Book: По следу Саламандры



По следу Саламандры

По следу Саламандры

Чудовища во Мраке

* * *

Метрополия спит…

Руки сыщика, будто готовые к кулачному бою, лежали на золоченом, с накладками из красного дерева, рулевом колесе. Мощные фары выхватывали из тьмы большой участок пустынной дороги, обрамленной колоннами огромных пирамидальных тополей. Приборы, таинственно подсвеченные красноватым светом, встроенные в панель красного дерева с инкрустацией из кожи и тщательно подобранного перламутра, показывали давление пара в котлах, обороты машины о сорока поршнях, скорость экипажа и крутящий момент, сообщаемый колесам. Много чего, необходимого и не очень, отображали приборы. Даже высоту экипажа над уровнем моря, хотя такой показатель скорее важен для термоплана, чем для паромотора.

Ночной мир ложился под колеса. Часто дышал паромотор.

Это был крепкий, консервативного вида экипаж на мощных колесах с широкими ободами. Салон каретного типа, с раздвигающимися дверьми. Ветровое стекло немного скошено под козырьком, а колесный просвет обещает высокую проходимость даже очень далеко от столицы. Экипаж был мощным, крепким и неброским. Чем–то он напоминал своего владельца.

Сыщик и его спутник расположились на переднем сиденье, так как ни слуги, ни водителя у сыщика не было — он предпочитал все делать сам.

К расположенным под ветровым стеклом полкам были пристегнуты ремнями саквояж и зонт, под сиденьем стояли калоши. Вымокшие пальто и плащ висели на распялках в салоне, у колонны отопления.

Паромотор рвался вперед сквозь ночь. Кантор неважно знал дорогу, поэтому не слишком придавливал педаль. Но машина, обладающая силой, в десятки раз превосходящей сенатскую упряжку цугом из четырех лошадей, несла сама, будто торопясь к дому после долгой разлуки.

Дождь и размытая дорога, которая заставила установить дополнительные обода, удваивавшие ширину основных, остались позади. Также позади остались исполненные тревог и загадок дни, будущее рисовалось деятельным и напряженным.

Антаер Альтторр Кантор возвращался в столицу. Его попутчик — Лендер — задремал. Видимо, все же усталость вынудила его окончательно смириться с таким рискованным видом транспорта, как паромотор.

Мысль об этом заставила Кантора улыбнуться.


Сыщик за все время путешествия с Лендером ни разу ничем не выдал, что прежде он бывал и в Рэне, и в Нэнте, и в Нэвере. Не хотелось, чтобы этот сочинитель начал расспрашивать. Теперь же, оставшись наедине с дорогой, Кантор вспомнил, как ехал когда–то из Нэвера в Рэн. С тех пор зодиак совершил полный оборот уже раз пятнадцать.

В памяти живо нарисовался изящный паромотор лендлорда Конда. Тогда они были редки, а великолепный экипаж достойнейшего Конда просто поражал воображение.

Молодой аристократ, семья которого владела землями не только на острове, названном в честь своего рода, но и к северу от Лур–ривер, и к югу, был не чужд нового, но все же отличался от молодых аристократов столицы большим почитанием Традиции.

Лендлорд Конд любезно предложил тогда антаеру из Кери–Данс–Холл Грэхему Уоррену Релею и его помощнику Кантору доехать с ним вместе до Рэна, где они могли пересесть на термоплан до столицы. Предложение было весьма кстати, поскольку сокращало время пути. У антаеров не принято тратить время попусту.

Паромотор с разделенным салоном имел сзади мощный двигатель, сердцем которого были два вертикальных паротрубных котла в ребристых кожухах. Кузов из черного дерева с медальонами накладного серебра, серебряными же дверными ручками и гранеными стеклами изумительной чистоты был изготовлен истинным художником. Салон каретного типа с расположенными друг против друга сиденьями и столиком в центре был отделан в агрессивном стиле молодых аристократов — черная кожа с алыми кантами, красное дерево и красный с золотом шелк. Трубы, соединяющие двигатель с рециркулятором, находящимся впереди машины, обогревали салон.

Это был экипаж штучного производства на шасси мастерской Стефенсона, с кузовом от лучшего в городе Нэнте мастера Роберта Коннела.

Весьма возможно, именно впечатление от великолепного экипажа лендлорда побудило Кантора подумать о приобретении собственного парового экипажа. Впрочем, тогда это было лишь легкое мечтанье, из тех не отягченных мыслями о реальном их осуществлении грез, что начинаются со слов: «Ах, как бы чудно было… Как практично завести себе…» Кто не мечтал завести себе что–то из увиденного у лендлорда?


Кантор никогда не жаловался на память. Но воспоминания все же бывают разными. Та поездка запечатлелась изумительно. Возможно, потому, что была прологом первого самостоятельного дела Кантора. Дела, которое он провел и качестве антаера. И один из моментов особенно ярко вставал перед мысленным взором…

Паровой экипаж, ведомый рукой опытного возницы, вы ехал по снежной дороге на гору и продолжал путь вдоль глубокого обрыва, расположенного с правой стороны.

По краю обрыва тянулся невысокий, но прочный деревянный забор. Вдоль забора экономично, как путник, которому предстоит еще долго бежать, трусил белый волк. Ничуть не опасаясь, он покосился на проезжавший экипаж. Кантор улыбнулся волку.

Хищник словно бы поймал его взгляд, остановился и оскалился, но не злобно, а так, будто тоже улыбнулся в ответ. Красивый, сильный зверь.

Он отстал, но его образ все еще стоял перед глазами Кантора.

Много воспоминаний было связано с этими местами. Сейчас думать следовало о нынешнем деле, но волк не шел из головы. Будто так и стоял у дороги, улыбаясь вослед.


Неслучайно Кантор обратился мыслями к прошлому. Нынешнее дознание тоже было связано с делами давно минувших дней. Некогда именно он, Кантор, изловил Флая и передал суду, отправив его тем самым в застенок твердыни Намхас.

Теперь Флай бежал. Почему именно теперь? Что было этому причиной и что поводом?

Последовательность событий представлялась Кантору таковой: кто–то написал сценарий для мультифотографической картины и подбросил его Улле Рену. Сценарий служил своеобразным предупреждением для некоторых людей, фигурировавших в том давнем деле, за которое был осужден Флай. Там рассказывалось о некоем узнике, бежавшем из тюрьмы для мести и убивающем одного за другим тех, кто предал его. Они сберегли свои жизни и свободу за его счет, и он решил рассчитаться с ними.

Кто написал этот сценарий? Без сомнения, тот, кто знал подоплеку давнего дела не понаслышке. Сценарий точно и однозначно указывает на людей, имевших темное прошлое, а ныне ставших столпами общества.

Флай, без сомнения, будет охотиться за ними. Но знает ли он о существовании сценария? Да и не сам ли он написал его?

Тогда получается, что Флай должен был иметь связь на воле! Однако сам способ бегства не дает оснований считать, что ему кто–то помогал…

В тот же день, аккурат наутро после побега Флая, пришло сообщение об исчезновении Хайда — некоего барда. Хайд, будучи сочинителем, мог бы написать сценарий. Но с какой целью? И был ли он тесно связан с Флаем прежде?

Такой информацией Кантор не располагал. Но отчего не предположить?

Однако вдогонку за сообщением об исчезновении Хайда приходит новая информация — найден его труп.

Хайд был задушен в ту же ночь, которую Флай выбрал для побега. Однако кто–то убивает Хайда в Роллане на северо–востоке, а Флай спускается по веревке со стены замка Намхас на другом конце Мира. Так кто и почему убил Хайда?

Впрочем…

Хайда ли убили?

У Кантора не было уверенности, что труп опознали правильно. Весьма веские основания он имел предполагать: убитый — не Хайд.

Двойник? Случайный труп, принятый за него? В этом еще предстояло разобраться.

Улла Рен то ли не распознал в сценарии предупреждение, то ли умело скрыл это, но поступил весьма уместно и разумно — подкинул под благовидным предлогом этот сценарии Кантору. И теперь антаер был предупрежден о готовящейся мести.

Ну что ж… Он будет поджидать Флая возле его жертв.

И хотя первый этап расследования вроде бы закончился ничем: ни одна загадка не была разгадана и ни один подозреваемый не пойман, — Кантор в целом остался доволен проделанной работой.

Для полноты картины недоставало еще многих и многих деталей, но Кантор уже имел о ситуации общее представление. Некий каркас сложного механизма человеческих взаимоотношений все полнее и четче проявлялся в тумане неясности.

Смущало только то, что от него потребуется нечеловеческая сноровка, которая позволила бы ему оказываться в нужном месте и в нужный момент. Следовало высчитать с самой высокой точностью, где и когда Флай нанесет удар! Кто будет первой жертвой — вот что должен теперь выяснить Кантор.

Он понимал, что у него есть небольшой — к сожалению, слишком небольшой — запас времени и нужно провести его с максимальной пользой для дела.

О да! Еще лучше было бы оказаться во многих местах одновременно… Но это, конечно, неосуществимо ни при какой сноровке. Тут нужно быть злобной саламандрой!


Кантор поморщился.

Один субъект — будто лишний факт в условии задачи — никак не укладывался в схему этого дела. Но какой же активный, какой деятельный был этот субъект! И какой же беспардонно, вопиюще лишний!

Некто, прозванный человеком–саламандрой, назойливо мелькал в поле внимания антаера, будто бы норовил увести его от истинных следов, от нитей расследования. Демоническая личность. Парадоксальная и противная человеческому разумению…

О, это было поистине загадочное существо. Во многом сродни легендарной злобной саламандре, что появится незадолго до Песни Последнего Дня.

Или кто–то, да и, возможно, не один, в неясных целях решил нагнать туману, изображая легендарное существо.

Кантор мотнул головой. Нет, нет и нет!!! Он не мог поверить, что кто–то способен додуматься до такого. Да и ни один мистификатор не смог бы вести себя так вопиюще нелогично, совершать такие нечеловеческие поступки, как этот загадочный некто!

Какую же роль, во имя молота Исса, играл в этом деле человек–саламандра?

Возможно, он служил, прямо или косвенно, связующим звеном меж разрозненных событий этого трудного дела. И не исключено, что это звено было ключевым. Однако…

Прямо как в старой докучной сказке: если это вопрос, то где ответ, а если это ответ, то на какой вопрос?

Кантор давно разучился верить в совпадения.

Но кому, как не антаеру — распутывателю житейских хитросплетений, — знать, что жизнь не укладывается в схемы? И кажущаяся ясность порою готова обернуться полным туманом…

Люди разумны. Их поступки имеют причины и поводы. Но как часто человеческая горячность приводит к поступкам, не поддающимся объяснению!

Да, люди разумны, но будто бы нарочно используют свой разум для того, чтобы поступать исключительно неразумно.

Может быть, саламандра действительно предвещает наступление Дня Песни Исхода? Тогда в его поведении следует искать не человеческую разумность, но смысл надвечный.

Однако, как бы то ни было, Кантор был полон решимости изловить и допросить человека–саламандру!


Лендер, этот хитроумный сочинитель, так впоследствии характеризовал антаера Кантора: «Исследователь, наделенный пытливым умом и неиссякаемой энергией, непримиримый ко всему, что встает на пути, будь то люди или обстоятельства, непримиримый до жестокости, не ведающий сомнений и слабостей! Он из той породы людей, что великолепны в борьбе и умеют подчинять себе других. Подчинять не каким–либо властным инструментом, но примером и волей. Он привык к путешествиям, лишениям и победам, в результате чего приобрел непостижимый оптимизм особенного свойства — он верит в ангела, ведущего судьбу, не менее, чем в свои силы».

Мы не откажем Лендеру в склонности к романтическому преувеличению, но согласимся с ним. По сути сочинитель был прав. Но Лендер понятия не имел о том, как часто посещали Кантора сомнения — и в собственных силах, и в могуществе ангела судьбы. И одним из обстоятельств, порождавших сомнения, была находка в лесу.

Покрытая пятнистой шерстью, таинственная «шестилапая» машина, что притаилась в низине меж деревьев.

Что она и откуда? Как она связана с этим делом, донельзя запутанным и без нее?

* * *

Огисфер Оранж встретился с господином Паулом Быстроффом в парке у здания «Мэдокс–Интертеймент». Это был редкий случай, когда господин Быстрофф лично прибывал для разговора с кем–либо из своих подопечных. Но тому были серьезные причины.

Теплый весенний день отлетал за море Грин Шедоу, за остров Лэр, в северные воды… Тьма сгустилась. Делалось зябко. Прозрачные деревья, освещенные газовыми фонарями, были похожи на спутанные в клубки тенета паутины. И где–то там, за многими слоями сетей, скрывался мистер Быстрофф. Теперь он должен прибыть на личную встречу.

В такие минуты — минуты испытаний — вера в общее дело пошатывалась в душе Орисфера. Однако мысль об участи отступника, каковым он станет, если только признается в сомнениях, одна эта мысль была еще более ужасным испытанием для его нервов.

И достойный господин Оранж крепился, внушая себе возвышенные образы будущего мира. Мира, который воцарится после победы дела силеров. По недалекому уму и по бедности фантазии, он не понимал, что ни будущего, ни мира уже никакого не будет… Извечная беда всех, кто подрядился «рушить до основания».

С трепетом ожидая своего куратора, Огисфер прокручивал в голове недавние события, будто мультифотографический фильм. Он теперь должен был доложить все в мельчайших подробностях. Но истинной подоплеки происшедшего он не знал, и знать не мог.

Господин Мэдок — непосредственный начальник Огисфера — был в ярости. Он витийствовал. Он бушевал.

— Никогда! Никогда! Никогда! — кричал директор Поупс Мэдок.

Если бы нашелся кто–то, кто осмелился бы спросить его, что же это значит, то почтенный директор едва ли был бы способен ответить. Это был просто крик души. Точнее, крик оскорбленного бизнесмена, душа которого находится в кошельке. Он, очевидно, имел в виду, что никогда еще с ним не поступали так вероломно и так коварно. Никогда еще его старому доброму кошельку не наносили столь страшного оскорбления.

Судите сами: гастрольный тур обещал быть сорванным. Триста концертов по десять тысяч зрителей, девятьсот сопутствующих мероприятий, баснословные цены… Бешеные деньги.

Нет, разумеется, для почтенного Поупса это было всего лишь рутинной работой, которая и прибыль–то приносила только потому, что процесс был непрерывен. Артисты полагали, что неплохо зарабатывают, Поупс полагал, что всего лишь берет свое, обеспечивая стабильность своему делу… Свалить почтенного Поупса не смог бы срыв десятка подобных туров, даже с учетом затрат и неустоек. Но сам факт!

Пожилой полноватый бизнесмен был в бешенстве… или делал вид, что бесился, но так вошел в роль, что уже сам в нее верил. Он хлопнул себя пухлой ручкой по лысине, что означало для окружающих высочайшее напряжение всех его душевных сил.

— Меня не интересует, каким образом это случилось! — ядовитым шепотом выдавил Поупс. — Шоу должно продолжаться любой ценой!

Эта фраза пошла в народ и стала крылатой.

Секретарь вылетел прочь из кабинета, словно на него кипятком плеснули.

— Жарко? — поинтересовалась девица эстрадно–цирковых пропорций, сидевшая в приемной.

Это была Пипа — помощница режиссера шоу. На редкость вульгарная девица, державшаяся на работе только из–за своей колоссальной несущей способности.

— А пошлите его в жопу, Огисфер! — сказала она.

Огисфер мотнул головой, как бык, получивший по лбу кувалдой.

— Не просто жарко! — ответил он почти доверительно. — У нас пожар. Всё горит.

— И пусть горит, — легкомысленно заявила бесшабашная помощница режиссера. — Пошлите в жопу…

Ей не удалось до конца скрыть свой интерес к скандалу, но секретарь оценил этот интерес неправильно, приняв за обычное женское любопытство.

Он ошибся.

Огисфер — высокий, несколько костлявый мужчина средних лет с демоническим лицом и глубокими большими глазами, помощник и секретарь Поупса Мэдока, один из адептов учения «Избранных для продажи во имя Господа и именем Его» — казался Пипе открытой книгой. По её мнению, Огисфер был недалеким, заторможенным и верным человеком.

В чем–то Пипа была права. Она только затруднилась бы ответить на вопрос, кому именно был верен Огисфер: своему хозяину, ей или своим братьям и сестрам по вере.

Доподлинно она знала только то, что Огисфер был хорошим любовником. Может быть, немного своеобразным, излишне добросовестным, но очень ласковым и сильным.

Пипа полагала, что Огисфер влюблен в нее, и пользовалась этим, позволяла себя любить. Огисфер в свою очередь подозревал, что это Пипа влюблена в него, как кошка, но из гордости прикрывает это чувство цинизмом, а он пользовался этим, потому что нуждался в здоровом регулярном сексе и потому, что Пипа была исключительно хороша в постели. Да, она была немного своенравной, немного эксцентричной, но очень сексуальной.



Пипа подошла к Огисферу только тогда, когда он сел за свой стол.

— У господина Поупса неприятности, — сказала она. — Что случилось, Огисфер?

— Гастрольный тур проваливается, — ответил тот. — Исчез Хайд.

— Хайд? — удивилась Пипа. — Как может исчезнуть человек, которого весь Мир знает в лицо?

— Исчез… — обреченно подтвердил Огисфер и даже опустил плечи.

Возможно, он хотел что–то добавить. Но не сделал этого.

— Где это случилось?

— На севере…

— Он никогда не любил снегопад, — задумчиво сказала Пипа. — Помнишь, в его старой песне:

…Все дороги выбелил снег,

Никому не припас он успех,

Злобно–злобно высмеял всех,

Белый–белый паяц — белый снег.

Пипа воодушевилась и напела припев:

Белый снег, белый снег, белый снег…

Но, видимо, сообразив, что не в голосе сегодня, она продолжила речитативом, слушая незабываемую мелодию в своей памяти:

И виски наши выбелил снег,

И мечты наши выстудил снег…

— Прекрати, — не выдержал Огисфер, — и так нету сил. Я просто не знаю, что делать.

— Это из военного цикла, — размышляла вслух Пипа, — сейчас он пишет лучше, но как–то не от души. И все же он гений.

— Исчез он совершенно гениально! — злобно прошипел Огисфер. — Подскажи, что делать.

— Может быть, он сейчас где–то бредет под снегом, — сказала Пипа, — уходит от своей судьбы. Подумай, куда он мог бы направиться.

Пипа была помощницей режиссера Уллы Рена и шпионила за всеми для мистера Поупса Мэдока. Когда–то она была романтичной девушкой, но теперь поистаскалась… Однако сексуальности и любопытства не утратила.

— Скажи Поупсу, что я здесь, — сказала Пипа.

— Он не в том состоянии, — возразил Огисфер.

— У меня для него хорошие новости, — настаивала Пипа, — возможно, он и переменит немного настроение.

— Но сначала наверняка наорет, — вздохнул Огисфер.

Он вынул затычку из переговорной трубки и откашлялся.

— Мистер Мэдок! К вам Пенелопа Томбстоун.

— А? Что? Кто? Да!!! Огисфер! Не заставляйте даму ждать.

— Он тебя ждет… — пожал плечами Огисфер.

— Так я пойду, — игриво сказала Пипа и коснулась крепкого, как картон, воротничка секретаря, от чего тот (секретарь, а не воротничок) покрылся крупными мурашками.

— Поупс затаскал бы Хайда по судам за сорванные гастроли, — заметил ей вслед Огисфер, — но сейчас у Хайда нечего отсудить.

— Так плохо дело? — удивилась Пипа, изящно изогнув талию и обернувшись к секретарю.

— Он все вложил в свои шоу. Сейчас Хайд пуст, как подарок дурака.

— Занятно, — сказала Пипа и скользнула за дверь.

В разрезе длинного платья мелькнула ее точеная нога, вызвав у Огисфера приступ любовной истомы.

Поупс, все еще покрытый красными пятнами, вылепил из своего толстого гуттаперчевого лица счастливую улыбку.

— Пени! — возопил он, простирая руки навстречу вошедшей.

Весь его вид выражал готовность броситься навстречу, и только массивный стол, увы, являлся для этого непреодолимой преградой.

— Ах, к чему эти церемонии, — принялась кокетничать мисс Пенелопа Томбстоун, — просто Пипа, и все.

При этом она чуть наклонялась вперед, чтобы взгляд маленького импресарио более глубоко проникал в откровенное декольте, и для страховки раздвинула коленом складки юбки.

Но Мэдок, как истинный джентльмен, смотрел ей в глаза. Из этого Пипа постановила, что у Поупса действительно трудные времена.

— Садитесь же, — указал Мэдок на кресло, похожее на кожаную морскую раковину, усеянную по кромке золотыми шляпками гвоздей.

Пипа села и поерзала, чтобы юбка раздвинулась и обнажила ее великолепные ноги.

— Выкладывай! — сказал Мэдок, едва сел за стол.

— Хорошо. — Пипа фыркнула для порядка, но решила перейти к делу. — Улла Рен собирается начать новое мульти.

— Так, так!

— Он получил по почте сценарий и совершенно сбрендил, когда его прочитал, — продолжала Пипа.

— Что за сценарий?

— Никто этого не знает. Улла не расстается с ним. Наверное, даже спит с ним. У него всегда в руках единственный экземпляр.

— Тебя это беспокоит?

— Что?

— То, что он спит со сценарием.

— Я предпочла бы, чтобы он делал это со мной, — искренне признала Пипа без тени кокетства.

— Кто автор?

— Неизвестно. Сценарий не подписан. Но главное, что этот фильм потребует значительно больше средств, чем какой–либо другой.

— Насколько больше?

— В десять раз как минимум.

— Пойдет ли на это владелец студии, мистер Оран Ортодокс Мулер? — Поупс даже в такую минуту не мог не назвать главу синдиката полным именем.

— Это вопрос, — заулыбалась Пипа, чувствуя, что задела Мэдока за живое, — может быть, и пойдет. Он заинтересован в том, чтобы расширить масштабы производства. Он строит новые мультифотохоллы. Но это уже повод для переговоров. Перекупи Рена, и будешь счастлив.

— Легко сказать, перекупи! — Поупс схватился руками за лысину.

В приемной тем временем Огисфер тщательно заткнул пробкой переговорную трубку и щелкнул тумблером телефонного аппарата.

— Мистера Быстроффа! — сказал он, по привычке сухо откашлявшись. — С ним хочет говорить Огисфер Оранж.

Господин Быстрофф назначил встречу, едва Огисфер вкратце изложил ему суть дела.


Когда господин Быстрофф появился на аллее, Огисфер поднялся со скамейки и засеменил навстречу, пригибаясь несколько вбок и делая что–то вроде инстинктивных полупоклонов. Даже перед Поупсом Мэдоком, своим начальником и благодетелем, которого и уважал, и побаивался, Огисфер не пресмыкался так никогда.

Господин Быстрофф, в темно–лиловом сюртуке и мягкой широкополой шляпе, казался высшим существом. Он имел мелкие черты лица, обрамленные бородою, и бегающие глазки по бокам удлиненного носа, но умел напускать на себя величие.

— Я никогда бы не осмелился… — таковы были первые слова господина Оранжа, прежде чем он приступил к докладу.

Господин Быстрофф воровато стрельнул взглядом по сторонам и потребовал перейти к главному.

* * *

Хикс Хайд не вполне умер, пусть труп его и опознали уже.

Далеко–далеко от кабинета Поупса Мэдока исчезнувший из поля зрения охраны, свиты соратников и поклонников кумир нескольких поколений, бард, певец, музыкант, поэт, писатель, драматург и постановщик невиданных доселе шоу брел под хлопьями крупного снега, надвинув капюшон дафлкота и кутаясь в широкое кашне с кистями.

Он шел вдоль дороги. Занимался рассвет. Бессонная ночь давила на плечи усталостью.

«Мистер Поупс Мэдок будет в ярости», — злорадно подумал он.

Он уже представлял себе заголовки сегодняшних газет: «Исчезновение Хайда».

Мистер Поупс Мэдок — крупный импресарио, который находится под давлением синдиката. Тяжело ему. Но не так, как Хайду, только что уничтожившему себя самого. Собственноручно.

Бедный мистер Поупс Мэдок. Мечтает сделаться кинопродюсером, но даже не догадывается, какие приключения на свою задницу он этим накличет.

Как бы мистер Поупс повел себя, знай он правду о мистере Хайде? Этот праздный вопрос позабавил Хикса Хайда. Его губы передернула горькая усмешка.

Снег заметал следы.


Все дороги выбелил снег…


Но на снегу яснее тени.

А спрятать прошлое, что бросало на будущее зловещую тень, даже снег не в силах.

* * *

Кантор съехал с главной дороги. Повел машину медленнее. Пэриз. Предместье столицы.

Кантор остановил паромотор возле ворот парка. Вдали за деревьями угадывался особняк.

Сочинитель Лендер встрепенулся, захлопал с усилием глазами.

— Не стоит беспокойства, — вполголоса произнес Кантор, — я ненадолго отлучусь. Оставайтесь в машине.

— А куда мы прибыли? — профессиональная пытливость брала свое, и, едва проморгавшись, Лендер начал задавать вопросы.

— Незапланированный короткий визит, — уклончиво ответил Кантор, — необходимо проконсультировать одного давнего знакомого по вопросам личной безопасности.

— Это имеет отношение к расследованию?

— Все на свете имеет отношение друг к другу.

С тем Кантор покинул кабину паромотора.

Сочинитель Хай Малькольм Лендер некоторое время сидел в одиночестве. Он слышал, как скрипнули ворота парка, когда сыщик входил. Воцарилась тишина, только сухим потрескиванием отзывался в машине остывающий в режиме малого прогрева котел, да пару раз подналег на кузов порыв ветра. Зашумели могучие кроны тисового парка.

Зябко поежившись, Лендер вышел наружу, чтобы осмотреться. Ему хотелось сориентироваться, где же он находится. Первой мыслью было, что за воротами в парке скрывается дом какого–то лендлорда. Это была естественная мысль. Но, подойдя к воротам, он увидел на столбе прихотливую литую пластину с надписью:

Пэриз Плейс.

Частное владение

Оутса Мэдока, мейкера.

Собственный дом.

Тисовая аллея, 78.

С недавних пор некоторые главы синдикатов начали возводить дома по образцу так называемых «главных домов» лендлордов и окружать их обширными парками. Правда, мейкерам, в отличие от лендлордов, владевших землей изначально, приходилось выплачивать высокую аренду за эти парки и землеотвод под здания.

Лендлорды не имели ничего против, особенно не различая того, каким образом земля приносит им доход. Однако смотрели на подобные забавы богачей с иронией. Зачем нужна земля, которая не кормит, а объедает? Это как–то неправильно.

Глубинная подоплека появления этих «бутафорских» Главных домов должна была насторожить сильных мира сего, ибо не соответствовала Традиции, противоречила установленному порядку и самому здравому смыслу, но распознать эту подоплеку было пока некому.

Братья Оутс и Поупс Мэдоки были довольно известными предпринимателями. Вот только Оутс даже управлял синдикатом, а Поупс не поднялся из сословия маркетеров, хотя и был чаще брата на слуху из–за того, что сфера его деятельности предполагала определенную публичность. Концерты, гастроли, спортивные зрелища — вот где наживал капиталы Поупе Мэдок — маркетер.

О брате Оутсе, возле ворот владения которого журналист теперь стоял, он не мог вспомнить ничего определенного. Лендер задумался. Зачем бы Кантору, ведущему крайне важное расследование, заезжать к солидному и весьма респектабельному деловому человеку в столь поздний час? Кантор не производил впечатления человека, который будет смешивать дело с бездельем и важное с второстепенным. Неужели Мэдоки имели какое–то касательство к этому делу?

«Хайд!» — вспомнил Лендер. Ну, разумеется. Хайд работал на Поупса Мэдока.

Через некоторое время Кантор вернулся в некотором раздражении. Он ни словом не обмолвился о том, с кем встречался в доме Мэдока и какое эта встреча имеет значение, а Лендер не решился задавать вопросы, видя, какая черная туча легла на чеканный профиль сыщика.

В суровом молчании они продолжили путь.

— Вы слышали когда–нибудь о том, что фейери боятся воды? — мрачно спросил вдруг Кантор.

— Все феери? Или конкретно фейери? — переспросил сочинитель.

— А вы их различаете? — Кантор сказал это… с упреком, что–ли…

— Не то чтобы я в этом сильно разбирался, — несколько сконфузился Лендер, — просто привык, что феери — это все мифические существа, включая Гримов, и Грантов, и Баргеста, и Анку, и Бэнши, а когда говорят «фейери» — подразумевают конкретно один вид — крылатых тварей, что прикидываются людьми[1].

— Вольно же вам… — начал Кантор, но осекся. — Я имел в виду последних.

— И они боятся воды? — задумался Лендер.

— Вы что–то слышали об этом? Что говорит Традиция на этот счет?

— И верно, слышал, — встрепенулся сочинитель, что–то вспомнив, — они будто бы не могут летать над водою. Не знаю почему. И вообще избегают воды. Не то чтобы она была им опасна. Наверное, просто не любят.

— Не любят… — эхом повторил Кантор. — Но ведь не любить воду — не значит не уметь плавать?

— Если принять, что крылатые скрываются меж людей, — пожал плечами Лендер, недоумевая, к чему этот разговор, — то не песком же они умываются? Просто купание, как я разумею, не полезно для крыльев. Впрочем, едва ли здравый смысл применим к явлениям иррациональным!

— Поверьте, дружище, применим! — сказал Кантор. — Просто, боюсь, это несколько иной здравый смысл.

— А к чему вы спросили меня? Это как–то связано с расследованием?

Кантор не ответил.

— Дева Озера… — заговорил он чуть позже. — Если вдруг она самка фейери, как некоторые трактуют, то как ее заставить искупаться?

— Дева Озера — не фейери, сэр! — горячо возразил Лендер.

Кантор, не ожидавший такого пыла, смерил спутника недоуменным взглядом.

— Вы говорите что–то не согласующееся с Традицией, — спокойнее заявил сочинитель, — она не может быть фейери, не может быть из фейери! Ждущая наречения — существо высшего порядка. И она вовсе даже не купалась, как вы изволили заметить, а шла по воде, как по льду.

— Возможно, — примирительно сказал антаер, — источник большей части моих знаний в этой части Традиции не вполне достоверен.

— А, так вы о фильме? — догадался Лендер. — Тот старый фильм с Греей? Да, там сценарист и режиссер напутали изрядно. Собрали все в кучу! Но как же она прекрасна! Грея Дориана так хороша, что будто бы и не человек. Вот так и уверуешь, что божественные сущности снисходят до людей!

— Снисходят изредка, дружище, — горько улыбнулся чему–то своему Кантор.

— А ведь она не изменилась почти с той далекой поры! — воскликнул сочинитель.

— Поверьте, она изменилась.

Журналист хотел было что–то сказать, но, взглянув на осунувшееся вдруг лицо антаера, смолчал. Почуял, что это почему–то будет неуместно.

Больше они не разговаривали. Через некоторое время Лендер уже узнавал кварталы континентальной части столицы, но вскоре вновь задремал.

* * *

Хайд брел в метели…

Сильные фары осветили сзади великого мастера рифм и диалогов, и он увидел на снегу свою тень — черную и зловещую, похожую на согбенного монаха.

Хайд обернулся.

По заснеженной дороге катил грузовой паромотор. Это был один из исполинских северных грузовозов, тащивший сразу несколько прицепов. Когда огромная, похожая на голову уродливой собаки кабина поравнялась с Хайдом, паромотор остановился. Зашипел пар в клапанах. Массивная дверь в вышине над высокими колесами отъехала вперед, и из салона раздался жизнерадостный голос.

— Ну, замерз? — пророкотал этот голос, который мог бы принадлежать самой машине, судя по его густоте. — Поднимайся, приятель!

— Это очень кстати! — крикнул Хайд наверх и взялся за теплый и влажный поручень лестницы. — Благодарю вас!

Ему пришлось подпрыгнуть, чтобы достать ногой до верхней ступени. Всего ступеней было пять, а за ними теплое помещение кабины.

Дверь закрылась за бардом.

Хайд взгромоздился на сиденье и, откинув капюшон, посмотрел на водителя. Это был очень крупный человек в меховой жилетке, оставлявшей голыми слишком мускулистые руки, лежавшие на огромном руле.

— Я приветствую вас от всей души! — воскликнул водитель. — Позвольте проявить любопытство и поинтересоваться, куда вы направляетесь пешком в столь тревожный час?

— Я с готовностью ответил бы, — сказал Хайд, — если бы сам знал.

— Тогда позвольте порекомендовать вам мое общество и мой экипаж, — сказал водитель, довольный своей учтивостью, тем более что, как он теперь видел, перед ним был джентльмен.

— Принимаю ваше предложение, — ответил бард.

— Поскольку нас некому представить, — сказал водитель, трогая свой гигантский экипаж, — то я возьму на себя труд представиться первым. Меня зовут Торнтон Торнтонсон. И я не просто возница. Я владелец этого горячего скакуна. Так что отношусь к сословию мейкеров. — Рассказав таким образом о своем общественном положении, он спросил: — А наше имя?

— Экс Уайддер Зет, — на ходу сочинил поэт.

— Да? Здорово! — обрадовался жизнерадостный Торнтон. — Ваши инициалы будут позабавнее, чем у Эй Бо Сида, который держит трактирчик на побережье возле Эдвардстауна. Он так и написал на вывеске «Поилка Эй Би Си». И это уж куда интереснее, чем пресное дубль–Т.

— Зато дубль–Т должно быть полезно для бизнеса, — возразил писатель, — это должно внушать клиентам уверенность. Дубль–Т говорит о надежности и стабильности.

— О стабильности, говорите? Благодарю вас за добрые слова. Мои дела действительно неплохо идут. Это тем более неплохо, что весь мир сдвинулся с места.

— В каком смысле? — насторожился кумир нескольких поколений, совсем недавно в ином контексте слышавший подобное же утверждение.

— Да во всех смыслах. Мир, в котором мы живем, начал меняться. Поверьте. Это не простое брюзжание и желание хвалить старые добрые времена. Я катаюсь по всему Миру. Я вижу, что везде одно и то же. Происходит что–то непонятное, но нехорошее. Что–то происходит с верой в науку и технические достижения и с приверженностью укладу наших предков. Традицию чтят уже не так, как раньше. А это уж совсем худо. Что скажете, достойный господин?

Хайд пробурчал в ответ что–то невнятно утвердительное, дескать, вполне вероятно, что вы и правы.



Но водителю грузовоза этого было довольно.

— Совсем недавно в наш мир стремительно ворвались паромотор и мультифотограф, — воодушевляясь, продолжал он, и речь его приобретала обороты несколько книжные. — Я имею в виду не грузовики вроде моего, а паромоторы, которые не перевозят ничего, кроме одного человека или двух… И это привело к смятению и смуте в головах. Синдикаты вцепились друг другу в глотки из–за двух новых кормушек, а обыватель в восторге и ужасе от всего этого. Вот как хотите, ну не понимаю я смысла использовать машину не для того чтобы возить, а для того, чтобы ездить! И другие не понимают. А когда чего–то не понимаешь, теряется ясная картина мира. Так–то. Теряется от молодых аристократов с их спортивными паромоторами, несущимися незнамо куда и зачем. От нового развлечения, от падения нравов, связанных с этим новым развлечением, и от новоиспеченных кумиров. Нет, не понимаю! Эти смазливые мордашки с экрана. Мужики, похожие на женщин, и женщины, похожие на кукол. Но это только круги на воде. А там, в глубине, что–то затевается. А? Скажете, нет?

— Не знаю, — честно ответил поэт, — я в последнее время был занят своими проблемами.

Водитель говорил как по писаному. Вычитал где–то? Или просто давно готовил этот выстраданный монолог?

По опыту бард знал в людях, которые вынуждены долгое время проводить в одиночестве, такую особенность. Два греха водятся за ними: либо косноязычие, либо книжное красноречие.

— Вот я и думаю, что за своими проблемами мы пропустим Последний День, — сказал Торнтон, — я же не слепой, сударь мой. И вижу то, что вижу. В последнее время мой грузовик возит все меньше колониальных и все больше восточных товаров. Как вы думаете, что это могло бы знаменовать?

— Я, право, не силен в таких вопросах, — уклончиво сказал Хайд. — А что бы это значило?

— Восточная Империя, которая сдалась под натиском правильного оружия Мира, — будто дождавшись вопроса, к которому сам же и подводил, заговорил Торнтон, — теперь начинает вести себя не как побежденная страна. Вот что я полагаю. Нет, вы не думайте, будто мне важен какой–то наш престиж перед Востоком. Они — это они, а мы — это мы. И вместе нам не сойтись. Не понять друг друга… Иное что–то здесь кроется. Нехорошее.

Водитель грузовоза говорил и говорил, а Хайд подумал, что за грубостью формулировок этого человека скрывается поэтическая натура и восходящий к многообещающим обобщениям склад мысли. Ведь как завернул: они — это они, а мы — это мы, и вместе нам не сойтись. Вот из такой, походя брошенной фразы, может вырасти баллада о любви. О любви, скажем, офицера колониального корпуса Мира и девушки Восточной Империи. И даже представил себе этого воина–джентльмена и девушку с высокой прической, в своем платье, делающем ее похожей на экзотическую птичку…

— Еще недавно, — продолжал Торнтон, — товары с Востока не имели спроса нигде, кроме лавочек, торгующих безделушками. Мне не доводилось набивать этой ерундой и одного прицепа. А теперь я гоняю по целому составу товаров из Восточной Империи. Что делать ремесленникам, которые производят аналогичные товары у нас? Они потеряют доходы. А их товар добротнее. Разве такое позволительно? Куда смотрит Совет синдикатов?

— Не знаю, право, не знаю, — задумчиво сказал Хайд. — Возможно, у синдикатов другие проблемы. Информация о трудностях мелких ремесленников могла еще не дойти до них. Они займутся этим позже…

— Так рассуждать нельзя, — покачал головой Торнтон. — Когда синдикаты сядут обсуждать этот вопрос, тысячи добросовестных работников будут поставлены на грань выживания.

— Будут искать другое приложение своим силам, — легкомысленно заметил бард.

— Это и вовсе не дело. Вот я. Перевозчик. Ничего другого я делать не хочу и не умею. Правда, моему ремеслу ничто не угрожает. Я всегда буду возить. Всегда будет что перевезти. Но я с большей охотой повезу добрый товар уважаемого мастера, нежели коробки из прессованного бамбука с литерой, похожей на козявку, без имени ремесленника, без контроля наших синдикатов.

— Любое дело делать лучше, когда душа лежит к нему, — заметил Хайд для поддержания разговора.

— Во–о–от! — обрадовался Торнтон. — А сказать вам, сударь мой, к чему еще у меня душа не лежит?

— Разумеется, — кивнул Хайд. — Если вы полагаете, что мне не слишком интересно то, о чем вы говорите, то я заверяю искренне — мне все очень интересно. Я, видите ли, несколько оторвался в последнее время от того, чем живут люди.

— Извольте, сударь, скажу. — Торнтон нахмурился. — Несколько странных рейсов было у меня. Нагружают полные кузова немаркированных одинаковых ящиков. Никаких отметок, кроме одной: «Хрупкое». Интересно? Мне не особенно. Я везу, что просят везти. Но это же нарушение правил. На таре должна быть установленная форма. Но я везу. Привожу, значит, на станцию железной дороги. Не станция, а сарай возле пути. Уголок, позабытый временем. Какие–то люди в больших шляпах с мягкими полями встречают товар. И давай перегружать в отцепленный вагон.

Услышав об этих людях, Хайд насторожился, но Торнтон, занятый управлением тяжелой машиной, не обратил на это внимания.

— Я спрашиваю у них, — продолжал перевозчик, — где груз на обратный рейс? Тягач заарендован в два конца. Но ни о грузе, ни о месте конечного пункта мне не сообщено. А они мне говорят, что все правильно. Что я могу быть абсолютно свободен. И я как… как не знаю кто, качу порожняком по горной дороге, с болтающимися пустыми прицепами. Если это нормальный метод ведения дел теперь, то я ничего не понимаю. У меня все переворачивается внутри, когда я думаю о перспективе гнать порожний рейс!

— Да, тут уж я с вами полностью согласен, — искренне сказал Хайд, — это не метод вести дела. Это противно самому принципу деловых отношений. Даже я понимаю, уж поверьте.

— А вам не говорили, что вы немного похожи на этого парня… Как его? Ну, поет так… Хорошо поет, душевно. Только по сцене очень мечется, а так ничего. Нравится он мне. Как его? Хайд. Хикс Хайд. Дубль–эйч.

— Да? И сильно похож? — удивился Хайд.

— Ну не так, чтобы это могло составить неудобство в жизни, — заверил Торнтон.

— Двойники встречаются[2], — сказал бард.

— Это точно, — согласился водитель.


Да, именно с двойника и начался кошмар в жизни Хайда.

С тем, кто встретит фетча, согласно непроверенным слухам, должны произойти самые неприятные вещи. И они произошли. Все случилось, как по писаному!

История доппельгангера началась жуткой дождливой ночью. Именно так он вспоминал теперь ту ночь. Тогда он решил свести счеты с жизнью. И причины у него были веские. И повод нашелся.

* * *

Колен Анри Шатоней Клосс, засидевшись до темноты, в кабинете Лонг–Степ, писал отчет о перемещениях Карло Бенелли и его помощника — страшного Шмидта — за истекший период.

С того момента, как Флай бежал из тюрьмы Намхас, что находится на острове близ Бискайского пролива, и сыщик Кантор вместе с сочинителем Лендером отбыли на паромоторе в те края, Клосс остался один и ощутил непомерный груз — не столько обязанностей, сколько ответственности за самостоятельную работу.

Карло Бенелли был как–то связан с Флаем. В этом Клосс, подслушав разговор на лестнице ресторана «Ламент», не сомневался. Но и пришедшее чуть позже сообщение об исчезновении Хайда он был склонен включать в эту схему, совершая ошибку всех молодых сыщиков — связывать между собою едва ли не все имеющиеся в производстве преступления.

Однако здесь, как ни странно, Клосс не ошибался. Связь имела место, но косвенная, настолько сложная, что понять ее молодому полицейскому было не дано.

Основные усилия он направил на слежку за суетой Карло Бенелли по прозвищу Умник.

И если бы Клосс знал о том, что его шеф Кантор был против слежки за Карло–Умником, то теперь убедился бы, что антаер обладает даром предвидения. Сыщик в очередной раз оказался прав.

Карло развил бурную деятельность. Он носился по городу, как пчела по медоносному лугу, встречался с людьми, раздавал поручения. Но смысл этих его действий оставался невнятен.

Для того чтобы проследить за каждым из тех, к кому обратился Карло Бенелли, нужно было задействовать огромную армию сотрудников. А это выше сил полиции, занятой многими рутинными делами, да и Клосс не имел полномочий для подобных мероприятий, даже действуя от имени своего шефа.

Самым ценным, что он смог добыть, оказалась информация, полученная на кухне ресторана «Ламент». Общий смысл подслушанного поварами сводился к тому, что Карло с подручным выполняли поручение кого–то весьма влиятельного. Им нужно было, по поручению сего влиятельного лица, достать и доставить какого–то очень важного человека. Не найти, а именно «достать», словно местонахождение известно, а вот добраться до него затруднительно. Важного для некоего дела, о котором и сам Умник, и его подручный имели смутное представление, да и не стремились узнать больше. Но что–то смешало их планы. И теперь они пребывали в некоторой растерянности.

Поскольку Бенелли и Шмидт не называли никаких имен и адресов, то информация, на первый взгляд, не представляла серьезной ценности. Однако, связав ее с подслушанным на лестнице разговором, Клосс попытался сделать далеко идущие выводы. Человек, которым занимались Умник с подручным, находился в некоторой связи с Хайдом. И поскольку выяснилось, что Хайд убит, а не исчез, как предполагалось вначале, то весьма и весьма возможно, что интересовавшая их персона и была убийцей.

С другой стороны, вполне профессионально, с точки зрения Клосса, было бы связать Бенелли, Хайда и таинственного беглеца из твердыни Намхас между собой некоей гипотетической цепочкой, в которой не все звенья были пока явными. Об этом своем предположении он и собирался докладывать шефу, пока с усердием и педантизмом писал в отчете, где и когда по часам побывали Карло и Шмидт за истекший период.

Особой статьей Клосс указал, что, по его мнению, мистер Бенелли не является излишне деятельной натурой. Скорее, Умника можно определить как человека, склонного к действиям неспешным, размеренным, но последовательным и целеустремленным. И раз уж Карло развернул столь лихорадочную деятельность, совершил такое безумное количество перемещений, противоречащих его натуре, то значит, Умника по–настоящему припекло.

Не исключено, что случилось нечто пока еще неизвестное следствию, что угрожает не только благополучию, но и самой жизни Карло–Умника. Вывод казался исключительно логичным.

Клосс стремился всеми силами помочь своему начальнику, и в результате преуспел в написании пространного отчета. У него остались резонные сомнения в полезности проделанной работы, но молодой полицейский утешился мыслью о том, что выполнил все как должно, и мог с чистой совестью отправляться домой.

Он ощутил на себе весь груз ответственности, проведя без шефа всего двое суток, и втайне даже от самого себя (не хотелось признаваться в таких «неправильных» эмоциях) ненавидел пронырливого сочинителя, который поехал вместе с Кантором. Не будь этого… как его бишь… Лендера — и Кантору не пришла бы в голову идея оставить Клосса своим заместителем в управлении.

Помощник Кантора работал самостоятельно всего лишь второй раз, и второй же раз вместе с усталостью ощущал смятение. Ему казалось, что он все сделал не так, упустил что–то важное и провалил все, что мог провалить. Он отдавал себе отчет в том, что это в нем говорят усталость и нервное истощение, но ничего поделать с собой не мог.

Клосс перечитал свой многостраничный отчет, внес пару незначительных уточнений на полях, уложил листки в специальную коробку из красного дерева и отнес ее на стол шефа. Потом закрыл кабинет, прошел по галерее, спустился по лестнице в пустой зал и направился к двери, слушая эхо.

Управление было пусто. Работал только дежурный отдел, имевший отдельный вход с другой стороны здания. Работали в своих кабинетах несколько антаеров с помощниками, но это не могло нарушить тишины огромного здания.

Полицейский привратник открыл Клоссу дверь.

Выйдя под козырек над парадным входом, молодой полицейский с неудовольствием обнаружил, что накрапывает дождь.

«Нужно завести привычку носить с собой зонт», — подумал он.

— Вернетесь за плащом? — предложил привратник.

Вернуться и взять один из тех плащей, что используют патрульные, действительно стало бы самым верным решением. Другие сотрудники Лонг–Степ наверняка так и поступили, расходясь со службы.

— Нет, пожалуй, — сам себя удивляя этим, сказал Клосс.

— С материка идет стена ливня, — заметил привратник, а ему можно было верить. — Вы не успеете проделать и половину дороги домой, как он будет здесь.

— И все же нет, — сказал Клосс, отчасти из чистого чувства противоречия, отчасти потому, что увидел извозчика, поджидавшего на углу.

Возле полицейского управления часто застревали извозчики, в ожидании припозднившихся антаеров или срочной поездки на другой конец огромного города по делам полицейской службы. Извозчику могли также предложить исполнить малозначительное поручение, а по пути он мог и подвезти пассажира. Так что околачиваться возле полиции им было выгодно.

Клосс быстрым шагом пошел к извозчику. Бежать вроде как гордость не позволяла, а идти неспешно под дождем мешал здравый смысл.

Когда он преодолел уже две трети расстояния до брички с поднятым верхом, от стены на противоположной стороне улицы отделилась тень… Долговязая тень в плаще. В шляпе, очертанием напоминающей охотничью.

Тень метнулась к бричке и вскочила в нее, так что вся повозка заколыхалась на рессорах, и пламя в фонарях у облучка дрогнуло.

Незнакомец крикнул что–то вознице, и тот, щелкнув в воздухе бичом, пустил лошадей сразу в крупный галоп.

— Ах, ты!.. — Клосс едва сдержал ругательство. Но возвращаться было уже глупо, и он засеменил под дождем, ища глазами другого извозчика.

Что бы сделал или сказал усталый Клосс, если бы знал, что неизвестный, перехвативший у него извозчика, и был злополучный беглец из твердыни Намхас, уже прибывший в Мок–Вэй–Сити и на несколько шагов опережающий Кантора, идущего по следу?

Да и что бы Клосс мог сделать? Извозчики, особенно ввиду надвигающегося дождя, ездят шибко.

* * *

Хикс Хайд и доппельгангер…

История Хайда с двойником началась жуткой дождливой ночью, когда он скитался во тьме и безысходности, решившись свести счеты с жизнью. О да! Все причины для этого у него были.

Он уже попробовал к тому времени карьеру военного репортера, но война оказалась никому не интересна. Уорлд Пауэр[3] постоянно вела войны на своих границах. Очередная война не интересовала обывателя, даже если на этой войне гибли молодые солдаты, не очень понимающие, за что они отдают свои жизни. С непрерывными войнами всегда так, и военный репортер понял это еще до того, как внезапно наступил мир.

Он пытался донести до сознания обывателей, что это не рядовая война на границах. Что это мировая, если так можно выразиться, истребительная война двух крупнейших держав за господство над всем миром. Но подобные категории пугали издателей и не были доступны пониманию обывателя.

Успел Хайд побывать и известным писателем. Он написал три книги. Одну о войне, одну о мире и одну о любви. В этих книгах он сказал все, что имел сказать. Его выслушали. С ним согласились. С ним немного поспорили. От него отвернулись.

Побывал драматургом. По его пьесе поставили спектакль. Спектакль прошел с успехом. О нем написали благоприятные отзывы. Весь сезон на него ходил зритель. Но спектакль вышел из моды, и его перестали давать.

Хайд выпустил книгу стихов, и ее похвалили, но, кажется, так и не поняли. Это не его субъективное мнение — книгу действительно не поняли. Стихи, возможно, и не были хороши. Они, собравшись вместе под одной обложкой, оказались очень неровными. В них были такие крик и боль, которые непривычно встречать в стихах.

Жизнь состоялась, прошла и закончилась. Оставалось красиво подвести черту. Спеть последнюю песню. Хайд считал, что самоубийство его тоже должно быть актом искусства. Но для этого последнего творения не хватало самой малости — вдохновения. Он не мог решить, как именно это следует сделать, и продолжал мучительно размышлять. Оставался ничтожный шанс, что его убьют где–нибудь в злачном месте.

Он был достаточно молод для того, чтобы хотеть чего–то, но он не хотел.

Он был достаточно зрелым человеком для того, чтобы понять многое в жизни. Но он не понимал. Он перестал понимать.

Он понимал только одно: что не хочет и не может делать что–либо. Незачем.

Он ничего не хотел сказать людям. Он ничего не хотел получить от людей. Он заработал немного денег и мог жить вполне прилично. Банковские вклады были доходны. У него была просторная квартира, в которой было пусто и не прибрано. Как пронеслись по этому его логову ураганы дружеских гулянок, так и остался затухающий хаос.

У него были связи и знакомства, но не завелось друзей.

У него были подружки и поклонницы, но не завелось семьи.

Он влюблялся и закручивал бурные романы, но они проносились через его жизнь и таяли, улетая к горизонту.

Он шел по улице, у которой не было названия. Да что там — у этой улицы не было даже проезжей части и тротуаров. Просто брусчатка, свинцово светившаяся под фонарями мокрой чешуйчатой спиной. Фонари торчали прямо посреди улицы. Белые шары светили тускло. Вокруг них ореолом поблескивали нити дождя.

Кошмарная дождливая ночь.

Мокрая улица.

Редкие фонари.

Низкие дома с нахлобученными до бровей тяжелыми крышами. И лесенки вниз, — в подземелья, к запаху прокисшей калиновки и жареного мяса каракатиц с укропом.

Он спускался в каждый третий подвал и заказывал большую чашку калинового вина. Закусывал неизменными каштанами вперемешку с шелухой из вазочек, привинченных к деревянным столам. Потом, с трудом очистив пару каштанов, он заказывал еще одну чашку и расплачивался.

Он выходил под дождь и шел в следующий подвал.

Продолжая свою меланхолическую прогулку, Хайд заметил в какой–то момент просветления, что кружит по этой жутковатой улице с подозрительными личностями, шныряющими вдоль темных домов, круговертью дождя и ветра, пьяными фонарями, скрипящими вывесками и хороводом теней.

Он сделал это открытие, когда обнаружил, что забыл в каком–то из подвалов зонт, потом, зайдя в очередной подвал, нашел свой зонт там, где его оставил, забрал — и забыл его там, где бармен приветствовал его словами: «А, это снова вы!»

Он собрался и, выпив две чашки, вышел под дождь снова. Зонт был потерян уже окончательно. Хайд осмотрелся. Он решил, что следующим подвалом будет тот, где он уж точно еще не был. Но выполнить столь четко сформулированную задачу оказалось сложнее, чем поставить.

Да, все перила казались ему знакомыми, а на вывески он прежде не смотрел. Предстояло проделать трудную работу: обойти все входы в кабачки, по перилам и ступеням опознать те из них, которые он уже посещал, и выбрать тот, где он еще не был сегодня.

Это была интересная, новая в его жизни задача. И он отдался ей со всей страстью, на которую был способен всякий раз, когда чем–либо увлекался.

Наконец, один из подвалов был опознан им как совершенно не исследованный. Здесь не было перил. Ни чугунных, ни кованых, ни деревянных, а ступеней было всего три. Но главное — из подвала доносилась музыка. Раньше он не слышал музыки в этих заведениях.

Он огляделся и не нашел знакомых ориентиров. Получалось, что в этой части улицы, которая сбегала с одного холма и взбиралась на другой, он еще не был. Это обстоятельство, отсутствие перил, музыка — все говорило за то, что сложнейшая задача, кажется, решена.

Он скатился по ступеням, едва не падая, и ввалился в полутемный зал. Да, так и было — он никогда еще не бывал здесь. Ни прежде, ни этой ночью.

На столах нет вазочек с каштанами, но зато обычные массивные столешницы облицованы зеркальной плиткой. Народу много. В глубине длинного сводчатого зала, похожего на пещеру, обустроена эстрада. На подмостках кривлялось странное существо, издававшее то визгливые, то гортанные звуки, которые в сочетании с непростой и весьма интересной музыкой давали завораживающий, пьянящий эффект.

Позади странного существа, выделывавшего со своим телом чудеса акробатики в такт музыке, сидели музыканты, с безучастным видом наигрывавшие что–то залихватское, легкомысленное и будоражившее в душе самые темные, самые тайные струны. Они разве что не зевали во весь рот, но музыку исполняли виртуозно. Так бывает иногда.

Хайд пошел вперед, натыкаясь на скамьи и спины людей, заполнявших зал. Он отыскал себе место возле эстрады и сел за стол. Подошел бармен и поставил перед ним чашку калиновки.

Некоторое время Хайд сидел и слушал. Он выпил две или три чашки вина, причем за каждую следовало платить немедленно и несколько дороже, чем в других местах. Видимо, взимались деньги за музыкальное сопровождение выпивки.

Постепенно до затуманенного мозга писателя, поэта и драматурга стала доходить информация, заложенная в текстах песен, и тут он во всей полноте осознал, что певец поет чушь.

Это был бред и белиберда. Причем белиберда не нарочитая, а с тем неповторимым пафосом, который сопровождает все, что рождается от вдохновения вопиющей бездарности. И было ясно, что певец не отдает себе отчета в том, что тексты песен не годятся даже для концерта в доме призрения для безумцев. Нельзя было назвать их поэзией даже в ироничном или переносном смысле.

Однако музыка была хороша. Певец владел голосом, как ангел Исхода, поющий Песнь Последнего Дня. Музыканты весьма недурно обходились с инструментами. А более прочего зачаровывали немыслимые движения певца. Пусть они выглядели порой нелепо, но были виртуозны и так же органичны, как движения человека, который ходит, пьет воду или оборачивается на окрик.

Как–то все этот парень делал очень по–своему. Он как–то эдак выбрасывал в сторону руку с растопыренными пальцами и вновь отдергивал ее к себе, словно обжигался, он сплетал и расплетал ноги, словно они были веревочные, и тут же упруго подпрыгивал.

Движения перетекали одно в другое, как течет вода, как гусеница превращается в бабочку и как огонь костра пожирает дрова. И все время творилось чудо, порождавшее и развивавшее чувство.

Хайд волевым усилием перестал воспринимать нелепые слова очередной песни и начал набрасывать стихи под эту музыку. И немедленно получилось: о войне, о мире, о любви. О скитаниях вечных и о земле.

И когда эти, новые, слова уложились на музыку и слились с ней, то Хайд почувствовал, как покрывается холодным потом. Это было сильное переживание. Само собой, счеты с жизнью он сводить раздумал.

Но главным было даже не это. Хайд понял, почему люди не восприняли его поэзию. Потому, что это были песни. Их нужно было не читать, а петь. Даже скорее кричать страшным голосом, то срываясь на фальцет, то завывая и содрогаясь в конвульсиях, как этот парень.

Между тем музыканты закончили выступление. Публика поблагодарила исполнителей жидкими овациями, и те начали собирать инструменты.

Нужно заметить, что сам Хайд не умел танцевать вовсе. И на то были причины. Еще он панически боялся публичных выступлений. И на это была одна причина, о которой он боялся даже думать.

— Позовите за мой столик солиста, — попросил Хайд бармена, принесшего очередную чашку калиновки.

— А что ему сказать, чтобы он пришел? — поинтересовался тот.

— Скажите, что я его брат–близнец, — пошутил Хайд.

Бармен отшатнулся и всмотрелся в лицо поэта.

— А ведь действительно! Как это я сразу не заметил? — с серьезным видом пошутил бармен в ответ и ушел.

Он переговорил с музыкантом и подвел его к Хайду.

— Д–да нет у м–меня ник–к–какого б–брата! — донеслось до писателя.

Эксцентричный музыкант, тощий, как вяленая рыба, плюхнулся перед Хайдом на скамью.

— Вы что ли м–мой б–б–бра… — начал было он, здорово заикаясь, но осекся.

Он посмотрел на себя в зеркальную столешницу, потом на Хайда. Потом повторил эту операцию и расхохотался, обнаружив ужасные гнилые зубы и премерзкий запах изо рта.

Хайд ужаснулся, но тут же вспомнил, что и сам давно не носил собственных зубов. Зубы у него поменялись на протезы, сразу после того как он вернулся с войны.

— Вот это я п–понимаю! — воскликнул музыкант, отсмеявшись. — Вот это да! Я готов поверить. Правда! Вот только моя п–покойная матушка умела считать до двух и была в сознании, когда я п–протискивался головой на свет, оттуда, куда любил наведываться мой п–папаша. И она заметила бы, если бы я был не один. Так кто вы т–такой?

— Мое имя Хайд. Хикс Хайд. Насчет того, что я наш брат, я пошутил. А как ваше имя?

— Питер Таргет мое имя! Но шутка удалась! Действительно, одно л–лицо! Как вам это удалось сделать?

Хайд внутренне содрогнулся.

Он понял причину смутно узнаваемых черт парня, назвавшего себя Питер Таргет. Он украдкой взглянул в зеркало столешницы и снова на собеседника. Никто и никогда не узнает, каких трудов стоило ему скрыть потрясение и спокойно сказать:

— Я намерен угостить вас и сделать одно предложение. В этом предложении есть все. Слава, деньги. успех. Творческая реализация. Возможности.

— А я с удовольствием выпью за ваш счет и п–нослушаю! — бесшабашно заявил Питер. — Думается мне, что человек, который носит мое лицо, д–дурного не п–п–предложит.

Да, Питер Таргет был полным и стопроцентным двойником Хайда. Двойником, встреча с которым сулит беду, если верить приметам. Даже родинка над левым уголком рта была точно такая же.

Питер был более худ. Но и Хайд не отличался избытком плоти. Питер нуждался в ремонте зубов, но и Хайд в свое время пережил подобное. Питер носил длинные волосы цвета каштанов, но и короткая прическа Хайда была такого же цвета, если бы не седина, начавшая наступление в самое последнее время.

— Мое предложение заключается в том, чтобы вы стали мною, — сказал Хайд. — Или, что вернее, чтобы мы стали одним человеком.

Питер поперхнулся и чуть не откусил край чашки. С этого момента никому не известный певец Питер Таргет перестал существовать. Такого человека не стало вовсе.

Дело в том, что Питер не интересовался ничем в жизни, кроме возможности петь и танцевать для публики. Деньги, женщины, слава, возможности — ничто не интересовало его. Все, что было ему нужно, — музыка и публика. Он не мог жить без этого. Вернее только в эти минуты жил.

Он сразу поверил Хайду. Он не мог предположить подвоха. Да подвоха–то и не было.

Питер был едва образован, наивен, не от мира сего. Он даже на бытовом уровне выражал свою мысль либо готовыми штампами, почерпнутыми из уличного разговорного языка, либо корявыми и невнятными, перегруженными выражениями. Только самые простые вещи давались ему легко. При этом он сильно заикался, так, что порой вообще не мог сказать, что думает, если хоть немного волновался при этом.

А пел и танцевал он божественно.

Идея стать другим человеком понравилась ему. Это было своеобразной веселой игрой. А Питер был почти как ребенок. Хайд с ужасом узнал о том, что они были ровесниками. Даже месяц рождения совпадал. Но если Хайд к тридцати трем годам прошел через славу и забвение, через войну и мир, через невероятные порою приключения, то Питер был абсолютным девственником в прямом и переносном смысле.

О поэзии Питер знал только то, что «это должно быть складно», однако новый текст, предложенный Хайдом для его песни, потряс непосредственного парня до слез.

В рамках игры «стань Хайдом» нужно было научиться носить дорогие костюмы джентльмена, ходить, как Хайд, и перенять его жесты, что для талантливого танцора было нетрудно. Новые зубы понравились ему больше всего.

Квартирка, маленькая и уютная, в отдаленном районе Ронвиля, снятая для него Хайдом, была олицетворением сбывшейся мечты. Потребности Питера оказались на удивление невелики.

Хорошее питание за двадцать дней довело его до кондиции Хайда. Теперь, стоя перед зеркалом в одинаковых костюмах, они оба поражались сходству.

— Теперь, — сказал Хайд, — ты должен усвоить самое главное. Мы нигде больше не должны показываться вместе. Ты появляешься только на сцене. Ни с кем не разговариваешь. Просто не открываешь рта. Ты поешь и танцуешь. Вся слава твоя. Но потом я подменяю тебя. Я буду разговаривать с журналистами, я веду дела, связанные с концертами, я занимаюсь всем. Ты же, кроме сцены, выходишь на улицу только с моего ведома и только в гриме, чтобы никто тебя не мог узнать. Это понятно?

— Эт–то х–хорошо, что т–ты будешь з–за м–м–меня г–гово–рить, — расплываясь в белозубой улыбке, сказал Питер.

— Завтра твое первое выступление, — объявил Хайд. — Зал небольшой. Но это только начало.

Двойника все устраивало. Он прекрасно чувствовал себя на сцене. Лучше, чем где бы то ни было. И так он чувствовал себя только на сцене.


Делая из Питера свою копию, Хайд развил бурную деятельность. Он нанял оркестр и разучил с ними восемь песен на свои слова и на музыку Питера. Питер репетировал один. Впрочем, он и не нуждался в серьезных репетициях. Оркестр недоумевал, потому что Хайд отказывался петь иначе как на концерте. Это породило слухи. Слухи породили интригу.

На концерт Хайд пригласил кучу ненужных богемных личностей, но главное — он пригласил толпу репортеров и критиков, а самое главное — Поупса Мэдока, самого крупного импресарио в Мок–Вэй–Сити и во всей Метрополии.

Хайд был окрылен. Он почти не волновался. Он знал, что будет успех. Но все же ликование накатывало волной, когда он среди суеты столбенел, вдруг понимая, КАКОЙ будет успех.

И Питер не подвел его. Успех был колоссальный.

А мистер Поупс Мэдок предложил недурственный контракт. Хайд поломался немного, набивая цену, и подмахнул контракт, после чего сгоряча буквально вбил в документ печатку.

На Хайда обрушилась слава.

Питер работал как проклятый. Он мог делать по три, четыре, пять концертов в день. А Хайд, свежий, сияющий, велеречивый, захлебывающийся от вдохновения, выходил к народу, к журналистам, на рауты. Он был повсюду. Его награждали премиями, призами и поцелуями. Его возносили, его боготворили, наконец.

Питер, делавший эту славу в поте лица своего и на грани человеческих возможностей, даже не подозревал о ней. Для него весь мир был — сцена, музыка, овации и отдых с коротким блаженным забытьем от горстки кенди–табс.

Да, злоупотребление легким наркотиком в лошадиных дозах было единственным недостатком Питера.

Но Хайд не мог бороться с этим. Он подозревал, что если отвадить Питера от кенди, то у него могут появиться другие интересы. А так — он был управляем и бесконечно работоспособен. Он был готов выступать столько, сколько его могли слушать.

Музыку он сочинял, как дышал. Хайд отдал ему на песни все свои стихи, а Питер просил новых. Приходилось отвлекаться от раутов и вечеринок, чтобы набросать пару куплетов. Это начинало раздражать. Но Хайд не мог использовать ничью поэзию, кроме своей. Это было бы вне легенды. А всерьез заняться поэзией, ради которой вообще–то вся эта афера и затевалась, у него теперь не было ни времени, ни сил, да, если честно, и большого желания.

Хайд чувствовал себя отомстившим. Все, кто не принимал его всерьез как поэта, писателя, драматурга, теперь и об этих его ипостасях вспомнили. Снова шла пьеса, принося небольшой, по сравнению с Питером, доход. Переиздавались его три книги. В виде песенников печатались его стихи. Он стал бы безумно богат, если бы его песни запели по трактирам, но этого не происходило, так как манеру исполнения Питера трудно было повторить, а в другой манере люди не хотели слушать эти песни.

Как–то незаметно Хайд перестал отделять Питера от себя. Ведь он все время говорил: «Мои концерты», «Я написал (спел) песню», «Мои песни». И так далее… Но при этом он начал тяготиться своей второй ипостасью. С Питером нужно было все время нянчиться, прятать его, подменять… Это все больше походило не на развлечение, а на тяжкий труд.

Кроме того, у Хайда были и свои проблемы, не менее серьезные, чем заикание, инфантилизм, наркомания и подпольное положение Питера.

И все же, и все же, и все же — он оказался в том заоблачном мире всеобщего внимания, который, как он полагал, предназначен ему — человеку незаурядному, талантливому, сделавшему многое для этих людей, которые пренебрегали им прежде и которые боготворили его теперь.

Хикс Хайд — бард и суперзвезда. Властитель душ и умов. Сложносочиненный гибрид двух человек. Тайна и исповедь вместе. Его песенки распевали повсюду. Его строки стали поговорками. Его мелодии насвистывали и мурлыкали. Их разучивали дети на уроках гармонии.

Интеллектуал, поэт, писатель и журналист встретил человека, очень похожего на себя, и решил, что тот сделает его звездой. И все получилось. Опереточный сюжет был с блеском воплощен в жизнь. Но кому, как не Хайду, было знать, что в жизни такие сюжеты чреваты трагическими развязками.

Дело в том, что Хайд при всех своих талантах обладал ужасающей фобией публичных выступлений. Он знает это за собой. Но вращаться в круге внимания на приемах и торжественных собраниях, раздавать многочисленные интервью ему было не в тягость. Это только щекотало нервы.

Как далеко это безумие могло зайти? Очевидно — очень далеко, до конца. Так все и случилось. Да, все зашло слишком далеко.

Постепенно жизнь в заоблачном мире стала угнетать Накапливались по капле сложности. Хайд начал понимать, что возвращается в ту ужасную ночь, когда хотел свести счеты с жизнью и нашел Питера. Кроме того, Питер постепенно начал выходить из–под контроля…

* * *

Лена украдкой вышла из спальни через боковую дверь, ту, что в стене со стеллажами книг.

Эту дверь девушка поначалу даже не заметила. Узкая дверца в уголке, стиснутая стеллажами, одна из немногих в доме, что открывалась на петлях, а не отодвигалась, как остальные.

Только теперь, в судорожных поисках пути для побега, Лена обратила на нее внимание. Приоткрыла, повернув ручку в виде птичьей лапы, и заглянула в сумрак.

Она ожидала увидеть что угодно. Хотя бы и неблагоустроенный чердак, что не вязалось с этим домом, а может быть, чем не шутит черт, и комнатку Синей Бороды, который, как известно, имел странные привычки в отношении своих жен, заглядывавших куда не следовало.

Там, за потайной дверцей, оказалась маленькая каморка, освещенная окошком под самым потолком, и все стены ее занимали такие же стеллажи с книгами. Что–то массивное темнело посреди каморки. Как выяснилось, это был огромный глобус.

Но у Лены не нашлось времени и душевных сил рассматривать его. Она только обратила внимание на циферблат часов, поблескивающий в верхней части оси. Часы тихонько, загадочно тикали. Показалось, что глобус поворачивается в такт, но, возможно, это просто была игра теней.

Главным в сумрачной каморке были перила и провал винтовой лестницы куда–то вниз. Медный кант по темному дереву перил поблескивал, как на корабельном штурвале, и росчерки золотистых кромок ступеней, словно звонкие спицы колеса, рассекали сумрак на дольки.

— О как! — изрекла Лена, жалея, что не обследовала этот ход раньше.

А был он раньше, этот ход? Была ли каморка? Неправильный дом то и дело меняется.

Почему–то казалось, что лестница куда–то да и выведет. Логично, правда? Лестницы, они такие — всегда ведут куда–то. Даже если их поведение при этом вызывающе, как недавно.

Девушка осторожно начала спуск в темноту по крутым узким ступенькам, завивающимся спиралью вокруг столба, имевшего вид древесного ствола, в то время как сами ступени были стилизованы под ветви с листьями. Чугунная лестница тихонько вибрировала под ногами. Страшно, аж жуть.

Внизу сделалось светлее.

Лена отдавала себе отчет в том, что побег следует хорошо подготовить, но опыт подсказывал, что при излишней подготовке чего бы то ни было сил на само мероприятие может не остаться.

То ли дело импровизация! Или повезет, или нет. И ей повезло!

По крайней мере, она никого не встретила, спустившись на первый этаж. Но и не вполне повезло… Она очутилась в комнате, где раньше не была.

— Ну, если я выберусь отсюда, — изрекла она, — рассказывать буду всю жизнь, как Сенкевич.

Пламя трепетало в тусклых светильниках сине–белого и сине–зеленого стекла.

Мало света и много–много всего.

