внешней политики Российской империи, Государственный архив Российской Федерации, Научный архив Русского географического общества, Рукописный отдел Института русской литературы РАН (Пушкинский Дом), Российский государственный архив Военно-морского флота, Российский государственный исторический архив, Российский государственный военно-исторический архив и Санкт-Петербургский филиал Архива Академии наук, Отделы рукописей Российской государственной библиотеки и Российской национальной библиотеки. Ряд других российских организаций также оказал мне бесценную помощь в моих исследованиях, включая Институт российской истории (в Санкт-Петербурге и в Москве), исторический факультет Московского государственного университета, Смоленский педагогический институт и Музей Пржевальского.

В Соединенных Штатах мне посчастливилось работать в двух богатейших славянских коллекциях — в Йеле и в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Я признателен за высокопрофессиональную помощь, которую мне оказали кураторы этих архивов — Татьяна Лоркович и Эдвард Казинец соответственно, а также их сотрудники.

Следующие институции предоставляли основную финансовую поддержку в течение пяти лет, которые мне потребовались для исследований и написания этой книги:

Фонд Брэдли

Фокс Феллоушип

Совет по международным исследованиям и обмену

Институт стратегических исследований им. Дж. Олина

Фонд Смита Ричардсона

Канадский совет социальных и гуманитарных исследований

Институт Мира США

Йельский университет.

Само собой разумеется, что на последующих страницах я излагаю исключительно свои собственные взгляды.

Книга «Навстречу Восходящему солнцу» начиналась как моя Ph.D. диссертация в Йельском университете. Одной из привилегий обучения там была возможность учиться у выдающихся историков. Члены моего диссертационного комитета — Пол Кеннеди, Джонатан Спенс, Марк Стайнберг и Марк фон Хаген (Колумбийский университет) — были более чем щедры, уделяя мне свое время, давая советы и оказывая поддержку. В особенности я должен поблагодарить моего научного руководителя Пола Бушковича, который многому меня научил.

Книга была завершена в Институте стратегических исследований им. Дж. Олина при Гарвардском университете. Трудная задача сделать мои исследования интересными для политологов института принесла мне огромную пользу, наряду с благоприятной атмосферой, созданной директором института Сэмюэлем Хантингтоном и его помощником Стивеном Розеном.

Многие другие ученые также проявили живой интерес к моим разысканиям. Я особенно благодарен людям, которые поделились со мной своими знаниями и стали моими друзьями. Это Олег Ай-рапетов, Владимир Александров, Борис Ананьич, Александр Андреев, Том Барретг, Леонард Блюссе, Александр Боханов, Джей Картер, Чой Доккю, Николаос Криссидис, Валентин Емец, Ли Фарроу, Татьяна Филиппова, Уильям Фуллер, Людмила Гатагова, Рафаил Ганелин, Андреа Грациози, Мэри Хабек, Питер Холквист, Анатолий Игнатьев, Нанноинт Вельд, Майа Янсон, Фред Каган, Александр Кавтарадзе, Владимир Лапин, Джон ЛеДонн, Андрей Левандовский, Доминик Ливен, Давид Макдональд, Луиз МакРейнольдс, Брюс Меннинг, Сергей Мироненко, Уильям Одом, Дмитрий Олейников, Роберт Пониктера, Давид Рич, Василий Рудич, Хетер Руланд, Ирина Рыбаченок, Лев Савицкий, Фернанде Шейд, Джордж Скулфилд, Денис Шоуолтер, Дженнифер Сигел, Дженнифер Спок, Ричард Стайте, Дэвид Стоун, Теодор Тарановский, Робин Уинкс, Дэвид Вульф и Ричард Уортман. Им должна принадлежать большая часть похвальных отзывов, если моя книга удостоится таковых, но никакая критика не может быть направлена в их адрес.

Я также признателен издательству Университета Северного Иллинойса, и особенно его директору Мэри Линкольн, и моему редактору Кевину Батгерфилду. Мне было приятно работать с ними.

И больше всего я должен поблагодарить мою жену, Мари. Ее терпение и бодрость духа на протяжении всего этого времени были по-настоящему ангельскими. С потрясающей стойкостью она вынесла мои частые и длительные отсутствия в первые годы нашего брака, когда у нее могло создаться впечатление, что ее муж предпочитает общество шпионов, поэтов, дипломатов и Императора Всея Руси, а не своей молодой жены. Она знает, что это не так.


ВВЕДЕНИЕ

Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта; и крепко внедрились в гранитную почву — два задних…

Раз взлетев на дыбы и глазами меряя воздух, медный конь копыт не опустит: прыжок над историей — будет; великое будет волнение; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса…

Бросятся с мест своих в эти дни все народы земные; брань великая будет, — брань небывалая в мире: желтые полчища азиатов, тронувшись с насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет, будет — Цусима! Будет — новая Калка!..

Куликово Поле, я жду тебя!

Андрей Белый, «Петербург»

Петербург» Андрея Белого, возможно, является самым значительным романом Серебряного века — периода расцвета символизма в дореволюционной России. Роман был написан в 1911 г., его действие происходит в столице царской России шестью годами раньше — осенью 1905 г. «Дни стояли туманные, странные». За полтора года до этого в далекой Маньчжурии Российская империя вступила в войну с неизвестной Японией. Поражение в Восточной Азии вызвало волнения в центральных районах. «Во все долгие ночи над Россией сияли кровавые зарева деревенских пожаров»{1}. Угроза крестьянского бунта нависла над самим великим городом.

На первый взгляд главными героями романа являются вымышленный реакционный сенатор Аполлон Аполлонович Аблеухов и его сын Николай Аполлонович — запутавшийся интеллектуал, который читает Канта и все еще живет с родителями. Николай получает приказ от таинственной революционной организации убить своего отца с помощью бомбы, сделанной из консервной банки. Роман изобилует другими штампами русской литературы конца XIX в., такими как заговорщики в потрепанной одежде, неверные жены и двойные агенты. На самом деле все эти действующие лица играют лишь второстепенную роль. Настоящим героем романа является метрополия, именем которой он назван, и в центре сюжета борьба Санкт-Петербурга с мириадами разрушительных сил — борьба космоса против хаоса.

Петербург, величайшее творение Петра I, «самый умышленный и отвлеченный город в мире» (Достоевский), наделен многими значениями. Для Белого искусственно созданная столица олицетворяет, помимо прочего, разум, порядок, симметрию, укрощение стихий человеком, самодержавие Романовых и Запад. А злые апокалиптические силы ждут возможности поглотить Петербург. Природа, темные пролетарские массы, революция и дионисийский разгул — все они угрожают смести его в бурные воды Невы. Но самую большую опасность представляет Азия, Восток, чьи монгольские воины разорили Россию семью веками раньше и снова стоят в полной готовности выступить в западный поход. Поражение царской армии на Тихом океане в 1905 г. было предвестником еще более смутных времен. «…Уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана….Но послушай, прислушайся: топоты… Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты»{2}.

Андрей Белый не был единственным поэтом Серебряного века, который видел надвигающуюся с Востока опасность. Как и в Западной Европе эпохи fin de siècle, желтая угроза завладела впечатлительными умами поэтов той эпохи. Подобно своим французским современникам, они одновременно испытывали ужас и восхищение перед экзотическим и зловещим Востоком. Но если в жилах Шарля Бодлера, Шарля Мари Жоржа Гюисманса, Жерара де Нерваля не текла азиатская кровь, то русские символисты полностью осознавали доставшееся им восточное наследие. С одной стороны, как видно из приведенного выше отрывка, глубокое предчувствие опасности, характерное для западной литературы того времени, проявилось в таких романах, как «Петербург», в форме атавистического страха перед новым татарским Армагеддоном. Но при этом излишняя впечатлительность привела к тому, что русские в эпоху Серебряного века подчеркивали свои — реальные или воображаемые — родственные связи с Востоком.

Такое крайне амбивалентное отношение к Азии — как к враждебной разрушительной стихии, с одной стороны, и как к части собственного российского наследия, с другой, — пронизывает и роман Белого. («Петербург» — вторая часть незавершенной трилогии под рабочим названием «Восток или Запад?».) Желтый в нем — преобладающий цвет, по улицам снуют «монгольские рожи», и многие герои связаны с Востоком. Род Аполлона Аполлоновича — ретрограда и бюрократа — идет от киргиз-кайсацкой орды. Хотя любовь Аблеухова к математической точности и «государственной планиметрии» свойственна исключительно европейской ментальности, его сын возвращается к своим азиатским корням. Николай Аполлонович увлечен тибетским буддизмом, а по ночам видит в своих беспокойных снах Конфуция и Чингисхана. Он слоняется по своему кабинету в бухарском халате, туркестанской тюбетейке и татарских шлепанцах — так «блестящий молодой человек превратился в восточного человека»{3}.

«Петербург» — это лучшее литературное произведение, написанное под впечатлением катастрофической для России войны с Японией 1904—1905 гг.{4}. Но это ни в коем случае не военный роман. В отличие от таких хорошо известных книг, как «Цусима» матроса-радикала Алексея Новикова-Прибоя, Белый полностью игнорирует военные действия на Дальнем Востоке. Его импрессионистское повествование сосредоточено на том, как поражение в войне повлияло на город, находившийся вдали от сражений. Автору прекрасно удается описать смятение в умах жителей столицы после унизительного поражения царизма на Тихом океане, а также зарождающиеся революционные беспорядки, которые грозят распространиться и уничтожить самодержавие. Что еще более важно, роман «Петербург» напоминает о том, что русским людям Восток представлялся по-разному — это и объект завоевания, и напоминание о монгольском нашествии, и неоспоримая часть собственной генеалогии. Именно по этой причине роман Белого представляет собой прекрасную отправную точку для изучения событий, приведших к войне с Японией.

* * *

В 1895 г. Япония неожиданно одержала победу над Китаем в короткой войне. Российская дипломатия, которая до того более десятилетия пребывала в спячке, внезапно оживилась. Николай II только что пришел к власти, и Дальний Восток волновал его воображение. Беды Срединного царства обещали честолюбивому молодому царю богатые возможности. Подобно коню Андрея Белого, его империя взлетела ввысь и устремилась на Восток.

В течение последующих девяти лет Россия стремительно продвигалась вглубь Азии. Однако путь ее был крайне извилист. Сначала в 1896 г. царь заключил военный союз с Китаем, пообещав защищать Срединное царство от других держав, желающих захватить его владения. В следующем году Петербург резко изменил курс, захватив несколько лакомых кусочков на Ляодунском полуострове неподалеку от самого Пекина. Три года спустя, в 1900 г., Россия как будто вернулась к прежней политике и заявила, что будет помогать Китаю, охваченному Боксерским восстанием. Казаки неожиданно вступили в потомственные провинции династии Цин в Маньчжурии. Хотя официально царское правительство обещало вывести войска, на самом деле создавалось впечатление, что оно намеревается аннексировать этот регион и даже как будто вынашивает замыслы относительно Кореи. И, наконец, в начале 1904 г. Россия вступила в войну с Японией, неожиданную и нежеланную почти для всех.

Откуда такая непоследовательность? Многие российские наблюдатели как до, так и после революции 1917 г. считали, что причиной тому была коррупция угасающего императорского двора. По их мнению, Дальний Восток вдохновлял теневых наперсников царя и его министров на различные противоречащие друг другу корыстные планы. Одним из первых, кто начал искать «козла отпущения», был бывший военный министр генерал Алексей Куропаткин. Через четыре года после поражения русской армии он опубликовал описание этого конфликта и его истоков под названием «Русская армия и японская война»{5}. Пытаясь спасти свою репутацию, генерал выдвинул предположение о том, что причиной фиаско русской армии явилась провокационная деятельность лесной концессии на реке Ялу. Это русское предприятие было расположено рядом с северной границей Кореи и находилось под покровительством приближенного к Николаю II капитана гвардии Александра Безобразова.

Через несколько лет русский историк Борис Глинский выразил похожие взгляды, опубликовав «Пролог Русско-японской войны» — подробную историю дипломатии предвоенных лет{6}. Подзаголовок книги — «Материалы из архива графа Витге» — дает представление о ее сильных и слабых сторонах. Бывший министр финансов Сергей Витте предоставил Глинскому доступ к своим личным архивам, что позволило историку собрать богатый и интересный источниковый материал. В то же время дружеские отношения с Витге заставили Глинского согласиться с тем, что виной всему были «интриги Безобразова»[1].

«Россия в Маньчжурии» Бориса Романова — лучшая из известных работ, излагающих подобные взгляды{7}. Эта книга была опубликована в Ленинграде в 1928 г, — во времена относительного академического либерализма, когда многие ученые все еще пользовались довольно свободным доступом к дореволюционным правительственным архивам. Будучи представителем петербургской школы, в которой большое значение придавалось тщательному и критическому изучению источников, Романов постарался в полной мере использовать благоприятную возможность (архивы Военного министерства все же были закрыты). Как и «Пролог» Глинского, «Россия в Маньчжурии» Романова содержит подробный анализ российского присутствия на Тихом океане, а также исчерпывающее описание политики Витте и махинаций Безобразова.

Однако у Бориса Романова другая демонология, чем у Глинского. Его злодей — это бывший министр финансов С.Ю. Витте, который являлся главной фигурой в событиях на Дальнем Востоке до своей отставки в 1903 г. Он предстает хитрым и тщеславным и, по мнению Романова, в значительной мере несет ответственность за то, что империя оказалась вовлечена в столь рискованное предприятие. Так, политика, которую министр финансов проводил в этом регионе, включая строительство Транссибирской магистрали — «приводного ремня машины мирового империализма», и его безответственная дипломатия в Восточной Азии в значительной степени заложили основу конфликта. При этом Романов также указывает на «милитаристскую клику», возглавляемую капитаном Безобразовым, которая, как он утверждает, непосредственно спровоцировала Японию на войну.



Монография канадского ученого Дэвида Макдональда «Объединенное правительство и внешняя политика в России» — это наиболее объективная трактовка событий из числа тех, что не обходятся без поиска козла отпущения{8}. Большая часть труда Макдональда рассказывает о политике правительства после поражения империи на Тихом океане. Однако в первых трех главах описываются бюрократические распри в предшествовавшие войне годы, которые, как утверждает Макдональд, и послужили причиной губительных дипломатических шагов Санкт-Петербурга.

Другой подход к объяснению причин Русско-японской войны состоит в изучении дипломатического контекста. Вместо того чтобы взваливать вину на отдельного человека или определенный режим, последователи этого метода пытаются беспристрастно запротоколировать прошлое на основе как можно большего количества источников в духе немецкого историка XIX в. Леопольда фон Ранке. Образцом такого научного подхода является работа гарвардского историка Уильяма Лангера. Несмотря на то что его «Дипломатия империализма» посвящена не только политике России в Восточной Азии, в ней подробно освещены некоторые из важных эпизодов этой политики до 1902 г.{9}. Более ранняя работа «Истоки Русско-японской войны» отслеживает события до января 1904 г.{10}. Глубокое знакомство Лангера с опубликованными источниками позволяет ясно увидеть отношения между великими державами того времени. Но, поскольку он писал свои труды весьма давно, в них отсутствует большая часть материалов, увидевших свет после Второй мировой войны.

«Дальневосточная политика России» Эндрю Малоземова (Andrew Malozemoff) написана с несколько менее отстраненной позиции. Как кажется, эта работа — первоначально диссертация, защищенная в начале 1950-х гг. в Беркли, — была задумана как опровержение «России в Маньчжурии» Романова{11}. Автор стремится реабилитировать Сергея Витте и приуменьшить значение группы Безобразова. Малоземов вступает в полемику с Романовым и описывает министра финансов как компетентного и уважаемого государственного деятеля. При этом он считает, что Безобразов не был такой уж значительной фигурой. По мнению Малоземова, война с Японией во многом была вызвана неуклюжей дипломатией. Он излагает свои взгляды яснее и с меньшим сарказмом, чем Романов. Хотя Малоземов писал в то время, когда доступ к царским архивам был весьма ограничен, он все же сумел изучить впечатляющее количество опубликованных материалов.

К этой категории также относятся две недавно вышедшие книги — «Империи-соперники: Китай, Россия и спорное порубежье» С.М. Пейн и «На станцию Харбин: Либеральная альтернатива в русской Маньчжурии» Дэвида Вульфа{12}. Пейн провела основную часть своих исследований в России в начале 1990-х гг., когда архивы только начинали открываться. Таким образом, она оказалась одним из первых западных ученых, кто смог воспользоваться хотя бы частичным доступом к необходимым источникам. В свою очередь, Дэвид Вульф не только работал в столичных архивах, но и ездил в местные хранилища документов в Восточной Сибири. Нововведением этих историков стало то, что они изучали как русские, так и китайские источники, а не только англоязычные материалы.

Наилучшее исследование в традиции Ранке является наименее известным. В примечаниях к «Истокам Русско-японской войны» Уильям Лангер выдвигает предположение о существовании рукописи генерал-майора Пантелеймона Симанского{13}. Симанский был членом комитета, созданного императорской армией в 1906 г. для написания официальной истории войны. Цель комитета состояла не в том, чтобы прославлять или оправдывать действия русской армии на Дальнем Востоке, а в том, чтобы составить непредвзятый отчет, который поможет определить направление будущих реформ.

Симанский получил указание изучить события, приведшие к конфликту. После личного ходатайства Николая II генералу был предоставлен неограниченный доступ ко всем необходимым государственным архивам, таким как архивы армии и Военно-морского флота, министерства финансов и министерства иностранных дел. Но когда министр иностранных дел Александр Извольский прочитал черновик доклада Симанского, он пришел в ужас от того, сколько секретных сведений из тщательно охраняемых ведомственных архивов раскрыл офицер. Извольский приказал Симанскому изъять из доклада большую часть этих материалов, и существенно сокращенный текст вышел в виде первой части многотомной истории армии под названием «Русско-японская война»{14}. И все же Лангер был прав. Первоначальный запрещенный текст рукописи Симанского был издан, хотя и втайне, очень ограниченным тиражом. Издательство Генерального штаба выпустило в свет всего семь экземпляров под названием «События на Дальнем Востоке», которые были подарены царю, нескольким министрам, генералу Гурко и самому автору. Только совсем недавно уцелевшие экземпляры книги стали доступны ученым{15}.

Оба подхода — поиск «козла отпущения» и традиция Ранке — помогают понять роль России в событиях, приведших к войне с Японией. Рассматривая политические интриги ведущих должностных лиц, сторонники теории «козла отпущения», такие как Глинский, Романов и Макдональд, помогают пролить свет на непоследовательность российской политики перед войной. В то же время огромная архивная работа, проделанная приверженцами ранкеанского подхода, позволяет лучше понять многие события тех лет. Однако все эти труды пренебрегают одним важным фактором: они не учитывают интеллектуальную мотивацию ключевых фигур того времени. Мы не сможем должным образом понять непоследовательность русской дипломатии до 1904 г., не изучив различные идеи, которые вдохновили Николая II и его государственных деятелей обратить свои взоры на Восток.

* * *

С 1960-х гг. западные ученые начали обращать внимание на значение идеологии для европейской дипломатии и империализма. По обеим сторонам Атлантики многое было написано об интеллектуальных аспектах таких явлений, как испанская, британская и французская колониальная экспансия, а также международных отношений в широком смысле1{16}. В то же время на протяжении «холодной войны» советская внешняя политика являлась предметом многочисленных споров между политологами, которые подчеркивали влияние марксистско-ленинской доктрины, и их коллегами-«реалистами», которые более прагматично объясняли побудительные мотивы национальными интересами. Но по-прежнему никто не уделяет внимания идеологии как фактору русской дипломатии до 1917 г. Даже когда ученые рассматривают идеологические основы царского империализма, они неизменно сводят их к какому-либо влиятельному учению. Лучше всего это иллюстрирует русский вариант панславизма — концепция конца XIX в., согласно которой миссия России состояла в том, чтобы править этнически родственными странами, находившимися тогда под властью Оттоманской и Габсбургской империй.

Особо оригинальные рассуждения высказывались по поводу идеологической основы территориального расширения России в Азии. Американские наблюдатели XIX в. часто усматривали здесь мировоззрение, схожее с их собственной доктриной «предначертания судьбы» (Manifest Destiny){17}. Лорд Джордж Керзон — один из главных русофобов викторианской Англии — видел в каждом шаге царя к востоку от Уральских гор часть зловещего плана по захвату всего континента вплоть до Индийского океана. В то же время министр иностранных дел в правительстве Александра II князь А.М. Горчаков говорил о том, что «положение России в Средней Азии одинаково с положением всех образованных [цивилизованных. — Ред.] государств, которые приходят в соприкосновение с народами полудикими, бродячими, без твердой общественной организации»{18}. Существует много других объяснений, но каждое сосредоточено на одном-единственном побудительном мотиве.

На самом деле очень редко бывало так, чтобы царская дипломатия в Азии определялась только одной идеологией. Как и действия большинства государств, дипломатия почти всегда формировалась под воздействием нескольких интеллектуальных течений, которые либо дополняли друг друга, либо вступали в противоречие. Это было особенно типично для десятилетия, предшествовавшего Русско-японской войне. В период усиленного интереса к Восточной Азии политика формировалась под воздействием конкурирующих учений, каждое из которых представляло собой определенный взгляд на судьбу Российской империи. Иногда доминировало какое-либо одно направление, иногда несколько направлений объединялись и влияли на действия Петербурга. Чтобы понять, почему царское правительство поступало определенным образом, полезно будет выявить эти взгляды и изучить их взаимодействие, а не сосредотачивать внимание на какой-либо одной идеологии. Тщательный анализ представлений об Азии и Российской империи, распространенных в то время в столичной элите, а также взаимовлияния этих представлений и царской дипломатии прольет свет на предвоенную политику России.

Известно, что идеология представляет собой очень неопределенное понятие. Терри Иглтон, литературовед из Оксфорда, выделил не менее шестнадцати значений этого существительного, в то время как словарь, изданный его университетом, дает всего четыре значения. В настоящей книге я опираюсь на следующее определение идеологии из «Оксфордского словаря английского языка»: «Система представлений, обычно касающихся политики или общества, или поведения класса или группы людей, которая считается оправданием их действий»{19}. Еще больше затуманивает картину различное понимание того, насколько идеология определяет мышление. Для марксистов она представляет собой не менее чем всю интеллектуальную и культурную надстройку господствующего класса. Некоторые идеологии XX в., такие как марксизм-ленинизм при Иосифе Сталине и национал-социализм при Адольфе Гитлере, пытались воплотить эту теорию на практике, вмешиваясь почти во все области человеческого мышления, что удавалось им с большим или меньшим успехом. Принято говорить, что идеологии — это «светские религии». Но, как и религия, идеология не всегда является всеобъемлющей. При рассмотрении идеологии я скорее согласен с историком Аланом Касселсом, который придерживается менее радикальной точки зрения. В своей книге «Идеология и международные отношения в современном мире» Касселс утверждает, что по сравнению с «тоталитарными» системами взглядов Сталина и Гитлера «партикулярная и незамысловатая идеология… оказывала не меньшее влияние на [международные отношения], которое продолжалось более длительное время»2{20}.

То, что Россия думала об Азии, говорит и о представлениях империи о самой себе. Рассматривая культурную географию России, ученые обычно изучают ее взаимоотношения с Западом. При этом сравнительно мало внимания уделялось связям России с Востоком, хотя в последние годы интерес к ним возрастает, что стало особенно заметно с появлением книги Марка Бассина «Имперские видения: Воображение национализма и географическая экспансия на русском Дальнем Востоке»{21}.

На изучение западных представлений о Востоке оказал сильное влияние Эдвард Сайд. Впервые он поднял этот вопрос, когда опубликовал в 1978 г. ставшее знаменитым исследование «Ориентализм», где заявил, что научный аппарат, посредством которого Запад изучает Восток, является для первого также средством осуществления контроля над вторым{22}. С идеей восприятия как подавления тесно связана его мысль о том, что жители Запада считают восточных людей «чужими», загадочными, изнеженными, злыми и опасными культурными противниками. По мнению Сайда, востоковеды обычно видят мир поманихейски, при этом Запад исконно враждебно настроен по отношение к Востоку. Тезисы Сайда могут быть полезны как отправная точка для анализа русских представлений о Востоке. Некоторые русские, такие как воинственный исследователь Николай Пржевальский, легко укладываются в схему Сайда, в которой европейцы враждебны Азии и жаждут ее поработить. Но для многих соотечественников Пржевальского это был более сложный вопрос. В свою очередь, Кэрил Эмерсон отмечает: «Россия имеет и культурные, и политические корни в… Азии, и это делает Восток для России одновременно и частью самой себя, и чужаком, другим»{23}.

В отличие от англичан и французов, чьи взгляды изучает Сайд, некоторые русские тоже осознавали свое азиатское происхождение.

Временами Восток занимал важное место в русской интеллектуальной жизни, особенно во времена идеологических кризисов и самопознания, Александр Блок был не одинок, когда провозглашал: «Да, азиаты — мы, / С раскосыми и жадными очами!»{24} Идеи о восточной судьбе и даже о восточной национальной идентичности высказывались особенно звучно перед войной с Японией.

* * *

В этой книге рассматривается взаимодействие идеологии и внешней политики России в течение десяти лет, предшествовавших войне с Японией. В первой части, «Идеологии империи», подробно исследуются четыре очень различные концепции предназначения империи, каждая из которых повлияла на царскую политику того времени в Азии. Все начинается с путешествия в Азию наследника российского престола, будущего царя Николая II. Большое путешествие на Восток, начавшееся в 1890 г., пробудило в наследнике надежды на славу и величие на Тихом океане. Он редко высказывал какие-либо оригинальные идеи о роли своей империи на континенте, но другие были рады обнародовать увлеченность Николая Азией.

Многие русские, особенно военные, видели в Дальнем Востоке объект завоевания ради завоевания. Наиболее ярким выразителем этой философии конца XIX в. был исследователь Внутренней Азии Николай Пржевальский. Пржевальский вовсе не был родоначальником идеи «конквистадорского империализма». Те же взгляды были свойственны и европейцам в тот век, когда великие (и не очень великие) державы дрались из-за колоний на менее сильных континентах Африки и Азии.

Если идеи Пржевальского не были исключительно русскими, то другое господствующее направление мысли было уникальным. Восточничество — декадентская философия, которая подчеркивала азиатское наследие и судьбу России, — имело мало параллелей за границей. Поэт, издатель и приближенный Николая II князь Эспер Эсперович Ухтомский был ведущим сторонником этой важной, но мало изученной идеологии. После революции 1917 г. эти идеи будут вдохновлять кружок эмигрантов-интеллектуалов, которые разработали свой вариант восточнической темы Ухтомского, назвав свое видение России «евразийством».

Князь часто находил политического союзника в лице министра финансов С.Ю. Витте. Как и Ухтомский, Витте возражал против вооруженного захвата Востока. Но мотивы министра были в корне отличны. Утверждая, что Россия была по своей сути европейской, а не азиатской страной, Витте предлагал расширять влияние империи на Дальнем Востоке ненасильственными, экономическими и коммерческими способами, что получило название «мирное (тихое) проникновение» («pénétration pacifique»). Были и другие идеологии, которые повлияли на обращение России к Востоку, и глава 5 рассказывает о страхе желтой угрозы на примере военного министра Алексея Куропаткина.

Вторая часть книги, «Путь к войне», объясняет, почему положение империи в Восточной Азии так осложнилось на рубеже XIX и XX вв. Об этом часто говорят, но до самого последнего времени у ученых фактически не было доступа к нужным царским архивам. В настоящей книге не просто описывается дипломатия, но и рассказывается, как политики в Петербурге размышляли об этих событиях. Правительственные служебные записки дают важный ключ к тому, что представляло собой «официальное мышление». Но и пресса, «толстые журналы», популярные книги и даже поэзия также много рассказывают нам об этом. Наше изложение начинается и заканчивается ночным рейдом адмирала Того на российский Тихоокеанский флот в Порт-Артуре 26 января 1904 г., с чего началась война с Японией. В заключительной главе «Размышляя о Дальнем Востоке» более обстоятельно рассматривается взаимодействие между идеями и теми политическими направлениями, которые они вдохновляли.

Первое десятилетие правления Николая II является удачным контрольным примером для изучения идеологий Российской империи. Заигрывание России с Востоком было относительно недолгим. Оно началось с китайско-японской войны 1894—1895 гг., когда легкие победы Японии натолкнули на мысль о возможности экспансии в Китай, и закончилось собственным поражением России в Азии десятью годами позже. В то же время разнообразные идеи, формировавшие политику, имели своих красноречивых сторонников, которые подробно излагали свои взгляды. Российский fin de siècle был периодом увлечения экзотикой Востока, и интерес к Азии был богато представлен в литературе и искусстве того времени. Благодаря недавнему открытию ранее недоступных архивов, теперь стал возможным настоящий анализ.



Знаменитый британский историк дипломатии Джеймс Джолл однажды дал своим студентам отличный совет — изучать «невысказанные предположения» («unspoken assumptions») европейских государственных деятелей{25}. Но при изучении российских государственных деятелей их мысли о месте России в мире, даже заявленные публично, почти полностью игнорировались. В настоящей книге рассматриваются некоторые из высказывавшихся ими идей и предположений.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ИДЕОЛОГИИ ИМПЕРИИ


ГЛАВА 1.

БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ.

Николай II

Большое путешествие, совершенное им еще наследником, поселяет в Николае II ложное представление о необъятности русской мощи на Дальнем Востоке. Он едет неделями на лошадях по бесконечной Сибири, живописной, богатой, сказочно плодородной. За пределами России его встречают чуть ли не с божескими почестями. <…> Здесь, на Дальнем Востоке, цесаревич впервые сознает, кто он такой, какая судьба ему предназначена. В его тихую бесцветную жизнь впервые врываются сильные ощущения и яркие краски.

Георгий Иванов

Пасмурным промозглым днем в конце октября 1890 г. с маленькой станции Варшавской железной дороги, расположенной недалеко от Гатчинского дворца к югу от Петербурга, отправился поезд. Самым главным его пассажиром был 22-летний наследник российского престола, великий князь Николай Александрович. Он только что завершил свое образование, и родители наградили его большим путешествием, которое в конце XIX в. все еще оставалось в знатных семьях традицией, знаменующей вступление во взрослую жизнь. Царевич совершал путешествие в сопровождении своего младшего брата великого князя Георгия Александровича, трех гвардейских офицеров и поэта, под благожелательным надзором немолодого генерал-майора князя Владимира Барятинского.

Такое путешествие обычно непринужденно и неторопливо совершалось по Европе и подразумевало посещение великих столиц, где молодой человек мог познакомиться со светским обществом и, возможно, немного развлечься, прежде чем взять на себя обязательства взрослой жизни. Все же основная цель поездки была педагогической: путешественник совершал паломничество к истокам западной цивилизации с обязательным посещением важнейших исторических и культурных памятников, таких как средневековые соборы Франции и Германии и руины Древнего Рима{26}. Поездка Николая проходила по схеме традиционного большого путешествия — остановки в важнейших городах, встречи со знаменитостями и знакомство с обветшавшими памятниками. Однако цель путешествия была, несомненно, необычной. Ибо, вместо того чтобы отправиться в Европу, царевич решил познакомиться с Азией{27}.[2]

Императорский поезд направился на юг через российскую часть Польши и пересек границу с Австро-Венгрией в Щакове. Сделав короткую остановку в Вене, чтобы присутствовать на торжественном обеде у императора Франца Иосифа в замке Шёнбрунн, путешественники через три дня прибыли в порт Триест на Адриатическом море. Там их приветствовал контр-адмирал императорского Российского морского флота Владимир Басаргин, который проводил их на борт фрегата «Память Азова»{28}. Сопровождаемый фрегатом «Владимир Мономах» и канонерской лодкой «Запорожец», корабль направился в Эгейское море, сделав остановку в Афинах, чтобы взять на борт кузена Николая, наследника греческого престола Георга.

Первым пунктом назначения в этом большом путешествии был Египет. Когда русская эскадра вошла в Порт-Саид, ее встречали национальными гимнами России и Греции и морским салютом. Хедив Тевфик-паша принимал высоких гостей по всем правилам этикета, устраивая для них парады, приемы и оказывая другие почести. Он любезно предоставил им свою яхту для путешествия вверх по Нилу. Более двух недель великий князь и его спутники ездили по стране. В своем дневнике Николай подробно описал посещения храма в Карнаке, гробниц фараонов, восточного базара в Асуане, а также частые послеобеденные представления исполнительниц танца живота{29}.

В конце ноября царевич вновь взошел на борт фрегата «Память Азова» и продолжил путь на юг. Сделав короткую остановку в британском порту Аден на Красном море, 11 декабря путешественники прибыли в индийский порт Бомбей. Хотя «Большая игра» — острое соперничество между Англией и Россией в Азии — была еще в самом разгаре и колониальные власти Лондона с большим подозрением относились к царским намерениям в этом регионе, они все же постарались быть гостеприимными. Молодой наследник, напротив, не мог скрыть свою нелюбовь к державе-сопернику. В письме отцу из Бомбея он жалуется: «Губернатор наш хозяин — просто дурак». Несколькими неделями позже в Дели он признается: «Несносно быть снова окруженным англичанами и всюду видеть красные мундиры»{30}. Неудивительно, что царевич предпочитал охоту на тигров и путешествия во внутренние районы страны.

«Самое интересное было, разумеется, наше посещение разных магаражей, у них вся обстановка такая оригинальная и театральная, даже пахнет стариной», — писал он своей сестре{31}. В целом наследнику понравилось его шестинедельное путешествие по субконтиненту, хотя он и был опечален, когда в конце января 1891 г. его младшему брату пришлось вернуться домой, потому что у него обнаружили туберкулез.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Будущий царь Николай II

Следующая остановка «Памяти Азова» была на Цейлоне, где пересеклись пути Николая и его двоюродного брата Сандро — великого князя Александра Михайловича, который совершал свое собственное путешествие и присоединился к Николаю, чтобы поохотиться на слонов{32}. В середине февраля корабль направился в Сингапур. Двухмесячное плавание по британским владениям в Южной Азии не оставило у царевича благоприятного впечатления о королевском Военно-морском флоте. «Я удивляюсь, какую дрянь они все посылают на восток, казалось бы для их собственного престижа следовало им держать тут эскадру судов достойных их морской силы… Это очень отрадно, милый папа, тем более, что мы и должны быть сильнее англичан в Тихом океане», — писал он отцу{33}.

Во время стоянки в порту на русский фрегат прибыли посланники короля Сиама с официальным приглашением посетить Бангкок. Положение этой азиатской монархии — одной из немногих независимых стран в регионе — было очень шатким: с запада она испытывала давление агрессивного английского колониального присутствия в Бирме, а на востоке ее теснили столь же напористые французы в Камбодже{34}. Правитель Сиама, король Чулалонгкорн, был рад оказать гостеприимство великой державе, не имеющей притязаний на его владения, в надежде, что хорошие отношения с Петербургом сдержат другие страны{35}. Остановившись при следовании через голландскую Ост-Индию в Батавии (ныне Джакарта) на две недели, русские путешественники осматривали окрестности и охотились на крокодилов в качестве гостей генерал-губернатора. Столицы Сиама они достигли в начале марта. Король Чулалонгкорн старался всячески угодить гостям, предоставив им свою королевскую загородную резиденцию Банг-па-ин и развлекая цесаревича парадом боевых слонов в парке дворца Чакра Кри. Король Сиама начал обсуждать вопрос о более тесных связях, но прошло еще семь лет, прежде чем между двумя государствами стал возможным обмен посланниками{36}. Тем не менее этот визит произвел одно из самых сильных впечатлений на Николая. «Действительно страна благоденствует в полном смысле, до сих пор европейцы ничего не тронули», — писал он домой{37}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Прием в Ханькоу»

Одна из многих иллюстраций в официальном повествовании кн. Эспера Ухтомского о путешествии цесаревича, подразумевающая, что вся Азия почитала русского наследника.

(Ухтомский. Путешествие… Т. 2. СПб.; Лейпциг, 1895) 

Из Бангкока фрегат «Память Азова» направился в город Сайгон во французском Индокитае и в конце марта вошел в гавань Гонконга. «Теперь мы окончательно попали в Китай, в страну мандаринов, туфель и косиц», — сообщал царевич{38}. После обязательного обмена любезностями с британскими официальными лицами Николай поднялся на борт корабля, посланного наместником Кантона Ли Ханчжаном, чтобы доставить царевича на материк[3]. Хотя Ли Ханчжан часто с презрением отвергал предложения европейских сановников посетить его, он оказал теплый прием великому князю. В отличие от пагубного присутствия английских, французских и немецких миссионеров и торговцев, русские казались более дружелюбными{39}. Россия, впрочем, приняла участие в общей драке за территории Срединного царства в предыдущем десятилетии, но еще десятью годами ранее российский император вернул некоторые земли династии Цин, что являлось беспрецедентным эпизодом в трудной истории отношений Китая с Западом в XIX в.

Николай поладил с наместником, который показался ему похожим на православного священника, и его не испугали экзотические яства, поданные на банкете. Письма Николая домой тем не менее свидетельствуют о том, что ему не очень понравился Кантон: улицы города переполнены народом и неописуемо грязны, в прибрежных водах полно пиратов{40}. Первое впечатление Николая от населения Восточной Азии звучит как расистское высказывание: «Странное впечатление производило это море желтых лиц, одно совершенно похоже на другое»{41}. Во время своего пребывания в Китае цесаревич также провел несколько дней в договорном порту Ханькоу на реке Янцзы, где посетил колонию русских чайных торговцев.

Последним звеном восточного путешествия было посещение Японии. Наследник давно с нетерпением ожидал этого момента, и поначалу он не был разочарован. Он писал своей сестре вскоре после прибытия, что он в «полном восторге» от Японии{42}. Первая остановка была в Нагасаки, но поскольку шла православная Страстная неделя, то официальные приемы были отложены на несколько дней. Строгости Великого поста, однако, не мешали Николаю инкогнито совершать вылазки на берег, чтобы побродить по местным сувенирным лавочкам. В то время Нагасаки был зимней базой российской Тихоокеанской эскадры, и великий князь был рад услышать, что некоторые торговцы обращаются к нему на его родном языке{43}.

В начале 1870-х гг. отношения с Японией были напряженными из-за спора о принадлежности острова Сахалин, и некоторые японские политики были недовольны царскими планами относительно Кореи, но во время визита наследника отношения между двумя империями были довольно дружественными. Как японское правительство, так и общественность в целом считали визит будущего монарха честью, и Николая тепло встречали{44}.[4] 22 апреля, в Светлый понедельник, принц Арисугава встретил гостей от имени микадо и на рикшах под приветственные возгласы толпы отправился вместе с ними в Нагасаки, где их ждал официальный завтрак с губернатором. На следующий день цесаревич и его спутники посетили город Кагосима, где сацумский князь устроил для них представления борцов сумо, мастеров кэндо, а также «подражание» старинному боевому шествию самураев.

От Кагосимы фрегат «Память Азова» направился к северу через пролив Симоносеки и бросил якорь в Кобэ. Пассажиры объехали порт под радостные возгласы «Долгие лета наследному принцу!», которые выкрикивали студенты, выстроившиеся вдоль улиц, и затем на поезде отправились в старую столицу Киото{45}, Николай, который всегда был энтузиастом местных обычаев, отказался от приготовленных ему комнат в западном стиле и попросил поселить его в японском жилище. Как и в Сиаме, великий князь наслаждался истинно азиатской обстановкой: «Меня приятно поразило полное отсутствие европейцев — одни японцы и японки и больше никого»{46}. Особенно он ценил последних: он был совершенно очарован гейшами, которые танцевали для него в чайных домах Киото{47}.[5] До этого дня цесаревич хорошо проводил время: «Вообще мы все были в таком восхищении от японцев, их приемов и всех их изделий и производств, что другие страны, которые мы раньше видели, были совершенно забыты»{48}.

На следующий понедельник, 29 апреля, Николай совершил короткую поездку в близлежащий город Оцу. Вот там-то один из полицейских, стоявших в ограждении, вдруг выскочил вперед, сделал неожиданный выпад и ударил цесаревича, ехавшего на рикше, мечом по голове. Лезвие проникло неглубоко, и прежде чем несостоявшийся убийца успел повторить попытку, он был сбит с ног рикшами. Великого князя срочно доставили в Киото на специальном поезде, где его осмотрели хирурги русской эскадры, которые наложили на рану швы. Ранение оказалось неглубоким, и великий князь быстро поправился{49}.

В целом Николай легко отнесся к этому происшествию. Более всего его смущали публичные выражения сожалений о случившемся. Он также беспокоился, что причиняет неудобства хозяевам{50}. Однако в Петербурге родители наследника были встревожены. Александр немедленно приказал своему сыну сократить путешествие и вернуться на борт фрегата «Память Азова»{51}. Тем не менее дипломатические последствия происшествия были незначительными. Дмитрий Шевич, российский посол в Японии, с готовностью принял официальные объяснения, что нападавший был одиноким фанатиком-патриотом, и был доволен стараниями японского правительства уладить инцидент, а царь поспешил заверить Токио, что не будет предпринимать никаких репрессивных мер{52}. Что касается самого Николая, то он не держал обиды на японцев. «Странно сказать, но Япония так же нравится мне и теперь, как раньше, и случай со мной 29 апреля не оставил во мне никакого неприятного чувства; мне противен только полицейский мундир!» — писал он своей матери, покидая страну{53}. Четырнадцать лет спустя, во второй год своего царствования, Николай рассказывал гостю из Германии: «Вообще, я питаю сильное расположение к японцам, несмотря на рану, след от которой до сих пор ношу». Показывая шрам на своем лбу, царь добавил: «Это работа одного фанатика»{54}. Он хорошо понимал, что покушения на политические убийства не являются исключительно японской традицией.

В середине мая великий князь вернулся на русскую землю, в недавно основанный тихоокеанский порт Владивосток. Впервые столь знатная персона посетила форпост на Дальнем Востоке, и местные жители воспользовались присутствием великого князя, чтобы провести ряд общественных мероприятий, таких как открытие памятника и начало строительства нового сухого дока. Наиболее важная церемония прошла 19 мая, когда Николай собственноручно высыпал тачку земли, символически начав строительство восточной части Транссибирской железной дороги. Всего несколько месяцев назад Александр III объявил о начале этого грандиозного 8000-километрового проекта. Несмотря на хорошую стратегическую и экономическую обоснованность, у этого плана были сильные оппоненты внутри имперской администрации. Привлечение наследника подчеркивало решимость царя осуществить план до конца{55}. Александр писал в рескрипте сыну: «Знаменательное участие Ваше в начинании предпринимаемого мною сего истинно народного дела да послужит новым свидетельством душевного моего стремления облегчить сношения Сибири с прочими частями империи и тем явить сему краю, близкому моему сердцу, живейшее мое попечение о мирном его преуспеянии»{56}.

Пробыв во Владивостоке немногим более недели, Николай отправился назад в Петербург. Он неспешно продвигался по Сибири, останавливаясь в таких городах, как Благовещенск, Иркутск, Омск, где произвел смотр местных казачьих полков и принимал делегации бурят, киргизов и представителей других национальностей, которые желали продемонстрировать верность своему будущему правителю{57}. Великий князь, несомненно, благоговел перед азиатскими просторами, которые ему предстояло унаследовать. В письме к Сандро, написанном вскоре после возвращения, он с трудом сдерживает восхищение тем, что он увидел за эти последние месяцы:

Я в таком восторге от всего, что видел, что только устно могу тебе передать мои впечатления об этой богатой и великолепной стране, до сих пор так мало известной и (к стыду сказать) почти незнакомой нам, русским! Нечего говорить о будущности Восточной Сибири и особенно Южно-Уссурийского края{58}.

Из-за войны, которая разразится в первое десятилетие правления Николая II, много говорилось о том, как большое путешествие на Восток повлияло на его мировоззрение{59}. Один биограф-эмигрант писал, что царь был «первым государем, проехавшим по всей необъятной Сибири. Он был охвачен первопроходческим духом, и его юношеское воображение пленялось грандиозными идеями»{60}. Между тем Сергей Витте в своих мемуарах приходит к следующему выводу:

Когда молодой цесаревич неожиданно сделался императором вследствие преждевременной смерти императора Александра III, то, естественно полагать, в душе его неоднократно рождалась мысль о дальнейшем расширении великой Российской империи в направлении к Дальнему Востоку, о подчинении китайского богдыхана, подобно бухарскому эмиру, и чуть ли не о приобщении к титулу русского императора дальнейших титулов, например: богдыхан китайский, микадо японский и проч. и проч.[6].

Известно, что Николай не отличался многословностью в своих писаниях, и ученые немало сетовали на то, как трудно понять его мысли из таких источников{61}. В основном дневники и письма Николая, написанные во время путешествия, довольно типичны для европейского аристократа XIX в. Как юноша, который только что завершил свое образование, великий князь наслаждался жизнью, и естественно, что в своей корреспонденции он живописал охоту и приключения в компании друзей и местных женщин[7].

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Аллегория Большого путешествия Николая II на Восток

Рисунок Н. Каразина. (Ухтомский. Путешествие… Т. 2. СПб.; Лейпциг, 1895)

Письма Николая домой также выдают увлечение экзотикой. Его восхищение пирамидами Гизы, слонами Сиама и плавучими городами Кантона было характерно для знатного путешественника Викторианской эпохи. То же самое можно сказать о его ура-патриотизме, проявлявшемся в пренебрежительных высказываниях о военно-морском флоте Британии в Сингапуре и Гонконге. Те тексты, которые выходили из-под пера Николая после его воцарения в 1894 г., тоже ничего не проясняют. Его письма, беседы и короткие карандашные пометки на полях официальных документов по-прежнему оставались очень лаконичны. Единственный способ понять, что его подданные думали об империи и ее роли на Дальнем Востоке, это послушать, что говорили более красноречивые современники.

Тем не менее, как следует из письма Николая о Сибири, адресованного Сандро, путешествие, несомненно, пробудило в его воображении сильный интерес к Востоку. Цесаревич с большим рвением принялся за выполнение одной из первых своих официальных обязанностей: в 1893 г. он был назначен председателем Комитета Сибирской железной дороги{62}. Когда немногим более года спустя Николай унаследовал трон, сторонники политики продвижения в Азию начали находить понимание у нового царя. Князь Эспер Ухтомский, официальный летописец путешествия, едва ли преувеличивал, когда писал, что «факт посещения культурных стран Востока первенцем Белого Царя преисполнен глубокого смысла с истинно русской точки зрения»{63}.


ГЛАВА 2

КОНКВИСТАДОРСКИЙ ИМПЕРИАЛИЗМ.

Николай Пржевальский

Успехи русского оружия в Азии есть не только успехи политические, но вместе с тем и человечески гуманные. Штуцерная пуля и нарезная пушка проносят здесь те зачатки цивилизации, которые иным путем, вероятно, еще долго не попали бы в окаменелый строй среднеазиатских ханств...

Николай Пржевальский

В феврале 1952 г. выдающийся советский режиссер Сергей Юткевич выпустил свой первый цветной фильм — эпопею о путешествиях русского исследователя XIX в. Николая Михайловича Пржевальского по Внутренней Азии. Наполненное событиями приключенческое полотно под названием «Пржевальский» показывает героя в борьбе с суровой природой и кознями врагов — реакционно настроенных географов, маньчжурских чиновников и английского агента-злодея, мистера Саймона. Зрители также могли насладиться видами экзотической живой природы, караванов в пустыне, монгольских юрт, охоты на грифов и классического китайского театра. Кинокартина была выпущена в момент расцвета китайско-советской дружбы и изображала исследователя большим другом азиатских народов, ратующим за дело угнетенных китайских и корейских крестьян, где бы он ни оказался{64}. Газета «Правда» опубликовала восторженные отзывы о фильме, заслуга которого в первую очередь состояла в том, что «фильм показывает, что в работе Пржевальского выразилась прогрессивная роль русской культуры в Азии»{65}.

Однако когда режиссер со своей съемочной группой приехал в Пекин для съемок эпизодов картины, он столкнулся с серьезными возражениями китайских властей. Местные чиновники вовсе не считали Пржевальского великим гуманистом, который путешествовал по Внутренней Азии, пропагандируя дружбу между русским и китайским народами. В их глазах географ в форме офицера царской армии был всего лишь шпионом и врагом Китая. Только после вмешательства советского посла, который напрямую обратился к Лю Шаоци, секретарю Центрального комитета Коммунистической партии Китая, работа над фильмом была разрешена[8].

Что бы ни утверждали московские дипломаты, китайцы правильно представляли себе роль и настроения исследователя. Хотя четыре путешествия Пржевальского во Внутреннюю Азию в 70-х и 80-х гг. XIX в. и финансировались Русским географическим обществом, он все же был офицером Главного штаба — подразделения русской армии, занимающегося в числе прочего военной разведкой. Отчеты Пржевальского о поездках, в основном состоящие из географических описаний, также давали разведывательный материал для возможной военной кампании в пограничных областях Китая в момент обострения отношений между династиями Романовых и Цин{66}.

Чиновники в Пекине, недовольные проектом Юткевича, были абсолютно правы, называя Пржевальского врагом нации. Даже при самом поверхностном чтении работ исследователя становится очевидным его глубокое презрение к Китаю и китайцам. В вопросах российской политики в отношении Поднебесной Пржевальский был открытым сторонником военных действий. Когда Военное министерство пригласило его участвовать в работе специального комитета по изучению китайско-российских отношений, офицер выступил за войну с целью присоединения пограничных районов империи Цин — Синьцзяна, Монголии и Тибета.

При жизни Пржевальского мало кто из его соотечественников разделял такие воинственные взгляды, но для многих русских людей он был олицетворением романтического героя. Как и о шотландском миссионере Дэвиде Ливингстоне, о Пржевальском и его подвигах писали газеты, а книги, в которых он описывал свои путешествия, широко читались. Когда в 1888 г. Пржевальский умер, Антон Чехов оплакивал его, говоря, что такие люди для России «нужны, как солнце»{67}. Еще более важно то, что исследователь многое сделал для популяризации представлений об особой роли России в Азии. Через десять лет после смерти Пржевальского, когда Россия обратила внимание на Дальний Восток, его взгляды начали распространяться. В первые годы правления Николая II идеи Пржевальского об имперском завоевании ради самого завоевания стали выражением очень агрессивного направления в политике царского правительства в отношении Азии. Сторонники наступательной политики в Маньчжурии и Корее часто повторяли идеи и риторику его «конквистадорского империализма». Подобно тому как рассказы исследователей Черного континента вдохновили европейцев на освоение Африки в 80-е гг. XIX столетия, так и двадцать лет спустя приключения Пржевальского заставили немало его соотечественников отправиться на Восток в поисках подобной славы.

* * *

Каждый российский школьник знает о Николае Пржевальском. Будущий исследователь Внутренней Азии родился в семье мелких помещиков в Смоленской губернии в 1839 г.{68} Предки Пржевальского, как свидетельствует их фамилия, были ополяченными казаками, родом из западных земель, оказавшихся под властью России во времена правления Екатерины Великой в 1772 г.[9]. Его дедушка Казимир Пржевальский присягнул на верность династии Романовых, принял православие в 90-х гг. XVIII в. и при крещении получил имя Кузьма Фомич. Семья преданно служила новым правителям. Сын Кузьмы, Михаил Кузьмич, был младшим офицером царской армии во время Польского восстания 1831 г., после чего удалился на покой в скромное имение своей жены Отрадное, недалеко от Смоленска.

Николай Михайлович плохо знал своего отца. Часто болевший, он умер, когда сыну было всего семь лет, оставив ребенка на попечение деятельной и честолюбивой матери, Елены Алексеевны. Мать воспитывала сына в идиллических условиях. Детство он провел в основном на природе. «Рос я в деревне дикарем; воспитание было самое спартанское», — однажды вспоминал Пржевальский. «Я мог выходить из дому во всякую погоду и рано пристрастился к охоте»{69}. В возрасте десяти лет мальчика отправили в гимназию в Смоленск. Обладая фотографической памятью, Пржевальский хорошо учился в школе, которую окончил шесть лет спустя, в 1855 г., одним из лучших учеников класса. Ему исполнилось шестнадцать лет, и у него была только одна мечта — принять участие в «героических подвигах защитников Севастополя» в Крыму, где Россия в то время вела войну{70}.

К великому разочарованию юноши, когда он попал в армию, война фактически закончилась. Вместо боевых действий его ожидала череда томительных будней в резервном пехотном полку. Скука гарнизонной жизни раздражала Николая Михайловича. Он испытывал отвращение к традиционным развлечениям своих соратников — бездельников, пьяниц и картежников, как он характеризовал их в письме своей матери, и находил удовлетворение в таких уединенных занятиях, как охота или чтение книг о путешествиях по Африке{71}. Эти рассказы, которые объединяли увлекательные приключения и борьбу с природными стихиями, необыкновенно привлекали склонного к размышлениям, романтично настроенного молодого человека. Пржевальский понимал, что у младшего офицера русской армии было мало шансов присоединиться к экспедиции в африканские джунгли. Но у царя недавно появились собственные неизведанные территории — земли вдоль рек Амур и Уссури, переданные Китаем в 1858 и 1860 гг.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Николай Михайлович Пржевальский

В 1860 г. Пржевальский подал официальное прошение о переводе в новые области Сибири. Его командир был возмущен такой смелостью и посадил его под арест на три дня. Через год Пржевальскому все же удалось вырваться на свободу, сдав вступительные экзамены в Николаевскую академию Генерального штаба в Петербурге. Среди преподаваемых там дисциплин были география, топография и естественные науки — полезная программа для будущего путешественника-исследователя.

В академии Пржевальский совершил по молодости неосмотрительный с политической точки зрения поступок, подписав вместе с большинством своих однокашников петицию против назначения реакционного редактора армейского журнала «Военный сборник»[10]. Вообще же Пржевальский зарекомендовал себя очень хорошим студентом. Его диссертация о Приамурье привлекла внимание Русского географического общества, и через несколько лет он убедил и своих военных начальников, и вице-президента общества Петра Петровича Семенова (впоследствии Семенова-Тян-Шанского) дать ему разрешение на произведение полной топографической съемки новых владений империи у Тихого океана.

С июня 1867-го и до весны 1869 г. поручик Пржевальский, которого сопровождали два человека и охотничья собака, составил карту местности, по площади превышающей Великобританию. Эта экспедиция подтвердила несомненный талант Пржевальского как исследователя, и после ее успешного завершения он получил звание штабс-капитана и серебряную медаль Русского географического общества{72}. Для самого Николая Михайловича это путешествие было не более чем генеральной репетицией. По-настоящему он интересовался огромной, неизведанной территорией, отделявшей азиатскую часть России от более населенной территории — восточной половины Китайской империи.

* * *

В 1870 г. Внутренняя Азия — территория, на которой находились Синьцзян, Монголия и Тибет, — на европейских картах представляла собой в значительной степени «неизвестную землю»[11]. Мало кому из обитателей Запада удавалось добраться до Тибета в предшествующие двести лет, а вскоре после путешествия французских священников-лазаристов Пока и Габе в 1846 г. гималайская теократия наложила запрет на любые иностранные контакты{73}. Синьцзян и Монголия были изведаны еще меньше, и, по-видимому, побывавший там в XIII в. Марко Поло был единственным европейцем, которому довелось увидеть значительную часть этих земель. Как сказал один ученый, в то время о Внутренней Азии «было известно еще меньше, чем о самых отдаленных уголках Африки»{74}.

«Западные районы» — как Внутреннюю Азию называли китайцы — только недавно были присоединены к Срединному царству. Трем великим китайским императорам Цинской династии — Канси, Юнчжену, Цяньлуну — потребовалось больше полувека, чтобы покорить эту территорию. Цель наконец-то была достигнута в 1759 г. Но власть Пекина не была прочной, а в первой половине XIX столетия она стала дальше ослабевать. Разрушительная Опиумная война с Великобританией в начале 1840-х гг. и восстание тайпинов, вспыхнувшее в последующее десятилетие, были явными показателями того, что Маньчжурская династия подошла к своему неизбежному закату. Тем временем крупное восстание различных мусульманских народов, которые к 1860-м гг. наводнили большую часть Синьцзяна и Южной Монголии, еще более ослабило императорскую власть в Западных районах. Петербург не был сторонним наблюдателем бедствий Срединного царства. Неудачи России в Европе во время Крымской войны и пошатнувшаяся власть Маньчжурской династии раззадорили царский аппетит. Россия была готова захватить любые кусочки земли на Востоке, и к 1860 г. ей удалось аннексировать регионы Амура и Уссури на Тихоокеанском побережье.

Существовала еще одна причина, по которой царское правительство интересовалось западными окраинами Китая: на эти годы пришелся разгар Большой игры — соперничества между Великобританией и Россией в Азии{75}. Большая игра совпала с важным нововведением в военной разведке{76}. Это изменение явилось результатом эволюции российского военного мышления, начавшейся во времена Наполеоновских войн. До Отечественной войны 1812 г. информацию о враге доставляли в основном отдельные агенты. Теперь благодаря возросшему интересу к применению научных принципов ведения войны стратеги осознали, что тщательное изучение топографических и других географических данных является жизненно важным компонентом подготовки к боевым действиям. Наиболее активным сторонником нового подхода к разведке был профессор Николаевской академии Генерального штаба Дмитрий Алексеевич Милютин. Ставший впоследствии ведущей фигурой Великих реформ Александра II, Милютин был педагогом-новатором, который серьезно интересовался географией и стратегической разведкой{77}.

В 1845 г. в Петербурге было основано Императорское Русское географическое общество{78}. Его члены выступали за систематическое применение научных принципов к изучению земель и их обитателей. Как подчеркивал П.П. Семенов-Тян-Шанский, вице-президент общества в течение многих лет, предметом новоучрежденного общества была не просто география, a Erdkunde (наука о земле) — дисциплина, которую пропагандировал немецкий ученый начала XIX в. Карл Риттер. Erdkunde было гораздо более широким понятием, чем география, включавшим в себя топографию, климатологию и другие аспекты физической географии в сочетании с этнографией{79}. Такой более широкий подход отразился в разнообразном профессиональном составе учредителей общества, среди которых были астрономы, морские исследователи, биологи и этнографы.

В соответствии со своими учредительными принципами Русское географическое общество являлось научной организацией, созданной для занятий географией, этнографией и статистикой{80}. Однако новая организация служила не только делу знания, но и государству. В первые годы существования ее главным покровителем в государственных структурах был Лев Алексеевич Перовский — умеренно прогрессивный министр внутренних дел в правительстве Николая I. Он понимал, что собранные Географическим обществом статистические данные о России помогут его чиновникам подготовить реформы — те самые реформы, которые будут осуществлены позднее в царствование Александра II.{81}

В конце 1850-х гг. Географическое общество всерьез заинтересовалось территориями за пределами империи. Как и географические общества, созданные на Западе немногим ранее, эта организация испытывала к зарубежным странам не только чисто академическое любопытство. Во второй половине XIX в. серьезные политические и экономические причины побудили географические общества в Париже, Берлине и Лондоне (Societe de Geographic de Paris, Gesellschaft für Erdkunde zu Berlin, Royal Geographical Society in London) обратить внимание на Африку. То же можно сказать и об интересе Русского географического общества к Азии. Многие члены российской организации горячо бы поддержали мнение, высказанное в 1877 г. президентом аналогичной организации в Париже: «Сила любой страны заключается в экспансии… и изучение географических наук является одним из важнейших элементов этой экспансии»{82}. Писатель Джозеф Конрад язвительно назвал этот сложившийся в XIX в. альянс науки и имперского строительства «воинствующей географией»{83}.

Первым вице-президентом организации, находившейся под покровительством великого князя Константина Николаевича, был адмирал, а среди ее руководителей были также морские и военные офицеры. Такое сосредоточение военных было неслучайным, поскольку интересы общества и армии часто пересекались{84}. И наиболее очевидно это было во Внутренней Азии. Как заключил один ученый, «большую игру в Центральной Азии разыгрывали выдающиеся личности — члены Императорского Русского географического общества»{85}.

* * *

Когда способный младший офицер, подтвердивший свой талант топографа, предложил обследовать пограничные области Внутренней Азии, Географическое общество и Военное министерство имели все основания высказаться в поддержку этого путешествия. Согласие Семенова и военного министра Д. Милютина не заставило себя долго ждать. В 1870 г., спустя чуть больше года после своего возвращения с берегов Уссури, Пржевальский снова отправился в путь, на этот раз в Монголию. Одной из своих целей он ставил составить карту Ордосского плато к северу от Великой Китайской стены и найти Кукунор (Цинхай) — легендарное «Голубое озеро» на том месте, где смыкаются границы Китая, Монголии и Тибета. Вдохновленный, несомненно, «поисками Нила» («Nile Quest») — знаменитым соперничеством между Ричардом Бертоном и Джоном Ханнингом Спиком в 1850— 1860-х гг., — Пржевальский надеялся доказать, что это озеро является истоком Желтой реки.

В течение почти трех лет Николай Пржевальский, теперь в сопровождении двух казаков, помощника и верного сеттера Фауста, путешествовал на верблюдах по «восточной горной Азии»{86}. Начав свой путь в сибирском пограничном пункте Кяхта, он пересек монгольскую пустыню Гоби, добрался до Пекина, преодолел Ордосское плато и нашел Кукунор на границе Северо-Восточного Тибета. Именно там, разбив лагерь на берегу озера, Пржевальский повстречался с Камбынансу, представителем Тибетской теократии в Пекине. Дипломат сразу же пригласил путешественника в Лхасу, где, по его заверениям, «Далай-Лама будет очень рад принять русских»{87}. К сожалению, к тому моменту у Пржевальского почти не осталось денег, и он не мог себе позволить путешествие на юг длиной в 1500 км. Он нехотя ограничился исследованием Цайдамской равнины на северной окраине Тибета и вернулся в Иркутск через монгольскую столицу Ургу.