Видимо, Али Баба с сорока разбойниками и Аладдин со своей лампой ушли вслед за Синдбадом в путешествие за семь морей. В последнее путешествие, потому что не вернулись. А все свое добро оставили здесь, в нагроможденных сундуках и кофрах, покрытых пылью.

Здесь были статуи, напоминавшие все тех же сорок разбойников, только окаменевших… Или это жертвы Медузы Горгоны… Были зеркала в причудливых рамах, что множили и без того изобильный беспорядок. И много–много ламп Аладдина давали призрачный неверный свет. Пещера призраков и отражений.

— Я выберусь отсюда!

И Лена двинулась извилистым проходом туда, где угадывалась дверь.

Только бы не волшебный замок, залароленный заветным словом!


Лена выбралась–таки из дома.

Она немного поблуждала в заброшенном крыле первого этажа, никого, к счастью, не встретив, и не только нашла выход, проскользнув через пустующие апартаменты привратника, но там же, прямо у двери, на вешалке, обнаружила огромный плащ с капюшоном, который по случаю дождя взяла с собой.

Дорогу через парк ей, без околичностей, указал садовник–друид. И она двинулась через парк, навстречу приключениям. Если в доме уже случился переполох, то по крайней мере с улицы или из парка это не было видно.


Только две пары глаз провожали Лену. Привратник и его супруга. Они стояли в темной комнате у окна.

— Она ходила к Лесному Отцу, — сказала хранительница очага и прильнула к могучему плечу супруга.

— А вот теперь отправилась гулять под дождем… — сказал привратник в тон. — Стоило ли волноваться? Все дороги и тропы мира лежат у ее ног.

* * *

Жан Огюст Доменик Рюво, распорядитель зала ресторана «Ламент», как раз закончил составление заказа для поставщиков с учетом предпочтений публики за истекший день и собирался подняться в свою квартиру, которая находилась в этом же доме.

Как специалист в узкой и весьма значительной области бытия человеческого, мэтр Рюво не мог не отметить, что в последнее время у ресторана появилась новая клиентура. И эта клиентура ему не нравилась.

То были люди, которые ПРОСТО ЕЛИ. Не больше и не меньше, чем раньше. Но как–то не так.

Люди, поглощавшие изрядные порции деликатнейшей пищи, относились к еде просто как к способу поддержать силы организма, будто заливали топливо и воду в паросиловую установку… Такие клиенты раздражали Мэтра Рюво.

Он был гурманом и ресторатором по призванию. Его жизнь была подчинена служению одной из самых насущных человеческих потребностей. Он почитал искусством не только приготовление пищи, не только употребление ее, но и угощение.

Ему нравилось помогать людям в выборе блюд, подбирать их сочетания, варьировать напитки и воспитывать вкус. Просто кормить, наконец, он любил.

Но люди, которые метали в рот кусок за куском, как поленья в очаг, его раздражали. Они сводили на нет самый смысл его существования. И мэтр Рюво морщил свой длинный чуткий нос, думая об этом.

«Что переменилось в мире?» — мысленно спрашивал он себя. И не находил ответа. Совершенство не знает предела, но, коль скоро люди перестанут ценить вкус пищи, стоит ли изощряться в составлении вкусовой партитуры?

Эти съедят всё!

Может быть, им будет довольно котлеты на лепешке, с листом салата и куском сыра, что берут с собой в лес собиратели желудей? Что станет тогда с кухней? И он страдал, как истинный художник, чье мастерство было слишком тонко для понимания толпы. Может быть, все дело в том, что кухня все меньше становится уделом аристократов? Лендлорды перестают думать о пище для себя и своих людей. Перепоручают традиционную миссию…

— Напишу петицию в Палату мейкеров, а заодно и в Совет лендлордов, — сказал он решительно и покинул свой кабинет.

Рюво был в полном праве обращаться напрямую в обе эти инстанции, являвшие собою две ветви власти мировой державы. Ведь как совладелец ресторана и глава компании, входящей в состав синдиката, производящего продукты питания, он относился к сословию мейкеров, а не маркетеров, как это могло бы показаться неискушенному.

С другой стороны, согласно Традиции, как человек, имеющий непосредственное отношение к угощению гостей ресторана, он занимал положение, равное по статусу лорду. Ведь готовить мясо, да и другую пищу, и кормить своих людей входило в обязанности самих землевладельцев, которые ничем полезным больше в жизни не занимались.

Разумеется, эта традиция ныне превратилась в символические действия и ритуалы. И если раньше мелкопоместный землевладелец, равный в правах с владыками мира, действительно орудовал на кухне ножом, посматривая, усердно ли поварята вертят вертела, и ожидая возвращения с работы своих людей, работающих в полях и лесах, то теперь все изменилось. Вместо поварят, падающих в обмороки от жары, вертел вращает специальный механизм, изобретенный прадедом знаменитого часовщика Каспера Букса. Да и потом, лендлорды сами готовят редко. Они просто хранят фамильные рецепты.

Сейчас у лендлордов есть другие, более интересные дела. Поначалу землевладельцы приобрели вкус к войнам. И вместо кухни стали распоряжаться дележом добычи. Кроме земельной аристократии появилась выросшая в ее недрах военная. А теперь они являются главной политической властью. Ресурсы и армия находятся в их руках.

Если лендлорды безраздельно владели земельными угодьями и недрами Мира, то те, кого называли Лорд–мэн, восходили или приравнивались к непосредственным обработчикам земли — владельцам семейных ферм на земле, арендованной у лендлордов. Они переняли традиции и уравновесили сословие мейкеров.

* * *

Хай Малькольм Лендер сладко зевнул и помотал головой, вытряхивая из висков вязкую дремоту.

Распрощавшись с Кантором, который любезно подвез его до дома, Лендер поднялся в свою квартиру на Райс–сквер в доме Стемплтона Йорка, том самом, где знаменитый магазин готового платья на первом этаже.

Лендер, не раздеваясь, опустился в кресло и потер лоб длинными пальцами. Усталость в нем едва одолевала перевозбуждение.

— Записать всё! — проговорил он, зевая вновь. — О, великий Лэр, владыка северных морей! Какая изумительная тема.

Телефонный аппарат неприятно звякнул. Лендер снял наушник и подумал: «Кто бы это мог быть? Вернее всего, из редакции». Но он ошибся.

— Вас информирует секретарь мэтра Улле.

— Слушаю, — встревожившись, сказал Лендер.

Поздний звонок от личного историка[4] никогда не способствует благому отдохновению.

— Мэтр Улле хочет встретиться с вами в удобное вам время. Желательно завтра в первой половине дня.

— О чем пойдет речь? — поинтересовался Лендер.

— О ваших рисках, разумеется, — снисходительно пояснил секретарь. — Нам стало известно о задании, которое вы выполняете. В связи с ним ваша жизнь обрела более непредсказуемый характер. Это повод для пересмотра договора управления рисками или для оформления частного приложения к договору.

— Я буду несколько занят завтра, — неуверенно сказал Лендер.

— Если вы позволите пренебрегать возросшими рисками, то и мы в свою очередь оставляем за собой право в одностороннем порядке пересмотреть величину рисковых выплат.

— Хорошо. Я буду завтра в первой половине дня, — покорно согласился сочинитель и осторожно повесил наушник на крючок.

Усталость брала верх. Завтра будет нелегкий день, подумал он.

Сочинитель Хай Малькольм Лендер машинально взял в руку сундучок копилки с клеймом конторы мэтра Улле. Ключик от серебряного сундучка был у секретаря историка. Встряхнув копилку, Лендер пожалел о своей расточительности. Он часто забывал обменивать векселя, в которых платили ему гонорары, на золотые аникорны и пополнять содержимое копилки. Поэтому почти всегда, когда наступало время страхового взноса и следовало нести копилку к историку, ему судорожно приходилось изыскивать одну–две монеты.

Работа сочинителя сопровождалась определенными рисками, в связи с которыми его страховые выплаты были довольно значительными. А вот гонорары никоим образом не могли считаться крупными, да и зависели от слишком многих факторов. Пересмотр договора управления рисками мог подрубить и без того не блестящий бюджет сочинителя.

Лендер поставил копилку на комод, чувствуя, что близок к панике. Его кредитная история выглядела не лучшим образом. Проблема поиска средств вставала перед ним, как непреодолимая стена, закрывая собою белый свет.

Он знал только одно средство борьбы с паническими настроениями: работа — и немедленно присел к своему бюро, разложил в ряд несколько остро отточенных карандашей, заправил перо и достал стопку линованной бумаги.

Закончив приготовления, сочинитель ненадолго задумался. За сводчатым окном накрапывал обычный в эту пору дождь. Газовые рожки давали достаточно мерцающего света.

Лендер привычным движением отер перо лоскутком кремовой замши, смахнул несуществующую ворсинку бумаги и начал писать:

Цепь таинственных происшествий в Нэнте…

Он подчеркнул написанное аккуратной волнистой линией и продолжил:

…которые останутся в истории, вернее всего, под названием «Дело о человеке–саламандре». По крайней мере, ранняя весна этого года навсегда останется в моей памяти под этим загадочным знаком.

Среди дел, которые доводилось расследовать Альтторру Кантору, не было более волнующего, жуткого и неестественного, чем это дело о человеке–саламандре.

Опустив предысторию, Лендер перешел к сути дела и подробно изложил все события, произошедшие во время гонок паротягачей в Нэнте, после чего отложил перо и просмотрел текст. Приписал в конце несколько интригующих фраз — веди читатель должен с нетерпением ждать следующих публикаций.

Написанное Лендер отошлет в редакцию с утренним курьером. Теперь у него будет три дня для того, чтобы собрать информацию о человеке–саламандре и сделать по–настоящему великолепный материал. Да, к тому времени расследование должно продвинуться еще больше.

— Это будет буря! — сказал себе Лендер. — Настоящая дикая охота — вот что будет описано в этой публикации.

Чутье сочинителя подсказывало ему небывалый успех. Правда, он не догадывался о том, как осложнится теперь его жизнь.

— А ведь интересно… — пробормотал Лендер, зевая, — как быстро Кантор поймает этого саламандра?

Безусловно, в своем сознании сочинитель расставлял совсем другие акценты, нежели Кантор. Лендер почти не думал о беглеце из тюрьмы Намхас. А вот таинственная личность человека–саламандры все более волновала его воображение. Ну и конечно, личность самого Кантора.

* * *

Автопоезд Торнтона Торнтонсона катил и катил по заснеженной дороге, то ныряя в лес, то вновь выплывая на белое поле. Занимался рассвет, и вставало солнце, день близился к полудню, а пассажир, погрузившийся в дремоту, только постанывал и ворочался во сне.

« Умаялся, бедняга», — сочувствовал ему Торнтон, налегая на рулевое колесо.

Торнтон подозревал, что с его пассажиром стряслась большая беда. Но что он мог? Только сочувствовать.

Дорога была трудной. Снегопад кончился, и поля искрились на солнце. Глаза уставали от сияния белизны Но водитель любил свою машину и любил любые дороги.

Хорошо было вот так ехать по заснеженному полю. Хорошо было встречать в дороге новый день. И катить вперед. Вперед и вперед.

Хайд проснулся и некоторое время не мог понять, где находится. Прошлое, возвращавшееся в момент, когда он засыпал, и не отпускавшее во сне, держало, как камень на шее, не давая вынырнуть в реальность.

Наконец он проснулся окончательно, вспомнил события прошедшей ночи, и кошмар реальности накатил на него с новой силой.

А к этому времени уже вышли свежие газеты с заголовками «Таинственное исчезновение Хикса Хайда». И люди Огисфера Оранжа уже шли по его следу.

* * *

Уильям Тизл — председатель милиции города Рэн тоже не имел поводов для счастья, покидая свой кабинет. «Пожелания» столичного антаера, которые передал ему помощник Орсон, оказались возмутительны по содержанию, а тон нескольких строк, написанных на листочке записной тетради, уязвил достоинство председателя Тизла.

Кантор не просто предписывал ему установить круглосуточный пост у загадочной машины в лесу. Он настаивал на том, чтобы постовых было двое, чтобы они бодрствовали и сменялись каждую четверть суток, причем не одновременно, а так, чтобы один постовой сменялся в середине дежурства другого.

Что себе думал этот столичный полицейский? Беспокоился о том, чтобы им веселее было, что ли?

Так мало этого! Он требовал, чтобы в палатку к дежурным был проложен военно–полевой телефон. Да, такая штуковина имеется в арсенале милиции. У них тут не захолустье какое–нибудь! Два телефонных аппарата в деревянных, обтянутых кожей кофрах с вертушками, да несколько катушек проволоки. Только вот кто же знает, как эта штука работает? Как она включается, и все такое прочее. Связистов в городе нет. А если приглашать телефониста от городской компании — то надо либо хорошо заплатить, либо применить власть, а следовательно, испортить с кем–то отношения.

На другом конце телефонной линии столичный антаер требовал посадить еще пару дежурных. Одного для приема экстренных сообщений, буде что, а другого в качестве вестового.

Тизл ничего этого делать не стал. Он решил, что с доставкой экстренных сообщений лучше всего справится человек на лошади. Лошадку он выделил дежурным из своей (личной, не милицейской) конюшни. При этом выписал себе сгоряча из скромного милицейского бюджета небольшую премию за гражданское содействие работе вверенной ему милиции.

А дежурить к машине на вторую ночь отправил Хиггинса, как самого опытного по части кингслейера (он же его первый увидел), да Орсона…

Кстати, Орсон уже заслужил наказания…

За что? Ну, за то, что когда его позвал Кантор, помчался, даже не спросив разрешения у него — Тизла — непосредственного своего начальника. А также за то, что все вот эти «пожелания» имел наглость доставить и не только с бессовестной рожей вручить, но и настаивать на том, чтобы они были исполнены.

В свою очередь Орсон, который не мог не ознакомиться с рекомендациями Кантора, пока возвращался из Нэнта домой, подошел к их исполнению творчески. Поскольку телефона полевого ему не дали, то он взял с собой ружьишко с пригоршней сигнальных патронов, пускающих при выстреле в ночное небо красивые красные фейерверки. И наказал своему двоюродному брату, что заведовал командой дежурных по пожарной каланче, внушить дежурным этим, чтобы посматривали в сторону леса. И если что, так сразу кликать подмогу.

И ведь как чувствовал…

* * *

Наплывала ночь. Дождь накрапывал. Лена в плаще с капюшоном вышла из ворот усадьбы Остина. Сердечко колотилось, словно кулачок. Ею овладел азарт.

Как Алиса в Стране чудес, читавшая «неправильные стихи», Лена тихонько напевала «около нот», перевирая слова сообразно структуре момента:

I am a soldier of freedom

In the army of man.

I am a spirit of action

And a par–ti–sa–a–an!

The cause it is noble

And the cause it is just.

We are ready to pay

With our lives if we must.

Gonna ride across the rain

Deep and wide.

Ride across the rain

To the other side...[5]

— О как! — вдруг сама себя перебила Лена.

Перед ней была улица, в обе стороны — и справа, и слева — уходившая вниз. Мощенная булыжником…

Дома напротив, сомкнувшие плечи в едином строю, еще больше походили на иллюстрацию к книге сказок. Только книжка эта, пожалуй, для взрослых, и сказки — страшненькие.


Улица, на которой оказалась Лена, была кривой настолько, что казалось, вполне способна пересечь самое себя. Девочка не знала, что так сумбурно застроены только старые кварталы, примыкающие к паркам лендлордов, в континентальной части Мок–Вэй–Сити.

Проблуждав под дождем полчаса, она сделала два открытия, от которых ей стало нехорошо. Во–первых, она заблудилась. Совершенно, непоправимо и окончательно. Попытки пойти в обратном направлении не дали никакого результата. Везде одно и то же: мокрая черепаховая спина брусчатки, домики с каменными крылечками, черепица крыш и витые колонны. Маленькие окна, немногие из которых светились желтоватым неверным светом.

И второе обстоятельство, приводившее ее в ужас: ей почему–то грезился какой–то говорящий кот, который непременно должен выйти из подворотни с покосившимися воротами. Какой кот? Зачем кот? Просто для того кот, чтобы довести ситуацию до крайней степени животного ужаса и человеческого, леденящего в своей безысходности безумия. Что может быть безумнее говорящего кота под дождем?

Но никакого кота не было. И от этого делалось хуже всего.

Только ночь царила над миром. Словно миллионы черных котят собрались в черной комнате и разом закрыли глаза.

Шум дождя. Журчание струй в водостоках внутри колонн. Маленькие мокрые клумбы–палисадники по обе стороны от каждого крылечка. Пушечные стволы фонарных столбов.

Только вдали улицу с грохотом пересекла повозка, на которой восседал возница в широкополой шляпе. Мокрая лошадка цокала коваными копытами, понурясь.

Лене куда проще было констатировать собственное клиническое безумие, чем признать, что все происходящее с нею не сон, а реальность.

Заблудилась безоговорочно и бесповоротно. В чужом мире.

И все здесь ЧУЖОЕ. И нет пути назад.

Ее жалкая, наивная попытка сбежать привела только к тому, что она покинула единственное место в этом мире, где была в относительной, реальной или мнимой, безопасности.

Все замерло. Затаилось. Подобралось в ожидании. Лена, что ты сделаешь в следующий момент?

Шум дождя прячет звуки. Над миром царит ночь, пронизанная дождем. Дождь пройдет. Всё проходит. Но тревога останется.

* * *

Хикса Хайда, исчезнувшего для всех, огромный грузовик тем временем вез на юго–запад…

Он был очень далеко от столицы. У Северных врат…

Бард спал, и во сне его преследовало самое недавнее прошлое.


В мире царила весна. Но в северном краю зима не отступала, был снег, и была ночь.

Белое холодное поле, накрытое черным небом, и сонмы снежных хлопьев, кружась, оседали на это бескрайнее поле.

Хайд смотрел в бездну. Прямо перед ним лежала на снегу его бесконечная тень, уходящая головой во тьму и пустоту. Нервное лицо перекошено от страдания. Жутко. Студено на душе.

Будто кроме снежного поля нет ничего во всем мире. Не осталось ничего. Будто тьма поглотила все, что было когда–то. Тьма, стужа, снежные хлопья.

И на сердце было так, будто все разом кончилось. Нет и не будет в жизни ничего такого, ради чего стоит жить.

С большим трудом Хикс Хайд оторвал взор от бескрайней тьмы и бескрайнего снега.

За его спиной на пустыре в предместье города Роллан был установлен гигантский шатер, стояли фургоны, будто армия разбила здесь лагерь. «Армия шутов!» — зло подумал он и побрел к шатру, из которого доносилась музыка.

Первые аккорды баллады были встречены ревом публики. От этого звука Хайд скривился, как от зубной боли.

Тяжко и гулко грянули литавры. Ритм захватил публику, заставил синхронно раскачиваться и биться об ограждения у сцены, как бьется о берег прибой. Публика что–то скандировала, и это напоминало шторм.

Вдруг грохот музыки перешел в пронзительный плач свирели. Публика смолкла. Сердца стучали в одном ритме и были готовы выплеснуть новую лаву обожания и восторга.

Отчетливо заговорили струны, слов не было, но язык музыки был понятен каждому, и одобрительный гул начал нарастать, становясь все более мощным. Запели флейты. И голос певца, придавая свободному, неправильному стиху неповторимый ритм, запел — вернее, заговорил, неторопливо, но твердо ведя зачин легенды.

Слова принадлежали Хайду. Это он написал легенду в духе сказаний Традиции, возрождая стиль древних менестрелей. А Питер соединил пронзительную, доходящую до самых темных закоулков души и несущую туда свет мелодию с ритмами, грубо рвущими нервы и бередящими самые низменные, самые звериные страсти человека. В этом сочетании был успех, была слава и… было предательство.

Безумие заразительно. Безумный Питер Таргет — темный двойник Хайда — искушал, пленял и подчинял. Молодежь обоего пола боготворила этого порочного певца и танцора как героя и вожделела как любовника. Это было страшно. Все светлое, все дорогое, что есть в жизни человека, гибло в этом обожании и обожествлении. Ибо это был кумир.

Он пел о великом, но взывал к низкому. Неужели никто, кроме Хайда, не понимал этого? О, неужели сам Хайд создал это чудовище?!

Он пел о Песне Последнего Дня, сам он был поющим ангелом. Порождением тьмы и пустоты. И гибельный восторг надрывал душу этой песней.

Славен владетельный всадник — могучий Роллон.

Гордо почет принимал от соратников равных.

Опережала молва победителя всюду, где шел он,

Тенью меча укрывая народы и страны.

Новую славу суля.

Ужас врагов был предвестьем прихода его.

Мир воцарялся, где был он с оружием в длани.

Предков завет, свет Традиции и ремесло

Он насаждал повсеместно делами.

С Вестью о Слове!

Славным походам и битвам отмерен предел.

Всадник Роллон воротился из дальних земель.

Дать отдохнуть боевому коню захотел.

Пешим пошел, как Традиция учит людей

К дому родному идти.

Конь, отягченный добычей богатой, шагал.

Гордый хозяином в этой последней дороге.

Думал Роллон, как yвuдит подросших сынов.

И о деяниях в землях далеких расскажет,

О чести боев и побед.

Гул публики складывался в нестройное, будто пьяное, подпевание… Да собственно, публика и была пьяной, одуревшей от этого коллективного обожания. Окончания фраз срывались на визг.

«Это безумие, — думал Хайд. — Это положительно безумие. Нет. С этим нужно кончать раз и навсегда. Поганец украл меня у меня самого!»

Уже у владений своих отдохнуть он решил.

Под своды ветвей к обиталищу Духа Лесного

Вослед за Роллоном отряд его поворотил

И молвил, как учит Традиция, нужное слово

Владетельный воин в пути.

Но пуст, позаброшен шатер Берегущего Лес,

И дикий бурьян прорастал у него на пороге,

И люди лесные не прятались в чаще окрест,

Не вышел встречать ни один у дороги

Владыку земли и воды[6].

Отважный Роллон изведал холод страха. И вместе с ним подобное ощутил Хайд. Это был его текст, его мир, а мерзавец Питер должен был всего лишь жить в этом мире. Но Питер поступил по–своему. Он обжил и переиначил мир, опошлив его.

Питер–Хайд под последние аккорды уходил со сцены. Между близнецами должен был состояться последний разговор, и Хайд, уже переживавший это во сне, заранее знал, чем все закончится. Представление окончено: теперь из них должен остаться только один.


Хайд проснулся окончательно только тогда, когда грузовоз докатился до паромной переправы в Уле.

— Не будил вас, — объяснил добряк Торнтон, — уж очень славно вы спали. Глядя на вас, и я раззевался. Но не делал остановки, чтобы поспеть к парому.

— Это морской паром в Уле? — плохо соображая, где находится, спросил Хайд, растерянно хлопая глазами.

— А какой же еще? — развеселился Торнтон. — Северные ворота мира!

— Поразительно! И сколько времени мы ехали?

— Ну, вы ехали шесть часов, а я до того еще семь.

— Как можно выдержать пятнадцать часов за штурвалом? — поразился Хайд. — Это же превыше сил человеческих!

«Вот о чем нужно написать, — немедленно подумал он, о человеке, который своими собственными руками создает свое благосостояние. Он рядом с нами. Он незаметен и скромен. Но он совершает подвиг ежечасно, потому что им движет высокое чувство долга и ответственность перед клиентом, семьей, самим собой. И когда он справляется с трудностями, то он счастлив».

Но тут Хайд вспомнил, что больше ничего уже никогда не напишет, и вновь ощутил пустоту и холод собственной недавней смерти.

— Полагаю, — отвечал между тем Торнтон, — что многое в этом безумном мире по силам человеку. Либо ты гонишь свою водогрейку, как одержимый, не делая остановок, либо ты опаздываешь на паром, и опаздываешь на всю жизнь. Жизнь, дружище, она как паром, ждать не будет.

— Это мудро! — поразился Хайд.

Добряк Торнтон против его воли пробуждал в нем интерес к жизни.

— Благодарю вас от всей души за добрые слона, — сказал перевозчик. — Но что вы будете делать в дальнейшем? Что бы у вас ни стряслось, жизнь продолжается. Если вам не надоела моя компания, то я предлагаю вам воспользоваться паромом вместе со мной. Здесь, в северных краях, тоскливо и холодно. А в Мире весна. Или у вас свои планы?

— У меня нет планов, — признался Хайд. — с недавних пор я бреду куда глаза глядят. У меня есть немного денег. Пожалуй, я воспользуюсь паромом. Весна — это так заманчиво.

Грузовоз, медленно продвигаясь в колонне других машин подъезжал к парому. Хайд вертел головой. Жажда новых ощущений проснулась в нем, и он сам удивлялся себе…

* * *

В небе над Атлантикой термоплан «Олд — Сайлорс — Сон» шел крейсерской скоростью в сторону Нового Мира. В салоне играла музыка. Тени танцующих пар плыли по портьерам цвета слоновой кости в огромных окнах, выходящих на прогулочную палубу, будто на террасу дворца.

Разнесенные на ажурных фермах винты гудели натужно, упираясь в толщу воздуха и толкая исполинское тело лайнера вперед и вперед. Паросиловые установки, мультифотохоллы, кухни и магазины, все на корабле работало в этот час на полную мощность.

Это был один из шести самых больших кораблей и, по всеобщему мнению, исключительно комфортабельный лайнер компании «N & N». Роскошь трансатлантических рейсов уступала пока только линиям Запад–Восток, получившим после окончания войны самые современные лайнеры. Но пасса жирооборот между Мировой Державой и Новым Миром постоянно возрастал, уже приближаясь по числу пассажиров к внутренним линиям.

Механик Уоллес Оор Карсон, трезвый и угрюмый, стоял на технической палубе и смотрел в густеющую ночь. Твердое решение начать трезвую жизнь влекло за собой неразрешимые вопросы. Он с ужасом осознал, что если исключить шальные попойки из его жизни, то ничего, кроме работы, больше в ней не остается.

Вот лайнер прибудет в порт. Карсон закончит обслуживание своей части механизмов. И сойдет на причал. И что же ему делать? Чем заполнить пустоту? Куда девать средства, которые не будут потрачены на выпивку и штрафы? Можно начать копить, но зачем? На старость? А будет ли она — старость–то? В любой момент, не ровен час, сорвешься с подвески, или еще чего. И никакой старости. А оставить деньги некому. У Карсона не было семьи.

Конечно, можно подкопить, да и купить себе должность управляющего маленькой авиакомпанией. Вот это было бы дело. Карсон знал все воздушные суда до последнего винтика. У него была самая высокая квалификация, в своей профессии он принадлежал к мировой элите.

Еще можно начать делать ставки. В каждом порту или поблизости происходят гонки или бои. И всюду ставки. Можно попытать удачу. Карсон решил попробовать.

Он считал азарт куда меньшим злом, чем пьянство. По крайней мере — теперь.

Но была и другая проблема. Не пить совсем было нетрудно. Это даже как–то поднимало его в собственных глазах. Нo трезво смотреть на окружающую действительность было непросто. И то, что Карсон видел теперь, ему не нравилось.

Мир изменился с тех пор, как он начал служить механиком. Публика изменилась. Пассажиры стали несколько другими. С этим еще следовало разобраться.

Молодые щеголи сорили деньгами, женщины вели себя куда менее скромно, чем прежде. Все подражали аристократам и героям мультифото. И как–то все это сплеталось и составлялось одно с другим в картину, которая Карсона не могла радовать. Куда подевались старые добрые времена?

— Может, дело как раз в выпивке? — не без иронии подумал он вслух. — Может, это от меня зависит, как выглядит мир? Стоит пригубить калиновки, и все станет, как прежде? Ну нет. Меня не проведешь. Раз решил, пусть так и будет, даже если мир сойдет с ума.

Но странная и свежая идея о том, что мир вертится вокруг него, Карсона, зацепилась за какую–то особенно извилистую извилину его мозга и застряла там, грозя завести бедного механика в будущем в еще большие дебри рефлексии.

Прежде он никогда, между прочим, не обращал внимания на красоту окружающего мира. Сверху небо. Внизу море. Небо звездное, море черное, кое–где припорошенное бликами на гранях волны. И что еще? И все.

Нет, не таким виделся пейзаж теперь.

Россыпь мерцающих разноцветных звезд складывалась в фигуры и знаки. Картины битв и пламень сожженных городов можно было увидеть там. Пиры победителей и отчаяние побежденных отразились на небе.

Вспомнились из далекого прошлого завораживающие рассказы друида о созвездиях и о том, в честь каких событий богов и героев даны им их имена.

Но не это главное! Вид звездного неба вызывал непокойное, свербящее чувство в груди, которое было сродни началу болезни. Карсон кутался в новенькую, полученную взамен утраченной в бою с человеком–саламандрой куртку, и мнительно прислушивался к непривычным ощущениям. Уж не простудился ли?

Раньше он пошел бы к стюарду и проглотил для страховки порцию калиновки с медом. А как лечиться теперь?

Между тем пейзаж не отпускал его внимания. Ночной океан, подкованный латунным ободом на востоке, был просторен, огромен и необычаен. И никуда от него было не деться.

* * *

Поезд шел сквозь ночь. Вагоны на мягкой рессорной подвеске плавно покачивались без перестука. Убаюкивали.

Ночной экспресс Нэнт–Манн–Пэриз отбыл по расписанию, несмотря на трагическое происшествие на гонках, и обещал прибыть в Манн без опоздания. Над окном купе по карте с обозначением маршрута медленно полз серебряный вагончик, похожий на карету, отмечая местоположение экспресса в данную минуту, а под картой крутились колесики с цифрами, отмеряющими пройденное расстояние. Это было устроено для удобства и спокойствия пассажиров, как и все на линиях «Киндл–Ормонд. Лук фо лонг вей».

Игрушечный поезд. Всего шесть небольших вагонов, два из которых двухэтажные. Рейвен делил одно из двухместных купе третьего вагона с неким джентльменом в серой дорожной тройке и коричневых сапогах на пуговицах с внешней стороны голенища.

Рейвен окрестил его для себя «карпетбеггером» за два огромных саквояжа из ярко–красных с золотом гобеленов. Каждый гобелен был выполнен тонко и виртуозно. На круглых медальонах по бокам саквояжей были изображены какие–то сюжеты, а обрамлял их прихотливый орнамент из свастик и звезд — будто сказочные растения оплетали перголу.

Сюжет на одном из медальонов Рейвен рассмотрел. Картина напоминала «Зимний пейзаж» Абеля Триммера, только на первом плане стояли две мрачноватые фигуры. Один из персонажей первого плана опирался на высокий посох с перекрестием, а другой походил на разбойника с картины Питера Брейгеля–младшего «Нападение разбойников на крестьян», на того, что с черной бородой и пикой.

У обладателя замечательных саквояжей был слуга, или секретарь, или личный помощник, он ехал в соседнем купе. Высокий, горбоносый, каменнолицый тип, одетый в черное.

— Что вы меня так разглядываете? — поинтересовался Рейвен у «карпетбеггера».

Тот вскинул брови домиком: каким образом с ним заговорил джентльмен, которому он не был представлен, сам не будучи представлен ему? Но снизошел. Положение попутчиков снимало часть условностей.

— Ваш костюм, — стараясь быть деликатным, сказал он. — Он несколько эксцентричен. Не более того. Вы понимаете? Куртка механика, брюки стюарда… Разумеется, каждый имеет право одеваться так, как ему удобно. Не более того… Но все же по одежде определяется положение в обществе…

— Я понял, — сказал Рейвен.

Джентльмен отметил, что и выражается его попутчик странновато. Ведь его не спрашивали, понял он или нет. Учтивый разговор малознакомых людей предполагает, что говорящий говорит именно то, что хочет сказать. А заявление «я понял» повернуло дело таким образом, что собеседник вроде бы уловил в словах какой–то предосудительный подтекст. Это уже не вполне прилично.

Но сказана фраза была дежурно, обыденно, без нажима. Так сам джентльмен произносил фразы–паразиты: «не более тот» и «все такое прочее»… Может быть, это значит, что попутчик вращался в среде, где нужно подчеркивать, что понимание достигнуто? То есть среди тех, кто плохо говорит на языке Мира и нуждается в поощрительном замечании, что его поняли. Да и акцент…

— Вы, должно быть, долго пробыли на Востоке — заметил «карпетбеггер», проверяя свои догадки. — У вас странный акцент, не более того…

— Можно сказать и так, — согласился Рейвен охотно и улыбнулся. — Товарищ с Востока…

Что–то показалось ему забавным.

«Карпетбеггер» тоже вежливо хохотнул, потому что «восточный товарищ» было свежей и хорошей шуткой. Он возьмет ее на вооружение. Дружба с Восточной Империей все еще оставалась предметом шуток, но острили на эту тему так много, что трудно было придумать что–то новое.

Электрический свет в купе иногда помаргивал. Некоторое время Рейвен смотрел в темноту за окном. На что там можно смотреть? За окном был сплошной кусок угля. Лишь изредка проплывали мимо окна огни, освещавшие что–то или просто обозначавшие свое присутствие…

Вдруг Рейвен, будто опомнившись, заговорил.

— Я вынужден ходить в столь нелепом виде, — сказал он, — потому что со мной случилось страшное несчастье. Очень скверные люди вынудили меня избавиться от одежды и проделать путь, который я вовсе не хотел совершать. Теперь я стараюсь вернуться к своей жизни и своему назначению, хотя и знаю твердо, что ни то, ни другое не станет уже таким, как прежде…

Он произнес все это с такой странной интонацией, словно кого–то цитировал.

— Сочувствую вам, — сказал джентльмен. — А что сказали в жандармерии?

— О, у жандармерии масса хлопот, — покачал головой Рейвен, и в глазах у него промелькнула сумасшедшинка. — Они проявили некоторый интерес к моей персоне, но я понял, что кажусь назойливым, и удалился ни с чем.

— А надолго ли вы в столицу? — поинтересовался джентльмен. — Вы будете искать помощи в Лонг–Степ?

— Право, не знаю, — уклончиво ответил Рейвен. — Возможно, я и пробуду в столице некоторое время. И, весьма вероятно, буду искать помощи всюду, где смогу надеяться ее найти.

— У вас есть историк? Вижу по вашему лицу, что нет. Простите. Я не подумал о том, что вам пришлось по возвращении с Востока отказаться от услуг вашего тамошнего историка и заключать временный договор управления рисками с компаниями–перевозчиками. Моя вина.

— Не думайте об этом. — Слова Рейвена снова показались джентльмену странными.

— Если вам нужен совет постороннего, — сказал «карпетбеггер», — то вот что я вам скажу… Начните с двух людей в столице. С портного и с историка. В том порядке, какой вам покажется удобнее, но я все же начал бы с портного. Добротный костюм, не более того, сделает разговор с историком более доверительным, и все такое прочее.

— Наверное, я так и поступлю, — сказал Рейвен.

— Вот, возьмите, — сказал «карпетбеггер», — окажите любезность.

Он положил на столик перед попутчиком две карточки.

— Благодарю, — сказал Рейвен.

— Здесь адрес очень славного портного. А вот это компания по управлению рисками, которую я могу вам смело рекомендовать.

— Ваше участие делает мне честь, — сказал Рейвен, вроде бы обычные слова, но как–то они прозвучали у него… иронично, что ли.

Затем он извинился и покинул купе. Его шаги нарочито протопали по винтовой лестнице на крышу и затихли там.

Джентльмен достал из внутреннего кармана дорожного сюртука долгожданный третий журнал нового романа Криса Асбурга Джума «Слуги Вечерней Зари». Эта часть романа именовалась «Перевал Медвежья Шкура» и сулила новые приключения отчаянных героев, ищущих сокровища древнего северного культа. Предыдущий журнал «Смертоносная любовь во льдах» был проглочен читателем за одну ночь.

Журналы с романом были богато иллюстрированы реалистичными рисунками, имитирующими этнографические зарисовки с натуры, от чего занимательная история должна была казаться более достоверной, хотя истории Криса Джума, сказать по чести, в этом не нуждались.

Человек из леса, которого мы будем называть так, как он сам себя представил, Рейвен — давно отметил интерес блюстителей порядка к своей персоне.

После стычки с жандармами в Нойте он решил, что достаточно испытал судьбу и впредь будет осторожнее. Однако не жалел о содеянном. Он оказал помощь пострадавшим в аварии, ознакомился, в буквальном смысле на бегу, с порядками жандармерии и, позаимствовав извозчичью пролетку, добрался до вокзала, который здесь назывался Айрон–Трек–Холл.

Он решил, что загостился в славном городе Нэнт, посмотрел уже достаточно и ему пора двигаться дальше.

Рейвен приобрел билет на поезд до Мок–Вэй–Сити и в ожидании отъезда ознакомился с архитектурой вокзала. Это было по–своему изумительное здание. Внизу располагались шесть платформ и шесть же путей для отправления поездов с залами ожидания, а в расположенных выше трех этажах — более просторные залы с ресторанами и увеселительными заведениями. В числе последних было два мультифотохолла, где непрерывно показывали фильмы — цветные, даже кислотно–цветные, но без звука, если не считать сложного музыкально–шумового сопровождения. Также здесь были билетные кассы и гостиничные номера для экипажей поездов и загостившихся пассажиров.

Основой конструкции этого здания были сложные инженерные металлоконструкции, ажурные и не лишенные своеобразной, тяжеловесной эстетики. Для отделки использовались мрамор и гранит, а также разнообразные сорта тонко и тщательно обработанного дерева, так что интерьеры, при всей их грандиозности, напоминали некую циклопическую музыкальную шкатулку, не то малахитовую, не то в стиле маркетри…


Поезд шел сквозь ночь. Вагоны на мягкой рессорной подвеске плавно покачивались без перестука. Убаюкивали. Игрушечный поезд. Всего шесть небольших вагонов, два из которых двухэтажные, а прочие снабжены остекленной прогулочной галереей на крыше, где панорамные окна чередовались с витражами. В центре композиции каждого из них — литой барельеф матового стекла с изображением полуобнаженных танцовщиц.

Как же мягко идет поезд! Будто летит через ночь. Струи дождя косо и прихотливо извиваются по стеклам галереи. Рейвен поднялся сюда после недолгого общения с соседом по купе — джентльменом в серой дорожной тройке и коричневых сапогах.

Попутчик порекомендовал портного и какого–то «историка», не то адвоката, не то страхового агента, как мог догадаться Рейвен из контекста. И это было кстати. Странник и сам подумывал, что пора бы обзавестись менее приметным платьем, нежели куртка механика дирижабля.

После того как он, извинившись, покинул купе, он направился по винтовой лестнице на крышу. Шаги его были слышны в вагоне — Рейвен решил, что там, где нет нужды двигаться бесшумно, следует вооружиться обычной походкой местных жителей, твердо и жестко ставивших ноги. Он хотел во всем быть, как они.

Джентльмен в купе, доставший из внутреннего кармана журнал нового романа, некоторое время действительно с интересом читал… Но мысли о попутчике, подспудно роившиеся в его голове, заставили отложить книгу.

Джентльмен задумался. Но тут в дверь негромко постучали.

— Да, Джеймс! — отозвался джентльмен.

Из соседнего купе вошел высокий, каменнолицый и горбоносый камердинер, облаченный в черную с искоркой сюртучную тройку и узкий галстук под жестким воротничком сорочки.

— Я услышал, что вы отложили чтение, пояснил свое появление Джеймс. — Мне показалось, что вы захотите что–то обсудить со мной.

Джентльмен на мгновение задумался. Его верный помощник был как всегда прозорлив.

— Мой попутчик, — сказал джентльмен, наконец, он озадачивает. Не более того… В его взгляде нет определенности. То насмешливость, а то решимость, граничащая с одержимостью, если вы понимаете, о чем я, и непонятное выражение превосходства, которое действует на меня болезненно. Ну и все такое прочее… Его манера говорить… Его произношение. Он вроде бы с Востока, но…

— Но чего–то не хватает, — продолжил Джеймс.

— Пожалуй.

— Я знал, что со свойственной вам наблюдательностью, вы заговорите о нем, — чуть склонив голову набок и полуприкрыв глаза, заговорил Джеймс. — Этот человек странен во всех отношениях и, пожалуй, сам не отдает себе отчета в том, до какой степени он странен. Ибо в противном случае начал бы скрывать это.

— Согласен, — кивнул джентльмен.

— Однако я полагаю, — продолжал прямой, как палка, Джеймс, — что этот человек имеет что скрывать.

— Вы находите, Джеймс?

— Я так полагаю, мой господин Бертрам![7] — Джеймс назвал джентльмена по имени, дабы придать своим словам большую значимость и некоторую официальность.

— И как нам относиться к нему?

— Я полагаю, — после короткой паузы сказал Джеймс, — этот человек заслуживает самого пристального внимания, которое вы и продемонстрировали со свойственной вам чуткостью. От него, если мне позволительно высказаться, исходит ощущение силы.


Отпустив своего верного камердинера, лендлорд задумался. Он услышал то, что хотел, и его смутные ощущения получили подтверждение. Мир готовился к войне.

Бертрам извлек из кармана изрядно затертую золотую монету с изображением единорога. Это был фамильный «удачливый» аникорн. И в минуты трудных раздумий член Совета любил держать его в руке, как бы взывая к мудрости предков, прославившихся благодаря следованию Традиции.

Остин — потомок Великой Тени, — вот кто занимал его думы. Слишком много власти захватил в свои руки род Зула. Слишком легко управляет Советом этот молчун.

История Мировой Державы начинается с того момента, когда Урзус Лангеншейдт нарисовал на стене разрушенного Ромбурга карту Европейского полуострова и разделил все захваченные земли между своими соратниками, которые отныне стали лендлордами.

Однако этому событию предшествовала вся жизнь Урзуса Лангеншейдта. Столь яркая жизнь, что самое имя Урзус Лангеншейдт становится наследным титулом и меч рода Лангеншейдтов ныне хранится в Палате лендлордов как реликвия.

Наследником лендлорда является не старший сын, как в древности, а тот из учеников главы рода, в ком воплотилась личность Учителя. Семейства Ортодоксов Зула и Мулеры прибрали к рукам и Совет землевладельцев и Совет мейкеров. Это опасно. Очень опасно. Такое положение дел было чревато принятием решений, никак не выгодных ни лендлордам, ни главам синдикатов, но удобных роду Зула.

Грейт Шедоу — соратник последнего, кто носил имя Урзус Лангеншейдт в эпоху Песни Последнего Дня. Тогда решения лендлордов тоже отличались однобокостью, и последствия их были грандиозны.

Бертрам Устер хорошо знал Традицию. Опричники Грейт Шедоу — эти свирепые вепри — прошли перед его мысленным взором по изумрудным лугам его вотчины. Команда бесстрашных, прекрасно обученных воинов, в доспехах из пластин с рисунком дубовых листьев и шлемах в форме кабаньих голов… В нынешние времена они не остановились бы на берегу Лур–ривер.

Лендлорд дернул головой, стряхивая апокалиптическую картину.

Еще лучше древней истории он знал современную. В условиях мирной жизни сложившийся уклад не подвергался опасности. Но если будет война… Какую угрозу для миропорядка станет представлять род Зула?

И он вернулся в мыслях к тому, с чего начал. Вот таинственный человек с Востока… Оттуда, где десятилетие назад велась последняя война. Случайно ли его появление? Сколько еще таких таинственных гостей возвращается в столицу Мира? И что везут они в дорожных котомках?

«Джеймс прав, — подумал лендлорд, — этот человек заслуживает самого пристального внимания!»

* * *

Ночной город, перечеркнутый дождем, был негостеприимен. Он надвинул на глаза шляпы крыш, втянул головы домов в плечи тротуаров, ощетинился шпилями башенок и оскалился колоннадами фасадов. Он не любил чужаков, и всегда готов был встретить пришельца угрюмым недружелюбием.

Лена Белозерова, по прозвищу Тяпа, застряла в чужом городе, в чужой стране и, кажется, даже совсем чужом мире! Недавно и одновременно целую вечность назад. Она не могла понять, по своей ли воле сюда попала.

Наплывала ночь. Это ощущение наплыва создавал неровный полог туч. Он двигался над крышами и сыпал, сыпал, сыпал моросью.

Дождь, вроде бы почти прекратившийся, зарядил с новой силой. Сердечко колотилось, по–прежнему создавая впечатление, будто кто–то изнутри стучал кулачками, требуя дать ему свободу и волю.

Сразу за узким тротуаром улицы, похожей на иллюстрацию к страшной сказке, вдоль домов шла дренажная канава. Мостки–крылечки со стальными коваными или чугунными литыми, а то и с каменными перилами перешагивали через всхлипывающий в ней поток воды прямо к двустворчатым дверям.

Двери здесь раздвижные, как уже знала Лена. А проемы дверные — в форме огромных замочных скважин, будто проходить через них должны большеголовые существа или карликовые крутобокие слоники.

По обе стороны каждого мостка были небольшие палисадники. Там темнела зелень газонов, топорщились кусты… Наверное, розы? По обе стороны каждой двери — по два узких окна. Иногда окна были круглыми, в сложных переплетах рам.

Вторые этажи радовали разнообразием: здесь могло быть одно длинное горизонтальное окно, или ряд из трех, пяти, семи окон. Мог быть и балкон, или два балкона. А мог нависать над крыльцом прихотливый, подпертый колоннами выступ с окном–завихрением в стиле модерн…

Правда, модерн это был какой–то местный, уж очень модерновый, будто не желающий мириться с законами гравитации, гармонии и здравым смыслом, но тем не менее очень чем–то симпатичный. Приятный глазу даже теперь, неприветливой дождливой ночью.

Третьи этажи, а почти все дома не превышали трех этажей, были неуловимо, но настоятельно подчинены некоему канону: три окна с простыми перекрестьями рам в английском стиле. Из–под причудливых крыш торчали маленькие окна мансард, словно все чердаки были плотно населены Карлсонами. Венчал же все это лес каминных и вентиляционных труб, напоминавший то рога, а то корону.

Присмотревшись, Лена могла разобрать таблички с козырьками и осветительными фонариками, на каждой из которых в уже известной ей прихотливой манере было начертано, очевидно, название улицы и номер:

Zoola Palace Place 37

В том районе Москвы, где жила Лена, главной достопримечательностью была библиотека. Обычная районная библиотека в типовом блочном строении. Вот только одну из стен разрисовал какой–то местный художник–самоучка.

Он нарисовал картину во всю стену, высотою в два этажа, и ловко вписал в свой шедевр единственное во всей этой стене окно читального зала. Нарисованный город, какие бывают именно на иллюстрациях, выглядел интригующе, сумрачно и таинственно.

И эта стена, особенно зимними вечерами, слабо освещенная уличным фонарем, казалась окном в иной, сказочный мир, полный приключений и соблазнов. И только одно из окон фантастического города не было нарисованным — окно читального зала. Оно было живым.

Лена любила сидеть за книгой именно у этого окна в библиотеке. И хотя оттуда ей не был виден нарисованный город, но она знала, что он там, снаружи, и, выглянув в окно, она как бы выглядывает из окна некой сказочной мансарды, где поселился солдат со своим волшебным огнивом…

Но теперь, очутившись ночью в незнакомом и весьма странном городе, Лена не испытывала никаких романтических переживаний. Она чувствовала лишь досаду на судьбу, острую злость на несправедливость жизни, страх и жуткое, выстуживающее душу одиночество.

Эти дома из темного кирпича и белого камня напоминали, хоть и весьма отдаленно, рабочие кварталы Ливерпуля или такие же на южном берегу Темзы в Лондоне, где Лена бывала. Но такое сходство не мешало этому месту быть для нее чужим. И это ощущение чуждости доминировало.

Однако надо было что–то делать. Лена повернула налево и начала спускаться по крутой скользкой мостовой. Скоро улица повернула направо, и парк вокруг дома Остина скрылся из виду.

Лена прошла маленький перекресток, от которого отходили такие же две улочки, с палисадниками, трехэтажными домиками, поблескивающим булыжником, желтыми, мерцающими окнами и дождем.

Как же прихотливо петляет улица! Наваждение какое–то. Однако надписи на домах сменились. Значит, это была уже другая улица. Потом надписи и цифры сменились снова. И что интересно: никаких тебе магазинов, никаких вывесок. И никаких прохожих. Будто все попрятались.

Вдруг Лене стали мерещиться некие чудища, что выходят на улицы с наступлением темноты. Все догадки, все сомнения и озарения, все неувязки и загадки превратились в четкое и безапелляционное понимание, что это другая планета.

Сердце похолодело…

Она понимала, что ДРУГАЯ ПЛАНЕТА звучит как–то неправильно, как–то не совсем верно отражает суть, но так считать проще и доступней.

Это не планета Земля, не СССР, не 1985 год, и не прошлое, и не будущее, а что–то совершенно иное. Неправильное и ЧУЖОЕ до визга!

И то, что язык и обитатели, дома и деревья — и все, все, все — так карикатурно, так издевательски похоже на все земное — только подтверждало ее догадку. ЭТО ДРУГАЯ ПЛАНЕТА.

Лена не была любительницей фантастики. Особенно советской про какого–нибудь Петровича с авоськой пустых бутылок, встретившего НЛО, или тракториста, похищенного пришельцами. Но она читала Брэдбери, а пожив в городе Лондоне, почитала в оригинале Кинга и Кунца, писавших «истории о непонятном». Так что и разум ее, и нервная система были некоторым образом готовы к принятию самых безумных гипотез о происходящем с ней.

И если место, где она оказалась, было ДРУГОЙ ПЛАНЕТОЙ, то должен непременно существовать и корабль, на котором ее сюда доставили. Не волшебник же ее сюда перенес! Волшебники — это слишком. Так же, как летающие домики и башмачки.

Воспоминания о последних двух днях и одной ночи были тягостными и волшебными, отрывочными и в то же время полными самых тонких и детальных подробностей.

Она точно помнила, что вышла на шоссе возле дачного поселка, поссорившись с родителями, и решила добираться до Москвы автостопом. Машин долго не было, будто все вымерло, и это уже начало напрягать, но тут появился загадочный ярко–красный автомобиль…

Теперь, задним числом, Лена вспомнила, что этот автомобиль и снаружи, и внутри выглядел только до некоторой степени похожим на привычные земные. И как это она сразу не заметила отличий?

Передняя часть, низкая и заостренная, выглядела слишком узкой и короткой для того, чтобы там мог уместиться двигатель. Очевидно, он был сзади. И это был какой–то совсем другой двигатель, потому что он не рокотал и не рычал, как ему положено, и не выдыхал дым, пахнущий бензином, но издавал какие–то свистящие звуки, а выхлопной грубы не имел, похоже, вовсе.

Кроме того, машина имела совершенно прямые стекла, включая ветровое. Крылья передних колес были заострены, как наконечник стрелы, и поворачивались вместе с колесами, как у велосипеда или мотоцикла. Мерцающие фары, похожие на консервные банки… Двери, открывающиеся не по–нашему…

В салоне отличия были еще заметнее. Сиденья никак не походили на автомобильные. Скорее, это были набитые пухом кожаные приземистые кресла с мягкими подлокотниками. Нечто похожее она видела в холле Советского посольства в Лондоне. Но никогда в машине.

И если руль выглядел почти обыкновенно, то приборы вообще ни на что не походили. Лена не увидела ни одного знакомого прибора. Ни спидометра, ни тахометра, ни указателя топлива и обычных значков, показывающих температуру масла и тому подобное. Хотя шкал с подрагивающими стрелками и вращающимися роликами, как в старинном арифмометре «Феликс», было хоть отбавляй. Панель не была подсвечена, а стрелки и цифры фосфоресцировали в сумраке.

И еще! Никакого рычага переключения скоростей. Ни на руле, ни на обычном месте. Зато под приборами были рукоятки и рычажки, а также маховики с ручками. Все поблескивающее золотом и совершенно непонятного назначения, так же как и тонкие трубки, которые змеились тут и там, будто миниатюрная система парового отопления в игрушечном домике или детали кофейного автомата, какие Лена, опять же, только в Лондоне и видела.

Нет, это был не автомобиль, а что–то совершенно другое, только ПОХОЖЕЕ на автомобиль. Оно только прикидывалось автомобилем, чтобы ловчее похитить ее — Ленку–Тяпу — и довезти до звездолета.

Возможно, и Остин — водитель машины и хозяин ДОМА — только прикидывался человеком. Ведь он общался телепатически. А она–то, дура, решила, что он чревовещатель и вообще выпендривается. Или… Или ему особенно не надо было прикидываться, потому что они — инопланетяне — почти как люди.

ПОЧТИ КАК ЛЮДИ…

Да, это многое объясняет…

В фантастике описаны случаи, когда инопланетяне были совсем неотличимы от людей, не потому, что маскировались, а просто потому, что такими и были. Как там называлась книга? «В дебрях…» чего–то там. Лена не вспомнила, в дебрях чего, и автора забыла, но книжка была прикольная.

Гипотеза получала подтверждение. И от этого у Лены даже настроение улучшилось. Появилась наивная решимость разобраться и научиться владеть ситуацией. Если она разберется, то всем чертям станет тошно! Она такая.

И она бодрее зашагала под дождем по однообразным улицам района «Палас Плейс», не догадываясь, что в каждом из этих «инкубаторских» домиков обитает семья, все члены которой работают на какого–нибудь из лендлордов, чьи парки с Главными домами раскинулись в этой части города жемчужной россыпью.

Итак…

Машина увезла Лену в заоблачную даль… Именно в заоблачную, как показалось девушке, когда утром, найдя себя в незнакомой спальне, она выглянула в окно, а за окном в тумане, будто поверх облаков, плыли и дом, и парк. Но это лирика. День в огромном странном доме прошел «как сон пустой», под опекой экономки Огустины и дворецкого Эрнеста. И, будто опоенная, Лена только изредка вспоминала о родителях да подумывала позвонить домой, строя безумные и наивные гипотезы относительно того, где это она находится. Потом ее сморил сон, и снилось нечто тягостное, тревожное, но и будоражащее.

Сон… Вот это интересно. В машине она заснула в первый раз. Прямо–таки вырубилась. И как ее привезли в тот дом, она не помнила.

Может, ее усыпили как–то? И потом в анабиозе она летела на звездолете? А уже потом, после приземления, привезли в дом. А звездолет двигался со скоростью света, и на Земле уже прошли сотни лет. И родители ее давно умерли… Лена прогоняла от себя страшные предположения, но вовсе отказаться от них не могла.

Итак…

Итак, в доме она провела один день, посмотрела дурацкое кино и вырубилась снова. Да так, что проспала до полудня следующего дня. Хотя…

О том времени, когда она спала, она не могла говорить с уверенностью. Был тот день следующим или она проспала неделю, сказать было трудно. Кроме того, в первый день она не покидала дома…

Она, правда, выходила на веранду. Ну и что из этого? Вон в фильме «Москва–Кассиопея» был отсек, где можно сымитировать любой пейзаж. А что если веранда и парк перед домом были имитацией и все это происходило в звездолете?

А потом, на следующий день, она вышла в настоящий парк. Значит, уже прилетели? Или снова имитация?

Может, и сейчас она находится в звездолете, а все, что видит, — имитация? Ну нет, это слишком.

Лена остановилась и осмотрелась. Она присела на корточки и потрогала булыжник брусчатки. Выщербленный и мокрый. Между камнями был крупный песок и осколки, выбитые из булыжника…

Слишком достоверно для имитации, решила она, разглядывая зернистые песчинки, прилипшие к пальцам. Да и парк был слишком реальным. Это не звездолет. Значит, она уже на другой планете. На этой мысли и нужно остановиться.

Только к вечеру второго дня, обследовав частично грандиозный парк и переговорив с садовником, который и указал, как из оного парка выбраться, Лена решилась покинуть загадочный дом.

Украдкой она вышла из спальни через боковую дверь, осторожно пошла вниз по крутым и узким ступенькам винтовой лестницы, никого не встретила, спустилась на первый этаж, и вскоре вышла из ворот усадьбы Остина.

Значит, нужно вернуться в дом Остина! И потребовать вернуть ее назад. Или же нет. Может быть, уговорить не удастся. Тогда нужно угнать звездолет!

Она сумеет! Уж она–то разберется, как им управлять. Если она научилась разбирать язык местных жителей, слегка похожий на английский, то и в управлении кораблем разберется. Инопланетные звездолеты должны управляться не сложнее, чем автомобиль!

Лена металась в попытках найти дорогу к воротам, из которых вышла, и заплутала окончательно. Она чувствовала, что удаляется от дома Остина все дальше и дальше, ведомая переулками, хитро сплетенными в лабиринт.

Но насколько далеко забралась, она уразумела, только когда вышла на широкую улицу, разительно отличавшуюся от тех, что она видела прежде.

Здесь были большие, дома, похожие на театры, а по эстакаде, водруженной на ажурные фермы, на уровне второго этажа поезд тащил вереницу вагонов.

«Товарищи! — изумленно прошептала Лена. — Да это же паровоз!»

И хотя локомотив, тянувший состав, был так же похож на земные паровозы, как карета Золушки на тыкву, а вагонов таких она не видела ни на каких картинках, она все поняла верно.

Какой–то странный, безотчетный импульс толкнул ее бежать к лестнице, что вела на эстакаду. В расположенном там здании по округлым навесам угадывалась станция, перед которой поезд начал притормаживать, и Лена рванула, как к уходящему автобусу.

Сильные молодые ноги вынесли ее, задыхающуюся и разгоряченную, на станцию городской железной дороги Мок–Вэй–Сити, когда поезд только–только остановился.

Вереница дверей вдоль всего состава с рокотом откатилась, открывая проходы в вагоны. Несколько пассажиров в сюртуках и шляпах вышли на перрон, а Лена кинулась внутрь.

Куда она собиралась ехать? Вот ведь неугомонная.

* * *

Сыщик Кантор любил управлять паромотором. Но даже он устал. Двое суток за рулем, пусть с перерывами — это слишком. Право же, слишком!

Его великолепный паровой экипаж компании «Сноуфилд & Дин» (модель «Фантом») с практичным кузовом красного дерева от мастерской «Кунц & Льюис» (иод контролем синдиката «Джим Уоррен Проджектс фо Фьючер») ни разу не подвел в дальней дороге и был восхитительно послушен в управлении. Но Кантор устал.

Проделать путь из Мок–Вэй–Сити (островной части города) в Рэн, потом в Нэвер и Нэнт, а затем вернуться! Во времена легендарного Урзуса Лангеншейдта такой путь занял бы год[8].

Кантор подвез своего попутчика сочинителя Лендера до квартиры и уже поднимался по бульвару Шелтер к повороту на Стиди–стрит, когда услышал в моторе характерный звук. Спирт в горелках кончился, и диафрагма, щелкнув лепестками, перекрыла подачу воздуха в паротрубный котел. Об этом немедленно оповестила стрелка соответствующего прибора, показав начало сберегающего тепловую энергию режима.

Впрочем, давления в котле хватило бы еще на пару стендардов пути, а не только на то, чтобы доехать до дома. Двигатель, снабженный поршнями разных диаметров, что обеспечивало автоматически–селективное усилие, мог работать еще достаточно мощно и для более крутого подъема, даже в теплосберегающем режиме.

Остановив паромотор у самого подъезда, Кантор поставил двигатель в расхолаживание и, откинув крышку маленького бюро рядом со штурвалом, достал чернильницу, перо и бумагу.

Усмехнувшись, он начертал сверху листа знак привратника и начал писать:

По следу Саламандры

Эта лошадь меня заездила.

Овса не давать.

Попоить только и в конюшню не загонять.

Завтра сам отгоню на выпас.

И поставил отработанным движением свой вензель:

A. K. W. g

Прикрепив листок с шутливыми рекомендациями к окошку на дверце, так, чтобы привратник мог видеть надпись, Кантор забрал свой саквояж и зонт с полочки под панелью приборов, водрузил на голову котелок и направился к подъезду.

Великий Неспящий уже встречал его, одетый честь по чести, в трех кожаных фартуках и в неизменной широкополой шляпе, застегнутый и аккуратный, будто и не ночь на дворе. Вставил посох в гнездо и качнул его, открывая распашные двери.

— Благодарю, — сказал сыщик. — Что у нас произошло в мое отсутствие?

— Все своим чередом, — сдержанно улыбнулся привратник. — По поводу прошлой ночи я предупреждал Илзэ, что вы не будете ночевать дома…

— Благодарю, — несколько смутился Кантор. — Я полагал, она сообразует свою работу с этим обстоятельством…

— Я так и понял, сэр, — кивнул привратник.

— Что–то еще?

— Вы сказали, что день или два будете в отъезде, — вновь улыбнулся с надлежащей сдержанностью привратник. — Но ничего не сказали о нынешнем вечере.

— И что из этого следует? — нахмурился Кантор, хотя и так уже догадался. — Кажется, я сказал, что о возвращении сообщу дополнительно.

— Именно так вы и сказали. Но Илзэ… Она рассудила, что день, ночь и еще день — это как раз сегодня к вечеру. Так что не стала ждать сообщения от вас…

— Благодарю, дружище, — развеселился Кантор. — Боюсь, Илзэ заставит меня когда–нибудь сделаться привратником.

— Не стоит беспокоиться, сэр, — теперь уже не скрывая веселости, сказал привратник, — это не в ее силах. Вы уже староваты, чтобы начинать изучать Традицию.

— Я способный, — уже с лестницы обернулся Кантор.

— Не сомневаюсь, сэр, — ответил страж и скрылся в привратницкой.

«Что может быть лучше наших маленьких подруг, для того чтобы отвлечься от дел?» — рассудил сыщик, поднимаясь в свою квартиру.

— Что вы читаете? — спросил он, увидев, что Илзэ лежит на диванчике и читает книгу.

— Угадайте, — улыбнулась она и, садясь, спрятала журнальную тетрадку за спину.

— Милая Илзэ, вы ведь не пытались приготовить ужин? — поинтересовался сыщик.

— Угадайте, — развеселилась она.

— Поскольку все помешались на новой истории мистера Джума о приключениях, а, судя по качеству бумаги журнала, это «Эмейзинг», который именно Криса Асбурга Джума и печатает, то вы читаете как раз его. А поскольку в доме не пахнет пепелищем, то кухарничать вы не пробовали, милая Илзэ.

— Все так! — воскликнула она. — Вам тоже следовало бы помешаться на этих историях о приключениях.

— Милая Илзэ! — покачал головой Кантор, аккуратно пристраивая на распялку пальто и водружая шляпу на положенное ей место. — Мне хватает моих приключений. Невыдуманных.

— Расскажете?

— Возможно, кое–что я и расскажу. Вы голодны?

— Ну что вы опять спрашиваете смешные вещи, — вскакивая и принимая из рук сыщика сюртук, засмеялась молодая женщина, — девушки не бывают голодны. Это удел мужчин. Нам хватает того, что мы где–нибудь что–нибудь перекусываем.

— Это вы мне говорите смешные вещи, — нарочито нахмурился Кантор, снимая с плеча кобуру с револьвером калибра в восемь игл, с монограммой на рукоятке. — Нужно не перекусывать, а правильно питаться. Кроме того, я, возможно, имел в виду голод другого рода.

— Ах, я вся застеснялась, — игриво потупилась Илзэ, ничуть смущения не испытывая. — Это не подобает слышать моим ушам.

— Так вы голодны или нет?

— Так что же я делаю здесь у вас, если нет?! — воскликнула она. — Где ваша способность видеть суть вещей? Или я должна признаться во всем? Вам угодно доводить меня до неподобающего поведения?

— Угодно ли мне? — Кантор обнял подругу за талию и поцеловал в висок. — Ну что ж, мне угодно!

— Так нет же, жестокий вы человек, не услышите от меня ничего непристойного! Я иду в вашу спальню, антаер. Там я разденусь и влезу в вашу постель. И стану греть своим теплым девичьим телом для вас простыни! Довольно с вас бесстыдных речей?

— Я готов слушать вас бесконечно, — улыбнулся он ласково.

Илзэ фыркнула, словно обиженный ежик, и упорхнула в спальню.

— Вам принести что–нибудь перекусить? — крикнул сыщик ей вслед.

— Я не хочу ничего, только вас, жестокосердный истязатель! — послышалось в ответ, вперемешку с шуршанием белья, словно ветер стремился сквозь ивы.

«Она все больше глупостей говорит и все меньше совершает!» — заметил себе Кантор.

Илзэ служила в доме хранительницей очага, но местный привратник был слишком стар для того, чтобы позволить себе взять ее в жены, да и не обязательно так уж буквально следовать традиции. Илзэ и не следовала. Она не выбривала волосы надо лбом в форме полукруга, как делают жрицы стихии огня, не носила огненных кинжалов и черного облачения, да и волосы большей частью носила вроспуск, разве что увязывала их платком во время работы.

Кантор находил, что она чудо как хороша, и, вернее всего, был прав.

Сам сыщик относился к тому, увы, редкому, типу людей, кого безусловно обожают женщины и уважают мужчины, но кто сам не стремится этим воспользоваться.

Около года назад Илзэ впервые оказалась в его квартире, дабы поинтересоваться качеством снабжения горячей водой и осмотреть камины. Потом стала захаживать чуть чаше, чем к другим жильцам, оправдывая это служебными надобностями. Затем предложила присматривать за порядком во время отлучек сыщика и протапливать комнаты, дабы он возвращался не в выстуженную квартиру, и сыщик согласился.

А через полгода она сказала:

— Говорят, что вы способны читать в душах людей, как в книгах. Прочтите в моей душе!

Сыщик прочел и не ошибся.

Традиция и правдивость — вот источник комфорта человеческого бытия. Традиция суть источник комфорта души. Маленькие ритуалы соединяют конечное с бесконечным, культивируют привычные радости и привычный труд. Простые бесхитростные, но исполненные глубокого смысла ценности. Соблюдите Традицию, и обретете покой. Познайте суть Традиции, и вы поймете суть бренного человеческого бытия. Правдивость перед собою и близкими людьми — залог комфорта разума. Сознание чисто, и цель ясна. Что может быть проще для равновесия вещей, составляющих помыслы и деяния людские? Что может быть отраднее такого положения, когда проповедь не отличается от исповеди и наоборот?

Можно покорять новые земли или служить привратником, ловить бабочек в ближнем к дому парке, можно делать уйму дел, изобретенных людьми для пользы и забавы, для себя или ближнего, но всякое дело лучше делать в состоянии комфорта.

Лукавство и ложь порождают страхи. Страх разоблачения лжи в первую очередь. Страхи покоряют слабого человека. А тот, кто покорен своим страхом, способен на самое низкое деяние.

Кантор был по натуре правдив и воспитан в Традиции. Он любил свое дело, суть которого была в разоблачении лжи и избавлении людей от страхов. И он был счастлив. Он был счастлив по сути своего существа.

Но теперь, в связи со зловещими событиями, вольным и невольным участником которых он стал, перед ним выросла плотная стена лжи и страха. Ввысь стена уходила под самые тучи, ее мрачный монолит подавлял. Возможно ли человеческой силой сокрушить такую твердыню? Достанет ли сил у него?

Антаер не знал этого. Не мог знать. Но твердо и непреклонно был убежден, что в подобной ситуации каждый человек должен делать все, что в его силах. Не более и не менее.

* * *

Лена вошла в вагон. Скинула мокрый капюшон и тряхнула кудрявой гривой. Осмотрелась.

Немногие пассажиры, что сидели на резных скамейках, тускло поблескивавших лаком, украдкой и с недоумением смотрели на нее. Эти взгляды не ускользнули от внимания Лены, однако их истинной причины она понять не могла.

Увидев ее, пассажиры, воспитанные в духе традиционной культуры Мира, пытались совместить несовместимое: плащ привратника, сапожки для верховой езды и прическу, ну никак не вязавшуюся ни с этими сапожками, ни уж тем более с плащом.

Если женщина разгуливает в плаще привратника, то можно предположить, что она супруга привратника, то есть жрица огня и хранительница очага, — но в таком случае она никогда не надела бы обуви с ноги Леди–лорд. К тому же, если леди позаимствовала плащ привратника, то что она делает в этом поезде, да еще с непокрытой головой? Возможно, она находится в крайне стесненных обстоятельствах. Не оскорбит ли ее предложение помощи?

Поведение девушки мало вязалось со всеми этими соображениями. Лицо ее было не столько растерянным, сколько любопытным. Она прошла по вагону, с интересом осматривая всё и всех, и села особняком на свободное место.

Леди не стала бы шарить взглядом по лицам и одежде пассажиров. Она скорее смотрела бы поверх голов. Леди не стала бы садиться на свободное место, предпочла бы стоять.

Пассажиры переглянулись, словно испрашивая друг у друга каких–то объяснений, и решили, самое мудрое в такой ситуации — позволить событиям развиваться своим чередом.

Только молодой полицейский с цифрой 384 на нагрудной бляхе, виднеющейся из–под блестящего плаща, накинутого на плечи, хоть и был уже не на службе, а следовал со смены домой, решил прояснить для себя ситуацию и подошел к юной леди.

У Ленки было такое ощущение, которое бывает, когда садишься в первый попавшийся трамвай или автобус, идущий примерно в нужном направлении, но не знаешь, доедешь ли туда, куда надо, а остановки не объявляют. За окном незнакомые места и совершенно нет возможности сориентироваться. На душе возникает ощущение безвременья и утраты ориентиров, и от этого накатывает ни с чем не сравнимое чувство, что тебя предал город, люди, все живое… И мир становится чужим, нехорошим, недобрым. И жизнь катится куда–то в неизвестность, как безадресный этот трамвай или автобус. И надо вроде бы выйти и поискать верный путь, а не доверяться случаю и водителю, который увозит все дальше от твоей дороги. Но пассажиры, словно заговорщики, молчат — объединились в стремлении заморочить тебя и увезти черт знает куда, выпустить на конечной остановке, пустынной и никому ненужной, где будет выть ветер, гудеть в проводах, воздетых к небу на скелетах опор ЛЭП, и какие–то трубы на горизонте будут подпирать свинцовые облака. И ни одна живая душа не знает ни тебя, ни твоей дороги. Но ты не выходишь из этого злополучного транспортного средства, а продолжаешь ехать дальше, надеясь на чудо, на то, что он повернет в нужную сторону, и мелькнут за окном знакомые дома.

Но Лена–то уже знала, что ничего знакомого за окном не мелькнет. Все будет чужое, и никогда этот диковинный метропоезд не повернет в нужную сторону. Потому что здесь для нее все стороны ненужные.

Здесь остановки объявляли, но от этого легче не становилось. Над выходом в узком окошке автоматически прокручивалась лента с названиями остановочных пунктов. Но если бы знать, что означают эти названия.

А перегоны между станциями были о–го–го какие длинные!


Какое–то дремотное воспоминание накатило на Лену. Зима стояла над Москвой, вязкая и тягучая. Дни тянулись медленно, как наполеоновские обозы по старой смоленской дороге. Гоголевский бульвар. Снег падал крупными хлопьями. Голуби, прибитые к земле снегопадом, шли пешком в снегу, и ветер порывами налетал и хохлил им головы.

И Ленка шла вверх по бульвару, от Гагаринского переулка к Арбату, в ногу с голубями, мелкими шажками, чтобы не поскользнуться. Она сдала зачет по фортепиано в музыкальной школе имени Бетховена, и музыка еще звучала в ней. Тогда она и ощутила в себе нечто странное. Будто бульвар и не бульвар вовсе, а дикий лес. И город тоже какой–то дикий… И нужно обладать каким–то тайным знанием, чтобы выжить в этой враждебной среде.

Она помнила это ощущение таинственности. И она — Ленка — была будто бы не человеком, а древней башней, которую заметает снег и пробует на прочность непогода. Но ей внутри себя — башни — тепло и уютно. И хорошо. И не хочется выходить наружу.

Тогда какие–то парни заступили дорогу, темнея силуэтами сквозь снежную круговерть, и начали что–то говорить в духе: «Маленькой девушке холодно зимой». Но Ленке не было холодно. Ей было благостно и славно. И она сказала им, не замедляя шагов: «Я НЛО!» И пошла дальше. А они, остолбеневшие, расступились.


Пассажиров в вагоне было немного. Преимущественно мужчины, носившие разного вида, но тем не менее чем–то похожие бороды. Все одеты в темно–серые одежды. Это первое, что бросалось в глаза. Они походили на моряков. Почему–то. Может быть, из–за коротких суконных пальто или курток и головных уборов, являвших собою нечто среднее между фуражкой и шляпой.

Но сразу же они вызвали ее живейший интерес. До сих пор Лена видела только Остина, его дворецкого и экономку, привратника в большой шляпе, да мельком женщину в черном… Особой статьей следует упомянуть садовника–друида. И все одевались, как для странного маскарада, где каждый нес свой образ, придерживался своего стиля одежды. Здесь же было ощущение, будто Лена попала с одного маскарада на другой, где люди, наоборот, стремятся быть похожими друг на друга.

От ее внимания не ускользнуло и то, что рукава пальто–курток, похоже, пристегиваются к плечам или пониже плечей пуговицами, что все предпочитают схожие головные уборы и практически все имеют на шее или на плечах вязаные кашне или шали с кистями.

Все одевались тепло, добротно и будто сейчас были готовы в дальний путь в своих крепких тяжеловатых ботинках или сапогах. И от этой «готовности в дальний путь» делалось еще неуютнее.

Куда же ее завезет этот поезд?

Внимание пассажиров к ее скромной персоне, угасшее, впрочем, так же быстро, как и вспыхнувшее, усиливало беспокойство. Номерного полицейского Лена поначалу приняла за кондуктора. Потом, заметив на его высоком шлеме и плаще капли дождя, поняла, что не права: он тоже недавно вошел.

Полицейский вежливо обратился к ней, и первое, на что она обратила внимание, — его совершенно незнакомый выговор. Похоже, здесь каждый говорил по–своему, со своим акцентом. Лена очень бы удивилась, узнай, что выговор и манера выражаться здесь определяют не столько происхождение, сколько корпоративную принадлежность. Работник одного синдиката не всегда хорошо понимает разговор работников другого синдиката. А наиболее общедоступную речь используют именно полицейские.

Полицейский говорил о том, что если ему позволено будет обратиться к юной леди, то он, рискуя показаться навязчивым, все же поинтересуется, не нужна ли какая–либо помощь. Ибо, как леди может заметить по скромной форме блюстителя порядка, он призван, в меру своих слабых сил, способствовать тому, чтобы ни один житель Мира не испытывал тягот, хлопот и огорчений. А потому леди может всемерно располагать им, хотя в данный момент он и не находится при исполнении обязанностей.

Триста восемьдесят четвертый не был горазд произносить речи, а потому использовал уставное предложение помощи, лишь немного освежив и усложнив его в силу своей природной деликатности.

Сказать, что на Лену эта речь произвела странное впечатление, значит не сказать ничего. У нее сжалось сердце, и она почувствовала себя одиноко и уязвимо, как никогда. Ее душа брела по мертвому городу, где скользили в сумраке тени умерших. Шпили царапали небо, а ржавые флюгеры пели скрипучую серенаду богине смерти.

К девушке проявили участие, но она не смогла этого оценить.

* * *

Увидев на дверце паромотора Кантора знаменательную записку, привратник с улыбкой покачал головой. Так умудренный опытом отец улыбнулся бы шалости малолетнего сына. К рекомендациям относительно того, как поступить с экипажем, он отнесся так же пренебрежительно, как Уильям Тизл к переданным Кантором инструкциям. Хотя причины игнорировать инструкции у привратника и у полицейского были разные.

Кузов паромотора был заляпан грязью. Брызги достигали стекол салона, а кое–где даже крыши. Обода колес несли на себе следы путешествия по бездорожью. Даже долгая дорога по городу и паромная переправа через пролив (а перед въездом на паром уотермен обдает колеса водой) не смогли избавить рифленые обода от комьев глины.

Нет, привратник знал свои обязанности, и никакие рекомендации не могли заставить его пренебречь ими. Очевидно, антаер просто утомился в пути и, будучи человеком деликатным, решил избавить от забот привратника, невольно жалея его оттого, что сам чувствовал усталость.

Но привратник не был утомлен к концу дня. А если и был, то не более чем обычно. Он, имея много разнообразных забот, не дававших ему покоя круглые сутки, выполнял свою работу степенно и размеренно. В его жизни не находилось места ни бездействию, ни перенапряжению. Работа была его жизнью, а жизнь работой. Так учила Традиция, которую лучше привратников знали только друиды.

Он подошел к воротам и кликнул дворового человека, который приходился ему племянником. Привратницкое дело — семейное. Это весьма древнее и почетное занятие. Особенную силу и уважение цех привратников приобрел почти тысячу лет назад, после Первого Пришествия поющего ангела. Тогда от обязанностей привратников стала зависеть жизнь обитателей любого жилища. Но беда прошла. А привратники остались. С ними осталась Традиция и великое доверие людей.

Попасть в цех привратников почти невозможно. Их жены становятся жрицами огня. Дети выполняют подсобные работы, и со временем профессию отца наследует старший сын. Семьи привратников не вступают в родство практически ни с кем, кроме друидов, и занимают весьма высокое положение в обществе.

Кантор, как наемный работник, продающий нанимателю свою рабочую силу, относился лишь к сословию маркетеров.

И то, что он пользовался огромным уважением у людей разных сословий, было только его личной заслугой. Привратник же по праву рождения и по Традиции, которую поддерживал самой своей жизнью, был выше любого маркетера, пусть бы тот был начальником полицейского управления или владельцем нескольких торговых домов.

Скажем, господин Поупс Мэдок, импресарио, ворочавший огромными средствами, демонстрировал в своем доме уважение привратнику и советовался с ним по вопросам Традиции. Что же касается господина Оутса Мэдока, родного брата вышеупомянутого импресарио и такого же мастера надувать щеки, то он владел несколькими производствами и принадлежал к сословию мейкеров, однако ему даже в голову не могло прийти пренебрежительно отнестись к привратнику какого–нибудь из своих домов.

Дом, в котором живут люди, без привратника немыслим. Никто просто не сможет поселиться в таком неуютном и, безусловно, опасном месте. Но главное — привратники, как друиды и лендлорды, были истинными носителями Традиции.

Но как бы то ни было, а в обязанности привратников входило обеспечение удобства и безопасности жильцов дома. И члены их семей всемерно помогали в этом.


Великий Неспящий отдал несколько распоряжений своему племяннику, оставившему на некоторое время уборку двора. Предстояло проделать большую работу, чтобы экипаж сыщика к завтрашнему утру сверкал, как новый. Сам же привратник сделал только самое важное — вынес из кладовки канистру и залил в бак топливо, усмехнувшись:

— Не кормить, скажет тоже…

И залил в резервуар рециркулятора дистиллированной воды.

А уж парнишка дворовый пускай доделает все остальное.

Войдя в привратницкую, Великий Неспящий снял с головы шляпу и легко набросил ее на вешалку.

На комоде у двери стоял особенный телефонный аппарат, такие получили распространение совсем недавно. После снятия наушника и однократного нажатия рычага он напрямую соединялся с вахтой полицейского управления.

Привратник дома на углу Стиди–стрит и бульвара Шелтер представился и попросил вызвать «утром, пораньше» возницу для паромотора господина Кантора, сыщика.

«Может быть, и не пригодится, — думал привратник, — но все же антаер напрасно всегда управляет машиной сам».

Управление паромотором препятствует созерцательности. Водитель паромотора — это не человек с вожжами. Его внимание настороже, разум скован. Он может отвлечься, но не может глубоко задуматься, ибо подвергнет себя смертельной опасности.

Привратник, как носитель Традиции, был сторонником того, что всякое дело должен делать специально сему делу обученный профессионал.

Вот, скажем, у кучера ветер в голове. Если он хороший кучер, так пусть он и машет кнутом да покрикивает. А сыщик имеет дело с тонкими движениями человеческой натуры, и грубых работ ему касаться не пристало!

Нет, привратник не был противником новшеств, но полагал, что они не должны противоречить Традиции.

Вот в старые времена господин, которого несли слуги в носилках, был отгорожен от мира шторами и стенами. Он даже не видел дороги. Возлежал в носилках и мог отвлечься от суетного, поразмышлять во время пути.

Размеры Мира стремительно увеличивались. Все чаще и чаще господа стали предпочитать конные экипажи. Правда, и здесь можно было думать или читать. Теперь же грядут времена, когда паромотор сможет иметь каждый, а вот личного возницу или наемного извозчика — далеко не все. И как изменится мир, даже Владыка Северных вод, предвещающий перемены, не может живописать. Массовое распространение личных паромоторов сформирует нового человека. Это будет человек практический, эгоистичный, не склонный к излишнему раздумью, целеустремленный и предпочитающий общественному благу личное.

Не случайно представители цеха привратников и представители друидов, как в Совете лендлордов, так и в Совете мейкеров, ратовали за развитие недорогого или даже бесплат ного общественного транспорта. Но все отдавали себе отчет в том, что изменений, которые все более заметны, не отменить и даже не отсрочить.

— Следует думать о том, как сохранить Традицию в новых условиях, — проговорил привратник печально.

Печаль вызывало его незнание: как быть? Что делать? Он пойдет к друиду. Посетует на уныние. Попросит совета. Но и друиды не знают, что нужно делать, лендлорды при всей их власти не предпримут ничего до тех пор, пока их владению землей ничто не угрожает.

Неужели кто–то могучий и всесильный заранее формирует образ мира? Новый, чужой и странный образ.

* * *

Есть удивительное напряженное состояние ума, при котором человек становится сильнее, умнее, красивее, чем обычно. Сочинители героических песен и баллад называют такое состояние вдохновением. Праздником умственной жизни. Мысль тогда воспринимает все в необычайных очертаниях, открываются неожиданные перспективы, возникают поразительные сочетания, обостренные чувства во всем улавливают новизну, предчувствие и воспоминания усиливают личность двойным внушением, раскрывая личный мир до масштабов космических, и крылатая душа способна объять необъятное.

Есть такое вдохновение и в мести! Жажда мести — это обостренное чувство несправедливости. Оно охватывает все существо, приводя его в состояние, близкое к гениальности или помешательству. И человек в таком состоянии становится неуязвим и удачлив, опасен и несокрушим.

Таков был Флай, прибывший прошлой ночью в город. Удача позволила беглецу достичь цели незамеченным и неопознанным. Никто не помешал ему.

Помогло и то обстоятельство, что в стороне от его маршрута некто, получивший прозвище «человек–саламандра», развил свою деятельность. То, что Рейвен сумел ускользнуть, только подхлестнуло интерес к нему и снизило напряженность усилий в поисках Флая.

В пути беглец ухитрился несколько поправить свои дела и даже приобрести более или менее респектабельный вид. Теперь он щеголял в сюртучной паре цвета кирпича и охотничьей шляпе. Так что узнать его стало вовсе не просто.


Небольшой грузопассажирский корабль выглядел отнюдь не респектабельно, да и пассажиры не отличались изысканными туалетами.

Пассажирская палуба имела всего десять кают, небольшой салон, где пассажиры могли общаться, да еще магазинчик, торговавший всякой всячиной, от готового платья до самых неожиданных мелочей. Палубу обслуживали два стюарда и продавец магазинчика.

С ним и завел разговор Флай, едва поднявшись на борт, сразу после того, как стюард указал ему его каюту и умчался по своим делам.

По роду своей деятельности маркетер привык представляться самостоятельно, без посредства кого бы то ни было.

— Рад приветствовать вас, — сказал он, — мое имя Баудли Гэмилтон Ллевелин, тяжеловатое для путешествий по небу, не находите?

— Возможно, — не стал спорить Флай, разумно полагая, что мнение человека о самом себе всегда тяжелее, чем самое тяжеловесно звучащее имя. — Я… Скайуокер[9], — представился он не без самоиронии. Его не могло не оскорблять путешествие по небу в буквальном смысле пешком.

— Шутите?

— Ничуть!

— Тогда вы, видимо, часто путешествуете воздушными путями?

— Предпочитаю этот способ передвижения.

— Было бы странно, если бы это было не так.

— Мне нужен приличный костюм, — без обиняков сказал Флай приказчику, — практичной расцветки. Вообще, я предпочитаю свободный покрой, но фасон не имеет решающего значения. Лишь бы подошел по росту.

Баудли с интересом окинул взором пассажира в нелепом плаще. Это был даже не плащ, а какое–то одеяло с дыркой для головы.

— Все обращают внимание, — кивнув, как бы невзначай обронил Флай.

— Да, интересная накидка у вас, — дипломатично заметил продавец.

— Вы, я вижу, охотник, — заметил Флай.

— Да.

Догадаться было нетрудно. На узком лацкане продавца красовалась розетка охотничьего общества.

— Я тоже страстный охотник, — с чувством произнес Флай.

Какое–то время они поговорили об охоте, оружии и снаряжении боеприпасов. Оба собеседника обнаружили прекрасную осведомленность в этих вопросах и даже поделились хитростями, которые могут быть понятны только по–настоящему увлеченным охотой людям. В результате оба остались, очевидно, довольны друг другом.

Флай между делом объяснил, что вот эта накидка, которая сейчас надета на нем, совершеннейшее новшество, необходимое в охотничьих забавах.

— Ткань не мнется и совершенно не промокает, —сообщил он.

— Позволите потрогать?

— Извольте, сочту за благо.

Продавец вышел из–за прилавка и помял в кулаке край накидки, сжал несколько раз и покачал головой в изрядном удивлении.

— Действительно, не мнется совершенно, — констатировал он.

— И не промокает, что гораздо важнее, — хитро прищурился Флай. — Может быть, хотите испытать? Могу заключить пари.

— Пари?

— Да.

— Любопытно… А вы не шутите? Существуют шерстяные ткани, которые обладают изумительными водоотталкивающими способностями, — сказал продавец со знанием дела, — однако если попасть в такой одежде под проливной дождь или посидеть в мокрых кустах, то начинаешь чувствовать себя мышью, упавшей в ручей.

— Так что насчет пари? — напомнил Флай.

— Давайте обговорим условия, — согласился продавец.

— Вы просто выльете на эту ткань стакан воды. Я буду поддерживать ее в горизонтальном положении, а вы увидите, что вода скатится, не пропитав материала, — предложил Флай. — Ну а вы в случае проигрыша уступите мне платье в кредит.

— В кредит?

— Именно. Я, видите ли, пребываю в крайне стесненном положении.

— А что ставите вы? — с нетерпением поинтересовался продавец. — Что вы уступите в случае проигрыша?

— Да хоть вот эту накидку. Подарю ее вам, — легкомысленно махнул рукой Флай. — Только проигрыша–то не будет. Я совершенно и абсолютно уверен в успехе.

— Вы меня убедили… — неуверенно сказал продавец. — Я, пожалуй, поверю вам на слово. Без пари. Вы производите впечатление человека, который не вступает в спор, не будучи уверен в успехе. Кроме того, у меня есть серьезное предубеждение к кредитным отношениям. В силу специфики моего дела я совершенно не хочу давать кому бы то ни было кредиты. Нет повода думать, что я не доверяю вам. Напротив, я хочу предложить вместо пари сделку. Вы мне, как охотник охотнику, уступите эту накидку в обмен на сюртук, брюки и жилет.

— Я, в свою очередь, ничуть не сомневаюсь в вашем доверии ко мне, — заговорил Флай. — Но это редкая вещь. Она мне некоторым образом дорога, как память об одном человеке.

— А если я добавлю сорочку и галстук? — азартно предложил продавец.

— Вы сами заметили, что вещь очень практичная. Когда я иду на гуся…

— Постойте! — воскликнул продавец. — Я знаю, как мы поладим! Предугадывая ваши насущные потребности, я могу предложить вам еще и новые туфли, того размера и фасона, какой вы выберете.

— Я вижу, у вас истинный талант торговца! — сказал Флай. — И только поддаваясь вашей способности убеждать я уступаю.

— Чудесно! — обрадовался простодушный маркетер. — Это честная сделка.

Флай выбрал себе костюм очень быстро — ассортимент в магазинчике был небогат, и, заручившись обещанием продавца подогнать брюки и рукава под непомерно длинные конечности заказчика, проследовал в свою каюту.

— Честная сделка, — усмехался он, — куда уж честнее.

Он был доволен. Ему несказанно везло.

Считается, что фейери лишь в легендах и мифах наделяются изумительными волшебными способностями. Однако ученые, которые рискуют, несмотря на некоторую иронию коллег, заниматься изучением этих редких существ, полагают, что все не так просто.

Существует не подтвержденная никакими фактами гипотеза о том, что фейери обладают как минимум двумя необычными способностями, делающими их опасными для людей. И если наличие таких способностей, как, впрочем, и существование самих фейери, будет доказано, то отношение к ним должно быть в корне пересмотрено. Они должны быть признаны не просто злобными существами, какими их живописуют мифы, но и существами смертельно опасными для самого существования рода человеческого.

Первая из этих способностей фейери состоит в исключительном даре убеждения. Эти существа умеют каким–то образом подавлять волю людей и внушать им желания, выгодные самим фейери.

Другая способность еще менее поддается пониманию. Полагают, что эти существа могут не только предвидеть будущее, но и управлять случайностями. Они могут вычленять цепи случайностей, ведущих к успеху или неуспеху, в бесконечном потоке взаимосвязанных событий и как–то управлять ими.

Сами фейери не разделяют подобных подозрений в свой адрес. Они не числят за собой каких–либо выдающихся способностей. Однако у них есть поверье, что можно «оседлать восходящий поток удачи», пристроиться к ходу событий так, что они будут складываться благоприятно для всех начинаний. И Флай сейчас чувствовал этот восходящий поток.

Он упал лицом вниз на кровать в своей каюте, а длинные ноги вытянул чуть ли не до двери. Он оторвался от любого возможного преследования. Это было теперь уже совершенно ясно. Ему везло. Ему безумно везло. Но даже если бы не было везения, он сумел бы, с большим или меньшим успехом, решить все проблемы, которые возникали бы в пути.

Все…

Без исключения.

Любой ценой.


Флай довольно долго пролежал на постели в тревожной волчьей полудреме, дававшей отдых измученному телу, но не воспаленному разуму. Он проанализировал весь свой путь от замка Намхас и остался удовлетворен. Он оставил совсем немного следов, а достичь сумел многого.

В дверь постучали.

Оказалось, что это пожаловал любезный продавец, принесший подогнанное платье.

Флай впустил его, и тут же сделка, о которой они договорились прежде, состоялась в полном объеме. Флай приобрел одежду, а заядлый охотник — накидку из диковинной ткани.

Однако когда беглец скинул пончо, глаза у маркетера округлились и вспыхнули алчным огнем при виде пятнистой куртки, штанов и обуви.

— Я вижу, вы куда больший мастер снаряжаться в поход на дичь, чем хотели показать, — осторожно заметил он Флаю. — Нет ли у вас желания уступить мне и это?

— Я подумаю над вашим предложением, — обнадеживающе сказал Флай и выпроводил продавца из своей каюты, дабы примерить платье.


— Хорошая же у меня работа! — заметил себе продавец, занимая место за прилавком, несмотря на поздний час. Он не закрывал свой магазин на протяжении всего полета вдруг что–то да понадобится пассажирам. — Право же интересная работа! С такими занимательными личностями случается иметь дело!

Тем временем Флай занимался своим туалетом. Он счистил, морщась, корку с ладоней, под которой наросла уже нежная, розовая, весьма чувствительная кожа. У фейери быстро затягиваются раны.

Флай умылся, побрил ощипанный череп и лицо, помассировал свежевыбритую верхнюю губу, мысленно приказывая усам отрастать быстрее. Потом освежился под жиденькой струйкой душа, стараясь, чтобы как можно меньше влаги попадало на спину, на чешуйки сложенных крыльев, высушил кожу под горячими воздушными струями.

Облачившись в сорочку цвета мореного дуба и красно–коричневый костюм, он повязал на шею старомодным бантом темно–зеленую ленту из восточного искристого шелка и принял вид путешествующего по делам обывателя.

Зашнуровывая мерцающие матовым лаком туфли из двухслойной кожи, Флай отметил, кстати, что все вещи недорогие, но добротные и удобные.

С умилением он обнаружил, что любезный маркетер ко всему обговоренному от себя присовокупил еще и головной убор — залихватскую шляпу стрелка по мелкой птице, с перышком, заткнутым под тесьму.

— Нет, — сказал себе Флай, глядя через наклонное окно каюты на редкие огоньки, проплывающие в темноте под гондолой термоплана, — не все изменилось.


Вызвав стюарда, Флай заказал себе обильный ужин. У стюарда это вызвало смешанные чувства: с одной стороны, клиент, который много ест, — хороший клиент, но с другой — поздний ужин предполагает умеренность.

Пассажир же, не заботясь о том, чтобы производить хорошее впечатление, принялся за принесенные кушанья. Он не торопился набивать желудок и наращивал темп постепенно. Начал с кислого молока, зелени, сыра, потом перешел к мясу.

Он заказал блюда, требовавшие минимум кулинарных ухищрений, соусов и приправ. Самым сложным блюдом здесь было мясо с кровью.

Флай предупредил стюарда, что за грязной посудой раньше утра приходить не нужно, а утром попросил сразу подать то же самое. Возможность восстановить силы нужно было использовать в полной мере. Как он расплатится за ужин, Флай уже знал.


Все сложилось удачно. И вот Флай уже в столице.

Газовые фонари покачивают тенями на мостовых. Флай слоняется под дождем… Вдыхает воздух свободы.

Крылатые и хвостатые — фейери, некстеры — живут в этом мире наравне с людьми. Как жили бы вампиры, если бы существовали на самом деле. Они прикидываются людьми, даже ведут бизнес — мелкий и средний.

Они чаще всего держатся вместе, чтят какие–то свои, малопонятные другим традиции, пробавляются торговлишкой и не жалуются на свою тяжелую судьбу. В столице их немного…


Человек издавна строил города. Никогда прежде не создавалось ничего подобного славной столице Мировой Державы, соединившей и приведшей к достойной жизни многие малые и большие народы Европейского полуострова, архипелага Англов и берегов Теплого моря.

Россыпью парков, сплетеньем улиц, жемчужинами дворцов лежал на теле континента великий город — Mock–Way–City.

* * *

…Триста восемьдесят четвертый не был оратором, но и не относился к тому типу молодых людей, которых один вид несомненно красивой представительницы прекрасного пола делает косноязычными мямлями, равно как он не относился и к тем, кто обретает в подобной ситуации агрессивное красноречие. Да и форма, впрочем, обязывает.

Перед Леной стоял огромный молодой, красивый парень, похожий на Кристофера Рива, одетого вместо трико супермена в незнакомую форму, улыбался, слегка склоняясь к ней почтительно, и говорил нечто сложное… Неудивительно, что девушка растерялась. Тем более что в ней жил воспитанный с детства вечный страх перед блюстителями закона. Она понимала, что он помощь предлагает, но слышалось невольно что–то вроде:

— Документики предъявим, гражданочка. Нету документиков? Ну что же вы так? Проследуем в отделение.

Привычный ей милиционер хоть и являл собою олицетворение власти победившего хама, пардон, социализма, но все же вызывал какое–то уважение. За серой формой и фуражкой с красным околышем стояла могучая советская империя. За ним тянулся шлейф положительных ассоциаций, от обаятельного «дяди Анискина», до ЗнаТоКов, которые так умело ведут следствие… Хотя, конечно, проверочки документиков, даже если с ними полный порядочек, советский гражданин опасался с замиранием сердца.

Удивительно, как все же сочеталось в советском человеке ощущение стабильности и защищенности, вера в силу своей страны и понимание, что она зависима.

Это двойственное ощущение было и у Лены, несмотря на то что она довольно долго прожила в Великобритании — стране самого развитого и самого «загнивающего» империализма. Она видела, как красиво и многоцветно «загнивал» британский капитализм, как монохромна и бедна была жизнь в СССР, но продолжала искренне полагать, что у них–то будущего нет, а у нас есть, и не какое–то там, а непременно светлое.

Полицейский, подошедший к ней, был врагом или другом? Если у них тут капитализм, то полисмен — проводник власти эксплуататоров и притеснитель. Если же они здесь строят коммунизм, то это, очевидно, народный милиционер — по определению друг народа… Но она–то — чужая здесь, к тому же без документов, и милиционер должен сдать ее как шпионку куда следует…

Разумеется, девушка не рассуждала об этом. Весь сложный комплекс переживаний жил в ней на уровне эмоций, догадок, озарений. Она просто несколько растерялась, не зная, как себя вести, как реагировать.

А симпатичный полисмен улыбался и ждал ответа.

Что же ему отвечать?

Первое, что она смогла выдавить из себя, — что помощь ей вообще–то не нужна. Однако ей кажется, что она заблудилась, и если бы ей кто–то напомнил, до какой конечной станции идет поезд, и далеко ли это, то она будет весьма признательна.

Полицейский покивал, после чего ответил…

Из его ответа Лена главным образом уразумела, что ее не так поняли. Видимо, она применила какие–то не те обороты речи, как–то не так выразила свою мысль, что вопрос преломился в сознании собеседника в иной, на который он и ответил.

Триста восемьдесят четвертый сказал что–то вроде того, что если ему позволено будет оценить юмор юной леди, то он, рискуя проявить недостаток тактичности, ответит тоже шуткой. Да, этот поезд действительно идет до конечной станции. Ха–ха! Он доезжает до самого конца всего сущего. И ехать осталось недолго.

Лена из вежливости посмеялась в ответ, прилагая титаническое усилие к тому, чтобы ее лицо не перекосилось от глупейшего выражения, какое бывает у человека, внезапно почувствовавшего себя идиотом.

Она решила зайти с другого фланга и сказала, что собралась прогуляться немного, посмотреть… Но, кажется, очутилась в местности незнакомой.

Молодой человек кивнул с заговорщическим видом и двусмысленно заметил, что, дескать, конечно, ясное дело, он понимает, забавы аристократов[10].

Дескать, как же, как же. Он не смеет мешать.

А Лена мучительно пыталась вспомнить, как же называлась улица неподалеку от дома Остина, название которой она прочла. Только помнила, как мимо проносились массивы зданий, кварталы и башни. Город затягивал ее, как бездна…

Вдруг в порыве отчаяния Лена вспомнила и произнесла, не будучи уверенной, что прочитала правильно, — она уже знала, что здесь не все произносится так, как в привычно земном английском:

— Мне после нужно будет вернуться на улицу Зула Пэлес Плейс!

— Ну, разумеется! Я сразу понял, откуда вы! — уважительно закивал этот молодой простак.

И как–то лихо попрощался, поблагодарил за исключительно приятное общение, еще несколько раз извинился и был таков, скрывшись за дверью на следующей остановке.

— Вот болван! — довольно громко сказала Лена по–русски, чем вызвала новую краткую вспышку интереса к себе со стороны пассажиров.


Еще через одну остановку к ней подошел почтенный пожилой джентльмен с пышными седыми усами, в шляпе, напоминавшей классический котелок, при трости и в несколько более долгополом, чем у прочих, пальто, с лихо закинутой через плечо красивой шалью.

Он извинился за то, что нечаянно услышал часть разговора и счел возможным напомнить юной леди, что вот эта самая конечная–то остановка, она как раз сейчас и будет. И в подтверждение качнул тростью, как бы указывая за пределы вагона. Потом снова извинился и выразил озабоченность в том, правильно ли он поступил сейчас, нарушив уединение леди своим замечанием.

Лена поблагодарила и добавила по–русски:

— Что ж они все, блин, такие вежливые?!

Мелькнуло удивление: если остановка конечная, то чего же о ней напоминать–то? Чтобы поезд в депо не увез, что ли? Кто знает, какие тут порядки…

Но додумать времени не было, Лена вышла вместе с пожилым джентльменом, сразу же планируя перейти на другую платформу и ехать в обратном направлении.

Однако, уже оказавшись на улице под навесом платформы, она сообразила, что из поезда вышли только они со старичком. Остальные поехали дальше. Видимо, им всем надо было в депо. Сердечко вновь заколотилось, будто пружина будильника сорвалась с завода.

Но тут же Лена открыла, что никакой другой платформы, чтобы ехать в обратном направлении, нет. Могла бы и раньше обратить внимание, что дорога была одноколейная.

— Ау–вау… — извлекла Лена из своих голосовых связок.

— Вам еще не доводилось видеть убежище? — Понял на свой манер восклицание почтенный джентльмен. — Тогда я вас понимаю.

И с этими словами указал тростью.

Лена посмотрела в том направлении и не удержалась от еще одного междометия.

На холме над домами возвышался огромный купол, окруженный парком скульптур. Купол был белый и вырастал из багрово–красного поблескивающего озера.

Фонари на столбах, как свечи на именинном пироге, окольцовывали площадь ровным строем.

— Когда я был маленьким мальчиком… — начал пожилой джентльмен. Лена оглянулась на него. — Да, юная леди, в то, что и я был когда–то маленьким мальчиком, теперь очень трудно поверить, но так было, правда, очень давно. Так вот, в те далекие времена, когда привратники казались мне волшебными стражами, а друиды по–настоящему могли совершать чудеса, меня привели сюда, для того чтобы я узнал, что Традиция не пустой звук, что она была прервана и возродилась. Прощайте, юная леди. Здесь нужно побыть одному.

И он ушел, ворча что–то про то, что поздновато и непоследовательно стали теперь изучать Традицию.

Если Лена что–то и поняла, так только то, что ей стоит пойти к куполу.

Она накинула капюшон, который сразу сузил ей поле зрения, оставив перед глазами только освещенный купол, и двинулась вперед, осторожно ставя ноги на скользкие чугунные ступени с прорезным рисунком в виде дубовых листьев и желудей. Спустившись с платформы, Лена пересекла брусчатку, опоясывавшую холм и отделявшую его от города.

Кровавое озеро оказалось вымощено полупрозрачным камнем, похожим на гранат. Лена всегда считала, что гранат — это округлые бордово–красные зернышки, из которых делают бусы и браслеты, но здесь были настоящие плиты, несколько выпуклые, скругленные, издали создающие впечатление, что статуи, окружающие купол, вырастают из кровавого озера.

Статуи…

Скорее даже идолы.

Из черного полированного дерева.

Будто обтаявшие свечи…

Условные, примерные, приблизительные, но одновременно с этим весьма детальные изображения людей, которые рвутся вверх из затягивающей их крови и кричат.

Слишком детальные. Слишком выразительные.

У всех были подняты к небу головы и раскрытые рты.

Город поющих статуй.

Хор ужаса.

На всех лицах застыло выражение невероятного, проникающего в самые темные закоулки души страха.

Лена содрогнулась.

Но все же, все же, все же… Она двинулась вперед между этими поющими идолами. В шуме дождя и ветра ей слышался отголосок того адского воя, который, казалось, издавали изображенные здесь такие разные и такие одинаковые люди.

Воины и старики, дети и женщины, разные, непохожие, сделанные изумительно искусно, однако все объединенные в едином страшном крике, обращенном к небу.

Одежда будто стекала с них. Очертания тел деревянных изваяний едва угадывались. И все они были повернуты лицами вовне, а спинами к куполу.

Лена потихоньку продвигалась вперед. Одна из статуй будто заступила ей дорогу. Это была кричащая женщина с кричащим ребенком на руках. Ее рот неестественно распахнут, как пасть медведя, а глотка — глубокая, уходящая внутрь изваяния, как пещера… И оттуда, из бездонной этой глотки, будто бы действительно, как это ни жутко, исходил тихий звук.

Повинуясь какому–то непонятному импульсу, Лена приблизила ухо к этой пасти, отодвинула капюшон и услышала, действительно услышала, так же как в ракушке можно услышать шум моря, далекий, из глубины веков доносящийся, слабый отголосок человеческого воя.

В ужасе она отшатнулась. Тут же обернулась, словно почувствовав чей–то взгляд. Статуи окружили ее со всех сторон.

— Та–а–ак, — протянула Лена, — покаталась на паровозике!

* * *

Когда в скобяную лавку вошел поздний посетитель в сюртуке цвета кирпича, хозяин и продавец Илай не обратил на него особого внимания. Вот разве что сочетание охотничьей шляпы с костюмом было странно. Но кто теперь не странен? Илай относился к человеческим странностям с большим пониманием.

Посетитель держал перекинутым через руку оливковый плащ и выглядел несколько озабоченным.

Со стороны можно было обратить внимание, что и посетитель, и продавец были одинаково тощими и сутуловатыми, будто родственники.

Но как раз на это Илай не обратил внимания. Соплеменники редко захаживали в его лавку. Их было попросту очень мало в Мире.

Человек в охотничьей шляпе встал у полок с накладными замками и рассматривал их некоторое время, как экспонаты в музейной витрине.

Потом взял один из них, самый простенький, и рассеянно повертел в руках.

Илай решил помочь позднему гостю, и после этого уже закрывать торговлю на сегодня.

— Вы выбираете замочек для сарайчика? — поинтересовался он.

Гость встрепенулся и хотел было положить замок на место, но вдруг улыбнулся и ответил:

— Да нет, скорее для дома.

— У вас что, совсем нечего взять в доме? — с еще большей иронией поинтересовался Илай.

— Можно сказать и так.

— Но так же будет не всегда, правда?

— Это настолько плохой замок?

— Не мое дело — отговаривать вас, но я бы порекомендовал другой. Вон тот понадежнее. — Илай указал замок подороже.

Он хоть и собирался закрываться, но не считал возможным изменять ради этого своим принципам. Если человек может купить самый дорогой замок, то пусть его и покупает.

— Да и дома–то у меня нет, — усмехнулся покупатель.

— И это не вечно.

— Просто я последнее время имел дело с замками. Правда, они все были по другую сторону двери.

— Я не очень понимаю, о чем идет речь… — несколько опешил Илай.

Посетитель положил замок на место и подошел к продавцу.

— Все жадничаешь, старый нетопырь, — сказал он и взглянул в лицо Илая так, что того отбросило от прилавка к полкам, расположенным за спиной.

— Флай… — выдавил он с ужасом.

— Когда ты в последний раз расправлял крылья? — продолжал посетитель.

— Тише!..

— Мы не одни?

— Одни… Но… Все же…

— Тогда прекрати дрожать, — сказал Флай. — Мне нужна твоя помощь.

— Помощь? Но я не могу…

— Ты что же, не понимаешь ничего? Не чувствуешь? — Флай с удивлением всмотрелся в лицо соплеменника, от которого, казалось, ждал большего. — Беккракер ждет. Ничто из нажитого ни ты, ни кто–либо другой не сможет взять с собой. Беккракер ждет! Очень скоро станет поздно.

— Брось… — криво улыбнулся Илай, который и рад был бы перестать дрожать, но не мог. — Это же легенда. Никто не верит и не помнит…

— А ведь ты и впрямь ничего не чувствуешь, — констатировал Флай.

— Чего я не чувствую?

— Ты знаешь, кто я?

— Ну, д–да…

— Кто я?

— Ты уводящий…

— Так я тебе говорю. Я уводящий — Флай, последний из рода… Беккракер ждет. Я чувствую его. Страх уже здесь.

— Что?! О чем ты говоришь? Я отлично помню, чего боялись наши предки. Страх всегда был с ними! Они боялись, что придет такой, как ты! — Отчаяние придало Илаю сил. — Наши деды тряслись долгими зимними вечерами, а отцы рассказывали нам страшные сказки о том, что придет такой, как ты, будет пугать и пророчить. И нужно будет бросить все нажитое и сниматься с насиженных мест. Но никто сейчас уже не верит в это. Ты никого не уведешь. Мы здесь обжились. Это наш дом. И никто уже не боится.

— Значит, все погибнут, — равнодушно сказал Флай. — А сейчас мне нужна твоя помощь.

* * *

— Порадовал старичок! — надламывающимся голосом пробормотала Лена, имея в виду полезный совет пожилого джентльмена осмотреть этот жуткий мемориал.

Статуи окружали ее со всех сторон.

Кладбище — не самое удачное место для ночных прогулок. Но на кладбище, как поется в песенке, «все спокойненько», а это место, пропитанное ужасом, столь идеально транслировало вложенное в него ощущение, что и при свете дня должно было бы вызывать только ужас.

Хотелось броситься прочь отсюда, но страшно делалось от одной мысли, что эти статуи будут кричать и улюлюкать вслед. Никак не хотелось оставлять их за спиной. И Лена пошла навстречу разверзнутым ртам, к белому куполу.

Приблизившись, она облегчения не испытала.

Весь купол был сложен из черепов и костей. Лена могла бы поручиться, что из настоящих — человеческих.

Кости скреплял розовый в черных прожилках раствор. По всей вероятности, был какой–то каркас, иначе как это все удерживалось?

Но каркас этот полностью скрывался под костями. Купол удерживали столбы, сложенные из берцовых костей «колодцем», в арках между столбами свисали, побрякивая, скелеты рук. Они покачивались, шевелили пальцами и наполняли воздух тонким, каким–то интимным перестуком.

Черепа, образовывавшие купол, таращились пустыми глазницами и скалили зубы.

Восхитительное зрелище — для тех, кто понимает.

Лена приблизилась. Вблизи стало видно, что кости покрыты какой–то матовой, белой в серых мраморных прожилках, полупрозрачной глазурью. Все это вместе уже не было так страшно. Но было чудовищно омерзительно. Величественное дыхание смерти придавало этому капищу глубокий таинственный смысл.


Раздвинув свисающие кости, как посетители «Кабачка 13 стульев» занавес раздвигали на входе, Лена прошла под купол, заранее готовая увидеть там все что угодно. Она решительно настроилась пройти кошмар до конца, потому что остановиться на половине дороги означало бы всю оставшуюся жизнь мучиться неразрешимыми вопросами.

Под куполом оказалось круглое черное озеро. Только узенькая кромка, чуть более полуметра шириною, на которой Лена стояла, отделяла ее от чаши, наполненной водой.

По желобам выходившим из нижней части столбов, подпиравших купол, стекали струйки воды. Почти бесшумно они вливались в чашу.

Сверху свисало массивное паникадило, тоже собранное из человеческих костей. На тринадцати (Лена посчитала) черепах, образующих нижний ярус паникадила, были установлены массивные жирные свечи, дававшие немного мерцающего света. Блики блуждали на костях. Но вода в чаше была черной.


Призрак был здесь все это время, поняла Лена, едва увидев его.

Она повернулась туда, откуда чувствовала направленный на нее пытливый взгляд, и сразу наткнулась на фигуру в балахоне.

Призрак скользил по кромке чаши бесшумно и зловеще.

Он был в белом, и лицо его, белое, как кость, напоминало череп.

— Назовите ваш главный дом, — тихим шелестящим голосом сказал призрак.

— What? — не поняла Лена.

Произношение призрака более всего походило на произношение говорившего с нею друида. Те же тягучие гласные, разделяемые четкими согласными. Словно завывание ветра в горлышке кувшина, словно камешки, падающие на дно глиняной чаши…

Высокая белая фигура медленно, но неотвратимо приближалась, и Лена невольно попятилась.

— Откуда ты? — прошелестел голос призрака.

Шепот, самый внушительный вид речи, наполнял весь объем зловещего храма, обступал со всех сторон.

Врать этому существу в балахоне Лена не собиралась. Она знала из школьного опыта, что сказать правду — лучший способ избавиться от расспросов.

— Вообще–то я из другого мира, — не без вызова ответила она, — с другой планеты.

— Другая планета… — Камешек белого лица треснул ниточкой улыбки. Казалось, незнакомец был вполне удовлетворен ответом.

— А сюда… — Лена немного освоилась и решила продолжить откровения, — сюда я приехала на поезде. Зула–Пэлес–Плейс — называется место, откуда я приехала на поезде, а…

— Зула, — прошелестел он, и Лена забыла, что еще хотела добавить.

Призрак воспринимал ее ответы как должное. Он был вполне удовлетворен.

— Тебе страшно, дитя?

— Да, — призналась Лена и немедленно поняла, что это неправда. — То есть… Уже нет.

— Это правильно, — прошелестел призрак, приближаясь. Лена разглядела, как по его одеянию пробегают тени. Белая ткань балахона неуловимо переливалась, по ней плыли изображения причудливо сплетенных листьев. Девочка залюбовалась этим чудесным эффектом.

— Мне было страшно там, снаружи, — попыталась она пояснить, — но теперь уже не страшно. Почему–то…

— Прислушайся, это был чужой страх. И он остался снаружи.

— Ага, — с радостью кивнула Лена.

— Здесь только печаль и память. Здесь нет места страху. Это — Убежище. Оно под защитой узора текучей росы. В нем живет древняя Память.

Страх–то ушел. Это — да. Но остался непокой. Смутная тревога и ожидание. Ожидание чего–то грандиозного. Лена не случайно пришла в это место. Позже ей казалось, что и наивный ее побег из дома Остина, и поездка по городу — все свершилось под знаком какой–то путеводной силы, которая привела ее сюда.

По крайней мере, ее больше не била мелкая дрожь. Высокий человек в белом все сильнее напоминал ей лесного старца.

— Ты пришла увидеть, — сказал он, и в его словах не было вопроса. — Увидеть и унести с собой частицу Памяти.

Да–да, поняла Лена, она должна увидеть здесь что–то очень и очень важное, от чего будет зависеть вся ее дальнейшая судьба. Это как–то связано с ее путешествием в этот странный мир и с возвращением домой, если возвращение только еще возможно.

Это «что–то» она должна увидеть и, если не понять, то хотя бы прочувствовать и нести дальше с собою, оно было связано со всем на свете и замыкалось на ней.

Разумеется, она не размышляла об этом так подробно. Понимание теплилось где–то в недрах души, на уровне смутных ощущений. Но это понимание было путеводным.

— Пойдем, — сказал призрак, о котором в любых других обстоятельствах Лена подумала бы: «Во сне увидишь — не проснешься!»

— Куда? — спросила она, чтобы проверить путеводное ощущение.

— Следуй за мной.

С этими словами он повернулся и поплыл по узенькой дорожке так плавно, как будто брал уроки у ансамбля «Березка».

Ноги сами понесли Лену за ним. Путеводное ощущение скомандовало ей «да!».

Они торжественно и неторопливо двигались вдоль арок, поддерживающих свод над черной чашей воды.

За одной из арок, завешенных костями, оказался, против ожиданий, не выход наружу, а ход вниз, в еще более густой и прохладный сумрак.

Нога искала в темноте ступеньку, но нашла покатый пол. Узкий тоннель плавно загибался влево.

Холодный голый камень пола, стен и свода был сухим и грубым. Бесконечный поворот все продолжался и продолжался.

Сначала они недолго шли в сумраке, затем — в полном мраке. И только когда Лена собралась было начать бояться темноты, ее проводник засветил фонарь.

Это был чудесный фонарь — простой куб из матового бело–розового стекла, увитый миниатюрными золотыми веточками рябины и водруженный на что–то вроде подсвечника, тоже в виде ствола дерева. Под матовым стеклом теплился огонек. Слишком яркий для свечи, но и невероятно теплый, трепетный для электрического света. Откуда проводник извлек фонарь и как засветил его — осталось загадкой. Лена старалась не отставать, держаться в световом пятне.

По стенам стали попадаться неглубокие ниши с черепами. С каждым шагом их становилось все больше, черепа выстраивались в шеренги, множились, покрывали, наконец, все стены, сползали на пол и забирались на потолок. Но после всего, что Лена увидела наверху, это было уже как–то естественно, что ли… Во всяком случае — чего–то подобного она и ожидала.

Скоро черепа сомкнули ряды, и Лена зашагала по ним, как по булыжной мостовой, а со стен на нее таращились пустыми глазницами и весело скалились бывшие вместилища чьих–то неповторимых индивидуальностей. Почему–то было трудно дышать.

Лена постаралась отвлечься. Поворот становился все круче. Значит, проход идет по сужающейся спирали прямо под чашей и должен привести к некоему центру.

Гадать, что там, в этом центре, бесполезно. В таком месте может прятаться все что угодно. От алтаря для кровавых жертвоприношений до древней кельи, в которую много–много лет назад добровольно заточил себя какой–нибудь местный монах–святой.

Зачем ей может понадобиться святой? Зачем она святому? И уж меньше всего ей нужен жертвенный алтарь.

А почему не предположить, что все это сооружение и построено, и декорировано исключительно из косточек наивных дурех, которые пошли за типом в белом балахоне?

Не может быть?

Очень даже запросто — может!

Но эти глупые мысли нужны были только для того, чтобы отвлечься. Лена знала, что мысли глупые, и не отвлекли они ее нисколько — как, впрочем, и всегда в таких случаях. Сколько раз, когда она пыталась не думать о чем–то, мысли ее описывали круг и возвращались к тому предмету, от которого надо было уйти…


Реальность оказалась совсем неожиданной. Коридор вдруг изменился. Черепа остались только под ногами, а стены вдруг оказались покрыты гобеленами. При ровном, но неярком свете фонаря Лена увидела на них сцены каких–то массовых умерщвлений.

Это не удивило.

Смутила ее маленькая тесная круглая комнатка, с редким частоколом тоненьких колонн по стенам, оказавшаяся в конце пути.

Это все?

Ее проводник поставил фонарь на странный высокий столик со стеклянной столешницей и тонкими ножками из желтого металла, может быть золота.

Ножки, отлитые в виде древесных стволов, обнимали линзу ветвями по кромке, образуя венок. Они изображали три дерева: дуб, каштан и рябину. Это Лена поняла по выразительным миниатюрным листочкам на ветвях.

Среди золотой листвы искусно были припрятаны крошечные черепки, которые таращились во все стороны глазками из темного граната.

Едва фонарь оказался в центре стола, помещение сделалось более светлым, и тени, качавшиеся на стенах, почти исчезли, стали бледными.

— Место Памяти должно быть укромным, ведь открывающий сердце и разум не подвластен не только Поющему Песнь Исхода, но и Ведущему Судьбу[11], — заявил проводник, уверенный, что многое прояснил.

Лена, конечно, не знала этих символов, но тень какого–то интуитивного понимания забрезжила. Она спросила:

— Вы служитель культа? То есть служите Богу?

Выбеленное лицо снова тронула улыбка.

— Твоя стихия — вода, что точит камень и всюду ищет новый путь. Но вода знает, куда ей течь. И не выберет русло, противное ее природе. Скоро ты поймешь, что не всякий вопрос из тех, что никому не приходило в голову задать, таит в ответе новый путь. Но я отвечу тебе.

Теперь, при более ясном свете, Лена могла рассмотреть человеческие черты лица под белилами, изображающими череп.

Это был мужчина скорее старый, нежели молодой, но скорее пожилой, нежели преклонных лет. Определеннее не скажешь. От пятидесяти, если он плохо выглядит, и до восьмидесяти, если хорошо сохранился.

Держался он прямо, как палка, и сохранил плавность и упругость движений. Лицо узкое, с прямым носом, глубоко запавшими пронзительными глазами в сетке морщин. Голова не то лысая, не то бритая.

— Человек, как учит Традиция, — продолжал он после короткой паузы, — выбирает путь учения, созидания или доблести. И тем оказывает почтение богам. Следуя избранному пути, человек служит Миру, другим людям и себе самому. Но что, кроме радости, может дать богу человек, если он стремится к совершенству? Нет, дитя, служить богу нельзя никак. Но, следуя собственному пути, можно порадовать его. Я следую пути учения. Храню память и указываю путь. Я верю в то, что Исс, видя меня сквозь пелену покровов всех миров, радуется тому, как хорошо я делаю свое дело.

Лена хотела сказать, что хоть она и атеистка, но в главном согласна! Человек должен найти, в чем у него есть талант, в совершенстве овладеть делом, в котором он талантлив, и делать его так, как никто другой этого дела сделать не сможет Решая вопрос о том, в чем смысл жизни, она пришла именно к такой формуле. Конечно, есть еще много чего в жизни. Есть любовь, и семья, и дети. Но главное — открыть и реализовать талант. Так она решила и теперь, в другом мире, в каком–то подземелье, человек с нарисованным на лице черепом говорит ей почти то же самое.

Она кивала, когда слушала, забыв о вопросе, на который этот странный мудрец отвечал. Она уже готова была разразиться ответной горячей речью, и слова уже почти сорвались с языка, но Хранитель Памяти одним жестом пресек ее попытку.

— По возрасту, дитя, тебе пора искать Пути. Тем более что к тому ведет тебя твоя стихия. Но я вижу, что нужнее тебе Память. Ты хочешь спросить еще что–то, или мы начнем?

— Что начнем? — не удержалась Лена.

Открестившийся от служения Богу жрец только покачал сокрушенно головой.

— И здесь тот, кто чист, не станет другим, а тот, кто затронут дыханием песни, пребудет невредимым, — человек в балахоне произнес, видимо, какую–то ритуальную фразу, и это знаменовало начало того, ради чего Лена и пришла сюда.

С этими словами он медленно развел руки, словно желая обнять окружающее пространство, и Лена с удивлением заметила, как стены медленно поплыли вверх.

Не было ни толчка, ни вибрации, и поэтому она не сразу поняла, что это, наоборот, вся круглая комнатка вместе с потолком и держащими его колоннами поехала вниз.

Становилось все интересней.

— Груз Памяти не поднять, как знание со слов Учителя. Для того чтобы понять, кто ты, нужно знать, откуда ты и куда ты идешь. А потому смотри в себя и думай о том, что тебе дорого.

Жрец ненадолго, как будто покровительственно, накрыл ладонью фонарь, и в воздухе повисли сладкие, дурманные ароматы.

По стенам, перетекая один в другой, плыли вверх сложные, завораживающие узоры.

Лена так увлеклась разглядыванием, что едва заметила, как лифт–комнатка медленно, торжественно прибыл на место назначения. Он без толчка, мягко опустился в центре круглой залы.

Шагнув меж изящных колонн, Лена ступила на мозаичный пол и осмотрелась.

Они очутились словно внутри граненого барабана из множества стеклянных пластин и со спиральным узором на дне и крышке. Ровно тридцать три прозрачные панели. Составляя стены залы, все они были мягко подсвечены с противоположной стороны.

Свет за ними совершенно чудесно переливался, создавая удивительный эффект чего–то волшебного. Лена присмотрелась и поняла, что с той стороны по стеклам тоненькой пленкой струится вода. Что–то было там, за стеклами. То ли картинки, то ли статуэтки, то ли что–то совсем странное и загадочное.

Жрец подвел Лену, у которой отчего–то начала слегка кружится голова, к одной из стеклянных панелей и… загородил ее спиной.

Перед ним на потемневшей от времени треноге дымился совсем черный пузатый котелок. Ловко зачерпнув что–то оттуда широкой пиалой без ручки, он протянул пиалу Лене, предварительно торжественно подержав над головой на вытянутых руках.

Она послушно взяла посуду, принюхалась. Темная горячая жидкость пахла ягодами и какими–то травками.

— Пей это! — прошелестел жрец повелительно. Девушка хмыкнула про себя и отхлебнула.

Раз, и другой, и третий… Вкусно.

Пустая чаша грела ладони. Спираль на ее дне медленно вращалась. Вообще весь мир потихоньку кружился, но находиться в центре этого кружения оказалось неожиданно уютно и даже приятно.

Все краски стали ярче.

Огонек под котелком налился сочным багрянцем. На мгновение из него вынырнула ловкая саламандра и стремительно показала Ленке язычок–вилочку. Все вокруг виделось Лене словно сквозь увеличительное стекло.

Хозяин этого чудесного центра мира, тоже вовсе не страшный, прокружился ей за спину. Его голос укутал ее, как легкая пушистая шаль.

— В памяти может не быть урока, а в забвении — несчастья, — шелестел он, будто бронзовая листва по аллее, — но это цена, которую обязаны платить мы, живущие сейчас. И тут он рассказал Лене жуткую сказку. Хватало в этой сказке и загадок, и приключений, и пафоса, а уж отчаяния было столько… Через край было отчаяния. Не было только надежды. И не было героя. Были испуганные люди. Гордые и благородные, жалкие и подлые. Всякие. И была Смерть.

Рассказывая, он медленно, с остановками вел Ленку по периметру зала, против часовой стрелки. А может, она попросту повисла в тугом вязком пространстве, и это стена неспешно, притормаживая, скользила мимо нее?

За стеклом, за изменчивым, текучим водяным занавесом в такт словам жреца–сказителя бродили тени. Проплывая сверху вниз, они то приближались, то удалялись в глубину. То замирали, проявляясь четкими плоскостными силуэтами, то словно оживали, кружились, обретая жизнь и объем. И глаз от их танца было не оторвать.

Вот из похода возвращается победоносный воин. Он давно не был дома, и он не знает еще, какая пришла беда, какой страшной ловушкой встретит его родной замок. Не знает, что сам отдает себя и всех своих людей во власть неотвратимого.

Лене жалко и воина, и его спутников.

Вот над целым миром нависла исполинская крылатая фигура.

«А это, наверное, ангел Последнего Дня, — думала Лена, — но разве у ангелов бывает хвост?»

Нет, это был не ангел. Это был Гость. Он привел свой народ из потустороннего мира. Он просил убежища для своего народа. Но он утаил, что вслед за ним просочилось зло. И зло начало свою жатву. И страшная смертоносная Песнь зазвучала на просторах Мира.


Тени складывались в картины. Картины и слова — в истории, туманные притчи или непонятные, как из японского театра кабуки, сцены. Непонятные, но потому, пожалуй, еще более мрачные.

Лену накрывало и уносило.

«Хороша сказочка!» — думала какая–то маленькая и далекая–далекая ее частичка.

Просвет в страшноватом эпосе забрезжил нескоро.

Было бегство. Поначалу удачное, но дальше что–то пошло не так. Лена не поняла…

И был, наконец, герой. Он погиб, и неизвестно точно, добился напоследок хоть чего–нибудь своей смертью или нет. Но впечатление осталось такое, что добился. Наверное, потому, что остальные, не герои, выжили.

И все истаяло, как дым. Лена поняла, что представление закончилось.

Но завершилось только действие вовне — на волшебных пластинах. А в ней — внутри ее существа — продолжались события. Их отражения и преломления теперь жили в ней. И навсегда останутся в ее памяти, в ее душе.

Лена не поняла только, к чему ей рассказали такую страшную историю. Какова мораль?

Она знала, что в каждой сказке, в каждой притче должно быть какое–то назидание.

Взять хоть историю всемирного потопа. Люди грешили, и Бог наказал их. Устроил глобальную помывку планеты.

Рассуждая по аналогии, Лена предположила:

— Это была кара? — прошептала она. — Спаслись только правильные люди?

Вопрос возник и повис в наполненном струистым светом пространстве. И так же незнамо откуда всплыл ответ.

— Есть те, кому нравится думать так. Думать, что люди совершили ошибку и были наказаны, а теперь мы живем, не ведая об ошибке, совершенной нашими предками, но помним о наказании, чтобы не совершать ошибок, чтобы быть осмотрительнее во всех наших деяниях. Но это не так. Если бы все было так просто, на свете жили бы одни непогрешимые, способные выбирать единственно верный путь и не ошибаться в выборе решений.

— Так что же это было? — вновь прошептала Лена, поняв вдруг, что долго еще сможет говорить только шепотом.

— Смерть просто пришла в наш дом и пометила своим знаком его и всех в нем живущих… Помни об этом…

Окончательное, какое–то огненно–черное впечатление от этих слов опрокинуло Лену в бездонный, темный водоворот из которого она неожиданно вынырнула, вовсе тому не удивившись, совсем в другом месте — возле самого выхода из–под храма–купола.

Прямо перед ее лицом чуть слышно журчала тоненькая струйка воды, стекающая с каменного выступа высоко над головой. В своем падении струйка проходила через два очень красиво отлитых в виде венков из виноградных листьев кольца.

— Омой лицо и руки, дитя, — сказал откуда–то из–за спины жрец.

Голос его был усталым.

Лена послушно умылась.

Струя воды, лившаяся ей в ладони, походила на длинную ровную палочку из жидкого стекла.

Хотелось «домой» — в дом Остина. Нужно было отдохнуть и переварить впечатления. А там уже и подумать, как ей жить дальше, как поступить немедленно и к чему стремиться.

Лена спросила, как ей добраться назад. Отважилась. И услышала спокойный и уверенный ответ:

— Теперь ты всегда найдешь путь назад. К своему дому.

К своему?

Вот это тоже предстояло еще обдумать хорошенько.

— До свидания, — вежливо сказала Лена и вышла наружу.

Внутри нее жило непонятное звенящее чувство, а ноги сами несли ее прочь. Тени странных рыцарей со странными мечами в странных доспехах провожали ее.

Она шла и не видела, как оставшийся на пороге храма жрец, оцепенев, неотрывно смотрит ей вслед.

— Вода не дрогнула! Молот Исса! Свершилось, наконец.

* * *

— В чем… В каком деле я должен тебе помочь? — спросил Илай.

— Ты слишком напуган, — мягко сказал Флай лавочнику.

— Ты постарался… — огрызнулся тот.

— Но ты боишься не того, чего нужно бояться. Не меня страшись.

— Кого же?

— Заветы наших предков мертвы без взгляда вокруг и вперед себя. Знаки и невидимые глазу письмена рассеяны везде. Они способны открыть путь к пониманию каждому, у кого хватит терпения и смелости. Прошлое дарит будущее тревогой и предупреждением, будущее отдаривается надеждой и возможностями. Мы стали самонадеянны и перестали ловить ветер судьбы. А он меняется. И не только для нас. Ветер Судьбы этого мира набирает силу. Грядет шторм! Догадываешься, кто будет сметен первым?

Илай догадывался.

Открыл рот, но не нашел слова и так ничего не сказал.

— Так почему ты и другие слепы!? — продолжал Флай. Это началось не вчера, нет. Помнишь, когда была Восточная Война[12]. — Флай приблизил свое лицо к лицу лавочника и смотрел прямо в глаза. — Следи за моими словами.

— Слежу… — пробормотал тот, — но что эта война для нашего народа?

— Мы часть этого мира и все, что в нем творится, важно для нас, — все так же глядя прямо в глаза, говорил Флай. — Особенно если в этом огненные письмена Судьбы. И поиск центра Мира… И одиннадцать лун!

Илай возжаждал ускользнуть от этого взгляда, но не мог ни отвести глаз, ни перевести дух.

— И что ты знаешь о ней, об этой войне?

— Официально она закончилась что–то около десяти лет назад, так? — неуверенно ответил тот, и сам удивился что вспомнил это, ибо вовсе не интересовался ничем, кроме своих нужд, а значит, и не должен был вроде бы знать, когда эта чужая война закончилась.

— Уже лучше, — усмехнулся Флай.

— Я не очень интересуюсь такими вещами. Моя торговля не зависит от перемен политического ветра. Замки и петли, щеколды и ведра нужны людям и во время войны, и в мирное время.

— Не так давно это было… — покачал головой Флай, — а подзабылось уже. Это была необычная война. Таких еще не знал этот мир. Непримиримая истребительная война на уничтожение. И она очень необычно закончилась. Восточная Империя имела все шансы на победу. Понимаешь, World Power могла потерпеть поражение! Это могло сломить сам дух державы. Но что–то стряслось. Случилось нечто такое, о чем знают очень немногие. И война прекратилась. Вдруг, без видимых причин. Обе державы имели достаточно сил для того, чтобы продолжать, в надежде на безраздельное мировое господство.

— Я согласен, это странно, — растерянно признал Илай. — Если ты так говоришь, то я не могу тебе не верить. И то, что случилось, как–то связано с нашими многотрудными путями?

— Мне льстит, что ты веришь мне. Но этого мало. Ты должен понять, что опасность реальна. И станет неотвратимой, если не предпринять немедленных действий.

— Тогда продолжай…

И он продолжил. Рассуждая, Флай приводил в порядок одновременно и свои мысли, размышления и аргументы. Ведь он довольно давно не имел возможности поделиться наболевшим. Ни с чем и ни с кем, кроме серых стен твердыни Намхас.

— Так вот, фактически Восточная Империя сдалась в этой войне и капитулировала пятнадцать лет назад. Юридические проволочки завершились двенадцать лет назад, тогда же настал конец и крупным сражениям. Но еще шесть лет продолжались отдельные стычки с частями Восточной Империи, которые сдаваться не хотели и императорскому приказу не подчинились, потому что провозгласили его неправомочным. Имперские патрули помогали разделаться с изменниками экспедиционного корпуса Мира, лихо истребляя своих же. И это не единственная странность.

— К чему ты клонишь? — нетерпеливо прервал лавочник.

— Это была воистину странная война! — невозмутимо продолжал Флай. — И кое–кто считает, что закончилась она крайне не вовремя. Этот кто–то — не из наших. Не фейери. Но он что–то знает о Беккракере!

Флай пропустил важнейшую логическую связку, важнейшую для него, решив, что Илаю не следует знать всех деталей. Он и так уже едва не проговорился о собственной роли в этом деле и даже косвенной роли в окончании войны.

— Но это невозможно… — вытаращил глаза Илай. — Беккракер — это наша легенда. Если о ней кто–то из НЕ ФЕЙЕРИ и слышал, то едва ли поверил, потому что не мог понять.

— Слышал немало и поверил, — твердо сказал Флай, — и даже каким–то образом убедился, что это не легенда.

— И как это связано с войной?

— А так, дружище, — заглянул Флай в лицо соплеменнику, словно учитель Традиции в лицо нерадивому ученику, перепутавшему священные тексты. — Так, что если он начнет войну вновь, то с единственной целью — воспользоваться приходом Беккракера.

— Как им можно воспользоваться? — изумился Илай. Как можно воспользоваться гибелью мира? Всего мира, а не той только части, которая самодовольно себя Миром называет. Мы, фейери, древнее и мудрее их. И мы–то знаем, что будет… Хотя и многие, очень многие из нас, не верят уже в легенды.

Флай отметил, что практическая сторона натуры соотечественника заставила того быстро пересмотреть отношение к тому, что он упорно называл «легендой». И то верно. В благостные сказки о лучшем из миров, который ждет впереди славный народ крылатых, можно и не верить, потому что в них мало практической пользы. Они, напротив, скорее погружают в истому мечтаний, отвлекая от насущных проблем Но в мрачные пророчества лучше верить, просто так, на всякий случай, и быть предусмотрительным, на случай, если они начнут сбываться.

— И ты знаешь, кто этот… кто хочет вызвать Беккракер? | наконец сообразил Илай и прервал паузу.

— Вызвать Беккракер нельзя, — поморщился Флай. — Можно только угадать момент. И быть готовыми. Но тот, кто думает, что может накликать его приход, и сам не понимает, что затеял. Он приведет весь мир в НЕГОТОВНОСТЬ к приходу того, кто накинется вдруг и сломает хребет всему сущему.

— И что будет?..

— Он помешает нам оседлать восходящий поток и совершить то, что мы должны сделать, как предписывают нам наши предки. И мы погибнем вместе с этим миром, а не спасемся, как должны.

— Так ты знаешь, кто этот несчастный?

— Он один из шести. Один из тех шестерых, кого я должен убить. Кто именно, я не знаю. Я призван осуществить свою месть и занять место уводящего, не имея здесь незаконченных дел. Заодно я устраню помеху на нашем пути. Вот в каком деле мне нужна твоя помощь.

— Я слишком долго не расправлял крылья, — заговорил после долгой паузы Илай. — Тут ты прав. Я могу немногое. Какой из меня помощник?

Флай понял, что выторгует у собрата братскую помощь. Полдела он уже сделал.


Когда в скобяную лавку вошел последний посетитель, в сюртуке цвета кирпича, Илай и подумать не мог, что этот покупатель окажется воистину последним его покупателем. Не мог он предположить ни мгновения, о чем пойдет торг, и уж вовсе не мог догадаться, что с этого момента начался обратный отсчет времени его жизни.

Вот охотничья шляпа легла на прилавок, качнув пером, заткнутым за ленточку. Флай бросил рядом свой оливковый плащ, приобретенный, как и сюртук, в обмен на экипировку, полученную у человека из леса.

— Ты вроде бы собирался закрываться? — напомнил Флай. — Ночь на дворе… Дождь идет. Сегодня уж не наторгуешь ничего.

Соплеменник не оценил иронии.

Меж тем в песочных часах его судьбы упала новая песчинка.

И оставалось их совсем немного. Но и этого Илай не распознал.

Вся его жизнь была простой, бесхитростной и никчемной.

Ему посчастливилось создать семью (не всем фейери так везет), и даже, как он говорил, «размножиться». Тяжело жить, осознавая, что ты представитель исчезающего вида. Поэтому фейери самозабвенно делают детей, хотя это и сопряжено со многими трудностями как биологического, так и социального свойства.

Дети вызывали радость недолго — с ними было немыслимое количество проблем. Брак был сознательным шагом, а не зовом чувства.

Его жена и трое детишек жили в укромном месте на северном побережье в небольшом домике, который стоил ему многих трудов. Илай виделся с семьей редко и не слишком скучал в разлуке.

Не было в жизни лавочника Илая ни любви, ни больших радостей, ни свершений, только монотонная и серая борьба за выживание и сохранение тайны.

Были просветы в серости буден, но сам он, не развитый эмоционально, едва бы вспомнил хоть один счастливый миг после краткого тревожного детства.

Ему вовсе нечего было бы вспомнить перед смертью, если бы к нему не пришел соплеменник и не заговорил о тайном, будоражащем, вызывающем самые непривычные, но томительно–приятные чувства.

— А замочек? — вдруг вспомнил Илай.

— Что?

— Ты вроде бы хотел купить замок для двери?

Нелепый лавочник! О чем он только думает?!

— Может быть, позже, — печально усмехнулся Флай и отвернулся, потому что едва не уронил слезу умиления. Он слишком долго не говорил с людьми и еще дольше не имел дела с сородичами.

О каком замочке, для какой двери может идти речь перед ликом неотвратимой погибели всего сущего?

Флай мог думать сейчас только о мести и об орудии для мести. Но тому, кто слишком долго пресмыкался, как злобная саламандра, забыв, что рожден для небес, трудно перестать думать о мелких, ничтожных вещах.

— Может быть, позже, — повторил Флай.

— Ну да, ну да… — закивал лавочник и заторопился к дверям, запирать свой магазинчик, опускать на окна добротные дубовые ставни, сползающие прихотливо вырезанной панцирной чешуей.

Илай суетился и нервничал. Оно и понятно. Древняя легенда постучалась в его дверь. Песок в песочных часах падал.

— Значит, ты считаешь, что будет война? — тихонько спросил Илай.

— Так верно, как верно убивает смертельный голос, — подтвердил Флай безапелляционно.

— И ты думаешь, что можешь повлиять на это? — сомнение в голосе лавочника мешалось с почтением к грандиозности цели соплеменника.

— Нет, мне это не дано. Я могу лишь отсрочить неизбежное. И помешать тому, кто сам не ведает, что творит, подтолкнуть мир к пропасти. А тем, кто умеет летать, пропасть не страшна. Нам нужно только вовремя ее заметить. Только быть начеку.

— Да, да… — Илай качнул рукоятку возле стены за прилавком, и широкая дверь с витражным переплетом посередине откатилась в сторону, лишь тисовые ролики издали легкий шорох, двигаясь по кленовым желобкам.

За дверью начиналась крутая деревянная лестница наверх, в жилые комнаты над скобяной лавкой.

— Так что решил? — Флай не торопился принять приглашение.

— То, что в моих силах, я могу сделать, — вздохнув, сказал Илай. — Ведь ты собираешься убивать бескрылых, как я понял. А это не отяготит мой полет. Лишь не проси многого.

— Не стану.

Флай выторговал у собрата братскую помощь. Дело слажено, и договор заключен.

Этот разговор имел еще и ритуальный подтекст. Лавочник убедился, что дело, в котором нужна его помощь, является не личным делом Флая, а нужным народу фейери. Он испытал облегчение оттого, что от него не понадобится «отяготить свой полет» участием в убийстве соплеменников, и, как ни странно, оттого, что это не потребует серьезных материальных вложений.

Не будь соблюден один из этих пунктов, Илай, весьма вероятно, не счел бы для себя возможным оказать помощь собрату, пусть даже находящемуся в крайне стесненных обстоятельствах.

Среди фейери материальная помощь вообще дело крайне редкое. Равно как и бескорыстие, которое они считают весьма подозрительным. Вот личная месть и дело, полезное всему народу фейери, — понятия, близкие сердцу каждого из них, если при этом не накладно.

Флай же заручился обещанием, после которого новоявленный помощник пойдет до конца, не отступится и не предаст, но, разумеется, оказывая поддержку только в рамках оговоренных отдельно пунктов. То, о чем удастся договориться, будет выполнено педантично и в полном объеме.

— А знаешь, — нерешительно начал Илай, — я все же чувствовал что–то уже день или два.

— Да?

— Да. Не очень явственное. Но тяжкое.

— Топотун? — улыбнулся Флай. — Ходит подле, тяжко ступая. Рождает непокой и страх, так?

— Да. Так. Может, я знал, что ты придешь. А может, еще кто–то. Я и сейчас это чувствую. А ведь ты уже здесь.

— Я уже здесь, это точно.

И Флай шагнул на лестницу с решительным предчувствием тяжелого разговора.

* * *

Орсон, помощник председателя милиции города Ран, не испытывал восторга от полученного задания. А поручено ему было дежурство в лесу, в палатке возле странного аппарата, прозванного «кингслейером», который был обнаружен при прочесывании леса в поисках беглеца из тюрьмы Намхас.

Вместе с Орсоном на дежурстве оказался Хиггинс, тот самый, что и обнаружил загадочную машину.

Орсон не без оснований видел в этом козни своего начальника — председателя милиции славного города Рэн Уильяма Тизла. Тот явно имел что–то против столичного антаера Кантора. И поскольку самому Кантору ничего не мог сделать, дабы доказать свое неприязненное отношение, отыгрывался на подчиненном.