На протяжении всего путешествия Пржевальскому приходилось мириться с суровой негостеприимной местностью, подозрительными китайскими чиновниками и нередко враждебными туземцами. Хотя местные жители часто являлись наиболее существенной помехой, он смело игнорировал их нападки. В донесениях военным начальникам в Петербурге он сообщал, что, «зная трусливый, до невероятности, характер этих народов», бояться нечего. «Притом мы все отлично вооружены, а стрельба… производит магическое впечатление на полудиких обитателей Монголии»{88}.

Покрыв более 11 тыс. километров, первая экспедиция во Внутреннюю Азию принесла изобилие географических открытий о регионе, превышающем по площади Западную Европу. Зоологам и ботаникам Академии наук в Петербурге досталась коллекция из 200 шкур животных, 1000 образцов птиц, 3000 насекомых и 4000 засушенных растений. Из своей поездки Пржевальский также привез ценный разведывательный материал о Дунганском восстании — крупном восстании мусульман в Западном Китае, что явно оценили вышестоящие лица, присвоив ему звание подполковника и наградив орденом Св. Владимира 4-й степени{89}.

Летом 1876 г. Пржевальский отправился во вторую экспедицию во Внутреннюю Азию, на этот раз с западной границы. Теперь у него было немного больше людей и гораздо более щедрое финансирование, и он планировал пересечь печально известную пустыню Такламакан в Синьцзяне, попытаться найти Лобнор — таинственное озеро на Шелковом пути, в последний раз описанное Марко Поло, и через перевал Куньлунь попасть в Тибет{90}. Хотя Пржевальскому и удалось найти Лобнор, которое оказалось больше похожим на болото, болезнь и политические осложнения помешали ему продвинуться дальше на юг. В целом экспедиция прошла меньше 4000 километров[12].

Путешествие также имело важные разведывательные цели. Значительная часть местности, которую оно охватывало, по-прежнему была мятежной, и Петербург срочно нуждался в сведениях о руководителе восстания, Якуб-беке. Другому офицеру Главного штаба было приказано встретиться с лидером мятежников. Но Пржевальский тоже решил добиться этой встречи, после которой отправил подробный отчет своему начальнику графу Федору Гей-дену{91}. Озаглавленный «О современном состоянии Восточного Туркестана», этот отчет рисовал довольно негативный образ Якуб-бека и его мятежных земель[13]. Отметив, что он «не больше как политический проходимец», которого ненавидят собственные подданные, Пржевальский предсказывал его неминуемое падение{92}. Местное население, поспешно добавлял он, имеет гораздо более благоприятное мнение о России: «Местные жители… постоянно проклинали свое правительство и высказывали желание подчиниться России. Слух об умиротворении нами Кокана и Кулджи прошел далеко; дикий Азиатец начинает понимать, что власть русская есть залог спокойствия и благоденствия»{93}.

Пржевальский рекомендовал воспользоваться ситуацией и заключить договор с мятежным вождем об аннексии территории: «Для России настоящее время есть наиболее благоприятное, чтобы… обставить свои отношения к Восточному Туркестану На всякое наше требование Якуб-бек теперь непременно согласится»{94}. Из идеи полковника ничего не вышло. Вскоре после путешествия Николая Михайловича Якуб-бек умер, по-видимому от паралича, и повстанцы быстро сдались китайской армии.

В 1878 г. Пржевальский предложил организовать экспедицию, целиком посвященную Тибету. В служебной записке в Главный штаб о новом путешествии он излагал рад научных задач, но основная цель была стратегической. Пржевальский писал: «…научные исследования… будут маскировать политические цели экспедиции и отклонять всякие подозрения наших недругов»{95}. Он указывал, что Лхаса есть не что иное, как «азиатский Рим». Далай-лама не только являлся светским правителем Тибета, но и имел огромное влияние на 250 миллионов буддистов, живущих на континенте. Если бы кто-то из русских смог добраться до дворца Потала, он бы убедил первосвященника Востока встать на сторону Петербурга. Нельзя было терять время, поскольку британцы также изо всех сил старались пробраться в столицу Тибета из Индии, и вполне могло случиться так, что гималайская теократия оказалась бы в сфере влияния Лондона[14].

Будучи европейцем, Пржевальский понимал, что завоевать доверие ксенофобски настроенных тибетцев будет трудно. Поэтому он предложил, чтобы одновременно с тем, как он отправится в путешествие в Тибет, российский консул в Урге в Монголии снарядил в Лхасу одного или двух лам{96}. Странствование под видом паломника едва ли было оригинальным. Британцы в Калькутте тоже активно посылали обученных разведчиков-индусов под видом «пундитов» (pundits — мудрецов, ученых мужей) для сбора сведений об этой отгородившейся от мира теократии{97}. Консулу было приказано найти подходящего кандидата, что и было сделано. Лама должен был отправиться в Лхасу в марте следующего года{98}. Судьба этого монаха неизвестна, но он никак не мог встретиться с Пржевальским в тибетской столице. К большому разочарованию Николая Михайловича, чиновники далай-ламы в Нагчу заставили его повернуть назад менее чем в 250 километрах от Поталы{99}.

Тем не менее покровители Пржевальского остались более чем довольны результатами экспедиции. Снова он привез богатые топографические, зоологические, ботанические, метеорологические и этнографические данные об обширных пространствах Внутренней Азии, ранее почти не изученных европейцами. Именно в этом путешествии исследователь сделал свое наиболее памятное открытие, известное посетителям зоопарков по всему миру, — в Джунгарской степи на западной границе Монголии обнаружил неизвестный вид дикой лошади. Мускулистое животное размером с пони, которое местные жители называли «тахи», вполне вероятно, когда-то населяло всю Евразию, но к тому времени было почти полностью уничтожено распространившейся цивилизацией. Хотя Пржевальскому и не удалось подстрелить образец, он добыл шкуру животного у киргизского племени. Шкура была доставлена в Петербург, где зоологи назвали этот вид в его честь Equus przewalskii{100}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Экспедиции Н. М. Пржевальского во Внутреннюю Азию 

В 1883 г., через три года после своего возвращения, Пржевальский получает разрешение на новую экспедицию в Тибет. Несмотря на щедрое финансирование и армейское снаряжение, ему снова не суждено было попасть в Лхасу{101}. Однако Пржевальский вернулся в Россию с новыми ценными научными открытиями, включая сведения об истоке Желтой реки{102}. Царь Александр III немедленно присвоил ему звание генерал-майора и пригласил выступить с докладом в Аничковом дворце в январе 1886 г.{103}.

Два года спустя, в 1888 г, Пржевальский отправился в еще одно путешествие, вновь с целью добраться до далай-ламы{104}. Хотя его здоровье оставляло желать лучшего, действовать нужно было быстро, поскольку стало известно, что британское посольство продвигалось к Лхасе с юга. Николай Михайлович писал военному министру о путешествии: «Помимо научных его результатов, вероятно можно будет собрать сведения относительно нынешних действий англичан через Сиким к Тибету»{105}. Ему не удалось продвинуться далеко. Еще находясь на российской земле, неподалеку от озера Иссык-Куль у подножия Тянь-Шаня, Николай Михайлович Пржевальский заразился брюшным тифом и вскоре умер. В 1893 г. по приказу Александра III город Каракол, в котором умер путешественник, был переименован в Пржевальск. Теперь этот город снова носит название Каракол[15].

* * *

В мае 1886 г., когда Пржевальский отдыхал в своем имении после четвертой экспедиции во Внутреннюю Азию, его вызвали в столицу. Специальный комитет при Военном министерстве обсуждал, что следует предпринять в отношении Китая в момент обострившихся отношений между двумя империями. Пржевальский ответил секретной служебной запиской «Новые соображения о войне с Китаем»{106}. Чтобы донести свои взгляды до более широкой аудитории, он выступил с публичной лекцией в Николаевской академии на ту же тему. Эта лекция была впоследствии опубликована под названием «Очерк современного положения Центральной Азии» в ведущем политическом журнале в 1886 г., а двумя годами позже вошла последней главой в его следующую книгу{107}. В советском издании 1948 г. этот раздел отсутствует{108}.

Эти два документа, наиболее отчетливо отразившие взгляды Пржевальского на роль России на Дальнем Востоке, примечательны своей категоричностью. В «Очерке…» Николай Михайлович исчерпывающе описывает многочисленные недостатки Китая и его армии. Автор проводит явную аналогию с Османской империей, еще одной угасающей восточной державой, и идет дальше, предсказывая, что династия Цин станет в будущем «новым “больным человеком”» для Европы{109}. Как и в отношении Турции, единственным логичным решением он видел захватническую войну, на этот раз во Внутренней Азии. В любом случае, как отмечал Пржевальский, «положение китайцев, как в Монголии, так и в особенности в Восточном Туркестане, весьма шаткое»{110}.

Пржевальский резко критикует российских дипломатов за их неуместную пассивность: «Начиная с первого нашего посольства в Китай в 1653 году… все наши отношения с Срединной Империей зиждутся на сохранении столь восхваляемой двухсотлетней дружбы». В сущности же в основе этих отношений — «наше двухвековое заискивание пред Китаем»{111}. Он, напротив, полагал, что «волей-неволей нам придется свести здесь давние счеты и осязательно доказать своему заносчивому соседу, что русский дух и русская отвага равно сильны — как в сердце Великой России, так и на далеком востоке Азии». Не было никакой альтернативы военным действиям. Перевернув с ног на голову народную пословицу, он заявлял: «Как ни дурна война сама по себе, но худой мир также не сладок; это испытывает теперь вся Европа». Предвосхищая возражения по поводу аннексии территорий суверенного государства, Пржевальский цитировал юриста Федора Мартенса, написавшего несколькими годами ранее по поводу Средней Азии, что «международное право не может быть приложимо в сношениях с полудикими народами»{112}.[16]

Тогда же в своей секретной служебной записке Николай Михайлович обрисовал детальный план нападения на Китай с двух сторон. Небольшой контингент войдет в Китайский Туркестан, а более крупная сила ударит из Восточной Сибири в Монголию. «Таким способом, медленно, как грозовая туча, продвинемся мы через Гоби»{113}. В обоих регионах местные жители, которые полностью презирают своих властителей из династии Цин, все как один поднимутся, чтобы поддержать русских{114}. Пржевальский был уверен в победе, при условии что «морские державы» не придут Китаю на помощь. Как только богдыхан начнет просить о мире, царь сможет назвать свои условия. По мнению Пржевальского, они должны включать уступку Восточного Туркестана, Северного Тибета и, если допустимо, большой части Монголии, а также пересмотр некоторых участков границы по реке Амур{115}. Что касается этического аспекта русской агрессии, ответ был простым: «“Цель оправдывает средства” — вот девиз современного общества и современных наций»{116}.

Сочинения Пржевальского дают прекрасное представление о его отношении к Китаю. Географ Пржевальский в первую очередь был военным, и его принадлежность к армии существенно окрашивала его отношение к тем регионам, которые он исследовал. В его глазах принадлежавшая Китаю Внутренняя Азия была не просто неизведанной территорией, ожидавшей своего открытия для науки, но девственной землей, которую нужно было завоевать для славы России. Уже в 1873 г. Пржевальский высказывался предельно откровенно:

Здесь везде можно проникнуть, только не с Евангелием под мышкою, а с деньгами в кармане, со штуцером в одной руке и с ногайкою в другой… С ними должны идти сюда европейцы и снести, во имя цивилизации, все эти подонки человеческого рода. Тысячи наших солдат достаточно, чтобы покорить всю Азию от Байкала до Гималаи. И пора бы тряхнуть хорошенько Срединное государство, пора перестать церемониться и сносить все оскорбления, которыми на каждом шагу угощают европейца в пределах Небесной Империи. Здесь еще можно повторить подвиги Кортеса{117}.

В XIX в. русские востоковеды были знамениты своими глубокими познаниями и уважением к азиатским цивилизациям, которые они изучали. У Пржевальского было другое мнение{118}. Всеволод Роборовский, его товарищ по нескольким экспедициям, писал: «К китайцам Николай Михайлович не мог относиться дружелюбно, его возмущала их лживость и притворство… он старался избегать всякой встречи с ними и говорил, что от них не увидишь ничего, кроме неприятностей»{119}.

Пржевальский вспоминал свое первое посещение Пекина, когда он останавливался там на пути в Монголию в 1871 г.: «Скажу откровенно, что на меня лично произвела крайне неприятное впечатление столица. Да и едва ли может понравиться свежему человеку город, в котором помойные ямы и толпы голых нищих составляют необходимую принадлежность самых лучших улиц»{120}. В письме на родину другу он жаловался: «Мошенничество и плутовство развито до крайних пределов… Вообще здешний китаец — это жид плюс (+) московский мазурик, и оба в квадрате»{121}. Даже еда была невкусной: «Не знаю, как другим по вкусу приходится китайская кухня… но для нас китайские яства в гостиницах казались отвратительными… Сами китайцы не брезгуют никакою гадостью, и некоторые из них едят даже собак»{122}.

Культуру Срединного царства Пржевальский тоже ценил невысоко. Семенов-Тян-Шанский вспоминал, что «упрекали Н.М. Пржевальского и в пренебрежении… к китайской цивилизации»{123}. Сам Пржевальский был убежден в загнивании Китая и не скрывал своего презрения к тем, кто высказывал более позитивное отношение: «…только полное неведение европейцев об этих странах может приписывать им какую бы то ни было долю славы и могущества»{124}. Говоря прямо, «Китай… едва ли легко поддастся нововведениям…»{125}.

Временами кажется, что идеи Пржевальского заимствованы прямо из сочинений французского теоретика расизма XIX в. Ж.-А. де Гобино, автора «Essai sur l'inegalite des races». Например, Пржевальский резко осуждал смешение рас. Говоря о людях, живущих к северу от Великой Китайской стены, он замечал: «Находясь в постоянном соприкосновении с китайцами, цахары утратили в настоящее время не только характер, но даже и тип чистокровных монголов. Оставив от своего прошлого всю монгольскую лень, они переняли от китайцев одни лишь дурные черты их характера, а потому являются выродками, в которых нет ни монгольского простодушия, ни китайского трудолюбия»{126}. И снова в духе Гобино он ликует по поводу победы в короткой перестрелке: «Такая обаятельная сила европейца, среди нравственно растлевше-го азиатского люда! Не мы лично являлись виновниками того страха, который внушали разбойникам дунганы. Нет! это была победа европейскаго духа, его энергии и отваги…»{127}

Самым ярким свидетельством упадка Небесной империи было жалкое состояние ее армии. Всякий раз, когда Пржевальский встречал китайские войска, он видел только их плачевное состояние. Офицеры, как однажды заметил он, «не имеют никакого образования. В большинстве случаев круглые невежды, но притом… они способны только растлевать, а не улучшать нравственную сторону своих подчиненных»{128}. Другие чины не казались ему лучше. Он писал Милютину из китайского гарнизона в Синьцзяне о том, что маньчжурские солдаты напоминают распущенных женщин{129}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Китайцы с р. Тэтунг-гол»

Презрение Пржевальского к китайцам явственно передается этими рисунками, выполненными членом его третьей экспедиции во Внутреннюю Азию В.И. Роборовским.

(Пржевальский Н.М. Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки. СПб., 1883) 

В другой раз Пржевальский отмечал: «На часах китайский солдат зачастую сидит и пьет чай, или занимается починкою собственной одежи; в жар прохлаждает себя веером». Китайские солдаты вялы и ленивы, но все же самым главным их недостатком был слабый боевой дух: «…понятия о чести и долге неизвестны. Солдаты идут в бой только из страха наказания, или с надеждой грабежа»{130}. Несколькими годами раньше он говорил, что для китайской армии характерно «расслабление, как физическое, так и нравственное, и решительная неспособность солдат переносить труды и лишения военного времени»{131}.

Пржевальский был убежден, что династия Цин никогда не сможет бросить вызов западной державе и победить. Ее силы не выдерживали сравнения с русской армией. Уже в 1873 г., после своей первой экспедиции во Внутреннюю Азию, Пржевальский писал: «Смелый неприятель, с европейским вооружением, может двинуться в любую часть Срединного государства и заранее рассчитывать на верную победу. О количестве защитников Небесной империи ему нечего много заботиться: один волк заставляет бежать тысячное стадо баранов, и таким волком явится каждый европейский солдат, относительно китайского воинства»{132}.

Хотя Пржевальский редко размышлял о нравственной стороне вторжения в Китай, он был убежден, что вся Внутренняя Азия будет приветствовать русское правление. В 1886 г. он вспоминал: «При всех четырех здесь путешествиях мне постоянно приходилось быть свидетелем большой симпатии и уважения, какими пользуется имя русское среди туземцев…»{133} Во время Русско-турецкой войны 1877—1878 гг. многие русские были убеждены, что военные действия были полностью оправданы желанием европейских христиан, находящихся под османским владычеством, перейти под власть Романовых. Теперь Пржевальский утверждал, что нечто подобное характерно и для жителей Внутренней Азии. «Номады-монголы, дунганы… и жители Восточного Туркестана… питают сильную надежду сделаться подданными Белого Царя, имя которого наравне с именем Далай-ламы является в глазах азиатских масс в ореоле чарующего могущества»{134}.

Он писал в своем «Очерке…»: «Посреди этого безотрадного хаоса в настоящем и будущем пробивается для злосчастных страдальцев луч надежды на Россию»{135}. Причина популярности России была проста: «Невыносимы гнет китайской власти, с одной стороны, а с другой, постоянные слухи о гуманном обращении с инородцами наших азиятских окраин, вот что создало нам доброе имя в глубине азиятских пустынь»{136}.

Энтузиазм Пржевальского по поводу завоевания, его уверенность в превосходстве белого человека над дикарем с более темной кожей, его абсолютное презрение к другим цивилизациям, агрессивная вирильность, которая пронизывает его прозу, также были характерны для описаний многими европейцами Африки в Викторианскую эпоху. В то время популярные медиа в Париже, да и в остальной Западной Европе, часто изображали Африку мрачным царством «варварства, отсталости и деспотизма, которое противостояло европейской цивилизации и обращаться с которым можно было только посредством военной силы»{137}. В течение многих лет читая повествования исследователей Экваториальной Африки, Николай Михайлович инстинктивно переносил западное отношение к этому региону на русский Темный континент — Азию.

На Пржевальского, как и на многих его современниковевропейцев, очевидно, повлиял социальный дарвинизм[17]. Убеждая военного министра атаковать Китай, он подчеркивал: «“Борьба за существование”, как кажется, близка к своему апогею. Могучия пособия науки и техники еще более развивают взаимную конкуренцию и крайний эгоизм народов. Вовсе необходимо спешить действовать, твердо при этом памятуя, что сила всегда и везде составляет главный критерий права». У него также встречаются отголоски идей о цивилизаторской миссии и культуртрегерстве, и он часто говорит о том, как русское правление усовершенствует быт кочевника во Внутренней Азии. «Наше господство в Азии отчасти приносит туда лучшую жизнь», — уверял он{138}. Если временами Пржевальский высказывался сходно с завоевателем Средней Азии, генералом Михаилом Скобелевым, то его самоуверенные, беззастенчивые экспансионистские взгляды, которые он высказывал в своих книгах и речах, также напоминают Карла Петерса, Сесиля Родса и Жюля Ферри.

* * *

Вышестоящие чины проявили здравый смысл и проигнорировали наиболее экстремистские заявления Пржевальского. Вежливо выслушав его, армейский комитет спокойно отправил служебную за писку пылиться на архивных полках[18]. Военный министр Петр Ванновский и его коллега из Министерства иностранных дел Николай Гире были просто слишком осторожны, чтобы помышлять об агрессивной войне. Как бы там ни было, император ясно выразил свою волю. Когда Пржевальский в 1885 г. прислал из Каракола телеграмму, в которой сообщил, что в Китайском Туркестане вот-вот поднимется восстание против Пекина, и предположил, что это даст прекрасную возможность присоединить эти территории к империи, Александр III сухо ответил: «Сомневаюсь в пользе этого присоединения»{139}.

А вот молодой цесаревич Николай Александрович был большим поклонником Пржевальского. Мать Николая императрица Мария Федоровна иногда приглашала его к своему юному сыну рассказать что-либо поучительное о Внутренней Азии; несколько раз его принимали в императорском дворце и по другим поводам{140}. Когда Пржевальский отправился в свою четвертую экспедицию в 1883 г., наследник подарил ему на прощание ценный (алюминиевый) телескоп, а по возвращении путешественника в Петербург выделил 25 тыс. рублей на издание отчета об экспедиции{141}.

По просьбе учителя Николая генерал-адъютанта Григория Даниловича Пржевальский регулярно отправлял Николаю Александровичу письма, в которых рассказывал о своих подвигах во время путешествия{142}. Это были захватывающие дух истории о подвигах маленького отряда, под стать лучшим образцам приключенческого чтива, и молодой цесаревич восхищался этими занимательными повествованиями, такими как, например, следующее описание нападения трехсот тангутов, племени «самого разбойничьего на Желтой реке»:

Спустившись с ближайших гор и подъехав рысью к нам на версту, разбойники с громким гиканьем бросились в атаку. Гулко застучали по влажной глинистой почве копыта коней, частоколом замелькали длинные пики всадников, по встречному ветру развевались их суконные плащи и длинные черные волосы. Словно туча, неслась на нас эта орда дикая, кровожадная… с каждым мгновением резче и резче выделялись силуэты коней и всадников… А на другой стороне, впереди своего бивака, молча, с прицеленными винтовками, стояла наша маленькая кучка — 14 человек, для которых теперь не было иного исхода, как смерть или победа… Когда расстояние между нами и разбойниками сократилось до 500 шагов, я скомандовал «пли» — и полетел наш первый залп; затем началась учащенная пальба рядами. Первый залп не остановил разбойников — они продолжали скакать к нам, причем их командир кричал: «Бросайтесь! Бросайтесь! С нами Бог! Он нам поможет!» Когда же от нашей учащенной пальбы начали валиться люди и лошади, разбойники повернули коней в сторону и скрылись за ближайший увал. Всего в обеих стычках нами было убито и ранено до 40 разбойников и много их лошадей. Сами же мы, благодаря великому счастью, все уцелели; ранены были только две наши лошади.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Очищение ущелья от ёграев».

Рис. В. И. Роборовского. (Пржевальский Н.М. Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки. СПб., 1883) 

В другом письме Пржевальский уверял наследника, что население Внутренней Азии мечтает только о том, чтобы стать подданными Романовых:

В Черчене, как и на Лоб-Норе, а также и далее по нашему пути местное население встречало нас весьма дружелюбно… В то же время они [«туземцы»] горько жаловались на свое горемычное житье и уверяли нас, что готовы поголовно восстать против своих угнетателей, китайцев. Мало того, старшины как оазисов, так и горных родов не один раз просили отдать им приказание ныне же истребить китайцев. “Мы ничего не желаем, как только быть под властию России”, — везде говорили нам. “Мы знаем, какая справедливость царствует в русском Туркестане. А у нас — каждый китайский чиновник, даже каждый солдат может безнаказанно бить кого угодно, отнять имущество, жену, детей. Подати берут с нас непомерные…. Мы можем восстать каждую минуту; у нас заготовлено и спрятано оружие. Одно только горе — нет головы, общего руководителя. Дайте нам хотя простого казака; пусть он будет нашим командиром”. Такие рассказы приходилось слышать весьма часто{143}.

Рассказы об экзотическом Востоке пробудили любопытство юноши, и дружба Пржевальского с наследником российского трона не прошла бесследно. Как заметил один ученый, эти отношения «стали одним из звеньев длинной цепи событий и влияний, которые внушили Николаю глубокий интерес к Азии и пробудили в нем желание править некитайским населением Азии»{144}.

За пределами царского двора взгляды Пржевальского приводили в ужас востоковедческие круги Петербурга. В рецензии на книгу исследователя о его третьей экспедиции во Внутреннюю Азию выдающийся специалист по Монголии Алексей Позднеев пишет, что это сочинение скорее является беллетристикой, а не научной работой. С сарказмом замечая, что автор находится «в ряду наших лучших литераторов-путешественников», он критикует произведение как поверхностное, догматичное, неточное и совершенно ненаучное. Позднеев заключает, что «подобного рода отчеты о путешествиях даже вредны, и, конечно, тем вреднее, чем более пользуется авторитетом сам путешественник»{145}. Тогда же китаист Сергей Георгиевский разгромил «Очерк…» Пржевальского, опубликованный в консервативном «Русском вестнике» Михаила Каткова{146}, Непохоже, чтобы эти нападки лишили Пржевальского сна. Он написал своему другу по поводу рецензии Георгиевского: «Взгляды наши совершенно противоположные — там кабинетные гуманности, у меня выводы суровой практики жизни. Там процветают мыльные пузыри, называемые идеалами, здесь — сила признается единственным критериумом права… Насколько же верен тот или другой взгляд — решит будущее»{147}.

И все же идеи Пржевальского были популярны среди образованного русского общества. Его книги и статьи жадно читали, на его лекциях было полно народа. Милютин писал в своем дневнике: «Ежедневно на нескольких лекциях толпятся слушатели. Женщины особенно стремятся в эти собрания с истинной жаждой знания»{148}. Хороший друг Пржевальского, географ Михаил Венюков, едва ли преувеличивал, когда назвал его самым знаменитым путешественником по Азии с времен Марко Поло{149}. Когда Николай Михайлович умер, публика принялась собирать деньги на строительство памятника в Петербурге почти с таким же энтузиазмом, как ранее на монумент Александру Пушкину{150}.

Антон Чехов был просто покорен генералом. Он писал другу: «Таких людей, как Пржевальский, я любил бесконечно»{151}. Некролог, который он опубликовал в газете «Новое время», мало чем отличается от агиографии:

Один Пржевальский или один Стэнли стоят десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорное, никакими лишениями, опасностями и искушениями личного счастья непобедимое стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие, привычка к зною, к голоду, к тоске по родине, к изнурительным лихорадкам, их фанатическая вера в христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу… Читая его биографию, никто не спросит: зачем? почему? какой тут смысл? Но всякий скажет: он прав{152}.[19]

Именно сила духа Пржевальского в первую очередь покоряла воображение его поклонников. Милютин вспоминал: «…Во всей его фигуре, во всяком слове видна натура энергичная»{153}. В эпоху правления царя Александра III, которую многие считали веком застоя и посредственности, Пржевальский произвел особо сильное впечатление на русскую душу.

* * *

Николая Пржевальского чаще всего сравнивают с Дэвидом Ливингстоном. Однако в том, что касается представлений о Внутренней Азии, он более походил на генерала Скобелева. В своих лекциях и книгах Пржевальский открыто призывал к завоеванию Азии. Он убеждал своих читателей и слушателей в том, что такие действия желанны для местного населения и будут морально оправданными. Его отчеты об экспедициях, его разведывательные доклады для Военного министерства, его письма — все они показывают, что он был потенциальным завоевателем, а не только географом. Пржевальский олицетворял собой «воинствующую географию» Конрада.

Что вдохновляло таких людей, как Пржевальский? В те дни мало кто интересовался подобными вопросами. А те, кто интересовался, редко заглядывали глубже, чем германский государственный деятель граф Бернхард фон Бюлов, который однажды сказал, что действия его правительства в колониях мотивировались простым принципом: «Нельзя никому позволять ступать туда, куда ступила моя нога»{154}. Канадский историк А.П. Торнтон заметил, что «империи строятся не теми людьми, которые задумываются о последствиях»{155}.

Возможно, наилучшее объяснение дал австрийский академик Йозеф Шумпетер в своем знаменитом сочинении «Социология империализмов», написанном вскоре после Первой мировой войны{156}. Автор размышляет о том кипении страстей, которое заставило европейские правительства принести свой собственный континент в жертву в кровавом Армагеддоне недавнего конфликта. Хотя Шумпетер был экономистом, он считал марксистский анализ той эпохи слишком ограниченным. В конце концов, финансовый капитал и отношения к средствам производства едва ли могли объяснить феномен, возникший задолго до появления коммерческих банков. Вместо этого Шумпетер ищет более примитивные побуждения.

Жажда новых территорий, по мнению Шумпетера, имеет «атавистический характер» и вызывается не чем иным, как агрессией ради агрессии. Он считал, что это — «неразумная и иррациональная, чисто инстинктивная склонность к войне и завоеванию». Короче говоря, никакого научного объяснения не существовало: «Искать хорошо продуманные планы, широкие перспективы, последовательные тенденции — означает не видеть сути». Когда Шумпетер описывает философию, которая «ценит завоевание не столько за то, что оно приносит непосредственную выгоду, сколько за то, что оно является завоеванием, успехом, действием», он точно характеризует империализм Николая Пржевальского.

Пржевальский не был типичным представителем русской мысли 1880-х гг. Тем не менее его наследие оставило глубокий след в национальной душе. Министры того времени придерживались осторожной политики в отношении Срединного царства и игнорировали наиболее шовинистические высказывания Пржевальского. Однако следующее поколение, которое читало его книги в более впечатлительном возрасте, оказалось и более восприимчивым к его идеям. Рассказы Пржевальского помогли вдохновить поворот России к Китаю в последующие годы. Английские литературоведы изучали связь популярной литературы и заморской экспансии Великобритании. Один из них заметил: «Приключенческие повести, составлявшие легкое чтение англичан, на самом деле являлись мифом, питавшим английский империализм»{157}. Пржевальский оказал подобное влияние на Россию.

Пржевальский был в России одним из наиболее красноречивых выразителей примитивной жажды завоевания, описанной Йозефом Шумпетером. В его сочинениях зазвучал голос маскулинной агрессии, которая снова вошла в моду в России в начале XX в. «Конквистадорский империализм» Пржевальского с его атавистической агрессией и стремлением к порабощению представляет собой один из элементов, лежавших в основе российской политики на Дальнем Востоке в начале правления Николая II — политики, которая имела катастрофические последствия, как показали события 1904-1905 гг. Побудительные мотивы, описанные Шумпетером, не были исключительной прерогативой царской России. Скорее, как разъясняет Уильям Лангер, они являлись интеллектуальным течением, вдохновлявшим значительную часть развитого мира той эпохи.

Невозможно изучать этот период, не восхищаясь энергией и оптимизмом, идущими рука об руку с безрассудством и самоуверенностью в осуществлении внешней политики. Считалось само собой разумеющимся, что этот мир Провидение предназначило в пользование белому европейцу и что принципы «каждый за себя» и «горе побежденным» являлись принципами естественного права… Даже лорд Солсбери не видел в мире ничего, кроме нескольких жизнеспособных наций и большого количества умирающих наций. Основная проблема международных отношений заключалась в решении вопроса о том, кому достанется жертва{158}.


ГЛАВА 3.

ВОСТОЧНИЧЕСТВО.

Эспер Ухтомский

Мильоны — вас.

Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.

Попробуйте, сразитесь с нами!

Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,

С раскосыми и жадными очами!

...

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,

И обливаясь черной кровью,

Она глядит, глядит, глядит в тебя,

И с ненавистью, и с любовью!..

Александр Блок, «Скифы»

Русский поэт-символист Александр Блок написал «Скифов» в январе 1918 г. Прошло меньше года с тех пор, как потерпела крах династия Романовых, и бывшей империей теперь правила большевистская партия Владимира Ленина. Незадолго до того, как Блок сочинил эти строки, советские официальные лица заключили перемирие с имперской Германией, которое позволило России выйти из Первой мировой войны. Спустя немногим более месяца после того, как Блок закончил свою знаменитую поэму, режим Ленина заключил в Брест-Литовске мир со своими противниками в Центральной Европе. По Брест-Литовскому договору значительные территории на западе бывшей Российской империи были отданы в обмен на очень нужный мир. Это соглашение вызвало гнев бывших союзников России — Англии и Франции. «Скифы» были одновременно и призывом и предупреждением Европе. Далее в поэме Блок умоляет Запад принять большевистскую революцию: «Придите к нам! От ужасов войны придите в мирные объятья!» А если европейцы будут упорствовать в своем неприятии Советской России, они только навлекут на себя извечную вражду. «Нам нечего терять», — напоминает Блок великим западным державам. «Века, века — вас будет проклинать больное позднее потомство!» Россия больше не будет защищать цивилизованный Запад от варварского Востока. Более того: «Мы обернемся к вам своею азиатской рожей!»{159}

Знаменитое упоминание о скифах у Александра Блока отсылает к воинственному кочевому племени, пришедшему из Внутренней Азии и населявшему причерноморские степи двадцать пять веков назад. Русские обычно утверждают, что они произошли от более мирных и более западных славян. Напоминая миру о том, что «скифы — мы! Да, азиаты — мы!», поэма Александра Блока являла собой дерзкий ответ на немецкое представление о русских как об азиатских варварах. Блок насмехался над важным элементом пропаганды Вильгельма во время войны. Подобно тому как Великобритания называла своего врага гунном, намекая, что тевтоны были диким восточным племенем, разорившим цивилизованный Запад, немцы осыпали азиатскими эпитетами врага на своей восточной границе.

Провозглашая свое азиатское происхождение, Александр Блок был среди русских в явном меньшинстве. После принятия христианства более десяти веков назад большинство людей стало бы неистово отрицать свою принадлежность к Востоку. Во время частых военных столкновений с кочевыми азиатскими племенами до, во время и после монгольского нашествия XIII в. русский человек в Средние века считал себя истинным защитником Креста. Начиная с XVIII в., когда Петр Великий и его наследники начали насаждать западный образ жизни в своей империи, образованные русские скорее согласились бы с утверждением советского лидера Михаила Горбачева о том, что «мы — европейцы»{160}. Даже славянофилы середины XIX в., которые подчеркивали обособленность России от Запада, никогда не считали себя азиатами{161}.

Но в 1890-х гг., когда в русской дипломатии и интеллектуальной жизни наметился явный поворот к Востоку, появились люди, которые перестали считать эпитет «азиатский» оскорблением. Когда Александр III принял решение построить железную дорогу, чтобы связать Петербург с далекими тихоокеанскими территориями, им стало казаться, что будущее империи лежит в Азии. В их глазах Россия по своей сути была скорее восточной страной, чем западной. Тех, кто примкнул к этому обособленному ответвлению славянофильства, стали называть восточниками. По их мнению, Россия своими корнями уходила в восточный мир. Восточники считали, что царь должен выполнить свою священную миссию — «воссоединить» Россию и Китай, как какой-нибудь новейший хан, а Петербург должен стать новым Ксанаду[20]. Восточничество оказало серьезное влияние на внешнюю политику царя, и при этом оно отражало глубокое чувство неуверенности России по отношению к восприятию себя и своего места в мире. Литераторы петербургского Серебряного века, в чьих писаниях отражался пессимизм fin de siècle, часто размышляли о связях России с Азией{162}.

Восточники были категорически не согласны с Пржевальским по поводу континентальной принадлежности России. Сторонники «конквистадорского империализма», такие как Пржевальский, однозначно идентифицировали Россию как европейскую державу, когда призывали к завоеванию Азии. Они считали Восток слабым, отсталым и малоразвитым. Вооруженное нападение полностью оправдывалось исконным превосходством Запада. Восточники, наоборот, с большим уважением относились к восточной цивилизации и вовсе не считали ее менее значимой, чем западная. Более того, Россия сама была крепко связана с Востоком родственными узами. Восточники настаивали на большем присутствии на Востоке, но они резко возражали против завоевания, которое в любом случае было абсолютно не нужно. Их идейный вдохновитель учил: [Россия на Востоке] «ничего не завоевывает, так как весь этот втягивающийся в нас инородческий люд — нам брат по крови, по традициям, по взглядам. Мы только теснее скрепляемся и роднимся с тем, что всегда было наше»{163}.

Эти слова написал публицист и поэт князь Эспер Эсперович Ухтомский. Страстный любитель восточного искусства с большими связями в высшем свете, он получил назначение сопровождать цесаревича в качестве наставника во время его Большого путешествия в Азию. Совместное плавание сделало Эспера Эсперовича и наследника друзьями, что позволило князю оказывать значительное влияние на Николая в первые годы его царствования. Как и многие журналисты, князь Ухтомский был плодовитым автором, и большую часть своей публицистики он посвящал делу восточничества. Самой значительной его работой является чрезвычайно подробное трехтомное описание путешествия великого князя «Путешествие на Восток Его Императорского Высочества Государя Наследника Цесаревича». Написанная в форме традиционной книги о путешествиях, эта работа стала манифестом Ухтомского, выражающим восточнические идеи.

Несмотря на свою немногочисленность, восточники имели большое влияние. Как выразился один историк, их идеология превратилась в «политику, которая при Николае II получила министерское и императорское одобрение»{164}. Царские авантюры на Востоке, кульминацией которых стала катастрофическая война с Японией в 1904 г., частично были следствием этого увлечения Востоком.

* * *

Эспер Эсперович Ухтомский родился в 1861 г. неподалеку от летней императорской резиденции Ораниенбаум в пригороде Петербурга{165}. «30-го колена от Рюрика, ветви Мономаховичей» — князь гордился своей родословной, он мог похвастать довольно известной во времена Московской Руси боярской фамилией{166}. Более близкие предки Ухтомского служили на флоте. Эспер Алексеевич, его отец, был офицером русского флота в Севастополе во время Крымской войны, а затем помогал организовать торговое пароходство, связавшее Петербург с Индией и Китаем. Его мать происходила из шотландского рода Грейгов, известного своими адмиралами. Еще один Ухтомский, Павел Петрович, был вице-адмиралом Тихоокеанской эскадры во время Русско-японской войны.

Как и многие представители своего сословия, Ухтомский провел детство в домашней обстановке в окружении гувернеров и часто ездил с родителями в Европу. Получив затем более формальное среднее образование в гимназии, Эспер Эсперович изучал философию и литературу в Петербургском университете, который он окончил в 1884 г. с серебряной медалью за магистерскую диссертацию «Исторический и критический обзор учений о свободе воли». В студенческие годы он начал баловаться поэзией. Ухтомский еще учился, когда его раннее произведение было опубликовано в панславистской газете Ивана Аксакова «Русь». На протяжении всей своей карьеры Ухтомский продолжал писать стихи, которые появлялись на страницах таких периодических изданий, как «Вестник Европы», «Русская мысль», «Нива», «Север» и «Гражданин»{167}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Эспер Эсперович Ухтомский 

Возможно, под впечатлением путешествий на Восток своего отца Ухтомский увлекся экзотическими народностями России. По окончании университета он смог более свободно предаться этим интересам. Он получил место в Министерстве внутренних дел, в Департаменте духовных дел иностранных исповеданий (ДДДИИ), который занимался неправославными конфессиями империи{168}. Первые годы службы не были отмечены особыми успехами, но у князя была возможность много путешествовать по Восточной Сибири, где он изучал бурят. Буряты, насчитывавшие, согласно переписи 1897 г., 300 тыс. человек, были крупнейшим нерусским народом в Сибири{169}. Будучи изначально монгольским народом, они переселились на Север незадолго до того, как Россия в XVII в. распространила свою власть до побережья Тихого океана. Когда буряты впервые заселили байкальские степи, их религией был шаманизм. В течение XVIII в. ламаистские миссионеры обратили многих из них в буддизм секты Гелугпа, или «желтошапочников», верных тибетскому далай-ламе.

Как из государственных соображений (поскольку власть Петербурга над восточными землями все еще не была прочной), так и из-за терпимого отношения к другим вероисповеданиям в то время царские чиновники в XVIII в. не стали активно препятствовать новой религии. В 1741 г. — эта дата до сих пор считается годовщиной принятия буддизма в России — императрица Елизавета официально признала иерархию лам и их право проповедовать{170}. Просвещенный генерал-губернатор Сибири 1820-х гг. Михаил Сперанский подтвердил особый статус бурят в «Уставе для управления инородцев» 1822 г., который законодательно устанавливал минимальное вмешательство в их духовные дела{171}. Первоначально мягкое отношение династии к бурятам и их конфессии помогло привлечь их на свою сторону. До конца XIX в. многие даже верили, что Романовы — это «белые цари» из монгольской легенды, о которой писал Пржевальский{172}.

Князь Ухтомский питал симпатию и к калмыкам — еще одной ламаистской народности, которая проживала в Европейской России{173}. Дальние этнические родственники бурят калмыцкие кочевники около 1630 г. переселились с родины своих предков в Джунгарии в степи в низовьях Волги, к северу от Астрахани. В течение последующего столетия их отношения с правителями России были гораздо более сложными, чем у их единоверцев в Сибири. Но к началу XIX в. калмыки довольно хорошо интегрировались в империю и получили полупривилегированный статус, подобный статусу казаков. Во время Гражданской войны 1918—1922 гг. большая часть калмыков примкнула к антибольшевистским силам генерала Антона Деникина{174}.

В конце 1880-х гг. Ухтомский совершил несколько путешествий в азиатские владения России, а также в Китай и Монголию{175}. Одно из них было предпринято в 1886 г. для подготовки отчета об усилившихся трениях между православными миссионерами и буддистским духовенством бурят. Проводимая Александром III политика агрессивной русификации стала затрагивать жизнь бурят и вызывать сильное недовольство. Нарушая существовавшие с 1689 г. договоры, гарантировавшие религиозную свободу, русские православные миссионеры, возглавляемые рьяным иркутским архиепископом Вениамином, начали насильственно обращать местных жителей в христианство. Тем временем жаждущие получить землю крестьяне из Европейской России во все большем числе отправлялись на восток, оспаривая территорию степи у бурятских кочевников{176}.

Путешествие Ухтомского 1886 г. для изучения «ламаистского вопроса» длилось почти год. Часто путешествуя инкогнито, князь посетил девятнадцать дацанов (монастырей), где он беседовал с монахами и изучал бурятские архивы. В монастыре на озере Гусиное он провел длительные переговоры с верховным иерархом российских буддистов Бандидо-Хамбо-ламой, а затем рискнул отправиться в Ургу и Пекин, чтобы и там встретиться со старшим ламаистским духовенством. Эспер Эсперович также побеседовал с двумя местными генерал-губернаторами и архиепископом Вениамином, которые не слишком обрадовались необходимости иметь дело с назойливым бюрократом из МВД.

Вернувшись в столицу, Ухтомский написал докладную записку вышестоящим чиновникам в ДДЦИИ, в которой резко осудил деспотичную тактику православной церкви в Иркутской епархии{177}. По заключению Ухтомского, архиепископ Вениамин и его священники не добились никаких успехов в обращении неофитов. По подсчетам князя, новоиспеченные христиане составляли не более 4% местного населения. Те, кто соглашался креститься, часто шли на это, только чтобы получить денежное вознаграждение, обещанное православной церковью. На самом деле, несмотря на усилия России обратить в свою веру местное население, Эспер Эсперович наблюдал среди бурят возрождение ламаизма.

Эта записка отражала характерное для Ухтомского терпимое отношение к неправославным религиям России. В докладе, который он подготовил для ДДЦИИ в 1889 г., «Мекка в политическом и религиозном отношении», он в той же мере благоприятно отзывался об исламе. Составленный в тот момент, когда в Петербурге росла обеспокоенность насчет лояльности подданных-мусульман, этот документ подтверждал их верность царю: «Русское самодержавие… симпатично [мусульманам]. Покорение Средней Азии им [мусульманам] кажется чем-то роковым, и с этим пока готовы мириться»{178}. Впоследствии сторонники крайних националистических взглядов ругали Ухтомского за его симпатии к живущим в империи полякам и евреям[21].

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Бурятский лама на индо-китайской границе»

Это лишь одна из многих иллюстраций к книге Ухтомского, передающих его увлечение буддизмом. (Ухтомский. Путешествие… Т. 2. СПб.; Лейпциг, 1895) 

Но буддизм был для Ухтомского первой любовью. Оставаясь русским православным христианином, Эспер Эсперович очень рано проникся глубоким уважением к буддизму: «Перед нами лежит целый ряд стран, куда проникло и где оставило известный неизгладимый след уступающее лишь христианству гуманное учение Гаутамы»{179}. Буддизм в его представлении был могущественным учением, «не связанным ни временем, ни пространством, которое приносит благо везде, куда являются верующие в него»{180}. Эта восточная религия могла научить русских христиан мудрости, терпимости и уважению к власти{181}. Склонного к поэзии князя более всего привлекала в этой религии мистическая жилка: «Там, в Азии, о которой Европа ничего не знает, люди всегда жили, испытывая близкое воздействие таинственных сил. Их влекло к небесным полям созерцания и молитвы, к тем залитым светом просторам, где ненависть и ссоры между братскими народами исчезают перед божественной властью»{182}.

Ухтомский не был единственным русским своего времени, который был очарован эзотерической стороной буддизма. Позитивистская вера в науку и разум, характерная для постромантического XIX в., переживала глубокий кризис. Как и в Европе, в России во времена fin de siècle многие искали утешения на более иррациональных и эмоциональных уровнях{183}. Кто-то возвращался к церкви; другие начинали активно интересоваться загадками спиритизма. По воспоминаниям философа Николая Бердяева, в Петербурге то время было «отмечено глубоким духовным смятением и религиозными исканиями, широко распространившимся интересом к мистицизму и даже оккультизму»{184}. Поэты и интеллектуалы Серебряного века увлекались потусторонним миром, а спиритические сеансы, предсказатели будущего и радения (сектантские экстатические обряды) были последним криком моды{185}. Самый печально известный пример этого явления — популярность при императорском дворе таких сомнительных личностей, как Филипп Лионский, Петр Бадмаев и Григорий Распутин{186}. Еще одним проявлением этой тенденции была теософия — странная смесь индуизма, буддизма, спиритуализма и других оккультных элементов, пропагандируемая предприимчивой Еленой Блаватской[22].

Но любовь Ухтомского к буддизму не сводилась к мистическим чарам этого учения. Князь также нашел важную стратегическую цель для бурят и их вероисповедания{187}. «Забайкалье является ключом к сердцу Азии, авангардом русской цивилизации на границе “Желтого Востока”», — указывал Ухтомский{188}. Эспер Эсперович считал буддистских подданных царя важным инструментом для расширения русского влияния во Внутренней Азии, хотя и предлагал для этого менее воинственный способ — стать «поборниками русской коммерции и нашей хорошей репутации»{189}. По этой причине, доказывал он, русские государственные деятели были неправы, когда пытались ассимилировать инородцев-буддистов{190}.

Интерес Ухтомского к Востоку выходил далеко за пределы восточных религий. Он также страстно увлекался культурой этой части света и во время своих путешествий в конце 1880-х гг. собрал большую коллекцию по китайскому и тибетскому искусству{191}. В итоге насчитывавшие более 2000 экспонатов приобретения Ухтомского изначально были выставлены в Императорском российском историческом музее в Москве. Они принесли своему владельцу золотую медаль Всемирной выставки в Париже в 1900 г., когда их экспонировали в Сибирском павильоне. «Подаренные» Советскому правительству после 1917 г., теперь они — главная часть коллекции искусства Восточной Азии в петербургском Эрмитаже{192}.

* * *

Публикации князя Ухтомского и его коллекция привлекли внимание востоковедческих кругов Петербурга. Он был избран членом Русского географического общества, а МИД стал обращаться к нему как к консультанту по вопросам, связанным с Восточной Азией{193}. Когда в 1890 г. начали планировать путешествие царевича на Восток, репутация Ухтомского как знатока восточного искусства и его безукоризненная репутация в обществе сделали его идеальным спутником для цесаревича.

Поездка в свите наследника была важной ступенью в карьере Эспера Эсперовича. Если офицеры «Памяти Азова» безжалостно дразнили хрупкого князя, Николай проникся к нему симпатией. Цесаревич в письме сестре Ксении хвалил «маленького Ухтомского» за «чрезвычайную» веселость{194}. По возвращении в Петербург в 1891 г. Эспер Эсперович в качестве вознаграждения получил звание камер-юнкера, а также вошел в состав Комитета Сибирской железной дороги, председателем которого был Николай. Одновременно он получил отпуск в МВД для работы над описанием путешествия наследника.

Книга писалась в постоянном контакте с Николаем, который лично прочитывал и утверждал каждую главу{195}. Потребовалось шесть лет, чтобы завершить этот труд, который вышел в свет в трех томах между 1893 и 1897 гг. Богато иллюстрированная книга, опубликованная Брокгаузом в Лейпциге, выдержала четыре издания, несмотря на весьма высокую цену в 35 рублей{196}. Были приложены все усилия, чтобы обеспечить книге широкое распространение. Императрица Александра Федоровна приобрела несколько тысяч копий для Министерства народного просвещения и других правительственных ведомств{197}. Чтобы сделать книгу доступнее, ее издали в версии подешевле — в бумажной обложке. Появились ее переводы на английский, французский, немецкий и даже китайский языки. Последний был подарен императору Цзайтяню (правившему под девизом Гуансюй — Блестящее наследие) и вдовствующей императрице Цыси русским посланником Михаилом Гирсом в 1899 г.{198}.

Благодаря близости к Николаю Ухтомский играл активную роль в восточноазиатской политике в первые годы его правления. Огюст Жерар (Auguste Gerard), французский посланник в Китае, полагал, что Ухтомский был «выбран царем на роль интерпретатора и главного исполнителя российской политики в Восточной Азии»{199}. Хотя дипломат и переоценивал вес Эспера Эсперовича, он хорошо его охарактеризовал: [Ухтомский] «был любопытный человек. Молодой, образованный, с живым и деятельным темпераментом, увлекающийся, но вдумчивый — его характер и устремления не подходили ни дипломату, ни придворному. Прежде всего его волновали важные вопросы, касающиеся его страны»{200}.

Наиболее заметна была роль князя как поборника более близких связей с Востоком. Помимо написания популярного «Путешествия на Восток Его Императорского Высочества…» Эспер Эсперович часто комментировал азиатские события в таком издании, как ультраконсервативный «Гражданин» князя Владимира Мещерского в начале 1890-х гг. Теперь у Ухтомского были более честолюбивые замыслы, и в 1895 г. он представил царю план создания своей собственной ежедневной газеты. Он пояснял, что газета, «не отличаясь узконационалистическим направлением и широко отражая… культурную жизнь Запада, вместе с тем в полемическом отношении» станет «проводником одобряемых Вами принципиальных взглядов на Востоке»{201}.

Ирония заключалась в том, что средством осуществления этого плана оказались достопочтенные «Санкт-Петербургские ведомости» — ежедневная газета, утверждавшая, что она ведет начало от первой российской газеты, основанной в 1702 г. Петром Великим — царем, который стремился европеизировать Россию. В XVIII в. газета печаталась Академией наук. Среди ее редакторов были такие интеллектуальные светила, как Михаил Ломоносов. В 1860-х гг. при либерально настроенном В. Ф. Корше она стала ведущей ежедневной газетой Петербурга и главным конкурентом консервативных «Московских ведомостей» под редакцией Каткова. Критические высказывания по адресу известных чиновников привели к увольнению Корша в 1874 г., и контроль над изданием был передан Министерству народного просвещения{202}. Министерство пустило дела газеты на самотек, и к началу 1890-х гг. тираж газеты был одним из самых низких среди ежедневных газет столицы[23].

В октябре 1895 г. министр народного просвещения граф Иван Делянов написал Ухтомскому, что его «с одобрения» императора назначают редактором «Санкт-Петербургских ведомостей» с денежным пособием 35-45 тыс. руб.{203}. В первых выпусках после вступления в должность редактора газеты в январе 1896 г. князь разъяснил редакционную политику газеты. Заметив, что «Санкт-Петербургские ведомости» будут «бесстрастно» полемизировать с «прогрессивно-радикальной» прессой, он обещал не скатываться к стандартному консерватизму. Одной из особых забот газеты будет защита прав проживающих в империи меньшинств{204}.

В то же время эта ежедневная газета взяла на вооружение отчетливо антиевропейскую философию. Ухтомский предупреждал своих читателей против «рабского следования» путями западной цивилизации. Российская империя в основе своей была азиатской, а не европейской страной: «…правы люди, с… патриотическим воодушевлением говорящие: Россия и восточные миры — одно по идее неразрывное целое, лишь временно не находящее безусловного единения частей»{205}. Наиглавнейшая цель газеты, как подчеркивал Ухтомский, состояла в том, чтобы пропагандировать поворот России на Восток:

Нам нужны широкие горизонты: у всякого народа с мировым значением искони существовала глубочайшая уверенность в своем историческом призвании быть выше и лучше других… Россия, оставаясь во всеоружии политического положения в Европе, властнее прежнего взглянет на ближний и дальний азиатский Восток, где для творческих сил русского народа… открыт еще… поразительный простор деятельности самого благородного свойства{206}.

Хотя «Санкт-Петербургские ведомости» так и не возродили свое былое величие, но за первое десятилетие редакторства Ухтомского газета завоевала репутацию самого авторитетного издания по азиатским вопросам{207}. В ней подробно рассказывалось о Востоке, на ее статьи часто ссылались другие газеты. В обществе было известно о близости Ухтомского ко двору и к ведущим политическим деятелям, и это придавало газете статус полуофициального глашатая интересов Петербурга на Востоке. В одной из своих еженедельных колонок в консервативной берлинской «Кройццайтунг» немецкий историк Теодор Шиманн назвал князя «печатным авторитетом по всем вопросам, касающимся “миссии России в Азии”»{208}.

Отношения газеты с государством не были абсолютно безоблачными. Меньше чем через год после того, как он стал редактором, Ухтомский получил выговор от министра Делянова за слишком мягкое отношение к студенческим беспорядкам{209}. Неудивительно, что призывы Ухтомского более терпимо относиться к религиозным меньшинствам империи также вызвали гнев печально знаменитого реакционного обер-прокурора Святейшего синода, Константина Победоносцева{210}. Редакционная политика Ухтомского вызывала недовольство и со стороны более правых коллег. Редактор ежедневной газеты «Южный край» В.М. Юзефович осудил Ухтомского как «проповедника национального раздора» и добился, чтобы его убрали из правления Исторического общества{211}. В период между 1898 и 1903 гг. газету несколько раз не пускали в продажу в наказание за ее позицию, считавшуюся слишком прогрессивной{212}.

Тем не менее по крайней мере до 1900 г. царь благоволил к Ухтомскому. Эспер Эсперович имел свободный доступ к царю и часто давал ему советы по политике в Азии{213}. По словам редактора «Нового времени» Алексея Суворина, Ухтомский «говорит государю все», а военный министр Александр Куропаткин охарактеризовал его так: «близкий человек к Государю… Имел влияние на государя, и влияние вредное»{214}.

Иностранные наблюдатели по-разному оценивали то влияние, которое Ухтомский оказывал на Николая, но все они считали его важной фигурой в годы, предшествовавшие Русско-японской войне. Французский дипломат описывал его как «толкователя и главного исполнителя российской программы и политики на Дальнем Востоке»{215}. Его британские коллеги были более резки в своих оценках, называя Ухтомского «Miles Gloriosus» (Хвастливым воином)[24] русской журналистики, «слепым энтузиастом с достойными целями, но путаницей в мыслях»{216}.

Внутренняя Азия была одной из общих страстей князя и императора. Как и Ухтомский, Николай был склонен к мистицизму. По словам С.Ю. Витте, все, что видел Николай, преломлялось сквозь дымку мистицизма, которая представляла ему в преувеличенном виде «его собственные предназначение и личность»{217}. Хотя царь всегда считал себя преданным защитником православной церкви, он также живо интересовался буддизмом и народами, его исповедовавшими{218}.

В середине 1890-х гг. Ухтомский стал посредником между Николаем и бурятским фармацевтом Петром Бадмаевым, когда последний отправился на Восток осуществлять свои причудливые замыслы{219}. Эспер Эсперович также без устали выступал за более близкие связи с Монголией и Тибетом. Неизменно сочувствующий сепаратистским настроениям монгольских князей, Ухтомский делал все от него зависящее, чтобы защитить перед царем их интересы{220}. В 1898 г. именно Ухтомский представил Николаю II Агвана Доржиева, посланника Тринадцатого далай-ламы. Бурятский монах, тесно связанный с тибетским правителем, Доржиев был отправлен в Петербург в поисках российской поддержки против Великобритании, которую подозревали в злых умыслах против гималайской теократии. Более осторожные министры отговорили царя принимать в этом деле активное участие, хотя он и санкционировал несколько тайных миссий с целью сбора разведывательных данных, когда сипаи под командованием полковника Фрэнсиса Янгхазбэнда (Younghusband) ружейным огнем прокладывали себе путь в Лхасу в 1903 и 1904 гг.[25].{221} Генерал Куропаткин, который резко выступал против таких предприятий, часто выражал беспокойство по поводу влияния Ухтомского на царя: «Государь тоже не вполне установился на вопросах внешней политики. Наиболее опасною чертою Государя в этой области я считаю некоторую любовь Государя к таинственным странам и… лицам вроде бурята Бадмаева…» Они, считал Куропаткин, внушали Николаю «мысли об азиатском величии русского Государя, как повелителя всей Азии». «Государя тянут в Тибет», — тревожился он{222}.

С 1900 г. дружба Ухтомского и царя пошла на убыль. Ухтомский жаловался другу, что он уже не пользуется прежним влиянием, а следовательно, и общается с Николаем гораздо реже{223}.

* * *

Благодаря своим интересам Эспер Эсперович также сблизился с министром финансов Сергеем Витте — ведущим творцом новой наступательной политики в Восточной Азии. По словам советского историка Б. А. Романова, князь был «большим почитателем Витте», а Витте хвастался своему коллеге, что он вместе с «другом царя» полностью отвечает за дела в Китае{224}. Витте немного преувеличивал, однако эти два человека действительно сотрудничали по ряду важных инициатив.

В 1896 г., когда китайский государственный деятель Ли Хунчжан отправился в Россию на коронацию Николая II, Ухтомский сопровождал его почти во всей поездке и принял участие в переговорах о прокладке Транссиба через Маньчжурию{225}. Министр финансов также устроил назначение Ухтомского председателем Русско-китайского банка, хотя эта должность и носила главным образом почетный характер{226}. В следующем году Витте поручил ему отправиться с посольством в Пекин для дальнейших переговоров с Ли Хунчжаном{227}. В то время как официальная цель визита состояла в том, чтобы вручить подарки от царя императору и вдовствующей императрице, настоящей — неназванной — целью было возобновление переговоров по поводу южной ветви Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД){228}.

Новость о предстоящем визите Ухтомского вызвала большое оживление среди китайского населения столицы. Ходили слухи о том, что Маньчжурию вот-вот аннексируют, что всем подданным мужского пола будет приказано отрезать косицы и что их империя станет российским протекторатом. В дипломатических миссиях города царили озадаченность и обеспокоенность. Джордж Моррисон, корреспондент «Тайме» в Пекине, писал в Лондон: Ухтомский «не имеет официального звания и не признается дипломатическим корпусом. Китайцы считают его “братом царя”, если не самим царем. <…> Очень трудно узнать, в чем задача его миссии»{229}. Чиновники российского МИДа, которые сами были недовольны вмешательством министра финансов в сферу их исключительной компетенции, не могли разрешить недоумения европейского дипломатического сообщества{230}.

Посланник прибыл в Пекин 9 мая, где его друг Ли Хунчжан устроил праздничную встречу. Ухтомский в ответ устроил несколько изысканных приемов в российской миссии и с большой помпой и торжественностью открыл отделение Русско-китайского банка. Он также дважды побывал на аудиенции у императора, который любезно принял щедрые подарки — хрусталь Фаберже, серебро Овчинникова, ценные меха и орден Св. Андрея{231}.[26] Поначалу поездка проходила очень хорошо. Князь отправил Витте ликующую телеграмму, сообщая, что китайцы встречают его так, как не встречали никого другого, живой интерес заметен даже со стороны простонародья, а европейцы глубоко сконфужены{232}.

Несмотря на крупные бриллианты, подаренные всем министрам в Цзунлиямынь (китайское ведомство внешних отношений), Ухтомскому не удалось получить их согласия на железнодорожную концессию в Южной Маньчжурии. Одно дело — позволить соседу срезать путь по пустынным северным территориям. И совсем другое — открыть для чужаков гораздо более многолюдные и процветающие южные районы родовых провинций своей династии. Даже Ли Хунчжан, который только что в придачу к бриллианту получил первую часть взятки за концессию КВЖД в размере 1 млн. руб., не поддавался уговорам. Он возражал: «Мы пустили вас во двор, вы же хотите влезть к нам в самые комнаты, где у нас жены и малые дети»{233}.

Ухтомский вернулся в Петербург с пустыми руками. Все, чем он мог похвастаться, — туманные обещания и цинский Орден Двойного дракона, который он получил за свою необыкновенную щедрость{234}. За исключением вручения подарков Николая II, князь не сумел выполнить ни одного из поручений, и его неуклюжая тактика ведения переговоров и ошибочные шаги серьезно настроили против него Министерство иностранных дел{235}. Один дипломат охарактеризовал его путешествие как «несчастное», а хитрый министр финансов быстро снял с себя какую-либо ответственность за это предприятие{236}.

Три года спустя, во время Боксерского восстания, Ухтомского снова отправили в Китай. Поездка была организована после того, как в июне 1900 г. Ли Хунчжан обратился к Витте с просьбой о российском вмешательстве, чтобы отразить нападение других держав{237}. Ли Хунчжан, который все еще ожидал второй части обещанной в 1896 г. взятки, умолял министра финансов прислать князя в Шанхай «как можно скорее»{238}. Первоначальный план состоял в том, что Эспер Эсперович будет сопровождать мандарина на русском военном корабле из Шанхая в Пекин, где Ли будет просить вдовствующую императрицу положить конец беспорядкам{239}. Ухтомский приступил к выполнению своей задачи «как частное лицо», финансируемое из личных средств царя, и Витте заверил его, что и русские дипломаты, и даже его собственный агент в Китае, Дмитрий Покотилов, не будут вмешиваться{240}.[27]

Дальнейшее развитие событий было полной неожиданностью для Ухтомского. Когда 16 сентября 1900 г. он прибыл в Шанхай, повстанческая блокада посольств была уже месяц с лишним как снята, и Пекин находился в руках европейцев{241}. Добравшись до Пекина, князь предложил представлять интересы Китая в переговорах с оккупационными армиями, но и Николай, и Витте хорошенько подумали, и Ухтомский вернулся в Петербург{242}. После этой донкихотской миссии министр финансов больше не обращался к Ухтомскому за помощью. Витте впоследствии в своих мемуарах отзывался об Ухтомском положительно, как о «в высшей степени порядочном», но после 1900 г. они больше не были дружны{243}.

Хотя активная роль Ухтомского в государственных делах закончилась, он еще несколько лет продолжал писать передовицы об Азии, ободряя своих соотечественников во время войны с Японией{244}. Поражения при Цусиме и Порт-Артуре в 1904 г. уничтожили русские мечты об азиатской империи и значительно охладили журналистский пыл Ухтомского. Он продолжал участвовать в деятельности Петербургского востоковедческого сообщества, но в послевоенные годы главным образом занимался делами газеты, редактором которой он оставался вплоть до падения династии Романовых в 1917 г.[28]. Ухтомский пережил революцию, хотя существовал в стесненных обстоятельствах. После 1917 г. он занимал различные случайные должности в петербургских музеях и библиотеках и умер своей смертью в 1921 г.{245}.[29]

* * *

Ухтомский не был первым русским, отрицавшим европейскую принадлежность своей нации. Один из крупнейших споров в российской интеллектуальной среде XIX в. — это полемика между славянофилами и западниками. Западники, которые надеялись приблизить свою страну к европейской культуре, выступали против тех, кто считал свою страну в корне отличной от бесплодного материализма и рационализма «германо-романских племен». Во внешней политике более поздний вариант славянофильского движения — панславизм — стремился освободить западных и южных славян от габсбургского и османского владычества и присоединить их к большой славянской общности «под крылом российского орла»{246}.

Во второй половине XIX в. некоторые ученые начали смотреть дальше на Восток и искать корни России в Азии. В то время как традиционная историография всегда преуменьшала роль татар в российской истории, некоторые инакомыслящие начали высказывать противоположные мнения. Они считали, что монголы, которые совершали набеги на Россию в XIII в. и господствовали над ней более 200 лет, оставили глубокий след в национальной душе, и это влияние не обязательно было негативным. Уже в первые годы XIX в. историк Николай Карамзин утверждал, что московское самодержавное устройство общества, позволившее России добиться превосходства, было напрямую заимствовано из монгольской политической традиции{247}. В конце XIX в. В.О. Ключевский также учил, что российский абсолютизм был наследием Золотой орды{248}.

Разумеется, большинству русских людей не нравилась мысль о том, что от татар, которые угнетали их предков, могло прийти что-то хорошее, и они преуменьшали роль азиатского влияния в развитии Российского государства. Тем не менее для тех, кто отказывался примкнуть к какому-либо лагерю в противостоянии славянофильства и западничества, открывалась новая альтернатива: Россия может найти свое истинное предназначение, вернувшись к своему восточному наследию.

Печальные итоги Берлинского конгресса 1878 г., заставившие Россию забыть о своих мечтах панславянского завоевания на Балканах, сделали еще более соблазнительными идеи о родстве с Азией. Тем временем зарождение Серебряного века также сопровождалось обращением философской мысли к Востоку. Для мыслителей конца XIX в., таких как Николай Федоров и Владимир Соловьев, Восток имел почти тот же смысл, что и славянские корни России для славянофилов.

Эксцентричный библиотекарь Московского Румянцевского музея (впоследствии Библиотека им. Ленина, ныне Российская государственная библиотека) Федоров был влиятельной фигурой в интеллектуальной жизни России конца XIX в.{249}. Как и славянофилы, Федоров полагал, что крестьянская община станет спасением империи от зла западного материализма. Однако он оспаривал славянофильскую идею об исключительно русском характере такого уклада сельской жизни. В манихейской концепции Федорова мир был разделен на две цивилизации, находящиеся в непримиримом противостоянии: аграрные культурные традиции России и Азии и разрушительная коалиция кочевников Центральной Азии и англосаксонских морских держав. Она-то, по Федорову, и грозила разрушить Россию. Единственной надеждой на спасение было объединение сил с Китаем, с которым у России было гораздо больше общего, чем с воинственными, жадными английскими купцами. В письме другу Федоров призывает своих соотечественников присоединиться к «культу предков» в борьбе против англо-американского «культа золота»{250}.[30]

Философ и поэт Владимир Соловьев тоже предвидел в будущем угрозу апокалипсических битв. Для него, однако, опасность исходила исключительно из Восточной Азии. Тем не менее, хотя Соловьев и сделал среди русских мыслителей того времени популярной идею «желтой угрозы», он был в значительной степени очарован Востоком. В поэме 1890 г. «Ex Oriente Lux» Азия является для России источником и света, и силы.

И слово вещее — не ложно,

И свет с Востока засиял,

И то, что было невозможно,

Он возвестил и обещал.

   И, разливался широко,

   Исполнен знамений и сил,

   Тот свет, исшедший от Востока,

   С Востоком Запад примирил.

О Русь! в предвиденье высоком

Ты мыслью гордой занята;

Каким же хочешь быть Востоком:

Востоком Ксеркса иль Христа?{251}

Таким образом, Восток Соловьев считал не только страшной разрушительной силой, но и уделом своей нации. В его универсалистской концепции Россия объединяла два континента в нечто большее: «Империя двуглавого орла есть мир Востока и Запада»{252}. Владимир Соловьев оказал огромное влияние на поэтов-символистов Серебряного века. Как и Федоров, он также повлиял и на князя Ухтомского, с которым был знаком в студенческие годы{253}.

Когда Соловьев призывал к синтезу Востока и Запада, он имел в виду Византию. Эту мысль более глубоко развивал самопровозглашенный «византинист» Константин Леонтьев. Предвестник Ницше, как его охарактеризовал Бердяев, Леонтьев в 1860-е гг. служил консулом на Ближнем Востоке, а затем посвятил себя философским и литературным сочинениям. Впоследствии он принял монашеский постриг.

В его протошпенглерианской картине мира обществам была присуща органичность, и они неизбежно развивались от феодализма к самодержавию. Парламентская демократия представляла собой период упадка культуры. Согласно такой логике Османская империя или цинский Китай были более цивилизованными державами, чем Франция или Англия. Единственный способ, которым Россия могла избежать такого регресса, состоял в наполнении ее политической жизни сущностью Византии, другими словами — в сохранении самодержавия и отказе от любых представлений о демократии, конституции и свободе личности. Испытывая симпатию к Востоку, пусть и более далекому, чем Византия, Ухтомский был очень близок к Соловьеву и Леонтьеву в своем резком отрицании западного материализма и демократии.

* * *

Представления Ухтомского о роли России в Азии лучше всего отражены в его книге о путешествии Николая. Она увлекательна. Обладая репортерским даром захватывать внимание читателя, Ухтомский описывал историю, обычаи, религии и искусство цивилизаций Востока. И все же, вдаваясь в экзотические описания пирамид Египта, плавающих городов Кантона и гейш Киото, князь часто высказывал и свое мнение о долге России на этом континенте. «Пора же русским людям хоть и не без греха, да выражать какие-нибудь определенные мысли по поводу своего наследия от весьма нам бывших полезными Чингисов и Тамерланов. Славянская по языку и религии, но в смысле крови необыкновенно пестрая и смешанная с инородческими элементами Русь, под наплывом западного общечеловеческого просвещения, естественно просыпается и вскоре еще сознательнее проснется в качестве обновленного “восточного” мира…» — писал он{254}.

Точка зрения Ухтомского была необычной, потому что, в отличие от большинства авторов книг о путешествиях своего поколения, он не исходил из аксиомы превосходства западной цивилизации{255}. В его подробных отступлениях, посвященных истории Азии и описаниям ее памятников, сквозила убежденность в том, что культура Востока ни в чем не уступает европейской. В ответ на распространенные в то время клише об отсталости Китая Ухтомский возражает: «…положительно нельзя строго относиться к так называемому китайскому “варварству” и “застою”. <…> На громадном пространстве Небесной империи гнездится почти треть рода человеческого с отпечатком крайней оригинальности: ни один историк и моралист не должен бы игнорировать судьбу столь бесчисленного населения, давным-давно уже выработавшего себе многие условия культурной жизни…»{256}. Несколько раз он выражал свое глубокое негодование попытками колониальных правителей и миссионеров навязать свою ученость обществам с не менее значимым прошлым. Запад, по его мысли, «не властен» «перевоспитать Восток до полного воплощения в себе христианских принципов», а потому «искусственная прививка беспочвенного просвещения Азии не нужна»{257}.

Самым ярким примером западного высокомерия была британская Индия. В глазах Эспера Эсперовича англичане были абсолютными чужаками в Индии: «В данную минуту неизмеримая пропасть отделяет [индусов] от гордых хозяев края»{258}. Колониальная администрация, утверждает он, почти ничего не сделала, чтобы улучшить жизнь своих азиатских подданных:

Индия немеет под гнетом своих беспочвенных университетов и прочих дорогостоящих, но энергично прививаемых благ.. Зато сколько иронии таится в словах: «туземные конгрессы», «туземная необуздываемая печать», наконец «туземное право быть гражданами великой колониальной империи»!{259}

Осуждая колониальное правление как неестественное и ненормальное, Ухтомский активно выступал «против грубого англосаксонского эгоизма и стремления господствовать над слабейшими элементами»{260}. Описывая свою поездку по улицам Калькутты, князь отмечает: «История видимо создает на Востоке новые, сложные задачи для западноевропейских государств, которые не стоят по духу на почве Азии (как, напр., мы стояли и до сих пор, сами того не зная, крепко стоим), а отчасти являются лишь случайными болезненными наростами на ее гигантском теле»{261}.

Если англичане были совершенно чужими на этом субконтиненте, то соотечественники Ухтомского таковыми не являлись. В главах об Индии князь подчеркивает черты сходства между британской колонией и Россией. Славяне и индусы принадлежат к одной расе, и те и другие испытали на себе монгольские набеги и не имеют ничего общего с Западом: «Наше прошлое и прошлое [Индии] до мелочей сходны и родственны, одинаково смутны и печальны в материальном отношении и в совершенно равной мере заключают в себе залог обновленного будущего и уверенной борьбы за свои исконные права»{262}.

Рассказы Ухтомского о посещениях цесаревичем Сиама, голландской Ост-Индии и Китая также изобилуют подобными отступлениями о родстве России с Азией: «Запад… лишь тускло отражается на нашей жизненной поверхности, все под нею и в недрах народного быта проникнуто и дышит глубоко восточными умозрениями и верованиями»{263}. Подобно славянофилам полувеком ранее, князь утверждает, что русской душе чуждо чрезмерное увлечение Запада разумом. Это была одна из характеристик, которая заставляла его соотечественников обращаться к Востоку, олицетворяемому для Ухтомского Калькуттой: «Мы не меньше ее [Калькутты], на берегах Невы, облагодетельствованы светом знания; но так же, как и эта “порфироносная” представительница индуизма и даже отчасти индийского ислама, склонны чувствовать свою духовную политическую обособленность от отягощенных слишком требовательною цивилизациею германо-романских земель. Для нас, для нетронутого в его недрах русского Востока, для Азии основу жизни составляет вера: вера в Непостижимое, преклонение перед единою богоустановленною властью, жажда нравственного подвига и обновления»{264}.

Россию и Восток также объединяло неприятие грубого материализма. Иногда диатрибы против материалистского Запада имеют отчетливо современное звучание: «Пришельцы по мере возможности обидели и развенчали Восток. Куда они приходят для житья и наживы, — это им не родина, какою, напр., русскому быстро делается любая окраина, — это им не братья по Божескому и людскому закону: это для них — страна добровольного тоскливого изгнания, а народ — скоты»{265}. Подобно советским пропагандистам полвека спустя, князь говорит о том, что устремления России на этом континенте чисты и бескорыстны, и в основе их лежат исключительно братские чувства. Петербург, заключает Ухтомский, является естественным союзником для Азии, ее родной душой и защитником в борьбе против западной эксплуатации: «У России нет или, точнее, не должно быть солидарности жизненных интересов в Азии с державами, питающимися ее потом и кровью»{266}.[31] В примечательном отрывке из другого места своей книги автор противопоставляет благожелательного русского в Средней Азии и жестокого британца в своих колониях: «В то время как у нас на базарах Мерва и Ташкента молодой солдатик, смешавшись с толпой азиатов, запросто обращается с ними и отнюдь не чувствует себя среди каких-то глубоко ему ненавистных дикарей, типичные представители британского оружия и британского престижа в лице нижних чинов постоянно видят в инородцах подобие тварей, а не людей, так что даже насилие против них не может и не должно будто бы быть поставлено никому в особую вину»{267}.[32]

* * *

Вслед за Николаем Карамзиным ученые писали, что самодержавие было самым важным наследием российского азиатского прошлого. Как и Карамзин, Ухтомский не был демократом, и он активно защищал монархию на протяжении всей своей карьеры. Отчасти Азия была привлекательна формой правления, существовавшей на большей части континента. С точки зрения князя, помимо глубокой духовности и стойкого отвращения к материализму как русским, так и азиатам была свойственна потребность в твердом правлении: «Если уж любить и признавать родной нам соседний материк за что-то близкое духом и органически с нами единое, — то любовь должна в равной мере переноситься на всякий уголочек земли, где убежденный монархист-азиат в труде и покаянии находит задушевный ответ на самые жгучие для человека вопросы: зачем мы собственно живем и как избегнуть страдания?»{268}

Логика Ухтомского имеет явный славянофильский оттенок. В то время как Запад представлял собой зло республиканизма, атеизма и революции, Восток сохранял идеалы прошлого. Становясь ближе к Азии, подразумевал Ухтомский, Россия отказывается от Петровских реформ и возвращается к своим истинным корням:

Там, за Алтаем и за Памиром, та же неоглядная, неисследованная, никакими мыслителями не сознанная допетровская Русь с ее непочатой ширью предания и неиссякающей любовью к чудесному, с ее смиренной покорностью насылаемым за греховность стихийным и прочим бедствиям, с отпечатком, наконец, строгого величия на всем своем духовном облике{269}.

Подобно Пржевальскому, Ухтомский приходит к выводу, что народы Азии инстинктивно тянутся к династии Романовых. Подвергаясь насилию и эксплуатации со стороны Запада, Восток ждет спасения от императора в Петербурге: «Чем бодрее на Азию наступает Европа, тем светлее… озаряется в устах молвы и предания Белый Царь»{270}. Эта тема стала часто повторяться и в редакционных статьях Ухтомского. В подборке статей, опубликованной вскоре после Боксерского восстания 1900 г., он утверждал, например, что жители Монголии и Тибета стремятся оказаться под российским владычеством: «Переходная ступень между нами и китайцами — монголы убежденно и бесповоротно усвоили этот взгляд на Россию и ее Верховного вождя… Тибетцы, поддерживающие весьма тесную связь с нашими бурятами, мало-помалу глубоко проникаются тождественными мыслями»{271}.

Строительство Сибирской железной дороги явно указывало на то, где лежит будущее России, и Ухтомский призывал своих соотечественников исполнить свое истинное предназначение:

С той далекой поры, что… блеснул творческий путь самодержавного сознания, озаривший душу ее [Москвы] правителей, — с той далекой поры наступавший на нас огнем и мечом Восток властно притягивает взоры русских людей, будит в них дремлющие силы и сказочную отвагу, зовет их к подвигам и движению вперед: за грани тусклой действительности, к славному и светлому неизреченному будущему! <…> В Азии для нас, в сущности, нет и не может быть границ, кроме необузданного, как и дух русского народа, свободно плещущего у ее берегов необъятного синего моря{272}.

Заявление Ухтомского о том, что у России нет границ в Азии, можно понимать двояко. С одной стороны, в этом можно увидеть громкий призыв к бесконечной экспансии. И действительно, в другом месте своей книги князь пишет: «Мы до сих пор не имеем, да и не можем найти за Каспием, Алтаем и Байкалом ясно очерченного рубежа, естественно точно демаркационной линии, за которой бы кончилось собственно “наше”»{273}. Но в то же время предыдущую цитату можно понять в том смысле, что между Россией и Востоком нет разделения, поскольку им обоим чужд Запад. В эпоху, когда царские привилегии постоянно осаждались призывами к реформам европейского толка, таким как введение парламента и конституции, идеология восточничества давала прекрасный аргумент в пользу сохранения самодержавного статус-кво.

* * *

В течение короткого периода на рубеже веков Восток особенно сильно завладел русским воображением. Те, кому надоели бесконечные споры о том, должна ли Россия искать свое истинное предназначение на Западе или возрождать славянское наследие, настаивали на третьем пути: Россия должна вернуться к своим азиатским корням. Два века правления монголов, как полагали сторонники таких взглядов, сделали Россию ближе к Востоку, чем к Европе.

Поэтов Серебряного века и мистически настроенных людей привлекал порядок, который они считали более духовным. В то же время некоторые консерваторы полагали, что находящийся под самодержавным правлением Китай более подходил на роль «родной души» для России, которой угрожали демократические влияния Запада. Другие соглашались с утверждением князя Ухтомского о том, что восточная природа России давала ей моральное право захватывать территории на Дальнем Востоке, поскольку, в отличие от британского колониализма, у царя были исключительно дружественные намерения.

По правде говоря, Эспер Эсперович не призывал отказываться от аннексий на Востоке. Он предсказывал, что царь в конце концов присоединит Китай к своим владениям, но такое присоединение произойдет мирным путем, согласно логике общего наследия и схожих интересов. Даже Николай II иногда соглашался с такими мыслями. Министра финансов Витте эти идеи устраивали, поскольку они поддерживали его собственные амбициозные замыслы в отношении Азии.

Хотя восточничество Ухтомского никогда не было основным движущим фактором российской политики на Дальнем Востоке, оно отразило определенные представления при дворе и среди образованной общественности о месте России в мире. Более того, перед лицом растущего соперничества за влияние на Дальнем Востоке восточничество было привлекательной доктриной, поскольку в ней Россия выступала в свете закона и морального превосходства.

Идеология восточничества была слишком заманчива. Вдохновленный такими личностями, как Ухтомский, император начал вести крайне рискованную политику на Востоке, кульминация которой наступила в момент катастрофического столкновения с Японией в Маньчжурии. В итоге восточничество как элемент российской политики пошло ко дну вместе с российским флотом в Цусимском проливе. Таким образом, восточничество не пережило войны с Японией. Тем не менее его влияние надолго пережило революцию 1917 г. На протяжении всего XX в. русские продолжали верить — хотя и пользовались при этом другой политической терминологией, — что их страна едина с Азией в борьбе против упадочного, меркантильного Запада.


ГЛАВА 4.

PÉNÉTRATION PACIFIQUE[33].

Сергей Витте

Распространение нашего влияния на Маньчжурию начато было не путем завоевания, а мирным делом постройки дороги. Это заключение есть, несомненно, только вопрос времени, и не должно… силой оружия ускорять его разрешение.

Сергей Витте{274}  

В январе 1904 г., незадолго до того как разразилась война с Японией, Московский Художественный театр давал первое представление новой пьесы Антона Чехова «Вишневый сад». Действие как таковое вращается вокруг надвигающейся продажи когда-то чудесного имения с торгов. Владелица, легкомысленная Любовь Раневская, не может оплатить причитающиеся платежи по какой-то полузабытой закладной. На ее званые вечера собираются почтовый чиновник и начальник станции, «да и те не в охотку идут». Вишневый сад — это анахронизм, который обречен пасть жертвой нового века, как и тот класс, который когда-то имел власть и богатство благодаря таким владениям. Новый порядок угрожает даже физически: «В стороне, возвышаясь, темнеют тополи: там начинается вишневый сад. Вдали рад телеграфных столбов, и далеко-далеко на горизонте неясно обозначается большой город, который бывает виден только в очень хорошую, ясную погоду».

После грустных «Дяди Вани» и «Трех сестер» Чехов хотел предложить публике что-то более веселое. Своей приятельнице он писал о своем сочинении: «Вышла… у меня комедия, местами даже фарс»{275}. И действительно, большинство героев изображаются явно сатирично: мадам Раневская — безнадежно непрактичная землевладелица, чей кошелек опустошается никчемным любовником в Париже; ее столь же беспомощный брат Гаев, который растратил свое состояние на леденцы. Еще там есть витающий в облаках вечный студент Трофимов, эксцентричная немка-гувернантка Шарлотта, старый слуга Фирс и другие разнообразно карикатурные персонажи.

Лишь одна роль не была такой комичной. Единственным практичным человеком в пьесе Чехов изобразил купца Ермолая Лопахина. Сын деревенского лавочника, который разбогател благодаря усердному труду и деловому чутью, Лопахин является квинтэссенцией человека, который сделал себя сам, прямым антиподом праздного дворянства и чудаковатых интеллектуалов. Он прекрасно осознает свое скромное происхождение, и все остальные персонажи, находящиеся выше по социальной лестнице, согласны с этим. И все же Лопахин любит своих друзей, несмотря на их снобизм, и поначалу изо всех сил стремится помочь Раневской выпутаться из затруднительного положения. Однако если средство спасения, которое он предлагает, имеет смысл, то предполагаемая благодетельница и не думает следовать его совету. Когда Лопахин предлагает ей заработать столь необходимые средства, сдавая в аренду часть земли городским отдыхающим, Раневская приходит в ужас: «Дачи и дачники — это так пошло, простите».

Неудивительно, что вишневый сад уходит с молотка. Покупателем оказывается сам предприимчивый Лопахин. Он планирует реализовать свои капиталовложения, срубив плодовые деревья и построив домики, которые он будет сдавать в аренду горожанам. Заключительный аккорд пьесы весьма выразителен. После того как Раневская покинула свое родовое имение, занавес падает и «слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».

Если Чехов думал, что публика будет веселиться, то он жестоко ошибся. Хотя тема пьесы — упадок русского дворянства — вовсе не была оригинальной, она задела за живое. Константин Станиславский, режиссер Московского Художественного театра, назвал «Вишневый сад» поистине великой трагедией{276}. В газетных рецензиях выражалась подобная точка зрения, и даже большевистский литературный критик Анатолий Луначарский полагал, что пьеса невыносимо грустна{277}.

Пьеса вызывала беспокойство, потому что она правдиво выражала тревогу, вызванную крупными переменами последних десятилетий, когда в результате отмены крепостного права и перехода к капитализму поместное дворянство оказалось ненужным. Для многих зрителей эта постановка была вовсе не водевилем, а элегией об умирающем порядке, ностальгическим прощанием с образом жизни, уступающим дорогу неумолимо приближающемуся новому веку, в котором править бал в сельской местности будут не цветущие вишни и бальные платья, а телеграфные столбы и дымовые трубы{278},[34]

Театралы также были не согласны с драматургом по поводу Лопахина. Чехов, который сам был сыном лавочника, мог сочувствовать предпринимателю. Когда он писал пьесу, он намеревался изобразить купца как достойного во всех отношениях человека{279}. Но остальным такие фигуры часто представлялись совсем в другом свете. Предприниматели, созданные другими русскими писателями XIX в., будь то шутовской горожанин Гоголя, низменный буржуа Достоевского или жадный кулак Некрасова, обычно были алчными и грубыми{280}. В премьерной постановке «Вишневого сада» Московского Художественного театра роль Лопахина исполнял второразрядный актер, изображая героя преувеличенно грубым, несмотря на специальные указания Чехова, что «Лопахина надо играть не крикуну, не надо, чтобы это непременно был купец»[35].

Такое негативное отношение к дельцам и предпринимателям на закате императорской России помогает объяснить, с какими трудностями сталкивался министр финансов Сергей Витте. В глазах современников он больше других государственных деятелей олицетворял Лопахина в реальной жизни. Как и купец из пьесы Чехова, министр добился выдающегося положения благодаря собственным способностям[36]. Сергей Витте начал работать чиновником на железной дороге на юге империи и делал успешную карьеру в деловом мире, пока на его способности не обратили внимание в Петербурге. Витте тоже был человеком действия, который предпочитал делать, а не сокрушаться по поводу прошлого или философствовать по поводу будущего. Министр финансов тоже отдавал свои силы созданию вокруг себя более эффективного и целесообразного порядка.

Больше всего Витте напоминал Лопахина тем, что большинство современников тоже относились к нему с презрением. Наделенный почти сверхчеловеческими энергией и способностями, Сергей Юльевич часто плыл против течения, почти в одиночку пытаясь втащить империю, которая только-только вышла из аграрной стадии, в капиталистическую эру. Как писал один из биографов, в правительстве, в котором все еще доминировал более традиционалистский этос, он «выступал чуждой силой»{281}.

Витте также оставил свой отпечаток на русской внешней политике, особенно в том, что касалось ее устремлений на Дальнем Востоке. Какое-то время ему сопутствовал успех. В течение одиннадцати лет на посту министра финансов, с начала строительства Транссибирской железной дороги в 1892 г. и до своей отставки в августе 1903 г., Сергей Витте был одним из ведущих архитекторов наступательной политики на Тихом океане. Хотя его должность напрямую не была связана с дипломатией, Витте участвовал во всех важных дискуссиях по восточным вопросам. В делах, касающихся Востока, послы часто обращались к нему, а не к министру иностранных дел. До тех пор пока он не начал терять доверие царя в 1902 г., голос министра финансов в большинстве случаев имел решающее значение. В то же время, благодаря своим предприятиям, таким как Транссибирская и Восточно-Китайская железные дороги, Русско-китайский банк и порт Дальний, Витте в течение некоторого времени непосредственно контролировал самую амбициозную русскую зарубежную авантюру той эпохи.

Сергей Витте обладал глубоко современным видением империи. Как и многие его соотечественники и современники, он выступал за решительную экспансию на Тихом океане. Однако идея pénétration pacifique («тихого (мирного) проникновения» или политического влияния посредством экономических успехов, а не захвата территории) была уникальна для России того времени. Тогда как англичане, немцы и другие европейцы понимали роль инвестиций, железных дорог и банков в схватке за Азию, большинство русских все еще уравнивали дипломатическое влияние и более традиционные средства, такие как военная мощь и аннексия.

Как следует из названия, идеология pénétration pacifique разделяла неприязнь восточников к военной агрессии. И действительно, Витте и Ухтомский часто сотрудничали в дипломатических инициативах России на Дальнем Востоке. В то же время министр финансов вряд ли считал империю восточной страной. Несмотря на увлечения идеями славянофильства в молодости, он выступал за современную Россию, которая сможет на равных конкурировать с Западом.

Сергей Витте был единственным видным сторонником тихого проникновения в Восточную Азию на рубеже XX в. Даже Владимир Ленин понимал необычность идей Витте для своей страны. Рассуждая в 1915 г. о политике, которая осуществлялась в значительной степени под руководством Витте, он отмечал: «В России капиталистический империализм новейшего типа вполне показал себя в Персии, Маньчжурии, Монголии, но вообще в России преобладает военный и феодальный империализм»{282}.

* * *

В правительстве Николая II не было более противоречивой фигуры, чем Сергей Юльевич Витте. За исключением, быть может, только самого царя. Русский дипломат барон Роман Розен назвал Витте «величайшим человеком, которого Россия произвела за сто лет»{283}. Для американского сенатора Алберта Бевериджа он был «образцовым умом России»{284}. Другие поносили Витте, возлагая на него ответственность за финансовые трудности империи в последние годы его министерства, войну с Японией, конституцию 1905 г. и множество других бед. Когда Витте умер в 1915 г., правая газета «Русское знамя» утверждала, что цитирует слова царя, радостно заявляя, что «одним вредным для России человеком стало меньше»{285}. Бывший министр иностранных дел Александр Извольский верно заметил, что справедливо изобразить Витте — это «крайне трудная задача… Мало кого из министров оценивали столь разнообразно и неравнодушно»{286}.

Хотя Витте изо всех сил старался оставить о себе положительное впечатление, он мало в этом преуспел. Будучи министром финансов, он ясно понимал значение благоприятной прессы и активно искал расположения журналистов. Но даже тогда он не всегда слыл правдивым человеком. Одна петербургская светская дама высказала мнение большинства, заметив, что «Витте не лгун, Витте — отец лжи»{287}. Находясь в отставке, Витте приложил все усилия к тому, чтобы убедить мир в своей гениальности. Самым честолюбивым замыслом в этом направлении был цикл мемуаров, которые он писал в последние годы своей жизни. Опубликованные после его смерти, воспоминания Витте представляют в высшей степени спорный источник, и их следует читать с изрядной дозой осторожности и скептицизма. Даже британский журналист Эмиль Диллон, который в остальном весьма симпатизировал Витте, предупреждал, что мемуары «портит большое количество явных ошибок»{288}.

Меньше споров вызывают основные события жизни Сергея Витте{289}. Сергей Юльевич родился в 1849 г. в Тифлисе (сегодняшний Тбилиси — столица независимой Грузии), в то время этот город был штаб-квартирой долгой и трудной российской кампании по «усмирению» горных народов Кавказа. В Тифлисе середины XIX в. царила атмосфера пограничного аванпоста. На улицах города можно было встретить мужчин и женщин различных национальностей. Со времен Александра Пушкина и Михаила Лермонтова эта местность наделялась в умах русских людей экзотической привлекательностью.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Сергей Юльевич Витте 

Отец Витте был колониальным чиновником, который переехал сюда за два года до рождения сына, чтобы занять пост в российском управлении новых южных земель. Как ясно из его имени — Кристоф Генрих Георг Юлиус Витте, — он был немецкого происхождения. Воспитывался он в лютеранской семье в Курляндии и получил образование в Дерптском университете, а также в Пруссии. Сергей Юльевич стеснялся своих тевтонских корней и предпочитал подчеркивать происхождение своей матери[37]. Урожденная Екатерина Андреевна Фадеева, мать Витте, происходила из более выдающегося русского рода. Ее мать носила фамилию почтенного княжеского дома — Долгорукая. Дедушка по материнской линии, Андрей Фадеев, был губернатором Саратовской губернии, прежде чем получил назначение в Тифлис.

Фадеевы сыграли важную роль в воспитании Сергея. Мальчик жил в доме своего дедушки — роскошном особняке, который обслуживало более 80 слуг. Среди его родственников были интересные персонажи, например дядя — генерал Ростислав Фадеев, ветеран нескольких кавказских и турецких кампаний, а впоследствии известный консервативный публицист. Одной из старших кузин Сергея была Елена Петровна Блаватская, которая, прежде чем прославиться в качестве основательницы Теософического общества, сбежала от мужа и время от времени приезжала в дом деда проводить спиритические сеансы. Мальчик запомнил, что она «крайне располнела и ходила постоянно в капотах», и считал ее занятия довольно глупыми{290}.

Поначалу Витте получал домашнее образование с помощью нескольких сменявших друг друга иностранных гувернеров. Подростком он посещал гимназию в Тифлисе. Несмотря на дополнительные частные уроки со школьными учителями, полученное им образование не было глубоким и не принесло особой пользы. Сергей с трудом сдал выпускной экзамен и с трудом поступил в недавно открывшийся Новороссийский университет в Одессе. Однако теперь он погрузился в книги и окончил это учебное заведение в числе лучших студентов в 1870 г. со степенью по математике. Сначала Сергей Юльевич надеялся остаться в университете в качестве преподавателя, но его мать решила, что карьера ученого не подобает представителю ее рода. К счастью, дядя Ростислав был знаком с министром путей сообщения графом Алексеем Бобринским, благодаря чему для его племянника нашлась работа на Одесской железной дороге.

В те годы Россия находилась в разгаре первого великого железнодорожного бума. Катастрофическая Крымская война за двадцать лет перед тем со всей очевидностью продемонстрировала потребность империи в более эффективной транспортной сети. Петербург был согласен доверить задачу строительства железной дороги частному сектору, поощряя его щедрыми финансовыми вливаниями. Как и в Америке, эта эпоха породила новый класс честолюбивых, идущих напролом предпринимателей, многие из которых поднялись из самых низов и заработали огромные состояния{291}. Несмотря на мошенничества, растраты и коррупцию в колоссальных масштабах, дело было сделано: между 1860 и 1880 гг. протяженность российских железных дорог выросла более чем в семнадцать раз: с 1250 до 21 600 км{292}.

Одесская железная дорога начиналась как предприятие, принадлежащее казне. Но в 1877 г. государство приватизировало все свои железные дороги, и теперь управление данной веткой оказалось в руках Ивана Блиоха. Состоятельный банкир и железнодорожный барон, еврей Блиох начинал как мелкий служащий в Польше. К тому моменту, о котором идет речь, он владел большой железнодорожной сетью в украинских губерниях и в Польше, которые вместе он объединил с новой приобретенной линией путей сообщения в Юго-западную железную дорогу. Как и все успешные бизнесмены, он обладал хорошим нюхом на таланты. Одним из его протеже был будущий министр финансов Иван Вышнеградский.

Сергей Витте тоже скоро обратил на себя внимание Блиоха. Он уже более чем проявил себя во время Русско-турецкой войны 1877—1878 гг., когда Одесская железная дорога была ключевым звеном в системе обеспечения фронта. В то время, когда Витте был начальником службы движения на этой линии, его великолепное знание дела удостоилось похвалы главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича. После этого Блиох стал назначать Витте на все более ответственные должности. За восемь лет Витте стал председателем совета директоров Юго-западных железных дорог. Доверие магната себя оправдало. Благодаря талантливому работнику убыточный концерн превратился в стабильно приносящее прибыль предприятие.

Витте также начал активно заниматься вопросами регулирования. Несмотря на тот факт, что он стал бизнесменом, он с энтузиазмом приветствовал вмешательство государства. В начале 1880-х гг. Сергей Юльевич занял ведущее положение в официальной комиссии, занимавшейся пересмотром роли правительства в данном секторе, и горячо поддержал заключение комиссии о том, что государство должно усилить свой контроль. В 1883 г. Витте еще более упрочил свою репутацию, опубликовав «Принцип железнодорожных тарифов по перевозке грузов» — первый серьезный труд на эту тему в России. Книга представляла собой сложную смесь западной экономической мысли и славянофильских идей. Тем не менее основная ее мысль очевидна: Россия должна строить современную экономику, исходя из собственных конкретных потребностей{293}.

Витте не всегда одобрял бюрократическое вмешательство. Хорошо известен случай, когда он вступил в конфликт с двором по поводу поездок царя по Юго-западной железной дороге. Несмотря на неоднократные предупреждения Сергея Юльевича о том, что ездить нужно медленнее, его советы иногда игнорировались, и в октябре 1888 г. императорский поезд сошел с рельсов из-за превышения скорости в Борках, неподалеку от Харькова. Александр III и его семья не пострадали в крушении, и этот несчастный случай не повредил репутации Витте. Наоборот, Александр по достоинству оценил принципиальность, с которой Витте возражал приближенным императора.

Когда в следующем году министр финансов Иван Вышнеградский решил организовать новый железнодорожный отдел в своем ведомстве, его бывший коллега стал очевидным кандидатом на должность директора этого отдела. Несмотря на резкое уменьшение жалованья, Витте охотно перешел работать в государственный сектор. Грубоватая внешность, прямота, южные манеры и акцент ярко отличали нового чиновника от прилизанных бюрократов имперской столицы{294}. Французский посол описывал его так: «Выдающийся человек, но его манеры резки, его речь груба; вступая в контакт с другими людьми, он ощетинивался; он был не способен вызвать хорошее отношение, даже если старался. Его крупное телосложение только усиливало такое впечатление; он как будто вырублен топором, словно первобытная скульптура»{295}.

Александр III, который сам с трудом выносил утонченную придворную манерность, высоко ценил серьезное отношение и административные таланты Витте. Через три года царь назначил его министром путей сообщения, а в 1892 г., когда ухудшившееся здоровье заставило Вышнеградского подать в отставку, царь попросил Сергея Витте его заменить. В относительно молодом возрасте 43 лет Витте занял один из наиболее влиятельных постов в государстве.

* * *

Новая должность Витте была, возможно, одной из самых трудных в государственном аппарате империи того времени. Серьезные проблемы, которые преследуют министров финансов сегодня, существовали и тогда: дефицит бюджета, огромный иностранный долг, структурный спад в ключевых секторах и устойчивая бедность больших групп населения. Но в более долгосрочной перспективе новый министр знал, что Российская империя стояла перед лицом неумолимой дилеммы. Недавние конфликты, такие как Гражданская война в Америке и победы Пруссии над Австрией и Францией — не говоря уже о собственном поражении России в Крыму немногими годами раньше, — подчеркивали все более тесную связь между индустриальным развитием и военной мощью. Россия же на пороге XX в. все еще оставалась преимущественно аграрной страной. Это было особенно очевидно во внешней торговле, где только продажи зерна составляли примерно половину экспортного дохода империи, а природные ресурсы обеспечивали фактически всю вторую половину{296}. В ходу было даже такое присловье: «Настоящий министр финансов в России — это урожай»{297}. Более того, полагаясь в основном на косвенные налоги, собственные нестабильные финансы правительства тоже сильно зависели от деревни. Несмотря на желание Петербурга оставаться великой державой, экономика страны очевидно не могла справиться с этой задачей.

Два непосредственных предшественника Витте, Николай Бунге и Иван Вышнеградский, делали все возможное для развития производственного сектора. В то время как их усилия начинали приносить плоды, финансы империи оставались очень слабыми, и часто казалось, что катастрофа неминуема. Бунге был снят с должности в 1886 г., когда дипломатический кризис привел к падению курса валюты. Шестью годами позже карьера его преемника Вышнеградского пострадала в результате губительного сочетания неурожайных лет, голода и всемирного промышленного спада.

Поэтому новый министр финансов прекрасно понимал, что серьезные структурные изменения неизбежны. Он сосредоточился на этой задаче со всей своей неистовой работоспособностью, которая принесла ему такой успех в частном секторе. В течение последующего десятилетия Витте осуществил широкий ряд реформ, нацеленных на создание современной, индустриальной экономики, соответствующей статусу великой державы{298}.

Неудивительно, что одним из приоритетных направлений стала железнодорожная система. В Европейской части России Витте начал скупать убыточные железные дороги и щедро субсидировать остальные. Был проведен целый ряд других мероприятий для создания необходимой для промышленного сектора инфраструктуры, таких как существенное улучшение технической подготовки, создание новой службы мер и весов и усовершенствование статистики. Витте также обеспечил прямую поддержку предпринимателей посредством более легкого доступа к капиталу и высоких протекционистских тарифов. В то же время важное психологическое значение имело то, что министр финансов сделал все возможное, чтобы наладить контакт между русскими предпринимателями и своим ведомством. Финансовое ведомство при Витте стало самым настоящим буржуазным министерством.

Как Бунге и Вышнеградский, Витте понимал, что сильная, стабильная валюта является основной составляющей экономической зрелости. Честолюбивые планы министра финансов потребовали бы больших займов за границей, что всегда было рискованно, поскольку российский рубль не был свободно конвертируемым на рынках иностранной валюты, и его стоимость могла резко колебаться, когда он становился жертвой биржевых игроков. Приложив огромные усилия для накопления достаточных запасов золота и невзирая на сильную оппозицию своих коллег, в 1897 г. Витте смог наконец объявить, что рубль отныне будет свободно конвертируемым в золото. В своих мемуарах Сергей Юльевич утверждал, что эта реформа «спасла, укрепила русские финансы»{299}.

Биограф Витте Т. Лауэ удачно описал национальную программу Витте таким образом: «Строительство железных дорог плюс капитализм плюс золотой стандарт равно быстрая индустриализация»{300}. Идея состояла в том, что для создания производственного сектора государство должно одновременно строить железные дороги, которые будут стимулировать национальную угольную и сталелитейную промышленность, а также машиностроение, поощрять инициативу с помощью правительственных займов и протекционистских тарифов и укреплять доверие к рублю. Возможно, такой подход не отличался радикально от того, что предлагали Бунге и Вышнеградский. Однако новым было непоколебимое упорство, с которым Витте взялся за дело. Французский историк отметил: «На самом деле мы не можем назвать Витте отцом индустриализации в России. Однако неоспоримо то, что он значительно ей способствовал, систематически осуществляя целый ряд мер, которые до того предпринимались только робко и фрагментарно»{301}.

Если Витте считал своим самым большим достижением золотой стандарт, то большинство русских людей запомнили его в связи с Транссибирской железной дорогой. Идея соединить рельсами Тихий океан и Европу была не нова. Такие предложения уже обсуждались в Петербурге вскоре после того, как Россия получила от Китая новые тихоокеанские земли в 1860 г.{302}. Однако огромные расстояния, которые было необходимо охватить, делали этот проект слишком дорогим для непрочных российских финансов. Согласно наиболее авторитетной оценке, строительство 8000 км железной дороги обошлось бы в 362 млн. руб. — огромная сумма для имперской казны, в которую поступало менее миллиарда рублей в год{303}. Неудивительно, что три министра финансов, предшествовавших Витте на этом посту, категорически возражали против этого плана.

На деле Александр III сначала одобрил строительство железной дороги из стратегических соображений, а не из экономических. Резкое ухудшение отношений с Пекином во время его правления обнажало слабость Петербурга на Дальнем Востоке. Русские генералы понимали, что при отсутствии эффективного способа переброски армии на Тихий океан этот регион будет крайне уязвимым, если вдруг китайские власти решат вернуть себе провинции, которые они потеряли двадцатью годами раньше[38]. В 1886 г., после получения тревожных сообщений от двух генерал-губернаторов в Восточной Сибири об их отчаянном положении, император объявил: «Пора, давно пора»{304}. Даже имея санкцию императора, железная дорога все равно сталкивалась с колоссальным сопротивлением чиновников, особенно со стороны Вышнеградского. Только когда Витте занял его место, осуществление этого предприятия стало реальным.

Новый министр финансов приступил к осуществлению проекта с большим рвением. Чтобы финансировать строительство, он брал большие займы на Парижской фондовой бирже. Александр III очень кстати только что заключил союз с Французской республикой, что значительно упростило доступ к ее рынкам капитала. В то же время Витте обеспечил политическую поддержку, организовав Комитет Сибирской железной дороги, в который вошли влиятельные чиновники, и предусмотрительно договорившись, чтобы во главе его стоял цесаревич Николай{305}. Несмотря на огромные трудности, обусловленные суровыми климатическими условиями, труднодоступной местностью, дефицитом квалифицированной рабочей силы, некомпетентностью чиновников и самими масштабами этого грандиозного предприятия, уже к 1901 г. Москву и Владивосток связала какая-никакая железная дорога[39].

Дальневосточные проекты Витте в конце концов вышли за пределы Сибири. В 1896 г. министр финансов успешно провел переговоры о возможности существенно срезать путь для Транссибирской магистрали через китайские территории в Северной Маньчжурии. Двумя годами позже, когда российские военные корабли захватили два порта на полуострове Ляодун в Южной Маньчжурии, он также договорился проложить рельсы к новым владениям. Эти новые железнодорожные линии в Маньчжурии дополнялись большим количеством других предприятий в северном Китае, включая Русско-китайский банк, речной и океанский флот и даже новые города, такие как Харбин, с охраняющим их пограничным войском, — и все это под эгидой министра финансов. В какой-то момент казалось, что амбиции Витте на Востоке не знают границ. Александр Извольский едва ли преувеличивал, когда писал, что Сергей Юльевич видел себя русским подобием строителя Британской империи Сесиля Родса, создавая подобно тому «настоящее королевство, где он был сам себе хозяином»{306}.

* * *

По мнению современников, Сергею Витте недоставало последовательной идеологии. Его резкие повороты в политике, склонность к интригам и стремление к расширению сферы своего влияния, а также явная нечестность заставляли многих считать, что поступки этого политического деятеля диктовались исключительно его собственным честолюбием. Вновь процитируем Извольского: «Его политические и экономические концепции… в действительности не проистекали из целостного понятия о государстве или законах, управляющих человеческими отношениями»{307}. Экономист и публицист Петр Струве говорил про Витте: «Он был по своей натуре беспринципен и безыдеен…»{308} Однако действия министра финансов и его сочинения показывают, что в своей политике он руководствовался ясной логикой.

Наиболее отчетливое изложение идей Витте можно найти в курсе лекций, которые он прочитал младшему брату царя и (на тот момент) наследнику престола, великому князю Михаилу Александровичу в 1901 и 1902 гг. В 1900 г. император заболел тифом, и казалось целесообразным, чтобы министр финансов преподал наследнику базовые знания об экономике и государственных финансах — на тот случай, если произойдет худшее. Опубликованные впоследствии под названием «Конспект лекций о народном и государственном хозяйстве», эти заметки Витте представляли собой яркий манифест, призывающий к модернизации по европейскому образцу{309}.

Особое внимание министра финансов к западным представлениям о прогрессе отнюдь не удивительно. Он учился в университете в 1860-х гг., а российские шестидесятники были чрезвычайно бунтарским поколением, как и студенты в Америке сто лет спустя. Страстные поклонники прогресса и материализма, провозгласившие примат науки, они прозывались нигилистами за свое яростное отрицание всех традиционных представлений. Иван Тургенев неплохо карикатурировал этот тип в романе «Отцы и дети», герой которого Базаров — суперпрагматичный студент-медик — поэзии и романтической любви предпочитает вскрытие лягушек. Хотя Витте и презирал скандальные выходки своих экстремистски настроенных университетских сокурсников, то время наложило свой отпечаток на студента-математика. Периодически отдавая дань уважения славянофильским представлениям об особенной роли России, министр финансов все же твердо обосновался в лагере западников[40].

Основная идея «Лекций…» заключается в признании преобладающей роли экономических сил. Как и Карл Маркс, Сергей Витте ставил исторический прогресс в зависимость от способов производства. Он также был согласен с Марксом (хотя и приходил к другому конечному выводу), когда объяснял, что все народы проходят по одинаковому пути, начиная с наиболее примитивного уровня охотников-собирателей, превращающихся в кочевников, затем в земледельцев-ремесленников, и в конце концов достигают высшей точки развития при современном торгово-промышленном порядке. Эта универсальная схема, подчеркивал Витте, применима ко всем странам, включая Россию.

Конечная торгово-промышленная стадия является желанной целью, поскольку только она позволяет народу добиться истинного процветания и контроля над своей судьбой. «Прогресс — есть не что иное, как освобождение человека от подчинения природе», — писал Витте{310}. И наоборот, отсталые общества оставались крайне уязвимыми. Без надлежащего производственного сектора и денежной экономики такие общества никогда не смогут полностью реализовать свой потенциал, независимо от численности населения и богатства природных ресурсов. И, как Витте неоднократно напоминал своему монарху, еще важнее то, что между экономической зрелостью и политическим влиянием существует тесная связь, поскольку «финансы — это нерв войны»{311}. В докладной записке Николаю II в начале 1900 г. он заявлял: «…опыт всех народов наглядно показывает, что только хозяйственно самостоятельные народы оказываются в силе проявлять в полной мере и свое политическое могущество»{312}.

Витте восхищался Британией и Германией как наиболее прогрессивными странами. Его собственной стране, учил он великого князя, нужно многое наверстывать. Ранее министр финансов высказывался более резко: «Россия и по настоящее время остается страной по преимуществу земледельческой, а при сложившемся ныне строе политических и экономических международных отношений земледельческая страна, не имеющая своей собственной промышленности… не может почитать свою мощь непоколебимой…»{313} Единственным решением для России было стать более похожей на своих соперников. Морская империя и парламентская монархия, Британия, возможно, являлась не лучшим образцом. А вот Германская империя была могущественной континентальной державой с сильной монархией. Поэтому Витте учил, что Россия должна поощрять создание современной промышленности по образцу, столь успешно использованному соседом в Центральной Европе.

Источником вдохновения для Витте явно служил экономист первой половины XIX в. Фридрих Лист, который был «пророком настоящего величия Германии»{314}. Лист был горячим сторонником экономического объединения Германии, а также строительства железной дороги. Самая известная его работа — «Национальная система политической экономии»{315}. Эта книга, опубликованная в 1841 г., предлагала вводить высокие протекционистские тарифы для ускорения индустриализации. Среди самых влиятельных ее читателей был германский канцлер Отго фон Бисмарк, экономическая политика которого испытала сильное влияние рекомендаций Листа. Витте был убежден, что Россия могла повторить успех Германии, последовав советам Листа.

Министр финансов не во всем был согласен с Листом. Немецкий экономист придерживался скорее либеральных политических взглядов, а Витте был ярым монархистом{316}. Министр резко выступал против институтов, которые могли бы ослабить монархию, таких как земская система местного самоуправления{317}. Только сильное централизованное государство могло взять на себя жизненно важную задачу индустриализации. Он учил великого князя Михаила Александровича: «Каждая страна должна… развиваться самостоятельно, обеспечив себе необходимыми мерами возможность такого развития… Отдельные личности сделать этого не могут; это задача государства… которое является связующим звеном между личностью и человечеством»{318}.

Витте также говорил со своим августейшим учеником о мире. Одной из самых тревожных тенденций современного века, по его словам, было распространение больших регулярных армий. Со времен Наполеоновских войн, и особенно в последние годы, милитаризм проникал в европейскую политику. Опасность была велика: «Заставляя государства постоянно готовиться к войне, искусственно создавать и увеличивать класс людей, в ней заинтересованных, милитаризм усиливает возможность и вероятность войны»{319}.

Еще важнее было то, что милитаризация являлась огромной помехой процветанию. «В числе условий, задерживающих [экономическое] развитие, первое место принадлежит милитаризму», — отмечал Витте{320}. Он напоминал великому князю, что расходы на вооружение больше всего истощают экономику, поглощая от одной пятой до трети государственного бюджета. Это были совершенно впустую потраченные деньги: «Если принять… во внимание, что, при значительности военных расходов, правительства лишены возможности делать в надлежащей мере затраты на увеличение культурных и производительных сил народа… то можно убедиться, каким тяжелым гнетом должно ложиться в настоящее время в жизни европейских государств содержание значительной вооруженной силы в мирное время»{321}. Он подчеркивал, что это ведет к катастрофическим последствиям: «Повторяющиеся беспрерывно из года в год жертвы, налагаемые милитаризмом на народное хозяйство европейских государств, подобно хронической болезни медленно подтачивают экономическую жизнь современных государственных организмов Европы…»{322} Опасность для России была особенно велика. Витте знал, что империя не могла себе позволить растрачивать свои ограниченные ресурсы на подготовку к войне. «Все искусство нашей дипломатии, — не уставал он повторять Николаю, — должно направляться к тому, чтобы всеми усилиями поддерживать status quo и выигрывать время. Лучший и важнейший союзник России есть время»{323}.

Нелюбовью к милитаризму Витте напоминает своего бывшего работодателя, Ивана Блиоха. Подобно другим магнатам того времени, таким как Альфред Нобель и Эндрю Карнеги, в конце жизни Блиох в значительной степени посвятил себя делу защиты мира. В 1899 г. Блиох опубликовал подробный шеститомный труд «Будущая война», в котором он предупреждал об опасностях вооруженного конфликта в индустриальный век. Он утверждал, что последние технологические достижения, такие как бездымный порох, пулеметы и скорострельная артиллерия, наряду с армиями, созданными на основе всеобщей мобилизации, полностью трансформировали природу сражения{324}.

Блиох предсказывал, что XX век станет свидетелем войн, которые будут носить всеобщий характер и затронут все сферы общества в конфликтах, беспрецедентных по своей жестокости, разрушительности и длительности. Более того, вызванные войной стрессы среди мирных жителей могут привести к внутренним беспорядкам, что вполне способно сокрушить режимы в некоторых воюющих странах[41]. «Будущая война» была встречена с большим интересом, не в последнюю очередь потому, что некоторые видели в ней источник, вдохновивший Николая II на инициативу конференции в Гааге, которая также состоялась в 1899 г. с целью ограничить рост вооружений{325}. Влияние Блиоха на министра финансов очевидно, особенно в том, что касается мыслей последнего об экономических последствиях милитаризма.

Помимо дороговизны и опасности была еще одна причина, по которой России следовало избегать войны, учил Витте великого князя. Истинное сражение между державами велось на экономической арене. Его урок о влиянии торговли на дипломатию звучит очень знакомо: «Одною из первых забот промышленных стран является забота об обеспечении за собою рынков сбыта. Забота эта… становится прямо насущною, вопросом существования для тех стран, которые, как Англия, представляют собой обширную фабрику, возникшую не на собственном сырье, а на привозном…»{326}Пытаясь поддержать свою промышленность, богатые страны вовлекались в «постоянную заботу» об «обеспечении за собой торгового влияния в странах, стоящих на низшей ступени экономического развития»{327}. Тем временем эта борьба все больше велась экономическими средствами, «ведь владычество метрополий над колониями укрепляется ныне всего более силою не оружия, а торговли…»{328}.

Тем нациям, которые не могли состязаться в этой борьбе, ничего не оставалось кроме как оказаться под контролем своих более богатых соперников. Россия уже заплатила политическую цену за свою сравнительную бедность, когда более состоятельные соседи использовали займы, чтобы повлиять на ее дипломатию{329}, Иногда Витте смотрел на происходящее с еще большим пессимизмом. Однажды он сказал царю, что экономические отношения России с Западной Европой вполне сопоставимы с отношениями колоний к своим метрополиям{330}.

Убежденность Витте в главенствующей роли экономики сформировала и его политические взгляды. Русские генералы мыслили исключительно в терминах факторов, благоприятных и неблагоприятных для ведения войны. Представление министра финансов о месте империи в мире отличалось кардинальным образом. По его мнению, сильный производственный сектор являлся одной из характеристик современных великих держав Запада. Но также важна была и их роль перевалочного пункта в мировой торговле. Развивая отсталый регион за границей или просто переправляя товары с одного рынка на другой, некоторые европейские государства чрезвычайно разбогатели. Самый яркий пример представляла собой Англия.

Для того чтобы создать такую же глобальную колониальную и торговую систему, России не хватало морской мощи. Тем не менее, полагал Витте, империя вполне могла воспользоваться преимуществами своего евроазиатского географического расположения. Он напоминал великому князю Михаилу Александровичу: «Находясь в естественном соседстве с азиатскими странами, Россия занимает весьма выгодное положение как в отношении непосредственного с ними товарообмена, так и в транзитной через Россию торговле этих стран с Западной Европой»{331}.

Это представление лежало в основе столь важной для Витте программы строительства Транссибирской железной дороги. В то время как другие поддерживали этот проект для защиты тихоокеанского фланга России, Витте видел в нем средство обеспечения благосостояния империи. Связав Европейскую Россию с Тихим океаном, Транссибирская железная дорога будет способствовать развитию российских земель в Восточной Азии, и таким образом «откроются новые обильные источники народного благосостояния»{332}.

Подобно тому как недавно построенная Трансканадская железная дорога создала новые города, принесла на пустовавшие земли богатство и способствовала объединению молодой нации, этот проект принесет такую же пользу обширной российской колонии{333}. Как только будут проложены рельсы, Сибирь неизбежно станет самым выгодным транзитным маршрутом для торговли между Европой и Востоком. Русские купцы смогут тогда вырвать легендарную торговлю с Китаем из рук британцев, которые и так слишком долго там доминировали{334}.

Для Витте строительство Транссибирской железной дороги в самую первую очередь было призвано обеспечить богатство России: «Держа в своих руках путь, по которому пойдет это сближение, она явится посредницею и должна воспользоваться всеми выгодами этого положения, а стоя на страже у открытых ею ворот из Европы в Азию, она может регулировать и направлять это движение в сторону для себя наиболее благоприятную»{335}.

Однако временами министр финансов размышлял и о более высоких целях. Возвращаясь из путешествия на Восток по железной дороге в 1902 г., он писал царю:

Проведение Сибирского рельсового пути открывает Европе ворота в этот досель замкнутый мир, ставит ее лицом к лицу с многочисленными племенами монгольской расы… Трудно, конечно, предвидеть предстоящее сближение желтой и белой рас, но несомненно, что на долю России в этом сближении выпадает серьезная задача.

Тем временем он рассказывал великому князю о долге империи: «В колониальной политике Россия не нуждается, ее внешние задачи не только мирного характера, но даже наиболее культурного… ибо миссия России на Востоке, в противовес стремлению западноевропейских держав к экономическому и нередко политическому порабощению народов Востока, должна быть миссиею охранительною и просветительною»{336}. Сергей Юльевич также указывал на цивилизаторскую миссию: «Россия издавна явилась среди соседних азиатских народов носительницей христианского идеала, стремясь распространить в их среде начала христианского просвещения»{337}.

Как и Николай Пржевальский, Витте был убежден в превосходстве западной цивилизации. Он учил, что «новая культура — христианская — сильнее и могущественнее культуры желтых наций, родившихся в идолопоклонстве»{338}. Хотя Россия была более доброжелательна, чем Англия и Германия, это не означало, что ее представления о прогрессе должны фундаментально отличаться. Точно так же как он верил в необходимость направить своих соотечественников на западный путь развития, министр финансов был убежден в желательности модернизации Востока по европейскому образцу. В этом вопросе он резко возражал против восточнической концепции князя Ухтомского, который считал Россию и ее восточных соседей совершенно отличными от Европы. По мнению Витте, русские, распространяя просвещение на Восток, расширяют Европу в восточном направлении. Он писал о той роли, которую его железные дороги играли в этой важной задаче: «На перевале Сибирского тракта через Урал и теперь стоит столб, на одной стороне которого написано “Европа”, а на другой “Азия”… Для русских людей [это] пограничный столб, отделяющий их, как европейскую расу, от народов Азии… Со временем место его будет на конечном пункте Китайской Восточной железной дороги»{339}.

Это не означало, что Витте был сторонником территориального завоевания. Он говорил голландскому журналисту, что его девиз — торговля и промышленность, прочь армию{340}. Его неприятие милитаризма в такой же мере относилось и к политике на Востоке. Он подчеркивал, что роль России там — быть щедрым торговым партнером, а не завоевателем. Расширение России на Восток было естественным процессом, который будет продолжаться и впоследствии[42]. Но в современную эпоху торговля, банки и железные дороги, а не войска являлись наиболее эффективными способами расширения российского влияния на Тихоокеанском побережье.

В представлении Витте, экономическая цель его устремлений в Азии только усиливала их гуманитарный аспект. Англия и другие западные державы обосновывались на Востоке исключительно с целью получения прибыли. Это была игра с нулевой суммой. Напротив, Россия вступала в симбиоз со своими азиатскими соседями; она обращалась на Восток, чтобы принести пользу своему народу и народам Азии. Это было особенно верно в отношении династии Цин, с которой у России всегда были тесные связи. Витте подчеркивал, что в стремлении осуществить свое историческое призвание Россия пользовалась дружеским содействием Китая{341}.

В первые годы правления Николая, когда Петербург начал вести более активную дальневосточную политику, Витте продолжал подчеркивать коммерческие аспекты интересов империи. Когда в 1896 г. появилась возможность союза с Китаем, министр финансов настоял на железнодорожной концессии в Северной Маньчжурии. «Одним из могущественных средств к обеспечению экономического влияния в Китае служит захват в свои руки сооружения рельсовых путей», — говорил он царю{342}. Четыре года спустя, после того как военный министр обвинил своего коллегу в попытке аннексировать всю Маньчжурию, Витте возражал: 

Маньчжурию мы не захватывали, и было бы лучше всего, если бы мы ничего не захватывали, а борьбу за рынки предоставили бы торговле. Мы прошли всю Маньчжурию без всяких захватов, и Министерство финансов только и просило, чтобы ничего не захватывали, а предоставили бы действовать торгово-политическому влиянию{343}.

Когда до начала войны с Японией оставалось немногим более года, Сергей Юльевич в служебной записке царю снова подчеркивал мирный характер своих инициатив, указывая, что благодаря постройке Китайско-Восточной железной дороги Россия «неизбежно» сблизится с Японией на основе торговых и промышленных интересов{344}.

По мнению Витте, торговля и завоевание являются полными противоположностями. «Движение России на Восток в существе своем мирное и культурное, а не завоевательное…» — часто напоминал он царю{345}. Как на Тихом океане, так и во всех остальных местах министр финансов не переставал выступать против военных начинаний. Советский историк Евгений Тарле указывал: «Основою всех воззрений Витте на внешнюю политику является глубокое убеждение, что Россия не может и не должна воевать»{346}.

* * *

В первые восемь лет его пребывания на посту министра финансов, с 1892 по 1900 г., политика Сергея Витте имела поразительный успех. По многим меркам экономика России переживала бурный подъем. В период с 1890 по 1900 г. производство железа и стали, сырой нефти и угля возросло приблизительно втрое, длина железных дорог увеличилась на 50%, а общая стоимость объемов промышленного производства удвоилась. В целом темпы роста составили в среднем впечатляющие 8% в год — самый высокий показатель для Европы того времени. В то же время инвесторы как внутри страны, так и из-за границы демонстрировали веру в будущее процветание империи, увеличив объемы покупок российских государственных ценных бумаг с 60 млн. руб. в 1893 г. до более 400 млн. к 1899 г.{347}. Как говорил один историк-экономист, русские были свидетелями «величайшего индустриального подъема»{348}.

Увы, как и многие периоды бумов, это десятилетие закончилось крахом. К 1900 г. признаки кризиса стали очевидны. 1897 и 1898 годы были неурожайными. Хотя в последующие два года ситуация немного улучшилась, из-за снижения цен на зерно доходы сельского хозяйства продолжали падать. Трудности в деревне усугублялись непрерывным обеднением поместного дворянства и огромными налогами, которыми Витте обложил крестьян для финансирования своих промышленных проектов. Тем временем западная экономика, с которой, благодаря усилиям Витте, Россия становилась все более тесно связанной, снова переживала спад. Этот глобальный спад обострялся сокращением спроса на продукцию российской тяжелой промышленности, по мере того как работа на Транссибирской железной дороге близилась к завершению{349}. Такое же неблагоприятное сочетание неурожайных лет в стране и застоя в мировой экономике оборвало министерскую карьеру предшественника Витте Ивана Вышнеградского.

Газета «Гражданин» князя Мещерского, которая в целом симпатизировала министру финансов, охарактеризовала 1901 год как самый трудный год для экономики России{350}, Цены на акции на Петербургской бирже стремительно падали, побуждая Государственный банк вмешаться, чтобы поддержать рынок{351}. Все более угрожающе выглядело недовольство, которое выражалось по всей империи все более широко и открыто. Студенческие беспорядки охватили университеты уже с 1899 г. Весной 1902 г. разъяренные крестьяне разграбили десятки поместий в Харьковской и Полтавской губерниях{352}. В следующем году всеобщая забастовка привела к полному бездействию Одесского порта. Все чаще под ударом оказывалась и сама власть: с 1901 по 1904 г. только социалисты-революционеры покушались на жизнь трех царских министров{353}.