Оставаясь честным перед самим собою, Орсон признавал, что сам сделал немало для того, чтобы вызвать недовольство своего шефа. Орсон чуть ли не сам вызвался выступить в роли аборигена–проводника, когда антаер гостил в их краях по делам расследования.

Сопроводив сыщика в Порт–Нэвэр и в Нэнт, Орсон вернулся дилижансом и немедленно явился к своему шефу с листком, на котором были написаны «рекомендации» антаера. Это стало вторым поводом для недовольства Уильяма Тизла.

— Никто не сможет научить меня следить за порядком в моем городе, — проворчал Тизл. — Я делаю это давно и хорошо. Иначе народ Рэна не избирал бы меня в шестой раз в председатели милиции.

— Но, шеф, — возразил Орсон, что в любой другой ситуации не возбранялось, — антаер показался мне весьма достойным господином и мастером своего дела.

— Показался? — Тизл хмыкнул. — Он и есть мастер. Изобличать и ловить преступников — его ремесло. Не будь он мастером, его не называли бы антаером. Но ты не понимаешь разницы между нами и им. Он занимается дознанием и поимкой злоумышленника тогда, когда преступление уже совершилось. Он делает это за деньги, по заказу. Сейчас же он ловит какого–то беглого. То есть доделывает работу, не очень–то хорошо сделанную раньше. Как это относится к нам?

— И как же?

— Мы, — развивал свою идею Тизл, — уполномочены народом города и окрестностей следить за порядком и не допускать преступлений. Не допускать. Вот в чем разница. И мы делаем это не тогда, когда кто–то попросит нас, а постоянно. Народ нас уже попросил об этом, оказав доверие. Я помогаю столичному антаеру только потому, что его преступник может натворить что–то на моей территории. И я сам знаю, как мне это делать лучше всего.

— Но, шеф…

— Что еще? Хочешь угодить сыщику? Вот и отправляйся на ночное дежурство у той лохматой машины. С Хиггинсом в паре. Утром пришлю вам смену.

Орсон только кивнул в знак повиновения.

Его напарник, как оказалось, уже был на месте. Он изъявил желание вообще не отлучаться, сколько возможно, от кингслейера.

Хиггинса многие считали полоумным. И, вполне возможно, имели право так полагать, потому что умом он уж точно не блистал. Чего стоит хотя бы попытка выбить прикладом непрозрачное окно диковинной машины. Стекло оказалось несказанно прочным, и простак разломал об него от усердии ружье. Говорят же: дай простаку дубину, скажи, что это Молот Исса, и тот пойдет дробить ею камни.

Орсон относился к нескладехе Хиггинсу скорее слегка покровительственно, нежели свысока. Тот был не таким, как все, это точно, но до положения городского дурачка не дотягивал. Парень простоват, с этим не поспоришь, беззлобен, медлителен и в делах, и в мыслях. Но иметь с таким дело проще, чем с иным скорым и на слово, и на руку…

Тем не менее, как ни крути, Хиггинс — не самая удачная компания для ночного дежурства. И говорить с ним не о чем, и по большому счету за ним самим присматривать надо.

Хиггинс, к счастью, не относился к категории простаков деятельных и уж никак не мнил себя умнее прочих. А ведь самое трудное, как говорят, признать, что другие умнее тебя. Жизненный опыт обучил Хиггинса тому, что есть люди и поумнее его. И это самый полезный урок, который он усвоил.

Однако впоследствии Орсон понял, что здесь именно как человек нескорого ума и лишенный воображения Хиггинс оказался в нужном месте в нужный час. Ангел, Ведущий Судьбу, если ему не противиться, присовокупляет каждого тому делу, коему тот предназначен. Но даже если человек не способен порою услышать слабые звуки пастушьего рожка, предназначенные только ему, которые выводят на собственный путь, и такому человеку Ангел судьбы дарует день и час, чтобы проявить себя.

И все же досада на начальника не давала Орсону покоя.

В обстоятельствах сложных и чреватых опасностью даже весьма умные люди глупеют и дурачат самих себя.

Ночь ужасов Орсона и Хиггинса началась самым обыденным образом, как и положено начинаться ночным кошмарам.

Намереваясь быть готовым ко всякого рода неожиданностям, Орсон предпринял уже описанные меры предосторожности и вскоре прибыл на место, верхом, на лошадке, выделенной ему шефом.

Еще у поворота с дороги в лес Орсон встретил выезжавшего из лесу на гнедом жеребце Олариха Хокса, молодого парня со значком милиционера.

Они обменялись приветствиями.

— Как там обстановка? — поинтересовался Орсон.

— Спокойно, — ответил Хокс, не отличавшийся многословностью, — а странная штука — этот кингслейер!

— Да уж, диковинка, — поддержал Орсон.

— Я, знаешь, хотел было мех на нем подпалить, — усмехнулся Хокс, — так ведь не горит. Головешкой из костра потыкал. Не горит. Думал, разложу костер у него под боком. Может, и загорится. Но Хиггинс уперся и не дал. Он, знаешь, намеревается подружиться с этой штукой.

— Как это? — удивился Орсон.

— Сам у него спроси. Я, знаешь, не понял. Он считает, что эта штука видит нас. Или что–то в таком духе. Я не слушал. От Хиггинса, знаешь, толку не дождешься.

На том и распрощались.

Орсон подумал, что Оларих Хокс, по всеобщему мнению нормальный и неглупый парень, повел себя вблизи кингслейера не разумнее чудака Хиггинса. Надо же: задумал поджигать диковинный аппарат.

«Хорошо, что ничего дурного с ним не случилось, — неожиданно для себя подумал Орсон, — а то мало ли что!» Почему–то казалось, что кингслейер сможет постоять за себя. Но этого соображения Орсон не сформулировал. Оно осталось на уровне ощущения.

Хиггинс обрадовался Орсону, но, обернувшись на топот лошадки, кинулся навстречу, размахивая огромными нескладными ручищами.

—Тише, сэр! — пронзительно шептал он. — Не тревожьте его.

— Кого? — переспросил Орсон, хотя и понял, о чем говорит напарник.

Спокойная лошадка всхрапнула, отдергивая морду от Xиг гинса.

— Его! — И простак взмахнул лапищей в сторону таинственной машины.

Мохнатое чудовище все так же, как и прежде, стояло в низинке меж деревьев, почти неразличимое в своем пятнистом ворсе.

От убежденности простодушного Хиггинса повеяло на Орсона какой–то нездешней жутью.

А не спятил ли этот дурачок окончательно? Встреча с неведомым вполне могла основательно подкосить его ненадежный умишко!

Орсон всмотрелся в асимметричное лицо вынужденного напарника в поисках новых тревожных признаков. Тот растягивал губы в счастливой и виноватой одновременно улыбке.

— Я шалашик построил просторный. Лапником покрыл. Хорошо. Землянички набрал. Много. Сладкая.

Нет, вроде бы Хиггинс был все тот же. Наивный до трогательности, так и не вышедший до конца из детства парень. Шалашик он построил! Надо же!

А вот земляника — это хорошо. Есть в этих краях несколько сортов земляники, настолько ранней, что она отцветает к первой листве на деревьях, а в эту пору уже дает первые ягодки. Только поди найди их!

— Шалаш — это баловство! — строго сказал Орсон, решив сразу дать понять, кто здесь главный.

Хотя этот детина и так ко всем взрослым, даже к ровесникам, обращался, используя старомодное и редкое «сэр»! Тут устанавливать субординацию не следовало.

— Палатку поставить сумеешь?

— А то! Как же не суметь? Сумею, сэр.

— Ну, вот и займись. — Орсон соскочил с лошадки. А я осмотрюсь здесь.

— Вы к нему пойдете? — насторожился Хиггинс.

— И что из того?

— Вы же не будете делать с ним ничего, сэр?

— А что я могу с ним сделать?

— Ничего не нужно.

— Почему я должен что–то с ним делать?

— Такое дело, сэр, что все с ним пытаются что–то сделать. Я побил прикладом. Достойный господин выстрелил, а достойный Оларих Хокс хотел поджечь. Только больше ничего не нужно делать. Ему это не нравится. Он терпит. Но может и рассердиться.

— С чего ты взял этот бред? — не выдержал Орсон.

— Он смотрит.

— Почему ты так думаешь?

Хиггинс потупился.

— Так с чего ты это взял?

— Он смотрит на меня, когда я отворачиваюсь.

— Что ты несешь?!

— Это правда, сэр.

— Хиггинс, — развел руками Орсон, — это же машина. Поверь мне. Странная, непонятная, диковинная… Но машина. Она не может ни смотреть, ни сердиться. Она может просто ездить. Она даже не в работе. Мотор заглушен и расхоложен. Неужели ты этого не видишь? — Орсон очень хотел бы сам верить своим словам.

Но что–то говорило ему, что чутью Хиггинса можно доверять, да и сам он подозревал, что таинственный аппарат совсем не прост.

— Все так, сэр, — торопливо закивал, соглашаясь с каждым словом, простак, — но она еще и смотрит. Вы сами поймете. Она смотрит на нас.

— Ну хорошо. Если бывает корнуоллский пес, ужасающий Грант–оборотень, то почему же не может быть паромотор–оборотень, так?

— Напрасно вы говорите такие слова, сэр, — запротестовал Хиггинс.

— Обещаю тебе, что постараюсь не прогневать его, — заверил Орсон, хотя самому при упоминании оборотней сделалось в вечернем лесу неуютно. — Можешь поверить, что я просто посмотрю?

— Да, сэр.

— Ты мне веришь?

— Да, сэр.

— Тогда займись установкой шатра, да поживее. Сдается мне, идет гроза.

— Настоящая Дикая Охота грядет, — взглянув на небо в просвете крон, сказал Хиггинс дрогнувшим голосом.

Шеф был решительно не прав, постановил Орсон. К делу нужно отнестись посерьезнее. Он решил на этом успокоиться, но покоя никак не мог достичь.

Он прекрасно понимал, за что Тизл отыгрался на нем, но это было нечестно, как ни посмотри. Антаер из столицы показал себя дельным человеком, и заботился он об интересах дела.

Он не требовал от милиционеров Рэна ничего, что выходило бы за рамки их собственных обязанностей и интересов. Он построил взаимоотношения с неподотчетной ему службой так, что не вмешивался в их часть расследования и не просил подменять его в той части, которую полагалось взять на себя. В отношении сотрудничества он ограничился рекомендациями и предложениями.

И предлагал, соответственно, дело.

Он понравился Орсону.

Именно таким, все замечающим, хладнокровным, но заражающим своей энергией, способным принимать мгновенные безошибочные решения, тут же превращая их в четкие, ясные даже такому типу, как Хиггинс, приказы, и должен быть антаер.

Человек на острие расследования.

Тот, кто посвятил себя распутыванию хитросплетенных житейских загадок.

А еще он должен уметь предвидеть.

Иначе как же он догонит преступника, который, по определению, на шаг впереди? Как предотвратит черные замыслы?

Альтторр Кантор, вне всякого сомнения, предвидеть умел. И это сейчас беспокоило милиционера больше всего. Раз антаер считал, что здесь необходим пост, значит, здесь может что–то случиться.

Орсон и сам чувствовал нечто подобное. Чем ближе было к ночи, тем сильнее становилось его ощущение — что–то не только может, что–то обязательно произойдет.

А к вечеру еще и погода начала портиться.

Душная предгрозовая атмосфера, мрачнеющее на глазах небо, тревожно шумящий под порывами верхового ветра лес — все это не способствовало душевному равновесию.

Традиция учит восстанавливать покой и порядок внутри себя.

Способов сделать это существует масса, но Орсон выбрал самый простой и доступный. Он решил сосредоточиться на деле.

Он спустился с невысокого, но местами довольно крутого склона в низину, где притаилось массивное мохнатое чудовище, совершенно неразличимое на фоне деревьев и кустов.

Нужно было напрягать зрение, чтобы хотя бы вблизи рассмотреть кингслейер. Силуэт размывался, глазам было неудобно.

Это была машина, стоящая на шести лоснящихся пятнистых колесах, чем–то напоминающих огромных ребристых улиток. Зелено–коричнево–рыжий мех покрывал ее всю, кроме колес и маленьких стекол. Пятна разных оттенков зеленого, коричневого и рыжего так были перемешаны на «шкуре», что ни разглядеть машину, ни хотя бы догадаться о ее подлинных очертаниях было невозможно.

И все же… Как она сюда попала? Деревья обступали кингслейер плотно. Никаких следов. Никакой возможности приехать сюда. Не с неба же она упала. Но ветви над ней, довольно толстые, тоже смыкались плотно. Нет, не с неба.

Непонятно все это…

«Я сначала обошел это… — вспомнил Орсон, что рассказал Хиггинс антаеру, — Потом ногой пнул… За шкуру ее подергал. Шкура крепкая».

Орсон всмотрелся в окошки кабины. Диковинная же штука! Стекла были покрашены в те же цвета, что и «шкура» машины. И как сквозь них смотреть, совершенно не понятно.

Итак, Хиггинс утверждает, что она «смотрит»… Как относиться к этому?

Морда… Вот что. У машины была не кабина, а именно морда. Переднюю часть кингслейера хотелось назвать именно так. Приплюснутая и клиновидная, она смотрела вперед себя, примериваясь к жертве.

Нет, Хиггинс просто пошел на поводу у ассоциации с живым существом. Никак не нужно относиться к его словам.

Раскосые, но подслеповатые, будто сонные, глазки хищника были недобрыми. И привиделось вдруг, как морок, как наваждение, что они вот сейчас прояснеют и хитрый, безжалостный взгляд осмысленно смерит фигуру Орсона.

И что за этим последует?

«А может, там, внутри, кто–то есть? — подумал Орсон. — Ведь такое может быть».

Он передернул плечами и оглянулся на Хиггинса. Тот уже расставил шатер и теперь натягивал тент над входом. Быстро же он управился.

Руки у Хиггинса всегда были умелые. Но, может, это для Орсона, загипнотизированного «взглядом» кингслейера, время потекло иначе?

Действительно! Что там внутри? Орсон остро захотел проникнуть туда, в недра неведомой машины, столь невероятной снаружи, что изучение изнутри сулило неожиданные и чудесные открытия.

Самые невероятные!

Но Хиггинс был прав, это Орсон вынужден был признать, в части того, что делать с этой штукой ничего не следует.

Если кто–то есть внутри, во что верилось с трудом, то он рано или поздно оттуда вылезет. Нужно просто не ослаблять бдительность.

Все же не об этом, скорее всего, думал антаер, когда рекомендовал оставить здесь пост.

Орсон, обходя машину, думал о том, насколько точно именно ему, а не его начальнику удастся выполнить рекомендации антаера.

Поставить палатку… Ну, это сделано. Вон простак уже сделал все, что нужно. И даже именно там, куда указал Кантор. Практически на том самом месте.

Как ловко, кстати, антаер из столицы указал место для палатки! На возвышенном сухом месте. Даром что живет в большом городе! Он явно северянин. Лес понимает. Да и говорит мало, сухо. Северянин. Наверное, с дальних островов.

Хиггинса от вахты антаер рекомендовал освободить. Почему? Наверное, потому, что здесь нужны люди понадежнее. Вроде Орсона.

Антаер сказал Тизлу: «Пусть ваши люди задержат того, кто придет сюда».

Конкретное и прямое указание на то, чего Орсону ждать. Только бы Хиггинс не сплоховал. Впрочем, если кого–то нужно задержать, то тут Хиггинс не подведет. Насколько Эннон обделила его разумом, настолько Дева Озера компенсировала это силой. Трудно найти человека, которого Хиггинс не сумел бы скрутить.

От перспективы вступать в схватку с кем–то неведомым рефлекторно напряглись мускулы.

Неправильное дело. Ох, и неправильное же! Орсон не удержался и коснулся рукой жесткой шерсти на боку машины. Даже подергал. Действительно, крепкая шерсть.

И поймал себя на том, что делает это воровато, не желая, чтобы Хиггинс заметил.

Орсон читал, что есть новые паромоторы, снабженные часовым механизмом, который в нужный момент включает мотор на прогрев, чтобы хозяину, вышедшему из дома, не нужно было ждать, когда поднимется давление в котле, а сразу можно было бы открывать клапаны и ехать. Может, и здесь, в диковинном аппарате, было устройство, подобное тому. И оно работало до поры. Давало иллюзию жизни, что и почувствовал Хиггинс, отличавшийся необычайной чуткостью.

Объяснение непонятной тревоги было слабенькое. Но это было объяснение.

Орсон дал себе слово не обмануть доверия антаера. Вот только прямое и точное указание «задержать того, кто придет», не успокаивало. Не все сказал мудрый сыщик. Что–то было такое, чего сказать нельзя.

Но он должен был дать намек. Какую–то подсказку подкинуть. Что, например, он имел в виду, когда рекомендовал при прочесывании леса посматривать наверх?

Ведь не зря же он на это обращал внимание милиционеров! Значит, есть некие скрытые факторы, существование которых, даже не зная всего в точности, Орсон должен был учитывать.

Взглянув наверх, на качающиеся и шумящие тревожно кроны, Орсон поежился. Дикая стихия грядет… Буря. Он заспешил к палатке.

Хиггинс суетился, обустраивая уют.

— Ловко же ты все сделал, — похвалил Орсон.

Простак просиял от похвалы, скривил рот в довольной улыбке. За день он, не поленившись, соорудил добротный шалаш. Оно и понятно. Что ему делать–то было?

Теперь он радостно продемонстрировал это сооружение, несколько смущаясь, показал, как можно залезть внутрь, и радовался собственной предусмотрительности.

Палатка, конечно, хорошо. Палатка для достойного господина Орсона. А сам Хиггинс укроется от непогоды в шалаше. Хороший шалаш нужно уметь построить. Он умеет это с детства. У него всегда были самые лучшие шалаши, когда они с ребятами играли в лесу. Такой шалаш и теплый, и никогда не промокнет. И простоит сколько угодно.

Да, простак явно решил обосноваться здесь надолго. Какие–то свои идеи насчет кингслейера были у него. Ну, да разум другого человека потемки, а разум Хиггинса — потемки и для него самого, так что нечего и гадать.

О лошадке Хиггинс, как оказалось, тоже не забыл. Попастись ей тут негде. Так нечего и пускать. Убежит еще. Привязал лошадку к дереву. И здесь же к стволу пристроил торбу с кормом, да еще пару веников свеженарезанных к стволу привязал. Одним словом, устроил животное с комфортом.

— Напоил? — кивнув на нее, спросил Орсон.

— Сбегаю к ручью, — сказал Хиггинс, — тут ручей недалеко. Принесу мешок воды. Напою.

— Хорошо.

Выходило, что с напарником проблем не будет. Даже наоборот.

Орсон согнулся и нырнул в палатку. Хиггинс остался у костра.

Палатка была старая, армейская. После Восточной войны интендантство позаботилось о том, чтобы избавиться от имущества, которое не пригодится сокращенной армии в мирное время. И различные службы, включая народную милицию города Рэн, сделались наследницами этого добра.

Палатка была устроена удобно. К центральному раздвижному шесту крепилась круглая столешница, которая развертывалась, как веер, из металлических треугольников с бортиком.

На столешнице заботливый Хиггинс установил в живописном порядке миску с земляникой, кружку с горячим отваром, тарелку с каштановым печеньем, салфетки, разделанное на полоски вяленое мясо.

Орсон сглотнул, затем высунулся из палатки и поинтересовался у Хиггинса, не собирается ли тот присоединиться к трапезе.

Хиггинс замотал головой и заверил, что уже перекусил. Орсон попробовал настаивать, но простак отказался самым категорическим образом.

Похоже было, что он либо действительно сыт, либо соображения неясного никому, кроме него самого, толка вынуждают его поститься.

Орсон пожал плечами, поставил поровнее на земляном полу легкий раскладной стульчик и присел за стол. Рядом он положил заряженное ружье и невесело вздохнул, однако признал, что устроился на посту с максимально возможным в его положении удобством. Не хуже лошадки.

Мясо оказалось жестковатым и слегка пересоленным, но с отваром и пресным печеньем вполне соответствовало представлению о походном ужине.

Орсон продолжал мучительно и тревожно размышлять. В последнее время ему приходилось напряженно думать едва ли не больше, чем за всю предыдущую жизнь, и он заметил, что это занятие доставляет определенное непривычное удовольствие. Добросовестность была не последней чертой его натуры.

Дикая Охота — это мчащаяся по небу процессия духов. Если с небес доносится чудовищный рев, в лесу начинают гнуться и падать наземь деревья, с домов срывает крыши — значит, началась Дикая Охота. По небу мчится кавалькада призрачных существ и свора жутких зверей с пылающими глазами. Возглавляет кавалькаду Дикий Охотник — Исс. Он известен также под именем Черного Всадника и под многими другими именами.

Встреча с Дикой Охотой предвещает несчастье и даже смерть. Часто бывает, что в светлую, тихую ночь внезапно раздается страшный гул, свет месяца меркнет, вихри поднимают свист, деревья ломаются и рушатся с треском и в разрушительной буре несется по воздуху Дикий Охотник — один или с большой свитой духов…

На статном, белом, как молоко, или черном, как ночь, коне, извергающем из ноздрей пламя, скачет древний бог во главе огромной свиты. Голова его покрыта шляпой с широкими полями; плащ, накинутый на плечи, далеко развевается по ветру…

Иногда он выезжает не верхом, а в огненной колеснице на выдыхающих пламя лошадях: колесницей управляет возничий — Анку.

Анку — предвестник смерти. Обычно Анку становится человек, умерший в том или ином поселении последним в году. Является Анку в облике высокого человека с длинными белыми волосами; этот человек везет похоронную повозку. Он громко хлопает бичом, и после каждого удара сыплются молниеносные искры.

Друиды, владеющие тайнами переходов в Нижний Мир, могут вызвать Дикую Охоту сознательно, иным же людям она является против их воли.

Орсон знал подробности о Дикой Охоте не очень хорошо. Но даже ему было известно, сколько вариантов воплощения она может иметь.

Встреча с Дикой Охотой не всегда предвещает беду. В восприятии северян Дикая Охота и Нижний Мир не носят демонического характера, хотя все же могут представлять некоторую опасность.

Среди всадников могут быть низшие божества, фейери и прочие загадочные существа из Иного Мира. Возглавляет Дикую Охоту, по одной из версий, правитель Нижнего Мира. Вариантов множество. А там, где есть так много вариантов, может быть и еще один. И еще… И еще…

Но как ДЕЙСТВИТЕЛЬНО выглядит повозка Дикого Охотника? Не в виде ли лохматой машины на шести колесах можно ее встретить в некоторых местах? И где она стоит между выездами? В каком таком каретном сарае?

Орсон ухмыльнулся, чувствуя, как от этих мыслей холодок бежит за ворот.

Да, в такую погоду, если разумный человек оказался вдали от дома, то его место — в уютной таверне, перед огнем в очаге, за неспешной беседой со старыми, а то и новыми знакомцами.

Но лучше, конечно, дома, у родного огня. Но есть особое упоение в тайне. Есть удивительное счастье от прикосновения к ней. Не всякому доведется караулить в грозовом лесу загадочное нечто.

Орсон снова вздохнул и погрел руки о кружку с отваром. Подумал было, что нужно закрыть полог палатки, чтобы стало теплее, но не хотелось замыкать пространство вокруг себя.

Лес загораживал от него полыхающие над горизонтом зарницы, но отдаленный гул уже докатывался — гроза приближалась. Тень Хиггинса, сидящего у костра, качалась на хвойной подстилке меж деревьями.

Орсон подумал, что простак, не наделенный бурным воображением, едва ли сможет по–настоящему испугаться, случись что–то необычное. Ведь больше всего людей пугают не реальные ужасы, а порождения разума.

Прошло еще немного времени, и набрякшее душным мраком небо наконец прорвало. Хлынул ливень.

Да такой, что бодрый костерок мигом пригасил пламя, задымил и запарил, отчаянно протестуя, и заглох окончательно.

— Хиггинс! — Орсон старался перекричать гул падающей с неба воды. — Быстрее в палатку!

Силуэт напарника был уже почти неразличим, но характерный высокий голос Хиггинса донесся до него вполне ясно.

— Я на посту. Не волнуйтесь, сэр! У меня плащ. Лучше не забудьте сменить меня через одну четверть!

Еще раз вздохнув, Орсон улегся на раскладную койку из трубок и куска ткани.

Переубеждать такого, как Хиггинс, — занятие бесполезное. Хочет торчать под дождем — его дело. Куда больше Орсона беспокоила перспектива самому оказаться на его месте. Впрочем, бурные грозы не продолжаются долго. А весной они и вовсе скоротечны. Орсон допил отвар и решил, что попытается заснуть.

Тут же сверкнуло, и через несколько мгновений грохнуло первый раз.

И началось…

По всей Державе жители здешних мест славятся упрямством. Следующие два часа Хиггинс упорно сидел под подобным водопаду дождем, таращился в разрываемую белыми вспышками тьму и вздрагивал от близких громовых ударов. Каждые четверть часа он вставал и делал два десятка шагов вниз по склону — в сторону загадочной машины. Убедившись при свете слабенького фонаря, а больше — очередной молнии, которой не приходилось долго дожидаться, что все спокойно, он возвращался обратно.

Орсон же добросовестно старался претворить в жизнь принятое решение. Он ворочался, отгоняя неясную тревогу, безо всякого эффекта пробовал затыкать уши и наконец задремал–таки. Тревожно и неспокойно.

Пробуждение оправдало все его худшие предчувствия.

Его бесцеремонно, если не сказать — грубо, трясли за плечо. Над ним нависало лицо Хиггинса, испуганное выражение которого подчеркивалось резкими тенями от света полицейского фонарика, который он крепко держал в руке.

А еще с него на Орсона текла холодная вода. Много воды. Хиггинс был взбудоражен, и явно не грозой.

— Сэр! — выпалил он, едва заметив, что Орсон открыл глаза. — Там что–то происходит.

— Что?! — вскинулся старший временного поста, хватаясь за ружье. — И где это — «там»?

— Ну–у–у, там. В овраге. Там это… дождь. И на дне… ну, эта… вода. Течет. Сильно уже. И кажись, машине, которая… ну. кингслейер — ей это не нравится. Вот!

— То есть как это «не нравится»? — изумился Орсон, не понимая, чему радуется напарник.

Видно было, что он так и рвется туда, поближе к происходящему в разрываемой блеском молний мгле. Это насторожило Орсона. Он вскочил.

— Что там происходит–то?

Куда–то подевалось ружье.

Ах, вот оно!

В ответ Хиггинс понес какую–то вовсе несуразную невнятицу, необычную даже для него.

— Пойдемте, сэр! Она очнулась и зашевелилась. Она уйдет!

Орсон только сплюнул, натянул на себя плащ и полез наружу.

— Идем!

— Быстрее, сэр!

Вне палатки было даже хуже, чем Орсон ожидал. Решительно отняв у Хиггинса защищенный от ударов стихии полицейский фонарь, оскальзываясь едва не на каждом шагу, Орсон двинулся по направлению к низине.

На склоне пришлось закинуть ружье за спину и хвататься свободной рукой за мокрые стволы деревьев. Фонарь почти не помогал, высвечивая тьму сквозь водяную завесу не более чем на пару шагов.

Скоро Орсон — не увидел, нет — почувствовал, что дальше пути нет. Под ногами плескалась вода. Он опустил фонарь, нагнулся посмотреть, неловко переступил, поскользнулся — левая нога ушла в жижу по колено. Поток уже набирал силу, нес всякий лесной мусор, и какая–то ветка чувствительно ударила его по голени.

Орсон не без усилий выбрался на «сухое» место и вгляделся во мрак. Бесполезно… И как Хиггинс мог разглядеть здесь что–то?

Но нет, там, впереди, все же и впрямь угадывалось какое–то движение. Кто–то пришел к машине, а они просмотрели? Вот незадача!

Чувствуя, как внутри рождается страх, он повыше поднял фонарь и решительно нажал на небольшой рычажок.

Это была старая, но надежная, проверенная временем полицейская модель. Усовершенствованная разновидность фонаря, впервые выпущенного сорок три года назад неким небольшим синдикатом для нужд охотников, рыбаков, жандармов и полицейских, могла крепиться к одежде или портупее, была защищена от дождя и ветра. Кроме пустотной лампы с толстостенной колбой закаленного стекла с отражателем и специальной батареей, она имела дополнительный отсек под долго горящую свечу, тепло которой с помощью термопары могло подзаряжать батарею. Вместо нее в случае необходимости в отсек помещался контейнер на три изолированных друг от друга столбика из легковоспламеняющегося состава. От искры батареи каждый из них, прогорая, давал особо яркий свет на протяжении двадцати–тридцати ударов сердца.

Этого времени Орсону хватило на то, чтобы успеть пожалеть о содеянном.

Он увидел, что чудовищный кингслейер проснулся и приподнял на могучих лапах–рычагах, вокруг которых недовольно пенилась грязная вода, свое огромное обтекаемое тело.

Орсон смотрел, не в силах оторваться, как лоснится в белом, неживом свете мохнатая пятнистая шкура. Как хлещет по ней дождь, как, не оставляя за собой ни капли, беспомощно соскальзывают водяные струи по гладким, лишенным короткого меха участкам приплюснуто–клиновидной, какой–то змеиной морды чудовища. Он отлично разглядел машину днем, но только сейчас, когда дождь прибил, прилизал ворс, обнажив стыки и грани поверхностей, понял, насколько пугающе ее передняя часть похожа на бронированную чешуей голову щитомордника.

— Кто–то пришел? — прокричал он.

— Нет!!! — ответил Хиггинс.

— Кто–то пришел и залез внутрь?

— Да нет же! Клянусь Молотом Исса! Никого не было. Она живая.

Орсон хотел было обругать напарника, но почему–то знал, что ему можно довериться. Если он говорит, что никто не появлялся, то так и было.

А в следующий миг он увидел, как кингслейер шевельнулся. Шевельнулся не как машина. Мягко качнувшись на напряженных широко расставленных лапах, он еще больше поднялся над водой. И в его движениях вовсе не было ничего змеиного… Да и ни от какого другого зверя в этих движениях не было ничего.

Они были страшно, бесконечно чужими! И никак не механическими. Любая машина при работе пыхтит, гудит, лязгает или хотя бы жужжит, наконец! Кингслейер двигался совершенно бесшумно.

Орсон увидел, как он пробует, проверяет дно впереди и сзади себя. Увидел, как совершенно самостоятельно, вразнобой, но вместе с тем поразительно точно и согласованно поворачиваются и прокручиваются его полускрытые под водой лапы–колеса, больше всего похожие на громадные и круглые ребристые раковины каких–то диковинных морских моллюсков. Как неестественно гибко изгибается посредине его массивное туловище. Увидел, как, подавшись назад, чудовище плавно наклонило свою «головогрудь». Слегка повело ей из стороны в сторону, словно принюхиваясь, и замерло.

Его зализанная рептильная морда нацелилась на Орсона.

Оно меня заметило! — понял тот.

Сердце пропустило удар, и в этот миг светоносный столбик догорел.

Не помня себя, Орсон попятился, упал на спину, задергался, путаясь в плаще, судорожно пытаясь одновременно встать на ноги, дотянуться до ружья и нашарить на фонаре самый необходимый в мире рычажок.

Сейчас, вот сейчас оно рванется вперед, легко ломая оказавшиеся на его пути деревца, и раздавит, убьет их с Хиггинсом. А утром прибудет ничего не подозревающая смена, и притаившееся в засаде чудище расправится и с ними. А потом подстережет еще кого–нибудь или начнет разорять округу!

— Назад, назад, — забормотал горячо Хиггинс, — вы ее пугаете! Она может сделать что–то нехорошее!

Беспокойство о других в такой момент, несомненно, делало Орсону честь. Но он не задумывался об этом. Тихонько подвывая от ужаса, он отбросил мешающий фонарь, выдернул–таки из–под себя ружье и так, сидя в грязи, выпалил из обоих стволов в небо. Трясущимися пальцами перезарядил и нажал на оба спуска еще раз.

Все, успел!

Они с Хиггинсом, который где–то рядом вопил что–то невразумительное, были еще живы.

— Не препятствуйте ей, и она не нападет! — кричал Хиггинс.

Раскаты и вспышки молний пошли непрерывной чередой. Настоящая Дикая Охота!

Орсон, помогая себе прикладом, как костылем, тяжело поднялся. Капюшон плаща слетел с головы, и по лицу хлестал дождь. Ощущая в ногах слабость, он оперся плечом о кстати подвернувшееся дерево, нажал на запирающий рычаг, отвел стволы вперед и вставил в них патроны, на этот раз боевые, из другого кармана, прекрасно отдавая себе отчет в том, насколько жалко и бессильно тут его оружие, но будучи не в силах ничего с собой поделать.

Еще через некоторое время, так и не сумев унять бешено частившее в груди сердце, Орсон на ощупь нашел под ногами фонарь, отер от грязи и, сжав зубы, второй раз надавил на рычажок.

Гроза, кажется, начинала понемногу уходить — молнии уже не рвали небеса над самой головой. Не боясь больше конкуренции, поток света выхватил из темноты деревья, землю и воду. И милиционеры города Рэн увидели кингслейер…

Выбравшись из оврага, который уже успел превратиться в русло бурного ручья, немыслимая машина, подминая молодые деревья и аккуратно лавируя между крупными стволами, изгибаясь для этого, переступая лапами, не спеша взбиралась по дальнему склону. Найдя ровный участок, кингслейер мягко опустился на брюхо, подобрав все свои шесть лап. И замер.

Похоже, до людей ему не было никакого дела.

Только тогда Орсон наконец обратил внимание, что, хватая его за плечо, едва не в самое ухо кричит ему недотепа Хиггинс.

— Сэр! Вы видели, сэр!? Она живая, сэр! — захлебываясь от восторга, твердил тот. — Живая, сэр!

— Живая? — эта идея уже не казалась такой уж дикой.

— Да, сэр! Ей стало мокро в ручье. И она перебралась на место посуше. Там… это… высокое место. И лапник сверху прикрывает. Вот она там и легла теперь.

— То есть эта машина, по–твоему, всего–навсего перебралась на место, где ей будет уютнее? — Орсон готов был истерически расхохотаться.

— Да, сэр! Она все понимает. И она все время видит нас. Она меня знает!


Как дежурный на пожарной каланче сумел в эту грозовую ночь заметить вдалеке над лесом две маленькие светящиеся цветные звездочки — заблаговременно оговоренный с Орсоном сигнал тревоги, знал только он один. И совсем никому неизвестно, первый это был выстрел милиционера или второй. Но условный сигнал имел последствия как ожидаемые, так и неожиданные.


Ночь ужасов, апофеозом которой стало оживание таинственной машины… Кошмар, да и только. Орсон немного жалел, что поднял тревогу.

В этом мире много миров. У каждого человека мир свой. Иногда они пересекаются — миры разных людей, чаще нет. Персональный мир Орсона, к которому он привык, которым дорожил и в надежности которого не сомневался, был вероломно подвергнут перестройке. Теперь в этом мире было больше неясного, чем привычного. В нем поселилась теперь ТАЙНА. Но присутствие при этом акте изменения собственного мира посторонних сделалось неприятно ему. Другие люди знают, что твой мир уже никогда не будет прежним, — что может быть хуже? Их сочувствие, попытки подбодрить и показать, как они понимают твое состояние. Это невыносимо.

Ничего–то они, эти посторонние, не понимали. Орсон впервые познал одиночество человека, который прикоснулся к тайне. Это было новое, томительное ощущение, исполненное сладкой погибельной жути. Оно было сродни влюбленности. Нечто непознанное и едва ли поддающееся познанию присутствовало рядом. Хотелось не расплескать, не избыть, а испить по капле эту сопричастность к чему–то не из этого мира.

И Орсон не находил себе места.

Он сделался похожим на Хиггинса, для которого мир был соткан из ежесекундных чудес. Для которого все в мире было удивительно и не поддавалось изучению, а просто существовало и поражало новизной. Все другие разумные существа были в глазах Хиггинса бесконечно мудры и отягощены знаниями, которые Хиггинсу никогда не будут доступны. Жизнь была бесконечной тайной, которую можно открывать всю жизнь, и это завораживало.

Орсон всем телом ощутил, как сквозь его существо проходят потоки вселенных, вложенных одна в другую, и будоражащих, и пугающих.

А вокруг суетились люди, которых он давно знал и с которыми привык делить свой персональный мир. Но теперь они стали мелки и далеки. Они стали немы, двумерны и малоинтересны со своими безмолвными двумерными, суетными делами.

Орсону больше не с кем было разделить свой персональный мир. Этот мир не вмещался в привычные мирки знакомых ему человеческих существ.

Тайна всех тайн! Когда друид становится друидом и познает Традицию во всей ее полноте вместе с пониманием невозможности сформулировать и передать ученику охваченное не мыслью, но чувством знание; когда юноша осознает в себе, но не может выразить чудо влюбленности, еще не направленное зовом плоти; когда границы сущего раздвигаются до пределов необъятных и входят в человека — наступает самое сильное и самое прекрасное переживание, что может выпасть на долю человека, — ощущение ТАЙНЫ.

Хиггинс осторожно коснулся руки Орсона, заставив очнуться.

— Вы тоже поняли, сэр? — с надеждой и пониманием спросил он. — Она не из здесь… Она смотрит на нас из ТАМ!

— Да, Хиггинс, я понял…

* * *

Паром удалился от берегов и шел в открытом море. На верхнем ярусе у леера стоял Хайд. Над Северным морем спускались сумерки. Если на юге Мира был сумеречный дождь, то здесь — ясный звездный вечер. Хайд вертел головой. Жажда новых ощущений проснулась в нем, и он удивлялся себе.

Еще прошлой ночью ему казалось, что душа его пуста, что ничего уже в его жизни не случится, после того что произошло. Но происшедшее на удивление задевало его не больше, чем эпизод новой книги. Даже меньше. Пережилось и отступало, удаляясь все дальше. Эпизод… Всего лишь эпизод. Ну что ж, возможно, так и следует к этому относиться.

Но человек, из которого он сделал свою копию, умер. Умер он — Хайд. Его тело наверняка уже нашли. Кто же будет искать его — подлинного Хайда? Значит, теперь можно будет изменить немного внешность и начать новую жизнь. Нужно только решить, какова она будет — новая жизнь, каким будет продолжение истории. Продолжение его личной и больше ничьей истории.

Внутренняя приверженность строгому порядку во всем заставляла Хайда испытывать дискомфорт. Он слишком много непорядка накопил в своей жизни с появлением в ней двойника. Сначала это было терпимо. Даже интриговало. Он окунулся в эту авантюру и питался всеми ее радостями, пока не пресытился. И, пресытившись, понял, что завяз в непорядке.

Теперь, когда он разом вычеркнул из своей жизни двойника, пришло понимание, что вычеркнули и его самого. Он уничтожил не непорядок в своей жизни, а самою свою жизнь. Убил не двойника, а самого себя. И непорядок достиг крайней степени. Он достиг максимума. За которым ничто, пустота, которую можно начать упорядочивать заново, уже не допуская ошибок.

Убийство двойника продолжало его беспокоить. Совсем как эпизод книги. Как отправная точка сюжета. И он теперь мог прокрутить в памяти последние события. Это еще причиняло боль, но уже не так сильно. Но почему же ему так тревожно? Чтобы понять и прогнать тревогу он начал вспоминать.

Первым сигналом того, что жизнь свернула куда–то не туда, стало изменение в поведении Питера. Двойник делался все менее управляемым. Все более злоупотреблял леденцами. Бывали случаи, когда казалось, что не удастся вытолкнуть его на сцену, так он был плох. Правда, оказавшись на сцене, в своей родной стихии, он быстро обретал обычную живость и творил чудеса, как и обычно. Но ситуация ухудшалась. Хайд, увлеченный всеобщим вниманием, старался не замечать тревожных знаков так же, как славный Роллон старался прятать от себя и от всех предзнаменования смерти.


Однако в какой–то момент Хайд прозрел. И увидел символы близкой гибели построенного им эфемерного мирка не в Питере — жалком своем двойнике, а в себе самом. Когда же это случилось? Ах да! В «Грейт Уорлд Отеле» большого города Капарока на юге, за горами лендлордов…

Они сидели в зеркальной гостиной на пышных диванах… Гостиная в номере была с колоннадой. Все было белым и золотым. И все — колонны, увитые каменными ветвями в орнаменте друидов, диваны, лепнина — все отражалось в многочисленных зеркалах. И от этого делалось холодно и тревожно на душе. Неизвестно почему. И Хайд тогда впервые остро почувствовал непорядок. Он смотрелся в Питера, словно в кривое зеркало. Он смотрел на Питера, сидящего на белом диване и бросающего в рот леденцы один за другим. Питер был точной копией Хайда, но при этом какой–то испорченной копией.

Взор Питера был мутным. Глаза не могли смотреть синхронно, по подбородку стекала струйка слюны. Галстук сбился из–под переломленного уголка воротничка. «Так, наверное, выглядит моя душа, — в момент какого–то пронзительного просветления подумал Хайд, — распущенной, вульгарной, несимпатичной…»

Но это был миг. Хайд подошел к зеркалу и взглянул на себя — элегантного, собранного, подтянутого… и с новым ужасом взглянул на Питера. Нет! Питер был всего лишь двойником. Человеком, очень похожим на Хайда. Но не Хайдом. Однако чувство тревоги за себя и за всю затею уже не оставляло.

Потом с нарастающей неприязнью он вглядывался в этот свой живой портрет, который вынужден был прятать от всех, выставляя только перед публикой на сцене.

Питера доставляли в номера гостиниц в большом плетеном кофре. Тот шутил, что выругается как–нибудь, когда носильщики уронят его на лестнице. То–то будет весело. И эта шутка испугала Хайда еще больше, чем распущенность своего «сценического образа».

Он все более осознавал свою зависимость от этого портрета. Мистическую, жуткую связь с ним. Он даже начал подумывать о книге, в которой опишет нечто подобное. О книге как о способе избавиться от кошмара. Ведь и прежде он всегда так поступал. Если его мучило что–то, он принимался писать.

Постепенно жизнь в заоблачном мире стала угнетать. Накапливались сложности. Хайд начал понимать, что возвращается в ту ужасную ночь, когда хотел свести счеты с жизнью и нашел Питера.

Теперь Питер окончательно распоясался. Эхо славы докатывалось до него. И он начал чувствовать, что обделен. Он спрашивал…

Один раз Хайд проявил малодушие. Он рассказал Питеру один из тайных эпизодов своей биографии. Назвал имена… Зачем он это сделал? Как получилось, что этому ненадежному, импульсивному типу он доверил свою судьбу? Не было ответа.

В другом городе — в Кейвире, еще южнее — они сидели вдвоем в номере после ужина. Выпили многовато. Выступления закончились, и предстоял переезд. Хотелось отдыха. И Хайд разговорился перед Питером, как перед зеркалом. Не мог потом себе этого простить. В его рассказе были все, кого он хотел забыть: Рэн, Флай, Мулер, Карло… Он, правда, наивно пытался застраховаться и придал всему этому форму сюжета якобы задуманной книги. Он думал, Питер не поймет, что за этим скрываются реальные люди и события.

Через три дня они прибыли в Лайон. И после первого же концерта Питер исчез. После выступления они должны были поменяться местами. Но Питер ускользнул. Хайд был в ужасе. Он никогда всерьез не думал о перспективе разоблачения и позора. А тут будто заглянул в бездонный омут смерти.

Он метался по городу в поисках двойника. Но тот, как выяснилось, вышел сразу после концерта, и больше никто его не видел. Сбежал? Вернулся в отель? Но почему? Почему он не стал ждать, когда в его гримерную не придет Хайд? Почему отступил от установленного порядка?

Возвращаясь в отель, Хайд решил зайти в подвальчик на набережной. В лунном свете мачты стояли на реке, словно черные спицы. И пахло удушливо–сладким духом дешевою заведения. Хайд выпил. Он был одет так, чтобы не быть узнанным. И носил с собой саквояж со сменой одежды, дабы осуществлять подмену двойника. И его не узнал никто. Правда, пока он пил, в задумчивости глядя на реку через полукруглое окошко, у него стащили саквояж. Он пьяно, по–детски огорчился пропаже, но у него хватило благоразумия не устраивать шума.

Вернувшись к отелю за полночь, он поинтересовался у привратника, не прибыл ли мистер Хайд. Тот взглянул подозрительно на пьянчужку, закутанного в плащ, но сказал, что Хайд у себя, и по секрету сообщил, что не один.

— Я не один, — пьяно ухмыльнулся Хайд в пространство и отправился скитаться до утра.

Утром, пробравшись в номер, он нашел там Питера совершенно переменившимся. Оказывается, у того была дама. Назойливая поклонница вчера похитила его из гримерной и повела в мультифотограф.

Так двойник лишился девственности и приобрел новое увлечение. Теперь в обязанности Хайда стало входить не только снабжение двойника леденцами, но и женщинами. Это было и трудно, и нетрудно. Поклонниц, исполненных энтузиазма хотя бы единожды отдаться своему кумиру, хватало. Пришлось придумать способ приводить их в номера гостиниц, где останавливались в ходе турне, и меняться с Питером местами. Но это беспокоило. Оставаясь наедине с женщиной, Питер мог сказать лишнего. Женщина могла догадаться, что произошла подмена. И каждый раз, оставляя свое отражение наедине с незнакомкой, Хайд изводил себя самыми скверными прогнозами, не мог спать, не мог писать. Он и в страшном сне не представлял себе таких мучений.

Мрачная тень накрыла его жизнь с этой сырой ночи в Лайоне. И страх разоблачения и позора не отступал от него, тащился следом и при первом же удобном случае заглядывал в лицо. Ситуация была тем мучительнее, что Хайд сам мог иметь отношения только с определенными верными женщинами, потому что вынужден был раскрывать в момент близости самую главную тайну своей жизни — что он фейери — некстер — иной.

И еще стало совершенно необходимо выгуливать двойника по мультифотохоллам между концертами. Хайд ненавидел мультифотограф. Питер стал его фанатиком. Хайд имел сложные отношения с женщинами. Питер обнаружил неординарные сексуальные запросы, будто наверстывал упущенное за годы.

Но однажды Питер вспомнил рассказ Хайда. И вспомнил его именно применительно к мультифотографу.

— Та история, — сказал наивный музыкант, — она… Ну, так как ты ее рассказывал, она не может быть книгой.

— Почему? — удивился Хайд.

— В твоей истории люди не говорили!

— Ну, это потому, что я просто рассказывал ход событий, а не содержание книги. Я рассказывал, что происходит, и опускал подробности: кто что кому сказал… — с изумлением от такой наивности начал объяснять писатель, которого ужаснуло уже то, что Питер вспомнил об этом рассказе.

— Ты не понимаешь! — с радостной улыбкой хлопнул развязный Питер по плечу своего творца. — И не нужно, чтобы говорили. Это же мультифотограф!

— Что? — опешил Хайд.

— Я узнал. Для того чтобы сделать мультифотографическую ленту, — пояснил неофит нового искусства, — сначала пишут для нее историю. И то, что ты рассказывал, — оно может стать такой историей. По ней сделают мультифотографическую ленту!

Нужно ли говорить, каким ударом стало это для Хайда: этот добрый идиот собирается написать сценарий о самом сокровенном в его жизни. О том, что никому нельзя рассказывать. И как отговорить его?

Это был тяжелый момент. Но дальше пошло куда тяжелее. Питер делался все капризнее. И потихоньку расспрашивал о том, как пишутся сценарии. Хайд отвечал уклончиво, отчасти потому, что и сам этого не знал. В какой–то момент он стал замечать, что у него пропадает бумага…


От воспоминаний Хайда внезапно отвлекли шаги нескольких человек. Он вернулся в реальность, на верхнюю палубу парома. Обернулся.


Перед ним стояли трое высоких молодых людей.

— Мистер Хайд, не так ли? — сказал один из них.

— Не имею чести… — ответил Хайд, вглядываясь в лица под широкими шляпами.

Трое были похожи на представителей службы безопасности синдикатов, но таковыми не являлись со всей очевидностью. Казалось бы, те же серые долгополые сюртуки, шляпы похожие… но выправка и осанка не те. Да и фигуры выдавали скорее атлетов, нежели ищеек. И, конечно, совсем нет того непередаваемого чувства превосходства, которое исходит от чиновников службы экономической безопасности.

— Вы ведь не откажетесь проследовать с нами? — сказал один из ряженых.

— С чего вы взяли, что не откажусь? — усмехнулся Хайд.

Он расстегнул пуговицы дафлкота.

— Вы производите впечатление благоразумного человека, мистер Хайд, — сказал все тот же из них; видимо главный.

И тут же, как по волшебству, в руках у них появились короткие толстые плети.

— Кто вы такие? И почему я должен вам подчиняться? — сказал Хайд, гордо вскидывая голову, хотя и так уже понял, кто они, и по манере говорить, и по их оружию.

— Нам перепоручено назначить цену. Вам предписано платить. Таков промысел свыше!

— Кто вас послал? — вновь спросил Хайд.

— Тот, кто знает стоимость всего. Тот, кто назначает цену.

— А если без проповедей? Кому вы подчиняетесь? Я имею в виду на тверди бренной. Мэдок? Куда мне с вами следовать? К кому?

— Вас хочет видеть мистер Быстрофф.

«Оранж, долгоносая крыса! — зло подумал Хайд. Вот как, значит, ты служишь своему кормильцу!» Это были, разумеется, силеры — люди Огисфера Оранжа. А тот о свою очередь не только и не столько секретарь Мэдока, сколько верный приспешник Быстроффа. У Хайда имелись свои причины ненавидеть эту мерзкую секту, попиравшую все устои мира своими догматами. А у них были свои причины ненавидеть его — фейери.

— Вам бы лучше застегнуть верхнюю одежду, — оскалился главный, — здесь свежо. Еще простудитесь. А упорхнуть мы вам не дадим.

Ну что ж, это был еще один намек на то, что претензии к нему не как к человеку, презревшему финансовые интересы нанимателя, а как к фейери — инородцу, некстеру по терминологии силеров.

Вместо того чтобы последовать совету, Хайд быстрым движением скинул дафлкот на палубу и остался в коротком сюртуке, не сковывающем движения.

Он ткнул пальцем в главного и сказал:

— Если вы джентльмен, то предлагаю вам объясниться. — И встал в боевую стойку, держа кулаки перед лицом, полуразвернув корпус, пружинисто согнув ноги в коленях. — Давайте решим один на один, как подобает джентльменам, иду я с вами или нет.

Он не рассматривал свой вызов всерьез. Просто рассчитывал, что достаточно молодой человек с радостью постарается показать своим напарникам и то, что он джентльмен, и то, что сильнее какого–то выродка.

А когда он примет вызов, Хайд полагал быстро вывести его из строя. А с двумя оставшимися, да еще без главаря, уж как–то он справился бы.

Школа кулачного боя иод названием «беск» была давним и любимым способом джентльменов решать споры тогда, когда слова становятся бесполезны. Хайд неплохо бескировал, да к тому же имел немалый опыт уличных потасовок, еще в юности. К тому же у него было преимущество перед человеком. Фейери обладают более быстрой реакцией и взрывной мускулатурой.

Хайд не ошибся. Главарь «продажных» отдал одному из напарников шляпу и плеть. Поколебавшись, расстегнул и снял сюртук, оставшись в жилете и блузе с широкими рукавами. Даже ослабил галстук. После чего принял левостороннюю боевую стойку, сразу выдавшую опытного бойца.

Места на пустынной верхней палубе между подвешенным на шлюпбалках спасательным ботом и вентиляционными трубами машинного отделения было достаточно. Противники некоторое время кружили, примериваясь, нанося жалящие удары руками и ногами, впрочем, не достигавшие успеха.

Вдруг высокий и мощный главарь «продажных», видимо, разом решив покончить дело, нанес молниеносный прямой удар левой рукой в челюсть. Он ожидал, что Хайд, пользуясь тем, что ниже на полголовы, прижмет подбородок к груди и пригнется, концентрируясь на ударе и уклоняясь. Но от внимания Хайда не ускользнуло, как тот опустил правую руку, занося ее для могучего крюка снизу. Поэтому ни пригибаться, ни двигаться вперед он не стал. Удар с левой было неудобно блокировать, но он блокировал распрямляющейся правой наотмашь и нанес открытой ладонью левой прямой удар в подбородок.

Главарь «продажных» клацнул зубами, всхрапнул и покачнулся назад. Хайд, не прерывая контакта своей правой руки с левой рукой противника, двинулся на него. Тем более что крюк снизу не получился. Совсем…

Хайд нанес сокрушительный удар в печень. Сделал полшага назад и хлестким ударом правой в голову срубил своего противника, как удар молнии срубает одиноко стоящее сосновое дерево.

Джентльмены объяснились.

Командир группы силеров шарахнулся во весь свой рост о палубу. Голова его с деревянным стуком коснулась настила. И остался лежать.


Но двое других «продажных» не были джентльменами и бросились на Хайда. Он едва успел с горем пополам перехватить плеть первого из нападавших, как рядом возник водитель грузовика Торнтон. Он еще на подходе видел окончание поединка по «беску» и был возмущен поведением секундантов, набросившихся на победителя.

— Эгей! — крикнул он. — Что за дела?!

Тут же развернул одного из нападавших, цепко схватив за ватный наплечник под мягким сюртуком, да и врезал с ходу, без предисловий, прямо в наглую рыжую физиономию.

Рука у водителя грузовика была тяжелая. Рыжего силера крутануло, и он полетел на палубу, теряя шляпу и остатки гордости. Оставшийся в одиночестве против двоих противников силер отступил, отчаянно вращая воющей в воздухе плетью.

— Это что за дела?! — вновь зарычал водитель. Но паузы оказалось достаточно, для того чтобы поднялись и главарь, и сраженный Торнтоном рыжий.

Взвыли плети. Одна из них обернулась вокруг шеи Торнтона, а вторая вокруг руки Хайда. И огромный кулак, ударивший в лоб, закрыл для водителя грузовика весь мир.

Когда он пришел в себя, то увидел звездное небо и почувствовал боль в горле и в голове. Привстав на локтях и мотая тяжело головой, он увидел своего пассажира в разорванном сюртуке. Больше никого на палубе не было. Хайд отправил за борт одну из черных шляп, что держал в руке.

Торнтон осмотрелся.

Никаких следов, кроме нескольких пятен крови, на досках палубы не было. А его случайный пассажир вел себя странно. Он стащил с себя брюки и ботинки.

—Что вы де… — начал было он, но тут, когда пассажир скинул рубашку, он и увидел разом и удлиняющийся на глазах хвост, и распрямляющиеся стремительно чешуйчатые, стрекозиные крылья.

— Ох! — сказал Торнтон. — Да ты эльф!

Жуткое зрелище мифического существа поразило его сильнее, чем удар кулаком.

Много страшных сказок рассказывали о них. Они фигурировали в наиболее драматических легендах и апокалиптических предсказаниях.

— Ох! — сказал он, не в силах отвести взгляд от омерзительной твари, которая, шлепая босыми ногами по доскам палубы, собирала свои вещи и запихивала их в узел, сделанный из дафлкота.

Но вот тварь повернулась к нему.

Особенно впечатлили в этот момент Торнтона не хвост и крылья, а непристойно болтающиеся совершенно человеческие половые органы. Это было выше сил.

— Благодарю за помощь, дружище, — сказала тварь, — я дважды в долгу перед тобой!

— Как скажешь… — промямлил Торнтон.

Крылья завибрировали, издавая протяжный гул, и все тело монстра начало мелко дрожать, будто двоилось и троилось. Он сделал несколько прыжков по палубе, окончательно теряя сходство с человеком, вспрыгнул на леер, оттолкнулся от него так мощно, что погнул толстую стальную трубу, и скрылся в ночи за бортом.

Торнтон сел на палубу. В той стороне, куда упорхнуло чудовище, уже разрастались огни порта. Паром прибывал в Гэмбер.

— А я пошел искать его, — пробормотал Торнтон, — хотел, гада, спросить, не желает ли воспользоваться моим грузовиком и дальше. Хорошим парнем показался… Это что же выходит? Я привез в Мир ангела Последнего Дня? Это что же тогда? Всему конец? А ведь я чувствовал, что мир портится… Мог бы догадаться. Старый я дуралей!

И бедняга Торнтон закрыл лицо руками и завыл, покачиваясь из стороны в сторону.

* * *

Флай, конечно, не стал бы обращаться за помощью, если бы мог этого избежать. Но сейчас он нуждался в ком–то, кто его укроет и снабдит кое–чем важным для осуществления его плана.

Торг с Илаем занял довольно много времени, но к этому Флай был готов.


Поднявшись по узкой винтовой лестнице в квартиру торговца, имевшую, совершенно очевидно, и отдельный вход, Флай увидел типичное для сородича жилище. Оно представляло собою одну просторную комнату с очень высоким потолком. Окно — единственное, но зато практически во всю стену и закрываемое тяжелыми плотными портьерами.

Флай сразу представил себе, как владелец скобяной лавки, зашторив окно и раздевшись, расправляет крылья и повисает в воздухе под потолком. Маленькая тайная радость для фейери, которой Флай был лишен долгие годы в тесной камере.

А потом, закутавшись в халат, Илай сидит перед огромным окном, раздвинув шторы, и смотрит на звезды или на плывущие облака. Жалкая компенсация невозможности летать открыто. Однако и это лучше, чем ничего.

Илай, может быть, и вправду давно не расправлял крылья в том смысле, какой вкладывают фейери в это словосочетание, но сделал все, чтобы максимально комфортно пережить это неудобство жизни среди людей.

— Я понимаю, — сказал Илай, жестом обводя помещение, — совсем не то, что тюрьма. Совсем не то, что тебе пришлось пережить, но это ведь тоже заточение. Вся наша жизнь среди них — заточение.

— Нет нужды оправдываться, — сухо сказал Флай, нарочито сутулясь, — нет нужды. И нет надобности сетовать на судьбу. Я же не сетую.

— Ты другое дело…

— Другое? Чем? Пока было возможно мириться с заключением, я считал покорность за благо. Я мирился с судьбой. Но я знал, что однажды все изменю. И как только стало возможно покинуть серые стены, я сделал это. Так и ты. Миришься с судьбой. Но можешь ее изменить.

— Я не могу… — Илай покачал головой. — Нет, только не я.

— Твой выбор, — закрыл тему Флай.

В комнате были пухлые кресла, обтянутые рыбьей кожей с серебряным шитьем. Они стояли словно бы хаотично, однако проницательный человек догадался бы, что их расстановка имеет смысл. Одно кресло было повернуто к окну. Для того чтобы любоваться видом.

А вид открывался отменный. Лавка Илая находилась почти у самого края уступа на скале Элкин–маунтин — в верхнем городе. А из окна его квартиры открывался вид на нижний город, на расцвеченные огнями улицы и дома у подножия скалы. Это создавало иллюзию полета даже ночью. А каково здесь днем, когда на юг плывут облака?!

Второе кресло стояло перед шоу–радиопроектором. Раз этот прибор имелся у Илая, то дела его шли не так уж и скверно. Так что, сидя в кресле, он мог смотреть новости, выступления артистов и недурно проводить пасмурные вечера.

Ну а третье кресло было повернуто к камину.

Все устроено так, чтобы хозяин этой берлоги мог, не двигая мебель и только пересаживаясь из одного кресла в другое, получать разнообразные удовольствия.

Еще в комнате наличествовал круглый стол, покрытый зеленой скатертью с золотыми рыбками, и два стула подле него. Небольшая этажерка с книгами и какими–то простенькими безделушками, маленькая кухонька была обустроена в углу под вытяжным шкафом.

Освещение неживое, электрическое. Ну так что же с того? Для уюта всегда можно калильную газовую лампу засветить или свечу.

Небольшая, но удобная кровать не бросалась в глаза, она стояла у самой двери, которая вела, очевидно, в прихожую.

Флай подошел к ней и распахнул ее.

Маленькая темная прихожая, закрытая на засов входная дверь выглядит надежной. Стойка для одежды и калошница рядом с ней. Дверь в туалет — узенькая, желтая какая–то.

Флай хмыкнул.

Желтая дверь в туалет родила в его голове какие–то странные, неуловимые ассоциации.

Различие — самое фундаментальное, самое глубокое и плодотворное качество в природе. Некоторые думают, что основа в сходстве и подобии. Но это заблуждение. Сходство и подобие бесплодны, бесконфликтны и не обогащают составляющих элементов.

Различие всегда глубже и плодотворнее. Тот, кто может в сходстве видеть различие, способен удивляться. А удивление — способность, по сути, в обыденном, неприметном и посредственном увидеть откровение, новость — отличие!

Судьба желтой двери озаботила Флая.

Как его сородич мог выкрасить дверь в такой не подходящий ни к чему в его жилище ядовитый цвет? Или он принес откуда–то эту дверь взамен старой, пришедшей в негодность, и повесил на петли, не озаботившись тем, чтобы перекрасить? Странно.

Флай вышел в прихожую и открыл желтую дверь. Она была желтой и с другой стороны. И больше ничего желтого в квартире не было.

Дверь могла бы гармонировать, да и то с натяжкой, со скатертью на столе — зеленой с золотыми рыбками. Но дверь была здесь, а скатерть — там. Флай вернулся в комнату.

— Мне нужно укрыться, — сказал он, напрямую переходя к делу.

Если решался вопрос с жильем, то все остальные вопросы решались автоматически.

Илай издал какой–то нечленораздельный, неопределенной эмоциональной окраски звук.

— Значит, некоторое время я поживу у тебя. Недолго, пока не найду другое место.

Снова нечленораздельный звук, но вроде бы утвердительный.

— Молот Исса! Почему ты не перекрасишь эту дверь?

— Какую дверь, Флай?

— Ту, что в туалет.

— А что с ней не так?

— Она желтая.

Некоторое время два фейери смотрели друг на друга с выражением полного непонимания на лицах.

— Илай! — вернулся к своему делу Флай. — Во время войны были ружья для сверхточной стрельбы. Я знаю это наверняка. Я проезжал через город Рэн. И вспомнил. Именно там, в Рэне, была мастерская Трейси Хартли. Оптическая мастерская. Они производили прицелы наподобие артиллерийских для установки на мощные ружья. Прицельная дальность обеспечивалась на один вэй.

— Разве такое возможно? — поразился Илай.

— Возможно, — заверил Флай, — мне это точно известно. Я однажды держал в руках такое ружье. Производство оружейных заводов Грина.

— Ты хочешь достать такое теперь? — догадался Илай.

— Не совсем так.

— Присядь к камину, — вспомнил про обязанности доброго хозяина дома Илай, — на улице дождь. Сейчас я приготовлю нам поесть. Может быть, калиновки?

— Да, да и да, — сказал Флай и опустился в кресло у камина.

Илай нажал ручку газового запальника, и дрова в камине быстро разгорелись. Принялись потрескивать, и волны тепла поплыли по комнате.

— Мне нужен добрый оружейник, — продолжал после паузы Флай, косясь время от времени на сородича, громыхающего в углу посудой, — желательно из наших. Но не обязательно. Главное, чтобы делал штучную работу и не был излишне любопытен или болтлив.

— Такого можно будет найти, — сразу прикинул Илай.

— Нужно будет найти, да побыстрее.

— Я, пожалуй, знаю одного. Он не фейери, но надежный человек.

— Что он делает?

— Драммеры. Даже длинноствольные! Для охоты.

— Это очень хорошо, что драммеры.

— У меня есть его карточка. Я дам тебе.

— Еще мне нужен оптических дел мастер.

— Оптик?

— Такой, чтобы мог изготовить зрительную трубу наподобие артиллерийского прицела и чтобы смог приспособить ее к оружию. К конкретному оружию. И очень быстро.

— Я не имею дела с мастерами–оптиками, но однажды мне пришлось выполнять замок на заказ для одного. Может быть, он справится с твоим заказом.

— Заказ несложный. Любой квалифицированный оптик справится.

— Ну, если ты так думаешь…

— У тебя есть карточка оптика?

— Есть.

— Дай мне и ее.

— Утром…

— Прямо сейчас!

— Хорошо.

Илай с неохотой оставил приготовление пищи и направился к этажерке. Он некоторое время рылся в шкатулке, затем принес Флаю две карточки.

— Вот — сказал он, — я написал на обратной стороне рекомендации.

— Хорошо. Карточки я оставлю. На всякий случай. А сходить к оружейнику и к оптику тебе придется самому. Завтра с утра.

— Хорошо.

— У тебя что–то подгорает.

— Нет, так и должно быть. Я научился этому блюду у одного южанина…

— Илай… Тебя не смущает эта желтая дверь?

— Нет.

— Как так могло получиться, что она желтая?

* * *

Клаус Шмидт по прозвищу Давилка — громила Карло–Умника, который негласно работает на синдикат Ортодокса Мулера, остановил паромотор у перекрестка.

Это был не тот паромотор, на котором он возил своего босса. Тот, с кузовом, украшенным фривольными барельефами, был слишком приметным. Он одновременно являлся титульным штандартом господина Карло Бенелли, чем–то заменявшим герб, которого господин Бенелли, занимавший неопределенное и даже двусмысленное положение в обществе, не мог иметь ни по праву рождения, ни по заслугам.

Ни Шмидт, ни его хозяин не считали необходимым афишировать столь очевидными средствами причастность господина Бенелли к тем экзекуциям или акциям, которые Клаус осуществлял самостоятельно по его приказу.

Выполняя деликатные поручения своего патрона, Шмидт использовал паромотор, который сам выбрал. Здесь не было ни богатой отделки, ни претензии, ни эпатажа. Все строго функционально.

Двигатель в два зависимых паротрубных котла был установлен на прочной решетчатой раме и питался не спиртом, а парафиновым маслом, что более подобает железнодорожным паротягачам. Две пары ведущих колес позади. Шестнадцать поршней трех диаметров обеспечивали селективное усилие, дававшее одинаково хороший ход и на крутом подъеме и на ровной дороге. Массивный маховик, расположенный на уровне осей ведущих колес, всегда сохранял горизонтальное положение, чем обеспечивал не только постоянство крутящего момента, но и феноменальную устойчивость аппарата при маневрах.

Двигатель и ведущие колеса жестко крепились к раме.

Подрессоренной была сама кабина из листовой меди, выкрашенная черным лаком. Кожаный верх цвета маренго откидывался назад в хорошую погоду и плотно, без единой щели закрывался в случае дождя.

Заключительным штрихом, завершавшим картину, была передняя решетка радиатора рециркуляционной системы — из медного сплава, по форме напоминающая оскаленную челюсть.

Место возницы располагалось впереди по центру прямо над рулевой парой колес. Вертикальные стекла высокого качества были расположены не совсем обычно: ветровое — квадратное и два боковых, расположенных под углом в сорок пять градусов, образовывали трапецию, что обеспечивало весьма хороший обзор.

Пассажиры — позади водительского места имелось два кресла — могли довольствоваться только видом спереди, заслоненным широкой спиной возницы, либо маленькими круглыми окошками по бокам, через которые трудно оценить красоты пейзажа.

Впрочем, тем, кого Шмидт перевозил на пассажирском месте, как правило, было не до красот пейзажа. А вернее всего, они и не могли бы их увидеть, потому что пребывали либо без сознания, либо связанными, с мешком из непроницаемой для света черной ткани на голове, либо же им были нанесены увечья, которые полностью поглощали их внимание в пути.

К улаживанию дел своего патрона Давилка Шмидт подходил всегда сурово и энергично.

«Память о боли — самая твердая память, — любил повторять этот опасный человек и уточнял иногда: — Благодарность быстро проходит, а страх продолжается, пока существует его источник».

С тонких уст Клауса нередко срывались подобные чеканные формулировки, произносимые глухим, немного гнусавым из–за несколько раз переломанного в детстве и юности носа голосом. Это могло сообщить человеку рассудительному о том что Шмидт не только силен и жесток, но и вдумчив.

«Достойные господа, — судил он род человеческий, применяя к нему свой жизненный опыт, — часто поступают куда как недостойно. Вольно же им требовать к себе подобающего отношения!»


Сквозь ветровое стекло, покрытое мелкими капельками дождя, Давилка Шмидт видел вывеску скобяной лавки Илая.

«Он здесь!» — говорил себе Давилка Шмидт, имея в виду свою потенциальную жертву. Он каким–то особенным чутьем чувствовал, что на верном пути.

Они с его боссом Карло Бенелли стремительно шли к цели. Эта цель — некий беглый арестант Флай, которого синдикат хотел приставить к некоему важнейшему делу, для чего собирался вытащить беднягу из тюрьмы.

Что там за темную игру затевали Карло и Ортодокс Мулер, Шмидт не вникал. Его задача была проста и понятна. Ему следовало хорошо выполнять распоряжения хозяина. Он так и поступал. Он любил свое дело.

Карло–Умник воспылал жаждой выколупать из самой жуткой тюрьмы мира — замка Намхас — этого Флая. И Шмидт не сомневался в том, что у мистера Бенелли все бы получилось. Впрочем, как всегда. Но Флай, не посвященный в планы сильных мира сего, и сам сбежал из крепости. Теперь его разыскивают не только Шмидт и его босс, но и полиция.

Кто быстрей?

Однако Шмидт верил в то, что ему посчастливилось. И случай, этот самый нетребовательный, но и самый непостоянный союзник, представился ему. Теперь нужно было только не упустить удачу.

Склонный решать проблемы необратимым образом, Шмидт был настроен сегодня как никогда решительно.

Карло Бенелли, тоже иногда склонный к чеканным формулировкам, оценивал своего самого верного подручного так: «Когда Клаус берется за дело — цена жизни стремительно падает, но арендная плата за нее растет!»

Шмидт искренне смеялся над этой шуткой, отнюдь не из желания польстить остроумию хозяина.

Клаус Шмидт развернулся вместе с водительским креслом и через салон (дверей в его паромоторе было только две, и обе в салоне) вышел наружу, под мелкий моросящий дождь, в своем неизменном лиловом линялом плаще, сшитом из лоскутков кожи, вроде бы из шкурок крыс, как утверждали недоброжелатели у него за спиной.

Он водрузил на круглую лысую голову кожаный картузик, а на нос, несмотря на сумрак, темные очки с перекрещенными серебряными косточками на переносице.

Столь нелепый костюм, скорее подобающий злобному Панчу из ярмарочной комедии, нежели человеку на улице столицы, не мог не вызывать скрытых и явных насмешек со стороны людей, чьи невысокие стандарты поведения говорят о пробелах в воспитании.