В 1902 г. провал экономической политики Сергея Витте становился все более очевидным, и одновременно с этим серьезный урон терпела его политическая репутация. Тщеславный, властный и чрезвычайно высокомерный министр финансов никогда не был особенно популярен в Петербурге. Другим министрам часто приходилось делать выбор подчиняться своему доминирующему коллеге или участвовать в бесконечных интригах, направленных на подрыв его авторитета. С течением времени уважение чиновничества к талантам Витте уменьшалось, а недовольство росло.

Столичный бомонд с презрением относился к неотесанности провинциала. Светское общество было шокировано, когда он женился на разведенной еврейке, Матильде Ивановне, «женщине с известной дурной репутацией в прошлом», по словам британского дипломата{354}. Императрица Мария Федоровна, супруга Александра III, хотя и разделяла уважение своего мужа к талантливому администратору, отказалась принимать его супругу при дворе.

Молодая царица Александра Федоровна была еще менее снисходительна и открыто ненавидела министра{355}.

Имелись и более глубокие причины для политического остракизма в отношении Витте. На заре XX в. элита императорской России все еще в основном состояла из аристократов. Ее экономической базой оставалось сельское хозяйство. Поэтому планы Сергея Юльевича по индустриализации империи серьезно угрожали их образу жизни. В данный конкретный момент деревня несла на себе финансовое бремя дорогостоящих инициатив Витте, что еще больше ослабляло пошатнувшиеся финансы знати{356}. Такие опасения вряд ли могли сделать министра финансов более привлекательным в глазах правящего класса. Его друг, бывший государственный секретарь А.А. Половцов, писал: «На самого Витте… поднялось гонение»{357}.

До тех пор пока Витте пользовался доверием царя, он мог себе позволить игнорировать такие настроения. Но в начале 1900-х он начал вызывать недовольство и у своего повелителя. Александр III ценил железную волю своего министра финансов, и Николай II в первые годы своего правления действительно благоговел перед этим могущественным государственным деятелем. Но, по мере того как Николай II свыкался с ролью самодержца, он начинал все более ревностно относиться к своим собственным прерогативам. Со временем неуверенный в себе монарх набрался смелости противостоять Витте. Рассказывая об увольнении другого приближенного Александра III, министра императорского двора И.И. Воронцова-Дашкова, Витте как будто описывает динамику собственных взаимоотношений с царем:

Это увольнение… не было неожиданным. Граф Воронцов-Дашков знал молодого императора с его колыбели, он был одним из самых приближенных лиц к его августейшему отцу… а потому, естественно, он должен был производить на молодого императора некоторое гнетущее влияние. Эта психология отношений совершенно понятна, тем более что министры августейшего батюшки молодого императора, вероятно, также не вполне свыклись с новым своим положением…{358}

В августе 1902 г. Витте отпраздновал десятую годовщину своего назначения министром финансов. По случаю юбилея пресса была полна лестных статей, а через несколько месяцев Николай II издал указ с благодарностью министру за десять лет верной службы{359}. И все же Витте понимал, что благосклонность царя шла на убыль. В своем обращении к дворянству в Курске в сентябре 1902 г. царь дал ясно понять, что во внутренней политике приоритет отдается не промышленности, а сельскому хозяйству. Он добавил: «Что же касается поместного землевладения, которое составляет исконный оплот порядка и нравственной силы России, то его укрепление будет моею неустанной заботой»{360}. Николай подчеркивал это свое пристрастие, все больше и больше полагаясь на советы Вячеслава Плеве, нового министра внутренних дел и одного из главных соперников Витте{361}.

В начале 1903 г. министр финансов обнаружил, что его авторитет в вопросах, касающихся Восточной Азии, тоже падает. В феврале он пожаловался генералу Куропаткину, что Николай даже не соизволил ответить на отчет, который он написал о своей поездке на Восток полгода назад{362}. Ближе к концу июля 1903 г. царь назначил адмирала Евгения Алексеева наместником на Дальнем Востоке. Этот шаг делал Алексеева главным лицом империи на Тихом океане, что в глазах всех выглядело как пощечина Витте, который до сих пор играл доминирующую роль в делах империи в этом регионе.

Вскоре после этого, 15 августа 1903 г., министр финансов явился к императору в Царское Село с еженедельным отчетом. Когда аудиенция подошла к концу, Николай запнулся и явно смутился. Вдруг он произнес: «Сергей Юльевич, я вас прошу принять пост председателя Комитета министров, а на пост министра финансов я хочу назначить [Эдуарда Дмитриевича] Плеске»{363}. Формально это было повышением, но очевидно, что Витте просто вышвырнули.

Тем не менее карьера Сергея Юльевича на этом не закончилась. В августе 1905 г. император направил его в Портсмут во главе российской делегации для ведения переговоров об окончании плачевной для России войны с Японией. Дипломатические способности Витте позволили империи выкарабкаться из этой военной неудачи на удивительно благоприятных условиях, за что он получил благодарность Николая, который пожаловал ему титул графа. Три месяца спустя, когда империя была парализована всеобщей революционной забастовкой, Сергей Юльевич убедил царя, что только серьезные политические уступки могут спасти династию. Составленный во многом под влиянием Витте Манифест 17 октября 1905 г. благополучно превратил Россию в конституционную монархию, установив выборную законодательную власть и гарантировав гражданские свободы. Бывший министр финансов был тогда назначен на гораздо более важную должность председателя Совета министров.

Карьера Витте на посту главного министра Николая была короткой и бурной. Через полгода, снова потеряв доверие царя и настроив против себя общественное мнение, он подал в отставку. На этот раз его уход был окончательным. Сергей Юльевич прожил еще девять лет, занимаясь бесполезной полемикой и тщетно пытаясь восстановить свое утраченное положение. Он умер 28 февраля 1915 г.

* * *

Для русского чиновника начала XX в. Сергей Витте обладал поразительно прогрессивным взглядом на мир. Согласно его концепции pénétration pacifique, будущая судьба наций в конечном итоге определялась не военной силой, а индустриальным могуществом. Только государства, имеющие самые современные фабрики, наилучшие торговые сети и самые здоровые финансы, могли надеяться выстоять в этой жестокой борьбе за выживание. И нигде это не было столь верно, как в Азии, где решалась судьба Российской империи. Поэтому царь был обязан построить современную экономику. Иначе России самой придется подчиниться воле других держав. Витте изложил свои идеи о реформе, экономической мощи и имперской власти в служебной записке Николаю в начале 1900-х гг.:

[Россия] нуждается в том, чтобы национальное политическое и культурное здание имело под собой надлежащую экономическую почву… Международное соперничество не ждет. Если ныне же не будет принято энергичных и решительных мер к тому, чтобы в течение ближайших десятилетий наша промышленность оказалась в состоянии своими продуктами покрывать потребности России и Азиатских стран, которые находятся или должны находиться под нашим влиянием, то быстро растущая иноземная промышленность сумеет прорваться через наши таможенные преграды и водвориться как в нашем отечестве, так и в сказанных Азиатских странах{364}.

Скрытый смысл pénétration pacifique для устремления России на Восток был очевиден. Витте никогда не сомневался, что династия Романовых будет когда-нибудь править Китаем. Он писал царю, что прокладка железной дороги через Маньчжурию была «далеко не последним шагом в поступательном движении России к Тихому океану»: «В силу исторической необходимости мы должны были пойти дальше…»{365} Но империя должна была сделать это мирным путем и экономическими средствами. Срединное царство должны были завоевывать не войска, а железные дороги, банки и торговые дома. Кроме того, как он напоминал царю, «для общего положения дел внутри России существенно важно избегать всего, могущего вызвать внешние осложнения»{366}.

Представление о том, что экспансию за рубеж направляли экономические силы, едва ли было необычным. Ряд немецких социалистов, включая Фридриха Энгельса и Августа Бебеля, уже писали о связях между капитализмом и колониализмом. В 1894 г. Энгельс даже предсказывал, что капиталистическому производству осталось завоевать только одну страну — Китай{367}. Шестью годами позже Пятый Международный социалистический конгресс провозгласил, что «развитие капитализма неизбежно ведет к колониальной экспансии»{368}. В 1902 г. Джон Хобсон, британский либеральный журналист, сделал популярным термин «империализм» в своем трактате о добавочных инвестициях с целью получения более высоких прибылей в слаборазвитых странах за рубежом{369}.

Среди государственных деятелей царской России Витте был фактически единственным, кто рассматривал дипломатию с точки зрения экономики. Его коллеги в Петербурге по-прежнему считали, что международное могущество зависит от армии и флота. Хотя большинство министров Николая и не были настроены слишком воинственно, мало кто из них возразил бы против идеи Клаузевица о том, что «война есть продолжение политики другими средствами». Даже русские предприниматели не могли разделить заинтересованность министра финансов в развитии Дальнего Востока. В отличие от западноевропейских стран того времени, где торговля и промышленность часто поддерживали расширение империи, среди русских деловых людей лишь немногие энтузиасты выступали за иностранные проекты Витте.

И все же идеология pénétration pacifique являлась одной из доминирующих в продвижении царской России к Тихоокеанскому побережью в первые годы правления Николая. В отличие от Пржевальского и Ухтомского, Витте был влиятелен не потому, что представлял идеи, созвучные глубинным интеллектуальным течениям в тогдашней России. Но он умел настоять на своем благодаря редкой силе воли. С момента заключения альянса с Пекином в 1896 г. и до начала 1900-х Витте играл ведущую роль в политике Петербурга в Восточной Азии, потому что пользовался доверием царя. После того как он впал в немилость в 1903 г., никто из официальных лиц больше не разделял его убеждений. Ирония судьбы: идею о том, что экономика определяет внешнюю политику, воскресил один из самых непримиримых врагов самодержавия — Владимир Ленин, который в 1916 г. опубликовал брошюру «Империализм как высшая стадия капитализма».

Во время бурных дебатов после поражения России в войне с Японией в 1905 г. Витте справедливо подчеркивал, что он всегда был против вступления в войну. И в самом деле, во время пребывания на посту министра он сделал все возможное, чтобы избежать каких-либо сражений на Востоке. Витте прекрасно понимал, что вооруженный конфликт станет катастрофой для его отечества. Он писал в 1901 г. в письме министру иностранных дел графу В.Н. Ламздорфу:

… вооруженная борьба с Японией в ближайшие годы была бы для нас большим бедствием. Я не сомневаюсь, что из этой борьбы Россия вышла бы победительницей, но победа досталась бы ценой больших жертв и тяжело отразилась на экономическом положении страны. Кроме того, и это главное, в глазах русского общества война с Японией… вызовет лишь отрицательное к себе отношение…{370}

В то же время нельзя сказать, что министр финансов не нес никакой ответственности за развязывание военных действий в 1904 п Его горячее желание построить Транссибирскую железную дорогу, сотрудничество с династией Цин и pénétration pacifique на Дальний Восток значительно способствовали возникновению у Николая мечты об империи на Тихом океане. Витте сам признавал это в разговоре с генералом Куропаткиным незадолго до начала войны:

Представьте себе, что я повел своих гостей в Аквариум [ночной клуб в Петербурге. — Д.С.О.], а они, напившись пьяны, попали в публичный дом и наделали там скандал. Неужели я виноват в этом? Я хотел ограничиться Аквариумом. Далее тянули другие{371}.


ГЛАВА 5.

ЖЕЛТАЯ УГРОЗА.

Алексей Куропаткин.

Панмонголизм! Хоть слово дико,

Но мне ласкает слух оно,

Как бы предвестием великой

Судьбины божией полно.

...

От вод малайских до Алтая

Вожди с восточных островов

У стен поникшего Китая

Собрали тьмы своих полков.

Владимир Соловьев, «Панмонголизм»

Владимир Соловьев впервые начал опасаться Дальнего Востока во время своего путешествия в Париж в 1888 г. Философ-поэт отправился во Францию, чтобы продвинуть свой план воссоединения католической и православной церквей. Римское духовенство в основном осталось глухо к его предложениям, а консервативные чиновники в Петербурге выразили свое недовольство такой инициативой. Становилось все более очевидно, что надежды Владимира Сергеевича на примирение двух великих христианских традиций несбыточны, и это сильно огорчало чувствительного поэта{372}.

И именно в такой момент мрачных раздумий Соловьев оказался на собрании Парижского Географического общества. В ничем не примечательной череде академиков, египтологов, исследователей и африканских сановников один из ораторов завладел его вниманием. Это был Чен Ки-тонг[43] — китайский военный атташе во французской столице и сотрудник «Revue des deux mondes». Этот старший армейский офицер был одним из сторонников движения «самоусиления», состоявшего из тех чиновников династии Цин, которые надеялись восстановить величие своей империи, взяв на вооружение новейшие достижения Запада. Речь Чен Ки-тонга представляла собой типичное изложение программы самоусиления:

Мы готовы и способны взять от вас все, что нам нужно, всю технику вашей умственной и материальной культуры, но ни одного вашего верования, ни одной вашей идеи и даже ни одного вашего вкуса мы не усвоим… Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем активное участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас{373}.

Соловьева особенно встревожила невозмутимость, с которой публика отнеслась к китайцу. «Европейцы приветствовали его с таким же легкомысленным восторгом, с каким иудеи маккавейской эпохи впервые приветствовали римлян», — мрачно замечал он. Русский философ считал Чен Ки-тонга представителем «чуждого, враждебного и все более и более надвигающегося на нас мира». Он добавлял, что «в его словах ненамеренно… высказывалось мнение, общее с четырехсотмиллионною народною массой». Владимир Сергеевич намекал на «грозную тучу, надвигающуюся с Дальнего Востока»{374}.

Двумя годами позже Соловьев изложил свои взгляды более основательно в длинном эссе «Китай и Европа». В его глазах эти две части Евразии являлись полными антиподами: «Противоположность двух культур — китайской и европейской — сводится, в сущности, к противоположению двух общих идей: порядка, с одной стороны, и прогресса, с другой»{375}. Для описания первой идеи Соловьев использовал термин «китайщина». В эпоху Екатерины, в конце XVIII в., это слово обозначало моду на все китайское, подобно французскому слову chinoiserie, но в XIX в. оно приобрело гораздо более пренебрежительную коннотацию и вызывало ассоциации с отсталостью, реакционностью, жестокостью и тиранией{376}.[44]

Как и Николай Пржевальский, Соловьев невысоко ценил культуру Китая. Соловьев разъяснял, что эта цивилизация, основанная на поклонении предкам и рабском почитании прошлого, была насквозь окостеневшей. Он писал, что «китайская культура… не дала миру ни одной великой идеи и ни одного вековечного и безусловно ценного творения ни в какой области. Китайский народ большой, но не великий»{377}. В заключение Соловьев писал, что хотя восточная империя и была опасна, Запад вовсе не обязательно был обречен: «Если мы, европейский христианский мир, будем… верны себе, т.е. верны вселенскому христианству, то Китай не будет нам страшен»{378}.

Тем не менее Соловьев продолжал страшиться Азии. Когда суровая засуха в 1891 г. привела к голоду, он увидел ее причины на Востоке. «На нас надвигается Средняя Азия стихийною силою своей пустыни…» — замечал он{379}. В рецензии на книгу Елены Блаватской «Ключи к теософии» Соловьев предупреждал, что автор и ее последователи являлись орудиями «наступательного движения буддизма на западный мир»{380}. Поразительная победа Японии над Китаем в 1895 г. вдохновила Соловьева на стихотворение «Панмонголизм» с его грозным предсказанием вторжения объединенных азиатских полчищ в Россию:

Панмонголизм! Хоть слово дико,

Но мне ласкает слух оно,

Как бы предвестием великой

Судьбины божией полно.

...

От вод малайских до Алтая

Вожди с восточных островов

У стен поникшего Китая

Собрали тьмы своих полков.

   Как саранча, неисчислимы

   И ненасытны, как она,

   Нездешней силою хранимы,

   Идут на север племена.

О Русь! забудь былую славу:

Орел двуглавый сокрушен,

И желтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

   Смирится в трепете и страхе,

   Кто мог завет любви забыть…

   И Третий Рим лежит во прахе,

   А уж четвертому не быть.

Пессимистические раздумья Владимира Сергеевича сопровождались другими, столь же мрачными предчувствиями. В 1897 г. он писал другу: «Наступающий конец мира веет мне в лицо каким-то явственным, хоть неуловимым дуновением, — как путник, приближающийся к морю, чувствует морской воздух прежде, чем увидит море»{381}.

Наиболее известное произведение Соловьева о Дальнем Востоке — его апокалиптическая «Краткая повесть об Антихристе». Опубликованная незадолго до его смерти в 1900 г., повесть являлась приложением к «Трем разговорам» — размышлениям о силе зла и необходимости ему противостоять. Будто бы написанная монахом Пансофием, повесть изображает катастрофические события конца света — вооруженные конфликты, пришествие Антихриста, победу над ним объединенных сил христианства и иудаизма и в конце концов — тысячелетнее правление Христа. Это произведение несет на себе явный отпечаток Библии, особенно Откровения Иоанна, и вновь обращается с мольбой к Восточной и Западной церквям изжить раскол.

Самый драматичный момент повести — ее начало, где предсказывается период войн и революций в XX в., кульминацией которого станет нападение с Востока. Заправляет здесь Япония:

Подражательные японцы, с удивительною быстротой и успешностью перенявшие вещественные формы европейской культуры, усвоили также и некоторые европейские идеи низшего порядка. Узнав из газет и из исторических учебников о существовании на Западе панэллинизма, пангерманизма, панславизма, панисламизма, они провозгласили великую идею панмонголизма, то есть собрание воедино, под своим главенством, всех народов Восточной Азии с целью решительной борьбы против… европейцев{382}.

Привлечь на свою сторону китайцев оказалось нетрудно:

… в начале XX века они приступили к осуществлению великого плана — сперва занятием Кореи, а затем Пекина, где они с помощью прогрессивной китайской партии низвергли старую маньчжурскую династию и посадили на ее место японскую. <…> В руках Японии китайцы видели сладкую приманку панмонголизма, который вместе с тем оправдывал в их глазах и печальную неизбежность внешней европеизации{383}.

Японские офицеры теперь обучали огромную армию, состоявшую из китайцев, маньчжуров, монголов и тибетцев. Новая конфедерация сначала вытеснила европейцев из их азиатских колоний и концессий. Затем династия предприняла более грозный шаг:

Преемник [первого богдыхана из японской династии], по матери китаец, соединявший в себе китайскую хитрость и упругость с японскою энергией, подвижностью и предприимчивостью, мобилизирует в Китайском Туркестане четырехмиллионную армию, и, в то время как Цун Лиямынь [Цзунлиямынь. — Примеч. ред.] конфиденциально сообщил русскому послу, что эта армия предназначена для завоевания Индии, богдыхан вторгается в нашу Среднюю Азию и, поднявши здесь все население, быстро двигается через Урал и наводняет своими полками всю Восточную и Центральную Россию. <…> Боевые достоинства русских войск позволяют им только гибнуть с честью{384}.

Воспользовавшись древней враждой между немцами и французами, азиатские орды завоевывают весь континент. Новое «монгольское иго» господствует над Западом в течение полувека, пока его наконец не свергнут. Только Британия избежала захвата, заплатив дань в 1 миллиард фунтов стерлингов.

Когда Соловьев публично читал свою повесть в Петербургской думе в феврале 1900 г., на Дальнем Востоке было еще спокойно. Однако тем летом газеты наполнились сообщениями о яростной вспышке восстания в Северном Китае против засилья иностранцев, в народе окрещенного «боксерским». Для склонного к мистицизму поэта эта новость означала подтверждение его самых дурных предчувствий. В письме в журнал «Вопросы философии и психологии» он утверждал: «Но предвидение и предчувствие этих событий… действительно у меня было и высказывалось мною еще гораздо раньше…»{385} Соловьев видел в Боксерском восстании ни много ни мало предвестие финальной катастрофы: «Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как и у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе дела заранее известно»{386}.

Соловьев считал угрозу, идущую с Дальнего Востока, библейским наказанием, знаком гнева Божия на христиан, не способных примириться между собой. Один ученый даже сравнивал азиатов с одной из семи казней Ветхого Завета, отмечая, что в Средние века эмблемой для обозначения монголов была саранча{387}. Философ Николай Бердяев размышлял: «Христианской России и христианской Европе, как кара за грехи, за измену Христу… грозит панмонголизм, крайний Восток, до сих пор дремавший, Восток, нами забытый»{388}.

В то время как экуменические призывы Соловьева мало кем были услышаны, идея об опасности, идущей с Востока, завладела умами многих русских. В большей степени, чем кто-либо другой, Владимир Соловьев способствовал возникновению у соотечественников представления о «желтой угрозе». Его апокалиптические раздумья нашли благодарную аудиторию в среде поэтов и философов Серебряного века, особенно в беспокойное время после 1905 г.

До войны с Японией такие настроения в образованных слоях русского общества были редкостью. И все же некоторые его представители разделяли глубокие опасения Соловьева по поводу Восточной Азии и потенциальной угрозы с ее стороны. Наиболее влиятельным выразителем таких идей в царском правительстве был военный министр Алексей Куропаткин. Представления о «желтой угрозе» не играли в восточноазиатской политике на рубеже веков столь важной роли, как идеи, обсуждавшиеся в трех предыдущих главах, но они составляли скрытое интеллектуальное течение, влияние которого ощущалось в Петербурге. Его ведущим сторонником в официальных кругах и был генерал Куропаткин.

* * *

Как и многие офицеры императорской армии, Алексей Николаевич Куропаткин родился в своей касте{389}. Он появился на свет 17 марта 1848 г. в имении своих родителей в деревне Шешурино, недалеко от Пскова. Его отец, капитан Николай Емельянович Куропаткин, преподавал геодезию в различных военных учебных заведениях Петербурга. В 1861 г., одновременно с освобождением крестьян, Николай Емельянович покинул действительную службу. Вернувшись в деревню, он посвятил остаток жизни участию в новоучрежденном земском самоуправлении.

Николай Емельянович позаботился о том, чтобы его сын получил надлежащее военное образование. Алексей Николаевич был зачислен в престижный столичный 1-й кадетский корпус, затем окончил Павловское училище в 1866 г. В 1860-е гг. воспитанники даже таких аристократических заведений были подвержены радикальным настроениям поколения. Годы спустя Куропаткин вспоминал, что до 1866 г. он был «народником старой школы»{390}. Книги, более всего повлиявшие на него в те годы, — «Отцы и дети» Ивана Тургенева и «Что делать?» Николая Чернышевского{391}. В зрелом возрасте Алексей Николаевич, как и его отец, придерживался умеренно либеральных взглядов и горячо поддерживал земство{392}.[45]

После окончания училища Куропаткина назначили младшим офицером в 1-ю Туркестанскую стрелковую бригаду. С этого началась его долгая служба империи в век колониальных войн. Россия только начала кампанию по завоеванию ханств в Средней Азии. После деморализующего поражения в Крыму десятью годами ранее пески Туркестана предлагали великолепные возможности для молодых офицеров, желающих отличиться.

Куропаткин быстро показал себя. В последующие два года он участвовал в действиях против Бухарского эмирата, в частности в двух штурмах Самарканда. К 1869 г. он уже командовал батальоном, а в 1871 г. поступил в Николаевскую академию Генерального штаба. Куропаткин оказался столь же способным и к учебе и окончил академию первым в списке выпускников. За отличную учебу он был награжден поездкой за границу с пребыванием в Германии, Франции и Алжире. Северная Африка представляла особый интерес, поскольку французская армия воевала против кочевников-мусульман в войне, напоминавшей Куропаткину его собственные сражения в Туркестане.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Алексей Николаевич Куропаткин

Алексей Николаевич возвратился в Россию с орденом Почетного легиона за храбрость, проявленную в Сахаре, а также с большим количеством сведений о французских кампаниях. В течение последующего года он опубликовал статью в «Военном сборнике» «Очерки Алжирии», за которой последовала серия «военно-статистических» очерков о регионе{393}. Начальство вскоре направило своего офицера обратно в Туркестан, где он получил свой первый Георгиевский крест за храбрость, проявленную в сражении против кокандцев. Чрезвычайно благоприятным для его карьеры было его назначение начальником штаба у генерал-майора Михаила Скобелева. Известный в народе как «белый генерал», Скобелев был блестящим командиром, чьи подвиги в Средней Азии прославили его в русском обществе.

Куропаткин также продемонстрировал свои дипломатические таланты, когда в 1876 г. Константин фон Кауфман, генерал-губернатор Туркестана, направил его с деликатной миссией к руководителю мусульманского восстания Якуб-беку для ведения переговоров о границах России с его владениями, центром которых был Кашгар в Синьцзяне{394}. Это было крайне опасное предприятие, поскольку на значительной части территории все еще было неспокойно. Вскоре после выступления Куропаткин был ранен: его отряд атаковали киргизские всадники в горах Тянь-Шаня. Ему пришлось вернуться на российскую территорию и лечиться до выздоровления в течение полугода. Вторая попытка оказалась более успешной. Алексей Николаевич провел зиму в качестве гостя Якуб-бека.и уговорил предводителя повстанцев согласиться на большую часть территориальных притязаний Петербурга. Как и Николай Пржевальский, который встречался с Якуб-беком несколькими месяцами раньше, Куропаткин собрал богатые сведения об этом малоизвестном регионе. Русское географическое общество вскоре опубликовало очерк Алексея Николаевича о Кашгарии, а затем наградило его золотой медалью за вклад в науку{395}.

В следующем году Куропаткин отправился на войну с Турцией, только что разразившуюся на Балканах. Снова назначенный правой рукой Скобелева, Куропаткин сыграл активную роль в скобелевских операциях в Ловче и Плевне, а также во время трудной зимней кампании{396}. После завершения военных действий Алексей Николаевич недолгое время служил заведующим Азиатской частью Главного штаба, где одним из его подчиненных был Николай Пржевальский. Но в Туркестане еще оставались незавоеванные лавры. Куропаткин вернулся как раз вовремя, чтобы принять участие в одном из последних крупных сражений в Средней Азии — знаменитом штурме туркменского укрепления Геок-тепе под командованием генерала Скобелева в январе 1881 г. Именно полковник Куропаткин вел последнюю атаку на Геок-тепе, получив за это еще один Георгиевский крест и чин генерал-майора.

В течение следующих пятнадцати лет Куропаткин оттачивал свои административные навыки. Первое назначение он получил в Петербург на должность помощника начальника Главного штаба, генерал-адъютанта Николая Обручева. Куропаткин активно участвовал в мероприятиях по стратегическому планированию, разведке, организации учений, снабжению и др.{397}.[46] Однажды, в 1886 г., Алексей Николаевич даже лично проводил тайную рекогносцировку в проливе Босфор неподалеку от Стамбула. Для военного его ранга это было весьма необычное предприятие{398}. Через четыре года генерал снова был направлен в Среднюю Азию, где получил должность начальника Закаспийской области. Он прекрасно проявил себя и на этом посту и много сделал для улучшения экономики и инфраструктуры этого края.

Генерал также продолжал много печататься. Это были статьи об артиллерии, охоте и кампаниях в Средней Азии, а также большой том, посвященный последней Русско-турецкой войне{399}. Хотя этот последний представлял собой опыт военной истории, его красочная проза, несомненно, предназначалась для широкой публики. Естественно, Скобелев занимал видное место в этих произведениях, и, восхваляя его, Куропаткин также способствовал росту своей собственной репутации{400}. Сам Александр Николаевич говорил: «У Михаила Дмитриевича многому научился, во многом ему подражал. Учился прежде всего решительности, дерзости в замыслах, вере в силу русского солдата»{401}. В народном сознании Куропаткин был столь тесно связан со своим прежним командиром, что когда его назначили главнокомандующим в войне с Японией в 1904 г., некоторые рекруты из крестьян полагали, что ими снова командует Скобелев, хотя тот умер более двадцати лет назад{402}.

Осенью 1897 г., в начале царствования Николая, стареющий военный министр Петр Ванновский попросил у монарха разрешения выйти в отставку[47]. Некоторые считали генерала Обручева идеальным преемником Ванновского, но Николай, по всей вероятности, хотел видеть на этой должности более молодого человека. Закрепившаяся за Куропаткиным репутация боевого генерала, сослуживца Скобелева, возможно, тоже сыграла свою роль{403}. По словам Витте, «если бы в то время подвергнуть баллотировке вопрос, кого назначить военным министром, то большинство высказалось бы за Куропаткина»{404}. В канун Рождества 1897 г. Николай вызвал генерала Куропаткина в Царское Село и сообщил ему о назначении военным министром. «Служите правдою. Надейтесь на Бога и верьте в мое к вам доверие», — приказал монарх своему новому министру{405}.

Назначение Куропаткина состоялось в трудный для русской армии момент. Хотя военные сделали многое, чтобы восстановить свой престиж, утраченный более 30 лет назад после Крымской войны, генерал прекрасно понимал стратегическую уязвимость империи перед лицом постоянного наращивания вооружений западными соседями. Дело усугубляли непоколебимая скупость министра финансов Сергея Витте и кажущееся бесконечным поглощение средств Военно-морским флотом{406}. Оригинальным решением было убедить другие державы прекратить это дорогостоящее соревнование. Когда, вскоре после назначения Куропаткина министром, Австро-Венгрия начала вводить скорострельную артиллерию, он предложил Николаю идею соглашения, которая в итоге вылилась в Гаагскую мирную конференцию 1899 г.{407}. Будучи реалистом, Куропаткин также постоянно призывал к укреплению обороны на границе с Германией и Австро-Венгрией.

В этом контексте Дальний Восток был дорогостоящим развлечением. Уже в феврале 1898 г., в разгар кризиса из-за захвата Германией порта Кяо-Чао в Северном Китае, Куропаткин уговаривал своего повелителя не поддаваться соблазну вмешательства в тихоокеанскую игру{408}. Он убеждал, что если Россия окажется втянутой в этот конфликт, то это может принести пользу только Германии — самому опасному стратегическому сопернику. В октябре 1902 г., когда тихоокеанские территории тяжелым бременем легли на военные ресурсы России, Куропаткин писал начальнику Главного штаба генералу В.В. Сахарову: «Мы так там запутались, так много оттянули средств, что осуществили надежды и мечты Германии: дать России возможность увязнуть в китайских или индийских делах, чтобы ослабить ее на Западе»{409}. После поездки в Японию в следующем году Куропаткин снова уговаривал Николая не расходовать ценные военные ресурсы империи на Востоке. Хотя многие советники царя настаивали на агрессивной политике в этом регионе, военный министр по-прежнему считал, что Германия представляет собой более серьезную угрозу{410}.

Был еще один резон не слушать пение тихоокеанских сирен. В прошлом Азия обычно уступала небольшим, но превосходящим ее технологически европейским армиям. Как показала Япония, уничтожив в 1895 г. значительно превосходящие ее в численности силы Китая, Восток стремительно догонял Запад. Уже в 1887 г. Куропаткин был обеспокоен утратой белым человеком превосходства над другими расами:

Весьма знаменателен и тревожен тот факт, что вообще в борьбе европейцев в Азии и Африке противники их стали в последнее время быстро совершенствоваться. Неудачи англичан в Афганистане, Судане, французов в Тонкине показывают, что народы Африки и Азии могут бороться против европейцев и могут одерживать успех{411}.

В начале 1900-х, в период относительного спокойствия на Востоке, военный министр предупреждал Николая, что его империя будет особенно уязвима в случае такого развития событий, из-за слабой заселенности земель по ту сторону Урала: русских насчитывается только 18 миллионов «в этой громаде народов» — против 300 миллионов индусов и 400 миллионов китайцев{412}.

Будучи министром, Алексей Куропаткин еще не использовал выражение «желтая опасность». В первый раз он открыто напишет эти слова через шесть лет после того, как будет освобожден от должности, в своей книге «Задачи русской армии»{413}. До 1905 г. он выражался более уклончиво и употреблял такие метафоры, как «желтый поток» и «желтые волны». И все же основная идея желтой опасности — угрозы Европе со стороны народов Азии — уже укоренилась в его мыслях.

В 1904 г., когда началась война между Японией и Россией, тревожные предчувствия Куропаткина, казалось бы, сбылись. Через несколько дней после начала военных действий Николай назначил военного министра главнокомандующим на Востоке. Это было популярное решение, поскольку в представлении многих генерал являлся наследником Скобелева. К сожалению, Алексей Николаевич был кем угодно, но только не человеком действия. Его патологическая неспособность принимать решения, наряду глубокими сомнениями в силе своих войск и собственных талантах, не способствовала успеху русских войск в Маньчжурии. Вскоре после поражения при Мукдене в марте 1905 г. Куропаткин был освобожден от обязанностей главнокомандующего.

После войны бывший военный министр участвовал в резкой полемике по поводу этого конфликта с Сергеем Витте и другими. Живя по преимуществу в своем имении, он нашел время написать несколько книг. Во время Первой мировой войны генерал вернулся на действительную военную службу и командовал русскими войсками на Северном фронте. Он снова не блистал успехами, и летом 1916 г. Николай отправляет его генерал-губернатором в Туркестан. Недолгое пребывание на этом посту началось с подавления мусульманского восстания как раз наподобие тех, которые Куропаткин часто предсказывал. Он занимал этот пост до падения монархии, которое произошло менее чем через год.

Для бывшего министра царского правительства и высокопоставленного генерала императорской армии Куропаткин относительно благополучно пережил установление советского режима. Невзирая на уговоры французского посла, Алексей Николаевич отказался эмигрировать и предпочел прожить остаток дней школьным учителем в родной деревне Шешурино. Он мирно скончался в январе 1925 г.

* * *

У русских, которые пережили почти два столетия монгольского владычества, лучше, чем у кого-либо из европейцев, должна была сохраниться историческая память об опасности, которая может прийти с Востока. Летописные свидетельства, такие как «Повесть о разорении Рязани Батыем», и средневековые былины были полны леденящими кровь описаниями изуверств, совершенных кочевниками с Востока во время нашествия в 1230-х гг.[48]. Несмотря на это, к XIX в. отношение народа к Восточной Азии стало относительно доброжелательным. Иван Крылов вряд ли хотел навести на читателей ужас, когда писал в басне «Три мужика»: «Есть слух — война с Китаем: / Наш Батюшка велел взять дань с Китайцев чаем». Когда в 1880-х гг. группа учителей провела среди русских крестьян опрос с целью выяснить, каковы их знания о мире, они обнаружили, что респонденты очень положительно относятся к Китаю. В ответах на вопросы, какая страна является самой сильной и самой богатой, в обоих случаях чаще всего упоминался Китай, оставив позади себя даже Россию. Крестьяне часто делали вывод о богатстве и могуществе Китая, потому что его император никогда не тратил свои ресурсы на войны, в отличие от их собственного царя. Еще более поразительно, что некоторые считали китайцев единоверным народом{414}.

Среди интеллигенции отношение было менее благоприятным. Во время правления Николая I (1825—1855) прогрессивно настроенные авторы начали приравнивать Китай к летаргии, застою и деспотизму. Александр Пушкин писал про стены «недвижного Китая», а Виссарион Белинский замечал о китайцах: «До сих пор, с незапамятных времен, они коснеют в нравственной неподвижности, непробудным сном спят на лоне матери природы»{415}. Александр Герцен также презрительно отзывался о Срединном царстве: «…нельзя положительно утверждать, что Китай, например, или Япония будут продолжать века и века свою отчужденную, замкнутую, остановившуюся форму бытия. Почем знать, что какое-нибудь слово не падет каплей дрожжей в эти сонные миллионы и не поднимет их к новой жизни?»{416}. В глазах западников, таких как Белинский и Герцен, восточный сосед воплощал все, против чего они восставали. Китай являлся для России напоминанием о том, во что она сама может превратиться. Враги самодержавия даже взялись писать о династии Цин в эзоповской критике династии Романовых{417}.

Иногда писатели XIX в. изображали Восточную Азию в более зловещем свете. В конце романа Федора Достоевского «Преступление и наказание» герой-убийца Раскольников видит кошмары, лежа на тюремной койке: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу»{418}. Высказывалось предположение, что восточные черты и одежда Ноздрева в романе Гоголя «Мертвые души» должны были подчеркнуть его агрессивное поведение{419}.

Ошеломительный дебют Японии в качестве тихоокеанской державы в середине 1890-х гг. способствовал возникновению беспокойства по поводу желтой угрозы. Но страх, что Япония может возглавить натиск с востока, существовал и раньше. Это представление, возможно, впервые заявило о себе в России в книге Василия Головнина, морского офицера, который попал в плен к японцам вместе со своей командой в экспедиции на Курилы в 1811 г. Описание, составленное им за два года пребывания в плену, явилось одним из немногих выходивших тогда в Европе подробных очерков о Японии, добровольно изолировавшей себя от мира. В целом капитан представил довольно объективный взгляд, даже признав, что у японцев были основания взять его в плен. Покидая Японию, он размышлял: «…наступивший благоприятный ветер быстро понес корабль и отдалял нас от берегов, на коих испытали мы столь много несчастья и великодушия мирных жителей, называемых от европейцев (может быть, уже чересчур просвещенных?) “варварами”»{420}. Когда речь зашла о японской армии, Головнин заключил, что «в военных науках всякого рода они… еще младенцы»{421}. Недостаток военной доблести являлся результатом изоляции империи и отрицательного отношения к инновациям. Читатели после 1904 г. сочтут зловещим пророчеством его замечание о том, что неспособность усвоить современные способы ведения войны не является для обитателей острова врожденной: «…если бы японское правительство пожелало иметь военный флот, то весьма нетрудно устроить оный на европейский образец и довести до возможного совершенства»{422}. По словам Головкина, другим странам очень повезло, что Япония считает для себя недостойным вступать в контакт с Западом, потому что хороший лидер («подобный великому нашему Петру») мог бы привести Японию к господству на Тихом океане. «А если бы случилось, что японцы вздумали ввести к себе европейское просвещение и последовали нашей политике, тогда и китайцы нашлись бы принужденными то же самое сделать. В таком случае сии два сильные народа могли бы дать совсем другой вид европейским делам»{423}.

Еще через 60 лет ссыльный анархист Михаил Бакунин сделал подобное предсказание в своей главной работе «Государственность и анархия»:

Напрасно презирают китайские массы. Они грозны уже одним своим огромным количеством, грозны, потому что чрезмерное умножение делает почти невозможным их дальнейшее существование в границах Китая… Внутри Китая живут массы, гораздо менее изуродованные китайскою цивилизациею, несравненно более энергические, к тому же непременно воинственные… Надо заметить еще, что в последнее время они стали знакомиться с употреблением новейшего оружия и также с европейскою дисциплиною… Соедините только эту дисциплину и знакомство с новым оружием и с новою тактикою с первобытным варварством китайских масс <…> да примите в соображение чудовищную огромность населения, принужденного искать себе выхода, и вы поймете, как велика опасность, грозящая нам с Востока{424}.

Офицеры разведки подходили к рассмотрению потенциала азиатских держав более скрупулезно, чем анархист Бакунин. Начиная с 1880-х гг. страницы «Сборника» Главного штаба и подобных изданий были полны рассуждений об усилиях Китая переделать свои Вооруженные силы по европейскому образцу. Хотя мало кто так же категорично отрицал такую возможность, как воинственный первопроходец Николай Пржевальский, как правило, офицеры не верили в возможность успешной реформы цинской армии[49]. Самые авторитетные знатоки Китая в Главном штабе отдавали должное впечатляющим размерам империи, но заключали, что присущий династии Цин консерватизм препятствует любому стремлению к прогрессу. Так, подполковник Бутаков уверял, что с 1840-х гг. китайская армия едва ли изменилась{425}. Что касается Японии, ее Вооруженные силы удостоились внимания только после того, как они нанесли поражение Китаю в 1895 г.[50].

Таким образом, Василий Головнин и Михаил Бакунин в своих опасениях по поводу Востока были в незначительном меньшинстве. Если не считать некоторого беспокойства во время напряженных отношений с Китаем в 1880-х гг., даже большинство военных не видели ни в одной дальневосточной державе потенциального агрессора. До 1895 г. подавляющее большинство русских просто не видели никакой угрозы со стороны Восточной Азии.

* * *

Как русские, так и европейцы помнили, что из Азии приходили многочисленные и разрушительные вторжения. В древности Восток периодически угрожал Западу, начиная с попыток Персии завоевать греческие государства в V в. до н.э. Падение Римской империи было по меньшей мере ускорено следовавшими один за другим набегами с Востока, самым известным из которых было нашествие гуннского вождя Аттилы в середине V в. н.э. Восемьсот лет спустя, в 1241 г., хан Батый опустошил Венгерское королевство на заключительном этапе похода, уже разорившего русские княжества. Средневековый мир, который поначалу с надеждой полагал, что монголы — это персонажи мифического несторианского царства пресвитера Иоанна, начал видеть в них исчадия ада. Им не казался простым совпадением тот факт, что распространенное второе название монголов — татары было очень созвучно слову «Тартар», обозначающему преисподнюю в классической мифологии{426}. Один французский хронист писал, что монголы — это «больше звери, чем люди, которые утоляют жажду человеческой кровью и пожирают плоть собак и людей»{427}.

Как указывает Денис Синор (Denis Sinor), «монголы были первыми азиатами, с которыми страны Запада вступили в прямой контакт»{428}. Следующая встреча с Дальним Востоком была более позитивной. Католические миссионеры, которые начали путешествовать в Китай в XVI в., обычно идеализировали экзотическую империю. Основываясь на благоприятных отзывах иезуитов и других, мыслители в XVII—XVIII вв., например Вольтер, видели в Срединном царстве апофеоз просвещенного деспотизма.

К концу XVIII в. начали появляться более негативные высказывания. Другие французские мыслители, такие как Монтескье и Руссо, увидели в цинском Китае тиранию, а не разумное правление. Монтескье был также поражен огромным количеством китайцев. В своем сочинении «О духе законов» он отмечал: «Климат Китая необыкновенно благоприятствует росту народонаселения. Женщины там так плодовиты, как нигде на земле. Самая жестокая тирания не останавливает там процесса прироста населения… Население Китая благодаря его климату не перестанет размножаться и одолеет тиранию»{429}. По любым меркам, император Цин управлял огромным населением. Если в 1800 г. население Франции и России составляло 27 млн. и 35 млн. человек соответственно, число китайцев оценивалось в 200 млн. К 1900 г. население Китая возросло больше чем вдвое — примерно до 400 млн., по сравнению с 41 млн. французов, 167 млн. русских и 76 млн. североамериканцев{430}.

Поначалу данные о таком существенном демографическом неравенстве были не более чем отвлеченными статистическими курьезами. Но в 1798 г. английский пророк-пессимист Томас Роберт Мальтус в книге «Опыт о законе народонаселения» высказал мысль о том, что высокие темпы рождаемости представляют опасность для общего благополучия{431}. Идеи об опасности перенаселения во второй половине XIX в. стали причиной растущего беспокойства по поводу огромного количества жителей Востока, особенно когда многочисленные китайские эмигранты начали прибывать на Тихоокеанское побережье Северной Америки и в Австралию{432}.

Организации, такие как Комитет по защите англосаксонской расы, стали требовать введения строгого контроля над приемом новых эмигрантов из Азии в США. Политики всех мастей обнаружили, что резкая антикитайская риторика является отличным способом набрать голоса, и даже будущий президент Теодор Рузвельт ругал «аморальную, вырождающуюся и ничтожную нацию»{433}. Местные газеты, включая «Сан-Франциско Экзаминер» Уильяма Рэндольфа Херста, увеличивали тиражи, печатая страшные истории о коварстве и испорченности «Джона Чайнамена»{434}.

Огромное население Китая стало ярким лейтмотивом синофобии конца XIX века. Это выразил британский писатель Редьярд Киплинг: «Есть три расы, которые умеют работать, и только одна, которая умеет роиться»{435}. Законодатели в Вашингтоне обосновывали аргументы по ограничению иммиграции из Азии зловещими предупреждениями о «наплыве монголов». В своей речи в Конгрессе 1892 г. сенатор из Орегона громогласно заявлял: «Если эти огромные орды китайских варваров под предводительством великого монгольского вождя Тамерлана более пяти столетий назад смогли не военной доблестью, но простой силой численного превосходства опустошить все на своем пути в России, Турции, Египте и Индии… они могут сделать это снова»{436}.[51]

Страхи Северной Америки и Австралии по поводу азиатского демографического наплыва совпали с растущим унынием среди европейских интеллектуалов. В последние десятилетия века, видевшего, как великие державы образовали огромные заморские империи и обеспечили беспрецедентное благосостояние у себя на родине, многие начали опасаться, что западная цивилизация быстро клонится к концу в результате морального, социального, физического и религиозного упадка. В литературе расцветал декаданс, а Макс Нордау в «Вырождении» и Брукс Адаме в «Законе цивилизации и упадка» предупреждали, что мир белого человека неуклонно стареет и скоро его обгонят более молодые расы[52].

Чарльз Пирсон (Charles Pearson), историк, обучавшийся в Оксфорде, который много лет провел в Австралии, объединил идеи поколения о надвигающемся упадке Запада с идеями об опасностях, представляемых «желтой расой», в своем произведении «Национальная жизнь и характер» («National Life and Character»){437}. Впервые опубликованная в 1893 г., эта книга была с большим одобрением встречена будущим американским президентом Теодором Рузвельтом, как «одна из наиболее примечательных книг о конце века»{438}. Пирсон был согласен с Нордау и Адамсом в том, что период расцвета европейских наций остался позади. Урбанизация, ослабление семейных уз и «моральное разложение» — все это подрывало жизненные силы Запада. Подобно анемичному, в прошлом могущественному, благородному роду, белый человек был более не в состоянии сохранять свое господствующее положение. В конце концов, цивилизация более низкого уровня имеет больше шансов выжить, чем привилегированная», — отмечал Пирсон. «Мы проснемся и обнаружим, что нас… оттеснили народы, на которые мы смотрели как на подчиненных, считая, что они должны обслуживать наши потребности»{439}.

Согласно Пирсону, Китай больше всего выигрывал от упадка «арийской расы». Во-первых, его население было на удивление живучим. Даже во время тайпинского восстания в 1850-е — начале 1860-х гг., унесшего жизни 30 млн. человек, Срединному царству все равно удавалось поставлять иммигрантов в Юго-Восточную Азию, Австралию и Северную Америку. Теперь главной становилась экономическая угроза. Готовые усердно работать за малую толику того, что платили белым, китайцы неминуемо должны были захватить мировые рынки. Однако Пирсон усматривал на горизонте и политическую угрозу. Если кто-нибудь объединит и возглавит этот народ, размышлял он, «трудно предположить, что Китай не превратится в агрессивную военную державу, которая отправит свои миллионные войска за Гималаи и через Степи»{440}.

Читатели книги Чарльза Пирсона взволновались из-за китайских народных масс, но больше всего для популяризации идеи желтой угрозы сделал немецкий кайзер Вильгельм II.{441},[53] В 1895 г., вскоре после того как Япония наголову разбила китайцев в быстротечной войне, прусский монарх дал указания профессору Герману Кнакфуссу из Кассельской академии искусств нарисовать картину. Как говорил сам кайзер, на картине были изображены «страны Европы, представленные своими небесными покровителями, созванные архангелом Михаилом… чтобы объединиться в борьбе с нашествием буддизма, язычества и варварства для защиты креста»{442}. Надпись гласила: «Народы Европы! Защитите свое священное наследие!»{443}

Вильгельм приказал широко распропагандировать это изображение. Он дарил копии своим служащим и главам иностранных государств, оттиски распространялись в народе, и этот рисунок украшал даже судна немецкого Восточно-азиатского пароходства{444}. Кайзер также украшал свои речи напыщенными высказываниями о желтой опасности, особенно во время Боксерского восстания в Китае в 1900 г. В то лето, когда немецкие военные корабли отправились из Бремерхафена в Восточную Азию, он сказал офицерам: «Вы отправляетесь с тяжелой и серьезной миссией… Это может быть началом великой войны между Западом и Востоком»{445}.

Полковник граф Хельмут фон Мольтке, будущий начальник немецкого Генерального штаба, получил приказ подарить картину царю Николаю осенью 1895 г. в память о вторжении двух империй в Восточную Азию вместе с Францией в начале того года. Стремясь подтолкнуть своего кузена к действиям на Тихом океане, Вильгельм еще раньше наставлял Николая, что «в будущем великая задача России состоит в том, чтобы культивировать Азиатский Континент и защитить Европу от нашествия Великой Желтой Расы»[54]. В течение последующих восьми лет кайзер продолжал подобными аргументами подстрекать Николая к действиям на Востоке. В письме из Познани летом 1902 г. самопровозглашенный «адмирал Атлантического океана» предупреждал «адмирала Тихого океана» о японских военных инструкторах в Китае: «20—30 миллионов обученных китайцев, которым помогает полдюжины японских дивизий. Дивизии под началом блестящих бесстрашных ненавидящих христианство японских офицеров. Офицеры — это… реальное воплощение “Желтой опасности”, которую я описывал несколько лет назад и за изображение которой меня высмеивало большое количество людей»{446}. Лаконичные ответы Николая на разглагольствования кузена говорили об отсутствии подобных страхов перед «желтой угрозой». Царь с трудом терпел своего властного прусского родственника[55].

Алексей Куропаткин был горячим противником неуклюжих попыток кайзера вовлечь Россию в азиатские дела. Он считал, что настоящую опасность представляла как раз внушительных размеров армия Германии на западной границе. Генерал часто напоминал Николаю: «…чем более потратит Россия сил и средств на Дальнем Востоке, тем слабее будет на Висле и Немане»{447}. И в то же время Куропаткин был крайне обеспокоен огромной численностью населения Китая и его способностью нанести ущерб Российской империи. Во время своего пребывания на посту министра он настоятельно убеждал царя без нужды не провоцировать своенравные народы Востока. Хотя Куропаткин без колебаний применял силу в Азии, когда возникала угроза интересам России, он делал это, чтобы защитить государство, а не завоевывать новые территории.

Как и Николай Пржевальский, Куропаткин познакомился с восточными людьми лицом к лицу. Однако его оценка военных навыков азиатских народов в корне отличалась от оценки Пржевальского. Рассказы Куропаткина о пребывании в Кашгарии и Туркестане дают более объективное изображение местных бойцов. И они были не толпой трусливых лентяев, как у Пржевальского, а скорее умелыми воинами, несмотря на отрицательные черты их характера.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Народы Европы! Защитите свое священное наследие!»

Аллегория желтой опасности, написанная Германом Кнакфусом по приказу кайзера Вильгельма II (Diosy A. The Near East. London, 1898)

Описывая кочевников-туркменов, с которыми он сражался в Центральной Азии, Куропаткин говорил, что они «вполне симпатичны] своею храбростью, гостеприимством, любовью к своей земле». Физически они великолепны — высоки, атлетически сложены, сильны и выносливы, но они также «жестоки, вероломны, лгуны, завистливы и прожорливы»{448}. Отношение Куропаткина к Якуб-беку и его силам было гораздо менее презрительным, чем у Пржевальского. Соглашаясь с тем, что правление мятежника продлится недолго, Алексей Николаевич тем не менее высоко оценивал его военные дарования, организаторские способности, «личную храбрость», «скромную жизнь», силу воли и «железную энергию»{449}.

Куропаткин опасался, что азиаты станут лучше воевать через какое-то время, когда они освоят современное оружие. В прошлом русским европеизированным военным было легко побеждать плохо вооруженных степных кочевников. Но Куропаткин отмечал, что даже в Средней Азии царское правительство больше не может считать само собой разумеющимся свое превосходство: «…в городах наши противники дрались лучше, и при штурмах у нас и у них бывали большие жертвы. Появление усовершенствованного оружия в руках азиатских народов значительно увеличило трудность действия против них»{450}.

Что касается Китая, Куропаткин хотя и признавал, что цинская армия не представляет непосредственной угрозы для России, но из-за своей численности она является силой, с которой приходится считаться. Его также настораживало безразличие китайского солдата к своей судьбе, его «способность спокойно встречать смерть»{451}. Больше всего военного министра волновало мирное продвижение китайцев в российские пределы. Амурский край уже страдал от прироста «желтого населения». Вторя рефрену, знакомому жителям Калифорнии конца XIX в., Куропаткин докладывал царю в 1903 г., что китайские переселенцы «забирают в свои руки торговлю, составляют главную массу рабочих по прокладке дорог, возведению зданий, торговым работам, постройке крепостей; они проникают всюду, как прислуга, и наконец, в качестве арендаторов и рабочих…» Наконец, «желтолицые» вытесняли русских и из сферы аграрных занятий{452}. Годом раньше военный министр предупреждал Николая о коварном плане китайских властей заселить Маньчжурию и Монголию (регионы, которые ранее были по большей части недоступны для китайцев-хань) большим количеством переселенцев из самого Китая. Такое развитие событий было особенно неблагоприятно для Восточной Сибири{453}. Куропаткин бил тревогу: «С увеличением населения в северной Маньчжурии увеличится и опасность, что желтолицые могут затопить в своем желтом потоке небольшие существующие в Приамурском крае русские оазисы»{454}.

Из азиатских государств военный министр с наибольшим уважением относился к Японии. Уже в марте 1898 г., вскоре после своего назначения, Алексей Николаевич выразил обеспокоенность по поводу возможного нападения японцев на недавно приобретенную военно-морскую базу Порт-Артур{455}. Куропаткин получил возможность непосредственно изучить тихоокеанского соперника летом 1903 г., когда Николай отправил его в Японию с необычной миссией{456}. Основной целью путешествия было объяснить позицию России в отношении Маньчжурии и Кореи в период крайне напряженных отношений с Токио по этим вопросам. Генерал также лично произвел рекогносцировку потенциального противника. Как гость японской армии, он посещал военные академии и оружейные заводы, наблюдал учения и осматривал подразделения в Токио, Нагасаки, Осаке и других местах.

Островная империя произвела на него благоприятное впечатление. Куропаткин писал царю: «…удивлен был культурою местностей, мимо которых мы проезжали. Несомненно, что в отношении культуры масса населения опередила нас, русских, весьма значительно»{457}. Вооруженные силы Японии также получили высокую оценку. Хотя Куропаткин и обнаружил некоторые недостатки в кавалерии и офицерском корпусе, пехота показала отличные результаты как во время учений, так и на параде. Войска были хорошо накормлены, экипированы и обучены, моральный дух был высок, а дисциплина отлична. «В общем войска японские произвели на меня впечатление надежных войск»{458}.

Не разделяя презрения Пржевальского к азиатам-воинам, Куропаткин также не проявлял энтузиазма и по поводу завоевания. Отношение военного министра к конфликтам было гораздо более пессимистичным. Современные государства расширяли свои границы не ради славы завоевателей новых земель и не ради богатств, которые эти земли могли принести. Они делали это только для того, чтобы защитить свои слабые границы. Впервые Куропаткин разъяснял свои умозаключения в алжирских очерках: «…в 26 лет войны французы, начав с города Алжира <…> подчиняют себе мало-помалу всю Алжирию. Мы остановились на том факте, что и правительство, и общественное мнение были против расширения владений в Африке, но, тем не менее, это расширение неуклонно продолжалось до тех пор, пока владения… не дошли до пустынь Сахары». Причиной этого вынужденного продвижения французов в Африку была необходимость защищаться против враждебных пограничных племен. Каждый раз, когда французское владычество устанавливалось на новой территории, кочевники по другую сторону границы начинали устраивать периодические набеги на только что усмиренный район, что неизбежно вынуждало производить новые аннексии{459}.

Куропаткин полагал, что продвижение России на восток было вызвано подобными соображениями. Как и продвижение Франции в Северную Африку, «движение России в Средней Азии… совершалось не по определенному плану и даже противно намерениям правительства»{460}. В описании завоевания Россией Туркестана он объяснял: «…граница… была подвержена постоянным нападениям кочевых племен, которые грабили наших жителей, угоняли скот и уводили людей в рабство»{461}.

Хотя имелись и коммерческие мотивы, Куропаткин подчеркивал, что царская кампания предпринималась главным образом для защиты юго-восточной границы. «Это было неизбежным последствием близости громадной степи, населенной полудикими, враждовавшими между собою киргизами и туркменами»{462}. Каждый шаг вперед ставил Россию перед лицом нового врага, которого снова надо было покорять. Полумеры не действовали, ибо это была «Азия, признающая только силу»{463}. Это «движение, дорого стоящее коренному населению», добавлял Куропаткин, «но неизбежное в силу естественных причин, неотвратимых, пока наши границы не сомкнутся с относительно сильными и организованными государствами (Китай, Персия, Афганистан)». Только когда в 1880-х гг. все ханства были полностью покорены и вошли в империю, «тяжелая миссия России в Средней Азии пришла теперь к своему естественному концу»{464}.

Мышление Куропаткина напоминает хорошо известный циркуляр министра иностранных дел в правительстве Александра II князя Александра Горчакова. Написанный в ноябре 1864 г., этот документ распространялся среди российских представителей за границей, чтобы оправдать кампанию против Кокандского ханства:

Положение России в Средней Азии одинаково с положением всех образованных [цивилизованных. — Ред.] государств, которые приходят в соприкосновение с народами полудикими, бродячими, без твердой общественной организации. В подобном случае интересы безопасности границ и торговых сношений всегда требуют, чтобы более образованное государство имело известную власть над соседями, которых дикие и буйные нравы делают весьма неудобными. <…> Оно бывает вынуждено привести соседние народцы к более или менее близкому подчинению. По достижении этого результата эти последние приобретают более спокойные привычки, но, в свою очередь, они подвергаются нападениям более отдаленных племен. Государство обязано защищать их от этих грабительств и наказывать тех, кто их совершает… Если государство ограничится наказанием хищников и потом удалится, то урок скоро забудется; удаление будет приписано слабости: азиатские народы, по преимуществу, уважают только видимую и осязательную силу… Поэтому работа должна начинаться постоянно снова{465}.

Многие иностранцы, особенно англичане, отвергли письмо Горчакова как чистой воды пропаганду. Более столетия спустя, в 1980 г., вскоре после того как советские войска вошли в Афганистан, журнал для американских дипломатов перепечатал этот циркуляр с подзаголовком «Deja vu: Россия в Восточной Азии»{466}. Некоторые ученые дискутируют о том, верил ли министр иностранных дел в свои слова{467}. Как бы ни относились Горчаков и его современники к этому обоснованию, Куропаткин воспринял его серьезно.

И все же завоевание вовсе необязательно ликвидировало опасность со стороны иных народов. Согласно пессимистичным рассуждениям Куропаткина, даже после того как иная народность была покорена и вошла в состав подданных царя, она все равно может представлять угрозу. Более того, являясь частью Российской империи, неспокойное и агрессивное чужеродное население может принести больше вреда, чем оставаясь за ее пределами. Единственная возможность обеспечить спокойствие внутри страны — ассимилировать все нерусские элементы, населяющие империю.

Куропаткин оказался страстным сторонником русификации в период роста национального самосознания среди меньшинств империи. Финны помнят военного министра как одного из главных действующих лиц в стремлении царя лишить их армию полуавтономного статуса, начиная с 1898 г.{468}. Глядя на Восток, Куропаткин часто опасался сильного религиозного рвения мусульманских подданных империи. В отчете о ревизии Туркестанского военного округа в 1901 г. он писал: «Население Туркестана… в общем довольно спокойное; тем не менее, по вере своей оно нам чуждо, а потому требует неослабного, но осторожного с нашей стороны надзора; надо быть всегда готовым встретить вспышку религиозного фанатизма…»{469}

По мнению Куропаткина, если в Туркестане возникнут проблемы, русским некого будет винить, кроме самих себя. Военный министр полагал, что терпимое отношение к чуждым вероисповеданиям и обычаям является прологом к крушению многонациональной империи. «Необходимо припомнить, что под влиянием западных идей, из опасения упрека в религиозной нетерпимости, русские в Сибири и в Средней Азии в XVIII и XIX столетиях стали покровительствовать распространению мусульманства…»{470}

Военный министр часто спорил со своим коллегой Сергеем Витте, который выступал за более благосклонное отношение к нерусскому населению империи{471}. Во время беседы с Витте на новогоднем приеме у царя в 1902 г. Куропаткин заявил, что миссия самодержавия состоит в том, чтобы внушить своим нерусским подданным чувство «гордости от мысли, что они принадлежат к великой русской семье»{472}. Несколькими годами раньше военный министр убеждал Николая, что тот должен подавлять сепаратистские устремления. Идеалом для России Куропаткин считал «плавильный котел» Соединенных Штатов Америки, где люди говорят на одном языке, имеют одну школу, один суд{473}.

Подтекст умозаключений Куропаткина был очевиден: если Российская империя уже столкнулась с проблемами интеграции многочисленных народностей, то неразумно завоевывать новые территории. Для русских, писал он, это будет сопряжено с риском «раствориться» среди инородцев{474}. Самое яркое изложение стратегического видения Куропаткина можно найти в его длинной служебной записке царю об обороне империи, составленной в марте 1900 г. Рассказывая о требованиях к армии в XX в., документ подробно описывает всю границу, начиная с 870-километровой границы с Норвегией на северо-западе до общих с Кореей 16 километров на востоке{475}. По словам автора, Николай прочитал служебную записку, но признался, что с трудом одолел последнюю главу, где «так много важных мыслей»{476}.

Военный министр начал с описания потрясающего роста царских владений начиная с 1700 г.: «…в течение двух последних веков Россия из государства с 12 мил. жителей обратилась… к 1900 г. — в мощную империю с 132 мил. населения… ныне Россия занимает 1/6 часть всей суши земного шара»{477}. Возникает вопрос: «Довольны ли мы в настоящее время своими границами?»{478} Куропаткин решительно дает утвердительный ответ, заявляя, что Россия давно достигла своих естественных границ. Он убеждает своего повелителя сосредоточиться на защите имеющихся владений, ибо удержать то, что он уже имеет, и так достаточно трудно. Любые новые завоевания лишь вызовут враждебность со стороны других держав. Кроме того, нет нужды увеличивать число неспокойных национальных меньшинств.

Царю незачем стремиться к новым приобретениям в Азии, за исключением разве что Босфора с Константинополем. И прежде всего, подчеркивал Куропаткин, Николай должен противостоять любым соблазнам в Китае. Несмотря на нестабильность Цинской империи, Россия просто не могла себе позволить иметь недовольного и враждебного соседа вдоль своей восточной границы протяженностью 9000 км. Хотя Куропаткин и изменит свою позицию менее чем через год, когда события, связанные с Боксерским восстанием, поставят его перед свершившимся фактом, он настойчиво возражал против дальнейшего продвижения в Маньчжурию: «Не говоря уже о том, что такой захват одной из важнейших провинций Китая нарушил бы вековые мирные отношения наши к этому соседу, — он повел бы за собою массовое население маньчжуров… Слабое русское население [Уссурийского края. — Авт.] было бы потоплено нахлынувшими волнами желтой расы»{479}.

Даже когда речь заходила об Индии, которая считалась давним объектом вожделения Российской империи, Куропаткин полагал, что царь проявит мудрость и воздержится от новых завоеваний{480}. Более того, вместо того чтобы соперничать с Альбионом в борьбе за Азию, Россия должна сотрудничать со своим традиционным противником на этих землях. В примечательном отрывке военный министр предсказывал: «XX век должен принести с собою тяжкую борьбу в Азии народностей христианских против нехристианских. Для блага человечества необходимо, чтобы в этой борьбе мы были в союзе с христианской Англией против нехристианских племен Азии…»{481}

Пессимизм Куропаткина в отношении Азии понятным образом усилился в годы, последовавшие за его поражением в Маньчжурии. В 1910 г., размышляя о тех событиях у себя в Шешурине, бывший военный министр опубликовал трактат «Задачи русской армии». Нацеленный на широкую аудиторию, этот 1600-страничный труд был построен по той же схеме, что и служебная записка Николаю в марте 1900 г. Он включал обзор прошлых войн и рекомендации на будущее. Однако идея была совершенно другой.

Используя жесткие националистические и расистские выражения, Куропаткин теперь писал о многих трудностях «русского племени». Одна из самых серьезных опасностей для русских, утверждал он в разделе под названием «Желтая опасность», находилась на востоке. «Борьба только начинается… То, что произошло на полях Маньчжурии в 1904—1905 гг., был лишь авангардный бой». Подобно тому как десятью годами ранее Соловьев в своей «Краткой повести об антихристе» призывал христианство забыть все ссоры и объединиться перед лицом нового монгольского врага, Куропаткин призывал действовать «для блага всей Европы, чтобы при новом напоре японцев или китайцев на Россию силы Европы были с нею, а не против нее… С единодушным признанием, что поддержание мира в Азии составляет вопрос общеевропейский <…> “желтая опасность” может быть на продолжительное время устранена»{482}. Последнее серьезное выступление Куропаткина по поводу Азии — его «Русско-китайский вопрос», который появился два года спустя. Цинская династия только что пала, и будущее восточного соседа России было неопределенным. Повторяя зловещие предсказания о неизбежном конфликте «между белою и желтою расами», отставной генерал призывал русский народ принять предупредительные меры против будущих нападений с Востока{483}. Необходимо захватить полосу китайской территории в малонаселенных степях и пустынях Синьцзяна, Монголии и Маньчжурии вдоль всей русской границы и создать санитарный кордон. Таким путем Россия сможет, в лучших традициях князя Горчакова, защитить себя от желтой опасности.

* * *

Алексей Куропаткин глубоко пессимистично смотрел на будущее современных империй. Он полагал, что великим державам все более угрожали как неспокойные враждебные элементы изнутри, так и агрессивные, варварские народы извне. Поэтому империям следует сосредоточиться на обороне, а не на завоеваниях. Генерал не исключал полностью присоединения новых территорий, но полагал, что к ним следует прибегать только для защиты границ от потенциальных атак со стороны опасных соседей.

Куропаткин не был единственным русским, высказывавшим такое убеждение, — здесь явно слышатся отголоски циркуляра князя Горчакова, — но он был одним из первых, кто объединил современные европейские идеи о расовой борьбе, Kulturpessimismus и социальный дарвинизм с более традиционными представлениями о «беспокойной границе». Он был также среди немногих чиновников царского правительства, кто указывал на «желтую опасность», хотя открыто он этого термина до своей отставки не употреблял.

Представления Куропаткина о желтой угрозе были в значительной степени заимствованы с Запада. Не случайно Владимир Соловьев впервые задумался о недружелюбии Востока во время своей поездки во Францию. Как и многие другие элементы русского fin de siècle, эти пессимистичные идеи в значительной степени были вызваны более широкими интеллектуальными течениями на Западе, включая общее ощущение беспокойства в связи с приближающимся концом века. Негативное отношение к китайской иммиграции в Калифорнию, Британскую Колумбию и Австралию также сыграло свою роль. Даже британец сэр Роберт Харт, который длительное время занимал пост шефа морской таможни Китайской империи и в целом симпатизировал китайцам, мрачно предсказывал в 1900 г.: «То, что в будущем нам придется иметь дело с “желтым” вопросом, а возможно, и с “желтой опасностью”, так же верно, как и то, что завтра взойдет солнце»{484}.

Сами русские на рубеже XX в. не слишком беспокоились по поводу опасности с Востока. Большая часть рассуждений об азиатской угрозе велась в рафинированных кругах поэтов Серебряного века, вдохновленных Владимиром Соловьевым. И все же идея желтой опасности постепенно проникла в русское общественное сознание и самым ярким образом проявилась во время китайско-советского раскола в 1960-е гг.{485}. Свидетельство тому — знаменитый прогноз, опубликованный за границей советским диссидентом Андреем Амальриком «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?»{486}. Амальрик предсказывал катастрофическую войну с Китаем, которая станет причиной распада Советского Союза. Но, как мы знаем, в конечном счете Китайская Народная Республика не имела почти никакого отношения к распаду СССР в 1991 г. Тем не менее, на заре XXI в., в эпоху глубокой нестабильности и ущемленных имперских амбиций, многие русские испытывают серьезное беспокойство, глядя на Китай с его колоссальным населением{487}.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

ПУТЬ К ВОЙНЕ


Пролог.

РЕЙД АДМИРАЛА ТОГО

Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт-артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин… Война началась. Из-за чего эта война? Никто не знал. Полгода тянулись чуждые всем переговоры об очищении русскими Маньчжурии, тучи скоплялись все гуще, пахло грозою. Наши правители с дразнящею медлительностью колебали на весах чаши войны и мира. И вот Япония решительно бросила свой жребий на чашу войны.

Владимир Вересаев 

В предреволюционном Петербурге январь был разгаром светского сезона{488}. Почти каждый вечер какой-нибудь магнат устраивал роскошный бал в своем дворце; в «A l'Ours», «Restaurant de Paris», «Аквариум» жизнь била ключом. В Императорском балете, в опере и театрах полным ходом шли представления. Словно бы для того, чтобы компенсировать бледный дневной свет, освещавший метрополию на берегу Балтийского моря в короткие зимние дни, люди со средствами проводили ночи в лучах искусственного сияния.

Вечер понедельника 26 января 1904 г. мало чем отличался от любого другого дня того месяца в северной столице. Главным событием был бенефис хора Мариинского театра, который давал оперу Александра Даргомыжского «Русалка». Присутствовал император Николай II вместе со своей супругой Александрой и матерью, вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Прославленный бас Федор Шаляпин согласился приехать из Москвы, чтобы исполнить партию мельника; приехал и лирический тенор Леонид Собинов, исполнявший роль князя. В то время как их голоса получили восторженные отзывы, хор разочаровал критиков{489}.

На самом деле мысли многих зрителей были заняты назревающим дипломатическим кризисом. За два дня перед тем Япония разорвала отношения с Россией и отозвала своих представителей, чтобы выразить недовольство ходом переговоров о роли двух империй в Корее и Маньчжурии. Когда в понедельник утром биржа открылась для торгов, там началась легкая паника, и Николай снова начал совещаться со своими министрами по поводу дальневосточного вопроса. Правда, никакого решения так и не было принято{490}. Общее мнение в Петербурге состояло в том, что неприятности в Азии в итоге сойдут на нет — и это мнение разделял сам царь. В крайнем случае, снова будет призвана могущественная Тихоокеанская эскадра, чтобы научить выскочек с островов уважать русскую волю, как это сделали девять лет назад в Чифу{491}. Во время второго антракта оперы зрители оборачивались к императорской ложе, неоднократно начиная петь гимн «Боже, царя храни» и кричать «ура». После финального занавеса царь проводил свою мать в ее апартаменты в Аничковом дворце, где остался выпить чаю и побеседовать, и вернулся в Зимний дворец около полуночи{492}.

За 8000 верст на восток, на военно-морской базе Порт-Артур на Желтом море, вечер начинался так же непримечательно. Ссора с Японией вовсе не обеспокоила жителей города. Хотя азиатский противник находился на расстоянии не более двух дней морского пути, а российский морской атташе слал взволнованные телеграммы из Токио со сведениями о подготовке к войне по всей островной империи, никто не видел поводов для беспокойства{493}. Новый российский наместник на Дальнем Востоке, адмирал Евгений Алексеев, чья штаб-квартира находилась в Порт-Артуре, даже не потрудился сообщить своим офицерам о разрыве дипломатических отношений{494}.

Никаких приготовлений к возможным военным действиям не проводилось. Береговая артиллерия бездействовала, орудия были жирно смазаны и укрыты на зиму брезентом. Мощный маяк на оконечности полуострова Тигровый хвост продолжал указывать кораблям вход в порт. Поскольку большая часть бухты во время отлива была непригодна для навигации, 16 кораблей мощной флотилии, собранной на базе, аккуратно выстроились в ряд на внешнем рейде. Чтобы не затруднять движение, суда не использовали противоторпедные сети. В то же время некоторые капитаны, более опасаясь столкновения с соседним кораблем, чем нападения не приятеля, с наступлением темноты зажгли огни{495}.[56]

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Рейд на Порт-Артур»

На лубке японского художника К. Кобаяши торпеда вот-вот поразит русский корабль.

(Частная коллекция) 

Когда на тихоокеанский гарнизон спустились сумерки, его китайские жители начали праздновать наступление своего Нового года. Некоторые из европейских обитателей собирались посетить гастролировавший цирк Бараторского, другие подумывали о менее полезных для здоровья развлечениях в портовых тавернах и борделях. Вице-адмирал Оскар Старк, возглавлявший морской отряд на внешнем рейде, устраивал небольшой прием, посвященный именинам жены{496}.[57] Отдавая приказы на ночь, он предупредил своих офицеров, что они должны быть начеку. Однако пожеланиям добросовестного генерала не придали особого значения, полагая, что он всего лишь задумал очередное утомительное учение. Как всегда, два эскадренных миноносца были отправлены в дозор, патрулировать прилегающую акваторию в 30-километровом радиусе{497}.

Ночь была безоблачной, спокойной и холодной. Прибывающая луна только вошла в первую четверть и не появлялась на небе до рассвета. Только маяк и огни русских кораблей освещали темные воды. Вскоре после полуночи адмирал Старк, проводивший в это время совещание со своим штабом в каюте на борту «Петропавловска», услышал снаружи взрыв. Звук пришел со стороны «Ретвизана», другого броненосца, находящегося на расстоянии менее одного километра. Поскольку матросы этого корабля весь день заряжали торпеды, Старк в первый момент подумал, что произошла случайная детонация. Только когда один за другим быстро прогремели еще два взрыва, адмирал понял, что его флот подвергся нападению{498}.

Нападение совершили миноносцы японского флота. За два дня до этого, когда Токио разорвал отношения с Россией, две флотилии под командованием вице-адмирала Хэйхатиро Того вышли из базы Сасебо на южном острове Кюсю. Одна из них проследовала в аванпорт Сеула — Чемульпо (сегодня известный как Инчхон), где она вывела из строя пришвартованные там русские корабли, и обеспечила для себя контроль над морским подступом к корейской столице[58]. Более крупные силы отправились к Ляодунскому полуострову, где сигнальная станция Порт-Артура и прожектора русских кораблей существенно облегчили плавание. Двумя ударами японская флотилия выпустила 19 торпед, три из которых попали в цель, повредив броненосцы «Ретвизан», «Цесаревич» и крейсер «Паллада»{499}.

Николай узнал о нападении, вернувшись домой из оперы. Когда царь вошел в Зимний дворец, фельдъегерь вручил ему расшифрованную телеграмму:

Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что около полуночи с 26-го на 27-е января японские миноносцы произвели внезапную минную атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур. Причем броненосцы «Ретвизан», «Цесаревич» и крейсер «Паллада» получили пробоины — степень их серьезности выясняется. Подробности представлю Вашему Императорскому Величеству дополнительно. Генерал-адъютант Алексеев{500}.

В тот вечер перед отходом ко сну император изложил содержание телеграммы в своем дневнике, добавив: «Это без объявления войны»{501}.

Многие историки сравнивали неожиданную атаку японцев на Порт-Артур с налетом на американскую базу Перл-Харбор 37 лет спустя[59]. Но недоверие и нежелание признать свершившийся факт, с которыми Николай встретил начало войны, еще более сопоставимы с реакцией Сталина на вторжение Гитлера в Советский Союз в том же 1941 г. И все же столкновение царской России и Японии существенно отличалось от американской и советской реакции на вступление последней во Вторую мировую войну. Если не считать первоначальных проявлений патриотического пыла, в 1904 г. русская публика не поддержала маньчжурскую кампанию. Морис Бонпар, в то время французский посол в Петербурге, вспоминал:

Никогда не была война столь непопулярна, как она была в России с самого начала… Люди не понимали ни ее причин, ни целей… Разумеется, армия выполняла свой долг, но только по долгу службы и без малейшего энтузиазма… Что касается народа, который должен был отдать на войну более миллиона своих сыновей, он погрузился в глубокую депрессию в результате необъяснимого конфликта, который еще более усугублялся неспособностью императора объяснить, для чего нужны их жертвы{502}.

Физический ущерб, нанесенный ночным нападением на русскую морскую базу, был скромным. Ни одно судно не было потоплено, человеческие потери были минимальны{503}. Но психологический ущерб был огромен, и царская армия так и не смогла полностью восстановить свой боевой дух. На протяжении всего конфликта японцы удерживали инициативу. Атаки на Порт-Артур и Чемульпо обеспечили адмиралу Того контроль над северо-восточной частью Тихого океана, что позволило японской армии высадить войска на материк. Русским попыткам сопротивления мешало неэффективное командование, удрученное состояние солдат и трудности со снабжением. Менее чем через год и Корея, и Ляодунский полуостров оказались в руках японцев, русский Балтийский флот был потоплен в Цусимском проливе, а царские войска в Маньчжурии потерпели унизительное поражение. В то же время плохие новости с фронта вели к серьезным волнениям внутри страны, угрожая самому существованию династии Романовых. К 1905 г. русские мечты о своем азиатском предназначении превратились в кошмар военного поражения и революции{504}.

В конце 1890-х гг., в первые годы правления Николая II, положение России на Дальнем Востоке казалось незыблемым. В отличие от западной границы, где ей приходилось обороняться, на Тихом океане власть Петербурга казалась властью будущего. Китай только что объединился с ним в оборонительном союзе — это была многообещающая мощная комбинация двух великих евразийских монархий. Некоторые, например князь Ухтомский, даже фантазировали о возрождении империи Чингисхана, где царь из династии Романовых будет законным наследником монголов. Британию и Японию — две единственные страны, которые могли обуздать царские притязания в Азии, — немедленно заставили замолчать. Министр финансов Сергей Витте строил амбициозные планы превращения тихоокеанских владений царя в витрину предпринимательства и процветания. Как внутри страны, так и за границей многие говорили о русском Дальнем Востоке как о второй Калифорнии. В то время как Витте мыслил только в терминах pénétration pacifique — доминирования посредством менее насильственных методов современного капитализма, в умах других мелькали видения быстрой славы и легких аннексий в Азии. Вновь стали актуальны призывы Пржевальского к конкистадорскому империализму. Лишь немногие, как генерал Куропаткин, смотрели на Восток с беспокойством, а не с предвкушением. В первой половине этой книги мы рассмотрели идеологии империи, вдохновленные обращением России к Востоку. А то, как Петербург сначала обрел популярность, а потом впал в немилость на Тихом океане в течение девяти лет, с 1895 по 1904 г., — это тема следующих глав.


ГЛАВА 6.

ПОВОРОТ НА ВОСТОК 

Большое путешествие, предпринятое будущим царем Николаем II в Азию, более всего примечательно тем, что позволяет нам понять, как изменилась направленность интересов Российской империи в конце XIX в. В первой половине века внимание Петербурга было в значительной степени сосредоточено на Европе. Дипломатические усилия царского правительства были главным образом направлены на то, чтобы извлечь пользу из нестабильного положения Османской империи на Балканах и Ближнем Востоке. Когда дед Николая, Александр II, унаследовал трон в 1855 г., его империя еще не могла оправиться после серьезного военного поражения в Крыму, нанесенного западноевропейскими державами при участии Османской Турции.

Россия проиграла войну главным образом из-за своей отсталости по сравнению с главными противниками — Англией и Францией. Новый царь понимал, что, если Россия хочет избежать недостойной участи таких стареющих держав, как Османская Турция, необходимы значительные изменения, и он сосредоточил свое внимание на внутренних делах. Вступив на трон, Александр сказал одному из своих дипломатов: «После недавних испытаний Россия должна сосредоточиться на своих собственных делах и стараться залечить раны, нанесенные войной, внутренними мерами»{505}. Александровские Великие реформы, такие как освобождение крестьян, введение земского самоуправления и суда присяжных, а также усовершенствование армии, оставляли мало времени для осложнений за границей{506}. Новый министр иностранных дел Александр Горчаков делал все возможное, чтобы не допустить войны. Его политика получила название recueillement, сосредоточения сил[60]. Такое сосредоточение не подразумевало полного отказа от экспансионистских устремлений, но, скорее, направляло их в те части света, где было меньше риска ввязаться в опасную войну. Получив сокрушительный отпор на Ближнем Востоке, Петербург обратил свое внимание на более отдаленные земли Азии{507}.

* * *

Русские не были чужими на этом континенте. В эпоху Киевской Руси они вели нескончаемую борьбу с чередой тюркских и монгольских племен, продвигающихся на запад из степей Внутренней Азии. Летописи той эпохи зачастую представляют собой только перечисление вторжений кочевников. «Слово о полку Игореве», повествующее о плачевно завершившемся походе против половцев в XII в., — наиболее известный пример такой безрадостной литературы. Самые мрачные годы начались на Руси в XIII в., когда монгольские всадники наголову разбили войска разрозненных княжеств и поработили русский народ почти на двести лет.

«Реконкиста» началась в 1480 г., когда московский великий князь Иван III освободил страну от монгольского правления. К 1550-м гг. его потомок Иван Грозный покорил оплоты татар в Казани и Астрахани, устранив угрозу из Азии. Начиная с XVI в. Россия неумолимо двигалась на восток. Эта экспансия имела двойную направленность. Одна ее ось шла прямо на восток через сибирскую тайгу, а другая — на юго-восток, в Центральную Азию.

На севере отряд казаков-авантюристов под предводительством Ермака Тимофеевича в поисках ценной пушнины в 1581 г. перешел через Урал{508}. Встретив незначительное сопротивление со стороны местных кочевых племен, его последователи быстро захватили сибирский субконтинент, подобно тому как охотники-следопыты Новой Франции, добывая пушнину, пересекали просторы Канады{509}. Менее чем за семьдесят лет Россия достигла Тихого океана{510}. С этого момента дальнейшие территориальные захваты на Дальнем Востоке происходили только за счет южного соседа — Китайской империи. Когда Китай был сильным, Россия сдерживала свои амбиции. Так, после Нерчинского договора с эмиссарами императора Канси в 1689 г. восточноазиатская граница почти не менялась в течение полутора веков[61].{511}

Для того времени отношения России с династией Цин были уникальны. До середины XIX в. Россия была единственной европейской державой, которую Китай признавал равной себе, подписывая с ней договоры и посылая дипломатические миссии. Российские посланники должны были низко кланяться Сыну Неба, но при этом Канси и его потомки признавали, что соседняя империя не является подчиненным государством{512}. Соглашение, заключенное в Кяхте в 1727 г., даровало беспрецедентное право открыть духовную миссию в Пекине, которая также действовала как языковая школа, пункт для сбора информации и неофициальное посольство{513}.

До конца XIX в. династия Цин относилась к своему континентальному соседу совсем не так, как к португальским, голландским и английским иностранным бесам, которые стремились закрепиться на китайских берегах. До учреждения Цзунлиямынь, ведомства иностранных дел, в 1861 г. отношения с европейскими странами находились в ведении Министерства обрядов, поскольку они считались подчиненными государствами Сына Неба. С русскими же общались через Лифань-юань (Бюро пограничных дел) — учреждение, созданное династией Мин в начале XVII в. для ведения дел с монголами и другими кочевниками за Великой стеной{514}. Конечно, отношение Китая определялось прагматичными соображениями. В отличие от иностранных морских государств, Россия непосредственно граничила со Срединным царством. Более того, в ранние годы правления династии нейтралитет соседа был необходим, чтобы завершить завоевание северо-западных пограничных территорий{515}.

Отношение Китая к России не было совсем негативным. Сочинение Го Цитао «Подробное описание северных районов» — собрание всех имеющихся материалов о России, подаренное императору в 1860 г., довольно хорошо отражало официальные взгляды[62]. Автор упрекал других за предположения, что северное государство было совершенно нецивилизованным. По его мнению, это искупалось тем фактом, что его правитель регулярно посылал своих подданных в Пекин учиться:

Восхищаясь облагораживающей силой нашей династии, [русские] ежегодно присылают своих самых лучших студентов в нашу столицу изучать маньчжурские и китайские писания и читать исторические и классические произведения <…> Теперь облагораживающее влияние нашей Династии распространилось вдаль, постепенно обращая людей к благожелательности и добродетельности. <…> В течение двухсот лет [Россия] постепенно преображалась под этим влиянием, и поэтому ее литература необыкновенно расцвела{516}.

Две империи сосуществовали в относительной гармонии до 1850-х гг.{517}.

Опиумные войны 1840-х гг. и Тайпинское восстание, разразившееся десятью годами позже, пошатнули укоренившуюся убежденность в способности Цинов сохранить целостность империи. Как и османские султаны, китайские императоры теперь казались менее способными противостоять территориальным посягательствам. Первым из русских, кто этим воспользовался, был генерал-губернатор Восточной Сибири, граф Николай Николаевич Муравьев (затем Муравьев-Амурский). Отчасти стремясь помешать деятельности Русско-американской компании на другой стороне Берингова пролива, Муравьев начал агрессивную колонизацию Приамурья в начале 1850-х гг. Хотя в основном это была собственная инициатива Муравьева, Петербург не возражал. Когда в 1849 г. его подчиненный, вопреки конкретным указаниям вышестоящих лиц, заявил права России на территорию в устье Амура, царь Николай I принял этот шаг, сказав: «Где раз поднят русский флаг, там он уже опускаться не должен»{518}.[63]

Подписав Нерчинский договор, правительство Петра I признало власть Китая над этими малонаселенными морскими провинциями. Но теперь маньчжурская династия клонилась к своему неизбежному закату и не могла противостоять Муравьеву. И когда в 1858 г. английские войска оккупировали Кантон, а тайпины захватили Нанкин (Наньцзин), у осажденного цинского правительства не было другого выбора, кроме как уступить требованиям Муравьева о контроле над регионом. По договорам, подписанным в тот год в Айгуне и в 1860 г. — в Пекине, Россия получала западный берег Амура от северо-западной оконечности Маньчжурии до Тихого океана, а также территорию к востоку от реки Уссури{519}. Подчеркивая свои амбиции, Муравьев окрестил новый порт на Тихом океане Владивостоком.

* * *

После 1860 г. дипломатия князя Горчакова в Азии стала более осмотрительной. В Туркестане воинственные генералы, такие как Скобелев, энергично продвигались вперед, туда, где территория царской России граничила с небольшими самостоятельными ханствами — Хивинским, Кокандским и Бухарским. Однако, когда дело касалось более авторитетных держав, Петербург избегал риска новой войны. Нигде это не было так очевидно, как в продолжительных спорах с Пекином по вопросу реки Или в последние годы правления Александра II.{520}

Один из самых плодородных оазисов Центральной Азии — долина, орошаемая верховьями реки Или на северо-западной границе Китая, имела огромное стратегическое и коммерческое значение{521}. Во время крупного восстания мусульман в т.н. Китайском Туркестане в 1860-е гг. восставшие изгнали цинскую администрацию с этой территории и грозили подтолкнуть к мятежу своих единоверцев в российской части Туркестана по другую сторону границы. Хотя у него и не было на это приказа начальства, генерал Константин Кауфман в 1871 г. направил войска на захват долины. Они легко подавили мятеж, а их командир, генерал Герасим Колпаковский, объявил, что Или занята «навечно»{522}. Русский посланник в Пекине Влангали лаконично сообщил в Цзунлиямынь, что Колпаковский «вернул» земли, занятые мусульманскими мятежниками, опустив при этом неудобные для себя заявления генерала об аннексии. Вместо этого на основании предшествующих просьб Китая о помощи в подавлении восстания эта акция была представлена скорее как дружественный жест, и Александр II публично объявил, что Или будет возвращена Пекину, как только тот усмирит Синцзян.

То, что Россия когда-либо выполнит слово и спустит свой флаг в долине, вызывало большие сомнения. Однако к 1878 г. цинские армии под грамотным руководством генерала Цзо Цзунтана наконец-то подавили восстание. С огромной неохотой и только через три года, в течение которых тянулись переговоры, царские дипломаты все же согласились освободить большую часть долины Или на приемлемых для Китая условиях по договору, заключенному в Петербурге 12 февраля 1881 г.{523}.

Решение покинуть эти земли было вызвано глубокой обеспокоенностью Петербурга по поводу неудачи в Османской империи. Когда Александр II нехотя позволил втянуть свою империю в новую турецкую войну в 1877 г., последующие события только подтвердили мудрость его пацифистских инстинктов. В отличие от Крымской войны 1853—1856 гг., Турция теперь воевала почти без какой-либо помощи, и к началу 1878 г. царские войска дошли до ворот Стамбула. Однако Великобритания и Австро-Венгрия, встревоженные условиями, на которых был заключен мир с турецким правительством в Сан-Стефано, заставили Россию снова сесть за стол переговоров. Будучи слишком слаба, чтобы противостоять сразу нескольким державам, Россия была вынуждена убавить свои требования и согласиться на существенный пересмотр договора на Берлинском конгрессе в мае 1878 г.{524}.

Эта дипломатическая уступка была воспринята в Петербурге как серьезное поражение, вызвав возмущение общественности и еще больше пошатнув и без того неустойчивый гражданский порядок в России{525}. Поднявшаяся волна народовольческого терроризма, завершившаяся убийством Александра II 1 марта 1881 г., зловещим образом напомнила предсказание, которое цесаревич Александр Александрович услышал от своего наставника Константина Победоносцева: «…народ будет видеть в этом мире [Берлинском договоре] позор для русского имени, и я предвижу горькие бедственные от него последствия внутри России»{526}.

* * *

Александр III казался полной противоположностью своему отцу. Бесстрастный и лишенный воображения, но наделенный некоей природной проницательностью, глубоко консервативный самодержец олицетворял собой многие качества архетипичного «мужика». Новый царь был категорически не согласен со своим предшественником в вопросах внутренней политики и обратил вспять или по крайней мере приостановил ряд реформ своего отца. В то же время он полностью разделял мнение отца о том, что необходимо избегать войны. Подводя итог правления Александра III, один из чиновников Министерства иностранных дел описал цель его дипломатии следующим образом: «Поставить Россию в такое международное положение, которое позволило бы ей успокоиться, оправиться от пережитого ею страшного удара и направить затем все свои силы на национальное возрождение и на внутреннее устроение… Внешняя политика императора Александра III была по преимуществу политикой мира»{527}. В этом император добился успеха. С умелой помощью министра иностранных дел Николая Карловича Гирса Александр III установил своеобразный рекорд, не ввязавшись ни в один вооруженный конфликт на протяжении тринадцати лет своего царствования.

Сын почтмейстера-лютеранина, Гире был совсем не похож на дилетантов-аристократов, традиционно доминировавших в Министерстве иностранных дел[64]. При этом у него был богатый опыт службы за границей, и, по оценке одного историка, он был, «возможно, наиболее опытным и способным государственным деятелем своего времени в Европе после Бисмарка»{528}. Как и его государь, Гире в первую очередь был заинтересован в стабильности, и он проводил политику умеренности и сдержанности, избегая, по его словам, «бесполезных и неуместных осложнений»{529}. Будущий канцлер Германии граф Бернгард фон Бюлов отмечал: «Гире отчетливо понимает, что иностранное поражение приведет Россию к революционным потрясениям такого масштаба, что Парижская коммуна покажется по сравнению с ними детской забавой»{530}. Единственным вопросом, по которому министр иностранных дел серьезно расходился во взглядах с царем, было решение вступить в союз с французами в начале 1890-х гг., однако он послушно исполнил пожелания Александра.

Александр III остановил продвижение России в Азии. Если не считать нескольких стычек с афганцами на Памире, его армии в основном стояли без дела. Вместо этого новый царь обратил внимание на внутреннее развитие своих владений. Его самое честолюбивое предприятие — начало строительства Транссибирской железной дороги в 1891 г. От этого проекта, отчасти вдохновленного Трансканадской железной дорогой, которая создала новые города, принесла в прерии процветание и способствовала объединению нации, ожидали таких же благ для обширной российской колонии{531}. Что еще более важно, этот проект должен был способствовать усилению военного контроля над тихоокеанскими территориями.

Россия Александра III не стремилась продвинуться дальше своих границ на Дальнем Востоке. Когда в середине 1880-х гг. представилась возможность захватить незамерзающий порт в Корее, Петербург устоял перед соблазном, понимая, что такой шаг потребует слишком больших усилий от войск на Тихом океане{532}. В то же время Гире был слишком сильно обеспокоен агрессией со стороны Китая, чтобы размышлять еще и над возможностями дальнейшей территориальной экспансии[65]. Как уже говорилось, и министр, и царь не вняли настоятельным призывам Пржевальского к завоеванию. Несмотря на укрепившуюся дружбу с Францией, Гире даже отказал просьбе из Парижа в 1891 г. подписать протокол о защите христианских миссионеров в Китае, ссылаясь на то, что Россия должна вести себя там осмотрительнее{533}. Какое-то время казалось, что престиж России в Китае падает. Один из царских дипломатов вспоминал, что за несколько лет, предшествующих 1891 г., престиж России в Китае заметно упал и менее сильные державы ее обогнали{534}.

Гире все же попытался улучшить положение, назначив компетентного представителя к цинскому двору в 1891 г.{535}. Новый посол, граф Артур Павлович Кассини, имел большой опыт службы при немецких дворах и пользовался большим уважением своих коллег[66]. Граф Владимир Николаевич Ламздорф, один из его начальников, был доволен этим назначением, отмечая: «Он очень остроумен и тонкий наблюдатель»{536}. Внук итальянского дипломата, поступившего на русскую службу в царствование Александра I, Кассини был космополитом старой школы. Он безупречно говорил по-французски, с акцентом — по-русски и, несмотря на хорошее владение английским языком, настаивал на присутствии переводчика, когда имел дело с англоязычными коллегами{537}. Личная жизнь Кассини, которую один из гостей Пекина охарактеризовал как «скандальную хронику», не мешала ему очень умело вести дипломатическую интригу в сложной обстановке. Благодаря во многом ему Россия сумела восстановить свою репутацию в Китае{538}.[67]

Во время правления Александра III считалось важным избегать войны за границей, чтобы наладить внутренние дела. И все же, подавляя экспансионистские устремления своих наиболее агрессивно настроенных подданных, «царь-миротворец» не искоренил окончательно их имперские мечты[68]. На протяжении его правления эти устремления претерпели крупные изменения. При Александре II Центральная и Восточная Азия служили предохранительными клапанами для честолюбивых генералов, недовольных невозможностью завоевать Османскую империю после Крымской войны. Если перефразировать одного ученого, эти кампании являлись выражением «компенсаторного империализма»{539}.

В то время как Скобелевы и Муравьевы завоевывали себе славу в степях и пустынях Центральной Азии и на берегах Тихого океана, их соотечественники по-прежнему больше всего желали покорить Константинополь. Унижение России на Берлинском конгрессе поубавило эту тягу. В результате во время правления Александра III те, кто жаждал имперских завоеваний, начали рассматривать Дальний Восток не в качестве компенсации, а как свое истинное предназначение. На рубеже XX в. редактор либеральной ежедневной газеты «Россия» писал:

До войны [1877-1878 гг.] господствовало мнение, что история зовет Россию завершить свою миссию в восточном вопросе и окончательно утвердить крест на Св. Софии. После Берлинского конгресса рассудительные люди стали говорить о том, что еще не пришла пора прибивать щит на воротах Царьграда. История, бесспорно, зовет Россию на восток, но — на другой восток. Народ двигается за Урал, и государство должно идти за ним и даже впереди его. Там, за Уралом, открывается необъятный простор для русской мощи, и нет той Европы, которая помешала бы нам расширить свои владения в любом направлении{540}.[69]


ГЛАВА 7.

ИНТЕРВЕНЦИЯ 

Александр III решительно сопротивлялся соблазну добиваться имперской славы в Азии, однако его наследник оказался гораздо более восприимчив к ее чарам. Унаследовав трон в октябре 1894 г., новый царь сразу же столкнулся с кризисом на восточной границе, вызванным войной Японии и Китая из-за Корейского королевства. По этому вопросу Петербург сначала занял позицию осторожного нейтралитета. Николай II недолго размышлял, прежде чем направить Россию по более агрессивному пути.

Корея долго была яблоком раздора между Китаем и Японией. В конце XIX в. династия Цин относилась к полуострову как к своему вассалу. Такое отношение возникло примерно в 1400 г., когда в первые годы правления в Корее династии Ли китайский император соблаговолил принять присягу корейского монарха на верность. Как и в других подчиненных государствах, китайцы посадили в корейской столице Сеуле своего наместника, который, когда мог, вмешивался в местные дела. Основная обязанность Пекина как сюзерена состояла в предоставлении военной защиты. В последний раз этот долг был исполнен в 1590-х гг., когда армии династии Мин помогли отразить японское вторжение. Это был отнюдь не первый случай, когда два государства скрестили шпаги из-за Кореи. Однако спустя два с половиной века Япония сегунов, удалившись в добровольную изоляцию, довольствовалась лишь неофициальными торговыми и дипломатическими отношениями с заморским соседом. В то время Корея тоже в значительной степени отрезала себя от остального мира, заслужив прозвище «королевства-отшельника»{541}.

После революции Мэйдзи в 1868 г. все более интересующаяся внешним миром и уверенная в себе Япония снова обратила внимание на Корею. Сначала правительство короля Коджона решительно отвергало попытки сближения, но оно не могло сопротивляться долго. По примеру американского коммодора Мэтью Перри японские канонерские лодки в 1876 г. заставили Корею открыть двери для иностранной торговли, и за период, не превышающий срок жизни одного поколения, островная империя стала почти полностью доминировать в экономике этой страны[70]. В то же время попытки Японии повлиять на корейскую политику привели к энергичному противодействию со стороны Китая, желавшего утвердить свою власть над этим регионом. После провалившегося переворота 1884 г., получившего неофициальную поддержку Токио, цинский сановник Ли Хунчжан с помощью энергичного наместника Юань Шикая усилил хватку Пекина[71]. В течение последующего десятилетия Ли Хунчжан справедливо хвастался: «Я — король Кореи каждый раз, когда считаю, что интересы Китая требуют от меня воспользоваться этой прерогативой»{542}.

Китайское вмешательство в дела Кореи вовсе не означало улучшения управления. В начале 1890-х гг. засуха, обременительные налоги и коррупция привели к восстанию под предводительством реформистской секты Тонхак на юге{543}.[72] Когда весной 1894 г. восставшие захватили столицу провинции, король Коджон обратился в Пекин за военной помощью. Ли Хунчжан отреагировал быстро и, проинформировав, согласно условиям соглашения с Японией, надлежащим образом Токио, отправил на полуостров 1500 солдат[73]. По тому же соглашению обе подписавшие стороны могли отправить войска в Корею в случае беспорядков, и Япония мгновенно воспользовалась этим положением, направив собственное войско в беспокойное королевство. К 20 июля 1894 г. обе империи находились в состоянии войны{544}.

Чиновники российского МИДа уже некоторое время знали, что в Корее назревают проблемы. В начале февраля слухи о подготовке восстания на полуострове дошли до российского посла в Токио Михаила Александровича Хитрово{545}. Через месяц Кассини сообщил: «… вся Корея с некоторого времени охвачена глухим, но постоянно возрастающим возбуждением, которое легко может перейти в открытые беспорядки», что, как он опасался, может привести к китайскому и японскому вмешательству{546}. Тем временем в Сеуле временный поверенный в делах России Карл Иванович Вебер сначала принял заверения корейского министерства иностранных дел, что оснований для беспокойства нет, и сообщил об этом своим начальникам{547}. Но к 20 мая Вебер тоже встревожился. «Волнение в Южной Корее принимает более серьезный оборот, — телеграфировал он. — Возможно вмешательство Китая. Будет полезно послать военное судно, следить за движением»{548}.

В Петербурге просьбу Кассини передали флоту, но по поводу ухудшившейся ситуации в Корее больше ничего предпринято не было{549}. В то время когда китайские и японские войска сходили на берег королевства, Ли Хунчжан попытался заручиться поддержкой России в этом кризисе{550}. Сначала Гире обрадовался возможности усилить влияние своего правительства в регионе и, что могло быть еще важнее, «предупредить возможность вмешательства Англии»{551}. Однако, когда японский министр иностранных дел Муцу Мунемицу твердо отклонил приглашение Хитрово сесть за стол переговоров, Гире не стал настаивать{552}. Хотя Николай Карлович и был обеспокоен вероятностью войны, он не хотел, чтобы его страну считали приспешницей Китая[74]. Как он предупреждал своего представителя в Пекине, явное активное вмешательство могло бы привести к тому, что «мы легко очутились бы, помимо нашей воли, открытыми противниками Японии под знаменем Китая и хитрого печилийского вице-короля» (т.е. Ли Хунчжана){553}. На какое-то время Россия ограничится объединением дипломатических усилий с Британией и другими крупными европейскими державами в целях разрешения конфликта{554}.

Осторожная позиция, занятая правительством Александра III, когда между Китаем и Японией в июле 1894 г. разразилась война, была подтверждена на особом совещании 9 августа[75]. Оно проходило под председательством министра иностранных дел с участием его коллег из министерств военного, морского и финансов — Петра Ванновского, Николая Чихачева и Сергея Витте соответственно, а также двух высокопоставленных дипломатов — товарища министра Николая Шишкина и главы Азиатского департамента графа Дмитрия Капниста.

В начале совещания Николай Гире подвел итог уже происшедших событий. Не называя агрессора, он объяснил, что причиной войны являлось длительное соперничество между Китаем и Японией из-за полуострова. Гире отметил свои усилия по обузданию конфликта и выразил разочарование по поводу того, что Токио отверг предложение Хитрово выступить посредником. Николай Карлович заключил, что Россия должна придерживаться строгого нейтралитета. Но при этом он добавил, что захват юга Кореи Японией будет опасен для России. Поэтому было важно сохранить статус-кво королевства. В этой связи министр иностранных дел предложил, чтобы Россия скоординировала свои дипломатические усилия с другими заинтересованными державами, включая Великобританию.

Его коллеги в основном согласились, хотя министра финансов Сергея Витте беспокоила Великобритания и «проявления ее честолюбивых замыслов», а военный министр Ванновский предложил направить дополнительные войска к корейской границе{555}. Что касается захвата территорий, то, когда был поднят вопрос о корейском порте, морской министр, адмирал Николай Чихачев, выступил против этой идеи. На полуострове были прекрасные якорные стоянки, но Чихачев утверждал, что бремя защиты новой базы сведет на нет все ее преимущества. После кратковременного обсуждения было принято решение одобрить курс Гирса, и в течение последующих нескольких месяцев Петербург оставался в стороне от конфликта{556}.

Из-за близости России к этому региону ее ставки в этом конфликте были выше, чем у какой-либо другой европейской державы, и впоследствии многие критиковали ее за бездействие. Один дипломат с большим опытом работы в Азии жаловался, что «полностью отсутствовала какая-либо ясная концепция того, какими должны быть цели нашей дальневосточной политики»{557}.[76] На самом деле политическая ситуация 1894 г. только обострила сложное положение, в котором находилось Министерство иностранных дел Александра III[77]. В течение нескольких месяцев император был серьезно болен. Он умер в октябре того же года. Семидесятилетний Гире тоже болел, и в результате русская дипломатия оказалась в руках его не очень способного товарища Николая Павловича Шишкина{558}.

* * *

Начало военных действий не вызвало в Петербурге ощущения кризиса. В модном обществе шутили: «La chicorée m'intéresse plus que la Corée» («Меня больше интересует цикорий, чем Корея»){559}. Токио изо всех сил старался убедить западные державы в том, что Япония не стремится аннексировать королевство{560}. Так или иначе, вместе с большинством европейских наблюдателей российские государственные деятели считали, что в войне победит Китай, а Восточная Азия останется почти такой, как была прежде. Даже Хитрово предсказывал поражение японцев. «Успех они могут иметь разве кратковременный, в конце одолеют китайцы», — писал он в июне 1894 г.{561}.[78] Со времен илийского кризиса оценка военного потенциала Китая почти не изменилась. Но хотя аналитики разведки признавали, что у цинской армии плохое командование и недостаточное вооружение, они по-прежнему уважали огромные размеры империи{562}.

События в Корее вскоре показали, что такие взгляды были весьма ошибочны. Еще до официального объявления войны в июле японские войска вошли в столицу и захватили королевский дворец. В начале сентября две противостоящие державы сошлись в крупном сражении в Пхеньяне, в результате которого китайцев оттеснили через реку Ялу на их собственную территорию{563}. В то время как Первая армия маршала Ямагата теснила цинские войска вглубь Маньчжурии, Вторая армия под началом маршала Ояма высадилась на Ляодунском полуострове и быстро захватила стратегически важную базу Порт-Артур. К январю 1895 г. японские войска также захватили военно-морской оплот Вейхайвей на северной оконечности провинции Шаньдун, который, как и Порт-Артур, контролировал морские подходы к китайской столице. Этот шаг выглядел почти излишним, потому что контроль над морем был уже установлен в начале сентября, когда китайская эскадра отступила в Желтое море под напором гораздо более легкого японского флота. Еще до падения Вейхайвея Китай принял решение направить миссию мира в Японию{564}.

Своим плачевным выступлением и на суше, и на море Китай заслужил презрение русских наблюдателей. В ноябре сразу после сражения в Пхеньяне военный атташе полковник К.И. Вогак писал, что китайцы были «ниже всякой критики», и добавлял: «Китайские войска, не исключая генералов и офицеров, [это] толпы всякого сбора, которыя не заслуживают даже и названия солдата». Когда их атаковали японцы, они, «видимо, думали только о том, чтобы скорее добраться до границы»{565}. После сражения у Вейхайвея Кассини сообщил, что цинские армии «вовсе не обучены и почти не вооружены»{566}. К началу февраля граф начал сомневаться в том, что династия Цин переживет этот кризис. «В недалеком будущем можно предвидеть свержение династии, общий развал империи и избиение иностранцев», — телеграфировал он в Петербург{567}.

Что касается врага Китая, многие начинали по-новому относиться к Японии. Полковник Вогак провел большую часть войны в стане японцев, и его отчеты в Генеральный штаб были полны восторженных похвал в адрес военного искусства страны, гостем которой он был. Особенно его впечатлила подготовка офицеров и дисциплина солдат. «Япония и ее вооруженные силы должны обратить на себя самое серьезное с нашей стороны внимание, — отмечал Вогак, — ибо это сила, с которой надо считаться здесь очень и очень»{568}.[79] Алексей Суворин, редактор «Нового времени», ежедневной газеты, которая, как говорили, имела тесные связи с Певческим мостом (резиденцией российского МИДа), соглашался. «Что следует из того, что Япония победила или побеждает Китай?» — спрашивал он своих читателей. «По-моему, следствие большое: явилась новая страна, новый народ и притом новой для европейского человека расы — желтой!»{569}

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Верзила-разбойник попался».

Карикатура из «Панча» отразила удивление, которое вызвал у многих современников молниеносный разгром Японией Китая. (Punch. 1894) 

Быстрое развитие событий в Корее и Маньчжурии требовало свежего взгляда на проблему, и новый царь созвал еще одно совещание 20 января 1895 г. На первом совещании, состоявшемся в августе предыдущего года, доминировал министр иностранных дел. На втором совещании больший вес имели военные. Председательствовал теперь дядя Николая, великий князь генерал-адмирал Алексей Александрович, номинальный глава русского флота, а среди участников были министры военный и морской, а также начальники штабов и министр финансов. Министерство иностранных дел представляли Шишкин, исполняющий обязанности министра иностранных дел после смерти Гирса (в начале того же месяца), и граф Капнист{570}.

Главная цель заседания 20 января состояла в том, чтобы решить, нужно ли менять российскую политику в свете неожиданных успехов Японии в этом конфликте. Основная дискуссия сосредоточилась на анализе возможных вариантов развития ситуации, поскольку до сих пор было неясно, каковы будут территориальные претензии Японии. Участников по-прежнему беспокоила роль Великобритании, хотя все и согласились, что, пока англичане «будут действовать… корректно», с Лондоном лучше продолжать сотрудничать{571}. Что касается Японии, Шишкин был уверен в том, что она не нарушит своего обещания уважать территориальную целостность Кореи. Витте добавил, что в противном случае будет повод принять против Токио соответствующие меры.

В то же время флотское командование было гораздо больше, чем в августе, заинтересовано заполучить корейский порт. Великий князь Алексей Александрович несколько раз поднимал этот вопрос и намекал, что Николай размышляет об этом. Чихачев изменил свое мнение и теперь тоже высказывался в пользу этой идеи и даже предлагал захватить часть территории Маньчжурии{572}. Его коллеги, однако, были против такого шага. Шишкин же со своей стороны убеждал совет показать, что Россия не имеет «агрессивных планов» на Тихоокеанском побережье, и подчеркивал необходимость сохранять дружеские отношения с Японией{573}. Генерал Н. Обручев, начальник Генерального штаба армии, также возражал против базы в Корее, указывая, что столь удаленный от российской территории опорный пункт будет крайне трудно защитить[80].

Несмотря на желания флота, совет проголосовал за то, чтобы придерживаться старого курса и продолжить совместные дипломатические усилия. Однако, для того чтобы голос России в регионе звучал более убедительно, было решено усилить тихоокеанскую эскадру, «чтобы наши морские силы в тех водах были по возможности значительнее японских»{574}. Обе резолюции были должным образом исполнены. Чихачев незамедлительно приказал кораблям из модернизированной Средиземноморской эскадры отправляться в воды Тихого океана, в то время как МИД предпринял ряд действий, чтобы при поддержке англичан и французов заставить японцев заключить мир{575}.

Стремясь сесть за стол переговоров, в феврале и Китай, и Япония начали прилагать серьезные дипломатические усилия, чтобы заручиться поддержкой крупнейших держав. В Токио министр иностранных дел Муцу обеспокоился перспективой англо-российского сотрудничества, которое в этом регионе могло оказаться грозной комбинацией. Поэтому он поспешил снова заверить Хитрово, что Япония не имеет никаких видов на Корею, а интересует ее главным образом Формоза (Тайвань) — остров, который, как он знал, не имел для России большого значения{576}. В Петербурге Николай II принял посольство китайского императора, прибывшее с просьбой о посредничестве. Сановники не стали прибегать к дипломатическим тонкостям и в самом начале аудиенции вежливо поинтересовались здоровьем царя после нападения в Оцу четыре года назад{577}. В китайской столице Ли Хунчжан со своей стороны снова обратился к Кассини за поддержкой, обосновывая это тем, что России нужен «спокойный и миролюбивый сосед», а не опасные японские выскочки{578}:

Ни японский, ни китайский подход не вызвали определенного ответа в Петербурге. Кассини последовательно отвергал просьбы Ли Хунчжана, говоря, что Россия вмешается в конфликт, только если будут затронуты ее собственные интересы{579}. Хотя молодой царь и симпатизировал китайцам, он все еще сомневался, какую позицию ему следует занять и нужно ли это вообще{580}. На тот момент конфликт казался слишком далеким, чтобы предпринимать немедленные действия.

Другие европейские державы тоже не спешили вступать в переговоры. В итоге, когда в марте переговоры все же всерьез начались в японском городе Симоносеки, китайская делегация, которую возглавлял Ли Хунчжан, встретилась с представителями противника один на один. 18 марта Япония назвала свою цену мира, и Ли Хунчжан сразу же постарался оповестить европейские дипломатические миссии. Помимо обычного возмещения убытков и торговых концессий Токио настаивал на официальном отказе Китая от своих претензий к Корее. Больше всего тревожили территориальные уступки, которых потребовала Япония. Это были Формоза и Пескадорские острова на юге, а также весь Ляодунский полуостров с его важной военно-морской базой Порт-Артуром{581}.[81] С точки зрения Кассини, последнее было опаснее всего для России. Он сообщал министру иностранных дел, что обладание Порт-Артуром даст японцам «такую силу для воздействия на китайское правительство при будущих сношениях с ним как по политическим, так и по торговым вопросам, что влияние и голос Японии неминуемо должны будут приобрести преобладающее, почти исключительное значение, само собой разумеется в явный ущерб влиянию прочих держав, имеющих политические и торговые интересы в Китае»{582}. В Петербурге война больше не казалась столь отдаленной.

* * *

Перспектива возникновения японского плацдарма на Азиатском континенте быстро превратилась в первый дипломатический кризис правления Николая II. Александр III умер 20 октября 1894 г., и наследник в первый момент как будто совершенно растерялся перед лицом своих новых обязанностей. Его отец, который всегда был не очень высокого мнения о способностях цесаревича, плохо подготовил его к задаче управления империей. Когда Гире представил новому царю свой первый доклад, Николай застонал: «Я ничего не знаю. Покойный государь не предвидел своего конца и не посвящал меня ни во что»[82]. Но вскоре царь оправился от шока и начал вникать в государственные дела.

Первым инстинктивным побуждением Николая в роли нового правителя России было пойти по стопам отца. Он оставляет на своем посту министра финансов Сергея Витте, чье влияние будет только возрастать в первые годы нового правления. Хотя новый царь и не очень любил надменного министра, сильная личность Витте быстро взяла верх. Как вскоре стало многим понятно, молодой правитель патологически не выносил конфронтации, так что поначалу он посчитал, что будет проще уступить властному Сергею Юльевичу[83]. Какое-то время Витте даже имел весомый голос во внешней политике, которую при Александре III в своих руках держали император и его министр иностранных дел{583}.

Когда в январе умер Гире, выбор преемника тоже не стал радикальным шагом. Сначала обратились к послу в Лондоне, но 73-летний Егор Сталь мечтал только о комфортной старости и учтиво отклонил предложение{584}. Следующим в списке был другой профессиональный дипломат с длинным и почетным послужным списком — князь Алексей Борисович Лобанов-Ростовский, который в то время находился при дворе в Вене. Денди и совершенный сноб, Лобанов был не в большой чести у своего предшественника, который, по слухам, как-то отозвался о нем: «Чего же вы хотите, он всю жизнь прослужил генеральным консулом»{585}.[84] Хотя князь также служил и в Стамбуле, его в первую очередь интересовали европейские события, и чиновники в Азиатском департаменте жаловались, что новый министр иностранных дел мало знает Восток. Барон Розен вспоминал: Лобанов «не был сведущ в дальневосточных делах, что вполне естественно, поскольку он принадлежал к поколению, чьи представления о Китае и Японии в основном сводились к изображениям мандаринов с хвостиками на коробках с чаем или красных лакированных чашках и блюдцах, которые привозили домой храбрые путешественники»{586}.[85] И все же Лобанов заслужил уважение своих современников и за короткий срок пребывания в должности сумел проявить себя как компетентный министр иностранных дел.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Вперед, на восток!»

Немецкая карикатура на Николая II. (Grand-Charteret J. Nicholas ange de la paix. Paris, 1906) 

Важным отличием Николая от Александра III была его готовность вести агрессивную дипломатию. В отличие от своего отца, он вступил на престол, когда империя выглядела внушительно и снова завоевала уважение других держав. Финансовое положение страны, благодаря экономическому буму, условия для которого создали министры финансов Вышнеградский и Витте, было благополучным. В то же время союз, заключенный с Францией в предшествующем году, означал, что Россия вышла из изоляции. На протяжении нескольких трудных лет после Берлинского конгресса военные стратеги отчаянно опасались нападения с запада со стороны усиливающейся Германской империи. Партнерство с Парижем полностью изменило мрачный стратегический ландшафт и как будто подарило Петербургу больше свободы{587}.

И была в характере Николая одна черта, которая делала его более склонным к рискованным операциям за границей. Один ученый справедливо описывал его как «немного наивного и чересчур оптимистичного. <…> Что касается дипломатии, он не всегда различал надежду и реальную возможность»{588}. На протяжении его правления государственные деятели неоднократно жаловались, что царя легко было вовлечь в иностранные авантюры самого причудливого свойства. Бывший министр иностранных дел Извольский вспоминал: «Именно фантастическая и авантюрная сторона дела пленяла Николая II, который был очень восприимчив к химерическим идеям»{589}.

* * *

Первое серьезное внешнеполитическое решение, которое предстояло принять новому российскому императору, касалось мирных переговоров в городе Симоносеки. И Китай и Япония обратились к его правительству с предложениями, между которыми он должен был сделать выбор: либо Россия встанет на сторону Токио и примет участие в разделе Китая, либо она поможет Пекину противостоять требованиям японцев и таким образом попытается сохранить в регионе статус-кво. Новый министр иностранных дел отмечал: «Выбор между Китаем и Японией как союзниками России в будущем совершенно зависит от того, какой политики мы предполагаем держаться по окончании Китайско-японской войны: пассивной или более или менее наступательной»{590}.

Сторонники решительных действий заявляли, что Цинская династия находится при последнем издыхании. Поэтому русские должны подружиться с японцами и захватить часть разваливающейся империи, пока там еще есть чем поживиться. Вот как это излагала передовица либеральной столичной газеты «Новости»:

Китайский вопрос имеет несомненную аналогию с восточноевропейским вопросом. Если оказалось возможным разделить значительную часть Турции, то тем более это возможно относительно Китая… Теперь-то и представляется вполне удобный случай разом и без хлопот покончить с Китаем, разделив его между главными заинтересованными европейскими державами… China delenda est!{591}

В ответ со всех сторон посыпались пожелания. В январе «Гражданин» предложил сдвинуть на юг всю сибирскую границу, присоединив большие куски северных Синцзяна, Монголии, Маньчжурии и Кореи и позволив Японии аннексировать южные части Маньчжурии и Кореи{592}.

Те, у кого аппетиты были поскромнее, сосредоточились на незамерзающем выходе в Тихий океан. С момента своего основания в 1860 г. Владивосток считался недостаточным в качестве главной военно-морской базы на Дальнем Востоке, поскольку окружающие его воды замерзали на четыре месяца в году. Помимо прочего, это означало, что российская Тихоокеанская эскадра зимовала в японских портах, что слишком сильно зависело от доброй воли потенциального соперника[86]. Кроме того, поскольку начались работы по строительству Транссибирской железной дороги, незамерзающий порт на Тихом океане как ее конечная станция становился все более необходим{593}.

В начале 1895 г. столичные газеты наводнились передовицами, взывающими к решению этого насущного вопроса. «Новое время» предупреждало, что после неудачи в Корее нельзя упускать новый шанс{594}. Неудивительно, что этот аргумент нашел много сторонников во флотском командовании, включая великого князя Алексея Александровича и Чихачева. Еще одним энтузиастом этой идеи был сам царь, который писал: «России безусловно необходим свободный в течение круглого года и открытый порт. Этот порт должен быть на материке (юго-восток Кореи) и обязательно связан с нашими прежними владениями полосой земли»{595}.

В служебной записке Николаю II вскоре после того, как в городе Симоносеки Япония огласила свои жесткие условия, Лобанов предложил в качестве одного из возможных вариантов заключение договора с Токио, с целью «приобретения нами незамерзающего порта на Тихом океане и присоединения к нам некоторой части Маньчжурии, необходимой для более удобного проведения Сибирской железной дороги»{596}.[87] Он добавил, что в лице усиливающейся морской державы Россия приобретет прекрасного союзника против своего главного врага: «Отношения наши к Японии являлись жгучей задачей нашей политики каждый раз, как нам угрожал разрыв с Англией»{597}.

Эти мысли перекликаются с популярной книгой под названием «Наши задачи на Тихом океане», вышедшей вскоре после начала войны{598}. Ее автор Александр Максимов, флотский офицер в отставке, служивший на Дальнем Востоке, заявлял, что настоящим врагом России в Азии был Китай. Хотя на тот момент китайцы показывали себя в бою не лучшим образом, со временем цинское правительство при поддержке Великобритании успешно реформирует свои Вооруженные силы и вполне может выступить против России: «Поэтому на горизонте наших отношений к Китаю всегда будет эта грозная туча, которая легко может разразиться жестокой войной, вследствие настойчивой бдительности англичан, поставивших, по-видимому, в основу своих политических задач на далеком Востоке изгнание России с берегов Великого океана»{599}. Единственный возможный путь для России состоял в модернизации своей армии и объединении с Японией. Максимов повторял: «Япония — единственный верный наш союзник на берегах Великого океана; дружба ее для нас одинаково дорога, как наша дружба дорога для Японии. Мы должны быть, по возможности, солидарны с этой державой, так как имеем с нею много общих точек политического соприкосновения»{600}. Лобанов был гораздо более осторожен, когда речь шла о Дальнем Востоке; его предложение было лишь одним из нескольких возможных вариантов, которые министр иностранных дел представил императору. Однако в его министерстве имелись ярые сторонники прояпонского курса, такие как Хитрово и граф Капнист[88]. Даже в 1896 г. Хитрово все еще призывал к союзу с островной империей, и есть свидетельства того, что Токио был бы рад такому повороту событий[89]. Розен, возможно, преувеличивает, когда допускает, что японцы надеялись на дружбу с Россией в первые дни войны{601}. Но все же на следующий день после того, как Япония объявила свои условия мира, японский дипломат в Берлине намекнул, что его правительство не будет противиться стремлению России получить Северную Маньчжурию и порт в Корее, если требование Японии в отношении Ляодунского полуострова будет выполнено[90].

И все же на каждого человека, который радовался победам японских армий в Маньчжурии, приходились и другие, кто опасался угрозы для тихоокеанских владений России. Более того, многие считали Маньчжурию сферой законного интереса своей страны в Китае, и они рассматривали любое японское присутствие там как недозволенное вмешательство[91]. «Санкт-Петербургские ведомости» неоднократно предупреждали, что территориальные претензии Токио в Симоносеки предвещают недоброе. «Настоящие затруднения на Дальнем Востоке начнутся только по окончании военных действий», — мрачно предсказывал один из журналистов{602}.

Даже князь Владимир Петрович Мещерский в своем «Гражданине» теперь поносил Японию, как страну «пиратов и бандитов», и начинал склоняться на сторону Китая{603}. В середине февраля он уже открыто призывал к союзу с Пекином: «С Китаем же нам выгодно связывать наше положение в Азии, и именно с Китаем, в его цельном и громадном составе. Китай сам по себе и Россия сама по себе — это, вместе взятое, — громадная сила против нашего рокового противника — Англии!»{604} В Министерстве иностранных дел граф Кассини, как и предполагалось, поддержал прокитайский курс{605}. Однако самым стойким защитником союза с Пекином был министр финансов Сергей Витте, для которого дружеские отношения с цинским правительством являлись необходимым условием его честолюбивых экономических планов. Витте активно занимался Транссибирской железной дорогой с момента возникновения ее проекта, и это будоражило его воображение картинами процветания Дальнего Востока.

Витте также предвидел, что Транссибирская дорога позволит России играть более активную роль в жизни «Азиатского Востока»{606}. Изначально его концепция этой роли была несколько туманна, хотя его видение Востока подразумевало особые отношения с Пекином. По мере того как Россия будет двигаться на восток вместе с новой железной дорогой, рассуждал Витте, Китай будет превращаться как в объект расширения торговли, так и в экономического партнера против Англии{607}.

В отличие от наиболее активных политических ястребов, Витте пылко возражал против территориальных приобретений в Восточной Азии. Чтобы реализовать его амбициозные планы важно было сохранить добрые отношения с династией Цин. Как он это называл, цель состояла исключительно в «тихом проникновении» на Восток. А попытки других держав утвердиться на китайской почве угрожали доступу России к Китаю, и им следовало твердо противостоять{608}. Витте подчеркивал, что Россия должна так же последовательно защищать принцип территориальной целостности Китая, как США твердо держатся доктрины Монро{609}.

Выбор между Китаем и Японией наконец был сделан на третьем особом совещании 30 марта 1895 г.{610}. Снова присутствовали министры военный и морской, финансов и иностранных дел. Председательствовал Алексей Александрович. Как великий князь сообщил собравшимся государственным деятелям, царь склонялся к тому, чтобы встать на сторону Японии. Поскольку островная империя являлась сильной морской державой, она неизбежно должна была стать соперником Великобритании. Наилучшим вариантом, по мысли великого князя, было бы заключение договора с Токио. Заключив секретное соглашение, Петербург мог позволить Японии решать свои проблемы в Китае в обмен на поддержку «наших интересов» в регионе. Россия таким образом могла одновременно приобрести незамерзающий порт и сильного союзника против Англии{611}.