Но Шмидт не без удовольствия доказывал всем и каждому свое неотъемлемое право носить такую одежду, какую пожелает. Иногда эти доказательства принимали формы чудовищные по своей жестокости. Могло бы создаться впечатление, что Шмидт ищет повода обойтись с кем–то люто. Провоцирует людей на то, чтобы они дали ему повод продемонстрировать свой дикий нрав, и словно бы питается флюидами человеческого страха и человеческой боли.

Но, вернее всего, это было бы неправильное впечатление. Давилка действовал более прямолинейно и более последовательно. Ну почему не признать, что он просто имел возможность отстаивать свое вопиющее дурновкусие? А такие люди редко пренебрегают возможностями.

Нужно сказать, что и Шмидт, и Бенелли были преступниками совершенно новой, прежде не водившейся в Мире формации.


Совсем недавно Мир еще не знал потрясений. Страшная истребительная война с Восточной Империей еще не встряхнула уклад, быт, нервы обывателей.

Нравы всех слоев общества отличались укорененностью чувства взаимного уважения и даже некоторой демонстративной, трогательной возвышенностью над тем, что в человеке есть животного.

Развитие Традиции привело к тому, что формирование и взращивание духовной личности на примере Учителя, который был у каждого, стало главной составляющей интеллектуального и эмоционального развития людей.

И преступления в этом мире совершались преимущественно вынужденно. Преступник, безусловно осознающий, что совершает преступление не перед укладами синдиката или кодексами лендлорда, а перед самой Традицией, несознательно действовал по принципу, если так можно выразиться, «наименьшей необходимой жестокости», не опускаясь до уровня низменных инстинктов.

Преступники, если, конечно, не были безусловно больными людьми, не скатывались до тривиального скотства, не позволяли себе бессмысленной жестокости; максимум, к чему они стремились, так это обтяпать задуманное дельце и припрятать концы. Чтобы ни один антаер не распутал завязанный узелок.

Были преступления, которые потрясали воображение. Но это в исключительных случаях. И совершали их люди отчаявшиеся, оказавшиеся за гранью нервного срыва в ситуации безвыходной.

Но даже самый закоренелый, самый злокозненный преступник не утрачивал такого предрассудка, как вера в конечное торжество справедливости, а значит, не сомневался и в крахе самой идеи устроить жизненное благополучие за счет несчастья других, кражи, грабежа, и уж тем более убийства.


Преступники новой формации, чье личностное формирование прошло в сложный период войны и сразу после нее, имели совершенно иной взгляд на действительность.

Появилась целая прослойка людей, не усвоивших даже азов Традиции. Ощутимая для общества прослойка. Эти люди не восприняли признанную в обществе систему ценностей и выработали свою, примитивную, животную, в которой устремления были низки, а во главу угла ставилось право сильного.

Тот, кто не выбрал одного из Путей — знания, созидания или доблести, — вынужден скитаться глухими окольными тропами. Но если такие люди собираются вместе, осознают общность и находят способы достижения своих недостойных целей, то обретают губительный новый путь.

На этом пути человеческое достоинство значит мало, жизнь ценится, только если это твоя собственная жизнь. Эти люди приобрели иммунитет к ужасу перед известиями о насильственном умерщвлении других.

Готовность совершить преступление стала нормой. И само собой разумеющимся стало представление о подобной готовности у ближнего. Преступление не ставило их в собственных глазах вне общества. Наоборот, особый цинизм злодеяния считался чуть ли не достижением, едва ли не жизненным успехом.

Единственным проступком, который эти люди считали непростительным, было предательство своих. Предательство же в пользу своих становится почти добродетелью. Глухота к человеческому несчастью и наоборот — любопытство к боли и смерти врага, стали нормой преступников новой формации. Причем врагом произвольно назначался всякий иной — тот, кто не принимал их стихийной системы новых ценностей. Всякий, кто стоял у них на пути, был отныне в опасности.

Сыщик Кантор на собственном опыте открыл эти новые черты преступности и понял, что методы работы антаера должны меняться. Но, как известно, с того момента, когда человек понимает, где правда, и до того момента, когда правда торжествует, порою не хватает целой жизни…


Итак, выйдя из машины, которую оставил на малом прогреве (мало ли что, вдруг понадобится быстро трогать?), Шмидт осмотрелся, отмечая детали, как важные, так и несущественные. Скобяная лавка Илая находилась на первом этаже углового дома. Улица, на которой стоял Шмидт, проходила вдоль скалы Элкин–маунгин. Поперечный же переулок вправо шел к рощам Стиб–Пэлес–Плейс, диким местам, покинутым друидом, где стоял дом–призрак, в котором доживал свои дни безумный лендлорд Стиб. Даже самые отчаянные типы из низов общества избегали этих мест.

Термопланы городского освещения уже висели над площадями и парками, будто бы установленные на конусах света. Но над этим тихим кварталом, равно как и над парком лендлорда Стиба, царил мрак.

Мрак — стихия чудовищ.

— Эй, дядя! — окликнул Шмидта молодой звонкий голос.

Давилка за мгновение до этого почувствовал чье–то присутствие и сделался уверен, что окликнули именно его, по каким–то одному ему понятным признакам.

Тонкие губы Шмидта слегка растянулись в кривоватой улыбке, словно камешек треснул.

Незнакомец, обладавший высоким голосом, мог видеть только нижнюю часть лица, не затененную козырьком, и эту улыбку, которая много сказала бы ему, будь он поопытнее.

— Какой хороший у тебя мотор, дядя, — вкрадчиво и одновременно с вызовом сказал незнакомец, выступая из тени.

Шмидт окинул юношу взглядом и сразу все понял.

На том был кожаный потертый сюртук с отстегнутыми рукавами, высокие шнурованные сапоги, воротничок сорочки расстегнут, а на шее алый шейный платочек.

Нетрудно было догадаться, что юноша был тут не один. Иначе он не посмел бы так разговаривать с незнакомцем.

Неподобающие манеры и явный вызов означали только, что этот молодой человек представляет немногочисленную группу, скрывающуюся поблизости. Возможно, они в ближайшей подворотне, а может быть, уже заходят со спины.

Этот развязный тип должен затеять ссору и даже нарваться на пару тумаков от Шмидта, для того чтобы у банды был обоснованный повод для нападения. Они должны будут вступиться за своего, и Шмидт будет наказан примерно и показательно.

Девушки, а такие непременно должны быть в банде, станут смотреть на избиение здоровяка и подбадривать парней.

Все это было хорошо знакомо Давилке Шмидту. Он сам когда–то развлекался так, будучи членом молодежной банды.

Вандермены нового поколения — вот кто они такие.

— Хороший мотор, — повторил юноша, приближаясь.

Он принял молчание Шмидта за замешательство и может быть, даже испуг.

А тот просто ждал развития событий.

— Дай покататься, а? — продолжал молодой человек.

У него была несколько запущенная прическа, узкое нервное лицо, но Шмидт оценил только две существенные вещи: отчаянные и злые глаза да жилистую тренированную шею.

— Ну так как насчет прокатиться?

— Боишься меня? — скорее утвердительно, чем вопросительно, произнес Шмидт.

— Я?

— Ты.

— Что мне тебя бояться?

— Но ты боишься.

— С чего бы мне бояться какого–то верзилу в плаще из крысиных шкурок?

Дались им эти крысы, зло подумал Шмидт.

— Вот и я говорю, почему ты меня боишься?

Юноша никак не ожидал такого оборота. Обычные клиенты банды так себя не вели. А Шмидт увидел в его глазах ответ на свой вопрос. Парень действительно боялся. Но был исполнен отчаянной решимости преодолеть свой страх. К тому же он знал, что на него смотрели приятели и девушки. Он должен был себя проявить.

— Лучше бы тебе не пересиливать страх, а перепугаться как следует и бежать прочь что есть сил, — сказал Давилка.

Высокий, с выраженным прононсом, голос Шмидта не казался грозным, но от того, как он говорил, даже у его босса иногда холодок бежал за ворот.

— А тебе, дядя, лучше бы отойти в сторонку, — сказал наглый молодой человек, — а я сяду в твой паромотор и покачу.

Однако он пару раз запнулся.

Шмидт нервировал его.

— Назовись, — сказал Давилка.

— К чему тебе?

Пока первый удар не нанесен, сообщники будут ждать, в этом Шмидт был убежден, но отступил на полшага, став спиной к паромотору, чтобы его не застали врасплох сзади.

— Есть у меня привычка, — сказал Шмидт, — запоминать имена тех, кого довелось убить. Во всяком деле важны ритуалы.

— И много ты убил народу? — юноша оскалился и начал озираться в поисках поддержки.

— А сколько прерванных жизней, по–твоему, — много? — мрачно проговорил Шмидт. — Самета, Йорка и Лайта я убил голыми руками. Река и Данмара я убил железной палкой, проломив им головы. Я убивал и других. И не у всех я мог спросить имена. Мне будет досадно, если ты не представишься.

— Что–то ты грозный какой–то, — оскалился юноша.

— Чтобы тебе было проще, первым представлюсь я, — сказал Давилка, — меня зовут Шмидт, Клаус Шмидт. Еще меня называют Давилкой.

— Давилкой?

— Да, потому что я давлю таких, как ты, слабых духом и телом, но мнящих себя большим, чем они есть.

— Я тут не один, дядя.

— Я знаю.

— Эй, парни! — голос юноши предательски взвизгнул.

Почти тотчас из тьмы возникли силуэты. Четверо.

Значит, всего пять.

Они были покрупнее этого парня, и в руках у них обнаружились трости.

— Вам нужен мой паромотор? — уточнил Шмидт. — Тоже повод для драки, не хуже и не лучше любого другого. Ну так подойдите и попробуйте взять.

Вот если бы он при этих словах принял боевую позу, принятую в беске, то разбойнички сочли бы его простаком, слишком уверенным в своих силах.

Но Шмидт, прекрасно умевший внезапно, без замаха наносить удары и руками, и ногами, стоял расслабленно, держа руки на виду. Это смущало.

У вандерменов явно уже был некоторый опыт. И этот опыт говорил им, что клиент попался необычный.

— Да он не в себе, — хохотнул кто–то из дальних, — ступай ты, дядя, по своим делам.

— Я–то пойду по своим делам. И скоро. У меня дела здесь, поблизости. И я именно на этом месте хочу оставить свой паромотор. Я буду опасаться, что вы причините моей машине вред. Так что вы, парни, отсюда никуда не уйдете.

— Это ты, значит, нам помешаешь?

— Да.

— И как?

— Убью.

— Вот так вот?

— Никто не хочет назвать мне свое имя?

Шмидт выждал несколько мгновений и, оценив, что никто представиться не собирается, напал первым.

Он и так уже довольно времени потерял.

Шмидт сделал быстрый выпад и нанес удар крайнему справа. Тяжелой и твердой, как клешня, рукой, ребром ладони, он сломал переносицу высокому и крепкому парию.

Тот едва успел приподнять трость, которой Шмидт и завладел. Трость оказалась массивной, с тяжелым медным набалдашником. Она сама сообщила руке нужное движение. Вторым выпадом Шмидт ударил следующего вандермена: левой рукой парируя попытку ударить палкой, а правой, в которую перекинул, перехватив за середину трость, он нанес сокрушительный удар бандиту в лоб, и тот выпал из боя.

Давилка Шмидт шагнул обратно к паромотору и, приняв фехтовальную стойку, крутанул трость в руке. Трое бандитов бросились на него. Двое неумело, но азартно подняли трости над головами. Шмидт молниеносно нанес несколько ударов: по колену, по зубам, в висок. Строй нападавших развалился.

Шмидт нанес еще несколько точных ударов. Ему даже не пришлось парировать их выпады. Удары его достигали цели с опережением и были сокрушительны.

Шмидт расправился с этими людьми, не такими уж безнадежными с точки зрения Традиции, но совершенно никчемными в его глазах, без колебаний, без зазрения совести. Почти мгновенно.

Трое корчились на брусчатке, а двое лежали неподвижно.

Во мраке слышались удаляющиеся быстрые–быстрые шажки двух улепетывающих девушек, которым не предоставилось возможности подбодрить своих дружков в этой схватке.

Один из поверженных пытался подняться, придерживая переломанную руку. Шмидт пресек его попытку пинком:

— Ты все еще не хочешь сказать мне свое имя?

В ответ прозвучало ругательство.

Шмидт размахнулся и с удовольствием обрушил набалдашник трофейной трости на его череп.

Молодой человек, первым заговоривший с Клаусом Шмидтом, постанывал, держась за колено. Он пострадал меньше других. Шмидт стоял над ним во весь исполинский рост.

Юноша опрометчиво полез в карман.

Что там? Оружие?

Шмидта это не особенно интересовало.

Удар тростью. Раздался приглушенный вскрик. Рука повисла.

— А ты?

— Что я?

— Как твое имя?

В глазах несчастного мелькнула тень надежды.

— Сэйерс…

— Отправляйся в долину страданий, Сэйерс! — И череп несчастного хрустнул под ударом набалдашника.

Взяв два тела — каждое за одну ногу, Шмидт потащил их к темной подворотне без ворот. Вскоре там оказались все трупы. Там же Клаус бросил трофейную трость.

Шмидт вернулся к паромотору и осмотрелся. Час поздний. Тишина. Дождь размывает кровь на брусчатке.

Женщины…

Ну нет, едва ли они сунутся к полицейским. Разве что их потом отыщут как свидетельниц. Но сейчас можно спокойно заняться делом.

Схватка и кровь привели Шмидта в состояние гармонии с самим собою. Его пульс уже вернулся в норму, но рефлексы обострились до крайности. Это было правильное состояние для того, чтобы иметь дело с коварными фейери!

Он, наклонившись, заглянул в салон паромотора и взял с заднего сиденья свое любимое оружие: драмган–картечник в виде дубины, где ствол был упрятан в массивный, покрытый шипами защитный кожух. Тонкой лиловой кожей под цвет своего плаща и головного убора Шмидт обтянул дубинку уже сам.

Клаус сделал одно хорошее дело — немного почистил улицы столицы от сорняков, и теперь ему предстояло сделать еще одно — разобраться с этим зловредным фейери.

Он все же не был одним только продолжением воли своего хозяина. Какие–то собственные установления, предрассудки и убеждения сложились в нем за непростую жизнь.

Иногда приказ, требующий прямых и четких действий, вступал в конфликт с его весьма запутанным и в высшей степени интуитивным мировоззрением.

Будь его воля, он бы просто убил беглеца… Но раз уж так нужно, чтобы он доставил его к мистеру Бенелли живьем, то он убьет того — другого, вне зависимости от того, попадется ему беглец или нет. Владелец скобяной лавки Илай был обречен.

* * *

Лена шла по темной улице в смятенных чувствах. Приключение в зловещем храме из черепов произвело на нее сильнейшее впечатление. Немного дрожали руки. Она никак не могла понять, что с ней такое.

«Стиб–Пэлес–Плейс» — прочла она на доме и вспомнила, что ей вообще–то нужно вернуться в дом Остина.

Ей срочно был нужен кто–то сильный и надежный. Если совсем недавно ее распирали вопросы, то теперь она не хотела ни вопросов, ни ответов. Ей просто нужно было найти точку опоры.

Да, точку опоры. Чтобы избавиться от ощущения зависания вниз головой.

«Стиб–Пэлес–Плейс» — вновь прочла она на стене.

О, это была самая мрачная стена из всех мрачных стен, какие только Лена могла себе представить. Поросшие лишайником черные камни громоздились вверх, и никаких окон, никаких уступов…

Лена поняла, что это не стена дома, а ограда какого–то парка — быть может, точно такого же, как тот, который она опрометчиво покинула, казалось, целую вечность назад.

Поверх стены вздымались исполинские черные кроны.

* * *

Хикс Хайд — в недавнем прошлом бард и писатель, кумир и трибун, а ныне официально — покойник, как мы помним покинул верхнюю палубу парома самым естественным для фейери способом.

— Надоело быть человеком, — шипел он, взмывая в ночное небо.

Протяжный гул крыльев наполнял воздух ощущением скрытой мощи.

При том что обычный фейери втрое легче равного ему по габаритам человека, на взлет этой исполинской стрекозе требуется титаническое усилие.

Его организм в секунды перестраивается для полета. Грудная клетка раздувается вперед острым выступом, образуя «киль», органы пищеварения подтягиваются к позвоночнику и вверх к диафрагме, а брюшная полость заполняется большими воздушными мешками, которые пронизывают весь организм, от мельчайших полостей между органами до внутренности трубчатых костей, что дает при высоком темпе дыхания эффект колоссального выброса кислорода в кровь.

Сухожилия уплотняются и даже укорачиваются, крепче стягивая все суставы.

Хвост максимально удлиняется, крылья достигают в размахе шести метров. Все тело вибрирует в противофазе с крыльями, становясь будто бы призрачным и размытым, и только шея выполняет компенсаторные колебания, оставляя голову не дрожащей.

Происходят и другие изменения в организме. Так как предки фейери летали преимущественно в брачный период, это наложило дополнительный отпечаток на трансформацию у самцов.

Если же полет происходит после значительного перерыва, то организм сбрасывает через поры огромное количество избыточной жидкости, капельки которой измельчаются вибрацией в тонкий пар, и летящего фейери сопровождает облачко тумана, которое тает за ним вослед.

Тогда как легенды описывают летящего фейери как тонкого, изящного человечка, трепещущего светящимися крылышками, в действительности он производит угнетающее, зловещее, противное чему бы то ни было человеческому впечатление.

Те самые ученые Мировой Державы, которые вопреки насмешкам пытаются изучать этих существ, располагая весьма и весьма скудными сведениями о них, полагают, что полет фейери грузен, неуклюж и мучителен.

У них есть на то причины.

Самая тяжелая птица породы дроф весит вполовину меньше фейери средней упитанности. При наблюдении за ее взлетом сердце наполняется сочувствием к несчастному существу, тяжело бегущему по саванне, толкающему неотступно притягивающую твердь короткопалыми ногами и взмахивающему огромными крыльями. И даже когда этот тяжкий летун отрывает свое массивное тело от земли, за первыми, судорожными махами крыльев наблюдать тяжело, пока дрофа не наберет высоту и не возляжет на восходящий поток, раскинув крылья, дабы отдохнуть немного, прежде чем продолжить полет.

Исследователь фейери был бы крайне поражен тем, насколько легко и точно они маневрируют в воздухе, насколько естественна для них среда, покорившаяся человеку только благодаря аппаратам легче воздуха.

Фейери можно по праву назвать самыми виртуозными летунами из всех крупных существ, что создала природа. Они превосходят не только любую птицу (которая летит в основном за счет одних грудных мышц, тогда как у фейери в полете задействована вся без исключения мышечная масса), за исключением разве что стрижей, в проворстве, скорости и маневре. Но даже их детишки, шаля, умеют догнать и буквально взять из воздуха летучую мышь, которая славится умением уклоняться от препятствий под любыми углами. Ну, последнее возможно оттого, что вибрацией крыльев и тела фейери делает перепончатокрылых совершенно глухими и лишает их главного оружия.

Сначала медленно, а потом все стремительнее Хайд набирай высоту. Панорама паромного причала открывалась под ним. Молы усмирителей волнения, причалы паромов со съездами, освещенными прожекторами с моста, идущего вдоль береговой линии, доки, причалы грузовых барж, стоящих под разгрузкой.

Набрав высоту, он прекратил вибрацию крыльев и, набирая скорость, стал спускаться к берегу. Он хотел перемахнуть набережные с огнями, грузчиками, крановщиками, пассажирами и портовыми бригадирами смен и приземлиться на пустынной улочке.

Но воздух был беден восходящими потоками, и Хайд снова сделался похож на звенящий призрак, в котором четким оставалось только обострившееся лицо, которое никто из поклонников не смог бы теперь узнать.

Когда неслышимый человеческим ухом звук вибрации докатился до берега, сильно опережая низкий гул кончиков крыльев, рабочие порта отметили, что чайки снялись с такелажа судов и с резкими тревожными криками заметались, уносясь прочь.

Следом за этим произошло явление, весьма омрачившее безмятежную жизнь и работу порта на многие дни. Корабельные крысы, как клялись потом очевидцы, энергично и безмолвно выстроились возле клюзов и трапов и организованно, хотя и не без некоторой паники, двинулись по причальным канатам, леерам и сходням — по всему, что соединяло корабли с берегом.

Из всех щелей повылезали и присоединились к ним резко отличающиеся упитанностью и лоском шерсти вечные конкурентки крыс корабельных — обитательницы складов и доков — крысы портовые. Они встраивались в общий поток и уходили с территории порта в город.

И в этом было нечто жуткое, нечто неотвратимое, леденящее сердце. Предвестие неминуемой страшной беды — вот как восприняли это работники порта.

Полег фейери вызывает панику у животных. В легендах описаны массовые исходы крыс и не только крыс из городов, где видели этих существ. Но об этом мало кто помнит.

Возможно, потому, что большинство людей смотрели себе под ноги, никто не заметил твари, пролетевшей над их головами.

Возможно, потому, что все слышали многоголосый обеспокоенный писк грызунов, никто не придал значения рокоту в небе.

Летун миновал порт и приземлился где–то в кварталах, примыкавших к нему. И след его на время затерялся…

* * *

Шмидт прислушался…

У двери в скобяную лавку привратника не было.

Вместо привратника стоял треснувший деревянный истукан с посохом в руке, и всякий входящий сам должен был качнуть сей посох, дабы отпереть дверь.

Но был мудреный колоколец внутри, что звоном оповещал о покупателе, да был еще и немудреный запор, тоже с внутренней стороны.

Все это не могло стать препятствием для Клауса Шмидта.

Он мог снести дверь, и каждый мускул огромного тела просил его об этом, но следовало войти бесшумно. Коварные твари, которых следовало застать врасплох, могли упорхнуть, допусти Шмидт оплошность. А он настроился сделать работу самым наилучшим образом. Мистер Бенелли должен быть им доволен!

Шмидт любил двери и запоры. Он относился к ним как к живым существам. Разговаривал с ними, спорил. Он уважал их за стойкость и последовательность в исполнении своего предназначения — не пускать непрошеного гостя.

И в тех нередких случаях, когда он сам выступал в роли непрошеного гостя, Шмидт воспринимал двери и запоры как вызов, а взлом — как состязание.

«Боишься меня? — ласково спросил он, проводя пальцами по дереву двери и чувствуя легкую тонкую вибрацию, будто дверь предчувствовала насилие, и трепет охватил ее, — Небось не поломаю!»

Он достал из кармана тонкий, плоский щуп и, всунув его в щель между дверью и косяком, повел снизу вверх, до тех пор, пока щуп не уперся в накидной засов.

«Кому как не торговцу замками, — продолжал Шмидт мысленно общаться с дверью, — знать, что тщетно удерживать мастера взлома? Кому как не ему?»

Казалось важным молча говорить, чтоб успокоить дверь, будто та обладает разумом и нервами. Чтобы не спугнуть удачу, не накликать неожиданное сопротивление.

Щуп уперся в засов и не двигался. Осторожно, чтобы не сломать тонкий инструмент, Давилка начал увеличивать усилие, и засов поддался, заскользил вверх, тихонько лязгнул, брякнул и открылся.

«Вот и хорошо, — сказал он мысленно, — теперь бы только без шума!»

Колокольчик его беспокоил. Дверь с рычажным приводом должна была открыться довольно резко. А значит, нужно было предупредить возможность удара колокольчика.

«Сейчас, — сказал Шмидт, нащупывая рычаг открытия двери, а левой рукой примериваясь к месту, где по другую ее сторону должен был находиться колокольчик. — Сейчас, очень быстро… Я открою, и войду, и закрою тебя. И будто ничего не случилось!»

Он рванул рычаг, дверь открылась тотчас, и молниеносным движением он схватил колокольчик за язык.

Это было проделано почти беззвучно, но Шмидту показалось, что он наделал грохота на всю округу и перебудил квартал.

Он замер. Он не сомневался, что шума не было, но привычка, выработанная годами, заставляла его все подвергать сомнению и после каждого шага замирать и прислушиваться, не учуял ли его — чудовище, крадущееся во мраке, — кто–нибудь сверхчуткий.

Нет. Его не услышали.

Он вошел, затворил за собою дверь, продолжая держать колокольчик за звонкий язычок. Потом отпустил колокольчик.

Он был внутри. Чудовище кралось к добыче.

Откинув полу плаща, он вынул из чехла на поясе свое жуткое оружие. Четырехгранные шипы мерцали в слабом свете, проникавшем в лавку извне.

В полутемной скобяной лавке Шмидт, освоившись, взял с прилавка тяжелый навесной замок. Поднес его к лицу и принюхался.

Запах хорошо пробуждает разнообразные воспоминания, потому что запах невозможно вспомнить.

Что в запахе смазки было такого? Какие воспоминания встали перед мысленным взором Шмидта — останется тайной.


Здесь где–то путь наверх.

Шмидт медленно поворачивал голову, осматривая помещение. Глаза его вбирали мрак, и все лучше различали детали.

Он положил ружье на прилавок, взял ключи от замка, который все еще держал в руке, отпер его и замкнул вокруг левого запястья. Взвесил потяжелевшую руку и, усмехнувшись, сунул ключи в карман.

Все же он был большой затейник — этот страшный Давилка Шмидт.

* * *

Флай позволил себе немного расслабиться. Все было правильно. Все шло так, как надо. Ангел, Ведущий Судьбу, благоволил ему. Но отчего же, во имя Песни Исхода, так тревожно?

Видимо, всякий беглец, какую бы светлую и славную цель он ни преследовал, остается нарушителем общественного договора, позволяющего людям жить в согласии, если таковой договор соблюдается. И нарушитель, кроме законной гордости победителя, презревшего косность мира, испытывает и чувство вины.

Флай знал, что было, знал что есть, и знал, что будет. Не провидел, не предсказывал, а просто не сомневался в собственном пути, и путь этот был ясен и светел.

Если где–то и для кого–то свобода — осознанная необходимость, то ведь осознанная необходимость осознанной необходимости — это как раз несвобода.

Флай был исполнен ощущения свободы. Он бежал из неволи и бежал от сомнений. Он весь состоял из стремления к свободе для себя и своего народа. Свободе от сомнений в том числе.

— Кажется, все… — задумчиво сказал Флай, еще раз взглянул на визитные карточки с рекомендациями, начертанными на обратной стороне перламутровым карандашом, который выдал ему Илай.

— Да, все готово, — сказал лавочник, — можно подкрепить силы. Прошу к столу.

Флай усмехнулся. Он имел в виду свое дело, этап которого успешно завершил, а вовсе не готовность пищи. Ему надо было уходить быстрее, чтобы не делать паузы в пути, да и не подвергать хозяина опасности, хотя он и застращал последнего тем, что погостит у него.

Однако ароматы чего–то неуловимо деликатнейшего, что готовил Илай, заставили его задержаться, только с тем чтобы подкрепиться. Ему нужно было много энергии. Много как никогда. Как никогда прежде и, возможно, никогда после.


Флай проглотил последнюю каплю калиновки из стакана, который держал в руке.

Илай подал стакан, еще когда приступил к готовке, и, ка добрый хозяин, следил за тем, чтобы калиновка не иссякала в нем.

Флай чувствовал, что завершен некий важный этап. Опьянения не было. Он лишь немного расслабился. Однако чувство времени не покидало его. Нельзя было останавливаться.

Нужно маневрировать. Все время и неуклонно двигаться вперед. Иначе те, кто идет по следу, настигнут и вмешаются в планы. Это все осложнит. А Флай хотел, чтобы задуманное удалось непременно и совершенно.

Илай был прав, когда говорил, что жизнь фейери среди людей — тоже заточение. «Вся наша жизнь среди них — заточение», так сказал он. И в основном был прав.

Но и он — Флай — прав: нет надобности сетовать на судьбу. Фейери пришли в этот мир и приняли эту жизнь, избежав большего зла, чем существование тайком, среди чужих и чуждых.

Пока было возможно мириться с заключением, они мирились и считали покорность за благо. И Флай в тюрьме мирился с судьбой. Но он мирился потому, что знал: однажды все изменится. Как только стало возможно покинуть серые стены, он сделал это без колебаний и сомнений.

Так и все фейери — без колебаний и сомнений должны изменить судьбу. Изменить, ибо могут ее изменить!

Так!

Но песок падал в песочных часах, и Флаю не было покоя.


Илай был всего лишь лавочником — продавцом скобяных товаров — и разбирался в металле куда лучше, чем в кулинарии, но крылатые очень серьезно относятся к тому, что они едят. Пища для них должна быть высокоэнергетической и крайне эффективной.

Мясо птицы Илай нарезал мелкими кубиками. Точно так же нарезал кубиками лук, измельчил чеснок и зелень укропа и петрушки. Несколько листочков мяты растер пальцами и измельчил. Тщательно смешал все. Добавил чуточку острого красного перца, отставил и занялся мясом кита. Куски толщиной в два пальца, нарезанные поперек волокон, он надрезал, чтобы получились кармашки, потом слегка отбил и сложил в миску, залив соком лимона и ананаса. Ананас содержит ферменты, которые ускоряют переваривание мяса в желудке. Кроме того — это вкусно.

Слабосоленого судака, предварительно нарезанного тонкими ломтиками, он аккуратно поместил в кармашки отбивных и вновь вернул отбивные в миску с маринадом. Затем вернулся к фаршу.

Добавил четыре перепелиных яйца и тщательно замешал фарш. Затем, с кровожадной улыбкой, какая бывает только на лицах маньяков, замышляющих убийство с особой жестокостью, и у гурманов, приготовляющих пищу, он очистил пару бананов, размял их и смешал со сливками до однородной массы.

Помешивая фарш, он стал по частям добавлять к нему получившийся бананово–сливочный коктейль. Затем начинил полученным фаршем отбивные, стараясь не нарушить положение ломтиков рыбы.

Панировал отбивные в молотых каштанах и обжарил на сухой сковородке, многократно переворачивая, после чего поместил их на противень, смазанный жиром, и довел до готовности в духовом шкафу, на дне которого стояла кастрюлька с остатками маринада, чуть сдобренного вишневым вином и слегка разбавленного водой.

Изумительное, экзотическое, пряное мясо со вкусом рыбы. Нежное, легкое, чудо какое вкусное.

Илай подал это блюдо так, как его лучше всего подавать — с капустно–клюквенным салатом.

И когда он расписывал кромки больших квадратных тарелок традиционными пожеланиями при помощи старого доброго бальзамического уксуса столетней выдержки — рука его не дрогнула, ибо все страхи, терзавшие его с приходом Флая, несущего дурную весть, улетучились вместе с паром, уходящим в вытяжную трубу.

Илай теперь был весь исполнен гостеприимства. Стол удался.

Вишневое вино и пусть не вырезанный цветком, а просто нарезанный драгоценный плод пурпурной ягоды[13] дополняли композицию.


Флай не мог не заметить перемену в хозяине дома. Это было хорошо. Правильно. Но это не могло усыпить его бдительности и чутья. Он должен был подстраховаться. Квартира казалась ему ловушкой. Не кем–то специально расставленной ловушкой, а западней того рода и свойства, что расставлены для простаков самой судьбой повсюду на пути.

Флай обдумал несколько путей отступления в случае, если кто–то захочет захватить его здесь.

Аккурат когда он, соблюдая приличия, поинтересовался тем, что и как готовил к столу хозяин, Клаус Шмидт остановил свой паромотор и осмотрелся.

В тот момент, когда трапеза была закончена, Шмидт расправился с молодежной бандой.

Когда Илай предложил устраиваться на ночлег, Шмидт в скобяной лавке наткнулся на прилавке на охотничью шляпу и плащ Флая.

Беглец все острее чувствовал опасность.

Когда Флай отправился в туалетную комнату, Шмидт уже тихонько поднимался по винтовой лестнице.

Давилка ворвался в жилье Илая, когда тот проделал половину расстояния от стола к мойке, неся в руках посуду.

На кромках больших тарелок еще читались следы рун, но ниточки, начертанные бальзамическим уксусом, были смазаны, и вместо добрых пожеланий выходила какая–то ерунда.

Их взгляды встретились.

Тарелки в руках Илая предательски звякнули.

Шмидт зарычал.

Он медленно, демонстративно навел зловещее оружие на тихого лавочника.

Илай вздрогнул всем телом.

Шмидт хотел что–то сказать, но сквозь оскаленные зубы вырывалось только лютое, нечленораздельное ворчание.

— Могу ли я оказаться чем–то полезен достойному господину? — промямлил Илай, без стеснения выказывая весь ужас, который охватил его.

Это позволяло дистанцироваться от собственного страха. Если внешне он прямо–таки трепетал от ужаса, то сковать себя внутри страху не позволил и сохранял относительную уверенность и способность здраво и быстро мыслить.

Гость явился за Флаем — это ясно.

Флай допустил оплошность — это стало очевидно.

Но Флай важнее его — Илая — для судеб народа фейери. Значит, следует предупредить Флая и сковать внимание и силы незваного гостя.

— Разве можно врываться вот так? — Илай изобразил беспомощную улыбочку. — Нет, это решительно никуда не годится. Вы даже представить себе не можете, как вы меня напугали…

Предприимчивый разум лавочника работал на полную мощность. И он чуть расслабил кисти рук, благодаря чему использованные столовые приборы, сложенные на два больших блюда, ссыпались на пол с ужасающим грохотом.

— С кем имею честь?..

— Где? — рявкнул Шмидт.

Ему было крайне дискомфортно в этой комнате, где все буквально провоняло крылатыми тварями.

— Где? — недоуменно переспросил Илай, хотя и уразумел суть короткого вопроса. — Что где? Вы заблудились?

— Где… Он…

Шмидт сам не ожидал, что ему так трудно будет справиться со своей яростью и действовать хладнокровно. Запах фейери чувствуют немногие. Но на тех, кто его ощущает, он действует весьма по–разному.

Чаще люди не отдают себе отчета в том, что подпадают под влияние запаха. Очень немногие по комплексу особенных ощущений навостряются узнавать присутствие фейери. Но для этого нужно как минимум верить в их существование, а как максимум догадываться об их присутствии именно сейчас[14].

На других, тоже очень немногих, этот запах действует крайне негативно. Он как бы усиливает отношение человека к этим существам, заложенное воспитанием, и вообще взвинчивает эмоции.

Существует несколько описанных случаев, когда люди начинали вести себя неадекватно.

Однако такие экземпляры, как Шмидт, приходящие в неописуемую ярость от одного присутствия крылатых поблизости, встречаются крайне редко.

Шмидт почти овладел собой, для того чтобы повторить свой вопрос, снабдив его надлежащими угрозами, когда Илай ловко метнул в него два блюда, которые все еще держал в руках.

Клаус ожидал чего–то подобного и просто отбил, разнеся в пыль, эти импровизированные снаряды своей палицей–ружьем. Но он уже не держал Илая на прицеле.

Тот воспользовался случаем и юркнул в дверь, что вела в прихожую.

— Спасайся! — заверещал он, как недорезанный.

Крылатые двигаются очень быстро.

Шмидт, едва ли уступая в скорости, метнулся за беглецом, отметив только, что спрятаться–то в комнате негде. Значит, Илай ведет его к тому, кто ему нужен.

Когда Шмидт уже настиг Илая возле двери, ведущей на парадную лестницу, он краем глаза заметил, как за его спиной открылась чудовищно желтая дверь, и из нее выскользнул другой фейери.

Шмидт нанес Илаю в голову сокрушительный удар рукой, к запястью которой был пристегнут тяжелый замок. Но Илай успел уклониться, и удар, который должен был непременно убить его, прошел вскользь, рассекая только кожу на черепе.

Илай рухнул под дверью, оглушенный.

Шмидт развернулся и вновь метнулся в гостиную.


Ффу–ух! — раскрылись огромные крылья и с хлопком, обдув Шмидта ураганом, сомкнулись в полупрозрачное лезвие за спиной Флая.

На беглеце были приспущенные штаны, и хвост его выписывал причудливые фигуры прямо, казалось, перед носом Шмидта.

У огромного — во всю стену — окна беглец оглянулся, как–то торжествующе и презрительно взглянул в глаза Шмидта.

Портьеры уже были распахнуты. Ночной город за окном простирался. Не ужас загнанного зверя, но гибельный восторг того, кто верен Пути, светился в глазах Флая. Он не собирался принимать бой.

Со звоном и треском разлетелось, словно разорвалось, окно, и Флай унесся в тьму и пустоту.

Тошнотворное ощущение от звука крыльев заставило задрожать все внутренности Клауса…

Какое–то мгновение Шмидт видел в косых струях дождя распластанный силуэт и ореол взвизгивающих в бешеном движении крыльев.

Шмидт вскинул оружие…

Выстрелить он успел, но пуля попала в окно, ибо именно в этот момент на спину ему обрушился опрометчиво оставленный за спиной противник, который, как оказалось, вовсе не был нокаутирован.

Шмидт стряхнул с себя нападавшего и понял, что проиграл. Нужно было спешить. Флай не сможет летать долго Дождь непременно прибьет его к земле. Он постарается укрыться где–то на улицах.

Шмидт схватил хозяина квартиры, который закатился под стол и жалко поскуливал. Ударил несколько раз, так, чтобы вывести из строя надолго, но не убить, и ринулся на улицу, отбросив бесчувственное тело, как куклу.


Некоторое время Шмидт метался по темным улицам, рыча и клацая зубами. Ни следов, ни запаха Флая нигде не было. Шмидт, казалось, даже учуял место, где тот приземлился… Но дальше след терялся.

Сообщник?

Неужели у подлого Флая был сообщник?

Ну нет, в это Шмидт не мог поверить ни теперь, ни после, когда успокоился.

Фейери не так много, а представить себе человека, который стал бы помогать этим крылатым тварям, Шмидт не мог. Это было выше его разумения.


Уставший, злой, но несколько отрезвленный дождем и успокоившийся, Шмидт вернулся в дом Илая.

Он нашел лавочника там, где его оставил.

Тот был жив, но по–прежнему без сознания. Выплеснув ему в лицо кувшин холодной воды, Давилка привел несчастного в чувство, зная наперед, что жизнь последнего с этого несчастливого момента будет содержательной, но весьма недолгой.

— Хочешь ли ты жить? — поинтересовался рутинно и обыденно Шмидт.

— Нет, — ответил Илай искренне.

Шмидт понял, что разговор не заладится.

— В таком случае, каким образом ты хочешь умереть? — поинтересовался Клаус.

— Таким, каким вам будет угодно меня убить, — не вызвав тени сомнения в честности своих слов, ответил Илай.

Шмидт покачал головой.

Волна горячей ненависти, тупой, как боль, к которой притерпелся, всколыхнулась в его сумрачной душе.

— Будет много боли и скорби, — предупредил он.

— Это досадно.

— Ты можешь облегчить свою участь.

— Нет.

— Что значит «нет»?

— Я знаю, что не могу облегчить свою участь, и вы это знаете. Нехорошо лгать тому, кого собираешься убить.

— Ты можешь уменьшить боль и скорбь. И приблизить смерть, сделав ее менее мучительной.

— Не могу.

— Ты понимаешь меня?

— Да.

— Ты не обезумел от страха?

— Нет.

— Тогда приготовься.

— Я готов. Только знаете ли вы, что я хочу вам сообщить?

— Не знаю…

— Вы не дождетесь от меня показного мужества. Я буду визжать и скулить и просить о пощаде, смотря по обстановке. Но я не смогу сообщить вам ничего важного.

— Похоже, ты веришь, что так и будет.

— Да.

— Это осложнит мою задачу.

— Да.

— Но что–то ты все же скажешь мне. Может быть, случайно проговоришься, когда боль помутит твой разум.

— Я не опасаюсь этого. Просто потому, что не имею ничего вам сообщить.

— Так ли? — Шмидт покачал головой с сомнением.

— Даже если без пыток я скажу вам все, что знаю… Вам это не пригодится. Все это имеет отношение только к моему народу.

Шмидт, казалось, был озадачен.

Он снял с головы картузик и почесал череп. Замок, пристегнутый к запястью, царапнул его руку.

Шмидт вздохнул и, положив ружье–дубинку на одно из кресел, полез в карман за ключом.

Илай настороженно косился на это жуткое оружие. На мгновение ему показалось, что он действительно может ускорить свою погибель и сделать ее менее мучительной, метнувшись за этим оружием. Но он так и не решился. Илай вовсе не был героем.

Звякнули ключи. Замок бухнулся на пол.

Шмидт воспользовался паузой для обдумывания ситуации.

Не очень–то часто ему приходилось пытать фейери. Точнее, это было всего пару раз. Но этого небогатого опыта ему хватило, дабы понять, что переубедить их можно, только предложив неоспоримую выгоду.

Клаус не был силен в психологии, не разбирался в коммерции и не знал, что такого может предложить этой отвратительной твари.

— А ведь твой дружок тебя бросил, — с другого конца решил зайти он.

— Нет.

— Что значит «нет»? — передразнил Шмидт.

— Он не бросил меня, а спас себя. И я помог ему в этом.

— Да это и есть — бросил, — удивился Шмидт. — Он мог бы попытаться иступить в бой со мною и дать тебе шанс уйти вместе с ним.

— Шанса не было, — категорически ответил Илай.

— Ну почему же? Даже мне было бы трудно возиться с двумя фейери, — неискренне возразил Шмидт, убежденный, что попытайся Флай противостоять ему — шанса у того действительно не оказалось бы.

— Он пришел ко мне за услугой. Я обещал ее. Я оказал услугу. Моя жизнь состоялась, и я могу уходить.

— Тогда начнем, не мешкая, — вздохнул Шмидт, — у меня нет охоты потратить ночь до рассвета на такую тварь, как ты.

Он взял с кресла палицу и ударил Илая по колену.

Хрустнули кости. Кровь пропитала штанину.

Илай не крикнул, а тоненько заскулил.

— Никогда не любил отрывать мухам крылья, — заметил Шмидт, — но для тебя сделаю исключение.

— Зачем крылья тому, кто уже не взлетит? — прошипел Илай, пытаясь усилием воли не позволить крови уняться, чтобы силы побыстрее покинули его.

— Куда намеревался пойти Флай?

— Куда бы ни стремился, он пойдет до конца, и никто его не остановит.

— Какая помощь ему была нужна?

Дубинка описала короткую дугу и обрушилась на плечо Илая.

Илай взвизгнул.

Он отдышался и почти спокойно ответил:

— Он сам помощь. И спасение.

Шмидт оторвал от окровавленного колена Илая его руку, судорожно комкавшую кровавую ткань брюк и сломал ему большой палец.

— Куда ты направил его?

— Не я, а предуведание ведет его. И путь его светел и верен.

— Что он затеял?

— Следовать своему пути решил он.

— Молот Исса! — прорычал Шмидт. — Что это за путь?

— Не нужно противостоять ему, вот что я пытаюсь тебе сказать. Его путь ведет к избавлению от неминуемой угрозы.

— Нельзя избавиться от неминуемой угрозы, дурак.

— То, что должен сделать Флай, нужно и нам, и людям. Не мешай ему.

— Что он собирается сделать и как? — Шмидт почувствовал, что может сейчас–то услышать что–то важное.

Кроме выгоды, как он знал, фейери может заставить разговориться только одно — если их спровоцировать на проповедь.

— Я не знаю, ни что именно, ни как. А то, что знаю, только смутит тебя. Но Флай будет следовать своему пути.

— Скажи уж, — почти ласково попросил Шмидт, — а уж я решу, смущаться мне или нет.

— Я сказал тебе, что должен был сказать. Это все. Если твоего разумении мало, чтобы понять, что не нужно препятствовать Флаю, доложи все тому, кто послал тебя.


Это продолжалось довольно долго: мучительно бесполезные часы для Шмидта, и вечность неистовой боли для Илая.

— Так знай, — сказал наконец Шмидт, — что я настигну его. И убью. Если раньше я хотел всего лишь привести его к хозяину, то теперь — непременно убью.

— Если так будет, то судьба настигнет тебя самого, и ты пожалеешь о содеянном, — простонал Илай. — Моя судьба покажется тебе завидной.

— Все равно убью, — упрямо сказал Шмидт, почти уверенный в том, что так оно и будет.

— Убить Флая? — Илай изобразил нечто вроде ехидного смешка, но скривился от боли. — Это потребует долгой и напряженной работы, сказал бы я. Всех ваших сил потребует.

— Что? — Шмидт навел на него налитые кровью глаза.

— Хлопотно это, говорю. И едва ли получится.

— Последний вопрос, — скривился в ухмылке Шмидт.

— Последний?

— Да. Почему эта дверь в туалетную комнату — желтая?

— Да какая разница, какого она цвета?

Шмидт опустил на голову Илая свою страшную палицу.

* * *

Метрополия спит. Ночь над Миром. Отчего бы достойным господам не спать спокойно? Все славно и ладно. Все идет своим чередом. Как было, как есть, так и будет.

Но над столицей проносится ледяной ветер. Он завывает в каминных трубах, ерошит кроны вековых дубов и вязов, и древние исполины стонут тревожно под хлесткими ударами.

Прихотливо вырезанные ставни приникают к окнам, издавая тихий глухой стук, словно кто–то осторожно скребется в окно мягкой лапой.

Качаются тени. За окнами главного дома лендлорда проплывает свеча. И недобро зыркают потревоженные лики предков с фамильных портретов.

Поскуливают, качаясь, вывески. Тревожно шарахаются, озираясь, флюгеры. Низко и протяжно взревывают органные трубы водостоков. Зловещая ночь.

Предвестником недобрых перемен несется по–над Миром ледяной ветер. Чудовища крадутся во мраке.

И сны неспокойны.

Не Пойман — Не Волк

* * *

Хайд, после того как покинул палубу парома, оставив в полнейшем изумлении беднягу Торнтона, приземлился в припортовых кварталах.

С ним творилось что–то ужасное…

Расправив крылья и вкусив полета после долгого перерыва, он чувствовал нечто сродни перерождению, перевоплощению.

Его трясло. Он должен был собрать себя воедино.

Для этого нужно было найти укромное место. Это оказалось нетрудно. Теперь то же самое нужно было тщательно и кропотливо проделать внутри себя, с самим собой.

И совершить внутреннее паломничество.

Традиция учит так поступать, когда ты понимаешь, что уже никогда не будешь прежним, а значит, тот путь, которому ты следовал до сих пор, как бы он ни был прям, чист и светел, или, наоборот, околен и витиеват, завершился и нужно найти новый свой путь.

Призвать внутри себя того, кто укажет смысл и цель.


Хайд нашел в себе место, где его никто не потревожит, лег на спину, расслабился…

Ну, разумеется, только мысленно. Внутри себя.

Он должен был найти Луну. Его знак — Луна — вел его к удаче. Ему нужен был совет… Наиважнейший.

Около минуты он визуализировал себя в окружении мягкого голубого света. Представил себя стоящим на берегу реки.

Ночь, вокруг очень темно и тихо. Небо затянуто облаками. Тишину нарушает только течение воды.

Ночь внутри.

Ночь снаружи.

Пустота внутри.

Пустота снаружи…

Это как при погружении в воду: вода снаружи, вода внутри, в середине собственно человек.

Он посмотрел на свои руки.

Они были вовсе не страшными. Несмотря на то что они должны будут сделать, сделают и будут потом повторять это деяние в его мыслях непрестанно, до конца его дней.

Нет, руки не были страшными.

Они были даже красивы.

Хайд подвигал пальцами, но так, чтобы не напрягались мышцы.

Он пытался двигаться не так, как делал это обычно, а при помощи воображения, или, лучше сказать, взгляда. Как учит Традиция.

Внутренний взгляд способен заменить любое действие и бездействие.

Хайд посмотрел на свою одежду…

О, какой сюрприз!

Он облачен в черную мантию. На поясе — маленький мешок и фляжка. На ногах — кожаные сандалии.

Нет, все это не важно, эмоций нет…

Он ищет Луну.

И он пошел к берегу реки.

У берега темнел утлый челн.

Хайд осторожно ступил в него, наклонился и развязал узел…


Нет весла!

Но ничего…

Так и должно быть.

Луна сама приведет его к себе.

Лодку уносит течение.

Хайд лег и стал смотреть на звезды.

Краем зрения он видел темные силуэты речного камыша, которые говорили ему о движении.

Лодка слегка покачивалась.

Вода не плещется — она шепчет.


Он не видел острова посреди реки… Но знал, что остров там. Лодка с тихим шелестом коснулась прибрежной травы и мягко уткнулась в берег.

Он сел.

Студеный туман струился меж стилетов осоки.

Хайд вышел из лодки.

Берег уходил из–под ног, так что нужно было держать равновесие.

Как только он ступил на землю, весь остров осветила вышедшая из–за туч полная луна.

Стало прекрасно видно, и он заметил посреди острова небольшую скалу.

В ней есть пещера, уходящая вниз.

Там лабиринт. Но Хайд знает путь.

Чутье, наитие и вдохновение ведут его.

«Мой знак — Луна и Единорог — ведет меня к удаче», — прошептал он, будто заклинание.

Там — в недрах лабиринта — жилище Лунной Богини.

Лунная Богиня — воплощение страсти, жизненной силы, воображения и памяти. Она знает исключительно всё, поэтому легко поможет советом.

Хайд шел в темноте лабиринта в пещере.

Его встретила женщина.

Он знал, что должен хорошо запомнить, как она выглядит, ибо это и есть Богиня.

Но его смущало, что он не может сфокусироваться на ее облике.

Это скверно.

Дурной знак.

Нет пути, нет судьбы…

Нет будущего, если у Богини нет лица.

Этот мир обречен!

Это его мир, и он, Хайд, обречен блуждать без цели и смысла, пока не отправится в мир страданий…

Нечто неотвратимое грядет.

И целого Мира мало, чтобы укрыться от неминуемой беды.


Но Хайд попытался рассеять страх и смятение.

Он должен увидеть и запомнить лицо Богини.

Нужно представиться, задать ей свой вопрос, поговорить обо всем, что следует знать о своей жизни.

Попросить ее руководства.

Если она разрешит, то можно войти к ней в дом в глубине лабиринта.

Он даже знал, что должно быть потом:

…он вернется к лодке и отчалит,

…откинется на спину и станет смотреть на полную луну в небе в течение некоторого времени, а затем медленно откроет глаза.

К этому моменту он уже будет знать, что, разумеется, богиня, которую он сейчас видит, — это его Внутренняя Луна, а не какая–то внешняя сущность.

Будет знать, что он сам говорит за Богиню, но говоря от ее лица, не станет себе врать и честно ответит на любой вопрос, так как всегда знает ответ, но боится себе в нем признаться.

Но для этого ему нужно увидеть, как она выглядит, а этого он никак не мог.


В этот момент над Хайдом замаячило черное лицо в ореоле светящихся волос.

Хайд пришел в себя и осознал, что сидит на корточках в закутке, недоступном потоку дождя, у стены в темном переулке.

Одинокий фонарь на углу подсвечивал голову отвратительной оборванной старухи, склонившейся над ним, заставляя светиться ее седые космы.

— Кто тут у нас? — прошамкала старуха, вращая одним глазом.

Второй глаз оставался неподвижным, и бельмо смотрело куда–то в сторону и вверх.

— У нас тут эльфеночек! — обрадовалась старуха.

Хайд был все еще голым и обнимал узел с одеждой двумя руками.

Как она его назвала? Эльфом? Ну да… Северные края все еще близко.

— Эльфенок! — повторила старуха и, захихикав, потрогала его за колено.

Это прикосновение окончательно вернуло Хайда к реальности.

Он брезгливо отдернул колено.

И все же когда он осознал, что это просто безумная старуха — ему полегчало.

Было бы ужасно, если бы этакая физиономия с парой торчащих меж увядшими губами зубов оказалась ликом богини Мун.

— Где я? — глупейшим образом поинтересовался Хайд.

— В мире людей, бестия воздуха, — захихикала безумная старуха.

Ответа гаже этого Хайд не получал еще ни на один из вопросов своей жизни.

— А ты кто? — Хайд, сам удивляясь, видимо, решил поставить личный рекорд по количеству нелепых вопросов и по степени их нелепости.

Впрочем, от ответа старухи зависело многое. Возможно, Хайд накликал ее своим неудачным внутренним путешествием к Лунной Богине.

Во всяком случае, старуха пыталась разговаривать с ним, сообразуясь с Традицией. Так, как предписано общаться с волшебными существами.

Может быть, по правде говоря, его медитация была тут и ни при чем вовсе. Старуха выглядела очень древней. И когда разум мутится, Традиция — впитанное с материнским молоком и развитое друидом знание — единственное, что остается в человеческом разуме, что удерживает контакт с миром и другими людьми.

— Кто ты? — повторил Хайд, вероятно, озадачивший старуху вопрос.

— А не меня ты искал и призывал? — захихикала старуха.

— Не думаю…

— Маленький, молоденький эльфенок! — похоже, безумная забавлялась от всей своей помраченной души.

— Что мне в тебе? — изумился Хайд.

Он действительно, чего уже давно не было в его жизни, ощущал себя маленьким эльфенком.

Он так давно сознательно и бессознательно гнал от себя свою природу фейери, что привык ощущать себя вполне зрелым, вполне взрослым человеком.

Именно человеком он мыслил себя, но не фейери. Уродливым человеком, исполненным тайны происхождения, человеком зрелых лет и богатого опыта, но не молодым и полноценным фейери, которым был в действительности.

— Ты хотел познать сокрытое и кликал беду, домогаясь той, что не дает ответов, но указывает путь, — не то подкашливая астматически, не то хихикая через каждое слово, сказала старая карга. — А когда так поступаешь, всегда призовешь с той стороны такого же, кто гневит Исса, вопрошая о невозможном.

— Это ты, что ли? — обалдел Хайд, уже решивший было, что его не сможет удивить ничто на этом свете.

— Я, эльфеночек, — старуха зашлась смехом, и брызги не то дождя, не то жидкой мокроты полетели в лицо Хайда.

— Ах ты… — Хайд без труда припомнил и выдал весь неприглядный набор выражений из своей не безоблачной юности, столь присущих грязному переулку припортового квартала и служащих для несправедливого оскорбления человеческой природы, женского естества и поругания мироустройства.

— Вот ведь бестия из поднебесья, — обрадовалась старуха, — как завертывает. Как выводит гладко. И в молодости бы удивилась, а теперь уж до смерти буду вспоминать и радоваться.

Мерзопакостная карга сделалась на мгновение чуть более симпатичной. Хайду польстила высокая оценка его сквернословия, к которому он не прибегал давно.

— Тебе сколько зодиаков минуло? — поинтересовался он, между прочим вспомнив, что, будучи фейери, может позволить себе покровительственный тон в разговори даже с очень пожилым человеком.

— Когда мне исполнилось двадцать, я научилась скрывать свой возраст, — сказала старуха, не переставая веселиться, — и поклялась делать это до конца дней.

— Женщина! — сказал Хайд с укоризной. — Неужто ты ни разу не проговорилась хоть случайно, хоть обиняком?

— Многие думают, что женщины не могут хранить секреты. Но это не так. Если я могла не открыть никому, сколько мне зодиаков, в течение ста шестидесяти лет, то значит, еще года три я смогу сохранять эту тайну.

Да, она была довольно стара, но не настолько, насколько выглядела. Даже если она обсчиталась на десяток лет — ей сто восемьдесят…

— И что за гнусность на старости лет ты хотела испросить, призывая фейери? — совершенно искренне заинтересовался Хайд.

Он распрямился и задумался: одеться или прежде найти место посуше?

Впрочем, едва ли такое место он смог бы найти. Навесы и ангары порта он перелетел, а здесь не было помещения, куда можно было бы войти голышом, дабы обсохнуть и одеться даже человеку, не то что крылатому.


Хайд поймал себя на своеобразном раздвоении.

Удивительно и ново, но он думал о старухе одновременно с точки зрения человека, барда и сочинителя, и фейери.

Да, она была очень стара и погрузилась теперь в вымышленный мир, в котором иносказания Традиции, как и в детстве, воспринимаются буквально, обретая чудесные черты волшебной сказки.

И еще — она была очень эгоистичной женщиной.

Наверное, в период зрелости она являла собою тот исключительный, но распространенный образчик вездесущей тетушки, которой до всего есть дело, которая успешно придает каверзному любопытству к приватной жизни людей видимость участия и сочувствия. Но в действительности именно благодаря износостойкости пищеварительного тракта и полной душевной черствости оказываются законсервированными от старения на много лет.

Однако в старости люди часто приходят к переоценке пройденного пути. И осознание того, что жизнь прошла впустую оказалась «пирогом ни с чем», может стать шоком, который пошатнет и самый стойкий разум.

Продолжительность жизни людей Мира — около ста сорока лет. Причем старостью считается возраст после ста двадцати. Однако немало встречается энергичных и бодрых стариков, разменявших и полторы сотни лет.

Фейери живут куда дольше. Сколько именно, никто толком не знает. В пять раз дольше, чем люди? Возможно.

Чего же она может попросить у фейери? Второго шанса, дабы совершить все те же немногочисленные глупости, что совершила за долгую жизнь?

Если жизнь прошла впустую — никакой компенсации не предусмотрено.


— У меня есть кое–что для тебя, — проскрипела старуха, как ей, очевидно, казалось, милым воркующим голоском.

— Что ты можешь мне предложить? — Хайд окончательно вошел в роль мифологического существа, наделенного теми качествами, которыми ему полагалось обладать в волшебной сказке.

— Вот…

Старуха протянула ему комок серой бумаги, служившей некогда упаковкой для какого–то объемистого свертка.

— Что это?

— Разверни…

Хайд осторожно расправил нещадно измятый кусок бумаги. В середине он был заштрихован углем. Но на штриховке проступали светлые контуры. Хайд не сразу понял, что это такое.

А когда понял — обомлел. Кусок бумаги был копией письма на камне. Это был огам — тайное письмо друидов.

Друиды никогда не пользовались письменностью для передачи последующим поколениям своих знаний. Но это вовсе не значит, что письменность как таковая была им не известна. Они просто не употребляли ее для архивирования и запоминания фактов. Священные тексты согласно Традиции должны передаваться изустно.

Древнее письмо друидов, наложившее отпечаток и на современную письменность, было иным. Сама природа огамической письменности препятствовала записи сколько–нибудь пространного текста и любому быстрому чтению.

Насколько трудно читать такие тексты бегло, будет понятно, если только взглянуть на структуру огамического письма.

Огамический алфавит состоит из набора прямых и наклонных черточек и точек, расположенных поперек воображаемой или реальной прямой линии и по обеим ее сторонам. У северных друидов она носит название flesc — «ветвь», у южных river — «река».

В позднем огаме основная линия обычно проводилась горизонтально, направление чтения — слева направо. В истинно же огамических надписях на камне основной линией служило острое ребро камня, специально обтесанного для этой цели в прямоугольную форму.

Черточки высекались, вырезались или вырубались на соответствующих плоских гранях по обеим сторонам ребра. Направления чтения — снизу вверх и, если этого требовала длина надписи, через вершину сверху вниз.

Буквы огама имеют форму стилизованных ветвей и разветвленного русла рек. Впоследствии огам органично вошёл в орнамент друидов.

Однако утверждение, что огам не служит для написания пространных текстов, весьма преувеличено. Другое дело, что огамические тексты никто не читает. Они воспринимаются подсознательно, при взгляде на орнамент, в который вписаны.

Собственно, когда мы говорим «орнамент друидов» мы подразумеваем «огам» — символику, понятную и воспринимаемую как послание всяким, кто изучал Традицию.

Хайд знал эту письменность, как и всякий изучавший Традицию, но разбирать написанный ею текст не привык. Некоторое время он тупо всматривался в знаки, вспоминая их. Потом сообразил, в какой последовательности их надо читать.

Это был очень древний огам. Бумага частично восприняла и непростую геометрию камня, и ребро главной линии — водораздела.

Хайд воочию представил себе этот каменный клык, торчащий из травы на каком–то из священных холмов.


Представил себе и того, кто, обернув камень бумагой, копировал надписи, водя углем и лаковым тампоном, озираясь воровато, ибо его занятие было по меньшей мере предосудительным. Ведь если священный текст нанесен на камень, то он и должен оставаться вместе с камнем в месте силы.

Камень оберегал какую–то территорию, отгонял от нее всех или же, наоборот, заманивал.

Много таких камней, оставшихся со времени Песни, торчало тут и там в лесах и полях. Все, кроме друидов, старались отводить глаза, столкнувшись с письменами.

Текст гласил:

Спроси любого:

«Что есть центр Мира?!»

Но всякий ответит на свой лад.

Путь освещает его взгляд.

И только то, что освещено,

увидеть ему дано.

«То место, где я сейчас стою, —

отзовется воин в строю. —

Горм кли — под панцирем — это я.

Центр там, где душа моя.

Ответ Лорд–мэна:

«Это — клехе, центр дома.

Очаг и моя семья.

Горм кли — клехе — я».

Скажет лендлорд или друид:

Центр Мира там — где Биле стоит.

Под древом священным богов

Души предков находят кров…

И только фейери даст ответ,

Что центра Мира нет.

Сам эльф один и его народ

Ищут забытый потерянный вход…

Текст обрывался на этом. И незаконченность его отозвалась острой болью в истерзанном могучем сердце фейери.

— Откуда это? — дрогнувшим голосом спросил Хайд.

— Был камень, — замотала головой старуха, зажмурившись и стиснув губы так, что одинокие зубы вдавились в них, — теперь нет, — она то ли мучительно пыталась вспомнить, то ли старалась немедленно забыть то, что вдруг вспомнила.

— Где?

— Ты хотел узнать о пути. Я принесла тебе то, что осталось от камня. Ты должен дать мне то, что просила я. Так велит Традиция!

Хайд понял, что должен дать ей то вымышленное, иллюзорное счастье, о котором мечтал ее помутившийся разум.

Хайд всерьез почитал себя недурным сочинителем. И знал главную тайну этого ремесла: сочинитель перестает быть юным вдохновенным графоманом тогда, когда сам, без посторонней помощи осознает, что он умнее плодов своего вдохновения и понимает, что нужно либо всерьез учиться этому, либо перестать смешить людей самими потугами на творчество.

Делать в этой жизни нужно только то, что умнее, и чище, и светлее тебя самого. Только это и есть критерий того, что ты занимаешься делом, которому предназначен. Все остальное — недостойно.

Но несколько раз в жизни он оставлял призвание — бросал дело, которое считал еще вчера предназначением, и начинал сызнова, с овладения новым ремеслом, доведения мастерства до совершенства и полной свободы самовыражения.

Теперь же смысла в его жизни уже не наблюдалось. Он больше ни для чего не был предназначен. Да и существовал ли он?

Каждый фейери до тех пор только и существует, пока не перестанет слышать в своей душе отклик других фейери. Хайд был один, а значит, потерял себя.

Но если нет смысла в жизни, то должен же быть смысл в смерти.

— Ты хотела второй жизни, — сказал он без тени сомнения в голосе.

— Новой, а не второй…

— Ты получишь ее.

— Да! — старуха на мгновение обрела ясность во взгляде, и сомнение сверкнуло в ее глазах страшной догадкой.

Увы, даже самый безумный мечтатель на пороге осуществления мечты способен вернуться в юдоль здравого смысла, ибо жить мечтой — одно, а оказаться перед реальностью ее осуществления — совершенно иное.

— Ты проживешь новую жизнь, — сказал Хайд. Он прикоснулся ладонями к лицу старухи и заговорил вводя ее в транс.

За короткое время он заставил ее пережить всю ее жизнь такой, какой она помнила ее, но по–новому, так, как она рисовала себе свою другую жизнь в диких, безумных мечтах. Она пережила все, что хотела пережить, но чего никак не могло случиться с ней в реальности.

Хайд мог только догадываться о том, какие видения вызвал в ее угасающем сознании.

И он резко повернул ее голову от себя. Хрустнули шейные позвонки.

Без вздоха и стона, все еще находясь в чудесном новом мире и уже покидая всякую реальность, старуха мешком рухнула к его ногам с неестественно заломленной назад головой. Эльф выполнил предписанное Традицией. Старуха хорошо подготовилась к этой случайной встрече. Возможно, она и держалась за жизнь из последних сил только в надежде на встречу с фейери. Теперь ее мечта сбылась. И она честно расплатилась за ее осуществление.

Теперь и Хайд обрел смысл. Не в жизни — но в смерти. И он знал, как должен умереть и чем заняться, чтобы смерть была такой, как нужно.

* * *

Флай — другой фейери — в другом городе, но той же страшной ночью, взлетел над крышами, без всякой надежды удержаться в воздухе. Не так он рисовал себе полет!

Он не думал, что после одного побега ему придется совершить другой, да еще так скоро. И уж никак не думал он, что, очутившись над крышами, превозмогая слабость отвыкшего от воздуха тела, он еще и попадет под дождь.

Но все случилось именно так.


Возможно, фейери находят свой полет прекрасным. Вольно ж им так считать!

А быть может, они не думают об этом, как люди мало думают о ходьбе, пока ничто не мешает идти. Ничто не фокусирует внимание на привычном способе передвижения так, как камешек в ботинке или боль в колене.

Возможно, фейери различают летунов с красивой и некрасивой манерой летать, как люди различают красивую и некрасивую походку среди себе подобных. Все это возможно. Как известно, наука с большим сомнением относится к самому факту существования этих существ.

И тем не менее можно с весьма высокой степенью уверенности утверждать, что фейери презирают людей за их, так сказать, приземленность, а люди находят вопиюще безобразным вид летящего крылатого.

Действительно, что может быть красивого в распластанном неестественно хвостатом человекообразном, который, мелко сотрясаясь всем телом, совершает конвульсивные движения и с отвратительным воем вибрирует двумя парами стрекозьих крыльев?

Решительно ничего прекрасного в этом полете не найти!

Но сам полет…

Оставьте споры! Полет прекрасен.


Однако погода выдалась нелетная. Впрочем, крылатые называют это несколько иначе. И понимают по–другому. У них множество понятий и символов обозначают условия, благоприятные и неблагоприятные для полета.

Фейери — не термопланы и куда более чувствительны к погодным условиям. И не только к погодным…

Этот полет не имеет к аэродинамике отношения, честно говоря, никакого, или же, если имеет — крайне приблизительное.

Что–то мистическое и даже магическое видят в полете они сами, но, взглянув со стороны, мы ничего такого не увидим. Да ничего толком и не сможем понять.

И сам Флай, пожалуй, сильно рисковал самой способностью летать, пытаясь передать, пусть на уровне смутных ощущений, принципы этой способности, когда рассказывал в юности своему другу из племени людей о том, как это — летать.

Законы такого порядка имеют обыкновение действовать лишь до той поры, пока они не сформулированы.

— Вспомните… — говорил он притихшим мальчишкам, один из которых впоследствии спас его, а другой — предал. — Вы тоже пытались. Как же вам рассказать–то? Я постараюсь напомнить это ощущение. Нужно только вспомнить, как это бывает. Хоть во сне. Вы же мне говорили. И очень похоже, что это правда.

Юный фейери был старше их втрое, но выглядел как сверстник и по меркам фейери был даже моложе их, но куда опытнее.

— Как птица или как пчела? Нет! Только похоже. Пустое сходство. Вы неправильно думаете. Не мне вам говорить, что летящий… похож на птицу и на насекомое, и делает птичьи движения. Но это пустое сравнение. Оно ничем реальным не наполнено. Понятно, откуда оно берется. Кто, как не птица, умеет летать по воздуху?.. И фейери, пусть даже летая в какой–то иной среде, остается в воздухе и продолжает ощущать явственно именно воздух. А стало быть, и подражает птице — раскидывает руки, взмахивает ими, пытается толкнуться от земли, а то и разбежаться. И этим несказанно мешает себе. Но не может преодолеть своего сознания, воспитанного на зримом. Правда, глупо?

Они не знали, и не могли знать, но согласно кивнули.

— Воздух, он всегда есть. Но может помочь. А может помешать. Понимаете?

Они не понимали, но кивнули снова.

— Крылья, думаете? Крылья важны… Но не это главное…

Он не знал, как рассказать. И сомневался — нужно ли рассказывать. Люди не могли понять его, и никогда не смогут, но главное — он сам немного боялся, что, формулируя, поймет тайну, и полет перестанет быть таинством… Тем не менее он продолжал…

Ну, как же объяснить?..

С опытом приходит умение отречься от стереотипов, обратить внимание на более тонкие ощущения, которые есть в полете.

Опытный летун первым делом знает, что отталкиваться от земли резко не следует. Получится простой прыжок, или «мелкоскок», как сами летуны его называют. Скакать–то всякая тварь умеет.

Для полета нужно мягко оттолкнуть или отодвинуть от себя землю.

Вначале полет робок. Нужно подняться и удержаться без прикосновений. «Отойти» от земли. Еще говорят: «подпустить под ноги воздух». Это очень точно!

С непривычки можно помочь себе руками. Как бы опираясь на нечто вязкое, упругое, приподнять себя. Взмахнешь руками резко, и вот — коснулся земли вновь.

А тут начинай все сначала.

Движения должны быть мягкими и очень плавными, а сила, вложенная в них, — большой. Летуны говорят: «вся сила». Это уж никак не точно. Однако чувствуешь именно так. И уверенность внутри должна быть беспредельной.

Крылья поют.

Крылья сильны и быстры.

Но как передать, что они не главное, а необходимое?

И отойдя от земли, уже можно пытаться лететь.

Не всякое место и не всякое время годится для этого. А какое — неведомо. Просто понимаешь — что вот здесь и сей час можно, а теперь и здесь — нельзя. Почему? Неизвестно.

Пустоты в земле мешают. Над ними воздух плохо держит.

Вода притягивает. Глубокую реку перелетишь не вдруг. Перед широкой и глубокой рекой нужно высоко подняться. Иначе может и не получиться.

Деревья держат хорошо. Над кроной хорошо поднимает. Но с кроны же можно и соскользнуть. Слишком неравномерны усилия. Над кроной можно почти остановиться. Почти. Потому что трудно удержаться. Как шарику на вершине купола. А для перелета от кроны к кроне нужна скорость. Иначе провалишься. Над матерой чашей могучих исполинов можно скользить, как с горки на горку — красота!

Дома совсем не держат и не чувствуются, словно и нет их. Это как преграда, которой не заметишь, закрыв глаза.

Люди притягивают, будто вода. Особенно когда смотрят на тебя снизу. Лететь над толпой, как над морем — невозможно. Даже один человеческий взгляд — помеха. Нужно очень высоко подняться, туда, где связь с землей почти теряется. Но так высоко почти никто не летает. Ощущение пустоты мешает полету.

Все летают низко. Необходимо ощущение близости того, что под тобою. Это уж совсем не передать тому, кто этого не чувствовал сам.