Первым против этого высказался военный министр Ванновский, и даже Лобанов предостерег, что Япония — ненадежный союзник, но больше всех возражал Витте. Утверждая, что Япония на самом деле стала воевать с Китаем только для того, чтобы опередить Россию на Дальнем Востоке до завершения строительства Сибирской железной дороги, он подчеркивал, что ни о каком понимании не может быть и речи. Министр финансов предупреждал: «Враждебные действия Японии направлены главным образом против нас. Предполагаемое японцами занятие южной части Маньчжурии будет для нас угрозой и, вероятно, повлечет за собой впоследствии присоединение к Японии всей Кореи… [В конце концов японцы] привлекут на свою сторону весьма воинственных монголов и маньчжур, а затем начнут новую войну»{612}. Интересы России будут соблюдены гораздо лучше, если Япония на материке получит отпор, для чего при необходимости нужно использовать поддержку флота. «Мы приобрели бы при этом роль спасителя Китая, который оценил бы нашу услугу и согласился бы потом на исправление мирным путем нашей границы», — заключил Витте{613}.

В конце концов, невзирая на настроения Николая, аргументы министра финансов одержали верх. Хотя некоторые опасались, что русская армия в Восточной Азии не была способна вести войну, а Лобанов сомневался, что Япония мирно сдаст свои позиции, министры согласились поддержать Витте. В результате совет постановил «посоветовать Японии, сначала дружелюбным образом, отказаться от занятия южной части Маньчжурии, так как таковое занятие нарушает наши интересы и будет служить постоянной угрозой спокойствию на Дальнем Востоке»{614}.

Император, который не присутствовал на совещании, по-прежнему отдавал предпочтение сделке с Токио[92]. Когда четырьмя днями позже Лобанов представил Николаю протокол совещания, царь не захотел отказываться от своего желания получить незамерзающий порт{615}. Чтобы снова обсудить этот вопрос, Николай пригласил ведущих министров на неофициальную встречу в Аничко-вом дворце 4 апреля. После часового совещания он наконец уступил Витте, хотя и остался этим крайне недоволен. «Дай Бог, только не втянуться в войну!» — записал император в своем дневнике в тот день{616}.

* * *

Помимо желания иметь военно-морскую базу Николай, возможно, беспокоился о способности своей армии противостоять Японии на далекой тихоокеанской периферии. Его министр иностранных дел опасался, что Токио может не принять российского ультиматума, и если конфликт дойдет до критической стадии, то выгнать японцев с материка будет очень трудно{617}. Против 85 японских батальонов в Маньчжурии царь мог выделить максимум 22 из своей армии в Восточной Сибири. Хитрово предупреждал, что Россия еще далека от готовности предпринять что-либо столь серьезное, как кампания против Японии{618}. Очевидное решение состояло в том, чтобы убедить другие державы присоединиться к России и вместе оказать давление на Японию. Еще до того как совет собрался 30 марта, Лобанов попытался выяснить, поддержат ли Великобритания, Франция и Германия демарш с требованием к Токио отказаться от своих притязаний на Ляодунский полуостров{619}.

Великобритания казалась закономерным союзником. Не считая России, она несомненно являлась наиболее тесно связанной с Восточной Азией европейской страной. Королевский флот, хотя уже и не был таким могущественным, как во времена Опиумных войн пятьдесят лет назад, все еще представлял собой серьезную силу. Великобритания держала в своих руках более четырех пятых китайской внешней торговли, и, конечно, Лондону не был безразличен исход войны{620}. Министерство иностранных дел Великобритании возглавило усилия западных держав в переговорах о прекращении огня летом и осенью 1894 г. В начале конфликта английское общественное мнение склонялось на сторону Китая[93]. Но когда победа японцев стала весьма вероятной, настроение в Лондоне заметно поменялось. В феврале 1895 г. основные газеты всячески славили агрессоров, которые шествовали через Маньчжурию. Отвага и успехи другой островной морской империи вызывали восхищение{621}. В то же время, как выразился премьер-министр Розбери, сильная Япония станет очень полезна как «оплот против России», которая оставалась основным соперником Англии на континенте{622}.

Когда лорд Кимберли, министр иностранных дел Великобритании, в конце 1894 г. обратился к российскому послу с просьбой обеспечить поддержку британскому правительству в стремлении заключить мир, российский дипломат ответил несколько уклончиво{623}. Несколько месяцев спустя настала очередь Стааля выступать в роли безнадежного просителя. В конце марта 1895 г. он предложил Лондону вместе оказать давление на Японию и был удивлен, столкнувшись с «неожиданной резкой переменой курса». Лорд Кимберли, немного смущаясь, сказал ему, что кабинет министров решил не возражать против требований, выдвинутых Токио в Симоносеки. Его коллеги полагали, что статьи проекта договора, касающиеся торговли, будут выгодны для Англии, а территориальные уступки на материке не представляли никакой угрозы, поскольку были слишком далеки от интересов Великобритании в долине реки Янцзы и Гонконге. Повторные призывы оказать поддержку в течение последующих недель оказались такими же безуспешными, так как Лондон занял позицию благосклонного нейтралитета. Лобанов нехотя был вынужден признать, что Великобритания не будет сотрудничать с Россией{624}.

Если Англия разочаровала министра иностранных дел, то позиция Берлина его приятно удивила. Когда разразились военные действия, немецкий кайзер Вильгельм II был очень горд успехами японской армии, которую обучали прусские советники; он дал указание правительству не вмешиваться в конфликт{625}. Однако вскоре он начал опасаться участия в этом кризисе Великобритании и России. В основе их дипломатии, рассуждал он, лежал вовсе не альтруизм. Больше всего Вильгельма беспокоило то, что любое послевоенное урегулирование принесет территориальные выгоды тем, кто играл активную роль. «Ни при каких обстоятельствах мы не можем остаться в стороне и позволить застать нас врасплох», — настаивал он. «Мы тоже должны занять свою позицию в Китае»{626}.

Как и его кузен Николай II, кайзер был не прочь получить военно-морскую базу на Тихом океане{627}. В то время колониальные интересы Германии в Азии были минимальны, и в Петербурге не считали Берлин серьезным игроком в этом регионе[94]. Однако у Германии были существенные торговые связи с Востоком. Что важнее, кайзер больше не был доволен ролью второй скрипки при более мощных тихоокеанских державах. Полностью подтвердив к 1890-м гг. статус своей молодой империи как одной из главных континентальных сил Европы, Вильгельм начал мечтать о более глобальной роли Германии. Война представляла собой прекрасную возможность постепенно проникнуть в восточноазиатские дела[95]. Поэтому к марту немецкий посол поставил Лобанова в известность о том, что его правительство будет радо присоединиться к России в исполнении посреднической миссии{628}.

Поскольку Германия проявила благожелательность, Франции стало трудно отказать Лобанову. Имея колонии в Индокитае, республика тоже была недовольна территориальными претензиями, выдвинутыми Японией в Симоносеки, особенно теми, которые касались Формозы и Пескадорских островов, расположенных к северу от ее собственных владений{629}. Трудность состояла в том, что Палата депутатов не особенно горела желанием вступать в еще одну войну на Тихом океане. Также вызывала беспокойство позиция Лондона. Франция, как и Россия, соперничала с Британской империей, но их полем боя была Африка. На других континентах она не хотела провоцировать Англию. В результате французская дипломатия старалась, насколько это возможно, держаться в деле китайско-японского конфликта политики невмешательства{630}.

Когда в начале апреля министр иностранных дел России впервые обсуждал требования Японии с французским послом, маркизом де Монтебелло, последний сначала предложил занять пассивную позицию, поскольку он опасался, что Англия вполне может выступить против давления на Токио{631}.[96] Сообщение о том, что Германия с энтузиазмом поддержала предложение Лобанова, стало неприятным сюрпризом{632}. Что бы она ни говорила, Франция вряд ли могла позволить себе рисковать недавно заключенным договором с Петербургом, публично расходясь с ним по этому вопросу, особенно когда Пруссия уже вступила в игру[97]. С некоторой неохотой Париж дал сигнал о своей готовности тоже участвовать в действиях России{633}.

* * *

А в Симоносеки переговоры достигли критической точки. Хотя бывший посол Германии сообщил Ли Хунчжану, что теперь он может рассчитывать на поддержку нескольких европейских держав, а Кассини убеждал его не отдавать Ляодунский полуостров, китайский дипломат все же уступил требованиям Японии и 5 апреля подписал мирный договор{634}.[98] Когда он возвращался в Пекин, чтобы представить договор своему императору на одобрение, «тройственная интервенция» (Россия, Германия и Франция) начала оказывать давление на Токио.

11 апреля, через неделю после капитуляции Ли Хунчжана, представители трех стран исполнили тщательно инсценированный дипломатический маневр: один за другим они нанесли визит министру иностранных дел, графу Тадасу Хаяши, и каждый вручил ему послание идентичного содержания. В нем выражалось опасение, что если Япония завладеет Ляодунским полуостровом, то китайская столица будет находиться под постоянной угрозой, а независимость Кореи станет иллюзорной, вследствие чего мир на Дальнем Востоке будет недостижим[99].{635} Тройка могла рассчитывать на то, что ее услышат. Объединенная дальневосточная эскадра насчитывала 38 кораблей общим водоизмещением 95 тыс. тонн, тогда как императорский японский флот состоял из 31 корабля водоизмещением 57 тыс. тонн[100].

Японское правительство колебалось несколько дней. В обществе кипели страсти, так как многие считали, что условия мира уже не были достаточным вознаграждением за военные победы на материке{636}. Сначала правительство предложило вернуть большую часть Ляодунского полуострова, за исключением Порт-Артура. Но такое решение было едва ли приемлемо для Петербурга, который сразу же мобилизовал своих партнеров по интервенции, чтобы они выразили недовольство. А тем временем приближался срок ратификации договора Японией — 26 апреля.

В то время как делегаты двух враждующих сторон съезжались в китайский порт Чифу для выполнения этой формальности, Россия усиливала давление. Генерал Сергей Духовской мобилизовал Приамурский военный округ и готовил свои войска к походу на Маньчжурию{637}. Царский флот также готовился к нападению на японцев. 10 апреля адмирал П.П. Тыртов, командующий русским флотом на Тихом океане, уже получил приказ, гласивший, что «в случае разрыва с Японией главной целью должны быть активные действия против японского флота и портов». Предписывалось лишить японцев возможности «подвозить подкрепления к берегам Кореи, Маньчжурии и Китая»{638}.

Забавно, что в это время основная часть эскадры Тыртова зимовала в гаванях Нагасаки, Йокохамы и Кобе. Адмирал заявил, что неудобно угрожать стране, гостеприимством которой пользуешься, и приказал своим кораблям покинул» японские воды. Две недели спустя почти двадцать русских военных кораблей, торпедных лодок и других судов встали на якорь в Чифу{639}.[101] Очевидец описал эту сцену:

Российское правительство сосредоточило там самую внушительную эскадру, которая когда-либо собиралась в китайских водах… в надежде все-таки заставить Китай воздержаться от последнего шага и не вводить договор в действие. Чтобы эта демонстрация произвела большее впечатление, как только каждый корабль вставал на якорь, на него немедленно наносили темносерую боевую раскраску, и он занимал положение готовности к бою, а на берегу перед гостиницей, где поселилась японская комиссия по договору, был устроен склад лодок, парусов и других излишних принадлежностей{640}.

Японское правительство поняло намек. 25 апреля Токио объявил, что вернет Ляодун в обмен на более щедрые репарации{641}.


ГЛАВА 8.

АЗИАТСКИЙ АЛЬЯНС 

Вмешательство царской России в китайско-японскую войну заслужило благодарность Пекина. Хотя в «тройственной интервенции» также участвовали Франция и Германия, китайские официальные лица хорошо понимали, что Россия руководила усилиями, которые позволили вернуть утраченные территории. Летом 1895 г. граф Кассини торжествовал: «С того времени как мы впервые установили дипломатические отношения с Поднебесной империей, наши положение и престиж в Китае никогда еще не обретали того значения, какое получили после… нашего решения протянуть руку помощи нашему огромному и немощному соседу. Ныне никто не оспорит российского господства в Китае»{642}.

Другие западные державы полностью признали влияние России. Огюст Жерар, французский коллега и хороший приятель Кассини, с удовольствием вспоминал, что в 1895 г. «Россия больше всех остальных имела инициативу, волю и авторитет» в Китае{643}. Другие относились к этому с меньшим оптимизмом. Английские обозреватели, например Валентайн Чирол из «Тайме» и Генри Норман, высказывали большую тревогу по поводу близких отношений между Россией и династией Цин{644}. Даже заслуженный британский директор Китайской императорской морской таможни сэр Роберт Харт, которому обычно русофобия не была свойственна, обеспокоился тем, что «в результате интервенции на Ляодун Россия приобрела большую власть… Можете представить себе мою тревогу!»{645}

Опасения Англии можно было понять. В течение почти всего XIX в. эта страна была самой влиятельной западной державой в Срединном царстве. Однако из-за своей сдержанности в последней войне Британия утратила преобладающую роль в Китае, и британские дипломаты обнаружили, что их оттеснили на боковую ветку пекинской политики{646}. Ситуация дошла до такой точки, что когда британский посланник сэр Николас О'Коннор вышел из себя на переговорах с китайскими дипломатами в июне 1895 г., министерство потребовало и добилось его отставки{647}. Кассини лишь слегка преувеличивал, когда сообщал: «Почти не осталось даже следов прежнего обаяния, величия и могущества, коими Англия столь долгие годы пользовалась в Китае»[102].

Новый союз прошел проверку на прочность, когда Россия сумела предоставить крупный заем китайскому правительству в июле 1895 г. Одним из условий мира с Японией, заключенного в Симоносеки, была контрибуция в размере 250 млн. таэлей, что составляло примерно 38 млн. фунтов стерлингов. Поскольку центральное правительство в то время в среднем собирало 90 млн. таэлей в год, ему ничего не оставалось, кроме как обратиться к международным рынкам капитала{648}. У Китая тогда был относительно небольшой иностранный долг, и английские, немецкие и французские банкиры поспешили предложить свои услуги[103]. Банки Гонконга и Шанхая, давно являвшиеся ведущими финансовыми институтами в регионе, первыми отправили своих агентов в Пекин, но их излишняя самоуверенность, а также обида Китая на Лондон уменьшили привлекательность британских кредиторов{649}. Английские банкиры быстро поняли, что они вне игры, и освободили поле боя для немцев и французов{650}.[104]

Сначала Россия не участвовала в схватке за выгодную сделку[105]. Более того, на Певческом мосту о переговорах узнали из Берлина, а не из Пекина{651}.[106] Это было неудивительно, поскольку Россия не могла предоставить большие средства и сама брала крупные займы на европейских валютных рынках{652}. Когда Петербург спросили, присоединится ли он к Франции в предоставлении займа Китаю, первый ответ был уклончивым{653}. Но русские дипломаты не могли не понимать потенциальных преимуществ такого шага, и Витте вскоре начал высказываться в его пользу[107]. Это была великолепная возможность усилить влияние царя в Срединном царстве и побить Британию, которая давно была там самым сильным финансовым игроком, ее собственным оружием. Лобанов так объяснял «политическую подоплеку» своих целей: «Для наших будущих планов необходимо поставить Китай в какую-либо зависимость от нас и предотвратить распространение там английского влияния»{654}.[108]

В середине мая 1895 г. министр финансов дал указание своему агенту в Париже обратиться за помощью к французским банкирам, а Лобанов сообщил Монтебелло, что Россия будет рада участвовать в сделке при условии, что ни Лондон, ни Берлин не будут приглашены[109]. Несмотря на отчаянные усилия, предпринятые в Пекине сэром Робертом Хартом и немецким послом с целью убедить китайцев не брать взаймы у России, чуть больше чем через месяц Кассини смог доложить, что китайское дипломатическое ведомство согласилось на русско-французское предложение{655}.[110] 24 июня 1895 г. китайские представители подписали в канцелярии князя Лобанова договор о предоставлении займа в размере 100 млн. руб. золотом под 4% с 36-летним сроком погашения. Это равнялось 100 млн. таэлей и покрывало две пятых контрибуции, которую Китай должен был выплатить Японии. Основную часть займа выкупил синдикат, состоящий из восьми французских банков, а российское правительство выступило гарантом займа{656}. Условия были довольно выгодны для Китая, который в последние годы брал кредиты со ставкой 7%{657}. С другой стороны, июль был спокойным месяцем на парижской бирже, и русская поддержка сделала этот заем привлекательным объектом инвестиций{658}. В результате, когда ценные бумаги появились на рынке, намеченная сумма подписки была превышена почти в 15 раз{659}.

* * *

Хотя деньги предоставила Франция, Россия организовала заем. В этой сделке видели удачный ход царской дальневосточной дипломатии, к большой досаде Великобритании и Германии[111]. «Санкт-Петербургские ведомости» назвали ее огромным успехом для России{660}. В своей колонке редактор «Гражданина» князь Мещерский говорил, что эта сделка может считаться началом новой эры в российских внешних сношениях. С его точки зрения, «активные отношения к Китаю перешли на сторону России, и отныне не только дружба, но и общность интересов соединяет Россию с Китаем и делает Китай способным противодействовать хищнической и коварной против него политике дружбы других европейских держав»{661}.

Граф Ламздорф держался более циничной точки зрения. Он прикусил язык, когда Лобанов попросил его написать благоприятную статью о займе в органе Министерства иностранных дел «Journal de St.-Petersbourg» и в качестве примера русской традиции бескорыстной помощи Срединному царству привел графа Николая Игнатьева. Лобанов имел в виду искусную дипломатию Игнатьева на посту посла в Китае во время Второй опиумной войны. Осенью 1860 г., когда британские и французские войска сожгли летний дворец китайского императора и стояли у стен Пекина, Игнатьев умело столкнул противников, убедив обе стороны, что он действует в их интересах. Выступая в роли посредника и великолепно сочетая очарование, макиавеллиевскую хитрость и обман, посол провоцировал англо-французскую армию, а когда союзники приняли решение подписать мирный договор и вывести войска, он присвоил себе эту заслугу. Через две недели после отступления европейцев бескорыстное посредничество Игнатьева было вознаграждено Пекинским договором, по которому китайский император полностью подтверждал право России на территории, захваченные Муравьевым на Тихоокеанском побережье несколькими годами ранее{662}.

Князь Лобанов так интерпретировал этот эпизод в заметках с инструкциями Ламздорфу для написания статьи для министерства:

Россия всегда показывала себя бескорыстным другом Китая. Доказательством может служить поведение России во время английских и французских военных действий в Китае: тогда Россия через своего представителя в Китае полуофициально и дружески вмешалась в отношения между воюющими странами, чтобы облегчить им заключение мира, не выговаривая при этом для себя никаких особых выгод.

Граф с негодованием возразил в своем дневнике: «Но уж это неверно; вся слава несчастного Игнатьева была основана на тех вполне реальных приобретениях, которые были сделаны нами по этому случаю. Здесь появляется возможность сказать, что “Qui s'excuse, s'accuse”»[112].

Как и многие другие, Ламздорф видел сходство между дипломатическими уловками 1860 г. и российской помощью Китаю 35 лет спустя. Решения вмешаться в переговоры в Симоносеки и предоставить заем Пекину не были продуманы заранее и не являлись частью какого-либо тщательно проработанного плана царя занять доминирующее положение на Дальнем Востоке. И все же оба шага были сделаны затем, чтобы получить в Китае определенные выгоды. Лорд Керзон высказался об этом так: «Россия предоставляет эту помощь не от избытка, не из доброй воли и не просто так. Всему есть цена, и она получит свое вознаграждение»{663}.

В депеше князю Лобанову Кассини подтверждал, что в Пекине не сомневались в неизбежности скорых требований ответных услуг со стороны тех, кто ему помогал. «Китайское правительство, разумеется, отлично понимало, что рано или поздно каждая из заступившихся за Китай держав напомнит ему о его долге и потребует того или другого вознаграждения», — писал граф{664}. Вопрос был только в том, какую форму примет это вознаграждение. Некоторые деятели, такие как Степной и Приамурский генерал-губернаторы, настаивали на изменении границ{665}. Но, поскольку российская дипломатия в Симоносеки активно изображала из себя защитницу Срединного царства, теперь было не очень удобно копировать Игнатьева и устраивать аннексии за счет Пекина.

Более того, в глазах таких людей, как Витте, захват дополнительных территорий на Дальнем Востоке был совершенно излишним. Британия, Германия и Франция в последние годы добились в других странах экономическими методами гораздо большего влияния, чем прямыми завоеваниями. С помощью банков, железных дорог, торговли и другой финансовой деятельности эти европейские страны распространили свою власть на различных территориях от Персии и Османской империи до Аргентины. Целью было приобретение «сфер влияния», или, как пишут современные историки, создание «неформальных империй», которые осуществляли косвенный экономический и политический контроль, не утруждая себя размещением войск и устройством колониальных администраций.

Китай был хорошим примером{666}. Хотя британская корона владела всего несколькими утесами в устье Жемчужной реки в Гонконге, коммерческая и финансовая деятельность обеспечили ей такое влияние в китайских делах, которое было несоизмеримо с ее едва заметным территориальным присутствием{667}. Сергей Витте предлагал следовать подобным путем и конкурировать с Британией, организуя в Китае российские предприятия.

Первым шагом, сделанным министром финансов в этом направлении, было создание Русско-китайского банка. Англия давно имела свои банки в Гонконге и Шанхае. Немецкий и даже японский капитал тоже был хорошо представлен в Китае. Но России еще предстояло завоевывать там финансовый авторитет{668}. В 1894 г. делегация русских чайных купцов из Ханькоу, жалуясь на высокую комиссию, которую взимали британские банки за сделки с иностранной валютой, предложили Витте начать действовать в этом направлении{669}. В то же время новый банк мог способствовать экспорту керосина и другим русским предприятиям в Китае{670}. Однако у Витте на уме была не только коммерция. В служебной записке царю он предположил, что «Русско-китайский банк, кроме развития торговых сношений России с Китаем, должен также содействовать своими мероприятиями усилению экономического и политического влияния России в Срединной Империи»{671}. В другой записке министр добавил, что «одной из задач банка должно быть упрочение русского экономического влияния в Китае в противовес… англичан»{672}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Мед, мой мед!»

Карикатура из «Панча»: англичане отреагировали на новость о предоставлении Россией займа Китаю в 1895 г. с завистью и цинизмом. (Punch. 1895) 

Витте выступил с идеей такого учреждения 24 июня 1895 г. на переговорах с французскими банкирами по заключению договора о китайском займе. Сразу же после того, как французские банкиры согласились на условия сделки, он предложил им учредить партнерство с петербургскими коллегами и его министерством для содействия проникновению на китайский рынок{673}. Как и в случае с займом, эта институция использовала бы для продвижения царских интересов на Дальнем Востоке в основном республиканские франки. Но в Париже все же посчитали, что предприятие, за которым стоит русское правительство, будет великолепным союзником в торговой конкуренции с англичанами и немцами{674}. К началу сентября консорциум французских банков объявил о своей готовности помочь, и через четыре месяца, в январе 1896 г., официально открылся Русско-китайский банк с акционерным капиталом 6 млн. золотых рублей. Хотя пять восьмых этих денег дали французские инвесторы, новая компания несомненно находилась в русских руках. Большинство в совете директоров составляли русские; русским был и рабочий язык[113].

Первый офис банка открылся в Шанхае, затем появились филиалы в Ханькоу, Тяньцзине, Владивостоке и Пекине[114]. Помимо приема вкладов и выдачи займов устав компании позволял ей предоставлять страховые услуги, осуществлять транспортировку товаров, покупать и продавать недвижимость, выпускать валюту и даже собирать налоги{675}. Один дипломат очень точно сравнил ее амбиции с Южно-Африканской компанией Сесила Родса{676}. И хотя формально Русско-китайский банк учреждался как частная корпорация, на практике он работал как подразделение Министерства финансов, и его глава, князь Эспер Ухтомский, разумеется, являлся близким другом царя и Витте. В первые годы своего существования банк приобрел огромное влияние в цинском правительстве. Размещение пекинского филиала прямо напротив дипломатического представительства точно символизировало назначение организации выступать двойником царской дипломатии{677}. Его талантливый директор Дмитрий Покотилов присвоил себе значительную власть, и, пока он занимал этот пост, часто казалось, что именно он, а не официально аккредитованный российский представитель выступает от имени Петербурга[115].

* * *

Русско-китайский банк был для России одним из способов проникновения в Китай. Другим излюбленным оружием из арсенала неформальной империи являлся локомотив. Почти тридцать лет британцы и другие европейцы пытались получить концессии для строительства железных дорог в Китае. Прекрасно понимая, что поезда — это великолепная возможность ввозить в империю ядовитые семена западной цивилизации, консервативные китайские мандарины стойко сопротивлялись таким попыткам{678}. В 1894 г., через полвека после начала эры железных дорог, в Китае было проложено немногим более 300 километров железнодорожных путей[116]. Накануне войны с Японией появились признаки постепенного изменения такой позиции. Реформаторы — сторонники «самоусиления», такие как Ли Хунчжан, начали рассматривать железные дороги как необходимое нововведение, способное открыть для их империи новую эру, но даже самые прогрессивные деятели предпочитали строить железные дороги без излишнего иностранного участия{679}.

Слабость Китая после войны побудила охотников за иностранными концессиями удвоить свои усилия. Не успели еще высохнуть чернила на Симоносекском мирном договоре, а Пекин уже наводнили английские, немецкие, бельгийские, французские и американские инженеры и биржевые дельцы со своими проектами новых железных дорог{680}. Первым добился успеха Огюст Жерар, который потребовал новую железнодорожную ветку на индокитайской границе на юге в качестве частичного вознаграждения за участие Франции в тройственной интервенции{681}.

Для Витте новое положение дел представило великолепную возможность надавить на цинское правительство, чтобы получить разрешение провести Транссибирскую магистраль через Северную Маньчжурию. Такие предложения вносились несколько раз задолго до начала китайско-японской войны. В конце 1880-х гг., когда спор о достоинствах Сибирской железной дороги достиг своей финальной стадии, контр-адмирал Николай Копытов высказал предположение, что проект только выиграет, если восточный отрезок железной дороги будет построен из старого торгового города Кяхты на Владивосток через маньчжурскую провинцию Хэйлуньцзян, а не по северному выступу границы вдоль реки Амур, как планировало Министерство путей сообщения. Он утверждал, что это сократит протяженность путей почти на треть — с 2000 до 1400 километров и значительно уменьшит издержки, а также будет выгодно Китаю. Кроме того, транспортные потребности городов Восточной Сибири уже неплохо обслуживались речным судоходством. Другие деятели, опасаясь дипломатических осложнений в результате вторжения на территорию империи Цин, выступали против такого шага, и Адольф фон Гюббенет, тогдашний министр путей сообщения, решил придерживаться первоначального плана своего министерства и вести железную дорогу по российской земле{682}.

Сергей Витте, который в 1892 г. до своего назначения министром финансов недолгое время был преемником Гюббенета, сначала согласился со своим предшественником. Однако он не возражал против прокладки вспомогательной ветки через китайскую границу. Он оптимистично заявлял, что «постройка такой ветви едва ли встретит серьезные препятствия в ближайшем будущем. А в этом случае, — добавлял он, — наши торговые обороты с Китаем стали бы расширяться очень успешно, обеспечивая в то же время увеличение доходности магистральной сибирской линии и усиливая наше значение в международной торговле с Китаем»{683}. Через два года инженеры, обследовавшие долины рек Шилка и Амур, начали сообщать о трудностях прокладки путей на этой территории. Большая часть местности была либо слишком холмистой, либо затопляемой, а неблагоприятный климат приводил к нехватке еды и распространению заболеваний{684}. А тем временем неофициальные разведывательные данные подполковника Стрельбицкого свидетельствовали о том, что местность в Хэйлуньцзяне гораздо лучше подходит для строительства железной дороги.

Отчет Стрельбицкого убедил Витте, который теперь полностью согласился с планом адмирала Копытова. В феврале 1895 г., когда к Николаю II из Пекина прибыло чрезвычайное посольство, министр финансов предложил попросить дипломатов о концессии на строительство железной дороги по китайской территории, но на тот момент не стал настаивать на этой идее{685}.[117] Год спустя, в служебной записке царю, Витте подробно изложил свои мысли о проведении железной дороги по китайской территории{686}. Помимо упрощения работы по строительству железной дороги, это привело бы к превращению Владивостока в самый важный порт Северной Маньчжурии и связало бы более тесным образом этот регион с Россией. «Железная дорога, — писал он, — имеет не только экономическое, но тоже политическое и стратегическое значение…»{687} Армии будет удобнее доставлять в регион войска, а присутствие России в Хэйлуньцзяне значительно усилит влияние царя на Дальнем Востоке. Однако Витте подчеркивал, что «дорога эта не должна служить ни при каких обстоятельствах орудием каких бы то ни было захватов, она должна была быть орудием сближения восточных и европейских наций…»{688}.

Большинство современных наблюдателей видели в этом проекте главным образом инструмент влияния. Французский исследователь русской истории Анатоль Леруа-Больё, например, замечал, что «если царское правительство решило построить маньчжурскую ветку, то не просто для упрощения строительства, но прежде всего из-за огромных политических преимуществ, которые это даст»{689}. И даже некоторые англичане не могли отрицать логичность такого шага. Сэр Фрэнк Лассель, британский посол в Берлине, сказал в марте 1895 г., что он не станет возражать против аннексии Россией части Маньчжурии, чтобы сократить Сибирскую железную дорогу, а лорд Биконсфилд в знаменитой речи, произнесенной позже в том же году, великодушно объявил: «В Азии хватит места нам всем»{690}.[118]

К маю 1895 г., через три месяца после того как Витте впервые высказал свое предложение, князь Михаил Хилков, новый министр путей сообщения, получил разрешение Николая на более тщательное исследование территорий Маньчжурии. В августе несколько инженеров министерства, «получив отпуск в частном порядке», отправились прокладывать маршрут{691}. Ни Витте, ни Лобанов не были проинформированы об этой миссии, и в сентябре Кассини с недоумением и тревогой телеграфировал в Петербург о жалобах из Цзунлиямыня по поводу сообщений о русских офицерах и инженерах, разъезжающих по провинции Хэйлунцзян{692}.

Телеграмма Кассини в ноябре с известием об успехе французов, получивших железнодорожную концессию в провинции Юньнань, стимулировала царя принять решение, и он незамедлительно приказал Лобанову провести совещание с Витте по вопросу о получении концессии в Маньчжурии{693}. Согласившись со своим повелителем, что «необходимо ныне же воспользоваться нашим политическим положением в Китае», Лобанов в начале декабря должным образом проинструктировал Кассини начать в Пекине переговоры о русской концессии{694}. Вопреки своему первоначальному оптимизму граф обнаружил, что цинское министерство иностранных дел было гораздо менее склонно идти на уступки, чем он ожидал. Только в апреле 1896 г. он смог сделать официальное предложение главе Цзунлиямыня{695}. 18 апреля Кассини получил ответ, в котором говорилось, что, по мнению императора, русская железная дорога будет угрожать его власти в Маньчжурии. Тем не менее, если Петербург готов предоставить инженеров и деньги, Сын Неба будет рад отдать приказ своему правительству построить железную дорогу, которая соединится с Сибирской железной дорогой{696}.

Неудача Кассини не означала, что о концессии не может быть и речи. Представилась еще одна прекрасная возможность получить согласие Китая, когда в мае 1896 г. Пекин отправил в Москву посольство на коронацию Николая II. Этикет требовал, чтобы иностранные правительства направили самых видных сановников для присутствия на августейшей церемонии. Японию, например, должны были представлять маршал Ямагата и князь королевской крови. Цинское правительство хорошо понимало, что во время празднования будет предпринята попытка добиться от посла железнодорожной концессии. Сначала они попытались избежать этого, назначив представителем на коронации чиновника, чей довольно скромный статус вышедшего в отставку казначея провинции Хубэй не давал ему полномочий обсуждать столь важные вопросы. Однако Кассини оказывал на Пекин сильное давление. Напоминая об услугах, которые его правительство оказало Китаю в Симоносеки, посол наконец одержал верх, и был издан императорский указ с назначением Ли Хунчжана представителем Срединного царства на коронации{697}.

* * *

Несмотря на нежелание открыть Маньчжурию огнедышащим драконам русских варваров, Пекину казалось разумным установить более тесные связи с их царем. Как замечали многие современники в Китае, ситуация, в которой оказалась династия Цин, напоминала попытки других династий в прошлом отразить притязания могущественных врагов{698}. Например, 800 лет назад, столкнувшись с угрозой нападений многочисленных северных кочевых племен, императоры династии Сун прибегали к тактике «стравливания варваров». Искусная дипломатия состояла в том, что одного врага подкупали, чтобы он помог справиться с другим, еще более опасным. За помощь неизбежно просили непомерно высокую цену — в виде богатств или территорий, и полученный таким образом мир никогда не длился долго. В 1860 г. выдающийся государственный деятель Цзэн Гофань предупреждал: «С незапамятных времен помощь варваров Китаю, если варвары добивались успеха, всегда приводила к неожиданным требованиям»{699}. Она не смогла спасти династию Сун от кочевников Кублай-хана в XIII в. К стравливанию варваров прибегали только в крайнем случае, и это всегда сопровождалось определенной долей фатализма{700}.[119]

После катастрофического поражения в войне эта тактика, очевидно, приходила на ум многим чиновникам цинского правительства. Во время переговоров в Симоносеки губернатор одной из провинций, Чжан Чжидун, направил императору записку, в которой предлагал обратиться к Великобритании и России с просьбой оказать помощь против Токио в обмен на некоторые лакомые кусочки китайской земли{701}. После тройственной интервенции многие начали выступать за союз с Петербургом. Другой губернатор прямо заявил, что у империи слабая позиция: «Мы видим, что наши силы уступают их силам, поэтому мы должны быстро создать международный альянс как средство получить международную помощь [против дальнейших атак со стороны Японии]». Он добавил, что царь — последний, кто станет требовать взамен обременительные компенсации, поскольку «территория России и так очень большая»{702}. Чжан Чжидун теперь был согласен, что Россия — варвар, против которого имеется меньше всего возражений. Британия, отмечал он, дружит с Японией, и английские купцы всегда отличались алчностью. В то же время Франция «использует религию для завлечения людей», Германия не имеет колониальных интересов в этом регионе, а США не хотят вмешиваться{703}.

Самым заметным сторонником союза с Россией был Ли Хунчжан. В свои 72 года он был китайским политическим старейшиной. Впервые обратив на себя внимание как очень успешный генерал в кампаниях против Тайпинского и Няньцзюньского восстаний в 1860-е гг., в последующее десятилетие он был назначен на высокие посты наместника столичной области Чжили и особо уполномоченного по торговле северных портов. Верный слуга императора, Ли Хунчжан был убежденным сторонником модернизации через «самоусиление» или «изучение наилучших варварских способов, чтобы контролировать самих варваров»{704}. В течение 20 лет службы на посту наместника он с энтузиазмом создавал арсеналы, угольные шахты, телеграфы, железные дороги и множество других предприятий. Он организовал военную академию и отправлял способных молодых людей учиться за границу. Как и царь Петр Великий, он понимал, что его империи нужны прогрессивная армия и флот, опирающиеся на соответствующую индустриальную базу, если она хочет сохранить свои позиции перед лицом более прогрессивных противников{705}. Хотя формально он был провинциальным чиновником, Ли Хунчжан играл ведущую роль во взаимоотношениях Китая с внешним миром. Выполняя обязанности уполномоченного по торговле северных портов, он постоянно контактировал с главными морскими государствами и со временем взял на себя разрешение основных споров с Японией, Францией и другими, успешно отодвинув на задний план дипломатическое ведомство{706}. Агрессией в Корее и на севере Тихого океана Япония доставляла ему больше всего хлопот «Япония у нас во дворе», — беспокоился он. «Она несомненно станет самой большой и постоянной заботой Китая»{707}. В то же время чиновник гораздо меньше беспокоился, что Россия может причинить вред Срединному царству, и пришел к убеждению, что логика вещей сделает Петербург партнером Китая[120]. Однако он вовсе не был простодушен в своих чувствах к России, как заметил один биограф:

Остается только догадываться о том, насколько Ли сам верил в возможность бескорыстной русской «дружбы»… [Но] есть все основания полагать, что он не испытывал иллюзий в этом вопросе; что он подружился с мамоной Московии только потому, что в 1895 году иметь каких-либо друзей было просто необходимо, и потому что он надеялся каким-либо образом избежать полной расплаты, когда придет срок платить по счетам{708}.

Пекин начал думать о союзе с Россией во время заключительного этапа последней войны. В конце апреля 1895 г., перед тем как был ратифицирован Симоносекский договор, китайский посол Сюй Цзинчэн получил указание выступить с предложением о заключении тайного договора между двумя империями в обмен на поддержку в борьбе с Японией{709}. Год спустя, хотя это было и мирное время, Токио все еще считался главной угрозой. В то же время цинское правительство понимало, что оно не может бесконечно отклонять требования России о маньчжурской железной дороге. Поэтому в Пекине посчитали логичным согласиться на строительство в обмен на защиту царя{710}.[121]

* * *

В марте 1896 г. Ли Хунчжан сел на французский пароход в Шанхае. Его сопровождали внушительная свита, врач-англичанин и гроб — на всякий случай{711}. Путешествие государственного деятеля не ограничивалось Москвой: после коронации Николая ему предстояли другие остановки на континенте, а также в Англии и Северной Америке — визиты вежливости и встречи для обсуждения различных вопросов{712}. Отъезду наместника предшествовали многочисленные интриги соперников-дипломатов, которые хотели изменить маршрут его следования. С трудом Кассини удалось убедить Ли Хунчжана придерживаться первоначального плана и сделать первую остановку в России{713}. Чтобы не допустить никаких неожиданностей в последний момент, а также начать обрабатывать «старика», Витте поручил князю Ухтомскому встретить его в Порт-Саиде и доставить к месту назначения на пароходе Русского общества пароходства и торговли{714}.

После того как члены китайской делегации сошли на берег в Одессе, где им был оказан царский прием, они отправились в Петербург на специальном поезде, предоставленном в их распоряжение Витте. До коронации в Москве оставалось три недели, и министр финансов, не теряя времени, начал переговоры с Ли Хунчжаном{715}.[122] Обоим потребовалось терпение, чтобы приспособиться к стилю ведения дел каждого. Витте вспоминал:

И вот, когда вошел ко мне Ли Хунчжан в гостиную, я вышел к нему навстречу в вицмундире: мы с ним очень поздравствовались, очень низко друг другу поклонились; потом я его провел во вторую гостиную и приказал дать чай. <…> Я и Ли Хунчжан сидели, а все лица его свиты, так же как и мои чиновники, стояли. Затем я предложил Ли Хунчжану: не желает ли он закурить? В это время Ли Хунчжан начал издавать звук, по-добный ржанию жеребца; немедленно из соседней комнаты прибежали два китайца, из которых один принес кальян, а другой табак; потом началась церемония курения, которая заключалась в том, что Ли Хунчжан сидел совершенно спокойно, только втягивая и выпуская из своего рта дым, а зажигание кальяна, держание трубки, вынимание этой трубки изо рта и затем вставление ее в рот — все это делалось окружающими китайцами с большим благоговением.

Подобного рода церемониями Ли Хунчжан явно желал произвести на меня сильное впечатление. Я к этому относился, конечно, очень спокойно и делал вид, как будто я на все это не обращаю никакого внимания. Конечно, во время первого визита я ни слова не говорил о деле{716}.

Во время следующей встречи министр финансов и его гость покончили с любезностями и приступили к решению насущных вопросов. Заметив, что прямая железная дорога через Маньчжурию позволит царскому правительству отправлять войска на Дальний Восток и таким образом быстрее приходить на помощь Китаю в будущем, Витте повторил просьбу Кассини о железнодорожной концессии. Сначала Ли Хунчжан повторил ответ, который китайская дипломатия дала в начале года: если России будет позволено проложить рельсы по китайской земле, то другие европейские страны тоже захотят получить подобные права. Пекин будет строить свою собственную железную дорогу{717}.

Тогда Витте попробовал применить другую тактику, быстро устроив для своего гостя частную аудиенцию у царя. Когда 25 апреля Николай принял Ли Хунчжана, он, возможно, по предложению Ухтомского напрямую связал просьбу о железной дороге с русской военной защитой в случае возможной новой войны с Японией. В то же время, чтобы сделать менее заметной роль царского правительства, было предложено поставить во главе проекта Русско-китайский банк{718}.[123] Это больше понравилось Ли Хунчжану, и он не стал сразу же отвергать эту идею. Несколько дней спустя, на обеде у князя Лобанова, Витте представил проект договора о взаимной защите, который российское правительство было готово предложить в обмен на концессию. «Договор не вызывает слишком больших возражений, — телеграфировал наместник в Пекин. — Если мы его отвергнем, то это будет означать конец дружественных отношений с Россией, что пагубно скажется на ситуации в целом»{719}.

Витте поощрял добрую волю Ли Хунчжана обещанием взятки в 3 млн. руб. Однако неясно, действительно ли «материальная заинтересованность» сыграла решающую роль в принятии Пекином решения подписать договор. Американский ученый замечает: «Китайские документы… подтверждают, что вовсе не Ли, а вдовствующая императрица приняла окончательное решение подписать договор. Поэтому, даже если Ли и получил взятку, это не имело значения для переговоров»{720}.

После некоторых пререканий из-за условий договора Цзунли-ямынь в целом принял предложение России, а вдовствующая императрица Цыси, фактическая правительница Китая, уполномочила Ли Хунчжана заключить договор о союзничестве. Через неделю после коронации Николая, 22 мая 1896 г., Витте, Лобанов и Ли Хунчжан подписали в Москве договор, согласно которому их правительства брали на себя обязательство предоставлять свои Вооруженные силы в помощь против «любой агрессии, исходящей от Японии»{721}. Соглашение заключалось на 15 лет и предусматривало немедленное военное сотрудничество в случае атаки японцев на территорию России в Восточной Азии или на территорию Китая или Кореи. В военное время Китай должен был также предоставлять свои порты в распоряжение царского флота.

Чтобы облегчить доступ российским сухопутным войскам, Пекин соглашался на строительство железнодорожной линии через китайские провинции в направлении Владивостока. Проект должен был осуществляться через Русско-китайский банк в соответствии с контрактом, который предстояло обсудить и заключить, а в договоре подчеркивалось, что концессия не будет служить предлогом для каких-либо посягательств на китайскую территорию. Как и альянс, заключенный с Францией три года назад, пакт между Россией и Пекином должен был оставаться в секрете. Тем не менее апокрифические версии «конвенции Кассини» появились в зарубежной прессе через несколько месяцев, и существование некоего соглашения между двумя империями вскоре стало считаться само собой разумеющимся{722}.[124]

Что касается железной дороги, то оставалось только уточнить детали. Одной из проблем была ширина колеи. Китай принял европейский стандарт железнодорожной колеи — 1,44 метра, в то время как в России поезда ездили по более широким рельсам[125].{723} Пекин, разумеется, хотел использовать европейский стандарт, но в конце концов сдался и согласился на русскую ширину для концессии в Хэйлуньцзяне. Больше споров вызвало желание Витте добавить ветку от его будущей железной дороги на юг к порту на Желтом море. Хотя Ли Хунчжан не возражал против такого ответвления в принципе, он категорически не хотел соглашаться на русскую колею на этой новой ветке, и идею отложили в долгий ящик{724}. В конце концов 27 августа Сюй Цзинчэн, князь Ухтомский и Адольф Ротштейн — еще один помощник Витте — поставили свои подписи под контрактом о строительстве Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД), как окрестили новый проект{725}.

Витте хвастался царю, что его успех в получении согласия Пекина на строительство КВЖД открыл великолепную страницу в истории России на Дальнем Востоке{726}. Хотя бы на этот раз тщеславного министра финансов нельзя было упрекнуть в нескромности. Концессия на железную дорогу длиной более чем 1500 км была самой крупной, на которую когда-либо соглашались Цины. Для сравнения: французская ветка в Юньнани составляла каких-то 460 км, а крошечная железная дорога Кантон-Коулун, принадлежавшая англичанам, — всего 35 км{727}.

Договор также предоставлял КВЖД необыкновенно щедрые привилегии. Вся правительственная земля, необходимая для постройки путей, отдавалась бесплатно, а частную собственность можно было покупать или арендовать по существующим ценам. Обороты железной дороги освобождались от любых налогов, а товары, перевозимые по ней из одного российского пункта назад в Россию, не облагались китайскими пошлинами. В то же время пошлины, взимаемые с товаров, импортируемых или экспортируемых по железной дороге, были на 33% ниже, чем для товаров, перевозимых по морю. Хотя формально Пекин сохранял контроль над безопасностью и отправлением правосудия на землях КВЖД, статья 5 позволяла обойти это условие: «Уголовные дела, тяжбы и т.п. на территории железной дороги должны разбираться местными властями в соответствии с положениями соглашений». Смысл этой формулировки был затемнен, когда устав КВЖД, подписанный Николаем II вскоре, в начале декабря, разрешил железной дороге организовать собственные полицейские силы на территории концессии{728}. Концессия предоставлялась на 80 лет, с правом китайского правительства выкупить железную дорогу через 36 лет, но по очень высокой цене[126].

Формально КВЖД была открытой акционерной компанией, и ее акции могли приобретать как русские, так и китайцы. Первичное предложение на Петербургской бирже было сделано таким образом, который не способствовал широкому приобретению акций. Единственное объявление было опубликовано 17 декабря в официальном ежедневнике «Правительственный вестник» в виде небольшой заметки. В ней говорилось, что подписка на акции будет приниматься с 9 часов утра того дня. Холодный северный рассвет за неделю до Рождества был не самым подходящим временем для привлечения большого количества инвесторов, и весь выпуск был немедленно скуплен российским правительством и Русско-китайским банком{729}.

В предприятии была соблюдена видимость китайского участия. Сюй Цзинчэн был назначен президентом, а во флаге КВЖД объединились бело-сине-красный флаг царской России и желтый императорский китайский штандарт{730}. Но по составу совета директоров было очевидно, кто на самом деле является главным. Помимо китайского дипломата, все остальные были людьми Витте, среди них — его заместитель П.М. Романов, вездесущий князь Ухтомский, Ротштейн, Покотилов и два железнодорожных инженера, работавших с Витте в его бытность министром путей сообщения{731}. На самом деле все предприятие крепко держал в своих руках Витте, который ревностно оберегал его от посягательств других правительств и даже внутри России от конкурирующих министерств{732}.

Понадобится несколько лет разведывательных работ и предварительного строительства, прежде чем присутствие КВЖД станет ощутимым, но по прошествии времени проект Витте превратится в полунезависимый домен на китайской земле со своими собственными городами, администрацией и полицией. Также управляя шахтами, пароходами, телеграфами и лесопилками, КВЖД стала доминировать на значительной части Маньчжурии, особенно на менее населенном севере{733}. «Одним словом, Витте построил и управлял настоящим королевством на Дальнем Востоке», — вспоминал один царский чиновник{734}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Китайско-Восточная железная дорога 

Через пять лет, когда русские войска захватили регион после подавления восстания местных жителей, один дипломат рискнул предположить, что «принципиальное решение» занять Маньчжурию было принято в 1896 г. (когда был подписан контракт на постройку дороги){735}.[127] Нет сомнений в том, что военные действия могли и не произойти, если бы не начало работы над железной дорогой Витте; имея на этой территории железную дорогу, Петербург не мог больше игнорировать какие-либо угрозы для такого массивного вложения русской рабочей силы и финансовых средств. В равной мере очевидно и то, что министр финансов не думал об аннексии китайской территории, когда брался за проект. Генерал Симанский более точно характеризует намерения Витте: «Начиналось мирное завоевание Маньчжурии… Вместо винтовки сибирского стрелка здесь начинали свою работу циркуль и кирка инженера, вместо командующего войсками — министр финансов»{736}.

Через некоторое время после революции 1917 г. бывший служащий российской миссии в Пекине вспоминал события апреля 1895 г. «Мы посеяли ветер, — мрачно заключал он, — и теперь мы неизбежно пожинаем ураган»{737}. Он имел в виду, что вмешательство царского правительства в заключение Симоносекского договора положило начало цепи событий, которые привели к катастрофической войне с Японией 1904-1905 гг., к Первой мировой войне и в конечном итоге — к свержению династии Романовых. Хотя дипломат в отставке и сгущал краски, он был прав, подчеркивая значение возглавленного Россией демарша.

Самым важным событием в отношениях России с Западом в последнее десятилетие XIX в. было заключение альянса с Францией. В течение нескольких лет после Симоносекского договора казалось, что столь же важное объединение, возможно, формируется и на Востоке. В значительной степени благодаря усилиям Сергея Витте и Ли Хунчжана, Романовы и Цины образовали партнерство, которое последним обещало защиту, а первым экономические и стратегические выгоды. Азиатский альянс имел смысл до тех пор, пока Россия сдерживала свои территориальные аппетиты, и какое-то время статус Петербурга в Китае не имел равных.

По правде говоря, большинство китайских политиков рассматривали договор как временную уловку с целью сохранения Срединного царства от раздела еще худшими варварами{738}. И все же это было эпохальное событие. Заключение официального оборонительного пакта было беспрецедентным в китайской истории, подобно тому как в Нерчинске два века назад император Канси соблаговолил впервые заключить договор на равных с другой державой.

Год 1895-й также ознаменовал начало десятилетия настойчивого интереса, иногда граничащего с одержимостью, к событиям на Дальнем Востоке в высших кругах петербургского двора и чиновничества. Дипломатические успехи князя Лобанова будоражили воображение, вызывали видение имперского величия и воскрешали давно дремавшие экспансионистские устремления. Некоторые голоса советовали проявлять сдержанность, тогда как другие настаивали на внимании к многочисленным внутренним проблемам. Но пока русская кровь не пролилась на снежных просторах маньчжурии девять лет спустя, шаткость Китая, по словам еще одного бывшего дипломата, открывала «новое широкое поле для нашей иностранной политики»{739}. Князь Радолин, посол Германии, отразил настроение того времени:

В последнее время высокопоставленные чиновники гордо и важно говорят мне о великой миссии России в Азии и о зарождении новой эры, которая сделает Россию цивилизованной страной высшего класса… Вкратце, все, что я слышу, сливается в единый голос, который утверждает, что со временем Россия неизбежно станет господствовать в мире, начиная с Востока и Юго-Востока, которые еще не затронула раковая опухоль европейской цивилизации… Я никогда не думал, что такой лихорадочный фанатизм, который я сейчас наблюдаю, сможет овладеть Россией. Так думают и говорят не только несколько отдельных экзальтированных индивидуумов — это общее мнение, с которым сталкиваешься повсюду{740}.


ГЛАВА 9.

КАЙЗЕР ВИЛЬГЕЛЬМ И ПОРТ-АРТУР 

Как и природа, дипломатия не терпит пустоты. Это было особенно верно в отношении Китая после поражения в войне с Японией в 1895 г. Беспомощность династии Цин, которая не смогла отразить нападение гораздо меньшего по размеру соседнего островного государства, скоро начала привлекать внимание европейских держав. В предшествующее десятилетие великие державы Запада, распираемые энергией экспансионизма, состязались друг с другом в разделе Африканского континента{741}. Теперь началась драка за Китай.

В первые несколько лет после заключения Симоносекского мирного договора никто не пытался аннексировать никакие земли. В конце концов сохранение территориальной целостности Срединного царства послужило причиной тройственной интервенции России, Франции и Германии. Вместо этого все старались получить экономические преимущества за счет железнодорожных и телеграфных концессий, прав на разработку месторождений и торговые привилегии. Великобритания, Франция, Германия, Россия, США, Япония, даже Дания и Бельгия — все вступили в это состязание. Граф Мюнстер, немецкий дипломат, выразил мнение, характерное для многих его современников-европейцев: «В Китае открылся целый новый мир для колониальной и промышленной деятельности. Именно там, а не в Африке лежит будущее немецкого коммерческого и предпринимательского духа»{742}.[128] Передовица в «Chicago Inter-Ocean» говорила примерно о том же: «Наступило благодатное время для того, чтобы открыть обширную территорию Китая для торговли и цивилизации арийской расы»{743}.

Какое-то время события как будто подтверждали обещание лорда Биконсфилда, что в Китае «места хватит всем». Французский посол Огюст Жерар быстро потребовал вознаграждения для Франции за ее участие в тройной интервенции. К июню 1895 г дипломат уже договорился о выгодной для Парижа демаркации на индокитайской границе, а также получил разрешение построить железную дорогу из французской колонии в южные провинции Китая{744}. В следующем году Жерар добился получения лицензии на управление арсеналом в Фучжоу, а также существенных экономических прав в провинциях Юньнань и Сычуань.

Торговое положение Британии в Срединном царстве также улучшилось. В начале 1896 г. министр иностранных дел назначил в Пекин нового дипломатического представителя, сэра Клода Макдональда. Для многих назначение бывшего шотландского офицера с большим военным опытом в Африке, но мало сведущего в высокой дипломатии казалось странным. Однако благодаря своему прямому характеру и деятельной натуре он смог вернуть часть того влияния, которое Лондон утратил, не захотев поддержать Китай в Симоносеки{745}. В первые два года службы на этом посту Макдональд также убедил Цзунлиямынь предоставить Великобритании ряд железнодорожных концессий и подтвердить ее экономическое преимущество в благодатной долине реки Янцзы{746}.

Со своим грандиозным проектом Китайско-Восточной железной дороги Россия лидировала в погоне за получением преимуществ от цинского правительства, и ее привилегированное положение в Пекине вызывало сильную зависть соперников. Сэр Роберт Харт сожалел: «Сверкающая на Востоке “Звезда Империи” явно русская!»{747} В 1896 и 1897 гг. уважение Китая к Петербургу несомненно достигло своего апогея[129]. Цзунлиямынь легко предоставил разрешение казачьему батальону пройти через Маньчжурию, а кораблям царского флота — зимовать в гавани Циндао в заливе Кяо-Чао на полуострове Шаньдун к юго-востоку от Пекина{748}. В 1896 г. правительство Цин даже обратилось к графу Кассини с просьбой предоставить военную помощь для подавления восстания в удаленных северных горах Маньчжурии{749}. И все же Пекин мог потакать желаниям своего нового союзника только до определенных пределов. Царские дипломаты не добились успеха в попытках заменить англичан русскими на китайской государственной службе, и многократные предложения направить военных инструкторов в Маньчжурию не находили отклика[130].

Джентльменское соглашение европейцев не захватывать земли в Китае оставалось в силе недолго. Первой его нарушила Германия.

* * *

Берлин — парвеню в международном империализме со свежими амбициями в Weltpolitik — становился все менее доволен своей скромной ролью в Срединном царстве. Обладая заметным экономическим влиянием, немцы тем не менее не владели никакими территориальными концессиями и, за исключением привилегии предоставлять военных инструкторов для цинской армии, имели очень мало преимуществ. Неистовый и претенциозный кайзер Вильгельм II сильно обижался в годы, последовавшие за заключением мира в Симоносеки. Его дипломаты поддержали русскую интервенцию с гораздо большим энтузиазмом, чем французы, однако, в отличие от последних, ему не удалось добиться никаких материальных выгод в обмен на свое участие{750}. Больше всего кайзеру хотелось получить военно-морскую базу в тихоокеанских водах. У Британии уже была великолепная сеть таких баз по всему миру, и французы тоже неплохо устроились в этом отношении. Имея свою скромную колониальную империю, Берлин не располагал достаточным количеством хороших зарубежных баз. Этот недостаток был особенно досаден в Китае, где немецким судам, нуждавшимся в топливе и припасах, приходилось полагаться на гостеприимство британской колонии Гонконг{751}.

Уже в первые дни китайско-японской войны Вильгельм начал думать о том, как бы извлечь выгоду из конфликта и исправить это положение. «Мы не можем позволить себе потерпеть неудачу», — телеграфировал он своему канцлеру, князю Хлодвигу Гогенлоэ-Шиллингсфюрсту. «Кроме того, нам нужна сильная база в Китае, где наша торговля составляет почти 400 миллионов [марок]»{752}. Готовность кайзера участвовать в тройственной интервенции в 1895 г., очевидно, была мотивирована надеждой на получение взамен угольной базы{753}. После восстановления мира посланник Германии в Пекине, барон Густав-Адольф фон Шенк Швайнсберг, попытался договориться с Цзунлиямынь об аренде подходящей базы. Не эффективный стиль ведения переговоров не позволил Шенку далеко продвинуться, и летом 1896 г. его заменили более энергичным бароном Эдмундом фон Гейкингом. Новый дипломатический представитель прекрасно понимал, в чем состоит его основная обязанность. «Идея морской базы на самом деле является единственной причиной нахождения на этом ужасном посту. Если ее приобретение для Германии окажется невозможным, я ума не при ложу, как мы сможем дальше здесь жить», — поверяла его жена своему дневнику{754}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Это не считается»

Карикатура Soré в «Новом времени» (1901) отразила распространенное в России мнение о том, что Запад эксплуатирует Китай. 

Весной 1896 г. амбициозный прусский адмирал Альфред фон Тирпиц получил приказ произвести разведку китайских берегов, чтобы найти подходящую военную и коммерческую базу. Его выбор пал на порт Циндао на полуострове Шаньдун. Циндао — эта «жемчужина без оправы» — отвечал всем его требованиям. Гавань была хорошо защищена со стороны открытого моря, прибрежные районы были густо населены и предоставляли хорошие возможности экономического развития, и в этом районе имелись богатые угольные месторождения. И самое важное, расположенный на севере Циндао находился далеко от британских интересов, сосредоточенных вокруг реки Янцзы{755}.[131]

Единственным осложнением могло оказаться то, что Петербург раньше Германии заявил свои притязания на залив Кяо-Чао. В декабре 1895 г. Пекин нехотя дал свое согласие на то, чтобы артиллерийский корабль российского флота ненадолго встал на якорь в его водах{756}. Через восемь месяцев, когда барон Гейкинг «поведал» графу Кассини о желании своего правительства получить Циндао в качестве угольной базы, Кассини посоветовал немецкому коллеге обратить взоры дальше на юг, поскольку Петербург уже получил право использовать этот порт{757}. С другой стороны, когда Ли Хунчжан ранее, летом 1896 г., был проездом в Берлине на обратном пути с коронации Николая, он горячо отрицал наличие у России каких-либо прав на Кяо-Чао{758}. А в следующем году, на обеде у контр-адмирала Евгения Алексеева, командующего русским Тихоокеанским флотом, хозяин заверил адмирала Тирпица, что царский флот вообще не интересуется этим заливом{759}.[132]

В результате, когда кайзер отправился с государственным визитом к только что коронованному царю в июле 1897 г., на Вильгельмштрассе (в резиденции министерства иностранных дел Германии) пребывали в замешательстве по поводу русских прав на Кяо-Чао. Хотя два монарха были родственниками и знали друг друга с детства, Николай с дрожью ожидал прибытия высокомерного властителя Германии[133]. Николаю никогда не нравился его кузен, который, будучи на восемь лет старше, постоянно объяснял ему, как надо управлять империей{760}. Особенно его выводило из себя инфантильное упрямство, с которым кайзер требовал, чтобы его называли адмиралом российского флота. Николай жаловался матери: «…к сожалению, придется теперь назначить Вильгельма — нашим адмиралом… С'est a vomir [От этого тошнит]»{761}.[134]

Однажды во время этого визита два императора побеседовали в частном порядке по пути в Большой Петергофский дворец, куда они отправились в карете без сопровождения. Согласно немецкой версии этого разговора, Вильгельм спросил своего спутника, претендует ли российское правительство каким-либо образом на Кяо-Чао{762}. Николай ответил, что, хотя Петербург не считает китайский залив русским владением, он сохраняет за собой привилегию прямого доступа, пока не будет найдена более подходящая тихоокеанская военно-морская база для его флота. Признав права России на Кяо-Чао, гость Николая поинтересовался, будет ли он возражать, если немецкие корабли воспользуются портом Циндао «в случае нужды» и «после получения согласия русских морских властей». Царь расплывчато заметил, что он, возможно, будет готов согласиться на такой шаг. Неловкие высказывания Николая были более чем достаточны для немецкого кайзера. Вильгельм не мешкая приказал своему канцлеру, князю Гогенлоэ, составить конспект этой беседы. Чтобы не возникло никаких недоразумений, Гогенлоэ также прочитал текст новому министру иностранных дел России, графу Михаилу Муравьеву, и вручил ему копию[135]. Вскоре этому документу, впоследствии названному «Петергофской декларацией», предстояло пройти проверку практикой.

Чуть больше чем через месяц после того, как кайзер посетил Россию, Берлин уведомил о намерении поставить несколько кораблей на якорь в Кяо-Чао. 4 сентября князь Радолин вручил министру иностранных дел Муравьеву сообщение из Берлина, в котором говорилось, что, «согласно договоренности, достигнутой в Петергофе», корабли немецкого флота, «возможно», будут зимовать в заливе, но сначала они уведомят русского командующего портом{763}. Письмо поставило российский МИД в затруднительное положение. Россия с удовольствием объявила бы Северный Китай своей исключительной сферой влияния. Но поскольку в Кяо-Чао не было русских кораблей, там не было и адмирала царского флота, который мог бы принять флот кайзера[136]. Более того, Цзунлиямынь дал понять Петербургу, что тот никак не может распоряжаться китайской гаванью{764}.[137] Если Россия даст свое благословение на визит немецкого флота в Кяо-Чао, это очевидно скомпрометирует ее роль союзника династии Цин, ибо монарх, который обещал защищать территориальную целостность Срединного царства, едва ли может иметь право позволять иностранным военным кораблям становиться на якорь в портах своего партнера. Поэтому заместитель Муравьева граф Ламздорф ответил на послание князя Радолина уклончиво, указав, что Россия не имеет юрисдикции на этой территории{765}.

Невнятные заявления царя и его представителей в отношении Кяо-Чао убедили Берлин в том, что Россия не будет являться серьезным препятствием к утверждению германского присутствия на берегах залива. Что касается самого Китая, нужен был лишь подходящий предлог, который бы удовлетворил международное общественное мнение{766}. 18 октября толпа китайцев в порту Ухань на реке Янцзы бросила несколько камней в матросов немецкого броненосца «Корморан». Вице-адмирал Отто фон Дидерихс, преемник Тирпица на посту командующего Тихоокеанской эскадрой, сразу же отправил своему командиру телеграмму с вопросом, может ли эта стычка служить основанием для захвата залива. Ему приказали некоторое время подождать{767}.

Два дня спустя, вечером 20 октября, представился более удобный случай, когда несколько китайских крестьян убили двух немецких миссионеров-католиков, ночевавших в небольшой деревне в провинции Шаньдун примерно в 400 км от Кяо-Чао{768}.[138] Именно такого повода Вильгельм и ждал с нетерпением. Узнав через пять дней об инциденте, император немедленно приказал своей тихоокеанской эскадре занять залив и силой поддержать требования о возмещении и другие карательные меры. «Я твердо решил раз и навсегда покончить с нашей гиперосторожной дипломатией, которую вся Восточная Азия презирает как признак слабости», — раздраженно телеграфировал он на Вильгельмштрассе. «Настало время решительно, а при необходимости с безжалостной жестокостью, показать китайцам, что немецкого кайзера нельзя держать за дурака»{769}.

«Вилли» также отправил своему русскому кузену «Никки» личную телеграмму с извещением о своих намерениях:

Китайцы атаковали немецкие миссии в Шаньдуне, что повлекло гибель людей и имущества. Я надеюсь, ты согласен на то, чтобы я, как мы договорились в Петергофе, отправил немецкую эскадру в Кяо-Чао, поскольку это единственный имеющийся порт, который можно использовать как опорный пункт против мародеров. Я обязан показать католикам Германии, что их миссии… действительно в безопасности под моей защитой{770}.

И снова Петербург отказался от какой-либо ответственности за залив. Николай отвечал, что не может ни запретить, ни разрешить кайзеру посылку эскадры, так как гавань была в распоряжении России лишь временно в 1895—1896 гг. Царь добавил, что обеспокоен негативным влиянием, которое захват залива может оказать на отношения с Азией{771}.

Несмотря на это предостережение, кайзер посчитал ответ своего кузена свидетельством согласия России{772}. 2 ноября, через две недели после убийств, адмирал немецкого императорского флота Дидерихс вошел в залив Кяо-Чао, разместил в гарнизоне и порту Циндао гарнизон из 700 человек и объявил себя губернатором этой территории{773}.

* * *

Настроения в Петербурге по поводу немецкой аннексии оказались гораздо менее однозначными, чем предполагал Вильгельм. В конце концов, Китай был союзником России. Конечно, секретный договор, подписанный год назад Ли Хунчжаном и Лобановым, обещал поддержку только в случае нападения Японии[139]. Тем не менее некоторые чувствовали себя морально обязанными защищать династию Цин и от других агрессоров. Князь Ухтомский, например, обрушился на Германию на страницах своего ежедневного издания: «И вот в какой-то исторический момент нашего наиболее дружественного общения с царством Богдыхана немцы — исключительно как носители идеи грубой силы… направляются за добычей на беспомощный Восток, точь-в-точь как варяги ходили встарь… Эти бедные китайцы… виноваты лишь тем, что Германия хочет кушать»{774}. В другой редакционной статье князь заявлял, что Азия не должна стать второй Африкой, существующей лишь для эксплуатации белым человеком{775}.

Других тревожил тот факт, что любые посягательства Германии на Северный Китай приведут к появлению настырного соперника в регионе, в котором Россия предполагала доминировать. Дипломаты, такие как граф Кассини, служба которого в Пекине только что закончилась, указывали, что «Кяо-Чао вплотную примыкает к нашей сфере влияния… Захват Германией Кяо-Чао полностью противоречит нашим интересам и нашей роли… в Китае»{776}. Русский военный атташе в Берлине подполковник В.В. Муравьев-Амурский также опасался появления новой колонии. «Помимо усиления престижа на Дальнем Востоке, Германия сумеет извлечь большие экономические преимущества из нового владения, базы для дальнейшего усиления политического и торгового влияния в Китае», — писал он в депеше. В другом месте своего доклада подполковник предупреждал, что немцы вскоре начнут требовать от Китая тех же привилегий, которыми пользуется Россия, «забывая как бы давность наших исторических прав»{777}. В целом просвещенное мнение Петербурга было против захвата Кяо-Чао[140].

Самым решительным противником немецкой агрессии был министр финансов Сергей Витте. Слабый и покладистый, но при этом суверенный Китай являлся необходимым условием реализации его идеи о постепенном распространении экономического и политического влияния России на своего восточного соседа. Его, как и графа Кассини и подполковника Муравьева-Амурского, не радовала перспектива появления энергичного нового конкурента в этом регионе. Витте также опасался, что такой шаг со стороны Германии подтолкнет великие державы к борьбе за другие территории. В частной беседе с немецким послом министр финансов предупреждал, что оккупация Кяо-Чао обязательно повлечет за собой такой же шаг со стороны России, что приведет к множеству осложнений на Востоке{778}.

И все же у такого сценария были влиятельные сторонники. Во времена культа военно-морской мощи государства, когда книга капитана Мэхэна «Влияние морской мощи на историю» была обязательным чтением для стратегов — будь то кабинетных или нет — во всем мире, многие русские все еще кричали о необходимости незамерзающего порта в Тихом океане. Владивосток по-прежнему считался совершенно неподходящим для императорского флота, особенно теперь, когда Адмиралтейство, вслед за немцами, собиралось увеличить численность кораблей. Чтобы Россия могла оставаться основным игроком на Дальнем Востоке, ее Тихоокеанской эскадре нужен был порт, который бы находился в более теплых водах и был ближе к месту действия.

По сути дела, в предыдущем году Россия оказалась втянута в неприятную ссору с Японией из-за Кореи частично потому, что Петербург живо интересовался великолепными портами полуострова. В ходе конфликта прояпонские террористы убили королеву Кореи Мин, а ее мужу пришлось бежать и прятаться в российском посольстве, при этом обе державы строили закулисные интриги, чтобы распространить свое влияние на вооруженные силы и экономику отшельнического королевства{779}. Японцы оказались необыкновенно упорными, и к 1897 г. русским дипломатам стало ясно, что их соперник не собирается сдаваться без еще одного боя{780}.

Когда Великобритания тоже начала противиться попыткам России включить Корею в сферу своего влияния, в Министерстве иностранных дел начали задумываться о том, насколько мудро одновременно бросать вызов Токио и британскому флоту. Возможно, было бы предпочтительнее сосредоточить свои усилия на Северном Китае, где России было легче влиять на события. Это мнение поддержал Витте, который считал, что Россия тратит слишком много сил в Корее, а сверх того без нужды настраивает против себя Японию{781}. В то время как адмиралы все еще жаждали получить корейский порт, некоторые почуяли великолепную возможность заполучить базу в Китае благодаря щекотливой ситуации в Кяо-Чао{782}. Новый министр иностранных дел Николая Михаил Муравьев вскоре стал самым горячим сторонником этой идеи.

Граф Михаил Николаевич Муравьев сменил умершего князя Лобанова-Ростовского в начале 1897 г. Новый министр не имел ни дипломатических талантов, ни принципов. Многие подозревали, что своим назначением он обязан исключительно расположению родившейся в Дании императрицы Марии Федоровны, которого он добился, будучи послом в Копенгагене{783}.[141] Граф шокировал даже своих коллег, привыкших к обычным для этой профессии лицемерию и цинизму. Чарльз Гардинг, первый секретарь посольства Великобритании на протяжении большей части срока службы Муравьева, считал его «приятным человеком… но безнадежно лживым»{784}. Альфред фон Кидерляйн-Вахтер, чиновник на Вильгельмштрассе, высказался гораздо более прямо: «По характеру он свинья. <…> У него нет никаких политических убеждений. <…> Он будет проводить только такую политику, которая, по его убеждению, сделает его более популярным в Петербурге»{785}. Исходя из этих наблюдений, можно сделать вывод, что граф был искусным придворным, чей главный талант состоял в том, чтобы угадать настроение своего сюзерена и поступать соответственно.

Действия Муравьева во время кризиса в Кяо-Чао полностью подтверждали недобрые оценки его современников. Когда министр иностранных дел впервые узнал о планах Германии занять залив, он возмутился. И немедленно уведомил немецкое правительство, что «ему горестно слышать» о таком намерении. Более того, если Берлин отправит корабли в залив, русский флот сделает то же самое «pour afirmer priorite de mouillage» (чтобы подтвердить право первой стоянки){786}.[142]

Кайзер пришел в ярость оттого, что Муравьев упорно заявлял права России на залив. «Невероятная наглость», — в гневе написал он на полях этого сообщения{787}. Вильгельм решительно ответил, что его адмирал займет Кяо-Чао. Еще более зловеще прозвучали слова кайзера, переданные канцлером в телеграмме русскому послу: «Он [Вильгельм II] опасается осложнений, которые возникнут в результате одновременного присутствия в заливе обеих эскадр и за которые он заранее снимает с себя всякую ответственность»{788}. Через несколько дней после получения ноты министр иностранных дел увидел этот вопрос в другом свете. Во время своего следующего еженедельного доклада императору 4 ноября Муравьев поинтересовался, не лучше ли позволить немцам завладеть Кяо-Чао. Он добавил, что было выгоднее самим захватить другой порт при первой же возможности{789}.

Неделей позже граф изложил свои мысли письменно. В служебной записке царю Муравьев утверждал, что возросшая нестабильность на Дальнем Востоке требовала сильного военно-морского присутствия в регионе, для которого, в свою очередь, был необходим должным образом оснащенный незамерзающий порт. Что касается местоположения такого порта, он отклонил Корею на том основании, что она слишком удалена от Транссибирской железной дороги. В то же время, поскольку русское Адмиралтейство посчитало Кяо-Чао неподходящим, пусть его забирает Германия. Выбор Муравьева пал на Далянь и Порт-Артур — базы на южном побережье Ляодунского полуострова, оккупированного Японией в ходе последней войны. Порты в Желтом море не только располагали гаванями, хорошо подходящими для современных сражений, но их также легко можно было связать с Китайско-Восточной железной дорогой, строительство которой уже началось. Министр иностранных дел подчеркивал, что пришло время действовать, поскольку ситуация была благоприятна. В заключение он отвергал любые возможные жалобы китайского правительства: русские дипломаты могут утверждать, что такая база необходима, чтобы защищать Цинов от любых агрессий в будущем. В любом случае, с Пекином нужно было вести себя твердо, ибо «опыт истории учит нас, что восточные народы более всего уважают силу и могущество»{790}.

Граф Муравьев правильно предугадал желания своего повелителя. Довольный Николай сделал на докладе карандашную заметку: «Вполне справедливо»{791}. Он вернул Муравьеву документ с приложенной запиской, в которой поручал ему через три дня собрать министров финансов, военного и морского, чтобы обсудить этот вопрос на специальном совете. «Я всегда был того мнения, что будущий наш открытый порт должен находиться или на Ляодунском полуострове, или в северо-восточном углу Корейского залива», — добавил император{792}.

14 ноября Сергей Витте, Михаил Муравьев, военный министр Ванновский и исполняющий обязанности морского министра Павел Тыртов отправились на поезде в императорскую резиденцию в Царском Селе на встречу под председательством Николая II. Хотя Витте прекрасно знал, к чему склоняется сам царь, он возглавил оппозицию предложению Муравьева. Министр финансов резко возражал против захвата портов на Ляодунском полуострове на том основании, что это противоречит если не букве, то духу оборонительного альянса с Китаем. Прежде всего, подчеркивал Витте, успех будущего России в Восточной Азии связан с укреплением доверия Пекина:

Приобретение выхода в Тихий океан должно быть достигнуто не насилием, а дружеским соглашением. То, что можно делать европейцам, мы делать не должны, так как европейские державы — пришельцы в Китае, а мы его давнишние соседи, и наши отношения к этой империи совершенно иные. Если мы будем держаться нашей традиционной дружеской политики к Китаю, не вступим на путь насилия и пренебрежения к его интересам, то мы всегда достигнем более успешных результатов, чем остальная Европа{793}.

Министра финансов поддержал адмирал Тыртов, который выразил сомнения в полезности Ляодуна для Военно-морского флота и заявил, что Россия должна добиваться порта в Корее. В результате Муравьев оказался один против троих. Министры решили не оккупировать Порт-Артур и Далянь из уважения к союзу с Китаем. Николай нехотя принял рекомендацию своего совета. На какое-то время его желание иметь порт в теплых водах останется неосуществленным{794}.

Министр финансов добился своего, и особые отношения с Китаем, казалось, были обеспечены. Поэтому Витте был поражен, когда вскоре после заседания царь сообщил ему, что уже послал боевые корабли для захвата Порт-Артура и Даляня{795}. Оказалось, что Муравьев получил тревожные сообщения от своего консула в Чифу о том, что несколько кораблей британского военно-морского флота направляются к Ляодунскому полуострову{796}. Если Россия первой не займет порты, намекал министр иностранных дел царю, Альбион непременно оставит Тихоокеанский флот без отличной базы. Пройдет много времени, прежде чем снова представится такая удобная возможность заполучить незамерзающую военно-морскую базу на Дальнем Востоке. Муравьев добавил, что благодаря такому шагу Германия перестанет досаждать Николаю. А кроме того, заметил граф, разве Ли Хунчжан не предлагал порт, чтобы помочь российскому флоту защищать Китай?[143]

Министр иностранных дел не был искренен. Несколько британских кораблей действительно вышли из Чифу в ноябре, но они направлялись в Чемульпо, где Лондон собирал флот, чтобы воспрепятствовать русским махинациям в Корее, а не на Ляодунском полуострове{797}.[144] Возможно, Муравьев заблуждался насчет пункта назначения британских кораблей, но вот иллюзий, будто Пекин намерен подарить России гавани, у него определенно не было. С самого начала Ли Хунчжан просил помощи Петербурга, чтобы изгнать немцев из Кяо-Чао, и предлагал Тихоокеанской эскадре временно воспользоваться китайскими военно-морскими базами в этом регионе. В то же время Цзунлиямынь оставался непреклонным в том, что Россия должна освободить эти порты сразу после разрешения кризиса{798}.

Как бы то ни было, графу не потребовалось много времени, чтобы убедить Николая. В конце ноября немецкое посольство сообщило о смягчении русской оппозиции в отношении захвата Кяо-Чао{799}. Николай и Вильгельм даже начали говорить о политике «рука об руку» («Hand-in-Hand Politik») на Дальнем Востоке{800}. В то же время 1 декабря, чуть больше чем две недели спустя после совета, контр-адмирал Реунов, находившийся на службе в Нагасаки, получил приказ следовать в Порт-Артур в строжайшей секретности{801}. Во главе отряда из трех судов — крейсеров «Адмирал Нахимов» и «Адмирал Корнилов» и канонерской лодки «Отважный» — Реунов вошел в гавань 4 декабря, где китайские власти с готовностью предоставили портовые сооружения в распоряжение адмирала{802}. Вильгельм радостно телеграфировал своему кузену: «Пожалуйста, прими мои поздравления по поводу прибытия твоей эскадры в Порт-Артур. Россия и Германия у выхода к Желтому морю как будто представляют Св. Георгия и Св. Михаила, защищающих Святой Крест на Дальнем Востоке и охраняющих ворота на азиатский континент»{803}. А британского флота не было видно и следа{804}.

Адмиралу Реунову правильно сказали, что его приход полностью соответствовал пожеланиям Пекина. Неделей раньше, 23 ноября, Цзунлиямынь с радостью согласился на просьбу России о предоставлении царскому флоту доступа во все порты региона. Китайские министры добавили, что они надеются, что их союзник быстро и успешно избавит Кяо-Чао от вредоносных тевтонов{805}. Но их радость вскоре омрачилась. В течение последующих нескольких месяцев от многократных просьб Ли Хунчжана подтвердить намерение России покинуть рано или поздно Ляодунский полуостров либо отмахивались, либо их полностью игнорировали{806}. Когда немецкий посланник барон фон Гейкинг начал настоятельно требовать долгосрочной аренды Кяо-Чао, Александр Павлов, исполняющий обязанности русского дипломатического представителя, потребовал того же в отношении Ляодунского полуострова{807}. Снова Ли Хунчжан и его помощники получили щедрые взятки, в Порт-Артур снарядили дополнительные корабли, и Петербург пригрозил отказаться от оборонительного союза с Китаем{808}. Вскоре цинскому правительству стало ясно, что гости собираются остаться надолго. Покоряясь неизбежному, 11 марта 1898 г Пекин нехотя согласился уступить южную оконечность Ляодунского полуострова{809}.

Договор об аренде Порт-Артура и Даляня был подписан на унылой церемонии в Цзунлиямынь 15 марта 1898 г.{810}. По условиям этого договора Китай уступал Порт-Артур и Далянь, а также прилегающие территории на 25 лет. Новая русская колония, которая впоследствии будет называться Квантунг, будет отделена от основной территории Китая еще большей по размеру «нейтральной зоной». Более того, соглашение предоставляло Китайско-Восточной железной дороге концессию на строительство ветки в Порт-Артур, которая свяжет Петербург с новым «окном России на Восток»{811}. Царь наконец получил незамерзающий порт на Тихом океане. Но потерял союзника.

* * *

Грубый захват Кяо-Чао Германией и имитация аренды Ляодунских портов Россией спровоцировали драку среди других держав за получение подобных привилегий{812}. 15 мая, через два месяца после официальной сдачи в аренду Порт-Артура и Даляня, французское правительство потребовало для себя военно-морскую базу за юге залива Кванджу на 99 лет. Через неделю Британия начала вымогать аренду территории вокруг своей колонии в Гонконге, а также базу в Вейхавее рядом с Кяо-Чао. Даже те европейские страны, которые традиционно не являлись основными игроками в Срединном царстве, вступили в драку. Дипломатический представитель Голландии Ф.М. Кнобель предложил подумать о концессии в Сватоу, «чтобы повысить престиж Нидерландов», а его американский коллега, Эдвин Конгер, тоже задумался о том, что «хотя бы один хороший порт» будет полезен для Соединенных Штатов. Начальство на родине мудро осадило обоих{813}. Китаю удалось успешно противостоять только комической попытке Италии захватить залив Санмынь в феврале 1899 г.

Как сами китайцы, так и иностранцы начали сомневаться в длительном существовании Срединного царства. На Западе стали появляться карты, на которых вся азиатская империя была показана поделенной на «сферы влияния» различных европейских стран. Об этом же говорили такие книги, как «Распад Китая»{814}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Арендованные территории в Северном Китае в 1898 г. 

Возможно, еще больше тревожили Пекин слухи о соглашении между Англией и Россией, основными соперниками в Азии в течение почти всего века, о признании соответствующих «зон» каждой[145]. Похоже, эпоха многовековой политики сталкивания варваров лбами прошла, и теперь чужеземные дьяволы были готовы все вместе поглотить Китайскую империю. Один ведущий конфуцианский ученый писал:

[Император] видел, что его страна вот-вот погрузится в бездну, превратится в руины, разобьется как яйцо, будет разделена, умерщвлена, разорвана в клочья, уподобится Индии, или Аннаму, или Бирме — зависимым от другой державы. Наследие его предков должно было пасть так низко! Мириады людей Небесной Империи отныне должны были погрузиться в забвение… а на месте императорских дворцов раскинутся поля злаков{815}.

Намекая на самую страшную форму казни, китайцы стали называть эти унижения «нарезанием дыни ломтиками».

Недавний поворот событий привел к двум важным последствиям. Во-первых, был полностью разрушен китайско-русский альянс. Россия обладала беспрецедентным престижем при цинском дворе, после того как она оказала помощь Китаю во время войны с Японией три года назад. Впервые в современной истории Китай подписал официальный оборонительный пакт с другой державой. Когда Петербург, вместо того чтобы помочь азиатскому соседу в борьбе с хищным кайзером, сам захватил территорию, династия Цин перестала ему доверять. В глазах Пекина царь теперь был ничем не лучше любого другого жадного уроженца Запада. Французский министр иностранных дел Габриэль Ганото сказал по поводу Порт-Артура: «Россия потеряла Китай»{816}.

Но самым важным исходом набега европейцев на Китай стал удар по гордости Срединного царства. Передовица в англоязычном «North-China Herald» уловила это настроение, когда адмирал Ди-дерихс вошел в залив Кяо-Чао:

Как бы ни было для Китая унизительно то поражение, которое так легко нанесли ему ранее презираемые японцы, ситуация, в которой он оказался сейчас, бесконечно более унизительна. Иностранная держава с тремя кораблями и шестью сотнями людей без труда сходит на берег страны с трехсотмиллионным населением, чья регулярная армия насчитывает сотни тысяч солдат, и обосновывается в трехстах пятидесяти милях от столицы{817}.

Некоторые наблюдатели понимали, что такое унижение легко может перерасти в ярость. Весной 1898 г. немецкий журналист спросил у князя Ухтомского, что он думает по поводу последних событий на Дальнем Востоке. Ухтомский ответил:

Я против занятия Порт-Артура. Я осуждал занятие немцами Киао-Чао. Мы должны делать все возможное для укрепления престижа пекинского правительства. Если в Китае разразятся беспорядки, маньчжурская династия будет свергнута, и ей на смену явится фанатичная национальная реакция… В сущности, когда династия падет, иностранцев вырежут{818}.

Последующие годы подтвердят пророчество князя.


ГЛАВА 10.

КУЛАКИ ВО ИМЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ И СОГЛАСИЯ 

Последний год Собаки во время правления императора Цзайтяня (Гуансюя), который европейцам известен как год 1898-й, в Пекине начался зловеще. Ближе к вечеру в день празднования китайского Нового года жители города прервали веселье, чтобы увидеть, как исчезнет солнце и потемнеет небо. На мгновение в имперской столице стало темно как ночью. Когда солнце вновь появилось на западе, в первый момент оно было похоже на новую луну. Роберт Харт почувствовал среди населения настроение «общего уныния и депрессии» и сообщил, что для императора солнечное затмение «предвещало несчастье»{819}. Другие иностранцы тоже почувствовали, что все стало как-то нехорошо. Несколько месяцев спустя врач русской дипломатической миссии, доктор Владимир Корсаков, вспоминал, что «общественная жизнь в Пекине… представлялась, несмотря на относительную тишину, приподнятой, и чувствовалось, что нависла какая-то давящая сила»{820}.

События последующих месяцев при дворе Цинов подтвердили дурное предзнаменование. Формально вся власть в Срединном царстве принадлежала Сыну Неба, императору Цзайтяню. При этом Китаем правила тетя и бывшая опекунша 24-летнего монарха, вдовствующая императрица Цыси. Весной 1898 г., обеспокоенный перспективой того, что западные страны могут вскоре опустошить его владения, как это было в Индии, Бирме и Индокитае, Цзайтянь начал всерьез задумываться о радикальных реформах. Возможно, он также хотел освободиться от властолюбивой тетушки. В июне император начал издавать указ за указом, пытаясь разом превратить Китай в современную державу.

Все шло, как хотел того Цзайтянь, каких-то сто дней, а 2 сентября Цыси вновь заявила о себе. За несколько дней она заперла племянника во дворце под охраной, казнила нескольких главных его советников и объявила, что ввиду своей «слабости» и «неопытности» Цзайтянь умолял свою тетю возобновить регентство{821}. Несмотря на некоторые волнения на улицах Пекина, ни у кого не было сомнений, кто теперь снова является хозяином Запретного города{822}.

Большинство европейцев были напуганы переворотом, осуществленным вдовствующей императрицей. Они сочувствовали молодому императору, который надеялся перестроить свою империю по западному образцу, подобно Петру Великому или японскому императору Мэйдзи{823}. Русский посланник, наоборот, радовался неудаче «ребячески затеянной Богдыханом попытки освободиться от опеки вдовствующей императрицы»{824}. По мнению Павлова, если бы император преуспел, Срединное царство оказалось бы во власти прогрессивных чиновников, гораздо более сочувствующих Англии и Японии, чем России{825}. Павлов, наверное, согласился бы с одним из ведущих экспертов по Китаю в царской армии, полковником Генерального штаба Дмитрием Путятой, который незадолго до этого писал: «Китай, предоставленный самому себе, никогда не сделается опасным для России соседом, но Китай под опекой иностранных агентов, назойливо предлагающих ему вооружение, инструкторов и стратегические планы, удовлетворяющие политическим комбинациям Запада, — такой Китай заставляет нас быть бдительными»{826}.

Одним из явных признаков враждебности реформаторов в отношении Петербурга было изгнание в августе из Цзунлиямынь Ли Хунчжана, который, как сокрушался Павлов, «являлся единственным китайским сановником… всегда готовым, по мере фактической возможности, деятельно принимать нашу сторону и всячески содействовать своим авторитетом скорому удовлетворительному решению Китайским правительством интересующих нас вопросов»{827}. Теперь, когда император Цзайтянь больше не стоял на пути, дипломат ожидал, что его страна вновь обретет тот престиж, которым она до тех пор пользовалась в Пекине{828}.

Тем не менее реставрация Цыси не вернула России благосклонность Цинов. Когда новый посланник, Михаил Гире, наконец-то приехал в китайскую столицу в начале 1899 г., он обнаружил, что позиция Цзунлиямыня становится все жестче{829}. Это отражалось в настроении новых советников императрицы, например, ее фаворита, маньчжурского генерала Жунлу, которые придерживались крайне изоляционистских взглядов- Русским казалось, что единственные иностранцы, которым еще были рады в Пекине, — это японцы. В воцарившейся атмосфере ксенофобии достижения азиатского соседа вызывали большое уважение. Гирса особенно встревожила весть о секретной делегации китайских чиновников с письмом от Цыси японскому императору, а также слухи о японских инструкторах в китайской армии{830}. К декабрю 1899 г. новый посланник начал подозревать, что между Пекином и Токио существует тайный союз{831}. Что же касается Ли Хунчжана, осенью 1898 г. вдовствующая императрица отправила стареющего мандарина подальше от столицы с поручением измерить уровень воды в Желтой реке, а в следующем году — еще дальше, назначив наместником в Кантоне{832}.

* * *

Год Собаки оказался несчастливым и за пределами Пекина. Большая часть Китая была охвачена волнениями: в Чжэцзяни случился неурожай, и открытые беспорядки начались в районе Кантона, а также в Хубэе и Сычуани{833}. В деревнях к югу от столицы крестьянам, должно быть, казалось, что боги разгневаны. Обильные летние дожди вызвали повышение уровня воды в Желтой реке, так что в июле снесло плотины и затопило большую часть северной равнины Шаньдуна, в результате чего более миллиона фермеров были вынуждены покинуть свои дома. А юг провинции тогда же охватила жестокая засуха{834}. Как будто этих природных потрясений было недостаточно, на жителей Шаньдуна обрушились еще и бедствия, сотворенные людьми. Недавняя война с Японией легла на экономику тяжелым финансовым бременем, вызвав рост налогов, инфляцию и широкомасштабные сокращения армии{835}. В итоге большое количество недовольных отставных солдат прибавилось к легионам обеспокоенных фермеров, изгнанных из своих домов наводнениями и неурожаями. Это была взрывоопасная смесь.

Для Китая было обычным делом, что трудности, чем бы они ни были вызваны — стихией или плохим управлением, приводили к восстанию против династии. Особенно подвержен беспорядкам был Шаньдун. Только за последний век в этой провинции произошло несколько крупных восстаний, включая мятеж, поднятый сектой Белого лотоса, ожидающей прихода новой эры, в начале XIX в. За ним последовали восстание «Восьми Триграмм» и каких-то пятьдесят лет спустя — Няньцзюньское восстание. Во всех этих бунтах неизменно участвовали обедневшие крестьяне совместно с бандитами и другими отбросами общества под лозунгом «Да здравствуют Мины, долой Цинов»{836}.

В 1898 г. в Шаньдуне появилась новая угроза для существующего порядка, связанная с движением Ихэцюань (Ихэтуань). Это название переводилось по-разному: «Кулаки во имя справедливости и согласия» или «Объединение боксеров во имя справедливости». Оно происходило от системы упражнений, включающих крайне ритуализированные движения рук и ног, контролируемое дыхание и медитацию, похожие на «Тайцзицюань», что безобидно практикуется миллионами китайцев в XXI в.{837}.[146] Помимо своей эзотерической гимнастики боксеры, как их стали называть на Западе, также практиковали шаманистские массовые путешествия в мир духов, ритуалы неуязвимости и аскетический образ жизни. При этом, хотя боксеры объединили многие элементы традиционного народного восстания, у них появилось одно важное нововведение. В отличие от своих предшественников, восстававших против династий, новое движение провозгласило новый боевой клич: «Да здравствуют Цины, долой иностранцев».

У патриотичных жителей провинции Шаньдун, которая дала Китаю двух великих мудрецов, Конфуция и Менцзы, было много причин для недовольства большеносыми варварами. Германия и Англия только что захватили арендные держания в Кяо-Чао и Вейхайвэе, которые глубокими шрамами врезались в береговую линию полуострова. Оставшуюся часть провинции наводнили заграничные товары, такие как хлопчатобумажная ткань промышленного производства, что разоряло крестьян, занятых кустарными промыслами. Многие лодочники на Большом канале остались без работы с появлением пароходных линий. Но самым навязчивым европейским импортом была воинствующая и непримиримая вера миссионеров.

Традиционно в Китае уживались различные конфессии, начиная от конфуцианства, даосизма и буддизма и заканчивая огромным количеством неофициальных крестьянских верований{838}. Китайцы часто использовали элементы из всех этих религий в своей каждодневной жизни, и власти относились к этому терпимо до тех пор, пока под сомнение не ставилась династия{839}. Христианство вызывало столько возражений именно потому, что настоятельно требовало от своих последователей отказаться от любых других форм духовной жизни. «Предрассудки» — такие как культ предков и идолопоклонство, праздники в честь местных божеств — осуждались священниками-чужаками как несовместимые с их доктриной. Отказ новообращенных китайцев участвовать в этих традиционных ритуалах вызывал недовольство и подозрение соседей. Подливали масла в огонь и привилегии, которыми западное духовенство награждало тех, кто соглашался принять крещение, — продовольствие или помощь в разрешении судебных споров. Деревенские жители, с одной стороны, презирали этих «рисовых христиан», а с другой — завидовали им, тогда как чиновникам начинало казаться, что миссионеры не только лезут не в свои дела, но и ниспровергают устои. Один русский китаевед того времени заметил, что мало-помалу китайцы убедились в том, что уважаемый человек не может быть христианином{840}.

Хотя миссионеры были в Китае повсюду, в Шаньдуне их присутствие было особенно заметным. В начале XVII в. иезуиты вели там активную деятельность, а после того как Срединное царство было официально открыто для христианских проповедников, в 1840-е гг. провинция стала домом для огромного числа французских католиков, шотландских пресвитерианцев, английских баптистов и американских конгрегационалистов, а также для воинственного и агрессивного Немецкого католического общества Слова Божия, возглавляемого епископом Иоганном Баптистом фон Анцером (именно убийство двух священников этого общества привело к захвату Кяо-Чао). В этой атмосфере территориальных захватов, экономического разлада, враждебного отношения к христианству и к иностранцам народ Шаньдуна легко пришел к выводу, что за всеми природными бедствиями, выпавшими на долю его провинции в конце 1890-х гг., стоят чужеземные дьяволы. «Кулакам во имя справедливости и согласия» было нетрудно завлекать в свои ряды рекрутов с помощью листовок, подобных той, которую в Порт-Артуре нашел русский дипломат:

Князь Цин ночью 4 числа 4-й луны троекратно видел следующий сон: пришел к нему бог и сказал, что всевышнему создателю угодно, чтобы китайцы не переходили ни в католичество, ни в другие христианские веры… ибо в противном случае, в особенности помогающие европейцам, будут строго наказаны. Отныне распространение католичества и других вероучений Иисуса, как весьма вредное и неосновательное, должно быть прекращено и повсюду в Китае уничтожено.

Из-за этого мы подверглись божескому гневу: бесснежью и бездождию. Бог повелел небесным войскам в количестве 8 миллионов опуститься с неба на землю, чтобы охранить и помочь китайскому народу и изгнать всех иностранцев. На тех, кто не поступит по требованиям настоящего объявления, и на их родителей посылаются всякие несчастия{841}.[147]

Боксеры впервые начали причинять неприятности весной 1898 г., когда их соратники начали нападать на китайских христиан в Западном Шаньдуне. Поначалу они не привлекли особого внимания Посольской улицы в Пекине. Дипломаты уже давно привыкли к докладам о нападениях на своих единоверцев в сельской местности. Кроме католиков-французов, большинство дипломатического корпуса относилось к таким вспышкам как к одному из многочисленных каждодневных рисков, связанных с жизнью в Китае{842}. К тому же беспорядки в Шаньдуне обычно касались местных новообращенных, а не европейцев.

Михаилу Гирсу в российской миссии эти вопросы были вдвойне безразличны, поскольку православная церковь никогда всерьез не конкурировала с Западом в борьбе за китайские души{843}. В любом случае у нового посланника были более насущные заботы — бесконечные переговоры по поводу правительственных действий в Маньчжурии, противостояние посягательствам других держав на российскую сферу влияния в Северном Китае, а также его напряженные усилия по восстановлению репутации Петербурга при цинском дворе{844}.

Посольства всполошились, когда боксеры убили первого иностранца — британского миссионера — в декабре 1899 г. Некоторые правительства потребовали от Цзунлиямынь запретить организацию{845}. Гире отказался присоединиться к этим требованиям, заявляя, что все это лишь повод, чтобы добиться у китайского правительства дополнительных уступок{846}. Когда некоторые державы, чтобы подкрепить свои требования, провели демонстрацию военно-морской мощи у крепости Дагу в феврале, русские военные корабли в ней не участвовали. Николай II полагал: «Нам не следует принимать участие в протесте других держав… Задача России на Востоке совершенно расходится с политикой европейских государств»{847}.

К весне 1900 г. восстание вышло далеко за пределы Шаньдуна. В апреле боксеры уже нарушили спокойную жизнь в окрестностях Пекина. Как и ее юго-восточный сосед, провинция Чжили также оказалась благоприятной почвой для повстанцев, поскольку там имелись большая христианская община, анклавы чужеземцев в Пекине и порту Тяньцзинь и железные дороги и телеграфы, которые проходили через всю провинцию{848}.

Другая причина, по которой боксеры смогли продвигаться на север с такой легкостью, состояла в том, что многие мандарины не хотели им противостоять. Хотя официально повстанцы осуждались как «еретическая секта», при дворе императрицы Цыси многие разделяли их неистовую ненависть к иностранцам и симпатизировали им. Императорские указы, объявляющие возмутителей спокойствия вне закона, чередовались с проявлениями благосклонности правительства. Временами создавалось впечатление, что даже вдовствующая императрица благоволит боксерам[148]. Недовольство Запада, казалось, только усиливало сочувствие Цыси к повстанцам, и в мае ее чиновники стали всерьез рассматривать возможность нанимать их на службу в милицию{849}.

В начале мая сведения об активизировавшейся деятельности боксеров непосредственно в столице начали тревожить небольшое западное сообщество на Посольской улице{850}. Теперь, когда дипломаты встретились 7 мая, чтобы обсудить ситуацию, Гире согласился вызвать небольшой контингент войск из близлежащего порта Тяньцзинь для усиления охраны посольств. Однако сделал он это с неохотой и опасался последствий. «Возможность постановления вопроса в столь широкие рамки, — писал Муравьев, — составляет, на мой взгляд, одну из серьезных, если не самую серьезную опасность положения, создаваемого ныне боксерами»{851}. Тем временем русский посланник продолжал свою собственную дипломатию, пытаясь убедить сторонников умеренных взглядов в Цзунлиямынь в том, что только решительные действия против восставших могут предотвратить интервенцию других держав{852}. 14 мая Гире сообщил китайским министрам, что остается в стороне от конфликта, но что, поскольку оба государства управляются самодержавной властью, он надеется на скорое восстановление порядка в Китае силами самих китайцев, без вмешательства других держав, которое привело бы к бедствиям еще худшим, чем вызванные восстанием боксеров{853}.

И хотя европейцы переживали за свою физическую безопасность, русские по-прежнему оставались довольно спокойны. Чиновник Министерства финансов написал другу на родину: «Беспорядки страны нас не касаются. Не верьте газетам, которые повторяют ложные английские и немецкие сообщения»{854}. И все же ситуация в Пекине постепенно ухудшалась. 21 мая боксеры убили двух британских миссионеров, а на следующий день перекрыли единственный железнодорожный путь к городу. Стены повсюду были оклеены плакатами, призывающими жителей изгнать всех иностранцев и христиан. И стало очевидно, что сторонники повстанцев имеют решающий голос при дворе Цыси.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Ошпарило!»

 Карикатура в «Новом времени» (1900) типичный пример русского злорадства по поводу бедствий иностранцев в Пекине во время Боксерского восстания. 

Гире тоже обеспокоился. Когда боксеры подожгли деревенскую православную церковь и стали угрожать почтенной духовной миссии к северо-востоку от Запретного города, он понял, что ярость ксенофобов распространяется и на его соотечественников. Смирившись, он 27 мая написал Муравьеву: «…роль посланников кончена в Пекине, и дело должно уже перейти в руки адмиралов. Только быстрый приход сильного отряда может спасти иностранцев в Пекине»{855}. Двумя днями позже Дмитрий Покотилов, управляющий местным филиалом Русско-китайского банка, телеграфировал, что русское посольство осаждено{856}. Какое-то время эта депеша оставалась последним сообщением из Пекина, полученным в Петербурге. Через несколько часов единственная оставшаяся телеграфная линия, связывающая город с внешним миром, была отрезана{857}.

* * *

События в Китае не вызвали особого возмущения в русской прессе. Князь Мещерский насмехался над европейцами, попавшими в эту историю в Китае после многих лет осуждения Срединного царства за тысячелетнюю апатию{858}. Газеты не испытывали никакого сочувствия к иностранцам, на которых обрушился гнев боксеров. Сотрудник «Нового времени» Sore часто подшучивал над их затруднениями в своих карикатурах, а один из журналистов газеты утверждал: «А если взглянуть внутрь этой страны, на то, что там совершалось иезуитами, всякими просветителями и торговцами, то станет понятно, почему китайцы сплотились и взялись за оружие… Европа расплачивается в Китае за свои грехи»{859}. Жадность «капиталистических держав» была любимой темой как консерваторов, так и либералов. Один из ведущих сотрудников редакции Влас Дорошевич развивал эту тему в полемической статье в прогрессивной ежедневной газете «Россия». Описывая поездку в Китай, он цитировал знакомого, который говорил ему: «А знаете ли вы, что в колониальных войсках существует “охота на китайцев”… Охота на людей — в колониях явление более частое, чем охота на тигров…» Дорошевич осуждал «целые армии миссионеров», чьи проповеди приносили больше вреда, чем пользы, и разрушали жизни людей. Он сурово критиковал и торговцев опиумом, купцов и владельцев фабрик: «Каждое отребье лондонских или парижских мостовых желает жить и живет на Востоке с блеском, с роскошью!» Дорошевич с негодованием заключал:

Этот мятеж — это крик страшной, невыносимой боли, которую причиняет Европа, вонзаясь в Китай грязными когтями эксплоатации. И эти грязные когти эксплоатации нам выдают за благодетельные руки цивилизации. Не поддавайтесь обману! Европа лжет, когда называет эту печальную необходимость кровью тушить огонь “войной за цивилизацию”. Нет. Это война за эксплоатацию. И не “боксеры”, не “большие кулаки”, поднявшиеся на иностранцев и на продажных мандаринов, — истинные виновники этой войны, — а грязные лапы гг. европейцев, жадных, жестоких, третирующих людей, как собак{860}.

С точки зрения редакции, недовольство китайцев было полностью оправдано. Как и буры, которые сражались с британцами в Трансваале, боксеры считались патриотами, боровшимися за свою свободу против эксплуататорских колониальных держав{861}. Журналист Александр Амфитеатров сравнивал восстание боксеров с Отечественной войной 1812 г.: «Но то, что происходит теперь, весьма похоже на народную войну. Огромное значение народных войн не нам, русским, отрицать»{862}. Когда царские войска присоединились к другим державам для спасения посольств, еще один наблюдатель напомнил своим читателям, кто являлся настоящим врагом России: «…ведь не китайцы — наши враги, а лишь те, кто старается нас поссорить с соседями»{863}.

Эти настроения разделяли многие царские чиновники высшего ранга. Даже сам Николай никогда не осуждал китайцев. Хотя император и беспокоился о судьбе своего посланника в Пекине, он обвинял католических миссионеров, а не боксеров в том, что они являются «корнем всего зла». «Они, вместе с коммерческими притеснениями, всего более способствовали возбуждению ненависти китайцев к европейцам… Каким-нибудь способом следовало бы упомянуть об этом с целью ограничить бесстыдное эксплуатирование массы народа в Китае святым именем Христа»{864}.

Как и следовало предполагать, Сергей Витте возражал против суровых мер в отношении боксеров. По его мнению, оккупация Россией Ляодунского полуострова способствовала возмущению китайцев против иностранцев. Как рассуждал министр финансов, единственная возможность для Петербурга защитить свои интересы состояла в том, чтобы воздержаться от дальнейшей агрессии на Тихом океане. Наилучшая линия поведения — поддерживать династию Цин и сдерживать европейцев. Кроме того, монархия просто не могла пойти на риск еще одной авантюры на Востоке. Напоминая царю о потрясениях, которые охватывали Россию после военных кампаний второй половины XIX в., Витте настаивал: «…для общего положения дел внутри России существенно важно избегать всего, могущего вызвать внешние осложнения»{865}.

В противоречии со своей позицией трехлетней давности, когда он выступал за взятие Порт-Артура, министр иностранных дел теперь тоже стал сторонником мягкой линии на Дальнем Востоке. Когда назрел кризис, Муравьев посвятил все силы сохранению особых отношений своего правительства с Пекином. В его заявлениях постоянно повторялись упоминания о столярней истории мирных отношений между двумя автократиями. Как и Витте, граф Муравьев противился военной интервенции столь долго, сколь это было возможно. Когда в начале июня граф исчерпал возражения против отправки войск в регион, он настаивал на таком способе вмешательства, который не испортил бы отношений с Китаем в будущем: «Поддерживая… в течение двух столетий дружественные мирные сношения с своим соседом, Россия… по прекращении смут [должна] обеспечить себе скорейшее восстановление добрых соседственных отношений с Поднебесною империей»{866}.

И все же Муравьев не избежал критики за свой промах в Китае. Витте не забыл, как он обманным путем заставил царя захватить Порт-Артур и Далянь. Хотя министр финансов и поддерживал его нынешнюю позицию, он не преминул воспользоваться случаем и припомнил своему коллеге последствия его прошлого проступка{867}. Но самый жестокий удар он получил от императора. Муравьев всегда гордился своей способностью сохранять доверие и хорошее отношение царя, а Николай, как правило, поддерживал общее направление его политики в Китае. Но когда боксеры стали осаждать посольства в Пекине, Николай обвинил графа в том, что он недооценил серьезность ситуации. Особенно он был недоволен тем, что Муравьев не приказал сотрудникам миссии эвакуироваться из столицы раньше, пока еще было время. Когда министр иностранных дел неожиданно умер в ночь на 8 июня 1900 г. после горячего спора с Витте по китайскому вопросу, многие решили, что его кончина каким-то образом связана с событиями на Тихом океане{868}.

Преемник Муравьева, граф Владимир Николаевич Ламздорф, не внес существенных изменений в подход к дальневосточному кризису. Если Муравьев являлся образчиком придворного, то Ламздорф был чиновником до мозга костей. В отличие от многих предшественников на этом посту, Владимир Николаевич никогда не служил за границей. Более того, создавалось впечатление, что Ламздорф вообще не покидал здание министерства на Дворцовой площади, где у него были и кабинет, и квартира. «Странного вида», «очень бледный» и «пахнущий изысканными духами» — про графа сплетничали, что он имеет пристрастие к красивым молодым юношам из хороших семей, которых недавно приняли на службу в канцелярию{869}. Более вероятно, что у него просто не было никакой частной жизни. Новый министр иностранных дел жил исключительно ради своей карьеры на императорской государственной службе{870}. Кредо Владимира Николаевича, как он изложил его в своем дневнике, было простым: «…ничего не прошу, желая лишь придерживаться того, что будет признано наиболее полезным в интересах службы… Не мое дело судить, могу ли я вообще быть полезен, а также где именно и в каком качестве; пусть мне скажут обо всем этом, и я последую указаниям с чувством признательности и наилучшей доброй воли»{871}.

Французский дипломат однажды охарактеризовал Ламздорфа как министра иностранных дел «a la russe». Он подразумевал, что граф не имеет решающего слова при определении политики и отвечает «исключительно за русскую дипломатию и ее приспособление» к политике{872}. В случае с Китаем Ламздорф принял тот факт, что решения принимает Витте, и в первые три года своей службы на этом посту он почти полностью подчинил свою волю воле министра финансов{873}.[149]

Но были и сторонники более жесткого подхода к восточному вопросу. Полковник Вогак, русский военный атташе в Китае, отправлял тревожные отчеты о восстании с начала 1899 г.{874}. Адмирал Алексеев в Порт-Артуре не соглашался с попустительством дипломатов и был готов преподать китайцам урок{875}. Военный министр также ратовал за твердость. В отличие от чиновников на Певческом мосту, генерал Куропаткин утверждал, что особых отношений с династией Цин больше не существовало. После переворота, организованного вдовствующей императрицей в 1898 г., Пекин стал враждебно относиться ко всем иностранцам, включая и Россию. Куропаткин объяснял царю, что боксерское движение имеет «патриотический и антихристианский характер» и направлено против русских в той же мере, что и против других держав. Россия, заключал он, находится теперь в состоянии конфликта со всем Китаем: с политической точки зрения было бы полезно и дальше утверждать, что Россия воюет с мятежниками, но фактически она ведет войну против правительства Китая{876}. Не все русские генералы разделяли взгляды Куропаткина. Ванновский, бывший военный министр, категорически возражал против взглядов своего преемника и обвинял Куропаткина в том, что он цинично подстраивает войну, чтобы «получить Георгия степенью выше той, которая уже у [него] есть»{877}.

Когда летом 1900 г. кризис усилился, царь больше прислушивался к тем министрам, которые рекомендовали умеренную политику в Китае. Британский посол отмечал: «Мирный настрой Императора определил последовавшую политику, которую он стал проводить при горячей поддержке министра Витте и графа Ламздорфа, В результате сформировалась могущественная партия мира, которой безуспешно противостояла сильная военная партия»{878}. В конце концов Николай все же согласился на военное участие в интервенции, направленной против боксеров, и гордился выступлением своих войск во время китайской кампании{879}. Однако он постоянно подчеркивал, что его правительство выступает в Срединном царстве с особой миссией. «У России и у других стран слишком разные интересы и цели на Дальнем Востоке, как вообще и в Европе также», — писал он своей матери. «Что нам выгодно, то невыгодно и нехорошо для остальных — это давно известная истина»{880}.

* * *

Николай был вынужден вмешаться в кризис, вызванный Боксерским восстанием, против своей воли. Когда 25 мая британский посланник, сэр Клод Макдональд, совершил беспрецедентный шаг, обратившись к Гирсу с просьбой предоставить отрад численностью 4000 человек из гарнизона в Порт-Артуре, петербургское начальство посла посчитало себя обязанным удовлетворить просьбу{881}. Через несколько дней русские моряки присоединились к многонациональной армии под командованием британцев, которая выступила из Тяньцзиня и совершила тщетную попытку добраться до осажденных посольств в китайской столице{882}. В начале июня русские корабли вместе с пятью другими захватили укрепления Дагу в устье реки Пейхо, и почти весь этот месяц сибирская пехота играла решающую роль в сражении за Тяньцзинь{883}.

Каждое действие сопровождалось торжественными заявлениями о том, что Россия не имеет ничего против династии Цин. Типичным в этом отношении был циркуляр МИДа посольствам в европейских столицах, объявляющий о решении России присоединиться к международной экспедиции по освобождению дипломатических миссий в Пекине. В нем говорилось, что перед посылаемым по просьбе других стран войском стоит дополнительная задача — вступить с китайским правительством в сотрудничество для восстановления порядка, прежде всего в интересах самого Китая{884}.

После неудачной первой попытки добраться до посольств Николай несколько недель не мог решить, следует ли его армии присоединиться ко второй международной экспедиции в Пекин. Он согласился лишь только после того, как в середине июня до него дошло известие о том, что боксеры убили нового немецкого посланника, барона Клеменса фон Кеттелера{885}. И даже тогда царь и его министр иностранных дел мучительно размышляли, кому поручить командование армией. Предложение Куропаткина предоставить эту честь адмиралу Алексееву сочли неподходящим, поскольку Россия надеялась на установление особых отношений с Китаем. Но когда Токио вызвался предоставить одного из своих генералов, Ламздорф пришел в ужас. В конце концов немецкий фельдмаршал граф Альфред фон Вальдерзее оказался наиболее приемлемым кандидатом для выполнения этой задачи{886}.

А тем временем Петербург продолжал проводить свою дипломатию. После того как перерезали телеграф, переговоры с правительством в Пекине стали невозможны. Однако из своей полуссылки в Кантоне возвратился Ли Хунчжан, и его пригласили выступить в роли посредника. 13 июня Ли Хунчжан отправил Витте телеграмму с предложением провести переговоры с вдовствующей императрицей о подавлении восстания, в обмен на помощь русского царя в сдерживании европейцев{887}.[150] Николай одобрил эту идею, и Витте немедленно дал указание князю Ухтомскому ехать к «старику» в Китай, а русский флот получил приказ предоставить в распоряжение Ли Хунчжана крейсер для поездки в Пекин{888}. В итоге эта инициатива ни к чему не привела, поскольку другие страны скептически относились к сановнику, известному своими прорусскими настроениями. К середине сентября, когда Ли прибыл в китайскую столицу, западные войска находились там уже больше месяца{889}.

Утром 1 августа многонациональная армия наконец освободила посольства. Войска насчитывали 20 тыс. человек и состояли в основном из японского, русского, английского и американского подразделений. Чтобы пробиться из Тяньцзиня в столицу, им потребовалось десять дней. Ирония состояла в том, что первыми войсками, добравшимися до осажденного квартала, были не европейцы, а сипаи из 1-го Сикхского и 7-го Раджпутского пехотных полков. Осада длилась почти два месяца и стоила жизни 76 иностранных солдат, среди которых было 5 русских. Территория российского посольства почти не пострадала, однако здания Русско-китайского банка и Духовной миссии были разрушены. После захвата Пекина Цыси бежала со своим двором на запад в Сиань, столицу провинции Шэньси. После этого Боксерское восстание в Чжили быстро закончилось{890}.

Теперь внимание западных держав переключилось на то, чтобы добиться от династии Цин надлежащей компенсации за понесенные страдания. Больше года шли сложные переговоры между так называемыми союзниками, Ли Хунчжаном и двором Цинов в изгнании, которые привели к заключению «Боксерского протокола» в августе 1901 г. Условия протокола были драконовскими: казнь главных чиновников, выступавших против иностранцев, жесткие ограничения оборонительных ресурсов Китая, коммеморативные памятники погибшим европейцам и замена Цзунлиямынь Министерством иностранных дел западного образца. Наиболее обременительным условием была контрибуция в размере 450 млн. таэлей, что более чем вдвое превышало сумму, которую японцы потребовали пять лет назад, и в четыре раза — годовые доходы центрального правительства{891}.

В месяцы, последовавшие за захватом Пекина, Гире продолжал вызывать недовольство коллег своим нежеланием наказывать Китай{892}. 12 августа Петербург опубликовал заявление, в котором разъяснялось, что единственная его цель состояла в том, чтобы защитить российских подданных и помочь правительству Китая восстановить порядок{893}. В то же время царские чиновники выражали сильное недовольство вылазками фельдмаршала Вальдерзее в сельскую местность в течение осени, и они первыми выступали за то, чтобы вывести войска из столицы. Что касается самих переговоров, Николай отметил, что «Европа уже без того достаточно напилась китайской крови». Указания царя посланнику были ясны: «Я желал бы, чтобы Гире принимал меньше участия в коллективном давлении на китайцев для принятия ими поставленных Европой жестоких условий. Теперь пора нам отделиться от западных государств на Дальнем Востоке»{894}. Через несколько недель после снятия осады посланник выполнил пожелания императора вполне буквально: он временно перенес свое посольство в Тяньцзинь на том основании, что его присутствие в Пекине бессмысленно, поскольку двор Цыси оставался в Сиане. Роберт Харт ворчал: «Русские играют в свою собственную игру»{895}.

Миролюбивая позиция Петербурга вызывала ярость Запада. Премьер-министр Великобритании лорд Солсбери в какой-то момент считал, что «Россия, а не Китай, представляет наибольшую опасность»{896}. Кайзер Вильгельм II с негодованием воспринял заявления Ламздорфа как «чепуху, которую ни один из уважающих себя секретарей наших посольств и не подумал бы написать»{897}. Даже французский дипломат выразил мнение, что, «может быть, она [Россия] их [боксеров] прямо и не провоцировала, но наверняка поощряла. Она хорошо знает, как получить выгоду из этой ситуации»{898}.

* * *

Пока происходили дальневосточные события 1900 г., Россия держалась в стороне от других стран. Когда в начале года появились первые сообщения о волнениях, дипломаты отнеслись к ним как к проявлениям паники и отказались выражать Цинам свое неудовольствие. Когда беспорядки переросли в полномасштабное восстание, а летом началась осада посольского квартала, царь колебался, выжидал и крайне неохотно принял участие в международном походе на Пекин. Осенью и в следующем году посланник России уговаривал коллег смягчить требования, предъявляемые Цинам в качестве возмездия.

В начале августа 1900 г., вскоре после того как иностранные войска штурмом взяли Пекин, граф Ламздорф дал указание Федору Мартенсу, юридическому советнику его ведомства, составить докладную записку с изложением своих мыслей о Боксерском восстании. Мартенс был одним из ведущих авторитетов по международному праву и написал классический учебник по этому предмету. Иногда он также писал о насущных дипломатических проблемах. Его работы — например, «Англия и Россия в Центральной Азии», «Россия и Китай», «Африканская конференция в Берлине» — часто публиковались за границей, и многие считали их официальными заявлениями российского МИДа{899}.

Мартенс своевременно представил записку «Европа и Китай», которая послужила основой циркуляра Ламздорфа 12 августа. Хотя в этом документе не говорилось ничего нового, он показывал ясную картину официального отношения царя к последним событиям. Как объяснял автор, осада посольского квартала являлась наименее важным аспектом событий. Настоящая проблема заключалась в бесконечной, беззастенчивой эксплуатации Китая европейцами. Десятилетия «европейско-американские народы» разрушают Срединное царство с помощью опиума и миссионерской деятельности. Неудивительно, что мандарины и китайские патриоты играли ведущую роль в «народной войне». «Совершенно иначе относилась Россия к Китаю», — подчеркивал Мартенс. «Для [европейцев] Китай есть колония, которую нужно эксплуатировать всеми средствами. Для России же Китай есть великое соседнее государство, которое имеет полное право на самостоятельную жизнь»{900}.

Отношение царского правительства к Боксерскому восстанию, представленное в докладной записке Федора Мартенса, было с негодованием отвергнуто за границей как голая пропаганда. Однако русские были абсолютно правы, указывая, что они не экспортировали в Китай ни опиум, ни миссионеров. Более того, консервативные чиновники и в самом деле вполне могли сочувствовать ужасному состоянию другой автократии, отравленной западными идеями и товарами.

За исключением, может быть, Ли Хунчжана, в Пекине никто больше не относился положительно к союзу с русским царем. Но в Петербурге идея особых отношений оставалась более чем актуальной. Политика России на протяжении всего Боксерского восстания представляла собой целенаправленную попытку возобновить курс, взятый пять лет назад на переговорах в Симоносеки, когда Россия предложила защиту и покровительство Цинам. В то же время существовали и другие веские мотивы сохранять с Китаем дружественные отношения.


ГЛАВА 11.

ЗЫБУЧИЕ ПЕСКИ МАНЬЧЖУРИИ 

За Великой стеной, на северо-восточном краю Китая, лежит Маньчжурия. Она велика и занимает территорию, примерно равную Франции и Великобритании, вместе взятым. Европейцы в XIX в. знали, что она является родовой землей маньчжуров. Эти дальние этнические родственники монголов в XVII в. устремились на юг, чтобы свергнуть императора из династии Мин и провозгласить собственного императора, основав цинскую династию.

Китайцы называли Маньчжурию «за Восточным перевалом» или «северо-восточными провинциями», имея в виду Мукден, Гирин и Хэйлунцзян. В отличие от европейцев, они считали ее не отдельной географической территорией, а приграничным районом, периферией, населенной крайне варварскими племенами, которые более или менее подчинялись Сыну Неба. Такая точка зрения более точно отражала разнообразие населения, которое на рубеже столетия состояло из китайцев-хань на юге на Ляодунском полуострове; монголов, маньчжуров и корейцев на пространстве, ограниченном Внутренней Монголией и Кореей; и в северных лесах и горах — из различных народностей, включая дауров, солонов, гиляков.

Даже в период расцвета цинской династии северо-восточные провинции представляли собой классический пример пограничной области империи. Чем дальше на север, тем меньше ощущалась власть государства, и с населением, которое в 1900 г. оценивалось в 6—10 миллионов человек, это был куда менее густонаселенный район, чем центральные районы Китая[151]. Однако эти земли обладали большими богатствами. В горах было много золота и пушных животных. В лесах в изобилии произрастал женьшень, а в водах добывали жемчуг. Центральные равнины покрывал плодородный чернозем, обильно орошаемый дождями{901}.

Маньчжурия пользовалась особым расположением Цинов, для которых она была колыбелью династии, «местом, где поднялся дракон»{902}. В 1895 г., когда японские войска после победы над китайцами частично оккупировали этот регион, патриотически настроенный губернатор Шаньдуна напоминал трону:

Три восточные провинции — это место, откуда вышла наша династия. Пограничный перевал и столица крепко связаны друг с другом. Более того, здесь находятся могилы императоров, от которых зависит спокойствие душ их преемников. Вдруг их отдают собачьему и овечьему племени. Императорский дух несомненно устыдится и потеряет покой{903}.

В XIX в. императоры почти забросили свои северо-восточные провинции. Как и все завоеватели Срединного царства, теперь маньчжуры в первую очередь интересовались самим Китаем{904}. Захват Британией крошечного Гонконга в 1841 г. представлял для них гораздо более серьезную травму, чем аннексия Петербургом обширного региона рек Амура и Уссури на северной пограничной территории Маньчжурии двадцатью годами позже. Пекин рассматривал эти три провинции в основном как оборонительные рубежи. Американский китаевед Оуэн Латтимор объяснял, что Маньчжурия являлась «буферным районом, захват которого другой державой вызвал бы опасения, но занимать его и управлять им — такой ответственности следовало всячески избегать без крайней на то необходимости»{905}.

Амбивалентное отношение императоров Цин к своей династической родине проявлялось в их демографической политике. Вскоре после захвата Пекина в 1644 г. новая династия начала строить «ивовые частоколы», чтобы воспрепятствовать миграции китайцев-хань в Маньчжурию. Представлявшая собой глубокие рвы с ивовыми деревьями по краям, кое-где охраняемые гарнизонами, эта граница должна была оставить этнически чистой родину маньчжуров, ставя заслон перед китайским населением Ляодунского полуострова.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Маньчжурия в 1903 г. 

Но, подобно усилиям американцев в конце XX в. оградить свои южные границы от нелегальной иммиграции из Мексики, эта попытка провалилась. В течение следующих двух столетий китайцы в поисках лучшей жизни в северных пограничных землях переходили эту границу практически безнаказанно. Однако в 1860 г. цинское правительство обеспокоилось тем, что русские могут не остановиться на реках Амур и Уссури, и было решено отказаться от исключающей политики и открыть Маньчжурию поселенцам хань. К 1890-м гг. этот регион стал официально доступен колонистам со всего Китая{906}.

Опасения по поводу Петербурга не были напрасны. Около 1900 г. русские уже прочно обосновались в Маньчжурии. В течение четырех лет после того, как министр финансов добился концессии на строительство железной дороги на севере, «королевство Витте» процветало. Работа на КВЖД шла с бешеной скоростью: к лету 1900 г. 1300 км рельсов из запланированных 2500 км были уже проложены{907}. Штаб КВЖД, изначально организованный в 1898 г. на старом винокуренном заводе на пересечении реки Сунгари и будущего пути, вскоре превратился в центр быстрорастущего города. Несмотря на маньчжурское название Харбин, новый город был скорее русским и по внешнему виду, и по своему характеру{908}.

В то же время приморская линия железной дороги и базирующийся в Одессе Добровольный флот, также контролируемый Министерством финансов, доминировали в перевозке грузов в Маньчжурии. Дочерние компании КВЖД начали разрабатывать добычу древесины и угля в регионе{909}. А на южной оконечности Ляодунского полуострова, рядом с новой морской российской базой Порт-Артур, Витте лелеял столь же честолюбивые планы по превращению порта Далянь, теперь официально переименованного в Дальний, в крупный торговый перевалочный пункт{910}.[152] Для охраны всего этого министр финансов располагал постоянно увеличивающимися силами безопасности. Они были укомплектованы в основном солдатами бывших сибирских войск, и накануне Боксерского восстания их численность возросла до 5 тыс. человек. Шутники называли эту армию «гвардией Матильды», по имени жены Витте, Матильды Ивановны{911}.[153]

Размах маньчжурских проектов министра финансов, а также затрачиваемые колоссальные средства — в первые три года ее существования на КВЖД было потрачено более 100 млн. руб. — свидетельствовали о том, что его соотечественники собирались здесь остаться.{912} Американский сенатор Алберт Беверидж, совершивший поездку в регион в 1901 г. и впоследствии написавший об этом отчет, отмечал:

Все это, конечно, «временное»… Но славянские корни быстро прорастают в новую почву, а как мы знаем из истории, укоренившись, они обычно там остаются. <…> Великая железная дорога через сердце Маньчжурии… кирпичные и каменные здания, дома чиновников, крестьянские дома, светловолосые жены… и, прежде всего, русские церкви, возносящие к небу свои полувосточные шпили в центре каждого русского города, свидетельствуют о постоянстве русского присутствия{913}.[154]

Кроме того, было очевидно, что предприятие Витте представляло собой нечто большее, чем чисто коммерческий проект. Генерал Алексей Куропаткин напоминал царю, что, несмотря на название «Китайско-Восточная», несмотря на внешний вид коммерческого предприятия, несмотря на участие нескольких китайцев в совете директоров и, наконец, несмотря на маскарадную форму охранников, украшенную драконами, все в Маньчжурии и Китае ясно понимают, что это российская правительственная железная дорога{914}.