— Я, когда маленький был, любил одно время лихачить на высоте примерно с мой тогдашний рост, — увлекаясь, показывал и делился он, — вот эдак, или чуть того более, по–над улицей, укрытый от дороги зарослями сирени, а от домов палисадами. Несся пулей, так что плитки брусчатки тротуара сливались в сплошной чешуйчатый поток. Это очень здорово и довольно опасно — мелькнуть от угла до угла под окнами домов, мимо калиток, мимо штакетника палисадов, потом степенно перейти улицу и снова нырнуть головой вперед, в воздух, все ускоряясь. И никому не попасться на глаза…

Это похоже на полеты во сне. Это похоже на ощущение медленного, очень медленного неотвратимого падения в бездну, когда сладостная истома охватывает все существо. Прекрасное и жутковатое ощущение.

Пока мы были детьми, совсем еще детьми, игры в полет было довольно. Достаточно было представить, вообразить и поверить. И игра в полет полностью заменяла полет. Маленькому фейери этого достаточно. Можно раскинуть руки на манер большой птицы, бежать с горы и чувствовать, что летишь. Ты знаешь, что только играешь. Но и этого немало. Это прекрасно. Это и есть полет.

Потом, когда ты подрастаешь, мир становится больше. Он становится тяжелее. Его острые, жесткие углы неумолимо вминаются в душу, придавая ей неловкую стесняющую форму. И становится тесно. Время Выбора — это когда ты остро чувствуешь это давление. Когда ты уже вырос из детства и тебе неудобно в нем, а к взрослости, к незаметному огибанию углов, ты еще не привык. Ты уже не можешь довольствоваться игрой в полет. Тебе нужно летать по–настоящему. И тебя еще не убедили в том, что летать невозможно. Нельзя — потому что следует пуще всего беречь свою тайну. Ты еще не знаешь, что это невозможно, а значит, можешь попробовать, не оглядываясь на людей и строгих взрослых фейери. Нужно выскользнуть из этого тесного футляра, который начинает приноравливать тебя к взрослой жизни. И взлететь!

Неизвестно, почему Флай в этот момент, скользя сквозь дождь над крышами, вспомнил тот давний эпизод из детства: тот разговор в дюнах на берегу моря Арморик. Мальчишки пытались затащить его купаться и потешались над ним. Такой долговязый и сильный, Флай боялся воды. Что с их точки зрения было ужас как забавно!

Флай вспылил и, презрев всякую осторожность и запреты, сказал:

— Хорошо, я полезу в воду! Я согласен поплавать с вами, бестии морских пучин! Но только после того, как вы согласитесь полетать со мной!

И прежде чем раздался новый взрыв хохота, он скинул куртку и молниеносным движением расправил огромные алмазные крылья.

Человеческие дети не испугались бестии воздуха! А он–то думал, что они, верно, побегут вдоль кромки прибоя с криками ужаса.

Они, может, и были напуганы, но не настолько, чтобы страх пересилил любопытство и благоговение.

Уже потом, спустя десятилетия, Флай уразумел, что дети куда легче взрослых переносят встречи с мифологическими существами.

Они не испугались и не убежали. Они только спросили:

— Как это — летать?

И он принялся рассказывать.

Возможно, именно тогда он начал учиться оценивать и людей, и соплеменников по делам их, а не по наличию или отсутствию крыльев.


Да, в тот солнечный день, когда он расправил крылья перед людьми, у него было ощущение прикосновения к неведомому и грядущего несчастья.

И такое же непонятно откуда взявшееся ощущение было у него теперь.

Оно могло бы возникнуть, если бы где–то, пусть и далеко, другой фейери набрел на камень, на котором были записаны строки песни о потерянном проходе между мирами. Но Флай знал, что камня этого не существует. Он знал это точно. И ни один фейери в целом мире не мог прочесть огамические письмена.

Так откуда же это странное чувство?


Липкий дождь не лил, а насыщал и перенасыщал, напитывал воздух. Крылья недолго сопротивлялись влаге, скоро отяжелели и уже не держали в воздухе. Флай, словно стрекоза, прибитая ливнем к дороге, спланировал на какую–то крышу…

Приземлившись на четвереньки, он немедленно начал складывать крылья, вытесняя из чешуек влагу. Касание крытой медью крыши показалось ему громом небесным. А больше всего хотелось сделаться невидимым и неслышимым, да и не отбрасывающим тени.

В какой–то момент он заскользил по крутому скату, но медные листы в форме исполинских листьев вяза с рельефными прожилками позволили неловко затормозить.

Почему он не дотянул до черепичной крыши? Снова маленькая промашка.

Холодная темная ночь середины весны. Бог изобилия давно уже наигрывал на своих золотых струнах, призывая перемену сезона, да только портил погоду. Суровый северный ветер гнал по небу унылые тучи, сеявшие и сеявшие дождь.

На темных улицах ни души. Тревожные вязкие тени. Двигайся вперед, Флай!

Бесконечный ряд домов светился пунктиром тусклых окошек. Грозно скрипели вывески на железных копьях, что торчали из стен над тротуаром, придавая улице из сомкнувшихся плечом к плечу домов вид таинственного, готового к бою воинства.

Проворной, осторожной тенью скользил Флай по холодным крышам. Нужно было немедленно позаботиться об одежде. Не мог же он предстать в таком виде перед людьми!

Вновь все повторилось.

Он знал, что придется вернуться в квартиру Илая, но позже. Во всяком случае, следует попытаться это сделать. Нельзя запускать пружину невезения — иначе не вырваться.

Но сейчас, немедленно нужно что–то предпринять.

Внизу, на брусчатке, в которой отражались фонари, сначала появилась тень, а потом обозначилась темная фигурка. Одинокий пешеход был в плаще. Ему было неуютно и мокро. Но не так, как фейери.

Флай нацелился на жертву.

Оценил обстановку. Пешеход не был похож на приманку. Никого больше на улице. Флай скользнул к краю крыши и повис на карнизе и непроизвольно заглянул в окно, возле которого оказался.

За приоткрытым ставнем качались тени и сполохи — пылал камин. Флай прикрыл ставень, ухватился за влажный подоконный выступ и, не найдя опоры ногам, качнулся на одной руке и ухватился за рельефный орнамент, бордюром разделявший этажи. Под руку ему попал конический выступ со спиральным узором — символ единорога. Надежная опора.

Он, словно муха по стеклу, скользнул по стене вниз и вбок.

Нога пришла на кронштейн вывески, предательски крякнувший под весом Флая. Глухой металлический звук. Но старость металла — ржавчина — здесь еще не взяла свое. Кронштейн выдержал.

Несколько долгих секунд Флай сидел на стержне вывески, как ворон на жердочке. Или, скорее, как огромная костлявая химера.

И вот одинокий пешеход прошел мимо, как раз под его насестом. Путник не заметил угрозы.

Флай примерился, как охотящийся филин, и прыгнул…

* * *

Лена почувствовала наконец настоящую, непомерную усталость и, просто чтобы не упасть, начала считать шаги. На каждом восьмом она почему–то сбивалась.

Сознание Лены, пережившее целый каскад небывалых потрясений и замутненное усталостью, балансировало между сном и явью: измененное состояние — ипостась разума, наиболее близкая к откровениям.

А подсознание — это недремлющее око, направленное у каждого внутрь собственного существа — проделывало титаническую работу, переваривая и раскладывая по полочкам крупицы полученного знания, для того чтобы сознание в нужный момент обрело ясность.

Сколько бы искушенные ни твердили, будто бы человек привыкает ко всему, в мире все же есть вещи, которые не могут войти в привычку.

Как, например, Лене смириться с постоянным ощущением чуждости и чужеродности окружающего?

Как привыкнуть к ежесекундной необходимости держать себя в напряжении и не испытать шока от того, что все в этом мире по–другому — только похоже на то, к чему Лена привыкла?

Только похоже.

Но все ли?

Увы и ах…

Многие вещи сравнимы, подобны, сходны…

Но есть и такое, чего она никогда не видела, не могла себе вообразить и даже не знала, как нужно было бы начать думать, чтобы вообразить такое. Очень хотелось заснуть — и проснуться уже дома, среди привычных вещей и реалий.

Вспоминались почему–то запахи. Бабушка, пахнущая пирожками; запах манной каши, неизбежно присущий детскому саду; ядреная смесь табака, одеколона и специй, которой пах отец.

Запах реки и цветущей яблони на даче, запах крапивы…

В этом мире все пахло иначе, и отголоски знакомых запахов только подчеркивали чуждость общего ароматического фона.

Так, например, в городе совершенно не было запахов бензина, жареной картошки и хлеба.

Странно?

Скорее жутковато.

Машины здесь пахли свечами, Лена почему–то про себя называла это запахом ладана — хотя даже не знала, как пахнет ладан на самом деле. От домов отчетливо доносился залах костра или угольного дыма, а иногда — копченого мяса.

Лес — парк вокруг дома Остина — не пах грибами, как пахнет обычный лес, не пах он и хвоей, но чувствовался аромат ягод и прелого яблока…

Да, хотелось заснуть и проснуться дома, но два страха парализовали это желание.

Первым и совершенно нерациональным был страх всю оставшуюся жизнь сожалеть о том, что никогда уж больше она не увидит этого загадочного и пугающего чужого мира.

Другой страх был понятнее на уровне логики, но совершенно не проникал в область чувств. Это был страх того, что чудеса и приключения с пробуждением отнюдь не закончатся, а, напротив, все только усугубится.

Новый день подарит новый мир — жуткий, ни на что не похожий, опасный неведомыми опасностями, живущий своей незнакомой жизнью, дикой и необузданной. И логика советует не спать!

Из всех мыслимых забот у нее осталась одна — выжить в этом новом мире. Выжить любой ценой.

На грани сна и яви Лена пыталась анализировать. Здесь много чего нет. Напрочь.

«Многого из того, о чем я помню, что оно должно быть, но его нет, — невнятно бормотала она, вторя столь же невнятным мыслям. — Это очень плохо».

От этого одиноко. Пусто как–то. Неуютно.

Морось дождя навевала еще большую тоску, чем сумерки души.

«Зато много есть такого, — рассуждала она, — чего быть не должно. Не хочется, чтобы оно было. А оно есть От этою тоже плохо».

Неправильно. Вот что.

«О чем бишь я? — Лена помотала головой под капюшоном, по которому все сильнее стучал дождь. — Ах да! Выжить любой ценой».

Ах, максимализм юности! «Любой ценой»! Лозунг. Боевой клич…

Но ведь и просто выжить еще мало! Следует постоянно и неотступно помнить о дне завтрашнем. Нужно ухитриться успеть продвинуться на шаг вперед. Похитить у завтрашнего дня инициативу для новой борьбы.

Это почти никогда не удается. Но Лена не знала об этом. Рано было ей еще знать такое. Но она уже чувствовала.

А если удается, то часто такой кровью, которая поглощает все отвоеванное в предыдущей борьбе, и на следующем шаге не остается сил и средств для чего бы то ни было. Вот такая пиррова победа. И никаких триумфальных шествий.

И эта подлая ирреальная жизнь наотмашь бьет по лицу, да так, что ты чувствуешь себя отброшенным назад. Все труды на грани человеческих возможностей летят в пропасть безысходности, не оставляя сил на дальнейшую борьбу. Бег по кругу.

Наука говорит, что адаптироваться можно к любому миру. Практически. Или наоборот — теоретически…

Ап! И адаптировался… Стерпится — слипнется.

Та же наука говорит, что существует лишь два способа адаптации: синхронный и асинхронный.

В первом случае необходимо вписаться в темпоритм мира и принять правила игры, как кэрролловская Алиса в Зазеркалье, а во втором случае, наоборот, следует не принимать этих пресловутых правил и жить по своим собственным, как та же Алиса вела себя в Стране чудес… Асинхронность, разумеется, условна, ибо все равно подразумевает некий принцип кратности, либо принцип скользящей поправки…


Лена обратила внимание на то, что ночь была какой–то неоднородной. В некоторых местах, где она проходила прежде, было светлее, но эти светлые участки перемежались с темными улицами, где вязкая ночь дробилась только светом фонарей.

И это никак не укладывалось в мозгу, потому что не было связано с городским освещением.

Наконец она разгадала, в чем дело. Дирижабли!

Над площадями висели дирижабли, вооруженные мощными прожекторами, превращавшие тьму в своеобразную белую ночь.

— Они тут не ждут милостей от природы! — устало пробормотала Лена, задрав голову и силясь разглядеть в небе темную тушу летательного аппарата, испускавшего сноп света вниз, на город.

Конусы света вздымались над городом тут и там, как призрачные сияющие пирамиды.

Что–то она слышала про НЛО, испускавшие на землю мощный свет.

Темная туша в небе, насколько Лена могла разглядеть, имела дисковидную форму и была обрамлена мигающими позиционными огнями. Сущее НЛО.

«Может, нас успели поработить пришельцы?» — не без иронии подумала Лена и продолжила свой путь.

В ней странно смешивались полная потерянность и ощущение правильности сиюминутного направления. Она почему–то, без всяких на то объективных оснований, ни секунды не сомневалась, что теперь запросто найдет нужный ей дом. Если захочет.

Ну, ошиблась один раз. И что с того? Найдет!

Вдруг Лена почувствовала–услышала–догадалась, что сзади нее кто–то откуда–то спрыгнул. Она остановилась и начала оборачиваться.

Некто грубо и властно схватил ее за плечо, сдернул с головы капюшон и буквально вытряхнул ее из плаща.

— Ешки же матрешки! — завопила Лена.

Такой возмутительной каверзы от этого мира она совсем не ожидала. Кто–то огромными прыжками улепетывал в ее плаще.

— Стоять! — гаркнула Лена похитителю.

Адреналин придал ей силы, а измененное сознание — ту степень безрассудства, в которой человек способен показать себя с самой неожиданной стороны.

— Милиция!!! — завопила она, естественно, перейдя на русский.

Лена бросилась вдогонку так, как не бегала в своей короткой, но содержательной жизни никогда.

— Стой, гад! — выдохнула она и быстро начала сокращать расстояние до человека, бегущего странными замедленными прыжками.

И одновременно она чувствовала, что не догонит. Мелькнула мысль, что надо бы отступиться. Ну что ей в каком то плаще? Что такое плащ по сравнению с мировой революцией?.. Что такое плащ по сравнению со всеми остальными злоключениями, которые накрыли ее?

Но эта мысль была слишком короткой. Из такой мысли не возгорелось пламя. Даже наоборот, бес противоречия приказал ей догнать ворюгу во что бы то ни стало. Это был ее плащ! Ее честно отвоеванная в противостоянии чужому миру добыча. И отдавать его без боя она не собиралась!

Как герой боевика, настигающий преступника, Лена, распластавшись в воздухе, дотянулась до плаща и вцепилась в него.

Обезумевшая Ленка и коварный похититель плащей покатились кубарем по брусчатке.

Вдруг улица кончилась. Началась пустота. И они — полетели…

Полете–е–е–е–е–е–ли!


Позже Флай не мог вспоминать этот случай без смеха. Возможно, он попадал в своей долгой и богатой событиями жизни и в более нелепые ситуации, но мог бы поклясться, что ни одна из них не заканчивалась столь анекдотично.

Он сорвал плащ с прохожего, и тот, издавая высоким и невероятно громким голосом какие–то нелепые вопли, начал преследовать его. Это было неожиданно. Но если бы только это!

Флай, несколько сбитый с толку всей цепью неприятностей, не сориентировался в направлении и забыл, что улица заканчивается тупиком. Вернее, упирается в пропасть.

Перед ним открылся вид на нижний город. Огни, перспективы улиц, чешуйчатая спина реки…

Он едва остановился у невысокого парапета на вершине скалы. Слева и справа — глухие стены домов без единого выступа. Спереди — пустота и простор… А сзади — истерически визжащий безумец, который подпрыгивает, врезается в Флая и…

И они летят вниз!

В какой–то миг Флай даже испугался.


Вообще–то Лена не очень поняла, как это они не разбились… Но чуть позже, когда она уже могла что–то понимать или не понимать.

А в тот знаменательный миг она просто запуталась в веренице ощущений.

Прыгнув на вероломного похитителя плащей, она:

а) пребольно ударилась о мускулистое сухое тело врага, словно о столб,

б) почувствовала, что они падают вместе, но как–то странно, не наземь, а переваливаясь через что–то эдаким кувырком,

в) с замиранием сердца увидела поверх капюшона, укрывавшего голову неприятеля, город в огнях…

г) с ужасом поняла, что видит город с высоты птичьего полета и что не может дышать,

д) почувствовала невесомость, услышала свист ветра, удивилась, что падение никак не заканчивается, и поняла, что оно закончится не скоро…

Ну а прежде чем осознать, что падение ничем хорошим закончиться не может, и по–настоящему испугаться, она ощутила, как похититель верхней одежды вывернулся из ее рук, обернул ее всю пресловутым плащом (и дался ей этот чертов плащ!), заграбастал в объятия могучими руками…

Потом был рывок, будто раскрылся парашют, и всю ее, все тело насквозь, до самых печенок пронзил трепет. Такой, что аж зубы заныли.


Потом ее поставили на ноги.

Когда Лена открыла глаза, она увидела, как высокий похититель запахивается в ее плащ, словно демонстративно заявляя этим жестом, что победил в честном поединке и от своего трофея не откажется, хоть обревись!

За его спиной возвышалась скала, уходящая в небо.

— Это мы оттуда, что ли, сверзились? — еще не придя в себя, но уже пытаясь увязывать несовместимые факты, спросила она.

Незнакомец проследил за ее взглядом и кивнул.

— А это как? — вполне резонно поинтересовалась она, уже догадываясь, что ответа не будет.

Некоторое время Флай смотрел на нее сверху вниз. Долго. Оценивающе…

А потом сделал то, о чем у святых и ангелов часто и безуспешно просят верующие, — явил чудо. Он скинул плащ и с треском развернул исполинские крылья.

Даже в полутемном проулке под скалой эти невероятные крылья чудовищной стрекозы выглядели… У Лены родилось одно не вполне уместное слово, для того чтобы описать, как это выглядело. Но слово было одно и нам ничего не остается, как согласиться именно с такой формулировкой: «Это выглядело — окончательно…»

Лена оказалась во власти самого сильного романтического переживания из всех, что выпадали на долю этой впечатлительной натуры. Впрочем, она, как мы уже знаем, не склонна заниматься анализом своих эмоций, благодаря чему они и не теряют свежести.

В каждом бриллианте, из которых состояли крылья, отражалось все звездное небо.

* * *

История Хайда с двойником началась жуткой дождливой ночью. И вот теперь такой же ночью она заканчивалась.

Тогда он скитался во тьме и безысходности, решившись свести счеты с жизнью. Теперь, пройдя долгий путь и свершив круг, миновав смерть и зиму в сердце, он начинал новую жизнь.

Он все же свел счеты с жизнью. Хикс Хайд — человек умер. Он убил его — задушил собственными руками.

Он создал из себя человека, материализовал его и заставил жить человеческой жизнью. Потом выделил свою человеческую ипостась в виде двойника и прикончил, когда эта часть его сути стала слишком досаждать ему.

Теперь он вновь стал тем, кем должен был быть всегда — изгоем среди людей.

Сама мысль о том, что человека по имени Хикс Хайд более не существует, наполняла все существо фейери гибельным восторгом, с которым можно сравнить по интенсивности переживания только полет.

О да!

И теперь, не обращая внимания на стремительно промокающую одежду, он шел припортовыми кварталами славного города… Как его бишь?

Не важно. Все припортовые кварталы похожи.

Старуха и письмена, оттиснутые с огамического камня друидов, появились вовремя. Без них он мог бы еще долго скитаться во тьме и пустоте своей души…

А теперь все встало на свои места. Припортовые кварталы похожи. И дождливые ночи похожи. И точка начала кольцевого пути похожа на точку его окончания, ибо, если круг замкнулся, то все это — одна и та же точка.

Как одна луна — это одиннадцать лун, а одиннадцать миров — один мир.

Жизнь состоялась, прошла и закончилась. Он красиво подвел черту.

Подрезал кромочку…

И должен начать новую жизнь…

Смерть его тоже должна была стать актом искусства. И стала таковым!

Он вновь шел по улице, у которой не было названия, проезжей части и тротуаров, черепаховая спина брусчатки, свинцово светившаяся под фонарями, бугрилась у ног.

Фонари на скрипучих проволоках, протянутых меж домами, светили уныло и зябко в ореолах из нитей дождя. Славная, знакомая, просто родная, кошмарная дождливая ночь.

Массивные колонны, поддерживавшие навесы для остановки экипажей перед фасадами, выглядели подпорками. Чтобы не промокнуть совсем, он начал перемещаться быстрыми перебежками между этими навесами.

Со стороны это, верно, выглядело диковато и подозрительно. Впрочем, он уже промок, да и навесы эти были редки.

Он думал, что людям стоило бы вовсе загородиться от неба, тем более что от неба им нет никакого прока, а крыша над головою — самое почитаемое их достижение.

Да, вовсе укрыться. Или зарыться в норы — вот как следует жить людям.

Но не фейери! Их удел — полет. Однако…

Его потянуло в подземелья, к запаху прокисшей калиновки и жареного мяса каракатиц с укропом. Он спустился в подвал…

Это было нужно для того, чтобы ощутить ту самую точку начала и конца его человеческого пути.

В дверях он обернулся и окинул взглядом мир дождя и ветра, с пьяными фонарями, скрипящими вывесками и хороводом теней.

Остался удовлетворен.

Медленно, как проснувшийся от тяжкого сна, он спустился по ступеням и вошел в сумрак зала.

Хотя он никогда еще не бывал здесь, ни прежде, ни этой ночью (он вообще, кажется, не бывал в этом городе), все выглядело воспоминанием, кадром из прошлого. Хайд открыл дверь в таверну.

Но вошел в таверну уже не Хайд.

Фейери, которому еще предстояло вспомнить свои подлинные имена, заново привыкнуть к ним и придумать себе псевдоним для обихода…


Вывеска над входом (в этот раз он внимательно ее рассмотрел) была будто бы старой и слегка облупившейся. Это придавало заведению некоторую основательность и уют. Но в действительности она была совсем свеженькой, просто стилизованной под ветхую.

В последнее время он не бывал в таких тавернах, посещая исключительно те яркие места, где все сверкает начищенной медью и выкрашено белой и зеленой краской. Где новенькая мебель и нет темного угла. Где зеркала и многослойные скатерти. Где подойдет распорядитель зала и ненавязчиво поможет сформировать меню трапезы.

Таверна была из тех, где на жилистых истертых столах нельзя поставить кружку прямо… Это соответствовало вывеске, где красовалась кривая аляповатая кружка.

Газовые рожки в закопченных плафонах цветного стекла. Стойка бара сделана в виде стены — «гуляй–города» — передвижной деревянной крепости, какие были популярны в стародавние времена.

Присесть возле нее предлагалось на корзины, применявшиеся для переноски ядер. Корзины стояли на ножках стилизованных под старинные ружья. Впрочем, сиденья эти выглядели достаточно комфортабельными.

Здесь никогда не будет полно народу, но любой матрос или рыбак найдет здесь то, что ищет.

У дверей таких таверн обычно стоит грубо вытесанный деревянный привратник, и посетитель сам качает посох, чтобы открылась раздвижная дверь.

Хайд вновь осмотрелся.

Хозяин заведения, а это, вернее всего, был именно он, подремывал за стойкой в плетеном кресле. Он явно был не из тех, кто бросается к посетителям с притворным радушием.

Очевидно, его историк не настаивал на активном образе жизни и не подталкивал его к самоотверженному труду, довольствуясь минимальными рисковыми выплатами.

Фейери, еще вчера бывший Хайдом, прошел между столиками и обогнул огороженный разлохмаченными канатами шестиугольник утрамбованной глины — площадку для поединков по беску.

Он занял свободный столик.

На столе стояла плошка с каштанами на тарелке для шелухи, и шелухи было больше, чем каштанов.


Маленький шоу–фон–проектор стоял в уголке.

Собственно экран был маленьким. Механизм располагался за чем–то вроде ширмы, неказисто расписанной фигурами на тему легенды о деве Дехат, дочери лендлорда Градлона и Лэре — владыке северных вод. Странно было видеть эти картинки вдали от моря Арморик. Но, возможно, ширма была привезена из тех краев — с родины этой легенды…

Шоу–фон–проектор тихонько бубнил… Маленький экран показывал Мориса Тейта — знаменитого комментатора новостей. Его традиционно короткий сюртук в тонкую белую полоску, застегнутый на все пуговицы, мерцал на экране аппарата низкого качества.

Хайд (мы будем его называть, как привыкли) знавал этого Мориса Тейта, хоть и не близко. Тейт был знаменит не только тем, что носил несколько вычурный, завязанный сложными пышными бантами галстук, придававший ему сходство с птицей, прохаживающейся грудью вперед. Тейт обладал хорошей памятью, приятным голосом, четкой дикцией и тяжеловатым юмором. Ничем другим он не был интересен.

Но то, что он говорил с экрана, могло оказаться для Хайда важным, и тот пересел поближе. Никто больше новостями вроде бы не интересовался.


Прохаживаясь в узком пространстве экрана и заглядывая в блокнот, бледный маленький призрак Тейта продолжал что–то рассказывать.

Говорил Тейт, словно безучастный сторонний свидетель людской суеты:

— …Мулера подтвердил информацию о прекращении эмиссии кредитных билетов. Мулер, таким образом, рассчитывал спровоцировать рост обеспечения кредитных обязательств в золотых аникорнах. И, кажется, расчет оправдался. Прокатились слухи о том, что синдикат ориентируется на получение крупного заказа. И обеспечение начало расти.

Хайд покачал головой, словно вытряхивая из висков ненужную ему информацию.

Но что–то привлекло его в этой новости. Что–то касалось и его жизни. Что ему с того, что синдикат Мулера разбогатеет, не сделав ничего и не затратив никаких ресурсов? Но была в этом известии неприятная будоражащая новизна. Мулер опустился до спекуляции финансовыми обязательствами путем распускания слухов?

Тейт продолжал рассказывать о том, что Грея Дориана выступает в «Ленд–Пэлас» с огромным успехом.

— Жители северо–западного берега канала имеют шанс попытаться посетить дворец до начала заседаний палаты землевладельцев. — Тейт принял свою фирменную драматическую паузу и продолжил, напустив на лицо тень озабоченности: — Хикс Хайд, сделавшийся в короткий срок кумиром молодого поколения, убит. После того как поэт и музыкант внезапно исчез, общественность была взбудоражена. Полиция прилагает усилия к розыску преступника. Мы будем своевременно информировать вас о ходе расследования, как только поступит новая информация.

Искренняя скорбь звучала в голосе Тейта. Он замолчал и опустил голову.

Хайд, зараженный его эмоциями, пожалел этого убитого кем–то Хайда.

Тейт поднял голову и расплылся в улыбке, давая сигнал, что пора уже перейти к новостям и повеселее. Хайд в унисон ему мысленно махнул рукой на убитого Хайда и приготовился слушать повеселее.

Нет таких вещей, как отвага и смелость. Есть только страх. Страх боли и смерти. Поэтому фейери живут так долго. И, может быть, именно поэтому люди, придумавшие такую противную природе вещь, как путь доблести, живут мало…

— Происшествие на гонках в Нэнте, таинственный герой–злодей, сыщик из столицы… — объявил Тейт и начал рассказ.

Он увлекательно, подробно, живописно и зримо, с неподражаемым грубоватым юмором, который был доступен и интеллектуалу лендлорду, и простолюдину недалекого ума, рассказывал историю об ужасной катастрофе на гонках паротягачей в вольном городе Нэнте.

Если бы Хайд услышал это от кого–то другого, то не поверил бы. Но убедительность Тейта была вне сомнений и вне конкуренции.

С покровительственной иронией Тейт прокатился по нравам южан и способности жандармерии вольного города контролировать ситуацию. Какой конфуз для шефа жандармов: некий неизвестный, личность которого даже не удалось установить, сначала оказывается на месте происшествия раньше блюстителей закона и оказывает помощь пострадавшим, спасая несколько человек, а потом, когда ему собирались вынести официальную благодарность, он повел себя противоестественно и странно. Он буквально разгромил жандармерию, помял полтора десятка дюжих блюстителей порядка и эффектно скрылся, были даже погоня по крышам и прыжки с одного здания на другое. Закончив эскападу угоном брички извозчика возле биржи, неизвестный, зловеще улыбаясь, исчез в лабиринте улиц вольного города Нэнт!

Хайд рассмеялся, и это разбудило дремавшего хозяина трактира. Тот удивленно посмотрел на посетителя, перевел I взгляд на экран и, кивнув своим мыслям, задремал снова.

А Тейт продолжал, воодушевляясь.

вот ведь незадача! Именно в этот момент в жандармерию явился сыщик из столицы, расследующий дело о беглом преступнике…

— Вероятно, известный сыщик из Лонг–Степ искал помощи у жандармов, — заливался Тейт, — но, увидев, какие дела творятся в вольном, очень вольном… городе Нэнт… решил справиться собственными силами.

Тейт не поленился пошутить над положением дел на юге! Преступники бегут из самых охраняемых тюрем, безопасность в местах большого скопления обывателей не обеспечивается должным образом, а жандармы не могут в собственном управлении задержать человека с единственной целью: поблагодарить за то, что он сделал их работу.

Дальше Хайд не слушал. Кто–то вошел в таверну и впустил холод и сырость с улицы. Или его охватил холод другого рода? I Хлопнула дверь, свет померк, ибо сквозняк, пронесшийся, как демон, качнул газовое пламя в настенных рожках. Пахнуло водорослями и мертвечиной. В баре сделалось тихо, словно какое–то произнесенное слово пресекло все разговоры и звуки. И весь ужас, отступивший было, набросился на Хайда с новой силой.

Флай покинул твердыню Намхас.

Он сделал это теперь, хотя мог бы сделать это, очевидно, гораздо раньше. Кантор идет по его следу. Кто этот неизвестный, разгромивший жандармерию? Уж не Флай ли? Хайд не знал никого, кроме Флая, кто был бы способен на подобное.

Однако как же не похоже это на Флая! Да и какой ему резон привлекать к себе внимание и общаться с жандармами?

Что все это значит? Неужели месть убитого двойника? Но откуда Флай мог узнать о сценарии?

Хайд понял, каким будет смысл его жизни на ближайшее время. Нужно предупредить всех! Он должен немедленно прибыть в столицу и повидаться с каждым. С каждым, кого Флай намеревается убить.

Но кое–что не давало покоя.

Хайд слишком хорошо ориентировался в хитросплетениях тайных струн, которыми управляют главы синдикатов и лендлорды. Если Оран Ортодокс Мулер решился на финансовую спекуляцию накануне начала работы Совета землевладельцев, то он действительно рассчитывает на большой заказ. А такой заказ может дать ему только война. А откуда он знает о предстоящей войне? Вероятно, от племянника — Остина Ортодокса.

Вопрос: что из этого следует?

Вдруг неожиданно для себя Хайд обратил внимание на двух вошедших: великан в мешковатом костюме, по виду бывший моряк, а теперь, возможно, сыщик, и второй, в котором по манере держаться и костюму нетрудно было признать лендлорда.

На шейном банте сверкала украшенная драгоценными камнями розетка главного библиотекаря библиотеки Общества естествоиспытателей города Уле у Северных врат.

Хайд постарался сделаться меньше и незаметнее, но передумал покидать заведение.

Что такой странной паре понадобилось здесь?

* * *

Лена поморгала и подняла кверху лицо, потому что на глаза навернулись слезы, а все знают: чтобы не заплакать, нужно посмотреть вверх. Откуда взялись эти слезы, она понятия не имела.

Ослабевший, будто в растерянности, дождь уронил ей на лицо несколько капель.

При ближайшем рассмотрении отвесная скала оказалась только частично естественной. Примерно наполовину она была подкреплена кладкой из исполинских каменных блоков.

А выше кладка переходила в сложное сплетение архитектурных форм — фронтоны, балконы, пилястры, колонны. Лестницы уступчатыми зигзагами карабкались по этой стене. Город брал скалу приступом, вгрызался в нее рукотворными пещерами, оформлял ее и облагораживал, подстраивая под свои человеческие цели…

Человеческие ли?

Вон у них какие еще крылья бывают, у местных жителей! Лена вновь взглянула на незнакомца, но тот уже сложил крылья и вновь закутался в плащ.

— Я вынужден был позаимствовать у вас одежду, ибо нехорошо мне пугать обывателей своим видом, не так ли? — сказал он низким с хрипотцой голосом.

Лена согласно кивнула и сдула дождевую капельку с кончика носа.

На заднем плане, за головой незнакомца, исполинский воздушный корабль, часто–часто сопя моторами, словно встревоженная стая ежиков, причаливал к одному из балконов на скале.

— А так не у всех?.. — начала она, но осеклась, потому что ей почудился под плащом еще и… хвост?

И ей это тут же что–то напомнило. Ей стало совсем неуютно. Чем дальше, тем страньше!

— Таких, как я, немного, — поспешно заверил Флай, — нас вообще почти что нет.

— ?!

— Если от этого легче, о нашем существовании только догадываются.

Флай рассматривал ее и думал о своем. Юная леди весьма странно восприняла и крылья, и все сопутствующие события. Чутье фейери подсказывало ему — она тоже не такая, как все. Она иная.

— Вообще–то я сама позаимствовала этот плащ, — непонятно зачем призналась Лена, — но я собиралась его вернуть. Только я теперь совсем, совсем не знаю, как мне вернуться домой. То есть мой дом не там… Про дом — это совсем другая история. А место, где я нечаянно гостила, я потеряла.

лай немедленно вспомнил человека из леса. Этот, назвавшийся Рейвеном, изъяснялся похоже. Не так, как эта юная леди, но чем–то похоже. Так же неправильно, больше сознанием, нежели голосом. Но столь же неоднозначен был строй его речи.

— Я хотела погулять, — продолжала она, собираясь с духом и с мыслями, — пройтись, посмотреть… Но доехала на поезде до такого места… из черепков, знаете? Жуткое место! И там был один такой человек… Он рассказывал, то есть показывал, страшные истории… Это такой аттракцион, да? А потом я совсем заблудилась. Он сказал, что я найду дорогу, но, наверное, пошутил… Потому что я не только не нашла, но, кажется, теперь совсем не знаю, где нахожусь…

— Для того чтобы знать, где вы находитесь, нужно знать, откуда вы шли и куда направлялись. — Флай чуть улыбнулся. — Необходимо, но не достаточно. Нужно непременно знать, кто вы.

Лена не вникала в подтекст. Она просто представилась.

— Я Лена Белозерова из Москвы, только здесь это, похоже, никого не колышет. Попросила подвезти одного тут… Ну он и привез меня в большой дом, со слугами и всякими чудесами… А я…

— А как называется большой дом? — как–то вкрадчиво поинтересовался Флай.

Лена сосредоточилась. Ведь что–то такое было… Кто–то говорил…

— Зула Пэлес Плейс, — вспомнила она, — вот как! Там на заборе было написано. Я понимаю, что на заборе всякое может быть написано, но там такая табличка была красивая, вроде как название улицы, или что–то такое…

«Что же я это растараторилась–то, как сорока!» — попыталась она одернуть себя, но вместо этого продолжала:

— А вы знаете, где это? А то я прям, ну не знаю, ешки–матрешки… Как мне быть–то теперь?

Ей показалось, что незнакомец вздрогнул, когда она произнесла название. Она не ошиблась. Флай действительно вздрогнул.

— Я знаю, где находится это место, — сказал он, — весьма уважаемый главный дом.

— И вы мне можете помочь?

— Да. Но для этого вам придется меня подождать. Я ненадолго отлучусь. Подождите меня… Ну хотя бы вот здесь…

Он протянул свою длинную руку и, не прикасаясь, эдаким мановением предложил Лене развернуться.

Она увидела волшебный домик, в котором светились три больших окна на первом этаже. И в окнах плавали рыбы…

— Войдите в этот магазин, — сказал крылатый, — и посмотрите товар. Я не заставлю себя долго ждать. Потом мы вернем плащ владельцу и решим, как поступить и что предпринять, чтобы вы могли вернуться домой. В свой настоящий дом.

— Х… хорошо, сказала Лена и, не оглядываясь, двинулась к завораживающим витринам магазина золотых рыбок.

В какой–то момент ей показалось, что она услышала звук распахивающихся крыльев, но она вошла в магазин, так и не оглянувшись.

«Он фей!» — подумала Лена о крылатом.


Магазин с золотыми рыбками уже с улицы походил на волшебную шкатулку.

Его окна, огромные, забранные витиеватыми, сплетающимися переплетами из тонких стеблей и листьев, были превращены в аквариумы.

Прихотливо подсвеченные электрическим светом, наполненные водорослями, декорациями, изображающими затонувшие корабли и морских чудовищ, они были исполнены жизни.

Рыбы, сверкающие и тусклые, многоцветные и золотые, небывалые, поражающие воображение, плавали и замирали, уставясь в окно, прятались в гротах и совершали исследовательские экспедиции в заросли. Поднимались к небу пузырьки, и по дну меж камешков и драгоценностей, монет и обломков судов струились окрашенные каким–то неведомым образом течения, которые не смешивались с водой, не замутняли ее, только украшали — и жили своей жизнью.

Это были самые всамделишные вселенные, приковывавшие взгляд, заманивающие в свои волшебные, иные, небывалые миры.

И они были вправлены, как самоцветы в шкатулку, в подобающий дом. Первый этаж из морского камня с барельефами, не то киль судна, обросший ракушками или водорослями, не то основание маяка, выдающегося в море на долгом мысе. А второй этаж, с балкончиками и тусклыми фонарями, перильцами по карнизу, высокими арочными окнами — деревянный, ладный, мастерски сработанный — легок был и воздушен, устремлен к небу и ветру, словно кормовая надстройка славного фрегата.

Немного странно было в ночи видеть это. Да и как заплыл этот кораблик с рыбками и чудесами в чреве своем в переулок темный, глухой, подпирающий основание обрыва, будто полмира отгораживающего? Каким ветром прибило его сюда, каким житейским прибоем вынесло?

Над дверью, как водится, в форме замочной скважины нависал массивный кованый двускатный козырек, в треугольник которого была вправлена вывеска. Здесь изображался спрут или кальмар — некое морское чудище о многих щупальцах. Но это было исключительно жизнерадостное чудище: при щегольской трости и широкополой шляпе спрут–кальмар подмигивал и отплясывал, занимая виньетками своих конечностей весь широкий треугольник от угла до угла[15].

Перед входом стоял деревянный истукан, опирающийся на палку, сработанный нарочито грубо, что не скрывало большого искусства мастера. Истукан в натуральный человеческий рост (Лена окрестила его Боцман Бом), стоял справа от двери и протягивал входящему руку. Проходу он, естественно, не мешал, но жест был какой–то осмысленный. Заметив шарнир в его плече, Лена, руководствуясь чутьем, которое выручало ее уже несчетное количество раз, нажала на эту протянутую руку.

И в ужасе отпрянула!

Ай!

Истукан скрипнул, щелкнул, чуть поворотил свою бессмысленную голову, а другой рукой качнул палку, на которую опирался, и дверь откатилась в сторону.

— Батюшки! — молвила Лена и с опаской вошла.

* * *

Карло Умник следовал термопланом в город Нэнт.

Это был совершенно изумительный личный термоплан господина Мулера, предоставленный господину Бенелли в безраздельное распоряжение.

В отличие от большинства термопланов Мира, имеющих форму тора или подковы, этот представлял собой сильно вытянуто сигаровидное тело с гондолой, частично интегрированной в корпус. Но не только это отличало его. Жесткие конструкции. удерживающие форму оболочки, находились не внутри сигары, а снаружи.

Ажурные фермы, легкие и прочные, состоящие из перфорированных колец, штанг, упоров и растяжек, оплетали сигару коконом. К ним крепились двигатель и трансмиссия, приводившие в движение шесть пропеллеров: два толкающих и четыре горизонтальных.

Открытые прогулочные палубы спереди и сзади давали путешественнику возможность наслаждаться видами… Транспортные кабины, перемещавшиеся по конструкциям внешнего каркаса вдоль и поперек корпуса, соединяли рубку, гондолу и прогулочные палубы между собой.

Рубка термоплана находилась в передней части корпуса — на оси сигары — и представляла собой великолепный стеклянный шар, в гранях которого отражались облака и преломлялись солнечные лучи днем, а ночью блуждали звезды и отблески фонарей, расставленных далеко по сторонам, словно исполинские глаза летящего жука.

Причальная рубка помещалась в нижней части гондолы и находилась в ведении первого помощника капитана.

Летательный аппарат аттестовали как исключительно ходкий, маневренный, устойчивый на курсе даже при значительных ветрах, но на фоне грузопассажирских исполинов он был сравнительно невелик.

Однако вся его обитаемая часть была исключительно удобна и комфортна для немногочисленных обычно пассажиров.

Карло, в обычной жизни своей склонный к сибаритству, нынче плевал на всякий комфорт. Его интересовал темп движения…


Оран Ортодокс Мулер исключительно точно чуял своим обостренным чутьем, когда следует соблюсти условности и не отступать от них ни на шаг. а когда следует отринуть их бесстыдно и безжалостно.

Если дело требовало пренебречь принятыми в обществе неписаными постановлениями и уложениями относительно того, с кем полагается водить дела главе синдиката, а с кем нет, то он пренебрегал ими.

То, что Карло Бенелли распоряжался на его термоплане, как у себя дома, не шло на пользу репутации самого Мулера и репутации синдиката. Но это не смущало никого, кроме членов экипажа воздушного судна. Впрочем, команда была достаточно вышколена, чтобы не показывать вида.

Карло слишком волновался, чтобы в полной мере получать удовольствие от путешествия. Но ясность цели греет душу, а выбор без вариантов исключает сам выбор. Утром он возьмет паромотор и отправится в Порт Нэвер. Ему нужно поговорить с владельцем одного заведения… Алексом Ивом.

Этот ушлый пройдоха был кое–чем обязан Умнику. Раньше был обязан. Но должок не оплатил и наверняка не забыл. Ив всегда был непрост. А нынче, как был уверен Карло, должен был знать о всяком происшествии в тех краях. И по части информированности с ним рядом некого было поставить.

Вот, правда, заладится ли разговор? Наверняка будет трудно.

Однако Бенелли, человек неопределенного положения в обществе, но твердых принципов во всех своих действиях и устремлениях, был слишком самоуверен, чтобы дать волю сомнениям.

Что ж! Если Ив не захочет говорить добром, так можно и вспомнить лихую пору молодости.

Терзаемый волнением Карло стоял на передней прогулочной палубе, вцепившись в туго натянутый леер. Ветер трепал его плащ и хлопал полами фроккота, под которыми поблескивали рукоятки двух маленьких драммеров. Термоплан стремился на юго–юго–запад.

Под ногами мерцал россыпью огней Эйхил, а вскоре уже должен был показаться и Рэн — чуть правее, Карло забыл, как у моряков и воздухоплавателей называется это направление по курсу и борту, и не хотел вспоминать. Он хотел побыстрее понять, что за игра затевается в Мире и в какую заваруху она выльется.

Таким, как он, всегда нужно заранее думать о том, чью сторону принять в ключевой момент. Иначе не выжить. Трудно и опасно маленькому человеку подле сильных мира сего.

* * *

Лена, очутившись в магазине с волшебными окнами, обомлела пуще прежнего. Бог весть, что она ожидала, но такого уж точно не чаяла увидеть.

Магазинчик оказался изнутри куда больше, чем снаружи… Отчасти потому, что помещение, уходящее в глубь здания, действительно занимало значительную площадь, отчасти потому, что кроме аквариумов здесь было множество зеркал, создававших иллюзию многочисленных перспектив. Зеркальными были пол и потолок, в нишах стен помещались зеркала, многократно отражавшие аквариумы, колонны, детали интерьера.

Причем, задрав голову к зеркальному потолку, Лена подивилась тому, что там были воспроизведены перевернутые детали интерьера, уменьшенные стульчики, столики, макеты аквариумов и прилавка. Искажение перспективы и многократные отражения морочили голову и дезориентировали.

Так, колонны на две трети длины от пола были обычными, а выше встречались со своими истончающимися к потолку перевернутыми копиями, будто зеркальный, или даже невидимый, потолок находился над головой на расстоянии вытянутой руки, а не значительно выше, как это было на самом деле.

Лена моментально почувствовала головокружение, дезориентацию и пошатнулась. Ей даже почудилось, будто двигаться стало трудно, словно она находится в толще воды. Тем более что со всех сторон струились, колыхались, шныряли и плыли на одном месте рыбы и водоросли. Прошло время, прежде чем Лена смогла двинуться с места, начала разбирать, где подлинные, а где мнимые детали интерьера.

Все было вычурно, избыточно, великолепно и немного пугающе, но, по здравому размышлению, очевидно, достигало той цели, для которой создавалось.

Какой?

Бог весть.

Храм черепов по сравнению с этой «аквалавкой» теперь казался аскетичным и строгим, как пингвин супротив павлина. Никак не верилось, что здесь продают золотых рыбок и корм для них. Даже если очень дорогих рыбок и очень дорогой корм! Нет. Что–то здесь было еще.

И когда чувство пространства, изменившее Лене в этом диком интерьере, вернулось, она убедилась, что и здесь есть что–то от храма.


Три четверти периметра стен огибал прилавок, отгораживая сумрачные скульптурные изображения морских чудовищ от ярко освещенного празднично–аквариумно–зеркального зала.

Центром композиции — главой пантеона бестий пучины — была самая массивная фигура, сплетенная из щупальцев и клювов и усыпанная разнокалиберными глазами.

Зеркально–аквариумная же часть была неявно разделена на зоны: центральную — условно храмовую, и две собственно торговые. Слева от входа превалировали аквариумы всех мыслимых форм и размеров, а справа стояло несколько столиков, и многочисленные полки меж зеркалами были загромождены всевозможными сувенирами от чучела рыб, ракушек до изумительных, невиданных по конструкции моделей кораблей.

После первого шока Лена захлопала глазищами, завертела головой… Какое–то тревожное ощущение поднималось в ней, будто рокот далекого цунами. Непонятное чувство, словно нервы, уставшие от всех и всяческих приключений, обрели второе дыхание, восприятие обострилось, и Лена ощутила отголосок пока еще дальней, но неминуемой бури.

И что–то важное, нехорошее, опасное, чреватое самыми непредсказуемыми последствиями должно было случиться с ней в этом «храме торговли дарами моря»!

Должно сотвориться что–то такое, о чем никому и ни за что потом не расскажешь… но и забыть не получится.

Ей бы уйти, от греха. Но бесенок противоречия не только заставил ее остаться и осмотреться, но и заглушил дурные предчувствия.

Сколько раз с ней так уже бывало! И сколько еще будет…


На задней стене, над прихотливо, эдакой волной изогнутым прилавком, возвышалась грандиозная карта полушарий. Вернее — одного полушария; другое представляло собой две дольки по бокам.

Проекция показалась Лене настолько непривычной, что поначалу она подумала было, что это вообще другая планета.

Но, приглядевшись, девушка распознала в центральном круге очертания Европы. Обе Америки местных жителей, похоже, интересовали далеко не в первую очередь.

На карте не было знакомых по школьным атласам условных обозначений высот и глубин, названия которых Лена напрочь забыла.

И города вовсе не обозначались кружочками. Следы деятельности человека были прорисованы не менее детально, чем рельеф. Расчерченные сеточкой улиц поселения соединялись невиданной густоты сетью дорог.

Глаз автоматически заскользил по карте в поисках стран, имевших для Лены первостепенное значение: СССР и Англия.

И тут ее ждали два сюрприза, которые ее поразили.

Во–первых, СССР на карте не было. Эта территория для картографа оставалась неизвестной. Очень бедно прорисован рельеф. Вот разве что реки узнавались. Никаких городов. И еще — если не пресловутый Железный Занавес, то какая–то важная для обитателей этого мира разделительная линия прихотливо и жирно струилась по Восточной Европе с севера на юг от «белых вод до черных».

Нельзя не признать, что и в этом мире европейцы недолюбливали все, что находится за Карпатами. Недолюбливали и побаивались.

С Британскими островами было проще. Но тоже: так, да не так! Лена без труда распознала силуэт «старушенции в капоре» — Английский остров с «котомкой» Ирландского острова у ног, но южнее — напротив полуострова Бретань — находился еще какой–то совершенно неизвестный остров, едва не с Англию по площади и густо населенный, судя по сетке дорог и городов.

Она подошла к огромному стеклянному глобусу на каменном, отделанном деревом с инкрустацией постаменте.

Большая рыба с оттопыренной нижней губой смотрела изнутри на Лену, шевеля плавниками, похожими на восточные расписные веера или крылья тропической бабочки.

На поверхности глобуса змеились рельефные континенты цветного стекла, с горами и реками, городами… Хрустальные кораблики пересекали моря и океаны.

«Значит…» — начала думать Лена, еще понятия не имея, что же это все значит, как ее окликнули.

Лена вздрогнула. Ей показалось, что была произнесена какая–то очень длинная фраза скороговоркой на непонятном языке, похожем на птичий щебет.

Оглядываясь на голос, Лена ответила машинально, но, что удивительно, на том же языке… Через какие–то секунды она поняла, что это был все тот же странный английский, разве что с необычным акцентом.

Голос сказал что–то в духе: «Добро пожаловать… Я рад приветствовать прекрасную юную леди в этот час»… и все такое прочее…

Там было что–то про место — магазин имел непроизносимое название, что–то про час, который тоже как–то эдак назывался, и про то, как именно — эдак и вот эдак — неизвестный рад.

А Лена выдала в ответ что–то из глубин подсознания в тон и в лад, дескать, уж она–то как рада очутиться в такое время в таком чудесном месте…

Ну просто ритуальный разговор Красной Шапочки с Серым Волком.

«Я здорово осваиваю язык!» — подумала она с гордостью.

И впервые закралось подозрение, что язык–то на самом деле только слегка напоминает английский, а она тем не менее как–то чудесным образом понимает, что говорят ей, и сама ухитряется говорить.

Из–за прилавка выходил к ней крупный, какой–то округло–уютный человек в бархатных горчичных панталонах с бантами у колен, с широкими помочами поверх кружевной сорочки, в белых толстых чулках, обтягивающих могучие икры и в исполинских туфлях с пряжками и широкими носами.

Он натягивал длинный жилет светло–коричневой кожи улыбался, вдевал в отверстия частые пуговички из треугольных акульих зубов, шевелил тонкими вразлет бровями, пышными вислыми усами на круглом лице и говорил, говорил, говорил высоким мелодичным голосом.

На расстоянии трех–четырех шагов человек–глобус встал в третью позицию и, всплеснув пухлыми ручками, поклонился. Ну натурально актер на авансцене, вышедший искупаться в овациях по окончании спектакля.

Он был огромен, многократно отражен зеркалами и как–то исключительно, располагающе, трогательно мил.

Вот только речь его, журчащая и всплескивающая, как хрустальный ручеек, резала слух и трудно поддавалась пониманию.

Спич, произнесенный хозяином магазина, был витиеват и прихотлив, быстр и многословен.

Звали его, как ни странно, Джейми Ксантон Гунн из древнего рода Гуннов Вэнексов, который восходит к древним Кэфтам, когда–то построившим древний прообраз Мира на архипелаге Среднего (Промежуточного? Средиземного?) моря.

Как его отец Брэм Холбрук Гунн, дед (череда имен) и все предки, он хранит ту ветвь Традиции, которая… и бла–бла–бла…

— Если выбор между правдой и красивой легендой, то выбирать следует легенду, — сказал Джейми Ксантон Гунн, — так учит Традиция. Именно легенда ведет к истине.

И он, конечно, не сомневался, что юная леди придерживается именно того же мнения.

Лена хотела было из вредности вставить, что ни фига он не угадал, и она вообще атеистка и придерживается марксистско–ленинского учения, но сдержалась, да и едва ли смогла бы вот так запросто перекрыть русло этого бурного, незамутненного смыслом потока слов.

Одиноко ему было, видимо, здесь. Ночь по–ночному мыслит. Психика меняется, восприимчивость становится другой, тонкие нити тянутся от каждой поры кожи в бездны неведомого, и чудовища крадутся во мраке. А ему, в привычном окружении бестий пучин, видимо, совсем не с кем было поговорить. И непременно делалось жутковато в такой–то обстановке. Вот он и вывалил на ни в чем неповинную Ленку все свое радушие.

Но все проходит, и этот поток словес иссяк.

Джейми стал говорить более медленно и внятно, а потом вдруг замолчал.

А ведь, по сути, он только представился. Лена чувствовала, что ему только дай повод, только открой тему…

«Если так же, как тот, в доме из черепов, начнет тень на плетень наводить и мистику свою напускать, глазик высосу!» — зло постановила про себя усталая Лена.

Она молча, подчеркнуто сдержанно наклонила голову в ответ на поклон.

Но хозяин магазина и не думал «наводить тень на плетень» и «напускать мистику», а наоборот решил немедленно перейти к делу.

На этот раз поток слов был по существу.

Ах, как же он неуклюж и несметлив, самокритично заметил человек–глобус, делаясь похожим на глубоководную рыбу. Разводя руками, как плавниками, он метнулся снова за стойку.

Ах, как же он не предложил усталой путнице подкрепиться и утолить жажду?

Лена ничего не имела против.

Девушка другой эпохи и другого воспитания давно пришла бы в ужас от перспектив необратимо испортить фигуру со здешними–то угощениями, но Лена ни о чем таком не думала, а просто ела, если хотелось есть. Если же было вкусно, то ела много.

Джейми Гунн уже погромыхивал приборами на том участке прилавка, возле которого стояли столики и стульчики.

Там обнаружилось множество всяких кухонных принадлежностей и продуктов в серебристых емкостях. Что–то вроде вмонтированной в прилавок спиртовки с рассекателем пламени и подставочками для разогрева, какой–то мудреный механизм, напоминавший одновременно самогонный аппарат, автомат для приготовления кофе и миксер.

Загремели кубики льда во вращающейся емкости, что–то зафыркало, зашипело. Джейми Гунн комментировал свои действия.

Вот это он готовит напиток, весьма утоляющий даже самую мучительную жажду и весьма бодрящий. Напиток сей именуется «алода» или что–то вроде того, поди разбери, и требует употребить его немедленно, быстро, но неторопливо.

Лена продегустировала: прохладно, тягуче, ароматно. Нетривиальный какой–то молочный коктейль. Или даже сливочный… Нет, постойте! Бананово–сливочный? Бананово–кокосово–сливочный? Не разобрать, но вкусно…

Лена озадачилась вопросом оплаты. Пока ее потчевали в хозяйском доме — она принимала это как должное. В Москве тоже ведь норовят непременно накормить гостя от пуза. Традиции гостеприимства.

А здесь вроде как кафе? Местный общепит круглосуточный?

Натрескаешься так, рублей на пять, под шумок, а потом как рассчитываться?

Или, может, у них тут коммунизм уже построен? Деньги упразднены. Как там полагается при коммунизме? Дескать: работай, сколько не лень, и хомячь, сколько влезет!

А может, у них тут капитализм, и нужны какие–нибудь фунты долларов? А денег нет — ступай в тюрьму или на «Остров Дураков», а?

Однако «алода» — все же не без алкоголя, кажись, коктейль — пробудил в ней аппетит и самоуверенность.

В наших людях градус русского авось растет пропорционально градусу, принятому вовнутрь!

Лена решила, что в крайнем случае «включит дурочку», сделает вид, что приняла угощение как подарок, и все. И будь что будет.

А достойный господин Джейми Гунн, орудуя ножиком и лоточками–сковородочками, подогревал две тонких лепешки, нарезал какие–то овощи тончайшей соломкой, пластовал прозрачными слоями белую рыбку со слезой и тонким ароматом, да еще что–то круглое и с хвостиком (не то голова сыра в причудливой упаковке, не то огромная редиска), посыпал и сбрызгивал.

В довершение безобразия жизнерадостный Джейми лихим жестом бармена–фокусника достал из–под прилавка небольшое полено. Но Буратино вырезать из него и не подумал. Он ободрал с полешка кору, а потом специальным резаком снял несколько длинных сахарных рассыпчатых стружек. Этими стружками он украсил большой чудный бутерброд с рыбой и салатом на теплой лепешке.

— Виндайя! — объявил он, торжественно подавая бутерброд на серебряном блюде.

«Виндайя» (произносить восторженно и самозабвенно, с визгом до «ля» третьей октавы) — так блюдо называлось.

Лену все устраивало, кроме стружки. Полено было как–то совершенно неуместно.

Приняв все с благодарностью, она осторожно взяла завиточек стружки и попробовала, глядя на хозяина магазина: не исказится ли ужасом его лицо при виде ее дикой невоспитанности…

Но он улыбался и ждал похвалы своему кулинарному шедевру.

Лена прикусила стружку, распробовала, удивилась: стружка по вкусу напоминала лесной орех с оливковым маслом, и еще неуловимо, отголоском и послевкусием — обыкновенную кочерыжку.

—. А бобры кой–чего понимают в жизни! — оценила Лена и вцепилась в бутерброд, поскольку, как уже было сказано, все, кроме полена, выглядело съедобным.

Наблюдая азарт, с которым Лена приступила к еде, достойный господин Джейми Ксантон Гунн приступил к сооружению второго бутерброда, для которого предусмотрительно согрел лепешку заранее.

Лена с набитым ртом (а кушанье было на редкость вкусным и буквально таяло во рту) пыталась отмахнуться, помотать головой в знак протеста (ну исключительно из сомнительной вежливости и ложной скромности), другими не вполне эстетичными способами показать, что не голодна, а перекусывает, только чтобы не обидеть.

Но крутобокий хозяин магазинчика был искушен в вопросах угощения и сделал вид, что не распознал эти знаки.

— Чему нас учит Традиция? — осведомился он, с улыбкой подавая вторую порцию. — А вот чему! Когда лавина тронулась, ее не интересует частное мнение отдельного камня.

Лена перевела дух между двумя лепешками, освежившись чашкой калиновки.

— А вы разве не закрываетесь на ночь? — поинтересовалась она.

— Ангел судьбы всегда оставляет все двери открытыми для всех и каждого. Человек решает, кого и что пускать в свой дом, — философически пропел шарообразный тенор.

— Золотые слова! — сказала Лена и впилась зубками во второй бутерброд с рыбой, салатом и «поленом».

— Золотые слова, золотые рыбки, под жидким небом морей, — улыбался счастливый обладатель веселых усов, — песня радости…

Проглотив тщательно прожеванный последний кусок и приняв из рук радушного хозяина новый бокал «алоды», Лена сделалась весела и болтлива.

Она зачем–то, поначалу сбивчиво, а потом все более ровно, рассказала, как гостила в доме господина… Она не стала упоминать имени Остина из соображений конспирации… Как ходила к странному лесному человеку, живущему в хозяйском парке у озера, упомянула прогулку под дождем, визит в зловещий храм из черепов и закончила тем, что нигде ей не было еще так легко и весело, как здесь, среди этих зеркал, рыб и чудищ.

Лицо хозяина магазина делалось все более сосредоточенным. Что–то заинтересовало его в этом рассказе. И он спросил о последних действиях Лены: начиная с похода к друиду — сама ли она принимала решения, не направлял ли кто–то ее на этом пути?

Лена задумалась ненадолго.

Уж как–то очень со значением он спросил ее об этом.

Странно, правда?

Ну нет, ответила она, кто же ей может приказать? Все решения в этой жизни она принимает сама.

Ее охватила гордость от осознания этого факта. Она задрала подбородок, торжественно подняла бокал с восхитительным напитком и торжественно выпила большой глоток за самостоятельность.

Чтобы усилить произведенное впечатление, Лена заметила, что некоторые ее действия были отмечены не только самостоятельностью решений, но и более того, были совершены либо наперекор, либо тайком! Вот!

От мамы с папой ушла, хлопнув дверью сама, невзирая и вопреки, из замка свалила погулять сама — потихоньку.

Ей сделалось печально при воспоминании о маме с папой и несколько неловко перед доброй Огустиной, но это не могло омрачить ее позитивного настроя.

Тем более что она намерена вернуться. Сначала вернуться в замок, а потом… А потом совсем вернуться.

Это трудно объяснить, что значит «совсем», но пусть мистер поверит ей на слово, она это сделает.

Милейший Джейми Ксантон Гунн живейшим образом заверил ее, что как раз ему все понятно. Что тут непонятного? Все ясно. Все в согласии с Традицией и не противоречит пророчествам о Деве Озера.

Ну, раз он такой понятливый, заметила хмельная девушка, то это просто прекрасно. Но лично ей всякие пророчества… В общем, у нее своя жизнь, и она намерена строить ее но собственной воле. Она говорила что–то еще, исключительно умное, чего потом вспомнить не могла.

Девушка была преисполнена гордости. Она складно и логично говорила об очень важных вещах. Она поделилась какими–то своими давними откровениями, которые давно метались где–то на грани понимания, но только теперь были ею сформулированы как непреложные законы и правила Вселенной.

Позже она досадовала, что не было возможности записать этот спич на магнитофон. Законов Вселенной, которые она так бойко формулировала, впоследствии она так и не смогла вспомнить.

А здесь, разглагольствуя перед умеющим слушать толстяком она то и дело ловила себя на мысленном восклицании «Какая дельная мысль! Нужно будет как–нибудь сесть и записать ее! Как–нибудь потом…»

Этот монолог и кое–что произошедшее потом имело для Мира самые неожиданные последствия. Результат получился мягко говоря, нелинейный.

Когда в магазин с волшебными окнами вошел новый посетитель в сюртуке цвета кирпича, хозяин отвлекся от Лены и переменился в лице. Его добродушие и благообразие необратимо ушли.

Чем странен или страшен был этот человек? Лена тоже обернулась на вошедшего. Хотя нужды в том не было — в двух зеркалах она видела его в полный рост под разными углами.

Вошедший походил на Клинта Иствуда в «Грязном Гарри». Вот охотничья шляпа легла на прилавок, и качнулось перо, заткнутое за ленточку. На спинке стула повис оливковый плащ…

Что–то знакомое Лена увидела в руке у него, прежде скрывавшееся под плащом… Другой плащ. «Фей», — догадалась смышленая Лена.

— Вы дождались меня, и это хорошо, — сказал Клинт Иствуд, в котором теперь трудно и даже невозможно было признать зловещего и завораживающего крылатого.

Флай расплатился за Лену, и они распрощались с достойным господином Джейми Ксантоном Гунном.


Уже со следующего дня (а магазинчик пользовался популярностью не только в окрестных кварталах, но и во всем Мок–Вэй–Сити) по городу поползли слухи.

Слухи и сплетни в Мире имели хождение наравне с прессой, являя полновесную ей альтернативу, так же как кредитные обязательства синдикатов ходили наравне с золотыми аникорнами лендлордов.

Достойный Джейми Ксантон Гунн утверждал, что к нему в магазин явилась сама Дева Озера, принявшая уже благословение у друида и посвящение в Доме Памяти Песни. Она одарила его пророчествами и откровениями, которые он расшифровывал и толковал так, как ему позволяли знания Традиции и простое разумение.

А потом в магазин зашел фейери! Да–да. Уж он–то, Джейми Гунн, сумеет отличить фейери на расстоянии в стэндард, как тот ни прикидывайся обывателем!

Фейери расплатился за Озерную Деву и увел ее.

Куда?

А вы что, не знаете Традиции?

Это же была знаменательная ночь перед Днем Радужных Крыльев!

Ну, разумеется, он повел ее на побережье, наблюдать за тем, как бестии воздуха соединяются с бестиями пучин.

Это же как–то даже невежественно и странно — полагать что–то другое!

Именно туда! Только туда — на пляж…

* * *

Рейвен за полночь сошел с поезда в предместье столицы.

Архитектурой вокзал «Пэриз–плейс» напоминал мостовое сооружение и был одновременно похож и не похож на вокзал славного города Нэнт. Могучие металлические фермы с огромными заклепками, гранит и кирпич сочетались с вытертым, обнажающим свою жилистую структуру темным деревом. Двери в модерновых завитках переплетов и с обычными толстыми гранеными стеклами двигались, ритмично разевая и захлопывая пасти, пропуская потоки пассажиров.

Суета на перроне, магазинчики, высокорослые городовые с палашами и в высоких шлемах. Городовые ничуть не походили на жандармов Нэнта. В них чувствовалась имперская монументальность, столичная спесь и укорененное ощущение собственной правоты. Щеголеватые и надменные, они не столько служили, сколько олицетворяли власть и вели себя покровительственно.

Рейвен вышел на площадь, заполненную стоящими, подъезжающими и уезжающими извозчиками, паромоторами и омнибусами.

Потоки транспортных средств утекали в улицы, звездою расходящиеся от площади.

Рейвен задрал голову. В центре площади возвышались исполинские ворота — столбы из могучих, клепанных медными полосами брусьев с растопыренной какой–то многоярусной аркой. Грандиозное и совершенно, казалось бы, не функциональное сооружение. Оно возвышалось даже над непомерно высокой эстакадой городской железной дороги — поезда по ней уходили с третьего этажа того же вокзала.

Человек из леса, будто не догадываясь о том, какой переполох вызвал он самим своим присутствием в Мире, пересек площадь по косой, отмел несколько предложений от извозчиков и устремился в перспективы улиц окраины столицы.

Он шел с востока на запад.

Его обступали дома.

Он с интересом рассматривал фонари и колонны…

Широкие улицы, сходившиеся и расходившиеся преимущественно под прямыми углами, весьма его занимали.

Чугунные арки от дома к дому с подвешенными на них шарами электрических фонарей заставили его улыбнуться и иронично–одобрительно покачать головой.

Он свернул на бульвар и пошел между рядами высоких деревьев. Там он присел на скамейку, но вскоре встал и свернул с бульвара на первом же перекрестке.

Здесь его внимание привлекла эстакада городской железной дороги, проходившая по центру улицы.

Под ней был проложен мощеный тротуар, защищенный от непогоды рядами стеклянных листьев, оправленных в металл, что обрамляли двухрядную эстакаду, а по бокам — покрытые гравием проезжие дороги.

Так он некоторое время гулял, казалось, без цели и смысла, правда, двигался все время на запад.

Наконец он, видимо, решил, что достаточно удалился от вокзала и достаточно повертел головой — пора уже избрать некий осмысленный путь.

Вокзал он оставил позади, потому что рассудил, что если бы сам искал себя (на месте жандармов), то именно транспортные узлы сделал бы опорными точками поиска.

Он порылся в кармане, извлек визитные карточки, данные ему попутчиком в поезде, и осмотрелся, держа их наготове.

Извозчики — в основном кебмэны, — сидящие на крышах своих двухколесных повозок, несколько смущали его.

Улицы делались все пустыннее по мере продвижения в город. Извозчиков и водителей паромоторов здесь ничто не держало, и они с рокотом уносились прочь.

Тревожить вопросами городовых, что стояли почти на каждом перекрестке, Рейвен остерегался. Служители порядка часто бывают любопытны, как белки, и при попытке осведомиться у них о направлении могут начать задавать вопросы. А ему вопросы были не нужны. Только ответы. К тому же у многих из них профессиональная память на лица.


Вдруг путника заинтересовал один человек, в необычной для этих мест одежде: в долгополом подпоясанном пальто с меховым воротником. Пальто было темно–вишневое с золотым шитьем, а воротник песцовый, не иначе. Это при наличии окладистой бороды и длинных, до плеч, волос делало незнакомца похожим на деда мороза.

Занятие дед мороз избрал себе тоже весьма необычное. Он мерил шагами улицу поперек, от фонаря до фонаря. И что–то бормотал.

Рейвен приблизился.

Дед, сердито ворча и немного покачиваясь, будто под хмельком, померил уже расстояние между шестью парами фонарей. Оставалось ему две.

Рейвен не без озорства взял да и прошел шагами одну из оставшихся пар, тогда как дед мерил другую.

— Четырнадцать, — сказал он.

Дед будто только теперь его заметил и вытаращился желтыми глазами поверх бороды.

Потом критически оценил длину ног Рейвена, как бы прикидывая достоверность измерения таким инструментом, и махнул рукой.

— Нешт! — сказал он.

— Сэр, — обратился Рейвен к нему, — вас не затруднит помочь мне?

— ? — бородач выразительно пожал плечами.

Рейвен сомневался в способности человека, измеряющего по ночам шагами расстояние меж фонарями, указать направление. Но отчего бы не спросить?

Незнакомец подошел и кивком ответил, дескать: «что надо?»

Рейвен предъявил ему визитку портного.

— Я ищу вот этот адрес…

— Ожди, — сказал дед, который был вовсе не дедом, а вполне молодым человеком, несмотря на проседь в бороде.

Он сунул руку за пазуху, достал сложенный платочек, взял за углы и, встряхнув, расправил.

Рейвен аж вздрогнул. Перед ним раскрылся шелковый плат размером больше квадратного метра с подробной картой города.

— О как! — весело сказал Дед Мороз. — Эпюру розумешь? Пошукам разом оба. Зрю отыскиваш не тамо, где потерямши, а тамо, где свету боле искать? А?

Тут Рейвен понял, что говорит бородач не на местном квазианглийском, а на совсем другом языке, который узнается без особого труда.

— Шукай, — сказал незнакомец, вручая плат, а сам развернулся в ту сторону, откуда пришел, и взмахнул руками.

Тут же вспыхнули огни и взревели моторы.

Из тьмы улицы надвинулось, накатилось, вращая исполинскими колесами, нечто невообразимо огромное. Эдакий автобронепоезд, едва угадывающийся во тьме.

Колоссальный колесный танк поравнялся с ними и встал, сопя мотором. Он без проблем проходил меж фонарями, но все же поостерегся: в высоту он вздымался выше окон второго этажа, а вдаль уходил до конца квартала.

С лязгом откинулась дверь. Еще один бородач высунулся оттуда.

— Вы кто? — по–русски выдавил Рейвен, инстинктивно загораживаясь платком–картой.

— Отроки оружны, на бронях самоходячих. Караванище торговы. С дальних краев прибыша, да не в ту городьбу поворотиша. В столбушках чуть не сзастряша, — ответил Дед Мороз озорно. — Густо сидите. Другу дружке на спины вскарабкалися. Тесно живете.

— Заплуташа человече, — пояснил он тому, что высунул голову из бронированной двери, — да темень на дворе. Мож оказией случимся ему?

— Милости просим, коль не боязно, путник серый, — сказал Рейвену тот, что торчал головой из двери.

— А и боязно, — со смешком сказал Рейвен, — но самую малость.

Он вернул карту владельцу, взялся за поручень и поставил ногу на ступеньку, похожую на стремя.

* * *

«…и все будет так, когда одиннадцать лун, все как одна, станут в ряд на небе».

Действительный член Общества естествоиспытателей, достойный господин лендлорд–владетель сэр Реджинальд Скотт Мидсаммернайт отложил рукопись и подошел к окну.

— Слыхали мы от наших бабушек всякие небылицы, что духи сбивают молоко, оставленное на ночь, трут горчицу и подметают пол, однако одиннадцать лун — это как–то слишком.

Но ирония не спасала от леденящего ужаса. Его руки, машинально распечатывавшие коробочку кенди–табс, подрагивали, а по спине стайками носились мурашки.

Прикусив леденец, терпкий, с холодком, он надел перчатки, взял шляпу и трость и вышел прочь из своего кабинета — кабинета главного библиотекаря библиотеки Общества естествоиспытателей в Уле у Северных врат.

Сэр главный библиотекарь испытывал непреодолимое желание пройтись по улице. Увидеть кебы, омнибусы, паромоторы и просто других людей. Ему необходимо было убедиться, что мир, к которому он привык, все еще существует, как и прежде, вопреки леденящим кровь картинам нездешнего апокалипсиса, которые встали перед его взором по прочтении рукописи.

Более всего ему не давали покоя эти одиннадцать лун. Это было знамение — отправная точка кошмара. И даже зная, что такого не может быть (Луна, как известно, одна), сэр Реджинальд не мог отделаться от ощущения подвоха.

Это верно был какой–то символ, какой–то образ, не распознав который нельзя было с точностью сказать, когда будет и будет ли вообще тот ужас, который клокотал и пенился безумием со страниц этой дикой рукописи.

Сначала одиннадцать лун, затем бестии пучин, потом…

Саламандра.

Со временем нечто более ужасное, чему нет названия.

Трагизм предсказания был в том, что в результате нашествия монстров — не то древних спящих богов, не то реликтовых чудовищ — должна была погибнуть не цивилизация, не люди как телесные оболочки разума, а непостижимым образом все то, что дорого, все, что свято и сердцу мило… Некая аксиологическая катастрофа, суть которой непонятна, но последствия тем ужаснее, чем труднее их вообразить.

И еще там были иллюстрации!

Автор рукописи, вроде бы простой матрос, на которого снизошло откровение от прикосновения к неведомому, не учился графике, но с натуралистическими деталями пытался зарисовать виденное.

О, лучше бы он не пытался этого делать!

Улица пахнула в лицо сыростью, запахом угля и кислой калиновкой. Даже медовый дым от ароматических очагов, стелившийся по–над тротуаром, завивавшийся причудливо в пышных бакенбардах главного библиотекаря, не перебивал запаха тревоги.

Смог скрывал небеса. Дождь сменился туманом. Вместо луны светил циферблат на башне библиотеки славного города Уле у Северных врат.

И за смогом, надежно укрытые от людских глаз, мнились сэру Реджинальду предательские, подлые одиннадцать лун, выстроившиеся в линию по всему небу.

Он передернул плечами.

— Это консерва, сэр! — раздался хриплый голос над ухом.

Сэр Реджинальд вздрогнул и обернулся.

Он увидел нависающее над ним лицо, круглое, как луна, ноздреватое, красное, похожее на открытую банку мясных консервов.

— Что? — не своим голосом спросил он.

— Прошу прощения, — сказало лицо, — не имею чести быть вам представлен, — Пелдюк. Закария Пелдюк — частый сыщик.

Огромная рука протянула визитную карточку. Вся фигура Пелдюка соответствовала лицу — рыхлый, мешковатый, огромный, с той замедленной пластикой, которая присуща исключительно очень сильным людям.

— Никогда не рискнул бы с вами заговорить на улице, если бы не обстоятельства непреодолимой силы, — просипел гигант, — у нас мало времени.

Сэр Реджинальд взял простенькую карточку, мельком прочел, что на ней написано, и окинул взором исполинскую фигуру, встающую из тумана, как океанский риф перед форштевнем корабля, стремящегося к гибели.

Клетчатый дорожный фроккот, просторные темные брюки, заправленные в сапоги с толстой шнуровкой и квадратными носами.

— Что вам угодно? — сэр Реджинальд хотел, чтобы его слова прозвучали надменно, но вместо металлических в голосе прозвучали истерические нотки.

— Рукопись, что вы читали, — это консерва… Записанный миф замирает и не живет больше. А то, что его породило, — живет и развивается. По консервированной телятине нельзя составить верное впечатление о теленке, сэр, вот что я пытался сказать…

— Откуда вам известно о рукописи, что я читал?

— Я наблюдаю за вами по приказу моего клиента. Напротив вашего окна весьма старый вяз, с удобной развилкой ветвей. — И здоровяк в подтверждение своих слов достал из кармана изящный складной театральный бинокль, так нелепо смотревшийся в его исполинской руке.

— У вас ветки за воротом, — заметил сэр Реджинальд.

— Спасибо, — чуть смутился здоровяк, — когда вы внезапно покинули кабинет, пришлось поспешно спускаться с дерева, чтобы нагнать вас. Я, знаете ли, иногда переоцениваю свою ловкость.

Он неожиданно обезоруживающе, очень по–детски улыбнулся и начал выбрасывать из–за воротника веточки и листья.

— Вы не пострадали?

— Больше пострадал старый вяз и газон под ним, — вновь улыбнулся мистер Пелдюк, частный сыщик.

— И кто же ваш клиент, который дает столь неподобающие распоряжения? — Главный библиотекарь стремился говорить с возмущением, но голос выдал заинтересованность.

Это не ускользнуло от здоровяка.

— Я пока не могу вам сказать этого, но если вы проявите терпение, то… Главное сейчас — одиннадцать лун.

— Одиннадцать лун?

— Да, сэр, — закивал Пелдюк, — это сегодня, сэр. Поэтому времени в обрез.

— Знаете что, никакая нехватка времени не помешает нам выпить по бокалу калиновки. — Сэр Реджинальд колебался, не зная, как относиться к странному здоровяку, но, как всегда в таких случаях, решил перейти к делу и взять инициативу на себя, — здесь, на Лиэль–стрит, есть несколько трактиров и кабаков. Не самые подходящие заведения для таких джентльменов, как мы с вами, но это самое близкое место, где есть добрая выпивка.

— Как скажете, сэр.

Главный библиотекарь решительно зашагал вперед, задавая темп и направление, а по гулкому топоту частного сыщика за спиной понял, что его предложение принято безоговорочно.

— Обычно после пары бокалов калиновки я начинаю особенно трезво мыслить, — заметил он примирительно.

— Странное дело, — просипел здоровяк, — но я точно такие указания и получил.

— Какие?

— Когда вы закончите читать рукопись, под любым предлогом привести вас на Лиэль–стрит и дожидаться в одном из заведений, что ютятся там.

— Кого дожидаться?

— Моего клиента, сэр.

— В каком из заведений? Их там много. Под какой вывеской?

— Да в том–то и дело, сэр, что в любом.

— Да?

— Да.

— Занятно.


Лендлорд–владетель ни на секунду не мог предположить, что ему что–то угрожает.

Сопя, как торопливый еж, пророкотал не видимый в тумане поезд городской линии. Опоры эстакады отозвались глухим рокотом. В тумане блуждали фонари, расположенные на оглоблях кебов и крышах карет. Возникали и скрывались силуэты.

Короткие вопли корабельных сигналов тревожно и одиноко впивались в небеса, и гул машин волнами накатывал со стороны порта.

Туман умножал, разносил, искажал звуки, словно город был не город, а зверинец невиданных зверей, предчувствующий стихийное бедствие.

Сэр Реджинальд Скотт Мидсаммернайт считал себя человеком культурным, неглупым и вполне практичным, насколько последнее не зазорно для лендлорда. И, нужно признать, что в основном он правильно оценивал себя.

Теперь же он предпочел доверяться не знаниям, не разуму и не здравому смыслу, а столь сомнительной вещи, как интуиция.

Интуиция диктовала ему довериться этому странному здоровяку, который поравнялся с ним и шагал вразвалку, цепкой морской походкой.

Мистер Пелдюк сказал, что времени мало, поэтому сэр Реджинальд выбрал самый первый трактир, или как его там, попавшийся на пути, стоило им свернуть на Лиэль–стрит. Они не мешкая заняли места за столиком в полупустом зале, заказали по бокалу медовой пенной калиновки. и библиотекарь сказал:

— Выкладывайте.

— Ага, — сказал здоровяк, слизывая пену с верхней губы, — сейчас…

— Не тяните!

— Такое дело, сэр, — смутился Пелдюк, — не мастер я речи толкать, ага. Вы уж лучше спрашивайте. Мне так ловчее будет. А там я, глядишь, и разговорюсь.

— Тогда начнем сначала, — охотно кивнул сэр Реджинальд, — что означают эти одиннадцать лун? И почему это сегодня, как вы сказали? Ведь вы именно так сказали?

— Да, сэр, — Пелдюк глотком ополовинил бокал, — так я и сказал. Только это самый трудный вопрос. Может, дождемся моего клиента? Это он вам лучше меня объяснит. Он, судя по всему, человек ученый.

— Говорите, что знаете, а он, буде появится, дополнит ваши слова.

— Воля ваша, сэр. Одиннадцать лун — это все одна наша Луна.

— Как это?

— Ну, как бы это сказать… Вот если вообразить себе мир, который не как наш — с длиной, шириной, высотой…

— Трехмерный.

— Ну да. Это наш. А тот будет только с длиной и шириной — плоский он.

— Двумерный.

— Да, сэр. Ваша правда. Он, значит, будет, как лист бумаги. Плоский. — Пелдюк мгновение выжидающе смотрел на сэра Реджинальда и, увидев в глазах последнего понимание, продолжил: — А на нем, значит, плоские люди живут. Но они–то не знают, что плоские. Они высоты не знают. И вполне себе их это устраивает. А вот теперь вообразите себе, что через этот плоский мир проходит шар — фигура объемная.

— Пытаюсь представить.

— Вот этот шар подлетел и плоского мира коснулся. Что видят плоские люди?

— Точку.

— Вы здорово схватываете суть, сэр! Именно что точку. — Пелдюк неожиданно извлек из кармана крупное яблоко с румяным боком, вероятно, для такого объяснения и припасенное загодя, и положил его на стол. — А теперь, — он, упиваясь тем, что приобщен к сокровенным тайнам, лихо откусил кусок яблока и притиснул его к столу откушенным краем, — шар летит через плоский мир далее, и плоские людишки видят…

что? — он оторвал яблоко от стола, и сэр Реджинальд увидел отчетливый влажный след.

— Круг они видят, понимаю… Расширяющийся и снова сужающийся до точки круг.

— С вами легко, сэр! — Пелдюк вознаградил себя за успешное объяснение тем, что откусил от яблока еще один кусок, энергично прожевал его, а яблоко отставил и утратил к нему интерес.

— И какое отношение это имеет к лунам?

— Сейчас к этому и подходим, — заверил здоровяк. — Значит, когда объемное тело проходит через плоский мир, то местные жители видят у себя, — он сосредоточился перед сложным словом, — пульсирующий круг. А если через наш объемный мир будет пролетать тело, более объемное, чем наш объем? У нас, значит, только длина, ширина и высота, а там — будет еще одно измерение. Вглубь.

— Это уже не так–то легко представить, — заметил сэр Реджинальд.

— А уж показать–то и вовсе беда как трудно. Вы уж поверьте мне на слово.

— Мне ничего не остается.

— Так и поладим, сэр. Так что же мы увидим, когда эта штука, измеряемая длиной, шириной, высотой и глубиной, пройдет через наш мир? — Здоровяк допил и отставил бокал, и бармен немедленно принес ему новый.

Прежде чем ответить, сэр Реджинальд проделал со своим бокалом то же самое. Абстрактные рассуждения, скорее из области геометрии, нежели мистики, а также добрая медовая вернули ему расположение духа и способность трезво мыслить.

Ужас, что вливался в него по капле, пока он читал зловещую рукопись, уступил место другому чувству, а сам сделался далеким и даже чуточку абстрактным.

— Что мы увидим? Пульсирующий шар, очевидно, — ответил он.

— Похоже, что мой клиент в вас не ошибся. Вы не только в книжках старинных разбираетесь, но и мыслите объемно! Теперь уж лучше пойдет! — искренне радовался гигант. — А теперь про луны…

— Да уж, будьте так добры, просветите меня.

— Вот теперь представьте себе еще, что Луна (светило ночное), Земля (твердь животворящая) и всякая другая планета имеют, кроме понятных нам измерений, еще и то самое неведомое нам и непонятное. И Солнце… Правда, у Солнца есть своя глубина, но она иного рода, от жара, от немыслимого давления и от особой закрутки вещества внутри. Но и оно имеет иное измерение, которое нам не дал воспринимать Исс.

— В свете вышесказанного я готов признать, что такое предположение вполне законно, — несколько уязвленный широтою познаний этого явно нижнего чина флота, чопорно заявил сэр Реджинальд.

— Именно что законно, сэр! Вы не судите меня за неученость, но я говорю то, что знаю доподлинно, ибо уверовал в это, как в основы Традиции, когда мне растолковали, что к чему.

— Хорошо, я слушаю вас.

— И вот все планеты нашей вселенной со своими лунами и солнцами проходят через миры, подобные нашему, как шар через лист бумаги… Или, лучше сказать, — через книгу, потому как миров много — как в книге листов.

— Все сложнее и сложнее, но пока понятно.

— Но только одиннадцать листов занимает в книге мироздания рассказ, который дано нам читать. Это миры, расположенные рядом и пригодные для жизни таких, как мы, а значит, сумей мы перескакивать с листа на листок — могли бы ходить в гости к антиподам своим.

— Романтический образ! — заявил сэр Реджинальд. — Предлагаю осушить бокалы за этот образ!

И на столе перед каждым появилось по третьему бокалу.

— Одиннадцать лун, сэр, — это одиннадцать трехмерных срезов…

— Проекций?

— Ага, их… Одной и той же четырехмерной луны. Но вот какая незадача. Раз во много тысяч зодиаков, уж не знаю я, каким маневром это выходит, — тут последовал характерный флотский жест двумя руками, обозначающий что–то вроде маневра «поворот вдруг», — но что–то такое совпадает в небесной машинерии! И тогда соседи наши могут бывать у нас в гостях. И бывают, если приходится оказаться в каком–то тайном месте в заветный миг. Дух захватывает от мысли, что можно очутиться в мире, где все как у нас, да не так. Интерес забирает, любопытство гложет, сэр. Да только бы погостить, подивиться и вернуться, а?

— Заманчивая перспектива для пытливого ума, — согласился действительный член Общества естествоиспытателей.

— А возврат не всегда удается. Ход в одну сторону. Только вот говорят, кое–кто не только бывал, но и возвращался, да не в день одиннадцати лун, а в простой год. Сэр Томас Сигмунд Моор вроде как бывал в ином мире и книжку написал про то. Не доводилось ли читать?

— Доводилось. Но что–то я не понимаю, в чем связь гипотезы, что вы излагаете мне, с чудовищным катаклизмом, который описан в известной нам обоим рукописи. Извольте ближе к этой теме.

— Да, простите великодушно, сэр. Мы вот к той самой теме и пришли уже. Леди Грея Дориана пела в одной балладе очень точно об этом. — Здоровяк наморщил лоб, замычал…

Мелодию он вспомнил, но не смог воспроизвести, а слова метались под поверхностью памяти, но не складывались в строки. Он оставил попытку вспомнить балладу.

— Там слова еще есть… про вереницу бестий, что бегут из одного мира в другой в поисках своего, только им ясного счастья. А за ними гонится что–то жуткое. И всякий раз настигает, едва они начнут обживаться в новом мире. И вот они вечно скитаются, вечно ищут. А как оно их настигнет, значит, так миру всему и пропадать. Жуть как забирает эта баллада. Они–то покоя ищут, а другим всем беду несут. Да…

— Поэтические образы, — снисходительно улыбнулся сэр Реджинальд, — даются вам явно хуже, чем наглядная математика пространств.

— Правда ваша…

— Ну, так вернемся же к математике и к пророчеству. Как они сопрягаются?

— Видите ли, когда одиннадцать лун выстраиваются в линию то измерение, непонятное нам, то, что вглубь, как я по простоте его представляю, становится самым важным…

— Не понимаю, как одно из измерений может стать важнее иного?

— Ну; это просто, сэр. Вот едете вы в дилижансе. Одно измерение для вас важнее иных, Ни высь, ни ширь вас не волнуют. Гораздо важнее для вас длина пути. А вот, извольте, встретится вам другой дилижанс, и уже иное измерение вам куда жизненно важнее — достаточна ли ширина дороги разъехаться? А строим ли дом, или башню, а то и мачту — так тут уж высь — самое наиглавнейшее измерение. Иначе не смогу рассказать, и не просите. Говорю, как понимаю.

— Хорошо, вижу, трех порций нам недостанет, чтобы с этим разобраться. Так для кого же становится наиважнейшим четвертое измерение?

— Для древних богов, сэр, чудищ из глубины. Если не боязно вам слышать будет, то я скажу, как мы по–морскому называем верховного из них.

— И как же? — насторожился действительный член Общества естествоиспытателей, потому что уже знал ответ.

— Беккракер…

С силой, придавленный ветром, хлопнул ставень, свет померк, ибо сквозняк, пронесшийся, как демон, качнул газовое пламя в настенных рожках.

— Беккракер?

— Да, сэр.

— А что он такое? Чем конкретно может грозить нам визит этого нечто? Оно живое? Или оно есть природный катаклизм? Эпидемия? Катастрофа? Или все, вместе взятое?

— Горазды вы вопросы задавать, сударь. И ведь как выходит? А? На один попробуешь ответить, а сам — глядь, упустил что–то. И вроде сказал верно, а сам понимать перестал. Это так же трудно, как рассказывать, что чувствуешь, да не простые какие штуки, вроде тепла или холода, а чувство, простым словом не объяснимое, как страх неизвестного, ощущение тайны или, скажем, любовь. Начнешь разъяснять, а там вроде и не туда ушел, про другое как бы начал говорить, прислушаешься к себе, а чувство изменилось. Не превратилось в другое, а выскользнуло как–тo, как змея–рыба, которую ухватить не за что. И ответить на один вопрос нельзя без ответа на все другие и еще многие, которые не заданы.

— Но ты, дружок, уж как–то обрисуй мне, что ты думаешь?

— Вот у клиента моего проще все. На все есть ответы, даже на вопросы не заданные. Всему цена назначена. А чему нет, так и не стоит оно того, чтобы оценивать. Легко ему с таким мерилом. Великого ума и многих знаний человек, аж жутко делается.

— Вижу, этот субъект имеет на вас определенное влияние.

— Пожалуй.

— Сильное влияние, я бы сказал.

— Не мне судить.

— А мне не слишком интересно мнение человека, который полагает, что знает всему цену. Мне интереснее ваше суждение.

— Да что я–то? Я же ведь, как понял то, что мне объяснили… — смутился Пелдюк. — Но раз вам так важно, как вы говорите, мое скудное разумение, то скажу по–простому. Беккракер — не живой и не мертвый, не злой и не добрый, не принадлежащий никакому миру, не божество и не бестия. Он… как бы это сказать? Он — ошибка! Чудовищная, досадная, смертельная ошибка, которая стремится во времена и пространства и ширит себя, растет, пожирает.

— Ошибка… — эхом повторил лендлорд. — Чья?

— Не ведомо сие. Но очень давняя, непоправимая ошибка.

— Может быть, наказание? — спросил робко, с затаенной надеждой лендлорд.

Наказание кому–то за что–то, справедливое или нет, неравноценное преступлению или искупающее вину… Это понятно и отвратимо, избегаемо, изучаемо, в конце концов…

Сэр Реджинальд вновь почувствовал немыслимый, животный страх.

Ошибка заведомо не поддается изучению, не допускает возможности избежать ее последствий, до тех нор пока они не произошли. Ошибку может исправить только тот, кто ее допустил, или его учитель. А тот, кто является частью задачи, в которой ошибка допущена, не может ничего сделать.

Простота рассуждений бывшего моряка уничтожала самое чувство справедливости. Она и была будто бы неотвратимой аксиологической катастрофой.

— Нет, сэр, — сказал Пелдюк, — может, я все не так, как надо, понимаю, а объяснить и более того не умею — как не умею ту музыку, что слышу в голове, спеть. Но не наказание. Ошибка. И больше никакого другого слова. Ни–ка–ко–го…

— Вот значит как… — пробормотал библиотекарь. — А отчего же этот день именно сегодня и чем все обернется? Я читал рукопись. Но принял ее за странное и жуткое иносказание.

— Вы уж не гневайтесь на меня за прямоту, но я скажу вам так, что с образованными людьми часто это бывает…

— Что именно?

— Вам ловчее видеть сложное в простом, — развел руками частный сыщик. — А дело–то так обстоит, что все проще некуда. Знавал я того человека, что тетрадку исписал. Старый он уже был тогда, и с головой не дружил уже, но я уразумел, что все так и произойдет, как он написал. Прямо так и будет…

В этот момент достойный лендлорд заметил, что их разговор внимательно слушает господин у стойки, одетый в дорогой, но помятый и несколько перепачканный дафлкот.

Мидсаммернайт указал на слушателя взглядом. Сыщик насторожился. Смерил незнакомца взглядом.

— Не ваш ли это таинственный клиент? — поинтересовался библиотекарь.

— Нет, ни в коем случае!

Он собирался было подняться, но незнакомец в дафлкоте опередил его, стремительно приблизившись к их столику и заговорив с полупоклоном, какой подобает человеку, занимающему значительное положение в обществе.

— Я прошу милостиво извинить меня за то, что невольно подслушал часть вашего разговора, — сказал он каким–то неуловимо знакомым голосом.

Сэр Реджинальд величественно кивнул и жестом предложил садиться. Но незнакомец, в свою очередь, сделал отрицательный жест.

— Одиннадцать лун, не так ли? — с невероятно знакомой, какой–то ненатуральной улыбкой поинтересовался он. — Так это не сегодня.

— Вы знакомы с этим пророчеством?

— Немного. Но достаточно, чтобы ориентироваться в вопросе. Фрагмент древней легенды, насколько я могу судить, вырван из контекста. Эпос времен Песни. Невинная, по сути своей, страшилка, способная смутить и даже напугать.

— Вы не могли бы развить, так сказать, свою мысль?

— Приход Песни Исхода в одиннадцать лун предсказывали многократно, приурочивая к стихийным бедствиям, войнам, неурожаям, окончанию нескольких друидских циклов одновременно, но… Но пророчество ни разу не сбывалось. И вот опять грядет похожий на предсказанные события цикл. Но это еще не скоро. Поверьте.

— Вижу, вы действительно занимались этим вопросом. — Сэр Реджинальд нетерпеливо потер руки. — Все это меня очень интересует.

— К сожалению теперь мне нужно удалиться, — сказал Хайд, — но вот что скажу на прощание… Если вы обладаете каким–то документом, рукописью может быть, то берегите его. Очень многие горячие головы много отдали бы, чтобы им завладеть. Это может внести в Мир смуту и беспокойство.

— Благодарю, — сказал сэр Реджинальд, глядя на Хайда трезво и со значением, — весьма благодарю. Вы весьма удачно случились рядом.

— Ничто не случайно. Я недавно убедился в этом. Прощайте.

Он энергично развернулся да и вышел.

Недоеденное сыщиком яблоко исчезло со стола.


Выходя из заведения на сокрытую туманом Лиэль–стрит, Хайд буквально столкнулся с человеком, выросшим на пути из сумрака.

Человек с бородкой, обрамлявшей лицо, — бородкой, которая ему решительным образом не шла, очень спешил. Едва разминулись.

Незнакомец вышел на свет и устремился в трактир, а Хайд нырнул в туман и мрак.


Хайд, после того как покинул кабачок, устремился к вокзалу. Его путь лежал в столицу Мира.

О том, что он должен предпринять, куда и как двинуться, кого встретить, с кем и о чем поговорить, он не думал. Все сложится само. Теперь он это знал. Все зависит только от того, кого из объектов мести Флая Хайд предупредит в первую очередь. Это было самым важным.

А это, в свою очередь, зависит от того, кто из них наиболее значим в тех аспектах Мира, которые важны именно для фейери. Кто из них сыграет особо важную роль в ближайших потрясениях реальности.

Это не сыщик.

С сыщиком Хайду лучше и не встречаться.

Это не он сам, и это вряд ли Мулер…

К кому он пойдет и что скажет?

* * *

Флай вывел Лену из магазинчика с волшебными окнами и вновь новел к месту, где они познакомились, к подножию отвесной скалы Элкин–маунтин.

— Сейчас нам не добраться до вашего главного дома. Мы слишком далеко. Это можно будет сделать только утром.

— Что же нам делать? — Лена забеспокоилась.

Почудился ей какой–то подвох в словах, какой–то тайный смысл в открытой улыбке Флая.

Тот набросил ей на плечи плащ.

— Прогуляемся. Вы, я вижу, немного отдохнули в приятном обществе и подкрепили силы, пока я возвращался за своими пожитками.

— Милый человек этот… как его там? Не находите?

— Допускаю это с большой степенью вероятности. Люди в большинстве своем довольно милы. Чего не скажешь о таких, как я — фейери.

Они повернули в какой–то переулок и довольно быстро удалялись от скалы Элкин–маунтин, двигаясь к побережью.

— А вы, значит, плохие?

— Нет, мы ищущие, значит — исправляющие свои ошибки в процессе поиска истины. А значит, в перспективе — добрые.

Они прошли мимо какой–то большой–пребольшой телеги, стоящей на краю улицы. В телегу были запряжены две могучие лошади. На мордах лошадей были надеты торбы, а на глазах — Лена вспомнила слово — «шоры». Лошади сонно переминались. А в телеге кто–то спал, закутавшись в толстое одеяло.

— А люди разве не ищут? — удивилась Лена. — Разве не познают?

— Кто как, — отвечал Флай.

— А кто и как? — философический приступ у Лены прошел, но стремление к новым открытиям осталось.

— Большинство людей нашли для себя центр мира. Но когда мир содрогнется, они утратят точку опоры и сделаются разными — добрыми и злыми.

— А вы, значит, знаете, что добро, а что зло?

— Догадываемся.

— И что?

— Добро состоит в способности исправлять свои и чужие ошибки. А зло есть упорствование в заблуждениях.

— Так просто?

— Правда проста и строится из полноты многого знания, но истина еще проще, только она скрывается в бездне. Я говорю правду, которую узнал в поисках истины.

Ответ погрузил Лену в созерцательность.

— А куда мы идем? — после долгого молчания решилась спросить она.

Флай приподнял брови.

— С каждым шагом мы приближаемся к чуду, — сказал он. — Нам стоит его посмотреть. Волшебство происходит только раз в году. Я не видел его много–много лет. Досадно будет пропустить и в этот раз.

* * *

Сэр Реджинальд был растерян.

— Получается, милейший мистер Пелдюк, что просто–таки весь Мир знает об этом пророчестве, о рукописи, об одиннадцати лунах… А я узнаю последним.

— Выходит, что так, сэр, — смущенно сказал сыщик, — выходит так. Только вы не расстраивайтесь. Пустое это дело. Вы ведь знаете теперь. И славно. А этот, помятый, что подслушивал… нехороший он человек. С вывертом каким–то, будто тайный кармашек в нем, где–то под подкладкой. И неправду он сказал. Грядет Беккракер. Уж поверьте.

— Да где же ваш клиент?

— Да вот и он.

Рядом со столиком появился человек с совершенно не подходящей к лицу бородой.

— Не славный ли денечек для сделки?[16] — приветствовал неправильнобородый.

— Разрешите представить, — сказал сыщик, указывая на него, — мистер Быстрофф. У него к вам дело, сэр.

— Я задержался потому, — Быстрофф стремительно сел за столик, — что хотел предъявить вам доказательство того, что рукопись не лжет, — Быстрофф заглянул в лицо главного библиотекаря, — живое, ужасающее доказательство грядущей беды. — Он сделал знак официанту, — но доказательство оказалось слишком живым, слишком шустрым и упорхнуло от моих помощников.

Мистер Быстрофф зло и ядовито рассмеялся. У него были дурные манеры, но он об этом не подозревал.

Он был непочтителен ко всем сословиям без исключения и не придавал этому значения. Он производил неприятное впечатление и вызывал острое нежелание встречаться с ним еще раз, и уж тем более иметь с ним дело. Однако ему, похоже, на это было плевать.

— К делу! — провозгласил Быстрофф. — У вас есть то, что нужно мне. Я хотел предложить нам кое–что весомое… Для изучения. Сейчас не получилось, но я обещаю…

— Позвольте, — прервал сэр Реджинальд, — что такого у меня есть? Что вам нужно? Вы хотите…

— Да, — радостно закивал Быстрофф, — рукопись.


Достоверно известно, что это был последний случай, когда кто–то видел Реджинальда Мидсаммернайта живым. Впрочем, и мертвым его не видели.

Он исчез.

Библиотека Общества естествоиспытателей в Уле у Северных врат не досчиталась главного библиотекаря и некоей рукописи, ценность которой была сомнительна.

Архивариус даже не стал помечать, что она исчезла, дескать, найдется как–нибудь.

* * *

Лена спрашивала. Вопросов было много, вот только сформулировать их не получалось. Флай пытался отвечать.

— А разве вы не можете жить среди людей, не скрываясь? Сами по себе. Почему нельзя мирно сосуществовать? — спросила пытливая Лена.

— Люди часто путают сложные понятия: наказание и месть, прощение и равнодушие, страх и трусость, — ответил загадочный Флай.

— Прощение и равнодушие я не спутаю, — возразила Лена. — А месть разве не наказание? Страх разве не трусость?

Флай чуть приподнял правую бровь.

Улыбнулся.

— Месть — низкое устремление, — терпеливо пояснил он. — А наказание — воспитательное деяние. Месть — воплощение беспомощной злобы. Слепая ярость. Месть саморазрушительна. Деяние — действие или бездействие, равно как и прощение, может быть наказанием. А страх — естественная биологическая функция. Тот, кто не чувствует страха. — опасный идиот. Трусость — это выбор действия или бездействия, продиктованного страхом. Доблесть — путь преодоления страха. Трусость путь потворства ему.

Лена задумалась.

Ноги гудели.

Они долго шли по улицам, сворачивая то тут, то там, но продвигаясь в направлении, которое твердо указывал Флай.

«Заведет еще куда…» — сомневалась Лена.

— Ну и что? Вы разве не путаете?

— Ошибки случаются с каждым, кто ищет потерянное и познает неведомое. Люди чаще всего считают, что нашли и познали. Не все, разумеется, а обыватели. Традиция противопоставляет обывателя и фейери. Но люди не считают зазорным быть обывателями.

— А еще, — сказала она, — часто путают радость и счастье.

— Не путают, а скорее подменяют, — сказал Флай. — Часто думают, что счастье — это радость.

— А разве не так?

— Счастье — это боль или покой. Зависит от пути.

— От пути?

— От пути предназначения, которому следуют, пытаются следовать или думают, что следуют.

Что–то в этой философии было не так. С одной стороны, Флай говорил с ней как с маленькой. И она ничего с этим поделать, разумеется, не могла. С другой — он как–то приподнимал свой род над человеческим, как тот кулик, что свое болото хвалит. Ну да — они летают и могут себе позволить смотреть на людей свысока. Но, назвав всех людей обывателями, он погорячился.

— Значит, вы лучше людей? — напрямую спросила она.

— Нет, — ответил Флай и посмотрел с недоумением, дескать, стоит ли перед такой дурой лекции о высоком читать, — не лучше и не хуже. Мы другие. У нас есть много преимуществ, которые некоторые из нас используют, а некоторые нет. Мы, может быть, опытнее, мы повидали больше миров. Но и среди нас есть обыватели. Традиция превратила нас в символ, потому что людям нужны были образцы — недостижимо высокие и отталкивающе низкие. Мы подходили для этого, когда люди впервые встретились с нами.

Небо ненадолго стало серым перед рассветом, и начало наливаться синью. Звезды померкли, а потом принялись истаивать, поглощаемые синевой. Впереди меж домами все чаще стала светиться пустота. Будто там, впереди — край света. Или нет — конец города и начало света. Подкрадывалась прохлада, пробиралась под одежду и дразнила кожу.

Лена не без удивления заметила, что вокруг стали появляться многочисленные прохожие. И все они стремились туда же — к свету в конце перспектив улиц. Сначала одинокие фигуры, ссутуленные, кутающиеся в пальто и плащи. Некоторые в надвинутых диковинных шляпах. Потом стала появляться публика поживее — стайки нарядных девушек в распахнутых шубках и накидках поверх праздничных платьев. Они щебетали вполголоса, пересмеивались. К ним постоянно присоединялись новые, кружащие юбками и шляпками…

Молодые пары, молча прильнув друг к другу, шли не быстро, но все равно поспешно в том же направлении.

А еще чуть позже стали появляться повозки, плотно загруженные оживленными пассажирами.

Было ощущение, что в эту кромешную рань словно все стекаются на какой–то праздник.

Протарахтели с сопящим звуком диковинные автомобили, похожие на кареты… Длинный, открытый красный паромотор поравнялся с Леной и Флаем и притормозил, засипел, пустил облачко пара.

— У нас есть пара свободных мест, — обратилась к ним дородная дама с зонтиком и бобровой опушкой пальто вокруг шеи, — не откажетесь подъехать остаток пути с нами?

Дама стояла в длинном салоне, покачиваясь. От нее ощутимо веяло медом и алкоголем. Она покачнулась, рухнула на сиденье, перевесилась бюстом через дверку и посмотрела на Лену блаженным взглядом нетрезвого мопса.

— Я достойная госпожа Куст, — сказала она, — Агнесс Гудвин Порп Куст. А вы, дитя мое?

— Лена, — сказала Лена, но, сообразив, что для солидности это слишком коротко, перевела свою фамилию Белозерова: — Лена Уайт Лейк. По прозвищу Тяпа.

Услышав это, дама Куст отшатнулась, словно ее щелкнули по носу. Флай хмыкнул.

Потом, решив, видимо, что это шутка, дама захихикала.

Она была очень забавна, и ее попутчики — не менее. Среди них наличествовали: рыцарь в доспехах из толстых пластин внахлест, от чего походил на еловую шишку, натуральная принцесса, два инкубаторских, неразличимо похожих друг на друга джентльмена в клетчатом и девушки в розовом и красном. Возницу в черном плаще и неимоверно высоком цилиндре Лена не посчитала.

В паромоторе действительно имелась пара свободных мест напротив леди Куст.

Лена умоляюще посмотрела на Флая. Ноги просто отнимались. Она же прошла полмира за эту ночь! Флай благосклонно улыбнулся и взялся за ручку двери.

Когда все расселись поудобнее, возница открыл клапаны, и паромотор с шипением двинул вперед по улице, обгоняя поток людей, целеустремленно стремившихся в одну сторону.

Мадам Куст немедленно начала болтать. Оказывается, люди в повозке — ряженые, что–то вроде самодеятельной труппы, которую возглавляет она — мадам Куст. И на празднике, который вот–вот начнется, они должны изображать неких мифологических персонажей.

Лена не вслушивалась, поэтому не уразумела, что это за персонажи. Тем более что знание об этом всем присутствующим казалось само собой разумеющимся, и подробностей никто не уточнял. Вот только принцесса должна была изображать именно ту, чьим именем представилась Лена. Мадам захихикала, а принцесса кивнула, ревниво поджав губки.

По мере приближения к берегу моря все притихли. Мадам Куст сделалась какой–то величественной и одухотворенной, словно была причастна и посвящена. Причастна к таинству.

Посвящена в сокровенное знание.

* * *

Мрачный, как черная повозка смерти, паромотор Клауса Шмидта остановился на сумрачной улице в квартале меблированных комнат. Здесь обитали весьма разнообразные личности.

Был предрассветный час, сизый и зыбкий. На улице ни души, вот разве что одинокий ватермен шагал рядом с понурой лошадкой, тащившей бочку под негромкий, отчетливый цокот копыт и шелест колес.

В одной руке ватермен держал вожжи, а в другой шланг, которым привычно поводил из стороны в сторону, омывая булыжную мостовую, иногда прицельно направляя струю воды на частички мусора и отправляя их в ливневые стоки.

Привычным взглядом ватермен оглядел шесть колес паромотора и сапоги человека, вышедшего из него. И колеса, и сапоги были чистыми. Ватермен удовлетворенно кивнул в ответ на свои бесхитростные мысли.

Он потянул рычажок на оглобле, приводя в движение вентиль на маленьком паровом насосе: улица довольно чистая, и воду можно поберечь, уменьшив напор.

Шмидт в развевающемся плаще, размашисто шагая, направился к своему подъезду. Огромные сапоги, кажущиеся весьма тяжелыми, ступали по мостовой почти бесшумно.

Ватермен посмотрел ему вслед.

Кто этот человек?

Работник ночных улиц не одобрял полуночных прохожих, если это не фонарщик или расклейщик афиш. Все другие люди должны спать ночью, полагал этот человек, спать — и дать возможность специальным людям прибрать к утру Мир, обновить его, сделать вновь опрятным и уютным.

Нет уж, если кто–то в такой час не спит, не отправляет ночную работу или, уж в крайнем случае — не предается грезам любви, не создает произведение искусства, то такой человек, само собою, — противник того, чтобы поутру Мир стал лучше.

По одежде человека, спешившего к подъезду в предутренний час, ватермен не мог судить о его месте в обществе, не заметил также ни цехового знака, ни герба. Однако этот человек правил паромотором. Нет, по мнению блюстителя чистоты улиц, это был неправильный человек. Нехороший.


Шмидт вернулся домой после дела. Карло не было в городе, и Клаус был предоставлен сам себе. В его жизни крайне редко случались подобные моменты.

Шмидт пребывал в самом скверном расположении духа. Еще бы! Мистер Бенелли будет в ярости. Шмидт провалил дело. В сумраке его души блуждали противоречивые чувства.

Ведь он все сделал правильно. Он одним только чутьем и наитием вычислил этого мерзкого Флая[17]. Он определился с кругом поиска, ходил, вынюхивал и выспрашивал там и сям. Но иногда спрашивать даже и не требовалось. Придя в какое–то место, Шмидт чувствовал, что это не то, Флая здесь не было и не будет. Он настиг его. Он подобрался к нему вплотную, вот только не сумел его схватить.

Это было невероятно!

Неправильно, вот что!

Возмутительно и неправильно.

Шмидт никак не мог понять, что сделал не так. Он не подвергал свои действия анализу. Не в его натуре анализировать. Он должен был чувствовать. Но он не чувствовал ошибки.

Он знал тем не менее, что ничего необратимого не произошло. Флай не уйдет от него. Шмидт теперь ощущал Флая. Он видел его глаза. Флай был таким же, как он — Шмидт.

Да, конечно, Флай был мерзкой крылатой тварью — врагом людей. Врагом только лишь потому, что был иным. Он был чужим и чуждым.

Но в то же время его стремления были понятны Шмидту. Флай сосредоточен на своей задаче, своей миссии, своей цели. И значит, он не будет скрываться. Он будет делать дело, которому предназначил себя. Он постарается выполнить свою миссию в любых обстоятельствах — под огнем и в стремнине потопа. Даже прощаясь с жизнью, Флай будет тянуться мертвеющей рукой к оружию, чтобы осуществить свой замысел.

Шмидт не размышлял о том, какое дело задумал Флай, но он теперь чувствовал это существо. Флай был таким же чудовищем, крадущимся во мраке, как он — Шмидт. И значит, они снова встретятся.

Непременно.

Однако господину Бенелли не объяснишь этого. Кроме того, Шмидт, даже обладай он красноречием, не смог бы передать своих чувств, потому что не формулировал и не анализировал их.

Но даже если бы он знал слова, которые помогли бы ему в этом нелегком деле… Даже если бы он разобрался в себе, к чему никогда не стремился, он и не подумал бы объяснять своему боссу сложных резонов, из которых следовало, что катастрофы не случилось из–за того, что Флай на свободе.

Для господина Бенелли все ясно и просто. Шмидт должен был схватить Флая и не сделал этого. А значит, провинился.

Шмидт не станет оправдываться. Он доложит все как есть. Еще он должен будет рассказать о том, как собирается поймать Флая. Шмидту даже в голову не приходило, что он ни слова не сможет сказать о том, как именно он собирается ловить беглеца. Он собирался сказать, что пойдет по следу Флая и настигнет. Он не потеряет след. Он теперь чувствует его.

И ни на секунду Шмидт не задумывался о том, как отнесется к этому его босс.

Такая вот путаница.

* * *

Лена отнеслась к тому, что ее зачислили в какие–то мифические персонажи, весьма легкомысленно. Это лишь на миг озадачило ее, но тут же забылось.

То ли дело Флай. Он сразу приосанился и величественно кивнул каким–то своим мыслям.

В глубоком молчании, в торжественной тишине, которой трудно ожидать при огромном скоплении восторженных людей, собравшихся на побережье, начало происходить волшебство.

Море налилось изумрудным сиянием. Лучи солнца сверкали на гранях воли. Казалось, из пучины поднимаются вызванные светилом огни, всплывают и начинают пляски на волнах…

Лена залюбовалась. В какой–то миг она уверилась: да, это и есть волшебство, на которое собрался народ — и преисполнилась благодарности загадочному крылатому, который, невзирая на ее усталость и уговоры сразу проводить ее «домой» притащил ее сюда.

Она решила — никогда не забудет этой красоты, какой бы долгой и увлекательной ни оказалась ее дальнейшая жизнь.

Она ошибалась.

Это была только прелюдия к чуду.

Едва солнечные лучи коснулись береговой линии, пляж вспыхнул и засиял яркими лучами всех цветов радуги, начал играть и переливаться, словно весь был усыпан драгоценностями, а не крупной галькой.

Угол освещения менялся, сияние усиливалось и менялось вслед за движением лучей светила.

— Ух… — сказала Лена восторженно.

И едва она хотела повернуться к стоящему позади нее Флаю, чтобы поблагодарить его за это зрелище, весь берег буквально взорвался.

Тысячи, сотни тысяч огромных разноцветных бабочек лавиной взвились в воздух и закружили в причудливом танце. Лена почувствовала, что сердце ее разорвется сейчас.

Это — действительно волшебство. Подлинное, всамделишное — настоящее чудо.

Не фокус–покус и не морок колдуна из сказки.

Чудо как оно есть!

— Это прибойники, — сказал Флай, стоящий позади, — раз в году, в этот день они вылупляются из своих коконов, чтобы совершить танец любви, оставить потомство на пляже в полосе прибоя и умереть. Большую часть жизни они проводят в виде личинок, по мере роста достраивая домики из прибрежной гальки. А в этот день совершают чудо.

Великолепное разноцветное облако бабочек, кружась и сверкая, поднималось все выше и выше, пока не превратилось лишь в слабое марево в вышине.

То тут, то там среди клубящегося воздуха вспыхивали цветные блики, когда лучи отражались от крыльев.

— Как здорово! — сказала Лена.

Она хотела добавить, что это так же красиво, как салют на День Победы, особенно когда стреляют «мерцалками», но тут же подумала, что, во–первых, фейери никогда такого не видел, а, во–вторых, поняла — это волшебное живое и мимолетное радужное великолепие в небе тронуло ее сильнее любого салюта.

— Теперь пойдем к воде, — подтолкнул ее Флай.

— Зачем?

— Увидишь.

— Но что там?

— Чудеса не кончились.

Лена подчинилась, видя, что все люди потихоньку тронулись к линии прибоя. В основном это были молодые пары.

Лена подумала, что ее спутник может быть и не очень–то молодо выглядит, но он же фей!

Причастность к этой тайне вызывала у нее эротическое переживание… Впрочем, она не догадывалась, что оно именно эротическое. Это было какое–то возвышенное, приятное томление во всем теле. Жизнь еще и не думала налаживаться, но становилась все интереснее.

— Вот, смотрите, юная леди, — сказал Флай, показывая длинным пальцем под ноги.

Лена посмотрела и убедилась, что пляж действительно усыпан не столько галькой, сколько разными самоцветами.

— Прибойникам все равно, из чего строить домики, — сказал Флай, — и люди дают им самоцветы.

Он наклонился и поднял предмет, похожий на очень большую сигару или авторучку. Предмет был естественным ювелирным украшением. Подбирая разбросанные по пляжу самоцветы, личинки строили из них изящные трубочки–жилища.

Что–то было в этом шедевре абсолютное, совершенное и трогательное.

Личинки не различали камни по красоте и ценности. Здесь был простой камешек и кусочек желтого металла (золота?), обточенный прибоем, и камни разных цветов и ценности.

— Это дар вам, юная леди. Можно держать в кармане, а можно носить как украшение.

Лена взяла в руки чудесную трубочку, оказавшуюся гораздо легче, чем казалось на вид.

Поблагодарила.

— В жизни людей или таких, как я, тоже есть подобный выбор, — лукаво сказал Флай.

— Не понимаю…

— Все просто.

— Да?

— Да.

— Что–то я… — она пожала плечами.

— Нам все равно нужно из чего–то строить свою жизнь Так почему бы не взять строительный материал посимпатичнее?

Лена хихикнула. И тут же задумалась.

Но подумать ей не дали.

* * *

Шмидт обитал в доме из темного, цвета запекшейся крови кирпича, в ночи, при свете газовых фонарей, казавшемся совсем черным.

Дом в три этажа с косо нахлобученной крышей стоял на развилке разомкнувшихся рогаткой узких улиц, в очень старом районе. Таким образом и из такого кирпича никто уже пару сотен зодиаков не строил.

Дом не выглядел ветхим. Просто врос в землю. Окна первого этажа едва не под ноги редким прохожим глядели, будто дом плыл в море булыжной мостовой…

Клиновидная форма этого сооружения налагала неизгладимый отпечаток на форму всех помещений. Обе комнатки в квартире Шмидта на третьем этаже имели форму трапеций. Почивал Шмидт в спальне — головой к самой узкой стене иа восток. По обе руки и над изголовьем кровати было три одинаковых узких окна.

Такой необычайный обзор вселял в Шмидта неосознанную убежденность в тактическом превосходстве над всем миром. Спать в этой комнате ему приходилось не часто. Но сам факт существования в мире этой комнаты, где бы Шмидт ни находился — исполнял его существо уверенности в том, что все непременно сложится успешно.

Не то чтобы он вспоминал о доме, находясь в далеких краях, — специально не вспоминал, но и не забывал никогда.

Прежде у Шмидта никогда не было дома. И когда однажды мистер Бенелли предоставил ему эту конуру в бессрочное и безвозмездное пользование, Шмидт проникся к боссу исключительным почтением и даже почитанием.

Дверь подъезда была отперта. Не то чтобы привратник манкировал своими прямыми обязанностями, но жильцы подобрались в основном неспокойные. Многие приходили затемно или покидали жилище на рассвете. За имущество здесь никто не волновался, попросту не имея оного. А счетных колец на посохе привратника и без того недоставало на всех жильцов.

Шмидт тихо прокрался мимо привратницкой, бесшумно поднялся на третий этаж и пошел по узкому, бесконечному коридору, мимо череды дверей маленьких квартир в самый конец дома, в самую узкую его часть, где помещалась его келья.


В его квартирке отсутствовала прихожая. Повозив ключом в замке и открыв дверь, Шмидт очутился сразу в кухне, пахнущей вовсе не пищей, а квасцами. Весь потолок был увешан сушившимися на рогатках крошечными шкурками.

Привычным движением Шмидт взял в руки большую жестяную банку и открыл крышку. В банке помещался навоз. Множество червей вились там, норовя подняться по гладким стенкам и оскальзываясь.

Шмидт толкнул ногой дверь в следующую комнату и зачерпнул лапищей червей из банки.

В самой большой комнате царила сырость и стоял какой то особенный, спертый воздух. Маленькая огороженная дорожка вела прямо насквозь комнаты к двери спальни. По бокам ее была насыпана земля, покрывая весь, кроме дорожки, пол. Широким жестом сеятеля Шмидт бросил по горсти червей влево и вправо от себя.

Черви немедленно принялись тыкаться слепыми носами в землю, зарываться туда, где их найдут домашние любимцы Шмидта — кроты.

Войдя в спальню, Клаус поставил банку у порога и закрыл ее, притворил дверь, сиял свой любимый плат и повесил его на деревянного болвана; на шар, венчающий спинку кровати повесил кепку, торопливо — нога об ногу, стянул короткие сапоги. и рухнул ничком на кровать, не раздеваясь. Впереди было несколько часов спокойного сна, каким спят только счастливые лишенные сомнений люди. Когда спустя несколько мгновений восходящее солнце зарумянило покрытый шрамами череп Клауса, бросая лучи через оконце над изголовьем, он уже спал.

* * *

Лена обратила внимание — оживленный сбор драгоценных трубочек закончен и начинается новое действо.

Появились откуда–то стулья и столики. Все собравшиеся рассаживались группами. Похоже было, что они собираются здесь остаться надолго.

Какие–то люди разносили еду и напитки.

На периферии собрания задымили передвижные печки и что–то вроде мангалов.

— У тебя еще много вопросов о нас, фейери, — тихо, чтобы никто не услышал, сказал Флай, — но для них сейчас не время. Лучше спрашивай о мире людей. Как видишь, этот мир не менее удивителен, чем крылья и полет.

Лена заглянула в глаза крылатого снизу вверх.

— Хорошо, — кивнула она.

— Мы не всегда были такими, — сказал Флай запросто, — фейери не всегда были похожи на людей. Мы очень изменились. В нашей крови есть способность меняться, приспосабливаться, подражать. Мы смогли скрываться среди людей, почти не отличаясь от них. Но скоро нам придется меняться вновь.

Лена почувствовала, что больше эту тему развивать не следует. Что–то жуткое чудилось ей в подробностях, которыми так удивительно охотно делился с нею Флай[18].

«Ладно, — подумала Лена, — у меня много вопросов. Много каверзных вопросов. Не меньше, чем у Турандот».

НЛО, случайная вспышка на экране радара или пролет летательного аппарата из одного мира в другой и обратно.

— Я НЛО! — сказала Лена…

Это вернуло ее к воспоминанию о том, как она сюда попала.

— Что? — переспросил Флай.

— Я НЛО. Вы тоже НЛО.

Флай ненадолго нахмурился.

Подошел лотошник и, улыбаясь, предложил чашки горячего напитка и крендельки. Флай взял напиток. Лена увидела на подносе вазочку со знакомыми уже леденцами.

— Конфетки, — обрадовалась она и потянулась к вазочке.

Лицо лотошника мгновенно прекратило улыбаться и вытянулось. Он попытался отодвинуть свой лоток подальше от девушки, не сводя с нее взгляда, исполненного возмущения и негодования. Но ловкая Лена уже запустила руку в горку конфет и половину горсти отправила в рот.

Флай недоуменно замер.

— Что? — не поняла такой реакции девушка, задорно хрустя леденцами.

— Кроме того, что употребление кенди–табс юной леди идет вразрез с заведенными в обществе порядками, — ответил Флай строго, — я просто не могу не предостеречь вас.

— От чего? Много сладкого вредно?

Флай набрал в легкие воздух и, сделав паузу, медленно выдохнул, прикрыв глаза.

— Будьте поосторожнее с кенди–табс. Взрослые мужчины, привычные к ним и контролирующие свое поведение в любых ситуациях, употребляют их с осторожностью. С разбором. И понемногу.

— Обещаю не обожраться! — засмеялась немедленно повеселевшая Лена.

Она чувствовала, что усталость улетучивается. Хотелось сделать что–то будоражащее, даже нахальное!

Ну что бы такого натворить? А то все тут такие чопорные такие степенные. На все–то вопросы у них есть ответы… Все–то у них по полочкам. А говорят–то все загадками, будто за дурочку считают. Я вам сейчас тут такую дурочку включу!


Наступил час славы для достойной госпожи Агнесс Гудвин Порп Куст. Она кликнула свой самодеятельный театр. Принцесса и рыцарь, джентльмены и дамы окружили ее. Кроме приехавших в красной машине вместе с мадам, подтянулись многочисленные добровольцы. Всех вновь охватило оживление.

Какие–то разыгравшиеся, вихляющиеся юноши раздавали всем желающим белые и красные балахоны. Добровольцы набрасывали эти балахоны на плечи поверх одежды и ловко закутывались в них, причем чувствовалось, что действие это для них привычно.

Трости, шляпы, перчатки, саквояжи и сумочки, ничуть не смущаясь, бросали в корзины, которые относились теми же молодыми весельчаками выше по склону и расставлялись в ряды.

Вскоре на пляже образовалась целая толпа в балахонах.

Красные и белые балахоны выстраивались в шеренги. Шеренги формировались в небольшие каре, да так ловко и толково, что становилось понятно: у мужчин сильны когда–то приобретенные навыки построения.

«НВП у них тут преподают как следует, без формализма!» — оценила Лена.

Она обратила внимание, что чередование красных и белых балахонов имеет какую–то систему — через один, через два, через три. Складывался какой–то ритмичный, бодрый, будто музыкальный рисунок. Непонятно, но воодушевляет.

— А что творится–то? — спросила Лена.

— Постарайтесь взять себя в руки и наблюдайте, — ласково сказал Флай.

Похоже, поведение Лены его больше не возмущало, а развлекало. Что–то он для себя понял и решил. Знать бы что?

Дамы, вознамерившиеся принять участие в загадочном действе, скинули верхнюю одежду и оказались в одинаковых простых платьях до пят. Фисташковые, жемчужные и белые цвета этих платьев, так же как балахоны двух цветов, намекали на какую–то систему.

Вот наконец появились «принцесса» и «витязь в сверкающих доспехах», похожий на сосновую шишку.

Мадам Куст суетилась, но как–то с достоинством и значением; руководила, но как–то очень ненавязчиво.

Лена вдруг поняла — мадам Куст поразительно напоминает завуча ее школы Евгению Феофановну по прозвищу Гингема. Не портретно, так сказать, но повадкой и властностью.

Лена захихикала.

Гингема всегда вызывала трудно превозмогаемое желание сделать что–то поперек и назло.

Остатки леденцов прилипли к вспотевшей ладони, и Лена неловким жестом, едва не упав, стряхнула их с руки.

Леденцы разлетелись, присоединившись к самоцветам на пляже. Мысль о том, что личинки–ювелиры примут конфеты за камушки, показалась исключительно свежей и забавной. Лена расхохоталась в голос, привлекая к себе внимание. Даже мадам Куст строго покосилась на нее. Но строгий взгляд произвел прямо противоположное действие, и расшалившаяся Лена показала чопорной мадам язык.

Зрители выстроились на пологом берегу обширным амфитеатром вокруг участников представления.

Огромная толпа демонстрировала феноменальную способность к самоорганизации: ни тебе давки и толкотни, ни вытянутых шей, ни стремления пробиться в первые ряды. Кто–то остался за столиком, и всем было удобно.

Шишковитязь встал на исходную позицию метрах в десяти от берега, принял позу и ждал начала. Все затаили дыхание. Лена тихонько прыснула. Но на нее не обратили внимания или старались не обращать.

Два джентльмена в клетчатых сюртуках подошли к рыцарю и набросили ему на плечи какую–то темную (медвежью?) шкуру, заставившую его слегка пошатнуться.

Тем временем «принцесса» подошла к самой воде и, скинув туфли, сделала знак.

К ней немедленно подбежали две ассистентки в жемчужном и салатном платьях и… быстро начали помогать ей снимать платье. Вскоре она осталась голой…

Нет, это Лене сначала показалось, что девушка обнажена. С десяти метров так и выглядело. На девушке был купальный костюм телесного цвета — штанишки до колен и блузка с короткими рукавами. Еще на ней были перчатки, сверкающие жемчужинами и многочисленными серебряными цепочками, а на голове красовалась прекрасная диадема.

Лена издала какой–то утробный звук, сдерживая смех из последних сил.

Ассистентки помогли бывшей принцессе войти в воду, так, чтобы ласковая волна едва доставала до колен.

Лена чувствовала, что сейчас взорвется, завопит, пройдется перед этими чудиками колесом. Что–то она такое сделает! Весь этот серьезный спектакль был тем смешнее, чем серьезнее к нему относились присутствующие.

Бывшая принцесса, теперь не то Венера, из пены рожденная, не то… Как их? Наяда? Ундина? Лена не была уверена и насчет Венеры. Может, это была Афродита или кто–то еще… Короче, она приняла картинную позу и…

Красные и белые балахоны грянули хором на много голосов что–то с горловым звучанием, что–то мелодичное, залихватское и плясовое, без слов. Женщины в длинных платьях закружились в танце не хуже профессионального балета! Наяда–Афродита начала изображать пантомиму в духе «морская фигура, замри» с какими–то плавательными движениями.

А шишкорыцарь простер к ней руки и двинулся в ее сторону походкой сомнамбулы. Словом — пошла потеха!

Лена оглянулась на Флая. Он смотрел не на представление. Он смотрел на нее — Ленку — и чего–то ждал.

Флай протянул к ней руку и, вскинув бровь, одним движением подбородка приободрил, дескать: «Ну? Если ты хочешь что–то отчудить, то самое время. Либо валяй, либо пойдем уже отсюда».

И Лена отчудила.

Она отдала ему плащ, немедленно скинула свой костюм разбойницы, разбежалась, врезалась в холодную, обжигающую воду, нырнула и… вынырнув метров через двадцать от берега, поплыла. Поначалу она обозначила мощный баттерфляй, чтобы согреться, а потом рванула брассом.

Плаванием она занималась серьезно с пяти лет. И плавала на разряд. У нее и был бы разряд, будь он ей нужен.

Вода, поначалу показавшаяся ей ледяной, не так уж и холодна. Жизнь прекрасна. Что еще? Ах, зрители…

Купание отрезвило. Не полностью, но пришло раскаяние. Нырять–то было весело. А вот выходить из воды ей придется голышом при многосотенной толпе. Незадача!

И тут она заметила только, что хор стих и на берегу раздаются какие–то звуки — «ахи» и «охи». Восклицания, которые мог бы издавать призрак, а не живые люди.

Лена повернулась и поплыла к берегу. Саженками. Она старалась выскочить из воды повыше, чтобы увидеть, что там творится на берегу. Может, увидев голую девушку не понарошку, эти люди разбежались в панике? Было бы неплохо. Немного неудобно перед милыми в общем–то людьми, но это решило бы проблему выхода из воды.

И вдруг она увидела над гребнем волны, что берег чудесным образом переменился. Не было покатого склона со зрителями, города над ним. Дирижаблей в небе. Ничего такого.

Вместо этого — поросший лесом обрывистый склон. Всадники в огромных шлемах, похожих на кабаньи головы. Парусные лодки у берега и полуголый гигант в медвежьей шкуре, стоящий на щите, поддерживаемом дюжими молодцами в панцирях.

Гигант смотрел на нее, и пламя сожженных городов сияло в его глазах.

Над следующим гребнем волны Лена выдернула себя из воды повыше.

Но видение исчезло.

Все было по–прежнему: силуэт города, дома на набережной над пологим склоном. Белые и красные балахоны, сломавшие строй и очутившиеся у воды, вокруг рыцаря, похожего на шишку.

Рыцарь вошел в воду.

«Утонет, — подумала Лена уверенно, — этот придурок утонет, как топор, из–за меня!»

Нет, парень, изображавший шишкорыцаря, был где–то даже симпатичным. Не таким одуряюще–притягательным, как господин Остин, но Лена поплавала бы с ним при других обстоятельствах, и если бы ему хватило ума снять доспехи! Черт!

— Черт! — рявкнула раздражительная Лена и рванула к берегу со всей мочи.

Но несколько секунд спустя она поняла, что парень «в чешуе как жар горя» прилично держится на плаву. Причем доспехи ему не только не мешают, наоборот, выходило, что они работают как спасательный жилет.

Вскоре забавный поплавок, неуклюже загребающий руками, был уже рядом с ней. Он начал нести какую–то восторженную невнятицу. Но перед глазами Лены настойчиво вставал запечатленный образ жуткого гиганта в медвежьей шкуре с огнем в глазах.

Лена совершенно растерялась и безропотно позволила вынести себя на руках из воды. Парнишке было тяжело. Он шумно дышал и отдувался. Толстые пластины чешуи впивались Лене в тело, но она была почему–то счастлива. Так, словно нащупала ногой тот самый путь предназначения, о котором говорил Флай. И этот путь был радостным.

В совершенном смятении она была передана Флаю с рук на руки. Потрясенная и восторженная, словно охваченная мистическим экстазом, толпа стояла поодаль.

В просветах толпы топорщили вверх ножки опрокинутые столики и стульчики.

— У тебя конфетки нет? — прошептала Лена, уткнувшись лицом в теплую и мягкую шерсть его костюма.

Кажется, она сказала это по–русски. Но Флай понял ее. Сунул твердыми пальцами ей в холодные соленые губы леденец.

Затем он быстро, как маленького ребенка, одел ее.

Кликнул на набережной извозчика.

Полусонная Лена была усажена в бричку с поднятым верхом, и большие колеса зарокотали по брусчатке.

«Меня снова везут куда–то во сне», — подумала Лена, и ее сознание померкло, провалилось в блаженный, светлый сон.

Там были пингвины и воробьи, которые делили рыбу на берегу.

* * *

Утро сыщика Кантора началось рано.

В тот миг, когда безобразный Шмидт смежил веки и Ждущая наречения повлекла его в темные глубины сна без сновидений, антаер открыл глаза и сразу, окончательно проснулся.

Илзэ спала на животе, неприкрытая… Кантор взглянул на нее, сразу как проснулся. А она, будто почуяв его взгляд, сделала во сне вялое, но требовательное движение рукой, коснулась его могучего плеча и, убедившись, что он подле, порывисто вздохнула, счастливая, и отдалась течению реки по пути к Богине Мун, сверкающей грезами на глади, подвластной Озерной Деве.

Шатер над постелью из драгоценного изумрудного шелка с вышитыми золотом диковинными рыбами (эта редкая ткань — памятный давний трофей) был откинут и скреплен простыми черными шнурами.

Кантор коснулся рукой шелка, а потом не удержался и провел рукой по спине Илзэ, нежно и осторожно. Лопатки женщины шевельнулись в ответ на прикосновение, и Кантор отдернул руку. В памяти на миг возникла спина другой женщины, покрытая тонкой белой сеткой шрамов, различимых только вблизи.

Антаер нахмурился.

Мысль скатилась по ступенькам воспоминаний ко вчерашнему вечеру, когда он остановил паромотор возле особняка господина Мэдока, которого язык не повернется назвать достойным.

Кантор тогда наказал Лендеру ждать и отправился с визитом в одиночестве.

Он весьма опасался расспросов сочинителя о столь позднем таинственном визите, но тот будто почувствовал что–то и не стал ни о чем спрашивать.

Уже ступая на темную, шуршащую гравием дорожку, он знал что разговор будет тяжелым и неприятным, но и представить себе не мог — насколько тяжелым будет разговор, и вовсе не из–за господина Мэдока.

Возле мрачного, тягостно–роскошного особняка Кантор увидел под навесом паромотор с откинутым верхом. Антаер постоял у парадного крыльца, уже поставив ногу на ступень. Но смотрел он на этот паромотор.

Очертания машины были хищными и стремительными. Щучий нос сверкал лаком черного дерева, Под крышкой помещалось отделение для дамского багажа.

На укрывающих передние колеса стреловидных крыльях в массивных отражателях установлены хрустальные светильники, которые поворачивались вместе с колесами. Орнамент друидов на кованых дисках светился чистым лунным серебром.

«Она любит серебро», — машинально подумал Кантор о владелице скоростного паромотора.

Сильно скошенное ветровое стекло, горностаевый мех на спинках сидений, рифленые кожухи двух горизонтальных паротрубных котлов. Во всем светилось присутствие той, кому принадлежал этот экипаж.

Ручки на дверях в виде серебряных, точного литья, саламандр.

Кантор не удержался и подошел к стремительному аппарату, исполненному изящества и мощи. Он, как завороженный, невольно коснулся гладкой холодной спинки саламандры, пальцы скользнули вокруг серебряного тельца, и раздался сухой щелчок.

Затем прозвучали несколько тактов известной мелодии.

«Кукла Смерть», — вспомнил Кантор старую, но по–прежнему популярную песню.

Дверца приоткрылась. Из салона что–то скользнуло и шлепнулось под ноги антаеру. Маленькая серебристая сандалия. Кантор поднял ее и невольно улыбнулся. Какая миниатюрная ножка…

Практично переобуваться в сандалии для управления паромотором. Она всегда была убийственно практичной. В этом часть ее безумия.

Кантор вернул находку на место и захлопнул дверцу великолепного экипажа штучной работы. Пройдя под навесом, он вернулся к парадному крыльцу.

Дверной молоток был выполнен в форме головы вепря. Это восходило к спорной теории владельца дома о том, что среди опричников Грейт Шедоу были не одни только аристократы. Вот к роду одного из таких не джентльменов господин Мэдок и возводил свою родословную. С наивной надменностью деловой человек полагал, что благодари этому ему многое можно простить.

Люди, которых трудно назвать достойными, часто прибегают к подобным уловкам. У них всегда находится какой–то аргумент, на который можно списать не самые благовидные деяния.

Кантор грохнул молотком в дверь, может быть, слишком старательно для позднего часа.

Средоточием тревожных сумерек воздвигся возле него привратник. В суровом молчании он смерил визитера взглядом, повернул на посохе счетное колечко и привел в действие механизм открывания дверей.

В огромном скудно освещенном холле с восемью колоннами в два ряда Кантора ждал уже дворецкий.

Лиловый фроккот, белый росчерк воротничка, черный муаровый бант, цветок розы в петлице. В руке — подсвечник. На пальце — острый аметист, в причудливом кольце — разверстая пасть змеи служит оправой камню.

— Что доложить?

Чем ничтожнее человек, тем надменнее его слуги.

— Скажите, что явился призрак правосудия из прошлого.

— Мне так и сказать?

Он говорил, словно бросал крупный жемчуг на серебряное блюдо. В голосе чувствовались интонации хозяина.

— Так и скажите.

— Возможно, я так и сделаю…

— Уж постарайтесь не расплескать слова по дороге. Боюсь, что чаша, призванная служить вместилищем служения, у тебя переполнена до краев спесью, и для чего–то большего и ней нет места.

Кривая усмешка.

— Мне и это нужно запомнить?

— Не утруждайся.

— В таком случае я немедленно отправлюсь к господину.

— Я–то думал, что ты уже вернулся.

Не потрудившись принять верхнюю одежду и головной убор визитера, дворецкий двинулся в глубь холла, рассыпая зловещие блики по золоту лепнины дрожащим светом высоко поднятого канделябра.

Прием был подчеркнуто прохладным.

Антаер Кантор подосадовал на то, что его ремесло предполагает защиту от опасности всякого. Но это было малодушное направление мыслей, продиктованное влиянием момента.

Тем не менее Кантор решил для себя, что если его примут и удостоят беседы, он будет краток и только выполнит свой долг. А вот если хозяин дома не пожелает уделить ему драгоценное время, то уж тогда Кантор приложит максимум усилий к тому, чтобы заставить себя выслушать и не станет щадить визави.

Под максимумом усилий Кантор понимал весьма широкий круг средств, которыми располагал. Тех самых средств, что снискали ему славу антаера, не всегда придерживающегося принятых в обществе и его ремесле уложений.

В арсенале Кантора были и насилие над личными людьми достойных господ, и скрытное проникновение, и многое другое. А также весьма замысловатые сочетания опробованных ранее методов.

Теперь же Кантора подстегивали раздражение и пагубное влияние человека–саламандры, своим примером подсказывавшего нетривиальные решения задач.

Ну и старая боль. Эта женщина… Она была сейчас в доме. Кантор и вне профессии полагал себя человеком хладнокровным и практичным, но отдавал себе отчет в том, как будоражит кровь сам факт Ее присутствия и перспектива увидеть Ее.

Он как бы со стороны видел, что теперь готов на любое безумие. И ничего с этим поделать было решительно невозможно.

Она мыслила объемно и масштабно. Она легко читала в душах людей. И способна была и принять, и оценить — как выдержку, так и шкодливый фортель.

Разумеется, Кантор не мог сам себе признаться в том, как именно хотел бы предстать перед ее лучистыми глазами. Тем более что цели это никакой не имело и не могло иметь в силу целого комплекса причин.

Кантор не сомневался, что «специальные люди», шныряющие по дому Мэдока, уже на подходе рассмотрели его и установили личность. Поэтому и не назвался впрямую. Да и хозяин дома не мог не догадаться о том, кто и с чем пришел к нему в такой час.

Наконец явился дворецкий.

И по его виду было ясно с первого взгляда, что он принес отказ в аудиенции.

Этот дворецкий явно был из бывших тоби — личных бодигардов. Личный охранник, проявивший себя как личность, способная мыслить, а не только работать кулаками, и со временем выслужившийся. Господина Мэдока окружали в основном такие люди.

— Достойный господин Мэдок не расположен принять вас теперь, — со спесью, хлеставшей через край, провозгласил бывший тоби.

— Вот как?

— Именно так.

— А ты не перепутал чего–то по дороге? Может, тебе напомнить, что ты должен был сказать?

— У меня хорошая память, мистер.

— Вот досада… — Кантор изобразил нарочитое смущение неудавшегося просителя, — мне–то так нужно было повидать твоего босса именно сегодня. Завтра, видишь ли, может статься поздно.

— Не буду лицемерить. Я вам не сочувствую.

— А чем же так занят твой хозяин?

— Мне не следует распространяться на эту тему, — дворецкий скроил наглую улыбочку, — но вам я скажу, не из сочувствия, а скорее напротив. У достойного господина сейчас очень молодая и очень красивая дама. И он будет занят ею.

— Да уж, не стоило тебе распространяться об этом. — Возможно, дворецкий и хотел этими словами уязвить сыщика, но достиг он противоположного эффекта. — Ты соврал. Вот уж соврал, так соврал. И не лепи гримасу. Эта дама известна уж тем, что она вынужденный деловой партнер братьев Мэдоков и нечего туману напускать там, где видно ясно.

— Вы уличаете меня во лжи? — дворецкий не выдержал явного оскорбления, хотя и лучше, чем кто–либо, знал, что Кантор прав.

Он сжал в кулак свободную левую руку. А правой так стиснул подсвечник, что, казалось, сейчас переломит его.

Пламя свечей дрогнуло и заплясало.

— Я вижу, ты желаешь объясниться? — Кантор почти провоцировал его на потасовку.

— Я готов…

— А я нет.

Отказ от боя был едва ли не большим оскорблением.

— Отчего же? — прорычал бывший тоби. — Страшно?

— Да уж больно ты грозен… Лучше мне убраться подобру–поздорову, а? — И возвращая дворецкого в круг непосредственных обязанностей, которые тот не мог не исполнить, поинтересовался: — Так что мне предпринять, дабы повидать господина Мэдока?