Хотя более утонченные жители Петербурга и Москвы считали Маньчжурию захолустьем, другие русские видели в ней восточно-азиатский Клондайк. Инженеры-железнодорожники, государственные чиновники, армейские ветераны, рабочие, крестьяне, золотоискатели, авантюристы и ресторанные певицы — все устремились на восток в поисках больших денег и увлекательной жизни на границе{915}. Многие из оставшихся дома гордились этой «колонией», как постепенно стали называть Маньчжурию{916}.

Щедрое финансирование Сергеем Витте своей дальневосточной авантюры приносило пользу и местному населению. Жалованье, которое получали на КВЖД работники-аборигены, хотя и уступало значительно доходам европейских рабочих, было очень высоким по местным стандартам[155]. С точки зрения работодателей, эти работники доставляли гораздо меньше хлопот, чем шумные российские пролетарии с их досадными знаниями о забастовках и правах рабочих{917}. Китайцы из таких отдаленных мест, как Чифу и Шаньдун, переселялись на север, чтобы заработать на железной дороге, где в 1900 г. работало почти 100 тыс. местных жителей{918}. Витте завоевывал расположение местного населения. Он приказал, чтобы с китайскими работниками хорошо обращались, а к местным храмам и могилам относились с уважением{919}. Иностранных путешественников часто удивляли товарищеские отношения между русскими и китайцами, работающими на КВЖД{920}.

Взаимоотношения с китайскими должностными лицами складывались сложнее. Вести дела с местной администрацией удавалось относительно легко, особенно когда ее не забывали «материально заинтересовать», но Пекин относился к предприятию с гораздо меньшим энтузиазмом{921}. Переговоры в столице между русским посланником и Цзунлиямынь по поводу различных деталей, касающихся железной дороги и других российских предприятий в Маньчжурии, неизбежно вязли в уловках, задержках и помехах. Также периодически возникали страхи, что Цин наводнит провинции китайцами-хань, чтобы воспрепятствовать какой-либо аннексии со стороны России{922}. Когда в ноябре 1899 г. российский посланник Михаил Гире сообщил в Цзунлиямынь о своих намерениях отправить в Хэйлунцзян и Гирин консульского представителя, один из чиновников язвительно поинтересовался, не будет ли этот человек называться «губернатором»{923}.

* * *

Во время Боксерского восстания 1900 г. недовольство Цинов присутствием России в Маньчжурии достигло своего апогея. Когда весной в Пекине начались беспорядки, сначала казалось, что они не затронут северо-восточные провинции. За исключением нескольких стычек с печально известными бандитами по прозвищу «Красные бороды», которые издавна терроризировали сельскую Маньчжурию, солдаты КВЖД по-прежнему в основном занимались обыденной для любой приграничной зоны полицейской работой.

Местное население оставалось в целом благожелательно настроено по отношению к русским и было довольно возможностью заработать у пришельцев себе на жизнь{924}. Преподобный Дугалд Кристи, пресвитерианский миссионер, с 1882 г. находившийся в маньчжурской столице Мукдене (ныне Шэньян), вспоминал, что в то время «в Маньчжурии все было спокойно, и недовольство иностранцами было слабым. Российская железная дорога и присутствие русских были угрюмо восприняты как факты, которые невозможно было ни отрицать, ни изменить»{925}. Даже 1 июня, когда боксеры уже осаждали посольский квартал в Пекине, шотландский посланник мирно наслаждался вместе с другими прихожанами церкви пикником на берегу реки неподалеку от Мукдена{926}.

Генерал-губернаторы трех провинций также сначала противостояли боксерам. Даже после того как 8 июня союзный флот совершил нападение на Дагу и вдовствующая императрица Цыси издала указ браться за оружие против иностранцев, они пытались от этого уклониться{927}. Тем временем Витте всячески старался предотвратить распространение конфликта в Маньчжурии. В середине июня он распорядился выдать щедрую денежную сумму главному инженеру КВЖД, чтобы он по своему усмотрению распределил ее между местной администрацией{928}. Хотя министр финансов и усиливал охрану, на данный момент он предпочитал дипломатию. Большую часть месяца он с помощью служебных записок, направляемых царю, воевал с генералом Куропаткиным, который был гораздо больше обеспокоен угрозой жизни и имуществу русских людей в регионе[156]. Витте неоднократно повторял Николаю, что интервенция только испортит хорошие отношения, которые до сих пор существовали между его подданными и китайцами в Маньчжурии{929}.

К концу июня ситуация начала ухудшаться. В южной Мукденской провинции, где на КВЖД работало много выходцев из Шань-дуна, эмиссары боксеров начали находить отзывчивых слушателей. Но, в отличие от территории вокруг Пекина, здесь решающим фактором являлось само центральное цинское правительство, которое теперь настаивало, чтобы местные губернаторы изгнали русских силой. Цзенци, нерешительный генерал-губернатор Мукдена, в конце концов дал повстанцам свое неуверенное одобрение, но его радикально настроенный помощник Цинчан проявил гораздо большее усердие. 22 июня Цинчан арестовал своего начальника и принял командование объединенными силами регулярной армии и боксеров. В последующие несколько дней в штаб в Харбине посыпались сообщения о нападениях на протяжении всей южной ветки КВЖД. Через неделю главный инженер Александр Югович приказал своим работникам покинуть железную дорогу, а к 27 июня сам Харбин был осажден, а телеграф перестал работать{930}.

Теперь Витте понимал, что у него нет выбора. 26 июня он неохотно дал свое согласие на то, чтобы генерал Куропаткин послал войска в Маньчжурию против боксеров. В тот день войско под командованием генерал-майора В.В. Сахарова, состоявшее из казаков, пехоты и артиллерии, на пароходах и лодках отправилось из Хабаровска вверх по реке Сунгари, чтобы освободить Харбин. Понадобится еще три недели, чтобы собрать более крупные силы для вторжения в Маньчжурию по суше.

Для русских в Сибири июль прошел в неуверенности, замешательстве и панике. Если китайцы в Маньчжурии пережили неспокойные времена почти невредимыми, сотни их соотечественников в России погибли в результате погромов[157]. Худший из эксцессов произошел в Благовещенске. 4 июля местный военный начальник, испугавшись артиллерийского обстрела с маньчжурского берега, приказал китайским жителям переправляться через Амур, ширина которого в этом месте составляла около двухсот метров, а глубина — более двух. Более 3 тыс. мужчин, женщин и детей вошли в быстрые воды реки. Цинские солдаты на противоположном берегу, которые приняли их за царских солдат, и сами русские открыли огонь по пытающейся выбраться толпе. Достоверные статистические данные о том, скольким удалось добраться до другого берега, отсутствуют{931}.

В середине июля войско численностью более 100 тыс. из Сибирского и Амурского военных округов перешло границу Маньчжурии пятью отдельными колоннами. Русские прошли через три провинции, как нож сквозь масло. Флотилия генерала Сахарова сняла осаду Харбина 22 июля. Через три недели, 15 августа, казаки под командованием генерал-майора П.К. Ренненкампфа штурмом взяли Цицикар — укрепленную столицу Хэйлунцзяна, а 18 сентября генерал-лейтенант Д.И. Субботич беспрепятственно вступил в ворота Мукдена. Операция заняла меньше трех месяцев и унесла жизни около 200 русских солдат.

Не имея надлежащего руководства, оружия и поддержки местного населения и губернаторов провинций, китайцы были легко разбиты. Временами казалось, что командиры пяти русских подразделений больше сил тратят на препирательства между собой, чем на борьбу с боксерами{932}. Когда все закончилось, благодарные генералы щедро раздали участникам Георгиевские кресты, священники отслужили благодарственные молебны, а Николай выразил облегчение тем, что война осталась позади{933}. На самом деле Маньчжурия только начала доставлять царю головную боль.

* * *

Россия легко вошла в Маньчжурию, но покинуть ее оказалось сложнее. Ситуация поразительно напоминала вторжение России в долину реки Или в 1871 г. Как и сейчас, царь отправил тогда свои войска в китайскую землю для подавления беспорядков, которые грозили перекинуться через границу Оказавшись на месте, генералы забеспокоились, что после их ухода может разразиться хаос. Русские дипломаты того времени стремились сохранить благосклонность Цинов, но у других был внутренний протест против того, чтобы отдавать территорию, завоеванную в сражении{934}.

С самого начала дипломаты Николая II заверяли мировую общественность, что войска их страны твердо намерены покинуть три провинции в ближайшем будущем. Уже 12 августа НЮО г. граф Ламздорф поручил послам разослать в иностранные правительства циркуляр, разъясняющий, что оккупация является временной мерой и будет длиться только до тех пор, пока жизнь не вернется в нормальное русло. «У России нет никаких планов территориального захвата Китая», — уверял он{935}. Через два дня министр финансов дал указания Юговичу сделать подобное заявление для населения Маньчжурии{936}.

Но при этом российские чиновники стремились получить что-либо взамен за возвращение региона Китаю. Хотя потери царской армии были на удивление незначительны, это была дорогостоящая операция, а железная дорога понесла от боксеров существенный ущерб. И кроме того, чиновники хотели быть уверенными в том, что народные волнения больше никогда не будут угрожать жизни и имуществу русских людей.

В Петербурге существовало три мнения по маньчжурскому вопросу. Ламздорф и Витте стыдились вторжения и надеялись как можно скорее восстановить статус-кво. Им противостояли офицеры армии и флота, занявшие крайне агрессивную позицию. Военный министр Куропаткин придерживался более умеренных взглядов, чем некоторые из его подчиненных.

Отношение министра финансов было очевидно. Витте будет повторять в своих письмах и на совещаниях в министерстве в течение последующих трех лет, что Россия должна вернуть себе доверие Пекина. «В наших интересах прежде всего восстановить [китайское] правительство, которое одно в состоянии успокоить разыгравшееся народное волнение, — убеждал он царя в служебной записке от 11 августа 1900 г., — и не только не предъявлять чрезмерных требований, но, наоборот, оказать и нравственную, и материальную поддержку»{937}.

Возрождая аргумент, выдвинутый им три года назад, когда он пытался убедить своего государя не захватывать Порт-Артур, Витте предупреждал, что аннексия Маньчжурии только подтолкнет другие страны к борьбе за свой кусок пирога:

Наложи мы руку на Маньчжурию или побережье Чжилийского залива… этим будет дан сигнал для занятия обширных областей Германией в Шаньдуне, Великобританией — в долине Янцзыцзяна и других местах, Францией — на юге, и кое-где прочими державами. Особенно опасно для нашего дела на Востоке будет водворение Японии на Азиатском континенте, вероятно, в Корее. Настанет раздел Китая{938}.

По мнению Витте, это был рецепт провала. Так же как и необдуманный захват Ляодунского полуострова Россией вызвал гнев правительства и народа Срединного царства и стал одним из факторов, спровоцировавших Боксерское восстание, так и новые вторжения обеспечат враждебное отношение на ближайшие годы: «Вместо старого соседа… мы будем граничить в Азии с сильными и воинственными державами. Тогда придется стать лицом к лицу с большими затруднениями»{939}. Кроме того, напоминал министр финансов своему государю, дома имелись более насущные проблемы. С учетом экономических проблем, существовавших тогда в самой России, было бы лучше сохранить мир на дальневосточной границе.

Витте ни в коем случае не считал, что Россия должна отказаться от своих китайских проектов. Наоборот, он подчеркивал, что Петербург должен сохранять свою власть в трех провинциях, но косвенными путями{940}. История показала, учил Витте царя, что, терпеливо ожидая естественного развития событий, Россия непременно продолжала продвигаться в Азии. Преждевременные захваты территорий всегда приводили к обратным результатам.

Граф Ламздорф, который никогда не был особенно влиятельной фигурой, полностью полагался на Витте в дальневосточных вопросах[158]. Однако если Витте подчеркивал финансовое бремя и ущерб отношениям с Китаем в случае продолжения оккупации Маньчжурии, министр иностранных дел больше беспокоился о том, чтобы не сердить Токио, который все более воинственно выступал против российских намерений. В письме Куропаткину в марте 1902 г. граф писал: «…нам следует возможно скорее приступить к эвакуации Маньчжурии, дабы не быть втянутыми… в невыгодную борьбу с Японией в период этого наибольшего подъема ее национального духа, самоуверенности и самоотверженности»{941}.

В то же время в среде военных формировался жесткий курс. Особенно недовольны были старшие офицеры на Дальнем Востоке. Многие начинали свою карьеру в царствование Александра II в Туркестане, где среди местных военачальников существовало что-то вроде традиции захватывать территории для царя по своей собственной инициативе. За несколько дней до вторжения в Маньчжурию, перейдя реку Амур в Благовещенске, генерал-лейтенант К.Н. Грибский объявил китайскую сторону реки российской территорией. Его командир с энтузиазмом одобрил это действие и в телеграмме военному министру напомнил о том, что пятьдесят лет назад капитан Невельской поднял российский флаг в устье реки Амур на ее правом берегу. Куропаткин не дал своего согласия{942}.

Самым видным сторонником жесткого курса был адмирал Евгений Алексеев. Находясь в Порт-Артуре, он командовал не только Тихоокеанским флотом, но и гарнизоном на Ляодунском полуострове. Он также руководил русскими силами на Дальнем Востоке во время Боксерского восстания. Невысокого роста, коренастый, с густой черной бородой, Алексеев, обладающий властным характером, представлял собой противоречивую фигуру{943}. Своим неутомимым темпераментом, честолюбием и слухами о том, что он является незаконнорожденным сыном Александра II, адмирал заработал нелюбовь многих современников, особенно Сергея Витте, который считал его опасным соперником на российском Дальнем Востоке. «…Сделал свою морскую карьеру более своею дипломатичностью, нежели морскою службой», — отзывался о нем министр финансов{944}. Ламздорф тоже ему не доверял и жаловался другу на «нашего нового командующего на Тихом океане, который, к несчастью, имеет склонность к авантюрам»{945}. Граф был особенно недоволен тем, что Алексеев имел обыкновение вмешиваться в дипломатию на Дальнем Востоке в обход российского посланника в Пекине{946}.

В течение последующих трех лет Алексеев будет самым влиятельным сторонником удержания Маньчжурии. Он часто заявлял, что, если Россия покинет регион, она только станет более уязвимой для нового восстания, а также для все возрастающей агрессии Японии{947}. При этом если адмирал беспокоился о защите своего положения на Тихоокеанском побережье, то международная реакция на затянувшуюся оккупацию нисколько его не волновала. Он писал военному министру: «…протест держав против нашего намерения удержать Маньчжурию можно считать фактом, давно ими предусмотренным»{948}.

Генерал Куропаткин занял срединную позицию по маньчжурскому вопросу. Когда волнения только начались, он решительно поддержал интервенцию и теперь выступал против преждевременной эвакуации Маньчжурии. Временами Куропаткин склонялся к тому, чтобы сохранить расположение войск в Северной Маньчжурии, где китайского населения было гораздо меньше, чем в южной Мукденской провинции. Но даже тогда он колебался между полной аннексией севера и превращением этой территории в вассальное государство, подобное Бухарскому ханству в Центральной Азии{949},

Отношение военного министра было совершенно иным, чем дерзкая уверенность адмирала Алексеева и ему подобных. Куропаткин обладал гораздо более пессимистичным мировоззрением и, в отличие от многих своих офицеров, не считал Китай закоснелой и отсталой восточной империей, которая только и ждет, чтобы Россия ее завоевала. Он видел в нем потенциально опасного врага, чьи миллионы могут потопить российский Дальний Восток «нахлестнувшими волнами желтой расы»{950}.

Когда началось русское вторжение, Куропаткин в записке царю соглашался с Витте в том, что захват Порт-Артура Петербургом стал одной из причин Боксерского восстания. Он писал, что Россия нарушила вековые традиции и в глазах китайцев превратилась в соседа, который поступает с Китаем по своему усмотрению и вместо справедливости использует силу{951}. Как и Витте, он настаивал на необходимости занять прочное положение вдоль КВЖД: «[Мы должны] … добиться, чтобы разоруженная Маньчжурия, прорезанная русскими железными дорогами, охраняемая русскими войсками, надежно прикрыла Приамурский край и тем дала возможность к спокойному и мирному развитию этой важной окраины нашей…» При этом он допускал, что Маньчжурия может оставаться частью Китайской империи{952}.

Имелся еще один практический довод против аннексии Маньчжурии. Летом 1900 г. в разговоре с французским послом маркизом де Монтебелло Куропаткин утверждал, что Россия никогда не оставит себе эти провинции, потому что в таком случае Сибирь откроется для потока китайских переселенцев: «Если бы эта спасительная приграничная зона не существовала и если бы Маньчжурия стала русской территорией, как бы мы могли предотвратить нашествие наших новых подданных в районы, в которых мы хотим сохранить чистоту нашей расы? Какие проблемы создадут нам эти миллионы, с которыми мы не имеем ни малейшего расового сходства?»{953} Будучи твердым сторонником русификации Финляндии и других европейских окраин, генерал вряд ли хотел заниматься ассимиляцией народов, которые были еще более чужды его соотечественникам{954}.

* * *

Еще до того как завершилась интервенция в Маньчжурию, Петербург начал переговоры с китайским правительством о возвращении региона. Однако более насущной заботой являлось управление Маньчжурией во время оккупации. 31 октября 1900 г. Витте, Ламздорф и Куропаткин встретились для обсуждения этого вопроса в Ялте, где они присоединились ко двору, который традиционно выезжал туда осенью. Вместе они подготовили документ под названием «Основания русского правительственного надзора в Маньчжурии». Основным его автором был Куропаткин, и в нем подтверждалось, что провинции являются частью Китайской империи. Пока русские войска находились в регионе, гражданская власть передавалась местной администрации, но ее полномочия были строго ограничены{955}.

А тем временем адмирал Алексеев по приказу Куропаткина в октябре тоже начал переговоры с мукденским губернатором Цзенци о modus vivendi на период русской оккупации его провинции. Соглашение, подписанное 13 ноября, содержало условия, подобные «Основаниям», подготовленным в Ялте, и имело явно временный характер{956}. Однако нетерпеливость и агрессивность Алексеева во время переговоров вызвали враждебное отношение Цинов. Несмотря на то что Цзенци нехотя поставил свою печать под договором, двор немедленно дезавуировал действие губернатора и пригрозил его уволить{957}.

Достаточно точная копия текста, не предназначенного для разглашения, вскоре попала в руки доктора Джорджа Моррисона из «Тайме», а он передал ее по телеграфу в Лондон. В конце декабря газета радостно представила мировой общественности «Маньчжурское соглашение», не потрудившись указать, что оно было временным. Пункт, предоставлявший русскому представителю в Мукдене неопределенные «общие контрольные полномочия», дал газете повод заключить, что Маньчжурия должна превратиться в царский протекторат{958}.

Британцы уже негодовали из-за ряда столкновений с русскими по юрисдикционным вопросам в провинции Чжили. Таинственные переговоры между Ли Хунчжаном и князем Ухтомским, а также тот факт, что китайский посланник в Петербурге был единственным иностранным дипломатом, приглашенным в Ялту той осенью, только усиливали подозрения Лондона. И наконец, англичане, так же как и другие иностранцы, были возмущены сделанным Россией в середине августа заявлением, что она вскоре выведет свои войска из Пекина. Лорд Селборн, военно-морской министр Великобритании, жаловался: «Русские военные предались сатурналии лжи… и бесчестных выходок». Он добавлял: «Никто не сможет помешать ей [России] поглотить Маньчжурию»{959}.[159]

Больше всего русские амбиции в Азии беспокоили Японию. Наряду с Россией она занимала сильные позиции на северо-востоке континента. К 1900 г. экономическое и политическое влияние Токио в Корее не имело себе равных{960}. Витте отказался от Кореи в 1898 г., чтобы сосредоточиться на Маньчжурии, но многие другие по-прежнему жаждали заполучить полуостров. Морские офицеры, включая адмирала Алексеева, по-прежнему мечтали о базе и почти преуспели в получении права аренды южного порта Масампо весной 1900 г. Японское общественное мнение возмутилось таким вмешательством в зоны японского влияния. В конце концов, как рассуждали многие, Россия должна довольствоваться Маньчжурией.

Русские дипломаты в Токио прекрасно понимали чувства японской элиты и надеялись заключить соглашение, признающее господство своего правительства над Маньчжурией в обмен на предоставление Японии свободы действий в Корее[160]. Таково было требование Японии со времен переговоров в Симоносеки. К концу 1890-х гг. одним из основных императивов в международной политике островной империи стал «Ман-Кан кокан» (Маньчжурия в обмен на Корею){961}. Говоря о французских провинциях, переданных Германии в 1871 г., японский дипломат сказал журналисту: «Корея, вы понимаете, для Японии как Эльзас-Лотарингия»{962}.

В 1896 г., когда маршал Ямагата ездил в Россию на коронацию Николая II, он пытался заключить с Россией соответствующую договоренность. Ему удалось подписать соглашение с министром иностранных дел Лобановым, но условия соглашения разочаровали его правительство{963}. Через два года, 13 апреля 1898 г., русский посланник барон Розен и министр иностранных дел Японии Ниси Токудзиро подписали подобный протокол в Токио. Япония получала немного более выгодные условия, включая признание своего экономического господства в Корее, но обе стороны обязаны были поддерживать политический суверенитет королевства. Сам Розен считал его «малоубедительным и бессмысленным договором», и японцы тоже были не в восторге{964}.

В течение последующих четырех лет, когда Россия почти полностью отстранилась от корейских дел, Япония несколько раз предпринимала попытки добиться официального признания своего там превосходства. Однако русские дипломаты не могли получить санкцию своего правительства на такую сделку. Александр Извольский, в то время посланник в Токио, объяснял стоящую перед ним дилемму: «Мы можем предоставить [Японии] карт-бланш в коммерческих, экономических и финансовых делах Кореи, но мы никогда не сможем смириться с ее оккупацией японскими войсками или с попыткой нарушить политическую независимость полуострова»{965}. Проблема состояла в том, что и царь, и его адмиралы «были чересчур лично заинтересованы в Корее». Извольский и его начальник граф Ламздорф не испытывали таких чувств. Первый отмечал, что «если мы позволим Японии оккупировать Корею, то это только ослабит ее военную мощь и сделает более уязвимой для России»{966}. В то же время Ламздорф опасался враждебности Японии. Если Россия не успокоит опасного нового соперника, предупреждал он в письмах Витте, Куропаткину и военному министру Тыртову, «необходимо принимать в расчет… явную опасность вооруженного столкновения с Японией»{967}.

Пока во главе японского правительства стоял маркиз Ито Хиробуми, в Токио преобладали более холодные головы. Хотя премьер-министра нельзя было назвать сторонником России, он с большим уважением относился к сопернику своей страны. Со времен переговоров в Симоносеки в 1895 г. он предпочитал соблюдать осторожность в отношении России. Будучи одним из самых выдающихся государственных деятелей эпохи Мэйдзи, он пользовался авторитетом у других политиков и императора{968}. Но в мае 1901 г. его администрация утратила доверие парламента, и его пост занял граф Кацура Таро. Министры кабинета Кацуры были в среднем на десять лет моложе своих предшественников и настроены гораздо более агрессивно в отношении России{969}.

Многие японцы теперь начали настаивать на проведении еще более воинственной политики в Китае. В сентябре 1900 г. князь Коное Ацумара, член могущественного клана Фудзивара и президент Палаты пэров, помог основать Антирусскую национальную лигу. В то время появлялись и другие влиятельные антирусские организации, такие как «Кокурюкай» («Общество реки Амур»), которое жестко выступало за изгнание России из Северной Маньчжурии. Оно открыто излагало свои цели: «Ввиду положения в Восточной Азии и миссии императорской Японии… и чтобы способствовать… процветанию Восточной Азии, настоятельная обязанность Японии — сразиться с Россией и изгнать ее с Востока, а затем заложить основание великого континентального предприятия, связующего Маньчжурию, Монголию и Сибирь в один регион»{970}.

Маркиз Ито, теперь уже не член правительства, попытался спасти мир между своей страной и Россией, отправившись с частной миссией в Петербург в ноябре 1901 г. Хотя он и получил санкцию нового правительства на эту поездку, это была исключительно его собственная инициатива. Заслуженный политик был тепло встречен в Петербурге, и Николай наградил его орденом Александра Невского. На встречах с Витте и Ламздорфом Ито уговаривал их согласиться на корейско-маньчжурскую сделку. Хотя министру финансов и нравилось это предложение, министр иностранных дел его отверг{971}. Ламздорф несомненно выражал пожелания своего государя. Ранее в этом месяце Николай сказал своему кузену, прусскому принцу Генриху: «Мне не нужна Корея для себя, но я не могу смириться с тем, что там обоснуются японцы. Если они попытаются это сделать, для России это станет поводом к войне. Присутствие японцев в Корее станет для нас подобно новому Босфору в Восточной Азии. Россия никогда на это не пойдет»{972}.[161]

Если маркиз Ито стремился восстановить дружеские отношения с Россией, администрация графа Кацуры придерживалась совершенно другого курса. Пока Ито совещался с царем и его министрами, японский посланник в Лондоне вел тайные переговоры по заключению оборонительного пакта с правительством Великобритании{973}. Когда в январе 1902 г. об англо-японском союзе стало известно общественности, это застало русских дипломатов врасплох{974}. Ламздорф не придал этому значения, о чем открыто заявлял, и порекомендовал своим дипломатам «сохранять хладнокровие»{975}.[162] И все же новая комбинация представляла опасность для России. Теперь ее два наиболее серьезных противника на Дальнем Востоке объединились, что изменило стратегический ландшафт Тихоокеанского побережья.

Неспособность России прийти к компромиссу с Японией была не единственной неудачей России на Дальнем Востоке. Переговоры с Китаем об эвакуации Маньчжурии тоже шли туго. Усложняла дело и затянувшаяся ссылка двора в Сиань, а также продолжающиеся переговоры между Цинами и оккупационными державами в провинции Чжили. Когда осенью 1900 г. стало понятно, что переговоры князя Ухтомского с Ли Хунчжаном ни к чему не приведут, Витте решил переместить их в Петербург. Министр финансов хотел, чтобы его дипломатия велась совершенно отдельно от других стран, а китайский посланник Янь Ю казался ему сговорчивым партнером по переговорам{976}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Человек слова»

Мало кто ожидал, что Россия добровольно покинет Маньчжурию, оккупировав ее в 1900 г., как показывает эта карикатура из «Панча».

(Punch. 1902) 

Однако в оценке этого человека Витте ошибся. 4 января 1901 г. он представил Янь Ю предварительный список 13-условий эвакуации. Условия выглядели драконовскими и, по сути, сводились к сохранению российского контроля над армией, полицией и экономикой трех провинций{977}. Хотя они предназначались в качестве стартовой точки для дальнейших обсуждений, крутые требования Витте шокировали китайского дипломата: «Очевидно, что Россия ухватится за эту возможность, чтобы реализовать свои планы в Китае… Ситуация станет невыносимой, если мы будем лишены всех прав в Маньчжурии… Если одна страна сделает это, другие последуют за ней. Как можно будет сохранить Китай?»{978}

Янь Ю рекомендовал своему правительству отложить переговоры, что в том месяце и было сделано. Когда Ламздорф предложил более умеренный вариант в начале февраля, он тоже был отвергнут. В конце месяца граф представил Янь Ю окончательный вариант. У посланника было 15 дней, чтобы принять решение. В то же время представитель Витте, Покотилов, усилил давление на Ли Хунчжана, угрожая разорвать отношения, в результате чего Россия осталась бы хозяйкой в Маньчжурии. Несмотря на эти угрозы, китайское правительство отказалось пойти навстречу{979}.

Жесткая позиция Китая усиливалась активным вмешательством других стран{980}. Подобно тому как в 1895 г. Россия убеждала Цинов не уступать свои маньчжурские порты Японии, теперь настала очередь Японии и Великобритании поддерживать территориальную целостность Китая перед лицом посягательств со стороны России. В феврале 1901 г. министр иностранных дел Японии обратился к посланнику Великобритании, сэру Эрнесту Сэтоу, и предложил «эффективную оппозицию [требованиям России] путем объединения с другими странами»{981}. В то же время влиятельные наместники Янцзы Чжан Чжидун и Лю Куни тоже усиленно сопротивлялись любым попыткам уменьшить власть Китая над Маньчжурией. Первый из них рассуждал: «Если Россия рассердится, мы потеряем только три восточные провинции, но если все остальные державы рассердятся, мы лишимся сразу восемнадцати провинций»{982}. Когда 25 октября 1901 г. умер Ли Хунчжан, Петербург потерял своего единственного влиятельного друга в китайском правительстве{983}.

Англо-японский союз взбудоражил Петербург. Витте, Ламздорф и Куропаткин все больше беспокоились о дипломатической изоляции своего правительства на Дальнем Востоке, и новый посланник в Пекине Павел Лессар получил указания ускорить переговоры{984}. В конце концов 26 марта 1902 г. в китайской столице было подписано соглашение. Россия обязалась эвакуировать Маньчжурию в три этапа. Через шесть месяцев, 9 сентября 1902 г., армия должна была покинуть юго-западную часть Мукденской провинции. 26 марта 1903 г. войска оставляли остальную территорию Мукденской и Гиринской провинций. Третья-провинция, Хэйлунцзян, должна была быть очищена 29 сентября 1903 г. Остальные условия были значительно мягче, чем те, которые Витте изначально предложил Янь Ю в Пекине четырнадцатью месяцами ранее: особое положение России в Маньчжурии было подтверждено, но царь не мог существенно вмешиваться во внутренние дела провинции, после того как китайское правление будет восстановлено{985}. Лессар сожалел: «На первый взгляд это немного». Но у России не было альтернативы, рассуждал он далее. Оставшись в Маньчжурии, она бы надолго настроила против себя Китай, и это привело бы к «непрерывной борьбе», которой «пользовались бы все наши недоброжелатели для своих целей». «Все иностранные представители, кроме французских, давали враждебные нам советы, китайцы их слушали и все более и более приходили к убеждению, что мы их единственные недруги, и наконец, под влиянием англо-японского соглашения, стали мечтать даже об удалении нас из Маньчжурии при помощи иностранцев без всяких условий».

Однако не все было потеряно. Лессар отмечал, что в соглашении имелась оговорка, предусматривающая возможность неисполнения его условий: Россия могла приостановить эвакуацию в случае каких-либо беспорядков{986}.


ГЛАВА 12.

ПОСЛЕДНИЙ РАУНД 

Когда Россия пообещала эвакуировать Маньчжурию, Восточная Азия начала терять в глазах русских свое очарование. К 1902 г. даже те, кто когда-то, как, например, Ухтомский, с энтузиазмом настаивали на восточном пути России, стали осторожнее в своих высказываниях. Периодические издания, за исключением газеты Ухтомского «Санкт-Петербургские ведомости», теперь освещали более близкие зарубежные события — на Балканах и на Ближнем Востоке. Что касается Маньчжурии, огромные расходы на КВЖД подвергались все большей критике. По мнению многих русских, внутренние проблемы были важнее дорогостоящих авантюр на Тихоокеанском побережье. В редакционной статье в феврале 1903 г. Суворин убеждал: «Все дело идет о коренной России, и сюда необходимы образовательные и материальные средства. <…> Широкие планы на Дальнем Востоке необходимо отложить до поры до времени. Нам надо существенное, близкое, а не дальнее, не будущая история, а настоящая, не журавль в небе, а хоть синица в руках»{987}.

По мере того как газеты все смелее нападали на дальневосточные предприятия министра финансов, его недруги при дворе и среди чиновничества изо всех сил старались подорвать его авторитет{988}. Дело усугублялось еще и затянувшейся рецессией в России{989}. Хуже всего было то, что Витте постепенно терял свое влияние на царя. В первые годы правления Николая его почтение к памяти отца и недостаточная уверенность в себе позволяли Витте добиваться своего. Теперь, когда император уверился в своих способностях, властность министра финансов стала вызывать его недовольство{990}.

Для царя, однако, все еще была жива мечта об Азии, и его интерес к ней возродился с неожиданной стороны. Все началось в 1896 г. с лесной концессии в Корее. В то время Петербург играл ведущую роль в делах королевства, и российских предпринимателей всячески поощряли завоевывать там позиции. Это и сделал купец из Владивостока, Юлий Бриннер, который получил право на освоение массивной лесной полосы на берегах рек Ялу (Ялуцзян) и Туманган вдоль северной границы Кореи. Дело так и не сдвинулось с мертвой точки, и через год он избавился от этой концессии{991}.

В 1899 г. проект оказался в руках группы инвесторов, состоявшей из аристократов и гвардейских офицеров с тесными связями при дворе. Главными в этой группе были Владимир Вонлярлярский, кавалергардский полковник, ставший предпринимателем, и Александр Безобразов, бывший капитан того же полка. Вонлярлярский был в очень хороших отношениях с Вячеславом Плеве, будущим министром внутренних дел, а также с великим князем Александром Михайловичем. Он использовал эти связи, чтобы попытаться заинтересовать Витте и императора своей «Восточно-азиатской промышленной компанией», которая создавалась по образцу Британской Ост-Индской компании и к тому моменту превратилась в любопытный гибрид коммерции и геополитики{992}.

Витте увидел в этом предприятии угрозу собственным дальневосточным проектам и не поддержал его. Однако эта идея завладела воображением Николая II. В течение нескольких последующих лет он время от времени занимался этим проектом: то выделял средства на разведку региона, на который распространялась концессия, то лично приобретал акции. Его шурин проявил еще больший энтузиазм. Александр Михайлович, который выступал в роли посредника Вонлярлярского перед Николаем, написал в 1899 г. докладную записку, в которой излагал аргументы в пользу использования компании для завоевания влияния в Северной Корее. Он предупреждал императора: «Рано или поздно нам придется считаться с Японией; лучше теперь же поставить наши взаимные интересы в определенные рамки, чтобы не было ничего недосказано»{993}.

Тем не менее Витте удалось воспрепятствовать потенциальному сопернику, и в течение следующих двух лет «Восточноазиатская промышленная компания» постепенно угасала. Затем неожиданно в январе 1903 г. царь дал указание министру финансов втайне открыть кредит на два миллиона рублей «для целей, известных Его Величеству», на имя гвардии капитана Безобразова, который к тому времени стал главным лицом компании. Николай добавил, что Безобразов вряд ли потратит всю сумму, но большие средства были необходимы «для придания веса и значения порученному мною делу». В чем именно состояло его задание, не указывалось{994}.

В предшествующие месяцы Безобразов усиленно втирался в доверие к царю. Они часто подолгу беседовали вдвоем. Николаю очень импонировали его оптимизм и энтузиазм в отношении места России на Востоке, которые выгодно отличались от унылого пессимизма царских министров{995}.

На эти деньги Безобразов отправился в расточительное путешествие по Маньчжурии. Работники Министерства финансов следовали за ним по пятам. 24 января агент в Мукдене сообщал, что «жизнь здесь вращается вокруг Безобразова и его спутников: устраивались обеды и ужины, ответные обеды и ответные ужины; поднимались тосты за союз Китая и России»{996}. В другом письме сообщалось, что Безобразов прибыл в ореоле двух миллионов рублей и в сопровождении блестящей свиты и после многочисленных обедов и угощений, после щедрых финансовых даров и пожертвований как китайцам, так и русским отправился в конце концов в Порт-Артур и Пекин для дальнейших переговоров{997}. Через четыре дня Безобразов был в Дальнем, откуда другой чиновник министерства доносил, что это совершенно пустой человек, но несомненно обладающий хорошими связями: все ждут его с огромным нетерпением, и он не стесняется критиковать Министерство финансов{998}.

Щедрость Безобразова впечатляла. Он жертвовал деньги на больницы и для газеты Порт-Артура, покупал угольную шахту, планировал строительство электростанции и телефонной линии в Мукдене, организовывал сельскохозяйственные поселения, создавал судоходную компанию и везде предлагал высокооплачиваемую работу{999}. Бывший офицер также начал работу на лесопильной концессии Ялу, но гораздо больше внимания он уделял созданию службы безопасности, чем рубке деревьев[163]. К июлю почти все два миллиона рублей были потрачены{1000}.

Дмитрий Покотилов, главный агент Витте в Китае, выехал из Пекина в феврале, чтобы попытаться разобраться в деятельности Безобразова. Это было не просто. Об их первом разговоре он телеграфировал в Петербург, что трудно всерьез воспринимать человека, который часами без конца говорит на всяческие темы, но при этом не задает никаких вопросов{1001}.

Через несколько дней он снова встретился с Безобразовым. За два дня они в общей сложности проговорили двенадцать часов, и Покотилову удалось понять его планы. Основная цель концессии на Ялу состояла в создании оборонительного щита на расстоянии от Владивостока до Порт-Артура для защиты Маньчжурии от японских атак. Основное подразделение должно было расположиться в устье реки Ялу «под видом лесной охранной стражи»{1002}. За несколько дней до этого в менее длительной беседе с Юговичем Безобразов сказал почти то же самое, добавив, что Россия ни в коем случае не должна эвакуировать Маньчжурию. Что касается договора с Китаем, подписанного год назад, он заявил, что об этой мелочи позаботится сила оружия{1003}.

Безобразов также встретился с адмиралом Алексеевым, у которого изначально сложилось негативное мнение о напыщенном офицере. В письме Ламздорфу адмирал выразил опасение, что предприятие на Ялу может усложнить переговоры с Китаем{1004}. Когда Николаю доложили мнение Алексеева, он решил призвать своего протеже назад в Петербург для объяснений{1005}.

Тем не менее Безобразову удавалось сохранять благосклонность царя еще несколько месяцев. В мае Николай даже пожаловал его в статс-секретари. Гвардейский капитан еще раз поедет на Дальний Восток в июне и будет продолжать забрасывать своего государя докладными с соображениями о необходимости мощного военного присутствия в Маньчжурии и Корее{1006}. Но к лету 1903 г. его роль стала почти незаметной. Еще в мае Безобразову удалось настоять на своем на министерском совещании по вопросу реки Ялу, но уже в следующем месяце его голос был едва слышен во время обсуждений по поводу Порт-Артура{1007}. Даже Николай начал уставать от его тирад. В августе, беседуя с Куропаткиным, царь заметил, что раньше ему нравились критические выступления Безобразова, но теперь он находит их утомительными{1008}. К осени первоначальное двухмиллионное ассигнование истощилось, а Министерство финансов отклонило прошение о выделении дополнительных средств[164]. Безобразов решил отправиться в длительную поездку за границу{1009}.

Роли Безобразова в российской политике уделялось большое внимание. Для своих врагов — Витте и Куропаткина — он был удобным козлом отпущения, на которого можно было возложить вину за войну с Японией. Но не следует преувеличивать значение гвардейского капитана и его действий. Барон Розен, тогда посланник в Токио, отмечал, что японское правительство не обращало особого внимания на печально известное лесное предприятие Безобразова: «Вопрос лесной концессии на р. Ялу не поднимался и даже не упоминался в ходе переговоров, предшествовавших войне. <…> Поэтому обвинения в том, что он послужил непосредственной причиной разрыва отношений с Японией… ни в коем случае ничего не значат»{1010}.

С другой стороны, Безобразов представлял собой характерный пример того, как император все больше пренебрегал рекомендациями своих министров в важных государственных вопросах. Хотя Николай и выслушивал их еженедельные доклады и покорно читал их служебные записки, временами идеи людей, подобных Безобразову, казались ему ближе. В марте 1903 г. Куропаткин в отчаянии говорил: «Явились на Дальнем Востоке две политики — “императорская” и “безобразовская”»{1011}.

* * *

Роль самого Безобразова была мимолетной, но были и другие, кто разделял его бескомпромиссную позицию во время ужесточившихся дебатов по поводу эвакуации из Маньчжурии в 1903 г. В течение всего года одно за другим проходили совещания по этому вопросу, но каждое последующее, казалось, только еще больше удалялось от принятия решения. Японский министр иностранных дел барон Комура говорил о «серьезных разногласиях среди российских советников»{1012}.

26 сентября 1902 г. был осуществлен первый этап соглашения об эвакуации, и русские войска удалились из южной части Мукденской провинции, а также из города Мукдена. Вскоре после этого Витте, Ламздорф, генерал Куропаткин и новый министр внутренних дел Вячеслав Плеве собрались в Ялте по приказу Николая, чтобы обсудить меры по обеспечению постоянного контроля над КВЖД. Этот вопрос возник после того, как генерал-губернатор Приамурья Н.И. Гродеков сообщил, что Пекин, возможно, будет поощрять массовую миграцию в Маньчжурию{1013}. Единодушно решив, что «в будущем Маньчжурия должна или присоединиться к России, или же стать от нее в полную зависимость», министры не могли договориться о том, как этого следует достичь. Скорее всего, это заявление делалось лишь для того, чтобы успокоить царя, поскольку МИД по-прежнему подтверждал намерение Петербурга вывести войска из Маньчжурии. Даже идея Гродекова заселить земли вдоль железной дороги русскими крестьянами, официально выдвинутая на заседании Куропаткиным, была отвергнута как неосуществимая, поскольку формально территория принадлежала китайскому правительству{1014}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

Этот русский лубок, на котором казак порет японского офицера, передает оптимистический настрой военных накануне Русско-японской войны.

(Коллекция автора)

Через три месяца, 25 января 1903 г., Ламздорф, Витте и Куропаткин продолжили дискуссию на другом совещании в Петербурге{1015}. Государственным деятелям, к которым присоединились адмирал Тыртов и несколько дипломатов, теперь было поручено составить новые инструкции для посланника в Пекине. До второго этапа эвакуации оставалось два месяца, и нарастающая обеспокоенность неустойчивым положением дел в регионе привела к переоценке этой проблемы на Певческом мосту. Хотя дипломаты соглашались, что Россия обязана вернуть провинции Китаю, они предлагали провести с Пекином переговоры о дополнительных гарантиях преобладания российского влияния и после эвакуации[165].

Министры также кратко обсудили проблему Японии. Ламздорф объявил, что Токио в июле 1902 г. снова предлагал Маньчжурию в обмен на контроль над Кореей, но что он, Ламздорф, отклонил это предложение. Большинство участников согласились с тем, что желательно было бы достичь договоренности с тихоокеанским соперником. Ламздорф решил, что предпочтительнее будет подождать нового предложения, чтобы Россия не выглядела слишком уж жаждущей такой развязки.

Что касается договора, заключенного в марте 1902 г., генерал Куропаткин вновь выразил свою обеспокоенность «наплывом желтой расы» в Восточную Сибирь. Единственным способом защитить азиатскую часть России, утверждал он, является сохранение контроля над Северной Маньчжурией. Поэтому он предлагал выполнить только половину предстоящего второго этапа эвакуации. И Витте, и Ламздорф не соглашались, указывая, что Китай и другие страны будут резко возражать против продолжительного российского присутствия. Куропаткин не добился своего, однако инструкции, утвержденные для новых переговоров в Пекине, были достаточно жесткими и потому могли затруднить достижение договоренности. В частности, Китай должен был пообещать не передавать территорию Маньчжурии третьей стороне, запретить иностранцам открывать там консульства и вести торговлю и оставить провинции в русской сфере влияния{1016}.

Временный глава русской дипломатической миссии Г.А. Плансон не спешил представлять новые требования китайцам, которые со своей стороны также не выказывали расторопности, так что в начале мая Плансон прервал переговоры. Если Пекину не к спеху улаживать этот вопрос, недовольно заявил он, то и его правительству тоже. Тем временем второй этап эвакуации был отложен на неопределенный срок{1017}. Когда позднее в тот месяц П.М. Лессар, новый посланник в Пекине, вернулся из Петербурга, он возобновил переговоры{1018}. Но его китайский коллега, принц Цин, еще не был готов сдаться. В конце июня, когда Россия усилила давление, направив дополнительные войска в Восточную Сибирь, настала очередь принца выразить недовольство. Он заверил Лессара, что его правительство готово обсуждать новые предложения России, но только после того, как Маньчжурия будет освобождена от всех иностранных войск.

К тому моменту обе стороны все меньше стремились идти навстречу друг другу. Китай продолжал искать помощи других держав, чтобы противостоять своему северному соседу, а в России некоторые стали требовать еще более строгих условий в обмен на эвакуацию{1019}. Безобразов, недавно вернувшийся с Дальнего Востока, был на пике своего взлета, в то время как его главный соперник, Витте, быстро терял расположение императора. Что еще более важно — в вопросах дальневосточной политики Николай все больше начинал доверять адмиралу Алексееву.

Император назвал жесткую политику, начатую весной 1903 г., «новым курсом»[166]. Ее цель, как он объяснял в телеграмме от 2 мая своему главнокомандующему на Тихом океане, состояла в том, чтобы «не допустить проникновения в Маньчжурию иностранного влияния в каком бы то ни было виде»{1020}. Решимость России, писал он Алексееву, будет подчеркнута усилением ее военного и коммерческого присутствия в Восточной Азии. Николай обещал «в минимальный срок и не останавливаясь перед нужными расходами, поставить нашу боевую готовность на Дальнем Востоке в полное равновесие с нашими политико-экономическими задачами, дав очевидное для всех доказательство решимости отстоять наше право на исключительное влияние в Маньчжурии»{1021}. Словно нарочно выставляя напоказ свою двойственность и неуверенность, царь добавлял, что его «новый курс» будет осуществляться «в связи с окончательно принятым решением точно исполнить договор 26 марта 1902 г».{1022}.

Через пять дней, 7 мая 1903 г., Николай созвал еще одно совещание для обсуждения этих вопросов{1023}. Собралось новое политическое созвездие: ко всегдашним участникам, Витте, Ламздорфу и Плеве, присоединились Безобразов и полковник Вогак, который теперь находился на жалованье у отставного гвардейского капитана[167]. Это совещание, проходившее под председательством императора, утвердило те пункты, которые он излагал в своей телеграмме Алексееву. Витте и Ламздорфа больше обеспокоило то, что Николай санкционировал лесную концессию Безобразова на реке Ялу как одно из главных средств для этой цели. Все же царь пообещал не принимать никаких окончательных решений, пока не узнает мнения Куропаткина и Алексеева.

Ламздорф был шокирован. Он пожаловался на «начало новой эры во внешней политике» и подал прошение об отставке (которое царь отклонил){1024}. Многим казалось, что на Дальнем Востоке России правят бывший гвардейский капитан и его сомнительное предприятие. На самом деле Безобразов уже миновал вершину своего успеха, как покажут дальнейшие события. В то же время было очевидно, что адмирал Алексеев начинает оттеснять Витте от роли главного советника по делам в Восточной Азии. В последующие месяцы сформировалось два союза — Ламздорф, Витте и Куропаткин, призывавшие к осмотрительности, и Алексеев и Плеве, выступавшие против примиренчества в отношении Китая и Японии.

Безобразов потерпел серьезную неудачу в июне в Порт-Артуре, куда он прибыл для участия в еще одном обсуждении дальневосточных вопросов. Генерал Куропаткин, только что вернувшийся из Японии, получил приказ возглавить десятидневную конференцию, на которой присутствовали адмирал Алексеев, полковник Вогак и несколько дипломатов, а также Безобразов. На открытии конференции 18 июня Куропаткин так объяснял ее задачу: «На обсуждение был поставлен вопрос о нынешнем положении России в Маньчжурии, в связи с Высочайшею волею; исполняя договор 26 марта 1902 г., сохранить достоинство России и удержать за нею в Маньчжурии положение, отвечающее произведенным уже ею затратам»{1025}.

Самыми важными вопросами на повестке дня были договор с Китаем об эвакуации и предприятие на реке Ялу. Ни по одному из них Безобразов не смог навязать своих взглядов. Лесная концессия обсуждалась только на шестой день, когда другие участники быстро решили, что «Русское лесопромышленное товарищество является действительно делом коммерческим», и таким образом существенно понизили его статус{1026}. В то же время чиновники подтвердили необходимость потребовать от Пекина более выгодных условий за оставление Маньчжурии. Эти условия включали: запрет для Китая на размещение любых войск или (нерусских) иностранных военных советников в Маньчжурии и при этом позволение для России держать своих солдат вдоль КВЖД, а также на различных постах вдоль правого берега реки Амур. На слова Лессара о том, что Китай вряд ли примет такие жесткие условия, Куропаткин ответил, что его войска просто не сдвинутся с места, пока договоренность не будет достигнута{1027}.

И снова результаты собрания были неоднозначными. Хотя амбициям Безобразова был дан отпор, по другим вопросам участники условились не соглашаться. Ламздорф написал царю, что, как было совершенно очевидно, конференция не пришла к желаемому единодушию и каждый участник остался при своем мнении{1028}.

Переговоры все же заставили Николая принять одно важное решение. Устав от бесконечных препирательств своих министров, 30 июля 1903 г. Николай издал указ о назначении адмирала Алексеева своим наместником на Дальнем Востоке. Как Николай объяснил своему новому заместителю, на этом посту он, по сути, являлся личным представителем царя на Тихом океане и полностью отвечал за политику в этом регионе. Все другие должностные лица, включая дипломатов, финансовых агентов и военнослужащих, подчинялись ему, а не своим министрам в Петербурге. Император был тверд в отношении новых полномочий Алексеева: «Мною поставленный… Наместник есть политический хозяин, радетель и исполнитель моей воли по вопросам дипломатическим, административным и политико-экономическим…»{1029} Через две недели, 15 августа, Николай устранил главного соперника Алексеева, сняв Сергея Витте с поста министра финансов{1030}. Витте понимал, почему его убрали: «Его величеству было благоугодно стараться склонить меня <…> к тому, чтобы мои возражения не были столь решительны, а часто и резки, — в последнем я признаю себя виновным, ибо нахожу, что в присутствии государя его верноподданные должны уметь себя сдерживать»{1031}.

Новое назначение Алексеева стало серьезным ударом для Куропаткина и Ламздорфа. Военный министр задумался об отставке, пожаловавшись царю, что тот, видимо, ему больше не доверяет{1032}. Что касается министра иностранных дел, то после оглашения указа он впал в депрессию. Иван Коростовец, дипломат на службе в Порт-Артуре, написал Алексееву, что новость задела гордость графа. Его коллеги на Певческом мосту жестоко пошутили, что Лондон запросил аккредитации для посла в Порт-Артуре{1033}. Когда Николай спросил Ламздорфа о его мыслях по поводу Азии в середине сентября, он ответил: «Мне трудно высказать свое мнение, Ваше Величество, поскольку в последнее время я нахожусь в неведении относительно нашей политики на Дальнем Востоке и потерял направление развития»{1034}.

Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией

«Дойдет до рукопашной?»

Конфликт интересов в Корее и Маньчжурии в 1903 г. продолжал обостряться. (Punch. 1903)

* * *

Решение Николая о назначении Алексеева вызвало и резкие отклики за границей{1035}. Сэр Чарльз Скотт, британский посол, писал, что этот шаг означает «решение императора придать больший вес мнению военных начальников на Дальнем Востоке, чем… дипломатическим и финансовым соображениям». Теперь ситуация, по его мнению, «усугубилась и несет в себе осложнения и угрозу для мира на Дальнем Востоке»{1036}. Япония увидела в этом назначении явную провокацию. Как сообщил барон Розен, назначение наместника на Дальнем Востоке было воспринято как наступательное действие{1037}. Японцы были крайне оскорблены, поскольку этот указ вышел всего через две недели после того, как японское правительство, подавив свою гордость, предложило новые переговоры{1038}.

На протяжении 1903 г. иностранные политики пребывали в замешательстве, тревоге, а часто и в гневе по причине частых перемен в политике царя, что привело к еще большей дипломатической изоляции России. Англия и Япония, вновь осмелевшие благодаря своему альянсу, проявляли особую активность и изо всех сил старались помешать переговорам России с Китаем. В то же время Германия цинично стравливала своих европейских соперников, то уверяя Петербург в своей лояльности, то обещая Лондону и Токио сохранять строгий нейтралитет{1039}.

Соединенные Штаты, чей государственный секретарь Джон Хей занял позицию морального превосходства, объявив в 1899 г. Китай открытым для любой иностранной торговли, негодовали по поводу постоянных попыток России закрыть Маньчжурию для американского бизнеса. Граф Кассини, теперь посол в Вашингтоне, заметил: «Хей настроен агрессивно». Американская общественность, взбудораженная известиями об антисемитских погромах в Кишиневе, тоже была настроена враждебно. Кассини сообщал, что «Соединенные Штаты, конечно, не станут вступать в войну против нас, но моральную и, возможно, финансовую поддержку они окажут Японии»{1040}.

Даже Франция была недовольна осложнениями на Тихом океане. Союз Парижа с Петербургом заключался для сдерживания Германии, а не Японии. Пятью годами ранее Россия очень вяло поддержала интересы Франции в Африке во время Фашодского кризиса, и теперь французский МИД дал понять, что не пойдет на большее, чтобы помочь своему союзнику на Дальнем Востоке{1041}. Китайские дипломаты прекрасно знали о настроениях других держав, и их несговорчивость по маньчжурскому вопросу во многом была основана на поддержке иностранных дипломатов, не желающих российского присутствия в северо-восточных провинциях.

Военная слабость Китая подрывала его позицию на переговорах. В обзоре ситуации в июле 1903 г. офицер британской разведки описывал нарастание русского присутствия и покорность жителей Маньчжурии. «Они [русские] совершенно серьезно намерены постепенно устанавливать свое господство на этой территории, пока силой обстоятельств она не станет русской провинцией», — отмечал он. Но превосходство не было гарантировано: «Возрастание роли России как главной политической, а в будущем и руководящей силы в трех восточных провинциях обеспечено по крайней мере до тех пор, пока другая сила не вытеснит ее вооруженной рукой»{1042}.

Осенью 1903 г. правительство Японии потеряло терпение. Когда Россия сорвала третий этап эвакуации из Маньчжурии (26 сентября), а менее чем за три недели до этого дерзнула повторно оккупировать Мукден, стало очевидно, что альтернативы нет. 24 января 1904 г. Токио приказал своим войскам примкнуть штыки, а адмиралу Того — взять курс на Порт-Артур.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ.

РАЗМЫШЛЯЯ О ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ 

В своей книге о соперничестве между великими державами в начале XX в. «Империализм в Маньчжурии» советский историк Владимир Аварии утверждал, что северо-восточные провинции Китая были полем битвы двух видов экспансионизма, а именно «современного капиталистического империализма», представлявшего экономические интересы таких стран, как США, и «военно-феодального империализма» других стран{1043}. Согласно Аварину, царская Россия была движима преимущественно последним.

Дихотомия Аварина чересчур грубо объясняет идеологические мотивы участия России на Дальнем Востоке. Немецкий ученый Юрген Остерхаммель точнее уловил интеллектуальную подоплеку интересов Петербурга на Тихоокеанском побережье:

В Китае мы видим все формы… империализма от прототипической неформальной империи и миссионерства до развитого финансового империализма, до уникальных видов коммерческих и промышленных колоний (Тайвань, Маньчжурия) и, наконец, до современных проявлений агрессивного завоевания. Китай стал испытательным полигоном самого большого разнообразия типов империализма в истории{1044}.

Остерхаммель имел в виду все державы, которые действовали в Срединном царстве в течение последних двух столетий, включая Британию и Францию в XIX в. и США и Японию в XX. И при этом его наблюдение прямо относится к России около 1900 г.

В 1894 г., когда Николай II взошел на престол, политика Петербурга в Азии пробудилась от длительного сна. У министра финансов Сергея Витте уже были амбициозные планы развития с помощью Сибирской железной дороги огромных территорий, приобретенных Россией на Тихом океане во время правления Александра II. Легкая победа Японии над Китаем во время короткой войны еще больше возбудила аппетиты. Упадок Цинской династии теперь был очевиден для всех, и многие русские начали фантазировать о блестящей судьбе империи на Дальнем Востоке.

Как мы видели, эти мечты принимали различные формы. Витте представлял себе Китай как арену для мирного проникновения. Согласно его доктрине, необходимо было установить экономическое и политическое влияние над иностранными землями без прямого контроля над ними, как за колониями. Для Алексея Куропаткина, его коллеги в Военном министерстве, восточный сосед России был источником «желтой угрозы». В пессимистичной картине мира генерала 400 миллионов китайцев представляли собой потенциальный «желтый поток», который легко мог поглотить несколько миллионов белых, проживающих в Сибири. По мнению Куропаткина, в Восточной Азии перед Российской империей стояли исключительно оборонительные задачи.

Два наиболее влиятельных интеллектуальных направления, формировавшие политику России на Дальнем Востоке, в наибольшей степени отличались друг от друга. Хотя Николай Пржевальский и принадлежал к предыдущему поколению, он представлял важную интеллектуальную тенденцию российского империализма в Восточной Азии. Более известный как великий исследователь Внутренней Азии, Пржевальский беззастенчиво выступал за аннексию обширных пограничных территорий Китая. В его глазах Китай был предназначен для быстрой славы и новых завоеваний, как Туркестан во времена генерала Скобелева.

Восток также вдохновлял и другое направление мысли. Устав от бесконечных дискуссий о том, где лежит судьба России — в Европе или в ее славянском наследии, князь Эспер Ухтомский и ему подобные настаивали на третьем пути: Россия должна вернуться к своим азиатским корням. Князь был убежден, что два века монгольского правления сделали Россию куда более близкой Востоку, чем Западу. Глубокая духовность, отвращение к примитивному материализму и потребность в самодержавном правлении — все это, по его мнению, делало русскую душу, по сути, восточной. Восточное наследие, подчеркивал Ухтомский, давало Петербургу моральное право играть в Азии более активную роль. Хотя Великобритания, Германия и другие капиталистические державы искали там лишь прибыли, у России на этом континенте были исключительно благие намерения.

Когда Россия в 1890-х гг. обратилась на Восток, были ли в правительстве другие люди, разделявшие какую-либо из четырех концепций судьбы империи? Каков был ответ образованной публики на эти представления? И наконец, играли ли убеждения Пржевальского, Ухтомского, Витте и Куропаткина какую-либо роль в политике царской России на Тихом океане и какова была эта роль?

* * *

Поколение, воспитанное на историях Пржевальского, вспомнило первопроходца, когда в 1894 г. между Японией и Китаем началась война. Легкость, с которой маленькая островная империя разбила армию Срединного царства, полностью подтверждала ту оценку, которую Николай Михайлович ранее дал китайским военным. Депеши военного атташе в Восточной Азии, полковника Вогака, вторили высказываниям Пржевальского о полной неспособности цинского правительства вести войну. Журналисты неоднократно цитировали утверждение Пржевальского о том, что горсть казаков может беспрепятственно дойти до Пекина{1045}. На рубеже XX в. такие взгляды были широко распространены в армии. Будущий военный министр Александр Редигер вспоминал: «…мы со времен Пржевальского держались убеждения, что с одним батальоном можно пройти через весь Китай»{1046}.

В 1900 г. российские войска оккупировали Маньчжурию, чтобы защитить Китайско-Восточную железную дорогу от боксеров. Эти действия встретили безнадежно неэффективное сопротивление, что вновь подтвердило военную немощь азиатского соседа и усилило презрение царских военных к азиатскому воинству. Прекрасный пример тому — рассказ младшего офицера, капитана Константина Кушакова, принимавшего участие в операции, под заглавием «Южноманьчжурские беспорядки в 1900 году»{1047}. Как и Пржевальский, Кушаков считал китайских солдат недисциплинированными и трусливыми, а их командиров — абсолютно некомпетентными. Каждый раз, когда русские войска их атаковали, солдаты бросали свое оружие и сломя голову бежали с поля боя{1048}.

Другие темы писаний Пржевальского также проникли в повествование Кушакова. Например, глубокое презрение местного населения к цинским чиновникам. Именно их, а вовсе не европейцев, жестокость была основной причиной Боксерского восстания. Риторика Кушакова чрезвычайно напоминает стиль Пржевальского: «Мы должны выбить из мандаринов их жирные мозги»{1049}. Как и Пржевальский, автор подчеркивал, что маньчжуры предпочитали русских своему правительству за то, что они навели на их землях порядок, и жизнь под властью Белого Царя была гораздо лучше{1050}. Многие офицеры, служившие на Дальнем Востоке, например адмирал Алексеев и его соратники в Маньчжурии, полностью разделяли жесткий империализм Пржевальского. Рупор Алексеева — порт-артурская газета «Новый край» всячески поддерживала продвижение Российской империи на Восток. Передовицы в защиту более агрессивной политики Петербурга часто появлялись на ее страницах. «Столетие России на Востоке» — статья в новогоднем выпуске 1901 г. — представляет собой типичный пример:

Китай, скованный русским кольцом на протяжении 9000 с лишком верст, своим западом, севером и северо-востоком лежит между русскими владениями. События минувшего года [Боксерское восстание] показали, что между Китаем и белыми по-прежнему находится непроходимая пропасть расовой вражды и взаимной ненависти, но для России языческий Китай является будущей ареной постепенной христианской проповеди и русского просвещения. И от Тегерана до Пекина на севере, от Тибета до Великой стены — никакое влияние, кроме русского, не может быть допущено{1051}.

В ура-патриотизме гвардейского капитана Безобразова и его сторонников также были слышны отголоски воинственных настроений Пржевальского. Хотя способы завоевания Востока, которые предлагал Безобразов, не были такими явными (напр