— Явитесь в контору к часу, положенному для записи на прием. Да лучше приходите загодя, ибо просителей много. Изложите свое дело, и ваша просьба будет рассмотрена. О времени визита, его длительности и протоколе вам сообщат, если сочтут, что ваше дело достойно внимания, — едва сдерживаясь, отчеканил дворецкий.

— Ага! Да. Так, значит. Хорошо. Ты мне очень помог. Ну, пока, служи дальше.

И Кантор покинул дом в полной уверенности, что веселье только начинается. Он не ошибался.

Едва Кантор покинул холл, привратник затворил дверь и повернул колечко на посохе, исключая Кантора из числа гостей.

Кантор сделал неопределенный жест, который можно было понять как прощальный и удалился в темную аллею.

Он не сомневался, что за ним будут следить через окно, пока он не скроется во мраке, равно как был убежден и в том, что внутри дома есть как минимум три человека, которые не сомневаются, что он вернется.

Но его интересовало мнение на этот счет только одного из них. Только Ее мнение.

Сны сбываются иногда, думал сыщик. Пусть плохие сны сбываются у тех, кто этого заслуживает. Вот что.

Он свернул, едва убедился, что из дома его не видно.

Куст можжевельника высотой примерно с Кантора показался ему весьма подходящим на роль болвана для верхнего платья. Антаер обрядил куст в свои пальто и котелок.

Остался удовлетворен.

Ветра не было, и вероятность того, что пальто упадет, испачкается и помнется, можно было считать ничтожно малой.


Надсаженные бурным образом жизни, частыми боями и нещадными тренировками коленные суставы дворецкого разговаривали друг с другом жалобными голосами и мстительно причиняли хозяину боль, когда он поднимался в левую башенку над фасадом особняка.

Там на площадке находился человек, вооруженный зрительной трубой.

— Ну что, — морщась, поинтересовался дворецкий, — ты видишь его, Поланик?

— Да.

— Ты все время следил за ним?

— Да, босс.

— Сколько раз говорить, что босс не я? Господин Мэдок босс!

— Да, сэр.

— Так ты не выпускал его из поля зрения?

— Темно, сэр. В какой–то момент мне показалось, что я его потерял за деревьями.

— Потерял?

— Мне так показалось.

— Показалось ему… И что?

— Но сейчас я его вижу.

— Что он делает?

— Стоит.

— Просто стоит?

— Ну да… Просто стоит. Как–то странно он наклонился. Но стоит на месте. Наблюдает за домом.

— Это хитрая бестия. От него можно ждать чего угодно.

— Взгляните сами, сэр.

Дворецкий взял у наблюдателя зрительную трубу и вскоре действительно мог констатировать, что сыщик стоит не шевелясь, только странно скособочившись.

— Стоит, — злобно проговорил бывший тоби.

— А босс что… Опасается этого человека?

— Босс опасается не его. Это… Это сам Кантор! Предвестник ангела Последнего Дня!

— А что ему нужно? — осмелился поинтересоваться Поланик, вновь принимая из рук начальника трубу и возобновляя наблюдение.

— А я откуда знаю?

— Я просто спросил…

— Может, он явился, чтобы вывести из себя босса? Меня он, во всяком случае, разозлил до крайней степени.

— Тогда ему лучше убраться, — усмехнулся Поланик.

— Не поможет, — зло оскалился дворецкий, — будь он хоть сам шеф Лонг–Степ, рано или поздно я добьюсь того, чтобы он объяснился со мной, и уж поправлю ему улыбочку!

— Прошу прощения. — Поланик не хотел, чтобы гнев начальника перекинулся на него, но любопытство, похоже, было сильнее опаски, — а что приказал босс?

— Босс? А твоего ли ума дело, что мне приказал босс?

— Прошу прощения, сэр.

— Босс сказал, что я должен выпроводить этого мастера вынюхивать.

— И всё?

— Не всё.

Дворецкий подумал и сказал задумчиво:

— Не всё. Босс сказал, что антаер все равно вернется и проникнет в дом.

— Даже так? — Поланик не скрывал растерянности.

— Но я заверил, что никто не проникнет в дом. Так что не своди с этого хлыща взгляда. И если что — телефонируй немедленно. Я буду у себя.

— Всё стоит, — вздохнул наблюдатель.

— Он терпелив. Недаром его прозвали Белым Волком.

— Тот ли это Кантор, которого прозывают Пешеходом?

— А есть другой?

— Нет… Просто не верилось…

— Теперь верится?

— Теперь верится, что Пешеход вернется, если задумал вернуться. И будет говорить с боссом, сколько бы я ни торчал тут с трубой.

— Откуси себе язык, трепло!

Наблюдатель счел за благо заткнуться. У его начальника была тяжелая рука и богатый опыт в причинении увечий в воспитательных целях.


Пока их взоры были прикованы к кусту можжевельника, Кантор, ничуть не ощущая дискомфорта от холода, в своем шерстяном фроккоте, приблизился к особняку, словно тень, невидимый и неслышимый.

Еще при первом посещении дома он наметил пути подхода на этот случай. Он вовсе не был расположен играть в игры. Однако разговор с Мэдоком был необходим для расследования. Кантор должен был проверить свои предположения, а кроме того, долг диктовал ему не только предупредить богача, но и доказать ему, что своими силами тот не сможет себя защитить, а значит, должен оказать всяческую помощь следствию.

Кантор нуждался в привлечении к поискам беглеца Флая и человека–саламандры любого, сколь угодно значительного количества ресурсов, из каких бы источников они ни были почерпнуты.

Избыточный декор здания позволял влезть по стене. Практически с любой стороны здания были уступы, подобные лестницам, чем мог бы воспользоваться и не такой тренированный и опытный человек, как антаер.

Об этом, разумеется, должны были знать и люди Мэдока, но Кантор вычислил место, где его не могли видеть.

Легкий и быстрый, Кантор взлетел на крышу навеса, под которым осматривал паромотор, скользнул тенью к стене, под той самой башней, где беседовали дворецкий и наблюдатель, как раз в тот момент, когда говорили о нем, а еще через мгновение, не дав себе передышки, очутился на балконе над портиком фасада.

Сейчас ему, как он предвидел, предстояло столкнуться с кем–то из охраны.

Охранник таился в темной зале, за многостворчатыми дверьми балкона. Антаер почувствовал прилив вдохновения!

Он вынырнул из тени, после чего, не таясь, продефилировал по балкону, имитируя походку дворецкого. Шаги вразвалку и бережное отношение к больным коленям он подметил, провожая взглядом дворецкого в холле.

К таким уловкам Кантор прибегал еще в молодости. Это было не трудно. Не то чтобы всегда срабатывало, но чаще всего удавалось.

Тем более что роста он был почти такого же, как дворецкий, фроккот носил сходного покроя, а выглядеть более грузным и демонстрировать замедленную пластику движений, присущую очень сильным людям, было не сложно и куда менее искушенному человеку, чем он.

Прошагав из конца в конец балкона, Кантор прильнул к стене и стукнул в стекло костяшками пальцев.

Охранник в темной зале, совершенно не озадачившись вопросом, что делает на балконе его начальник, подошел к двери, повел носом влево и вправо, никого не увидел и, отперев дверь, высунулся наружу.

— Босс? — тихонько спросил он, и его череп столкнулся с тяжелым кулаком Кантора.

Не охнув и не издав звука громче, чем тот, что издает мешок с крупой, оброненный портовым грузчиком на пирс, бодигард провалился внутрь здания. Путь был свободен.

«А ведь Флаю и этого не потребовалось бы, — подумал Кантор с недобрым удовлетворением, — а туда же — защита и охрана, дом мой — неприступная крепость…»

Никто не высказывал антаеру этих резонов и аргументов, но он и так знал, что думали хозяин и охрана дома.

Антаер присел на корточки над телом. Проверил пульс и место удара. С неделю поболит голова, поставил он диагноз.

Потерпевший был в надежном нокауте. Кантор ничуть не смутился тем, что нанес ущерб и без того не слишком надежной охране господина Мэдока. Сняв шелковый шарф с шеи поверженного, Кантор проверил его прочность и остался удовлетворен.

Связав руки охранника, не столько с целью обезопасить тыл, сколько стараясь тем самым нанести больший психологический ущерб спесивому дворецкому, Кантор констатировал: «Если не можешь быть добрым — будь осторожным и жестоким!»

Он осмотрелся в темной зале.

Большой стол. Несколько кресел. В беспорядке много стульев. Два буфета в переплетах граненого стекла с башенками и вазонами.

— Большая столовая на втором этаже над холлом, — постановил Кантор, — какое дурновкусие. Возможно, вид на парк и неплох, но что проку от парка, в котором нет даже собирателей желудей, не то что друида?

Он послушал дом. Дом дышал тревогой. На месте владельцев дома антаер установил бы патрулирование коридоров вокруг внутренних комнат. Причем расставил бы постовых в пределах прямой видимости, как стоят городовые на улицах.

Кантор, разумеется, не знал о том, располагает ли господин Мэдок людскими ресурсами для подобной организации охраны. Не знал, сколько у него надежных (разумеется, надежных, по его, Мэдока, мнению) людей. Не знал Кантор и расположения комнат и коридоров.

Однако этот дом отличался от Главных Домов лендлордов тем, что представлял собою монолитное сооружение из камня и дерева и не содержал механизмов для трансформации и перемены планировки.

Значит, никаких сюрпризов его не ожидало. Ну разве что несколько перегородок могли перемещаться, а также не могло не быть раздвижных стен. Но ничего более серьезного.

Иными словами, дом лишь формально был построен в соответствии с Традицией, но не отвечал ее древнему духу.

По расположению труб на крыше Кантор мог определить где помешаются спальни, гостевые комнаты и большой каминный зал.

Разумеется, в темноте он не видел всей крыши большого дома, но мог предположить, где находится хозяин — как паук в центре паутины, господин Мэдок засел в большом каминном зале.

Туда, руководствуясь наитием, Кантор и направился.

Выйдя через широкие распашные двери из большой столовой, Кантор вынужден был немедленно принять боевую стойку бескера и, выбросив одновременно вперед обе руки, левой парировал удар тростью, а правой нанес удар в горло некстати подвернувшемуся охраннику.

Тот поперхнулся. Повалился спиной на стену и выронил боевую трость.

Второй удар Кантор нанес левой в открытую печень. Третий — правой — в ухо.

Тело повалилось ему под ноги. Трость с рокотом покатилась по редкой работы паркету. Впереди Кантор увидел приоткрытую на ширину ладони дверь. Свет выбивался оттуда оранжево–желтый, мерцающий. Кантор безошибочно определил, что туда–то ему и нужно.

Господин Оутс Мэдок помещался в огромном кресле с высокой спинкой. Короткие кривоватые ноги он держал на скамеечке. В руке — традиционный пузатый бокальчик с крепким вишневым вином.

Толстяк подходил бокальчику более, чем бокальчик к нему. Вернее, они стоили друг друга, но стеклянный сосуд, так редко используемый ныне в обиходе, был изящен и лаконичен, а господин Мэдок — нет.

Кантор не смотрел на него. Только окинул взглядом зал с высоким потолком, гигантский камин, оценил обстановку и сосредоточился на главном.

На огромной шкуре белого медведя, расстеленной на полу, опираясь локотком на стопку из трех круглых вышитых подушек, вытянув по шкуре сплетенные длинные точеные ноги с узкими ступнями, лежала Она.

— Во имя Песни исхода! — сказала она журчащим и глубоким голосом. — Он пришел!

Взмах покрытых серебром ресниц.

Она была в одном из концертных платьев, едва прикрывающих ее безупречное тело. Вокруг щиколотки вилась серебряная цепочка с жемчужными подвесками. Хэди Грея Хелен Дориана отдыхала после выступления в обществе ненавистного ей делового партнера.

Камин пылал. Блуждали тени. Только она излучала свет.

— Альтторр Кантор, — улыбнулась она, смакуя имя на языке, — как давно мы не виделись. Оутс! Баргест противный! Ну испусти хоть один звук, чтобы поприветствовать гостя!

Оутс Мэдок вперил в Кантора вишни своих маленьких глаз, не в силах скрыть суеверный ужас, и пепельная тень легла на его лицо.

Оутс Мэдок что–то нечленораздельно проворчал.

Грея вздохнула. Кулон скользнул в ложбинку груди.

— Милый, милый Кантор… — пропела она, каким–то текучим движением подобрала под себя ноги и встала, не качнувшись, не сделав ни одного лишнего движения, словно струилась вверх с пола — Мы тут (лаконичный жест), с беднягой Оутсом (кивок), как раз говорили, что чем дольше он отсрочивает свою смерть разными ухищрениями (улыбка), тем большую ярость ангела Исхода навлекает на себя. Он должен был сдохнуть уже давно (гримаска сожаления), но самым непостижимым образом продолжает держаться за жизнь. Ты изменился немного, Кантор…

Она склонила голову набок и разглядывала его.

Рыжая бестия пучин!

Кантор ничего не придумал лучше, как провести пальцем по серебряной нитке пробора в своих волосах.

— Сны никогда не сбываются, пока не проснешься, друг мой. — Она взмахнула ресницами, сгоняя с лица сценическую маску, и на мгновение выглянуло подлинное лицо. — Мой единственный друг.

В какой–то момент Кантору показалось, что лицо преданного взрослыми людьми ребенка искренне, и она сказала это не только потому, что он хотел именно это услышать.

Кантор сделал несколько шагов вбок, в обход шкуры, с тем только, чтобы не оставлять за спиной входную дверь и держать ее в поле зрения.

Грея смотрела на него не отрываясь.


Грея Дориана была загадкой. Тем большей загадкой, что ее поклонники хотели знать о ней все. Она была талантлива. Она была прекрасна, она жестоко игнорировала все попытки получить о ней хоть какую–то информацию.

Понять что–либо можно, лишь зная, откуда это взялось, как развивалось, что сформировало это. Так говорит Традиция и простой здравый смысл.

Но Грея будто бы возникла из ниоткуда, вдруг, сама по себе, без предтеч и предпосылок. Она была данностью, она существовала, и только это можно было утверждать со всей убежденностью.

Возможно, репортеры всех миров и измерении одинаковы. Их различают только степень лживости и коэффициент добросовестности, импульс пронырливости и способность досаждать.

Возможно, во всех мирах и измерениях они задают одни и те же нескромные вопросы всем кумирам. Если в одном мире эти вопросы противоречат морали, а в другом Традиции, то звучат, по сути, одинаково.

Однако не в каждом измерении отыщется кумир, способный отвечать на вопросы так, как это делала Грея.

На вопрос о детях она ответила: «Я сама себе любимая дочка!»

И тысячи сердец, слышавших это и видевших взмах ресниц, дали сбой и забились чаще.

Женщина, которая если не отвергает материнство, но позволяет себе иронизировать по этому поводу — порочна. И тем самым лишь более привлекательна.

На вопрос о любви она заявила, что не знает такого чувства и даже сомневается, верно ли поняла вопрос.

Женщина, которая есть средоточие страсти и нежности, которая источник, и конечная цель, и вновь источник любви, вызывает бурю эмоций, если говорит, что не знает этого чувства. И каждый мужчина в глубине души мнит себя тем единственным, кто сможет разбудить ее, обратить и осчастливить.

О да! В жестокую игру играла Грея.

На пожелание прояснить столь двусмысленный ответ она невинно улыбнулась и сказала: «О, если бы я только дала вам шанс!»

Тысячи сердец провалились в холодные и сырые бездны.

На вопрос о главной теме ее творчества она ответила: «У меня есть лекарство, но я не знаю, что оно излечивает? Я даю его всем желающим понемногу и жду, что же будет».


«Любая девушка может быть обворожительной, — сказала она пятнадцать лет назад. — Все что нужно — это красиво стоять и выглядеть глупышкой».

С тех пор она не изменилась. Та же танцующая походка вприпрыжку по кромке сцены. Тот же завораживающий голос, в котором всегда найдется пара нот выше, когда кажется, что предел уже достигнут, и всегда обнаруживается бархатное одуряющее придыхание в конце спетой огромной фразы, когда уже, кажется, нет и не может быть воздуха в легких.

Те же лучистые глаза, в которых непобедимая радость познания мира соседствует с недоумением ребенка, которого предали впервые в жизни.

И конечно же, конечно же, конечно же то же вызывающее пристрастие к наготе на сцене, и то же необъяснимое неприступное целомудрие в миру.

Говорят, кто–то выиграл сотню аникорнов, угадав, какой предмет туалета она скинет с себя следующим. Но как бы то ни было, к концу третьей песни она оказывалась голой или почти голой, а на четвертую выходила в новом наряде.

О, эти ее скандально дорогие наряды продавались с торгов за безумные суммы. Она не надевала один туалет больше чем на три песни!

Тридцать зодиаков назад она стояла на сцене, раскинув руки…

На ней были черные лаковые сапожки с медальонами накладного серебра и кроваво–красный шейный платок с узелком на яремной вене. Она впитывала обожание всеми порами обнаженной кожи. Слеза катилась.

— Именем ангела Последнего Дня! — прошептала она.

Ближе к ночи лекарь, вышедший из ее гримерной, диагностировал нервное расстройство на основе комплекса уродства.

«Она считает себя калекой. — бормотал он, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. — Но это противно всякому здравому разумению.. Она — совершенство!»

Увы, сам доктор в этот миг выглядел как помутившийся умом.

То было тридцать зодиаков назад. С тех пор она не изменилась. Она вновь поет о кукле Смерти, и зал подпевает безмолвно — одними губами, словно тысячи людей шепчут одну молитву, и этот же зал ревет, как Дикая Охота, едва она смолкает.

«Я — урод. Жизнь — гниение. Мой последний герой — могильный червь», — эти слова принадлежат Хэди Грее Хелен Дориане женщине–празднику, женщине–приключению, ангельским голосом поющей адские песни на божественную музыку.


Принято считать, что красота и ум — понятия несовместимые.

Это придумали некрасивые кретины, но это убеждение оказалось удобным.

Трудно поверить, что в годы Восточной войны эта блистательная красавица изобрела сигнальное устройство, с помощью которого обеспечивалась секретность военной связи.

Вообще судьба ее удивительна. Вся жизнь Хэди Грей Дорианы полна невероятных событий, легенд и скандалов.

Где и когда будущая знаменитая актриса появилась на свет — неизвестно. Не существует ее изображений в детском и подростковом возрасте. Пятьдесят лет назад сыщик Уоррен Релей вытащил ее из подростковой банды. И тогда она была тощей, злой и сутулой. Но в остальном — такой же, как и теперь. По версии, которую распространил импресарио Оутс Мэдок — то была не она, а ее мать.

Скандальную известность принес ей фильм, вышедший тридцать три года назад. Один из немногих тогда — с откровенными эротическими сценами.

Первая в истории художественного мультифотографа сцена купания в лесном озере, возможно, вполне невинна по современным меркам, но тогда она вызвала бурю эмоций.

Впрочем, и во всех остальных сценах этой ленты, как бы она ни была закутана в наряды, Грея излучала такой эротизм, что ее можно было только любить или ненавидеть.


Она стала первой женщиной мира, собственноручно управлявшей паромотором! И как она это делала!

Ее черный с серебром открытый экипаж, с отделанным мехом салоном, сверкая яростным светом хрустальных фар, проносился по ночной столице, как повозка смерти.

Говорили, что однажды, выскочив из подворотни проходного двора на улицу, она едва не налетела на извозчика. Вороной мерин с перепугу поднялся на дыбы и попятился, едва не ломая оглобли извозчичьей брички. А сонный жандармский чиновник, выскочивший на балкон своей квартиры на втором этаже в исподнем и шлеме с кокардой, столкнулся нос к носу с мордой коня и едва не спятил, решив, что увидел Гранта — оборотня, который является смертным в виде лошади, разгуливающей по городу на задних ногах.


В характере Дорианы не было ничего от той вялой инфантильной впечатлительности, которую люди нечуткие считают признаком артистической натуры. Но был в ней звенящий натянутой до предела текучести металла струною нерв. И было трагическое прозрение природы вещей и человеческого естества во всем величии его и во всей неприглядности. Возможно, поэтому в ее песнях высокое соседствовало так тесно с натуралистичной физиологией, не вызывая стыда… И потому, наверное, ее душа, склонная к мгновенному отклику на подлинные чувства, была так разносторонне любознательна. В ней был редкостный дар надежды. Вот что.

Она была грезой. И, оставаясь телесной, была олицетворением призрачной и зыбкой мечты.

Не стержень несгибаемый, но тонкий нерв, грозящий лопнуть — вот что видел в ней человек, и это делало ее существом почти нереальным — чье бытие уж тем несбыточно, что может прекратиться вдруг.


После съемок «Девы Озера» Грея вышла на сцену и доказала, что может не только красиво молчать.

Некоторое время о ней ничего не было слышно, потому что она вышла замуж за фабриканта — производителя оружия.

Глава синдиката Мидла, владелец одного из крупнейших состояний в Мире, нажил все, что имел, продавая в нарушение Договора новейшие системы вооружений врагам отечества.

Новоиспеченный муж оказался невероятно ревнивым и попытался скупить все копии скандального мультифотографического фильма, чем только подогрел к нему общественный интерес.

Жизнь Грей в главном доме в окружении немногочисленных слуг, среди драгоценностей и модных нарядов, со стороны могла показаться безоблачной.

На самом деле знаменитая актриса стала очередным выгодным приобретением Мидла наряду с произведениями искусства и дорогими паромоторами.

Супруг не отказывал себе в удовольствии похвастаться красавицей женой не только перед сливками своего сословия, но и перед лендлордами.

Крысиным чутьем этот ничтожный прыщ угадал силу ее воздействия на людей. Стоило Грее рассеянно улыбнуться — и Огдену Берлаху Мидлу прощали всю его нечистоплотность в делах и неизящество манер.

Его принимали всюду. Его хотели видеть. Ему покровительствовали и попустительствовали. Лишь бы только еще раз увидеть огненный завиток волос на мраморном виске Грей. Лишь бы только услышать ее голос, исполненный трепетного дыхания.

Она двигалась, дышала и говорила так, будто едва сдерживала вопль экстаза, готовый вырваться из ее груди, будто находилась на грани величайшего наслаждения и смерти. И с кажущейся легкостью канатоходца она ловко балансировала на этой грани.

За неимением других интеллектуальных занятий Грея присутствовала на производственных совещаниях, внимательно слушала и вникала в сложнейшие технические вопросы.

Расчетчики ошибались в элементарных вычислениях, а почтенные ученые мужи во время докладов сбивались с мысли, замирая в мечтательном ступоре.

У нее была феноменальная память и цепкий хододный ум.

«Я любопытна, как белка. С детства мне все вокруг было интересно», — говорила она в краткие периоды расположения к беседам.

Лаборатории Мидла работали над созданием управляемых вооружений различного рода.

Пушечные снаряды и самодвижущиеся морские мины, дистанционно управляемые с помощью проводов или с использованием принципов беспроводного телеграфа обещали совершенно изменить лицо войны.

Однако специалисты, которых, по слухам, возглавлял легендарный и таинственный Жиль Моор, так и не смогли преодолеть как технологических трудностей проводного управления, так и недостатков классической радиопередачи.

А природного ума молодой женщины, не имевшей специального образования, как выяснилось позже, хватило на то, чтобы понять суть проблем, пронести информацию через годы и, в конце концов, оттолкнувшись от нее, предложить простое до гениальности решение в смежной области секретных передач на дальние расстояния.

После четырех лет неудачного замужества, подсыпав снотворного горничной, достойная госпожа Мидл совершила хрестоматийный побег из замка, принадлежащею супругу.

Дело обошлось без веревочной лестницы — переодевшись в платье супруги привратника — жрицы огня, Грея просто вышла через привратницкую.

Вращаясь в окружении мужа, она, вероятно, лучше других представляла масштабы грядущей угрозы войны и не рискнула остаться на виду рядом с ним.

Ее искали. Активно, но недолго. Началась война, и у Берлаха Мидла появились куда более серьёзные проблемы.

Актрисе не пришлось обивать пороги агентств, так как ее дебют был настолько громким, что забыть его производители мультифотографа не могли.

Так судьба снова свела ее с ненавистным Мэдоком.


Однажды импресарио Оутс Мэдок заставил ее лечь на стол хирурга. Он хотел получить совершенную женщину, а для этого нужно было исправить в ней кое–что. Лекарь был мастером. И только совсем близко можно видеть тонкую сеточку белых шрамов на ее спине.

Это было — тридцать пять зодиаков назад.

С тех пор она не изменилась.

Она вновь поет:

Подарите мне белого волка.

Не большого, а просто щенка.

Я построю загон на лугу.

Я научу его щипать травку.

Я буду с ним гулять.

Я позабочусь о нем, как о сыночке.

Я выращу самого доброго волка

На всем белом свете.

И однажды он выплюнет травку

И мамочку съест.

Она снова с Мэдоком, искалечившим ее когда–то. Она отомстила — Паук свихнулся на ней.

Пресловутое «лекарство, которое она давала всем понемногу» достигло цели — Мэдок не мог дышать никаким другим воздухом, кроме того, который хранил тень ее присутствия.

Она не изменится и через много–много лет. И будет стоять на сцене — голая — раскинув руки. И впитывать обожание каждой клеточкой беломраморной кожи. И из ее глаза покатится слеза.

О, как же долго живут фейери!

Даже если у них ампутировать крылья.

Они живут очень долго и даже под звуки Песни ангела Последнего Дня выглядят молодыми.

Кантор, разумеется, понятия не имел, каким его видят глаза Греи. Эти лиловые бездны никогда не выдавали истинного к нему отношения. Да он и не позволял себе задаваться таким вопросом.

Она видела перед собой плечистого, рослого молодого мужчину, даже плотный элегантный костюм не мог скрыть его физическую мощь.

При малейшем движении плеча было видно, как под сукном ходит плотный ком мускулов. Это было тело, полное сокрушительной силы.

Он говорил резковатым, с хрипотцой баритоном, подходившим к его манерам — человека целеустремленного и знающего себе цену.

Временами ей безотчетно хотелось прикоснуться к нему, даже коснуться губами мускулистой шеи, и удивление мерцало в ее глазах, когда она ловила в себе и сдерживала эти позывы.

Ей хотелось, чтобы он вежливо, но мощно нажал на ее плечо, развернул и увлек к двери, прочь из этого ненавистного дома.

Когда–то давно она позавидовала воображаемому преступнику или преступнице, что окажется на пути антаера Кантора. Она вообразила, как он произносит: «Властью, данной мне судом Совета синдикатов и по поручению Главного полицейского управления, я приказываю вам следовать со мной!» И властно берет ее за локоть.

Уж она попыталась бы тогда оказать сопротивление, не слишком, а только чтобы ощутить его силу.

И она даже представляла себе допрос.

«Говорите! — приказывает он. — Расскажите мне всё!»

И слезы наворачивались на глаза от желания рассказать ему действительно ВСЕ — всё, что было на душе.

Разумеется, она знала, что нравится ему, и видела, что он по–своему, беспокойно и с вызовом стремится понравиться ей. Но она была невиновна и даже невинна, а потому не интересовала Кантора с профессиональной точки зрения.

Она не могла позволить себе любить его и не могла допустить, чтобы он поддался любви к ней. Ибо она была изгоем и среди фейери, и среди людей. Ее — покалеченную — перечеловека–недофейери нельзя было любить никому. Смертоносная кукла, которой она была на сцене, питалась обожанием всех, но никто лично не мог хлебнуть того яда, который она носила в своем сердце.


«Вы хотите получить совершенную женщину? — гаденько шутил Оутс Мэдок. — Возьмите самку фейери и отсеките все лишнее!»

Сегодня, в присутствии Кантора, одного из немногих, кто знал ее тайну, Грея позволила себе маленькую жалкую месть за эту шутку.

— Знаете, что нужно для того, чтобы получить идеального импресарио, милый Кантор? — проворковала она. — Нужно взять достойного господина Мэдока и отсечь голову!

— Флай просто застрелит его, — сказал Кантор.

— Флай, — выдохнула Грея.

— Пулей из самородного серебра в сердце, — уточнил Кантор.

— Благородный Флай, уводящий… — Грея покачала головой в притворном разочаровании, — всегда исполнен чувства красоты. Он даже гадину прикончит элегантно.

— Я к вам по делу, мистер Мэдок, — сказал Кантор.

Импресарио выдавил что–то нечленораздельное.

— Мне понадобится ваша помощь, Паук, для того, чтобы я мог помочь вам, — антаер вглядывался в лицо дельца, пытаясь угадать, понимает ли тот его.

Грее стало скучно. Она отвернулась и прошла, пританцовывая, в дальний темный угол зала.

Там она повернулась. Ее глаза отражали пламя камина.

— Флай, — сказала она, — и еще Хайд… Только двое, с кем я хотела бы пуститься в брачный полет, будь у меня крылья. Но Хайд погиб. А Флай увлечен мщением и смертью. Среди бескрылых только Кантор способен летать, но не умеет поверить в это…

Кантор почувствовал, как холодеет его лоб.

— Оутс! — крикнула Грея. — Очнись ты, куча зловонного… Я разрешаю тебе говорить. Сделай все, что нужно Кантору. И сделай это честно. Иначе я сама убью тебя, чтобы сберечь Флаю один выстрел для моего сердца.

Медок замотал головой, как мерин в стойле. Проверил свой речевой аппарат на функциональность утробным рычанием.

— Считайте меня вашим верным союзником, Белый Волк, — сказал он хрипло.

Кантор посмотрел в сторону Греи с благодарностью, но ее уже не было в углу.

— В путь по белой пустыне, — прошептала она из–за его правого плеча, — ушел Белый Волк на заре. Капли крови янтарные цель указали ему.

Ее дыхание коснулось его шеи.

— Думаю сходить к Учителю, — сказал он, — не знаю зачем. Но постараюсь найти время.

— Поблагодари его от меня, — сказала она ровным голосом, спрятав все свои чувства, — соври, что я постарела. Все же больше пятидесяти лет прошло.

— Совру, — сказал Кантор.


…Он стряхнул наваждение.

Утро сыщика Кантора такое же, как любое другое утро. Илзэ завозилась на смятой простыне, неприкрытая…

Кантор любил эту женщину. Как свойственно только очень цельным и сильным натурам, он умел любить одну женщину, не мечтая о другой, которую хотел бы любить.

Илзэ резко перевернулась на спину и порывисто вздохнула. Она улыбалась во сне, счастливая и светлая.

Кантор вспоминал о Мэдоке и Грее потому, что ему надо было понять, насколько он может доверять помощи магната, и расшифровать во всей полноте то, что говорила вчера вечером Грея.

Грея не тратила лишних слов, но то. что говорила, было многозначно и неочевидно, как священные тексты Традиции. Важны были не столько слова и их сочетания. Важно было дыхание чувства, с которым они произносились. Все — символы и знаки. Все — оттенки и полутона.

— Значит, все возвращается, — пробормотал Кантор, закутываясь в белый мохнатый халат. — Волк, а не Пешеход. Как прежде. Долгий путь по кровавому следу… Она чувствует их. Дело не в крыльях и хвостах. Она больше фейери, чем все крылатые вместе. Значит, Хайд действительно скоро будет поблизости от Флая. Может быть, впереди Флая. И будет кровавый след.

Он горестно вздохнул.

Хотелось избежать крови. Но черную повозку смерти не опередить, не зная ее маршрута. А следовательно, будет кровь и белая пустыня Долины Страданий.

Если бы Грея умела объяснить словами, что чувствует! Но тогда она перестанет это понимать. Остаются только символы и знаки.


Обычное утро антаера: утренний туалет, завтрак, уход за оружием и выход из логова на обычную работу.

«Она сегодня будет петь! — вдруг подумал антаер. — Ах, как она будет петь именно сегодня!»

Антаер больше не хмурился.

* * *

Лена шла берегом, босая по белому песку… В причудливом и тревожном блаженстве сна.

Солнечное утро, желанное после вечернего, занявшего половину ночи шторма… Соленый песок. Не фигурально — соленый, а в самом въедливом смысле. По песку снует в панике вынесенная волной мелкая рыбешка.

Несметные полчища воробьев — сонмы пернатых комочков снуют по берегу, собирая этих мальков.

Пингвины, как торпеды, скользят на белых своих животах по песку и клюют, клюют воробьев. Заклеванные воробьи подходят к отожравшимся пингвинам и просят их добить.

Пингвинов срывают с пенных барашков волн морские львы, а тех поджидают киты–убийцы, изумительно похожие на пингвинов — та же фрачная расцветка, та же сфокусированность на цели. Воробьи и морские львы серы и неопрятны, а пингвины и косатки лощены и щеголеваты.

Лена шла по берегу и думала, что это не самое подходящее место для погрузки на корабли «сахарной ваты»…

Там, во сне, она четко знала, что это за «сахарная вата» такая и с чем ее едят. И знала, как важно грузить на военные корабли, скрытно прибывающие к берегам Теплого моря, этот ценный груз.

И все зависело от нее. Груз ответственности поднимал ее в собственных глазах, доставлял этим несказанное удовольствие. Сквозь сон она чувствовала, даже видела сквозь ресницы. как Флай на руках несет ее от извозчика к хрустальному павильону станции метро. Как опускает ее в вагоне на сиденье и поддерживает бережно.

Как мягко мчит поезд.

И долгий путь по кругу вот–вот будет завершен.

Во сне Флай стоял на камне, голый, тощий, жилистый, сушил расправленные крылья в лучах горячего экваториального солнца. И буруны белели у далеких рифов.

И море сливалось с небом, а небо с морем у горизонта, и бестии пучин могли взойти там на небо, а бестии воздуха спуститься в глубину. И было много забот. И порхали бабочки, которым разрешено было жить долго, а не одни только день весны. Бабочки садились на плечи Флая. И Лена думала, не служат ли эти отвратительные, воняющие рыбой пингвины и раздолбанные в кровавый пух пингвинами воробьи демаскировкой ее с Флаем тихого, весьма секретного предприятия.

Причем угрюмый дредноут, орудийными башнями по высоте чуть не вровень с полосатым маяком на мысе — он не демаскировал почему–то, а вот пингвины с воробьями — тревожили ее.

Потом она на пару с англичанкой полинезийского происхождения занимались текущим ремонтом исполинских эллингов с деревянными перекрытиями, по конструктивной оригинальности превосходящих перекрытия крыши московского Манежа.

Мир был прекрасен, ровен и справедлив. Исполнен солнца, чистоты, порядка и важного дела, от которого зависело все в этом мире.

Продираясь через дебри австралийскою акцента, она с напарницей–англичанкой обсуждала особенности русских и английских монархических традиций.

Причем там, во сне, Лена была самым искренним образом убеждена, что в России монархия, и правит императрица, тезка английской королевы, только за следующим порядковым номером.

Это обстоятельство служило поводом для массы шуток меж русскими моряками, австралийским персоналом базы и англичанами, которые здесь всем руководили.

Эллинг был залит водой по стропила — прилив.

Лена и англичанка шлялись по мокрым стропилам, и у них уплыла кувалда. Ничего сюрреалистического — она плавала на пробковом плотике, привязанная к нему длинным концом веревки для удобства.

Здесь все было с поплавками — инструмент, ключи, фляжки с пресной водой.

Потом прилетел Флай и сел на коньке эллинга. Девушки пожаловались ему на коварную кувалду, отправившуюся в автономное плавание. Флай обещал помочь. Он сказал что–то насчет пути. Что путь кувалды — в служении людям. А бегство ее — преступление против предназначения.

Флай вспорхнул и улетел.

Покружил по–над волнами и тяжело, на бреющем полете, с кувалдой в руках летел к ним.

— Ну вот, — сказал Флай, — я сделал то, что обещал.

И вдруг Лена поняла, что он прижимает к груди, как младенца, не какую–то кувалду дурацкую, а ее — Лену.

И проснулась на руках у Флая.

Он бережно поставил ее перед воротами парка, который окружал дом Остина.

— Ну вот, теперь ты уже никогда не потеряешься.

— Никогда?

— Никогда, если не захочешь сама.

— Без сахарной ваты нельзя построить пирамиду, — вспомнила Лена.

В пирамиду нужно было заточить какое–то существо. Навечно. Непременно. Тогда никто не должен будет жертвовать собой.

Но это было даже не из сна. Это были какие–то чужие мысли.

и тут Лена взяла да и пригласила Флая в гости с истинно московским гостеприимством. В дом Остина, из которого сбежала прогуляться.

* * *

Карло Умника неудержимо нес в Порт–Нэвер наемный скоростной паромотор. Он ехал из Рэна, где у высокой мачты, стоящей особняком, дожидался термоплан господина Мулера.

Совсем недавно этой же дорогой следовал Флай, но в противоположном направлении, прицепившись пауком к багажным кофрам дилижанса.

На развилке, где Флай расстался с человеком из леса, назвавшимся Рейвеном, паромотор занесло, и Карло вцепился в поручень, выкрикнув ругательство в адрес возницы.

Вскоре открылся вид на Порт–Нэвер, с тушами термопланов, висящими над портом, с видом на залив и серыми громадами домов, куда более приземистых, чем в столице, но не лишенных некоторой красоты фасадов.

Паромотор миновал городские кварталы и покатил по дороге к собственно порту. Славный вольный город торговцев Нэнт и Порт–Нэвер сливались неразделимо по северному берегу Лур–ривер.

Разобрать, где кончается город–порт и начинается Нэнт, уже много десятков лет было практически невозможно. С этим было связано много условностей, столь чтимых и соблюдаемых местными жителями, но непонятных и не близких столичным жителям.

Исполинские ангары термопланов и складские короба, черные и мрачные, словно начерченные углем, контрастировали с утренней синевой неба. Портовые постройки, и корабли, и термопланы, и мачты кранов, и особенные звуки, которые раздаются только в порту, рождали даже в душе совершенно взрослого человека томление, которое возникает у ребенка от предвкушения дальней дороги или от книги о путешествиях.

Карло никогда не отличался душевной чуткостью. Этим он оправдывал в какой–то степени теорию антаера Кантора, согласно которой на преступление скорее идут люди эмоционально неразвитые. Действительно — трудно представить, чтобы человек, испытывающий умиление от красоты рассвета или заката, от игры света на волнах или от крыльев бабочек, был способен строить свое благополучие на несчастье другого человека.

Кантор вынужден был признать, что его теория несовершенна, ибо практика давала слишком много исключений из нее, но Умник был идеальным образцом для ее подтверждения. В силу какого–то выверта логики мистер Бенелли полагал, что мужчина должен испытывать сильные и очень сильные эмоции, пребывая в наивном заблуждении, что таковыми являются мощные физиологические реакции на раздражители.

Открылся вид на гавань, где лениво качали мачтами мелкие и средние суда прибрежных трасс. На дальнем рейде черным угловатым силуэтом стелился по волне, как плавучий остров, броненосец базы береговой охраны.

Возница умело лавировал между рядами складов, стараясь доставить сварливого пассажира короткой дорогой. Он выкатил машину к набережной, о которую с одной стороны бились валы прибоя, а с другой, как приземистые утесы, громоздились двух–трехэтажные здания из темного ноздреватого известняка.

Паромотор катил и катил вдоль бесконечной набережной на малой скорости. Навстречу стремились груженные тюками и бочками вереницы ломовиков, трусили, обгоняя их, резвые лошадки крытых экипажей, с возницами в капюшонах или островерхих колпаках, восседающими на крышах.

Паромотор стал возле покачивающейся на ржавом штыре вывески с карикатурным единорогом, обнявшим исполинскую пузатенькую бутыль. Возница притерся к бордюру, дернул взад–вперед, стремясь встать поближе к входной двери, и доложил, что приехали.

Обстановка бара была самой обычной: проход между двумя рядами столов со скамьями, освещенная стойка у дальней стены с торчащими из нее истертыми «жердочками» в виде пушек, выглядывающих из борта старинного парусника. Модель паровой яхты с газовыми светильниками вместо кормовых и носовых фонарей висела над головой бармена.

Не было здесь только площадки для беска с мохнатыми канатами и глиняным покрытием. И Карло Умник знал почему.

Из посетителей было только несколько рыбаков, заглянувших перекусить и промочить горло после ночного лова, перед началом торгов на шумном рыбном аукционе.

Они пахли морем и дегтем. Оживленно жестикулировали, показывая пальцами и руками, чего стоит улов.

В углу под чучелом акулы сидел темнокожий дикарь и пел вполголоса песню без слов. На нем почти не было одежды, если не считать коротких кожаных штанов и ожерелья. Но назвать его голым тоже было нельзя, потому что он был плотно, от ногтей до бровей, татуирован. Рядом с ним стоял начищенный и зловещий исполинский гарпун.


Бармен, как ему и положено, возвышался за стойкой и читал какую–то книгу без обложки. Карло подошел к нему. Хозяин заведения отложил книгу и поприветствовал мрачным кивком.

Не получив никакого заказа, он сделал вид, что утратил интерес к посетителю, и принялся протирать перламутровую стойку тонкой инкрустации.

Весь его вид говорил, что жизнь в ладу с миром и собой отучила его от суеты и способности удивляться. Дескать, случается всякое, а если что–то случилось, то подобное произошедшему всегда может повториться. Нет в жизни новизны, но есть закономерность.

Книга «MONOCEROS» IN NORTH SEE — повествование о мятежном корабле, название которого совпадало с названием заведения и главным символом Мира, — зачитанная до того, что страницы ее стали полупрозрачными, а углы — округлыми, лежала в ожидании, когда бармену будет позволено вновь ускользнуть из реальности в мир приключений.

Бармен обладал лысым островерхим черепом и прямым острым носом. Выглядел он довольно элегантно.

Карло попросил крепкой наливки. Бармен смерил его взглядом. Если антаера Кантора он, как мы знаем, охотно угостил этим напитком, то Умник получил категорический отказ.

Алекс Ив сказал, что не держит крепкого, и даже процитировал уложение, согласно которому такие напитки продаются в специальных лавках, только закупоренными и только для употребления достойными господами дома. При этом слово «достойными» он выделил интонацией, как бы давая понять, что Карло к таковым не относит.

Бенелли понял, что разговор предстоит не из простых.

Карло знал, что Ив — из офицеров воздушного флота, ушедший в отставку, так как был разжалован без права восстановления за неподчинение командиру.

Но Умник полагал, что содержание заведения даже такому спесивому и своенравному человеку должно привить гибкость и покладистость. С клиентами по–другому нельзя.

Что же из этого следует? Неужели Карло ошибся?

В руке мистера Бенелли волшебным образом очутился стилет, будто выпрыгнувший из рукава.

— Что–то ты суров сегодня, — сказал Бенелли, — будь со мной попокладистей.

Руку с губкой, которой Алекс протирал стойку, Карло прочно придавил и потянул к себе. Алекс Ив скосил глаза на лезвие стилета.

— Убивать будешь или разговаривать? — усмехнулся он и попытался выдернуть руку, но Карло держал ее крепко.

— Так как там насчет беглеца из тюрьмы Намхас, которому ты помог? — прошипел Бенелли.

Алекс Ив удивленно поднял брови, но в глазах его сверкнул озорной огонек.

— Беглец? Намхас? Помог? — переспросил он. — Три раза мимо. Никакого беглеца не знаю и никому не помогал.

— А вот это мы сейчас и выясним.

В этот момент к шее мистера Бенелли прикоснулось что–то холодное.

— Нельзя, — сказал дикарь, — того, кто дает еду и кто наливает пить незамай! Убьет Лддин.

Острый, как бритва, наконечник гарпуна заставил мистера Бенелли приподнять подбородок.

* * *

Кантор решил приготовить на утро что–то тяжелое для желудка, но питающее голову.

Стихия огня, жрица которой спала под изумрудным шатром, занимала его в это утро…

Хочешь порадовать себя утром? Позаботься об этом вечером. Кантор позаботился. Он взял со льда два больших куска мяса, предварительно слегка отбитых, и поместил в специальный контейнер, из которого удалялся воздух при помощи насоса. Мясо было смочено имбирным элем со специями. Выкачан воздух и… цилиндрический контейнер помещался на специальные ролики, приводившиеся в движение заводным механизмом. До утра контейнер медленно вращался, и мясо, переваливаясь с боку на бок, хорошо промариновалось.

Теперь Кантор извлек мясо из контейнера и выложил на сетку над мойкой, чтобы стек лишний маринад.

Пока мясо подсушивалось, Кантор взял небольшую рульку и коренья, залил водой в суповарке и поставил вариться на плиту. Затем занялся углями под решеткой.

Когда угли почти перестали играть языками пламени, он выложил на решетку мясо. Потом взял несколько крупных белых грибов, нарезал пластинками и поставил томиться на сковороде, на растопленном сале с луком и морковью.

Контейнер с решеткой для жарки мяса сообщался с другой емкостью, спрятанной под столешницей. Кантор бросил в эту емкость горсть опилок фруктовых деревьев и включил газовый накал. Опилки вскоре начали тлеть, и между мясом и углями под решеткой в сторону вытяжки, выведенной в окно на улицу, потянулся ароматный дым. Таким образом мясо жарилось на углях и слегка коптилось.

В очередной раз перевернув толстые ломти мяса, Кантор посыпал их морской солью. Выдержал еще немного и снял.

Он выключил газ и герметично закрыл контейнер с углями. С этим всё.

Вскоре засвистел предохранительный клапан суповарки. Кантор с осторожностью открыл ее. Выловил сварившуюся рульку, положил ее в толстый бумажный пакет и густо засыпал мелко рубленным луком. Когда рулька охладится, ее можно будет подержать на льду и съесть холодной.

А бульон он заправил грибами с луком, морковью и мелко нарубленной зеленью.

Он разлил грибной суп, жирный и вулканически горячий, в две широкие деревянные кружки. Присовокупил две деревянные ложки. Мясо выложил на тарелки, украсил крупно нарезанной и смоченной постным маслом редькой.

Традиционная горка каштанов и графинчик белого легкого яблочного вина закончили натюрморт на подносе. Кантор отнес поднос в столовую.

Илзэ вышла из душевой в льняном неотбеленном платье с весьма пикантной сетчатой вышивкой, через которую тут и там просвечивало тело.

Сияющая, она оценила завтрак. Выразила удовлетворение в том смысле, то Кантор не хуже друида чувствует, что и когда нужно готовить. До тех пор пока антаер не вышел из дома, она щебетала.

Впрочем, Кантор был уже погружен в свои мысли. Кажется, Илзэ не заметила, что он рассеян, или не подала вида.

* * *

Лена и Флай очень быстро пришли к соглашению, что он немного погостит в доме Остина. Едва она это предложила, как он признался, что временно оказался без крыши над головой и ему было бы весьма кстати провести где–то пару ночей.

Вот только он никак не может поселиться здесь в качестве гостя. А кроме того, боится, что его личность будет раскрыта.

«Что же делать?» — пригорюнилась Лена.

После сумасбродного приключения и какого–то безудержно романтического сна в дороге она не была готова к разочарованиям.

К тому же Флай не производил впечатления знакомого, с которым всегда можно созвониться, услышать, что он не занят, договориться о встрече через полчаса, встретиться и поболтать.

Флай был не таков. Лене казалось, что, отпустив его от себя, выпустив из виду, она потеряет его навсегда. Но Флай и не думал покидать ее. Он объяснил, что дом большой, народу в нем немного, и Лена вполне сможет его спрятать. Приключение обещало быть занимательным.

Лена попыталась объяснить, что вон там, в левом крыле дома находится спальня, предоставленная ей… Но Флай предложил другое.

— Постарайся проникнуть вон в ту башню, — сказал он. — И открой окно. Просто открой щеколду.

Он скрылся в кустах и передал Лене саквояж. Саквояж был довольно тяжелым.

Лена направилась к дому. Ей очень хотелось посмотреть, как Флай полетит, но на ее совести была операция прикрытия, поэтому твердой походкой, насколько это позволяли уставшие ноги, она пошла к главному входу.

Ее встретили дворецкий, Огустина и мрачный привратник.

— Просто немного прогулялась под дождем, искупалась с утра, — пояснила она коротко в ответ на попытки с ней заговорить и жестом пресекла предложения помочь: — Сыта, устала, хочу спать. Люблю, знаете ли, погулять по ночам. Привыкайте, если я у вас загощусь.

* * *

Карло не ожидал внезапного нападения от какого–то дикаря с гарпуном. Но не ожидал этого и Алекс Ив.

— Лддин? Так тебя зовут? — ласково заговорил Алекс. — Я очень благодарен тебе за поддержку, но ты не совсем понял, что тут происходит.

— Лддин понял! — прорычал дикарь.

— Я думаю, мистер Бенелли, — развел руками Алекс, — вам сейчас лучше уйти.

— Уйти! — подтвердил дикарь.

Карло, скосив глаза, видел, как тот вращает глазами на татуированном лице. В этот момент хлопнула входная дверь, задребезжав роликами. В зал вошли трое громил.

— Ну что же ты не дождался нас, Умник! — весело воскликнул один из них.

Во внезапно наступившей тишине с лязгом амбарных замков отворились курки двух тяжелых драммеров.

— Ну, начинается, — сказал Алекс Ив сокрушенно. — Лддин, спасибо за помощь, но теперь вам лучше не встревать. Мои друзья хотят кое–что узнать, а я не имею ничего против того, чтобы рассказать им все, что они хотят. Ты понимаешь Лддин?

— Да! — прорычал дикарь, убирая гарпун от горла Бенелли. — Они не поверят тебе. Они не хотят знать то, что ты скажешь. Они хотят знать то, что сами думают. Они не хотят думать по–другому. Лддин уходит.

Здоровяки хотели преградить путь татуированному дикарю с гарпуном, но Карло велел им пропустить его. Некогда было заниматься ерундой. Не для того, чтобы мстить какому–то гарпунеру без матросской книжки за плохие манеры, проделал он долгий путь.

Рыбаки потихоньку проследовали к стойке и, расплатившись, покинули заведение Алекса Ива. При этом каждый заглядывал в глаза хозяину заведения, давая понять, что готов остаться, чтобы помочь, а может и кликнуть поддержку. Но Алекс отказался от всякой помощи.

У самой двери Лддин обернулся.

— Ив! — позвал он.

— Да.

— Боль ничего не значит, — сказал дикарь, — имеет смысл только доблесть и верность.

И выскользнул прочь.

Один из громил запер дверь, другой достал плеть.

— Поговорим? — осведомился Карло.

— Мне нечего скрывать, — сказал Алекс, — но вас действительно дезинформировали. И, судя по вашим подручным, информация исходила от моего соседа через два квартала. — Он сделал жест громилам: — Джаккоммо Черепашонку привет от меня.

— Рассказывай, — буркнул Карло, — вываливай все, что знаешь. И если увижу, что ты врешь…

Проклятый дикарь сбил господину Бенелли настрой. Он утомился в пути, слишком распалил себя и чувствовал, что перегорел. Пусть Ив расскажет все, а потом пусть громилы Че–репашонка пересчитают ему все кости. И он уточнит детали. А потом будет видно.

* * *

Лена действовала как на автопилоте. Она прошла в спальню, оттуда в библиотеку с винтовой лестницей, которая вела в башню, указанную Флаем.

Очутившись на верхотуре, она не нашла сил и времени, чтобы насладиться роскошным видом окрестностей, исследовать хитроумные приборы, из которых она уверенно могла опознать разве что телескоп.

Только подумала, что в этом доме можно полгода прожить, не выходя, и каждый день открывать что–то новенькое… А она вот, вишь ты, поперлась невесть куда искать на попу приключений.

Она не узнавала себя больше. Что–то в ней перевернулось, перекроилось. Но ведь приключений она нашла! И не так чтобы очень уж страшных. Пусть порою и было жутковато и диковато, но ведь на то они и приключения! И то ли еще будет.

И ведь если дома кому рассказать — не поверят ни за что. Тут она вновь испытала горечь от сознания безысходности — ведь, может быть, и не доведется рассказать старым знакомым ни о каких приключениях. От укола в сердце она даже пошатнулась.

Бросила бессильно саквояж с вещами Флая на пол башенки, повозилась непослушными пальцами со щеколдой и отперла–таки ее.

Вгляделась в небо — не летит ли кто… Никто не летел.

Всё! Спать! Нагулялась, ешки–матрешки! От воспоминания о постели в великолепной спальне ослабли ноги и глаза начали слипаться.

Лена пустилась вниз, вошла в спальню и, быстро скинув с себя верхнюю одежду, повалилась ничком.

Но кто же даст ребенку спокойно заснуть? Непременно надо ее тормошить и ворочать. Увы и ах! Приперлась эта назойливая Огустина — домомучительница.

Юная леди не может спать вот так.

А как может?

А может спать только так, как положено спать юной леди Значит, непременно голышом. И нужно непременно ополоснуться после купания в морской воде. Иначе кожа станет сухой…

Нет, Лена была согласна, чтобы ее кожа стала сухой. Лена не дельфин и не русалка какая–нибудь! Не надо ей, чтобы кожа делалась мокрой. Но эта вредная Огустина настаивала.

Лена заявила официальный и категорический протест. Нет — ноту протеста! Даже настоящий аккорд протеста, а не какую–то одну ноту.

Огустина покудахтала около постели и предложила компромисс. Если юная леди никак не может помыться самостоятельно, то пусть тут себе валяется, а Огустина все сделает сама. Лена позволила, просто чтобы от нее отстали.

Теряя сознание, она терзалась мыслью о том, что же собирается делать неугомонная Огустина? Если кликнет в поддержку этого дворецкого, похожего на Шона Коннери, то Ленка будет орать и отбиваться из последних сил. А если Огустина собирается принять душ за Лену, то пусть ее.

Проваливаясь и тревожно ворочаясь, Лена грезила, что Флай, растопырив крылья, как муха, ползает по прозрачной крыше спальни. И потянула из–под себя какую–то тряпку, чтобы прикрыть наготу.

А тряпка оказалась не тряпкой, а какой–то кожей, на которую ее перекатила Огустина, чтобы протереть мокрой губкой. Прикосновения теплой губки с каким–то ароматным составом были не столько неприятными, сколько щекотными. А хотелось заснуть… Изверги!

Руки, намазанные чем–то пахнущим ладаном, ласкали Лену, вообразившую, что ее, как статуэтку, натирают воском.

Лена ныла и корчилась.

А потом ее перекатили на простыню, укрыли и создали для нее ночь, закрыв и потолок и окна ставнями…

— Спу, — сказала Лена.

— Спи, деточка, — сказала бабушка, которой никаким чудом здесь быть не могло.

И наступил сои.

* * *

Карло Умник допрашивал Алекса Ива с пристрастием неторопливо и с известной последовательностью.

Трудно было сдерживать раздражение, мутная волна ярости поднималась в нем. Ив рассказал все охотно. Но ему, как и предсказывал татуированный дикарь, не поверили. Быть может, отчасти он был в этом виноват сам. В его манере описывать события невольно чудилось второе дно. Словно бармен видел во всем произошедшем нечто большее и неуловимо намекал на это. Мол, уж я–то знаю, что это все на самом деле значит, а вам ни в жизнь не догадаться.

Намеки, недомолвки, загадки и притчи, развивающие интуитивно–ассоциативное восприятие мира, — неотъемлемая часть Традиции. Ближе к ясности — дальше от истины.

Но этим посетителям нужна была именно ясность. Полная и окончательная. Иву ничего не оставалось, как настаивать на своих словах. В надежде, что привередливые, давно вышедшие за пределы принятых норм общения между людьми слушатели поймут наконец то, что он пытается им передать.

Он уже повторил в который раз все подробности, но от него требовали еще.

Странный посетитель, который помял Карсона, пришел задолго до драки. Все сидел и сидел. Но Ив не интересовался им, поскольку зал стоял полупустой. Почему? Ну как же… Вовсе не потому, что он был знаком Иву. Тот и понятия не имел тогда ни о каком беглеце, а этого видел впервые. И погнал бы его, раз ничего не заказывает, чтобы место не занимал, будь народу побольше…

А так пусть сидит. Потом пришел Карсон. Кто такой? Завсегдатай. Механик с термоплана «Олд Сайлорс Сон». Известный бузотер и дебошир. Его вся округа знает. Вон, у ребят Черепашонка спросите. Они вам про Карсона много чего расскажут.

Да, правильно — большой силищи и большого беспокойства человек. По жизни носит его, будто корабль без руля. Человек–крейсер. Никто ничего ему сделать не может. Только успевай увертываться. А не успел — береги рангоут с такелажем да молись предкам, чтобы днище целым осталось. Но беззлобный он. Только буйный делается, как загуляет.

Что–то древнее проснулось в его натуре. И беспокоит его мятежный дух.

Нет, тот, про кого вы спрашиваете, Карсона не знал.

Не мог знать.

Поймите же, что он сюда вообще впервые попал. И не мог с Карсоном неизвестный быть знаком. Ни с кем не мог быть знаком. Почему такая уверенность? Да потому, что, знай он Карсона хоть понаслышке, ушел бы сразу, как только эта компания завалилась.

Ив усмехнулся собственной шутке. Его юмор не оценили. Карло потребовал продолжать.

Карсон–то? Ну да… Уже навеселе был. Его ведь, Карсона, не поймешь. То ли он уже не соображает, что творит, то ли только успел горло промочить. Баламут он, Карсон…

Ну как это «при чем он здесь»? Ведь силищи невероятной человек. И будь хоть в какую дымину пьян, все равно ни реакция, ни силушка его не подводят. Да и дружки его — драчуны не из последних.

Нет, Ив не жалует беск и не держит для того, чтобы джентльмены могли объясниться, площадки, как в других заведениях, вот хоть как у того же Черепашонка. Не любит он этого. И всё. Потому что пустое. Ив имеет право на свое мнение. Если кто желает кулаками помахать или ножками посучить, так извольте вон на улицу.

Созерцание и размышление для гармонии Мира важнее, чем действие под влиянием простых страстей — не находите?

Да, тут бывает по–всякому. Вот и в этот раз Карсон себя показал. Для него — обычное дело.

Тот незнакомец в плаще был один. Сидел, посматривал. Чего посматривал? Да кто это может знать? Но глаз у него острый. Такой глаз мир по–особому видит. Ни мне, ни вам вокруг такого не углядеть.

Можете не верить, но Ив знает, о чем говорит. А вот что он себе примечал, неизвестно. Он будто ждал кого, кто в лицо не был ему знаком, или пережидал что. Бывает.

Дальше? Дальше, извольте вообразить, Карсон начал задирать того, в плаще… Тот не шалил, никого не трогал. И трогать не собирался. От общения старался уклониться.

Вот шел человек, по местам незнакомым, насмотрелся окрест, да и решил переждать, пока впечатления улягутся. Бывает.

Ив не знает, где теперь найти Карсона и его приятелей. Не знал никогда и не нуждался в этом. Достойные господа могут в порту узнать или на флотской бирже. Небось в рейс ушли, чин чином, давно.

Кто? Разные люди ходят с Карсоном. Когда одни, когда другие. В этот раз были с ним стюард с «Пилигрима», да еще пара матросов с воздушных судов трансъевропейских линий. Нет, Ив их не знает. Только по форме да цеховым знакам синдикатов определил. Карсона со стюардом Ив видел раньше вместе, и не единожды. А эти, матросы, ему неизвестны. Никакой особой цели у них, скорее всего, не было. Нет, они посмирнее будут, насколько может один матрос быть смирнее другого, но с Карсоном некого рядом поставить. Зашибет.

Нет, Ив уже говорил, что тот, в плаще, ни с кем не общался. Нет. Он вел себя как чужак. Всем чужакам чужак. А Карсон чужаков любит. И мимо не пройдет… Почему Ив решил, что он чужак? Ну он же уже говорил! Молот Исса, много раз говорил!

Молот Исса, господа негодные преступники! Как нам объяснить привычку наметанного глаза? Хотите верьте, хотите решайте, как знаете. Ив скажет, как есть. Не верите — не надо.

Тут Карло ударил Алекса Ива. Потому что удержаться не мог. И больше сам не бил. Через некоторое время он остановил подручных и холодно, но спокойно предложил бармену продолжать, сосредоточившись на точном изложении событий, а не на рекомендациях достойным людям, во что им верить, а во что — нет.

Бармен с хрипом втянул в себя воздух, закашлялся, но совладал с болью и снова заговорил, прикрыв глаза. Речь его сделалась несколько невнятной, замедленной, но оставалась вполне разборчивой.

— А не о чем особенно продолжать. Чужак сидел, ни с кем не общался. А затем пообщался с Карсоном и его приятелями. Только недолго. И все. А то и значит. Вырубил их, и делу конец. Никто моргнуть не успел. Нет, не преувеличиваю. Не драка. Избиение. Да, один — четверых. Подробностей не спрашивайте. Не уследить было. Страшно и удивительно. Знаю только — никогда такого не видел. И знаю, что захоти чужак — убил бы.

А как выглядел? Обычно, как смотритель маяка или рыбак из самых бестолковых. В задрипанном, прямо скажу, плаще, в драной шляпе. Не удивлюсь, если он нашел их на помойке. Так что ему бы приодеться не помешало, что он в результате и сделал. А как выглядел человек в шляпе? Как человек. Не разглядел…

Тут Ив лукавил. Почему–то ему не хотелось описывать лицо человека–саламандры, которое так и стояло перед его мысленным взором. Холодное и вместе с тем яростное. И это казалось ему важным.

— Высокий, худой, сутулый, — выдал скупые приметы бармен. — Ничего больше. На первый взгляд. Ну, когда он плащ–то скинул, то оказалось, что он пятнистый, как саламандра, и лапы у него черные, с перепонками, и только ногти белые блестят. Нет, Ив говорит, как видел все…

Ив лежал на одном из столов своего заведения среди шелухи каштанов и говорил слабым голосом. Слова с трудом прорывались меж разбитых губ. Его лицо превратили в сплошную опухшую маску в кровавых потеках.

Болело всё. Но боль — ничто. Важны только доблесть и верность. Впрочем, мистеру Бенелли этого не понять.

И пусть он был беспомощен перед болью. Но не беззащитен перед людьми.

— Эй, — повернул он голову к двум громилам, — у Черепашонка в Малом доме по–прежнему идет игра?

— Чего ты бормочешь? Отвечай на вопросы, понял?

— Понял я, все понял. Только предупредить хочу. Зря ты туда захаживаешь. И дружок твой — зря. Не любит вас удача. И не полюбит уже. Ты ведь под Грифоном рожден. Грифон — чудовище из сна. Горазд загадки загадывать. Так поберегись вдвойне. А то выпадут тебе в день Мун «змеиные глазки» — вспомнишь мои слова… А ты под созвездием Охотника родился. Саламандра следует за тобой. Не гневи ангела судьбы. Сейчас вы Черепашонку службой обязаны. А чем тогда будете — смертью?

Громилы переглянулись и чуть попятились от бармена.

* * *

Флай очутился в доме Остина Ортодокса — молодого аристократа из самого влиятельного рода Мира.

Это была не просто удача! О нет, это было явное благоволение ангела судьбы. Остин Ортодокс Грейт Шедоу Зестер Марк Зула — фактический глава Совета лендлордов. А его дядя… Ну, то есть не дядя! Племянник…

На самом деле Остин не племянник Орана Ортодокса Мулера, а его дядя. Пускай дядя моложе племянника. В аристократических семьях так бывает.

Род разделился четыре поколения назад. И если прадед Орана Ортодокса Мулера еще носил титул лендлорда владетеля, то его дед уже принадлежал к сословию мейкеров, но тесные связи меж разными ветвями в семье сохранились.

И вот теперь Остин — первый среди равных лендлордов в Совете, а его племянник — Оран Мулер — безраздельный глава синдиката Мулера и председатель Совета глав синдикатов. Мулера Флай назначил своей первой мишенью еще сидя в застенке и сплетая веревку для побега.

Вот теперь бы выяснить еще, чей злокозненный план угрожает народу фейери и самому этому миру. Кто стоит за знаками страшной беды. Остин, вернее всего, ничего не знает о планах Мулера. Флай помнил Остина ребенком.

И все же Флай вдруг задумался. Ведь если Мулер будет убит, то Остин наследует синдикат. Он относится к роду прямых потомков Грейт Шедоу. Коварная кровь.

Зула — главное фамильное имя восходит к древним богоравным вождям еще до Урзуса Лангеншейдта. Флай попытался вспомнить, что связано с этим родом.

Не смог. Воспоминание ускользало. Ну, да будет с этим. Есть насущные дела.

Флай оперся о телескоп, стоя в башенке так, чтобы его не увидели снаружи. Осмотрел телескоп, кстати. Приподнял его. Нет. Тяжеловат и громоздок. Флай обойдется зрительной трубой.

Он достал из саквояжа, принесенного сюда Леной, одежду. График получался плотный, и все же перед делом немного отдохнуть не помешает. Ночка выдалась утомительная!

Нужно было посетить оружейника и оптика, сделать заказы. Побегать по крышам. Понаблюдать. Много интересного и важного ждало его.

Потом он некоторое время будет скрываться здесь и вынюхивать… В самом буквальном смысле. Нужно будет побродить по дому.

Он приготовил свою одежду, сложил так, чтобы удобно было брать ее в полет, если придется лететь.

Затем Флай сел на пол, принял какую–то своеобразную, неудобную для человека позу, обхватив руками растопыренные колени и свесив голову меж них. На согнутой спине щетинились рыбьей чешуей складочки крыльев.

Флай заснул чутко и тревожно, ощупывая сознанием окрестности, изучая их, приспосабливаясь к обстановке дома, парка, окружения. Сквозь сон он чувствовал сон Лены, движения людей по дому и подле, даже друида в чаще парка у озера он немного чувствовал.

Подъехал паромотор. Флай захлопнул сознание, как раковину. Приехал Остин.

* * *

Кантор вышел из дома.

В это утро у него в руках, помимо саквояжа и зонта, мерцало вороненой сталью и серебром крупнокалиберное револьверное ружье штучного производства для охоты на крупного зверя.

Пятизарядный верхнекаморный барабан был смещен назад, на треть длины приклада, для лучшей балансировки оружия и сокращения его линейного размера при сохранении длины ствола. Защитная скоба вокруг сильно наклоненной удобной пистолетной рукоятки была выполнена в технике точного серебряного литья и представляла собой ивовые ветви в стиле орнамента друидов. Ветви касались подвижного цевья, служащего для взвода оружия, и обнимали ствол. Цевья, между прочим, исполненного, по прихоти мастера, в форме каракатицы, сомкнувшей щупальца в живописный цветок. По граням ствола струился тонкий орнамент друидов, продолжающий рисунок ветвей.

Ружье так и называлось — «Ветер в ивах». Прекрасный образец работы знаменитого мастера Кевина Дэлевена.

Привратник был на своем месте, и паромотор, вымытый и натертый воском, сверкал вопреки указаниям антаера.

Кантор в притворном недовольстве покачал головой. Что–то вроде игры — забавной, простой и мудреной одновременно.

— Ну а если бы мне понадобилось для дела, — сказал Кантор, пряча улыбку в уголки рта под кончиками подкрученных усов, — чтобы машина не была такой чистой?

— Распорядиться вновь запачкать? — ничуть не смущаясь, осведомился привратник.

— Нет, но если бы?

— Не только антаеры могут читать в душах людей и сквозь буквы проникать в глубь смысла в письмах. Окажись такое нужно вам для дела, я получил бы от вас более конкретные указания, чем шутливая иносказательная записка, достойный Кантор.

— Признателен, но право же, не стоило утруждаться.

— Достойный Кантор, я уже говорил, — терпеливо объяснил привратник, — что потворство лености молодых людей — не путь к утверждению в умах основ Традиции. Каждый должен делать что должно, и нет причин отваживать его от обязанностей.

— А как же я? — шутливо возмутился антаер. — Вашими заботами вы введете меня в беспечные сады праздности и благодушия. Я ослабну тучным телом и оскудею умом, ежели меня и дальше окружать опекой, какой вы меня балуете!

Да, великолепный «Фантом» с практичным кузовом красного дерева сверкал черным, отливающим в фиолетовый лаком, никель и серебро играли гранями, а полированные стекла подражали хрустальным зеркалам. Прогретый котел едва слышно мурлыкал.

Привратник, довольный собой, в расслабленной позе опирался на посох и прятал глаза в тени широкополой шляпы.

— Благодарю, — от души сказал сыщик.

— Нет нужды в благодарности за обыденный труд. Все своим чередом, — сдержанно улыбнулся привратник. — Я вчера не стал вас беспокоить новостями.

— Что–то важное?

— Никто из передавших сообщения для вас не настаивал на их срочности, — извиняющимся тоном говорил привратник, — поэтому я и взял на себя смелость не смущать вас вечером. Вот здесь все записано.

Он передал Кантору несколько серых отрывных листов из записной тетради.

— Вот это за позапрошлую ночь, это за прошлую, — пояснил привратник.

Кантор открыл дверцу, водрузил на сиденье саквояж, на полку зонт, а ружье поставил вертикально, стволом вверх в специально обустроенный держатель возле штурвала.

Он взял листки. Пробежал глазами записи.

Некоторые сообщения были записаны твердой рукой самого привратника, а некоторые — бисерным, немного не устоявшимся еще почерком его племянника.

Тень задумчивости легла на лицо антаера.

Привратник проявил деликатность и мудрость, подождав с этим до утра. Ну зачем тревожить человека, уставшего с дороги, да еще перед встречей с любимой женщиной?


Кантор давно завел обширную агентуру среди самых разных слоев общества. Работа с добровольными помощниками антаера была налажена точно и строго.

Клосс даже без специальных указаний Кантора, постоянно принимая телефонные звонки от агентов, пояснял им, какая именно информация нужна антаеру. Происшествия, слухи, достоверная информация, подслушанная или добытая в ходе сложных действий, — все стекалось к нему, Клоссу.

Покидая свое рабочее место, Клосс переадресовывал телефонное соединение дежурному, через полицейский коммутатор. А в ночное время — на телефон в привратницкой дома Кантора. Великий Неспящий проявлял в вопросах, относящихся к службе Кантора, исключительную щепетильность. Он аккуратно записывал все сообщения, даже задавал уточняющие вопросы, если что–то казалось ему неточным или непонятным.

Ну а поскольку вопросы конфиденциальности для привратника священны, то на Неспящего можно было положиться в не меньшей степени, чем на Клосса.

Посыльные, извозчики, портье в гостиницах, простые обыватели, чья жизнь бедна на развлечения, на удивление охотно участвовали в сборе разнообразной информации, весьма существенно облегчая работу полиции. Эти люди работали, как правило, совершенно бескорыстно, награждая себя одним только чувством сопричастности к уважаемой работе полиции.

Не многие антаеры использовали подобную агентуру, большинство предпочитали довольствоваться штатом номерных полицейских.

Руководство тоже не поощряло привлечение граждан к работе, исходя из соображения о том, что это потворствует низменным желаниям обывателя подсматривать за ближним.

Но Кантор ставил превыше всего эффективность методов. И в результате обладал обширнейшими све